КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Пересмешник, или Славенские сказки [Михаил Дмитриевич Чулков] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Михаил Дмитриевич Чулков
Пересмешник, или Славенские сказки

Предуведомление

Господин читатель! Кто ты таков ни есть, для меня все равно, лишь только будь человек добродетельный, это больше всего. Ты не можешь отгадать, с каким намерением выдаю я сие собрание слов и речей, ежели я не скажу тебе сам; только не подумай, что я намерен солгать и, впервые свидевшись с тобою, тебя обмануть. При первом свидании с кем бы то ни было я никогда не лгу а разве уже довольно спознавшись, то дело сбытное.

Ежели можно мне поверить, как человеку, умеющему очень хорошо лгать и в случае нужды говорить поневоле правду. А это можно почти счесть обыкновением нынешнего света. (Здесь и далее примеч. автора.), то я скажу, что выпускаю сию книгу на волю не с тем, чтоб ею прославиться, потому что нечем, ибо безделицею целому свету показаться невозможно, а единственно для того, чтоб научиться. Я прежде представляю, сколько будут об ней переговаривать, пересужать и исчислять все погрешности; тогда я, как человек посторонний, буду слушать их разговоры и впредь воздерживаться от моих слабостей. Другое, что ежели бы я не выдал ее и покусился бы сочинить что-нибудь важное, то, не знав моих ошибок, положил бы их равно и в хорошем сочинении.

В сей книге важности и нравоучения очень мало или совсем нет. Она неудобна, как мне кажется, исправить грубые нравы; опять же нет в ней и того, чем оные умножить; итак, оставив сие обое, будет она полезным препровождением скучного времени, ежели примут труд ее прочитать.

Мнение древних писателей если кто презирает малые вещи, тот никогда много разуметь не может. Я стараюсь быть писателем, если только когда-нибудь мне оное удастся, и все мое желание основано на этом; и как сие еще первый мой труд, то не осмелился я приняться за важную материю, потому что вдруг не можно мне быть обо всем сведущу, а со временем, может быть, и получу сие счастие, что назовут меня сочинителем; и когда я снищу сие имя, то надобно, чтоб разум мой уже просветился и сделался я побольше сведущ, чего желаю сердечно и прошу моих знакомцев, чтоб и они также мне оного пожелали, ежели не позавидуют; а в доказательство своей дружбы, прочитав сию книгу, открывали бы приятельски мои в ней погрешности, что будет служить к моему поправлению.

Должен я извиниться в том, что в таком простом слоге моего сочинения есть несколько чужестранных слов. Оные клал я иногда для лучшего приятства слуху, иногда для того, чтоб над другими посмеяться, или для той причины, чтобы посмеялися тем надо мною. Человек, как сказывают, животное смешное и смеющееся, пересмехающее и пересмехающееся, ибо все мы подвержены смеху и все смеемся над другими.

Сверх же всего есть такие у нас сочинители, которые русскими буквами изображают французские слова, а малознающие люди, которые учатся только одной грамоте, да и то на медные деньги, увидев их напечатанными, думают, что то красота нашему языку; и так вписывают их в записные книжки и после затверживают; и я слыхал часто сам, как они говорят: вместо "пора мне идти домой"- "время мне интересоваться. Вместо "ретироваться": однако и это нехорошо, да нужда не в том, чтобы был смысл, а нужда только во французском. на квартиру"; вместо "он, будучи так молод, упражняется в волокитстве"- "он, будучи так мал, упражняется в амурных капитуляциях"; и весь, почитай, гостиный двор говорит устами недавно проявившегося сочинителя. Я желал бы, чтоб господа, мало знающие язык, не следовали такому наставнику, для того что чужестранные слова совсем им не годятся и не всякий русский человек поймет их знаменование, да и зачем без нужды употреблять ненужное, и ежели сказать правду, то они служат больше нам вредом, нежели щеголеватым наречием.

Господин читатель! Прошу, чтобы вы не старались узнать меня, потому что я не из тех людей, которые стучат по городу четырьмя колесами и подымают летом большую пыль на улицах; следовательно, тебе во мне нужды нет. Сколь мало я имею понятия, столь низко мое достоинство, и почти совсем не видать меня между великолепными гражданами; а если ты меня узнаешь, то непременно должен будешь по просьбе моей помогать моему состоянию, что будет для тебя, может быть, лишний труд; а есть много таких людей, которые совсем не охотники делать вспомоществования; так если ты из сего числа, то не старайся, пожалуй, и тогда смотреть на меня, когда будешь находить во мне некоторые признаки. Я бываю одет так, как все люди, и ношу кафтан с французскими борами; а что еще больше служит к примечанию, то от роду мне двадцать один год и я человек совсем без всякого недостатка. Что касается до человечества, то есть во всем его образе, только крайне беден, что всем почти мелкотравчатым, таким, как я, сочинителям общая участь.

Мое мнение такое, но не знаю, как примет его общество: лучше писать худо, нежели совсем ничего не делать. Когда кто может что-нибудь, хотя не важное, расположить порядочно, то тот, мне кажется, легче приняться может и за хорошее, а когда же кто не располагал безделиц, тот важного никогда расположить не может. Кто плавал по реке, тот смелее пускается в море. Привычка и частое упражнение в делах, слыхал я, приводят в совершенство. Когда желаем мы чему-нибудь научиться, то приступаем к нему весьма тупо, и оттого-то произошла пословица: "Первую песенку зардевшись спеть".

Итак, великодушный и добродетельный человек извинит меня и пожелает, чтобы я научился; а если вооружатся на меня насмешники, которые из зависти больше стараются испортить человека, нежели исправить, потому что они не умеют и вместо разума имеют этот дар от природы, чтоб и худое и доброе пересмехать, не видя в обоих толку, то я скажу им сон, который я в прошедшую ночь видел.

Снилося мне, будто бы я гулял на Венериной горе и, поймав двух ее нимф, целовал столько, сколько мне заблагорассудилось, потому что целоваться с девушками превеликий я охотник. Вдруг услышал голос умирающего ребенка. Я и наяву жалостлив, а не только во сне; итак, бросился на избавление оному. Прибежавши на голос, увидел я сидящую злобную Ату, которая давила в своих коленах молодого сатира. Он уже, почитай, умирал, я вырвал его с превеликим трудом из ее рук и старанием моим спас его жизнь, которую уже было он готовился потерять. Вдруг предстал пред меня Меркурий и объявил, что прислан он от собрания богов, которые требуют меня к себе. Потом в один миг перенес меня на Олимп. Тут увидел я премного заседающих богов. Пан, подошед к Юпитеру, просил его, чтобы он за избавление мною его сына, которого хотела умертвить Ата, сделал мне награждение. Юпитер приказал подавать всем свои советы, чем бы наградить такого смертного, который возвратил жизнь Панову сыну. Момово мнение принято было лучше всех; он с позволения Зевесова подарил мне перо и сказал, что до скончания моей жизни могу я им писать, никогда не очиняя, и чем больше стану его употреблять, тем больше будет оно искуснее черкать. Итак, писал я им сию книгу и как в первый раз его употребил, то можно видеть, что оно еще не описалось, а по обещанию Момову, может быть, оно придет со временем в совершенство и будет порядочнее чертить по бумаге.

Итак, выдавая сию книгу, припомнил я слова некоторого говоруна: кто желает отдаться морю, тот не должен на реке страшиться слабого волнения.

Под именем реки разумею я насмешников, против которых и мой рот также свободно раствориться может, только думаю, что им мало будет выигрыша шутить с таким маловажным человеком, который бывает иногда легче бездушного пуху и который в случае нужды также отшучиваться умеет.

Русак
Повесть о Силославе

Во времена древних наших князей, до времен еще великого Кия, на том месте, где ныне Санкт-Петербург, был великолепный, славный и многолюдный город именем Винета; в нем обитали славяне, храбрый и сильный народ. Государь сего города назывался Нравоблаг; он был храбрый полководец в свое время, ополчался противу Рима и Греции и покорял многие окрестные народы под свою область. Благоденствие и мудрые узаконения от времени до времени приводили владение его в цветущее состояние; счастие, разум и сила присвоили ему все по его желанию, и он утешался и был доволен, смотря на изобилие и спокойство своего государства, ибо тишина и благоденствие народа составляли все его благополучие.

Он уже приходил в глубокую старость и не имел по себе наследника; того ради жертвовал Дидилии. Дидилия- славенская богиня деторождения; оную просили о плодородии детей, имела во многих городах храмы., как богине деторождения, и просил от нее сына для наследования своего престола. Уведав сие, некоторая волшебница, которая имела великое несогласие с сильнейшим некоторым злым духом, вознамерилась мстить ему сим смертным, которого она положила произвесть сильным и храбрым. Прияв на себя вид пустынника, предстала Нравоблагу в то время, когда он домашним богам своим возливал на жертву молоко, и говорила следующее:

— Боги-властители над тобою, услышав твою молитву, посылают тебе сына, которого имя со славою возгремит во всей вселенной.

Потом подала ему два плода, коих красота и благовоние было неизъяснительно, с таким приказанием, чтоб государыня, его супруга, оные скушала, и, окончав сие, исчезла. Наполненный удивлением и радостию, государь благодарил богов и вскоре исполнил завещание волшебницы. Плоды были употреблены в пищу, и Звенислава (так называлась Нравоблагова супруга) признавалась, что во всю свою жизнь ничего сладостнее их не кушала. После сего зачала она и по окончании обыкновенного времени родила сына, достойного себя и дара богов.

Между тем весь город находился о бремени ее в удивлении, ибо она уже была в довольных летах и так не надеялись от нее плода, а о предстании и обещании волшебницы не ведали.

Когда же Звенислава разрешилась от бремени, тогда князь, по созвании народа на свой двор, объявил ему через провозглашателя следующее:

— Князь Нравоблаг, завсегда считая счастие подданных своих выше своего благополучия, всечасное имел о благосостоянии их попечение. Напоследок при старости, не видя у себя преемника, а у народа покровителя и князя, просил всесильных богов наградить его сыном. Боги молитву его исполнили и послали к нему святого своего человека, который обнадежил князя их милостию, в знак чего принес из небесного сада два преузорочные плода, невиданные доселе, с таким предложением, чтоб княгиня Звенислава употребила их в пищу, что она и исполнила, и с самого того дня зачала сына, который ныне родился, с рождением коего князь Нравоблаг поздравляет теперь народ славянский.

Выслушав сие, народ воскликнул и восплескал во славу владетеля и наследника. И с самого того часа разлилась радость по всему городу. Государь же приказал во всех божницах приносить жертвы и народу праздновать целый месяц; а княжеский дворец во время сего празднования завсегда наполнен был народом. Во всем городе и окрестностях его ничего, кроме веселия и пирования, не слышно было.

Наконец, уступило веселие исполнению необходимых нужд. По пяти летах младенчества Силославова приняли о нем попечение мудрецы тогдашнего времени: все было употреблено к украшению его разума. И по окончании семнадцатого года увидели в юном князе образ необъемлемой красоты и сведения.

Тогда Нравоблаг, видя желание свое в совершенном удовольствии, начал ему предлагать о браке, чтоб тем продлить свое наследие к спокойству государства, чего также желали и его подданные. Почтительный и послушный сын последовал без прекословия воле своего родителя и охотно на все соглашался. Тогда Нравоблаг показал ему большую картину, на которой были малые изображения многих царевен и княжон других владений, ибо тогда было такое обыкновение и все молодые государи долженствовали выбирать себе супругу по сим изображениям.

Самый первый образ на картине был завешен. Силослав весьма долго на другие прочие смотрел и не объявлял своего мнения, потом просил отца своего, чтоб показать ему и тот, закрытый. Упорство его родителя вселило в него великое любопытство, и Нравоблаг непременно должен был на просьбу его согласиться. Как скоро открыл он образ, представляющий прекраснейшую девицу, тогда Силослав в радостном восторге объявил ее своею супругою.

Такое восхищение встревожило его родителя: он, желая утаить приключение с сею княжною от своего сына, который, как он думал, не преминет за нею следовать и искать во всем свете, объявил ему, что она недавно скончалась. Сия государыня была дочь Станидарова, который обладал многонародным городом Сонмом. Силослав, имея некогда с нею свидание, влюбился в нее смертельно. Как скоро он сие услышал, смутился мыслию и сделался бессловесен, радость его обратилась в отчаяние, и, не отвечая своему родителю, следовал в свои чертоги. Неописанная красота Прелепы (так именовалась дочь Станидарова) поразила Силославово сердце. Он начал сетовать и старался быть всегда уединенным; размышления его произвели в нем такую горячность, что уже начал он презирать свою жизнь и старался искать смерти. Крепостан, любимец его, усмотря сокрушение своего государя и соболезнуя равно, предприял ему явить усердие и уведомить о похищении той государыни, которою страдает Силослав. Итак, предстал ему и говорил следующее:

— Великий государь! Сокрушение твое и долг мой требуют, чтоб я облегчил твою печаль и открыл тебе тайну, которую сокрывает от тебя твой родитель. Прелепа есть дочь великого государя, который обладает многонародным Сонмом. Сей город, как тебе известно, стоит на берегу Варяжского моря к полуденной стороне от Винеты. Для превосходной ее красоты, которая тебе давно уже известна, похищена она некоторым злым духом, который содержит ее у себя в замке. По похищении сем сокрушенный ее родитель призывал из дальних сторон искусных волхвов, которые делали великие заклинания на похитителя и принуждали его возвратить назад Прелепу. Иногда доходили они своим искусством до того, что дух устрашался их власти и, почитай, принужден был возвратить ее к отцу ее.

Три целые года беспокоился он такими заклинаниями и, наконец, вооружась всеми своими силами, превратил весь город и все княжеское поколение в каменные истуканы, а волхвов всех погубил неизвестным образом. Государь сей любил изображение змиино, и так весь город испещрен, все его сосуды, и, словом, все вещи имели на себе начертание сего животного и плежущегося по земле. Вне города стена ограждена была великим змием, которого хвост укреплен был в его челюстях. Дух, обратив людей в камень, дал движение сим животным, которые теперь населяют весь город, и ни один человек не дерзает вступить в него, страшася ужасного умерщвления от тех гадов. Движение их, свист и смрад, происходящий от них за несколько верст, чувствуют проезжающие; а похищению Прелепы уже теперь пятый год, и я думаю, государь, что она еще здравствует под властию того духа.

Силослав, услышав сие, как будто бы возбудился от сна и, наполнившись великою радостию, которая изображала на лице его надежду, обнял своего наперсника и уверял его вечною благодарностию. Потом объявил, что намерен путешествовать и искать ее по всему свету. Крепостан советовал ему оставить сие предприятие и предлагал, что возвратить Прелепу невозможно, ибо где она обитает, того неизвестно, и каким образом ее сыскать, и то неведомо. Однако советы его молодому и страстно влюбленному юноше еще большее вселяли желание последовать своей страсти, а не отвращали от предприятия.

Итак, определено было Силославом странствовать по свету. Ни слезы матери, ни угрозы отца, ни просьбы подданных не могли опровергнуть его желания. В сем случае сделался он преслушен своим родителям и позабыл, чем обязан своим подданным, из чего рассудить можно, сколько любовь имеет власти над нашим сердцем. Всякая минута казалась ему, что увлекает у него время для получения того, чего не было ему приятнее на свете. Хотя нимало не ведал он, где должно ее искать, однако воображал всегда, что уже имеет ее в своих руках; представлялись ему все утехи, которые он воображал иметь по получении Прелепы, и одно ее имя придавало желанию его крылья. Он ни о чем больше не думал, как только отправиться в путь.

Между тем, как рассуждал он, по какой дороге начать путешествие, изготовлено было все к его отъезду; только все сии приуготовления для него не годились. Он приказал привести множество коней и выбирал из оных одного, на котором бы мог отправиться в путь: клал на спину каждого коня руку, и который подгибался под оною, тот ему не годился. Наконец выбрал одного по желанию и, взяв принужденное благословение от своих родителей, оставил город, который провожал его слезами и отчаянным воплем. Крепостан следовал за ним с малою юношескою дружиною, которой Силослав приказал возвратиться в город.

Открытое поле, почувствовав в себе молодого, прекрасного и храброго рыцаря, любовалось на сие украшение смертных; встречающиеся с ним леса, казалось, как будто уклоняли свои ветви и тем оказывали ему должную честь; великолепный вид, блестящая одежда и бодрость его коня представляли действительно, что нет ему противника во всей вселенной. Крепостан удивлялся сам ему, видя его в богатырской одежде, ибо в первый еще раз в оной его видел, а Силослав, наполнен будучи любовию, понуждал только своего коня к скорейшему бегу, не думая нимало, куда и для чего едет. Наконец, будучи немалое время в пути, прибыли они на прекрасные луга города Сонма.

Сей город стоял на плоском месте и имел вид шестиугольной фигуры, и каждый ее угол оканчивался высокою башнею наподобие египетских пирамид; верхи оных башен покрыты были литою медью, которая вызолочена была аравийским золотом. Всякая башня имела одни ворота и опускной мост чрез ров, который окружал весь город. В середине города блистали превысокие и великолепные палаты; на узком оных верху сидел Атлант и держал на плечах небо в виде шара, который осыпан был рубинами и карбункулом, коих блеск представлял его зрителям другим солнцем. Это был дворец Станидаров.

Стены города закрывались тем змием, который окружал за рвом город, ибо он был преогромной величины и имел движение, испускал притом ужасный рев. Свист и движение животных в городе наводили страх всем приближающимся к нему. Однако Силослав без робости глядел на сие ужасное чудовище и, объезжая кругом, искал способа, как бы быть ему внутри города. Потом увидел превеликий четвероугольный камень, на котором были высечены сии строки:

"Город сей тогда примет прежнее свое бытие, когда почувствует на себе земля такого сильного богатыря, который сей камень внесет на раменах в середину города".

Силослав, прочитав сие, почувствовал побуждение, кое воздвигал в нем белый его дух. Белый дух: язычники верили, что с самого рождения приставляются к человеку два духа, один белый, а другой черный. Первый побуждает к доброму, а другой к злому., и ударил копьем в камень, который рассыпался на мелкие части. Вдруг из-под оного предстала пред него обнаженная женщина; тело ее было обожжено, волосы на голове сотлели, кровавые раны покрывали ее лядвеи, лицо и губы от жару все истрескались, и текла из оных кровь; в руках имела она трость с волшебными на ней изображениями. Приближившись к Силославу, приказала ему сойти с коня; потом, взяв его за руку, повела в подземную пропасть, которой отверстие закрыто было оным камнем, а за ними последовал и Крепостан.

Переступив девять ступеней вниз, увидели они четвероугольную горницу, коей стены составлены были из голов свирепых животных, они растворяли свои пасти и дышали пламенем, который летал по всему зданию. Волшебница могла оное сносить, но на Силославе и Крепостане разгорелись латы и начинало тлеть их платье. Они сказали волшебнице, что скоро сгореть могут, ежели тут останутся. Волшебница ударила тростью в стену, которая немедленно сделала из себя отверстие; они следовали все немедля в оное и нашли там такое же здание, наполненное мерзкими и слизкими гадами, которые облепили их тотчас. Силослав, будучи тревожен ими, говорил волшебнице, что не может пробыть тут ни одной минуты, ибо смрад и прикосновение гадов приводили его в великое беспокойство и ужас. Тогда волшебница опять вывела их на поверхность земли.

— Есть еще и третье здание, — говорила она, — в котором ветры поднимают пыль и, отрывая земляные глыбы, претворяют их в песок, который после, подъемля с полу, крутят землю наподобие кипящей воды. В сие здание нам невозможно было бы и глядеть, не только вступить.

Тогда Силослав спрашивал, для чего произведены такие страшные темницы.

— По рождении твоем, — ответствовала волшебница, — я заключена была в оные и шестнадцать лет претерпевала сие мучение за то, что произвела тебя на свет. Тот сильный дух, с которым я имею несогласие, властию своею заключил меня в них: он предузнает свою погибель и желает меня истребить, а тебя лишить жизни; и, конечно бы, сие сделалось, если бы ты не раздробил сего камня, отчего я получила свободу. Он бы дал тебе способ войти в сей город, в котором бы ты превращен был в камень и тут скончал бы свою жизнь. Возвратись теперь в свое владение, в котором ожидай меня, и не дерзай прежде вступить в сей город, который без меня будет тебе гробом; а я также вступлю в мою область, приму на себя прежний мой вид и соберу моих подданных. — По сих словах она исчезла.

Силослав размышлял долгое время, что надобно ему делать; потом вознамерился возвратиться в отечество по повелению волшебницы; опять желал быть в сем городе, надеялся получить в нем какое-нибудь известие о княжне. Любовь наконец преодолела его рассуждение, ибо презирал он все опасности и следовал своей страсти; итак, вознамерился, не отъезжая от сего места, уведомиться о своей судьбине. Чего ради отъехали они на несколько расстояния от города, чтоб, разогнав своих коней, перескочить чрез стены. Когда они летели чрез них, то вдруг сгущенный облак удержал их стремление и сделался подножием их коней, будучи поддерживаем сильфами.

Преврата, явившись им опять на облаке (так называлась волшебница), имея уже прекрасный вид и будучи облечена в белую одежду, говорила Силославу так:

— Дерзновенный! Предприятие твое пагубно, и если б не был ты мною произведен, то б, конечно, за презрение моего совета оставила я тебя на жертву твоему стремлению. Каким образом без моей помощи думаешь ты сыскать Прелепу?

— Прекрасная и могущая волшебница! — ответствовал ей Силослав. — Потерять мою жизнь для освобождения Прелепы почитаю я ни за что; я для нее родился жить на свете, а когда не найду ее, то ни одной минуты больше жить не буду.

— Я вижу твою горячность, — прервала Преврата, — и для того оживотворю на несколько времени ее отца, чтоб он тебя обо всем уведомил.

По сем облак принес их к крыльцу чертогов царских, в которые они немедля и взошли.

Как скоро вступили они в первый покой, то два крылатые змия с великим стремлением бросились на них и вдруг пали на землю нечувствительными от почувствования силы волшебницыной; потом, переходя множество покоев, которые были украшены все золотом по обыкновению тех времен, пришли они в пространный чертог, в коем подле окна на стуле сидел Станидар, а пред ним множество стояло придворных, которые казались все в разных движениях, однако ж были все неподвижны. Волшебница коснулась истукана, который представлял государя, оный вздрогнул; когда ж прикоснулась она еще, тогда начал он иметь движение и получил чувство. Взглянув на них очень быстро, спрашивал:

— Кто вы?

— Я волшебница, — отвечала Преврата, — я тебя моею силою воскресила на несколько времени, а сей, — указывала на Силослава, — назначенный жених твоей дочери, ежели он будет счастлив и может получить ее.

Услышав имя дочери, Станидар начал рыдать неутешно, однако старанием Превраты и юного князя несколько утешен став, спрашиван был Силославом, не имеет ли он какого известия о своей дочери. Станидар для удовольствования своей горести и его любопытства отвечал ему так:

— Превращение моих людей, меня и всего моего владения, думаю, тебе небезызвестно.

— Знаю, государь, о всем твоем несчастии, — перервал побуждаемый жалостию Силослав. — Увы, я ведаю и то, что прекрасная дочь твоя…

— О дочери моей, — перервал Станидар, — я не имею никакого известия и, где она обитает, совсем не ведаю. И только свирепый дух, похитив ее от меня, оставил мне ее изображение, иссеченное из камня, которое представляет ее точно живою. К тому ж я на каждый год в определенное время получаю чувство и, приходя к истукану моей дочери, оплакиваю ее и мое состояние.

По изнесении сих слов пошел он в тот покой, где находилась мнимая его дочь, прося прочих за собою следовать. У дверей оной храмины поставлена была от духов стража: это были два одушевленные истукана с пламенными оружиями. Когда Станидар вошел в чертог, тогда истуканы заградили оружием своим прочим путь, но волшебница, принудив их лишиться чувств и сделаться неподвижными, вошла и сама с последующими в запрещенную храмину.

Сие место было такое, куда дневной свет не входил; оно освещено было четырьмя столбами, которые находились по одному в каждом углу, наподобие раскаленной меди. Посередине покоя стояла кровать с опущенными завесами, на ней сидела девица прекрасного вида. Силослав как скоро взглянул на нее, то тотчас узнал, что было сие точное изображение его любовницы. Бросился к ней и целовал ее, как будто бы точную Прелепу. Против кровати стоял стол, на котором была покрытая чаша из черного мрамора, которая тряслась без всякого прикосновения. Крепостан, любопытствуя, что в ней, хотел ее раскрыть; и как только поднял он крышку, то мгновенно блеснула молния, ударил сильно гром, всколебалася земля и потряслись чертоги. Станидар и Крепостан окаменели, волшебница сокрылась. Силослав лишился чувств и упал полумертвым подле кровати.

Немалое время лежал он без памяти; наконец, получив прежние чувства, смотрел на государя и на своего друга, звал их, но они ему не отвечали, осязал он, но они того уже не чувствовали. Тогда в первый еще раз Силослав почувствовал страх, и лишение живота представлялось ему наиужаснейшим; он ни о чем уже больше тогда не помышлял, как о избавлении себя от смерти. Изображение его любовницы не столь уже было для него мило, сколь приятна была ему жизнь своя. У дверей сего покоя стража получила прежнюю свою живость; итак, не было надежды выйти ему из оного. Он рассматривал в нем очень долго, не сыщет ли где другого выхода, однако нигде не находил. Чаша же, стоя на столе, трепетала; он вознамерился открыть ее, ибо он не видал, лобызая свою любовницу, отчего произошло ужасное оное приключение.

Приближившись к ней, снял он крышку- тогда с превеликим ревом вылетел из нее крылатый и огненный змий и, летавши долго по покою, попалил все встречающееся с ним, потом ударился об стену и сделался человеком великолепного вида.

— Ты мой избавитель! — говорил он, пришедши к Силославу. — Клянусь тебе всем нашим собранием и князем всех духов, что в воздаяние за твою ко мне услугу проси от меня чего хочешь, — я все для тебя исполню!

Силослав, вышед из удивления, в котором он по освобождении духа находился, отвечал ему следующее:

— Я вижу, что ты полномочный дух и тебе все возможно. Ты заклялся мне своим собранием и князем, что, когда я стану тебя о чем просить, ты мне ни в чем не откажешь; я предложение твое с охотою приемлю. Послушай же. Дочь сего государя находится во власти одного товарища…

— Он мне не товарищ, — перехватил дух поспешно, — но полномочный наш повелитель и князь духов. Ты желаешь ее освобождения, только это невозможно. Я покусился было и сам овладеть ею, но за то посажен был на вечное заключение в сию чашу, из коей ты меня освободил. Сей видимый тобою образ сделан для того единственно, чтоб я, имея его в моих глазах, больше мучился, ибо взор мой проникает и сквозь мрамор; итак, я всегда, смотря на него, мучился несказанно, но ты освободил меня от сего мучения, я тебе вечно буду друг и помощник, только просьбы твоей исполнить не в силах. В этом месте долго мне быть не можно, итак, выбирай поскорее другую от меня услугу.

Силослав, отчаявшись в своей надежде, не мог ничего избрать, кроме освобождения из сего места. Дух приказал ему взять себя за одежду и тотчас вынес его на поле, потом, уверяя его вторично о своей помощи и дружбе, исчез.

Силослав, расставшись с Крепостаном и потеряв своего коня, весьма сетовал. Незнакомые места и неизвестный путь смущали его мысли; однако ж, уповая на свою храбрость, не оставил своего предприятия и положил идти, но не в свое отечество, а удаляяся от оного, следовал по неизвестным сторонам.

Странствуя очень долго, нашел он многочисленное воинство, порубленное мечом. Обширное и пространное поле все покрыто было мужескими телами. Такое зрелище смутило его дух и вселило в него любопытство. Он очень долго рассматривал трупы, которые находились в разных положениях; наконец, посередине сего умерщвленного ополчения увидел он голову, подле которой находилось тело, которого платье и вооружение показывали его военачальником. Голова сия открывала и закрывала глаза свои истомленно; из чего заключив, что она жива, спрашивал ее, кого она представляла в свой век.

— Я и тело, лежащее подле меня, — ответствовала голова, — называлися вообще Роксоланом и составляли несчастливого владельца над несчастными подданными. Государство мое отстоит от сего места не более как на шестьдесят верст; в нем нет уже теперь никого из мужеского пола, а населяют его свирепые звери, которые в нежном теле имеют варварские души, изверги из числа человеков, развратный род, а именно жены; от их злобы и ненависти покрывают тела моих подданных сие поле, и я сам нахожусь полумертвым.

Силослав, услышав сие, пришел в неописанное удивление и ужас и не мог преминуть, чтоб не известиться о его судьбине, чего ради просил Роксолана рассказать его похождение. Роксолан, или его голова, согласилась на сие охотно и начала повествовать таким образом.

Приключения Роксолановы — До десятого года владения моего, — говорила голова Роксоланова, — государство мое находилось во всяком благополучии и тишине. Я часто ополчался противу неприятеля, искусством, силою моею и храбростию моих подданных всегда одерживал над ними победы, отчего распространил границы моего владения и наполнил землю мою богатством и всякими сокровищами. Благоденствие и жизнь моя и моих подданных кончились таким образом.

В мирное время моего княжения в прекрасный летний день вышел я некогда с супругою моею и с несколькими придворными сидеть на крыльце. У древних княжеских дворцов делались особливо большие крыльца, которые обыкновенно называлися красными, как нам то и Московский Кремлевский дворец доказывает. моего двора; тогда подошли ко мне десять человек иностранцев, одеянные в белые одежды, украшенные цветами. Девять из оных имели на себе платье из тонкого и чистого полотна, а десятый, которого вид был прелестен и величествен, имел одеяние флеровое, сшитое и украшенное наинежнейшим образом. Сии странники объявили мне о себе, что они купцы и странствуют по всему свету, причем просили моего себе покровительства и дозволения пробыть несколько в моем государстве. Я же, не опасаясь ничего и не предвидя своей погибели, принял их весьма благосклонно и, к пущему моему несчастию, велел им успокоиться в моем дворце. Жена моя потом просила меня, чтобы я сделал им благосклонность и посадил с собою за стол. Любя ее весьма много, не хотел я отказывать в ее просьбе. И когда настало время ужина, приказал я пригласить их к моему столу.

Влегон предстал мне только один (так назывался одетый во флеровое платье) и объявил, что другие — его рабы, а не товарищи и не могут иметь чести за одним столом сидеть с нами; итак, ужинал он у нас один. Во время стола Влегон говорил столь красноречиво и разумно, что я пленился его достоинствами; он был так прекрасен, что я описать не могу приятности лица его. Горячность и любовь ко мне княгини, супруги моей, нимало не позволяла мне сомневаться в ее верности; итак, я всегда выхвалял пред нею Влегона: о разуме и красоте его говорил с великим восторгом, не имея никакого подозрения, не смел обидеть ее и мыслию и думал, что любовь ее ко мне никаким прекрасным предметом разрушиться не может.

Наконец увидел, что я надеялся очень много: сердце ее не столь было твердо, как я об нем думал. Влегон с первого взгляда столь ей понравился, что она почувствовала к нему неизъяснимую горячность. Непритворное ее со мной обхождение претворилось в ласкательство и лести; я начал получать от нее необыкновенные приветствия, от которых страстное мое сердце распалилось еще пущею к ней любовию; прельщенные глаза мои не могли разобрать ее притворства; наконец, сия же страсть моя начала производить во мне подозрение, ибо вся беседа, все обхождение жены моей состояли только с Влегоном. Всякая минута соединяла их пред моими глазами, но я, видя сие, думал, что еще не начинается между ними любовь. Сколько ж тогда горестное мое сердце почувствовало муки, когда увидел я, что жена моя им до крайности прельстилась.

Тогда, пришед в бешенство и ярость, определил всех сих иностранцев казнить; но, рассудя, что это для меня будет бесславно и порочно, выслал их всех из моего владения, чтоб тем удержать стремление моего несчастия; но сколько ж я тогда удивился, что отлучение Влегона не произвело в жене моей никакого смущения. Она казалась всегда быть довольною, и ни малейшего знака не показывалось в ней, чтобы она печалилась об отсутствии его. В таком случае все подозрение мое исчезло, и любовь усилилась еще больше в моем сердце. Я укорял сам себя, что имел подозрение на невинную мою супругу; итак, остался спокоен до того времени, которое открыло мне мутные и ослепленные любовию мои глаза.

В жаркие дни купывалася жена моя часто в источнике, находящемся в моем саду. С позволения моего пошла она некогда к оному. Я вознамерился, пришед к ней, сделать какую-нибудь любовную шутку, — думал я, что оное будет ей приятно. Но как же я в мнении моем ошибся! Подходя очень осторожно к тому месту, увидел я нагого Влегона, сидящего подле источника и держащего жену мою у себя на коленах также обнаженную; они целовались и делали все то, что бы она долженствовала делать со мною.

— Немилосердое небо! — вскричал я тогда. — На что ты произвело владеть меня народами, когда позволяешь отнимать у меня честь мою и славу?

Я не могу изобразить, что мной тогда овладело; я думал, что это сонное мое привидение или мечта, происшедшая от возмущенных моих мыслей. На что я тогда ни глядел, куда ни обращался, все места представлялись мне наполнены мерзостию и беззаконием жены моей; она торжествовала в объятиях прелюбодея, а мое сердце обливалося кровию, и я не только что не мог отмщевать моему злодею, но едва достиг до моих чертогов. Пробежав без памяти в спальню, упал в постелю и жертвовал моему несчастию горькими слезами.

Потом, мало-помалу выходя из моего уныния, пришел я в огорчение и бешенство. Овладевшая мною ярость побуждала меня бежать в сад и собственною рукою погубить моих изменников и утопить в их крови мою обиду и их неверность. Но стыд расславить себя измененным женою не только владетеля, но и подданного бы чувствительно тронул. Я определил скрывать мое бесчестие, но положил непременно покарать моих злодеев. Влегона приказал я умертвить тайно, а неверную мою жену бросить в темницу до тех пор, пока справедливый мой гнев изберет ей достойное наказание; но притом повелел, чтоб совершители моего мщения содержали все оное тайно.

На другой день начальник темничный объявил мне, что Влегон пропал и нигде сыскать его не могли, а у жены моей во всю ночь в темнице играла музыка и было великое пиршество. Услышав сие, не знал я, что подумать и как растолковать мое несчастие; наконец, по многим для изведывания своего размышлениям определил я будущую ночь самому быть у дверей темничных.

Сей день был приношение великой жертвы Чернобогу. Чернобог, или Чернбог — славяне признавали его богом злым, приносили ему кровавую жертву и делали ужасные заклинания, чтобы отвратить его гнев.; немедля велел я изготовить все к моему выходу и поехал в храм. Как скоро я в оный вошел, жена моя стояла в своем месте и в великолепной одежде. Какому бы человеку привидение сие не показалось страшным и кто бы мог, не возмутясь мыслию, смотреть на сие спокойно? В превеличайшем смущении подошел я к ней и стал с нею вместе для того, что должность моя того требовала; и сверх всего, чтоб не подать народу дурного мнения. По окончании торжества возвратился я с нею в дом и принужден был сидеть за одним столом, чтоб скрыть ото всех мое бесчестие; внутренне досадовал я, а она веселилась, и казалось, как будто нимало не думает о своем преступлении. По окончании пира ходил я сам ко дворам темничным, чтоб уведомиться, каким образом жена моя получила свободу без моего приказания, но двери нашел я заперты и неповрежденную печать; воины же объявили мне, что она в двери не выходила. Тогда овладел мною страх, и я начал проникать в этом приключении нечто чрезъестественное, в чем и не обманулся.

По прошествии того дня определил я отмстить моей злодейке. Когда уже настала ночь и все успокоилось, тогда я, взяв мою саблю, пошел к ней в спальню. Подошед потихоньку к ее постеле, открыл завесу. Но что я увидел? О боги! Жена моя лежала в объятиях Влегоновых. Запальчивость мною овладела, и я в превеликой ярости занес мою руку, чтоб их обоих лишить саблею жизни. Но как только я замахнулся, рука моя окостенела и весь сделался я неподвижен, язык мой онемел и все окаменели члены. Они проснулись; жена моя, взглянув на меня презрительно, сказала с насмешливым видом Влегону:

— Давно ли этот истукан поставлен у кровати?

После чего вся ночь прошла в язвительных мне насмешках, и при мне происходили любовные действия. Разум мой досадовал, но члены мои не имели движения, тогда мысленно просил я богов или отвратить сие несчастие, или лишить меня жизни. Просьба моя была напрасна, и глас мой бессмертными не услышан. Поутру они расстались, а я остался с моею нечувствительностию на том же месте.

Спустя несколько времени после полуден услышал я плачевные голоса и отчаянные рыдания во всем моем государстве. Влегон, прияв на себя мой вид, ездил в сенат и подписал смерть всем знатным, окружающим княжескую особу боярам, и в сие-то время производилась им казнь. Воинству моему приказано было выступить из города на сие место, где невидимая сила поразила всех их острием меча, и, словом, в одну неделю во всем городе не стало ни одного мужчины После чего приведен я был на сие место, и тут снята голова моя со всем ее понятием и живостию с моего тела, которое ты видишь подле меня; и тому уже пятый год, как я пребываю на сем полумертвом одре.

Когда я был веден на казнь, то шествие мое было таким образом. Наперед шли десять человек, но все это были духи в белых одеждах и в таких точно, как представились мне иностранцы, и все, сколько я их ни видел, были в одинаковом платье. Сии десять играли на трубах; за ними следовали шестеро, имевшие на долгих древках по скелету, а за сими выступали двое, несущие на древках земной шар, от половины которого и до другой сделан был круг из звезд проницательного и блестящего камня на шаре; в середине звездного круга стоял кумир Перунов. Перун — начальнейший славенский бог; оного признавали производителем грома, молнии, дождя, облаков и всех небесных действий; стан его вырезан был искусно из дерева, голову имел серебряную, уши золотые, ноги железные, в руках держал камень, украшенный рубинами и карбункулом, наподобие пылающего перуна. Огонь горел пред ним непрестанно. из чистого металла, который образ взят был из Перунова храма, за ним вели двух белых волов, украшенных цветами. Потом по сторонам дороги следовали два великие коня, имевшие вместо шеи грудь, руки и голову человеческую. Сии животные у славян называлися полканами, что у греков кентавры.; у каждого на спине лежал конец не весьма возвышенной радуги, на которой любезная моя супруга и Влегон в блестящих венцах и златой одежде сидели; за ними шествовал я, поддерживан двумя духами, и предо мною и позади несли по два зажженные пламенника; потом все жены шли по две рядом, и у каждой по стороне шел белоодеянный дух.

Тогда познал я, что не одна жена моя изменница, но что все мое государство сообщалось с духами, и для сего-то истребили они всех мужчин, из коих я был последний. По принесении жертвы Перуну, во время которой, положа проклятие на всех нас, сделали заклинание, чтоб не терпеть в плененном моем городе ни одного мужчины. После сего отняли мою голову и с великим презрением бросили на сем месте.

Силослав, выслушав сие, сожалел о его судьбине и потом спрашивал у него, как он может войти в его владение, но Роксолан заклинал его и говорил, чтобы он не отважился самопроизвольно идти на свою погибель. Однако ж Силослав не пременил своего намерения и, простясь до возвращения с Роксоланом, предприял путь в обитание бесплотных любовников с телесными прелестницами.

Во время полуден расстался он с ним и на другой день в самое то же время достиг до его города. Он подходил к нему с той стороны, с которой находилось в мраморных и пологих берегах не весьма малое озеро, посередине коего удивительным искусством сделан был остров. Оный не касался воды, хотя и казалось, что четыре плавающие дельфина держали его на спинах своих. На берегу по четырем сторонам озера стояли неописанной величины четыре истукана, которые как будто бы под тяжким бременем нагнулись и имели чрез спины на плечах железные цепи, и, казалось, как бы они тащили что-нибудь из воды. На сих цепях висел тот остров; посередине его находилось небольшое, однако великолепное здание из чистого и блестящего хрусталя; мелкая резьба и частые сгибы делали при солнце вид блестящей планеты. Кругом оного осажено было лавровыми деревьями и истуканами из такого ж, как и здание, состава.

Силослав очень долгое время на него смотрел и искал способа подойти к нему, только найти не мог. Он обходил кругом сие озеро; и когда обошел на ту сторону, которая была к городу, увидал прекрасное и увеселительное место, на коем стояли порядком миртовые, лавровые и кипарисные деревья, которые простирались до самых городских ворот; они делали из себя вид такой прекрасной пустыни, где бы и сами боги почли за увеселение пребывать. Силослав поспешил достигнуть в середину оного, где надеялся найти что-нибудь больше еще достойного любопытства.

Когда Силослав пришел на самую середину оной благоуханной рощи, увидел ту седмь великолепных зданий, которые сделаны были необыкновенною рукою и походили больше на божеские храмы иказались неотверзаемыми смертным. Посредине оных стоял на блестящем подножии фарфоровый сатир, имеющий в правой руке открытую чашу, из которой бил ртутный ключ. Рассыпающаяся от сатира ртуть по нисходящим скатам делала неописанный блеск и увеселение взору. Великолепные те здания стояли вокруг оного водомета, и каждое из них имело у дверей по два крылатых истукана, кои имели вид блестящего светила и казались движущимися.

Против одного сего божеского храма, который казался выше и великолепнее прочих, стояло на таком же подножии крылатое время, которое в правой руке держало часы, а в левой закрытую чашу. Силослав, побуждаем будучи пытливым своим духом, открыл ее, но как скоро снял он с нее крышку, у всех зданий отворились двери и изо всех истуканов начали бить ключи, которые превосходили высотою первого, а из сей статуи, которая представляла время, превышало стремление ртути все здания. Силослав положил на подножие крышку, хотел войти в то здание, пред которым он стоял, однако воспрепятствовали ему некоторые ограждения, которых он не видал и которые были чище самого воздуха.

Итак, вошел он наперед в самое крайнее, которое такое имело украшение: вокруг подле стен стояли седалища для отдохновения, которые были мягче самого пуху; посередине четыре купидона держали на головах аспидную доску, которая имела вид стола; по стенам, начиная от полу, сидели одушевленные купидоны, имевшие в руках сосуды- иные плоские, а другие глубокие; на плоских сосудах лежал виноград и великие превосходные плоды, которые имели свои корни под оным зданием; в глубоких сосудах находилось пресладкое питие, превосходящее божеский нектар.

Во втором здании стены наполнены были такими же купидонами, имевшими в руках музыкальные орудия; в третьем купидоны имели на руках каждый по портрету самых наилучших в свете красавиц; в четвертом купидоны же, одетые в разные ироические одежды, и, казалось, как будто бы хотели драться с жестокосердыми мужчинами за власть нежного пола; в пятом имели все смешные виды и одеяния, и сколько ни есть в свете пороков, держали оных изображения в руках, выключая роскошь; в шестом блеснуло великолепие, богатство и все земные сокровища. Тут видны были только одни головы купидонов; тело их покрыто было золотом; грудь и препоясания блистали от светящихся алмазов; в руках же имели те сокровища, которых они на себе и подле себя уместить не могли, и казалось, будто они служили им только для одного насыщения взора.

Когда вошел Силослав в седьмое здание, то удивился еще больше, нежели всем прочим: оно было им не подобно. Когда предвестница лучей багряная Аврора отверзает свой храм, испещренный и устланный розами, то и тот сравниться с сим не может. Пол его сделан был из роз, нарциссов и лилий, которые были устланы разводами и делали из себя приятнейшую пестроту. Сей пол был столь нежен, что не мог держать на себе Силослава, чего ради, вышед он в другую храмину, смотрел из оной в сию и рассматривал все ее украшения.

На стенах сего здания, как будто бы в рощах, стояли живые деревца, на которых воспевали прекрасные птицы прелестнейшими голосами. Инде горы, инде рощи, в которых бегали малые и приятные зверки, инде являлась приятная долина, наполненная разных видов и разного благоухания цветами. Ключи и источники извивались по стенам чистым хрусталем, и приятное оных журчание наводило сладкий сон; и сие место именовалося успокоением. Посредине оного находилась серебряная с водою лохань, поддерживаемая золотыми львами, в которой четыре сирены на поверхности держали большую раковину, на коей постлана была чистая и белая морская пена или облак, сделанный из прозрачного божескими очами ефира; на оном нежнейшем и прекраснейшем одре, покровенном тонким покрывалом, лежала нагая женщина неизъясненной красоты; тело ее столь было нежно, что ежели бы тончайший Зефир коснулся ему крылом своим, то, думаю, разрушилось бы сие нежнейшее сотворение; она спала, а поддерживающие ее сирены тихим и приятным голосом воспевали божеские дела и тем наводили ей сладкий сон; в головах стояли два купидона и держали раскрытую книгу. Хотя она и неблизко была к Силославу, однако он мог рассмотреть оной письмена. Оглавление книги было такое: "Пожелай- и исполнится".

После оного первое слово стояло в книге "гром", второе "тишина" и так далее. Силослав, по счастию своему пробежал первое только глазами, а второе произнес тихим голосом:

— Тишина.

Как скоро он сие выговорил, то сирены, птицы, источники, водометы- словом, все утихло. Спящая на облаке красавица спустя несколько времени проснулась, ибо сделавшаяся тишина перервала приятное течение ее сна. Проснувшись, окинула глазами повсюду и, тотчас усмотрев стоящего Силослава, спросила повелительным голосом:

— Кто ты и как ты дерзнул прийти в сие запрещенное место?

Но разумный его ответ и прелестный голос тотчас переменили ее гнев на учтивство. После чего выговорила она:

— Приятный шум.

Вдруг сделалось по-прежнему сирены и птицы запели, водометы начали свое стремление, на стенах все опять животворилось, а пред нею предстали пять купидонов, из коих трое пели, а двое играли на свирелках.

— Войди сюда, — сказала она Силославу приятным голосом, — и успокойся от солнечного зноя.

Силослав немедленно исполнил ее повеление и шел по тому же полу, не вредя его, который прежде не мог его на себе держать. Сел с позволения ее на вершину оной горы, которая при подошве стены находилась. Расспросив все его похождения и уведомясь действительно о нем, ударила в ладоши; вдруг предстали две девушки с великолепным одеянием. Одевшись в оное, просила Силослава, чтобы он последовал за нею: она хотела показать ему все свои великолепия. Силослав просил ее, чтоб она дозволила побывать ему в том здании, которое стояло на озере; однако она отвечала ему, что этого ей сделать невозможно.

— Мое владение, — говорила она, — населено одними только женами, и ты можешь получить в нем всякое увеселение, какое только вообразить можешь. Я буду тебе сама покровительница и буду защищать тебя от всех тех случаев, которых тебе опасаться надлежит. Ежели ты не устрашишься и положишься на мое обещание, я открою все тебе приключения, которые происходят в моем государстве.

Неустрашимый Силослав ответствовал ей, что ничто его на свете устрашить не может. Величественная его осанка и бесстрашие глаз его не позволяли ей больше сомневаться в его ответе.

— Ввечеру каждого дня, — говорила она, — посещают мой город духи и, принимая на себя вид смертных, веселятся с нами. Все сие великолепие и все здания поставлены ими для моего увеселения, а то, в котором ты желаешь быть, совсем не в моей власти. Когда приходит ко мне мой любовник, тогда препровождаем мы время в оном, оно совсем этим не подобно, а имеет в себе украшение в пять раз лучше; и когда мы с ним расстаемся, тогда запирает он его сам, и нет мне способу быть в оном. А как ты не можешь иметь с духами сообщения, то я в то время буду сохранять тебя в известном мне месте, где никакого вреда приключиться тебе не может.

Силослав, положившись на ее обещание, последовал за нею в город. Когда они пришли туда, тогда наставало уже время ночи; следовательно, Силослав не мог ни о чем известиться, как только о той, с которою он пришел: она была государыня сего места и супруга Роксоланова и именовалась Прелестою. Когда уже надлежало скоро прибыть в город духам, тогда несколько придворных женщин по повелению Прелесты препроводили его в великолепный и огромный дом, который находился в саду и был пуст. В сем доме Силослав препроводил всю ночь и не знал, что происходило в городе.

Он опочивал в превеликой зале на мягком и покойном ложе. В средине ночи некоторый стук прекратил его сон; он происходил в других покоях и отзывался так, как надобно, урываясь, идти человеку. Силослав думал, что кто-нибудь имеет до него дело, чего ради встал и дожидался сидя. Когда подвинулся стук к зале, при помощи слабого сияния от одной лампады увидел Силослав, что вошел к нему ужасной величины остов; итак, вместо того, чтоб испужаться, лег он опять на свою постелю, потому что с одними костями не надеялся иметь ни дела, ни разговора, лишь только сожалел, что остов его разбудил. Сие костяное пугалище, подошед к нему, положило на грудь к нему руку и начало его так давить, что погнуло на Силославе латы. Силослав столь на сие подосадовал, что, встав, ухватил его поперек и бросил в двери, из которых летя, растворил он еще трое, кои находились прямо друг за другом.

Потом в скором времени увидел он освещенными дальние покои, из коих шли к нему наперед двое в долгих черных епанчах с распущенными на головах большими шляпами, с которых до полу висел белый флер, в руках имели светильники и казались погруженными в глубокую печаль; за ними следовали шесть в таком же одеянии, имевшие в руках книги; за сими четыре в невольничьих платьях; головы их были обриты и посыпаны пеплом, слезы катилися по лицам их, и стенания их раздавалися по всему дому. Потом престарелый муж и таких же лет жена били себя, идучи, в груди, рвали на себе волосы, кусали свои персты и вопили отчаянным голосом; за ними двое вели обнаженную женщину, она была вся избита, и кровь текла по следам ее; за нею следовали двое, которых вид казался яростию и мщением: в руках имели они кровавые и утыканные иглами бичи, которыми били немилосердо прекрасную ту женщину. За оными следовал человек, одетый в великолепную одежду; за ним несколько обнаженных жен, которых так же терзали бичами, как и первую, которая, увидя Силослава, вскричала в отчаянии:

— Силослав, от тебя зависит мое спасение и за тебя я принимаю сие мучение!

Силослав весьма удивился, когда узнал, что это была Прелеста. В великом будучи изумлении, бросился к ней и спрашивал, что б было тому причиною. Но она, будучи изъязвлена, не могла ему ответствовать. Он подошел к тому человеку, которого надеялся быть повелителем. Это был Влегон, но и тот ему также не отвечал и только приказывал мучить Прелесту. Силослав не мог сносить сего варварства и, озлясь на Влегона, ударил его столь сильно, что он, собою сделав на полу пролом, в оном исчез, а вместо него явилось мраморное подножие, на котором стояли следующие слова:

"Да будет мщение мое над тобою отныне и до века".

После чего пропали и прочие духи и остался только тот престарелый муж с своею женою. Сии были родители Прелесты, а четверо в невольническом платье- родные ее братья. Все сие приуготовление и торжественный ход сделаны были для того, чтоб устрашить Силослава. Бедные сродники прежде всего старалися о жизни Прелесты, и все соединенными силами помогали избавиться ей от болезни. Когда несколько начала она себя чувствовать и собирать свои силы, тогда родитель ее благодарил Силослава за избавление их от смерти, ибо назначена была всем им казнь от Влегона и они долженствовали прекратить свою жизнь в сию ночь.

— Влегон, уведомившись, — продолжал он, — что дочь моя презрила свое совещание и приняла к себе иностранца, к которому вместо смертной казни за его дерзость почувствовала любовь и успокоила его в своем доме, определил лишить ее жизни; а чтоб больше удовольствовать свою ярость, принесли и нас из моего владения, и ты видишь во мне обладателя Ахрона.

Силослав весьма сожалел о несчастии их и радовался, что избавил их от смерти; потом возвратились они в чертоги Прелестины и препроводили всю ту ночь во вспомоществовании ей и в утешении друг друга.

Поутру вознамерились принести великую жертву Чернобогу, яко богу злых духов, чтобы отвратить их гнев, чего ради по рассветании дня предстали они в храм, а за ними и весь город. Сей храм стоял на пригорке, сооружен из черного мрамора, и от вершины до полу простирались серебряные полосы наподобие белой тесьмы. Сии тесьмы сошлися наверху вместе и были завязаны узлом, за который держался крылатый истукан, и казалось, что будто бы готовился поднять его и носить по всей вселенной; вокруг храма насаждена была еловая и кипарисная роща, которая имела вид непроходимой и ужасной пустыни; черные истуканы, жертвенники, посыпанные пеплом, стенание пленников, которых приносили в жертву, представляли ее адом.

В преддверии храма, когда вошел в оное Силослав с Прелестою и прочими, увидал стоящих четырех юношей в белых одеждах; они изготовлены были на жертву; внутри на стенах храма изображен был пылающий ад, в котором разными муками и разным видом мучимы были злые смертные дияволами. Истукан Чернобогов стоял посередине храма между четырех покрытых столпов на престоле, сделанном из металла; под правою ногою лежала у него на боку корона, подле нее мертвая человеческая голова и волшебные таблицы; по левую военные оружия и пламенные адские бичи; пред престолом лежали две фурии и смотрели на Чернобога, показываясь внимающими его повеления и встающими для исполнения его приказов, чтоб мучить беззаконников. Сей кумир сделан был из красной меди, которая имела больше черноты и тем показывала свирепость его гнева; внутренность его была пуста, и из-под престола часто вылетающий пламень наполнял собою кумир, который поминутно являлся воспламененным и потусклым; ужас летал по всему храму, и входящие в оный трепетали от страха и чрез то завсегда пеклися отвращаться злых дел.

По учреждении в храме торжества ввели объявленных четырех юношей для заклания. Сей народ имел обыкновение похищать детей из чужих владений и приносить их в жертву. Заклали из них по одному пред престолом и кровию их кропили храм, а из народа каждый, обмокая в оную перст свой, мазал ею свое темя; потом положили их на костер и зажгли оный. По восхождении дыма узнавали божеские судьбы. В сей день предзнаменование показалось им изрядным, чего ради хвалили бога на разных музыкальных орудиях и голосах.

Силослав по возвращении из храма имел довольно времени рассмотреть все покои дворца Роксоланова, в которых он нашел все что ни есть наилучшего в свете. Прелеста же помощию лекарств получила столько сил, что могла быть в храме и сидеть со всеми за жертвенным столом, по обычаю тогдашнего времени; во время их пирования объявили Прелесте, что вошло в город многочисленное воинство; и еще вестник не докончал своих слов, как увидели со множеством вельмож вшедшего к ним Роксолана. Он бросился к ногам Силославовым, невзирая на свой высокий сан, и благодарил его за избавление свое и подданных; потом, когда он встал, Прелеста упала пред ним на колена и, облившись слезами, просила отпущения своей вины, о чем также просил и Силослав. Роксолан, будучи в неописанной радости и склоняясь на просьбу своего избавителя, простил великодушно во всем Прелесту и просил ее от сокрушенного сердца, чтобы она последовала добродетелям и, бегая тиранства и пороков, прибегнула к своей должности. Толь великое его великодушие произвело в ней жестокое грызение совести и раскаяние в мерзком ее поступке, и которое напоследок сделало ее верною до гроба своему супругу.

Влегон, когда оставил Прелесту, то оживотворил Роксолана и все его воинство, чтоб оные, пришед в город, мстили женам своим за их бесчеловечный с ними поступок; однако ж все подданные последовали примеру своего государя и простили жен своих также великодушно. Когда происходило восстановление мира в государстве, тогда Силослав препроводил у них еще семь дней, но беспокоился поминутно о возлюбленной своей Прелепе, помышлял всякий час оставить город и ехать искать ее по неизвестным сторонам. Итак, начал приготовляться в путь. Роксолан, не зная, чем служить своему другу и избавителю, просил его, чтобы он согласился что-нибудь взять из его сокровищей в знак памяти и преславной ему услуги. Силослав, не хотя сделать ему неудовольствия, ответствовал ему, что он соглашается на его предложение и просит только позволения выбрать самому оный подарок. Роксолан с охотою на то согласился, а Силослав желал себе одного только сильного и крепкого коня. Роксолан был весьма сему рад, ибо он имел у себя славного богатырского коня, на котором сам не мог ездить и который остался ему после отца его; итак, просил он Силослава выйти с ним на несколько расстояния от города, где обещал служить ему тем, чего он от него требует.

Потом пришли они к подошве не весьма возвышенной горы, на которой стояли в окружности девять дубов, посередине которых лежала каменная плита с железным кольцом. Роксолан, подняв оную, просил Силослава следовать за собою. По сем они сошли в некоторое подземное здание, которое все увешано было богатырским снарядом, услышали необычайный топот. Роксолан объявил Силославу, что тут конь, которого он желает подарить ему. Силослав, весьма обрадованный, бросился тотчас к оному и вывел его на поверхность земли. Отвязанный солнцев конь от яслей не столь бывает бодр и строен, как сей: он вместо пламени дышал черным дымом, и когда бодрился, то зыблилась под ним земля; подымающиеся его ноги не намерились ступать по земле, а казались желающими подыматься в облака; распущенный его хвост и грива служили ему вместо крыльев; сила же столь была велика, что вместо четырех солнцевых коней мог бы сей и один возить его колесницу, если б был только бессмертен.

Силослав благодарил Роксолана и возвратился с ним в город, где, отдав должное почтение ему и всему его племени, к великой их прискорбности и неописанному неудовольствию на другой день при рассветании дня расстался с ними и оставил сей город, которому он дал прежнее бытие и возвратил жизнь Роксолану и всему его воинству.

Выехавши из города, следовал Силослав по незнакомым местам. Помощию сильного своего коня отъехал он на весьма дальнее расстояние от города; наконец, утомясь полуденным зноем, искал прохлаждения своего под древесной тенью и в том мнении подъезжал к некоторой видимой им роще. Въехав в оную, нашел при рубеже ее реку, которая текла столь тихо, что вода ее казалась маслом, наклонившиеся над нею деревья прикрыли ее воды от солнечных лучей и делали тем берег ее приятным местом успокоения. Силослав, прельстясь сей роскошью, вознамерился сойти с коня, жаждущего его напоить водою, сам сел под тенью одного кудрявого и густого дерева, осматриваясь повсюду, любовался на прекрасное строение природы, удивлялся речным берегам, покрытым зеленою травою наподобие разноцветным коврам, по которым утомившиеся от зноя звери, бегая, играли и купались в речных струях. Силослав, рассуждая об их непужливости, заключил из того, что сие место необитаемо и населено одними только дикими зверями и птицами, но в самое то время увидел четырех девочек, которые вели поить четырех овечек на розовых ленточках. Силослав очень тому удивился и спрашивал их, откуда они.

— Мы из замка нашей госпожи, — ответствовали они, — который отстоит отсюда недалеко.

Силослав во всяком месте надеялся получить известие о Прелепе, чего ради последовал за ними. Они очень скоро пришли в тот замок, который стоял почти на берегу к вершине сей реки. Одна из тех девочек побежала наперед и сказала в доме, что хочет посетить их проезжий, Силослав увидел на крыльце двух женщин в богатых одеждах, и сколь платье их было великолепно, столь и они прекрасны были видом. Они вышли встретить его и с великой учтивостию ввели в покои и старалися угостить его всем тем, чего бы он ни пожелал. Великолепие замка, необыкновенные и превосходящие имение царское украшения подали Силославу некоторое сомнение: он начал думать, что тут обитает какой-нибудь государь, оставивший свет и посвятивший себя уединению. За ужином имел он разговор со встретившими его женщинами, ибо трое только было их за столом. Оные объявили ему, что замок сей называется домом угощения; обладательница оного есть девица, их государыня, которая, имея неисчетные у себя сокровища, употребляет их на вспоможение путешествующим; всякий странник может иметь у нее пристанище хотя до конца его жизни.

— Вы теперь в таком месте, — примолвили они, — где добродетель, снисхождение и милость откроют вам все свои богатства, и если вы желаете, то все, что вы ни видите, можете себе присвоить.

Силослав, чтоб оказать учтивую благодарность за такое невоображаемое снисхождение, которого нигде получить он не надеялся, благодарил их наичувствительным образом, а объявленные женщины во время всего стола делали ему новые обещания и после ужина, оказав ему свое почтение, равно как своему государю, оставили его; потом два служителя повели его в покой, в котором приготовлена была для него великолепная постеля, на коей препроводил всю ночь в неописанной тишине и удовольствии; утомленные дорогою и беспокойством его члены тотчас принудили окончать живое стремление мыслей и отдались во власть покрывающего их сна.

Когда настал день, определенные служители принесли Силославу покойное утреннее платье, причем докладывали ему, что не изволит ли он омыться благовонными водами. Силослав на то согласился. Итак, повели его в сад, где стояло небольшое здание наподобие грота, коего стены сделаны были из чистой меди и снаружи умеренно раскалялись пламенем; пол устлан был мягкою травою, и для отдохновения стояло усыпанное благовонными цветами ложе. Когда Силослав вошел в него, раздевшись, тогда служитель отвернул ключ, который находился посередине; тогда начал бить благовонный водомет и орошать все стены, отчего поднялся легкий и приятный пар, наполнив все здание теплотою; тогда казалось, что будто теплые зефиры обмахивали крыльями Силославово тело и мягкими своими устами пускали на него полуденную теплоту. В такой покоясь роскоши, почувствовал Силослав нежнейшее расслабление членов и сладкое мление души. Раб отворил другие водометы, из которых полилась вода на Силослава благовоннее и прозрачнее Аврориных слез, от коей распустившееся от пару тело его наместо крепости напоилось приятством и нежностию.

Немалое время лежал он на мягком том ложе, которое ему, утомленному нежностию, не позволяло встать на ноги, во время чего наслаждался он приятностию музыки; водяные органы, сделанные удивительным искусством, усыпили Силослава приятным своим звуком. После сего встав он и одевшись в нежное и легкое платье, в котором походил больше на Адониса, нежели на ироя, возвратился в покои, в коих встретили его две женщины в белых одеяниях; они были столь прекрасны, что если б Силослав не отдал сердце свое Прелепе, то, конечно бы, посвятил его которой-нибудь из оных; они его проводили к столу, за которым все было глазам его прелестно: кушанье, разговоры, собеседницы, музыка- все наполнено было великолепием и нежностию.

После половины дня, когда солнце удерживало свои лучи и больше уже не раскаляло оными землю, тогда предложили ему, не изволит ли он прогуляться в саду. Он с охотою на то согласился; итак, повели его в оный.

Когда пришли они к вратам садовым, тогда увидел Силослав удивительное соплетение искусством человеческих рук. Ворота сии имели ширину десять локоть, а в высоту пятнадцать; они сделаны были наподобие решетки, которая сплетена была разными узорами и с разными изображениями животных из чистого и прозрачного янтаря; в саду дороги, цветники, накры и истуканы притягивали к себе взор и принуждали оставаться тут до конца жизни. Все сие приводило в восхищение Силослава; а что больше наполнило его удивлением, то было сие. Сад окружен был с трех сторон хоромами, которые построены были в три жилья; в каждом окне сидела великолепно одетая красавица, которых находилось больше тысячи; они были столь прекрасны, что казалось Силославу, будто бы природа старалась собирать приятности со всего света и заключила их в сем месте; он не знал, которой дать из них преимущество; глаза его летали по всем и находили все то, чего не видели они прежде; всякая красавица наполнена была прелестьми, и вид ее показывал склонность к Силославу; глядя на него, усмехались с приятностию и казались желающими ему понравиться. Прельщенный Силослав млел и не хотел оставить сего места, чего ради, севши будто для отдохновения на дерновую лавку, спрашивал у своих собеседниц, которые его провожали, какое божество собрало к ним столько прелестей и какая непостижимая сила наполняет сие место столь невоображаемой нежностию и великолепием?

— Я думаю, — продолжал он еще, — что здешний воздух не услаждает сего места, но сам услаждается, зыбляся на ваших нежностях. И предвестница Световидова. Световид, или Святовид, или Святович — бог солнца либо войны — имел храм в Ахроне, славенском городе, коего жители нарицалися ругянами. Каждый год ругяне — как мужи, так и жены- приносили в храм подать по пенязю; кумир был огромной величины, сделан из дерева, о четырех лицах наподобие фонаря, и со всех сторон образ его видеть было можно; не имел бороды и был с завитыми кудрями, по обыкновению славян ругянских, в длинной одежде даже до ног, держал в правой руке рог из металла. Оный рог наполнял брадатый священник вином с великими и торжественными обрядами и так оставлял до утра. Поутру по умалению или неумалению вина гадатайствовал, будет или нет предбудущий год изобилен. Сей же идол левою рукою подпирался и имел на бедре великий и украшенный меч, и в стороне оной руки лежали узда и седло его коня; кумир стоял середь каплицы, находящейся посередине храма, завешенной со всех сторон красным и богато убранными завесами; один только жрец в наступивший год в день праздника входил в каплицу, удерживая дыхание; а когда хотел отдохнуть, то выбегал к дверям каплицы, и, выставя голову, дышал, дабы не осквернить божество дыханием смертным. Сему идолу посвящен был белый конь, у коего из гривы и из хвоста не позволялось ни единого выдернуть волоса, ниже сесть на него, кроме жреца, ибо народ верил, что Световид на нем ездил для поражения их неприятелей во время войны, во уверение чего предлагалось в стойле, что когда оставляли его вычищенного и привязанного, то находили часто поутру вспотевшего и замаранного, как будто кто на нем ездил ночью в дальний путь. От путешествия его предвещали счастливый и худой конец своих ратей, а для окончания гадатайства втыкали стоймя перед храмом шесть копий в землю по два в ряд одно подле другого в равном расстоянии, и ко всякой двойне привязывали одно копье так высоко, как можно коню без прыгания перешагнуть; потом в установленный день сего действия жрец по прочтении долгих и торжественных молитв, взяв с великими обрядами коня за узду, переводил его чрез три оные поперечные копья; и ежели переступал все три правою ногою без помешательства с левою, то знак был добрый, а от помешательства худой. Из всех полученных корыстей давалася идолу третья часть; кроме того, давалось еще для почести ему триста коней и триста человек с его стороны на войну, и оным всю добычу вручали жрецу, который все то в Световидово сокровище клал, откуда ни малейшей части не позволялось вынуть. На всякий год по собрании доходов приносили ему в жертву множество скота и плененных христиан, о коих утверждал жрец, что весьма их кровию идол услаждается; после оной жертвы приносили большой круглый пирог, сделанный из муста, в котором мог вместиться человек; в оный вшедши, жрец спрашивал громким голосом людей, видят ли его. Все ответствуют "нет", а он, оборотясь к идолу, молит его, чтоб в предбудущий год хотя мало его увидели., я чаю, не стыдится, восходя на небо, что усматривает здесь превосходящих себя в красоте. А светоносец Феб непременно останавливает своих коней, когда протекает мимо сего места, и оставляет его с прискорбностию, одним словом, скажите мне- с смертными ли я нахожусь здесь или бессмертными?

— Мы уведомили уже тебя, государь, кто наша обладательница, — ответствовали провожатые. — Замок этот весь населен женщинами, и наша должность- принимать чужестранцев и оных угощать по их соизволению; и ежели ты имеешь намерение препроводить здесь свой век, то можешь пользоваться всеми этими красавицами, они будут все во власти твоей. Что ж касается до нашей государыни, она повелевает нами, а мы ее подданные; сколько она нас выше саном, столько и красота ее превосходнее нашей; ты не можешь вообразить ее прелестей, и всякий, увидев ее, захочет лучше лишиться жизни, нежели расстаться с нею, для чего и ты увидеть ее не можешь; она не показывается никому в свете; однако ж мы опасаемся, чтоб и одно воображение о ее красоте не встревожило твоих мыслей и не родило бы в сердце твоем непобедимой любви. Но свирепость такая более в ней для того, что она имеет у себя любовника, которому посвятила жизнь свою и сердце навеки, и желает лучше умереть, как учинить ему малейшую неверность; но ты, если только желаешь, то можешь здесь найти довольно красавиц, которые не менее принесут тебе забав.

Силослав, услышав оное, сколько восхитился радостью, столько смутился мыслию, не зная нимало причины своему движению; просил спутниц своих объявить ему имя государыни, однако они на сие не согласились и представляли, что имеют приказание оное таить. Потом, когда пришли они опять в покои, тогда одна красавица оставила его, а другая осталась для сделания ему беседы, что продолжалось во все его пребывание в замке, в коем он препровождал время, получая всякий день новые благосклонности от переменяющихся красавиц. Восхищался роскошами, услаждал зрение свое разными великолепиями сего замка; итак, не оставалось ему ничего иного думать, как только, что он во всем свете не может найти увеселения лучшего и достойнейшего; укрывающаяся владетельница сего замка подавала ему сомнение и надежду; любовь его к ней усиливалась, и как искал он неизвестного, то не оставил ни одного места, чтоб не уведать все в оном обстоятельно; и сего ради не хотел выехать из оного места до тех пор, покамест не уведает имя госпожи его.

Некогда поутру принесли к нему служители весьма богатое платье, которое походило больше на царскую одежду; потом предстали по обыкновению и две красавицы, одетые в белое платье, и казались готовящимися к великому пированию. Чудясь оному, Силослав спрашивал у них, не торжество ли какое будет у них сегодня в замке.

— Так, государь, — ответствовали они, — сегодняшний день будет у нас празднество, которое отправляем мы по окончании каждого года и на которое обыкновенно приезжает и наша государыня и делает нам честь, кушая с нами за одним столом; сколько ж и ты будешь счастлив, что получишь участие в нашей радости и будешь видеть лицо нашей государыни, на которое ни один еще смертный не удостоился взглянуть, да и видеть его было не можно.

Силослав, услышав сие, пришел в неописанное восхищение и поспешил убрать себя всем тем, что тщеславие и любовь представило его глазам прелестнейшим. Вдавшись в великую роскошь и нежность, не мужество уже сияло на его одежде и не укрепленное силою богатырство, походил он более на Нарцисса, любовавшегося собственною красотою.

Наконец, когда он увидел, что к наряду его более уже ничего не недоставало, пошел в чертоги, уготовленные для празднества. Оные все наполнены были прекрасными женами, и всякая из них усугубляла красоту свою пристойным убранством. Когда вошел к ним Силослав, то все сделали ему поздравление, подобно как любимцу царскому. Вскоре потом вошла и государыня, коя, взглянув на Силослава, быстро вскричала: "Ах, Силослав!" — и упала в руки последующих ей женщин. Удивленный Силослав, не зная, что иное начать, бросился было ей помогать, но вдруг стал поражен удивлением, радостию и восхищением, едва было и сам не упал без чувства; потом, пришед в прежние силы, бросился пред упадшею в обморок на колена.

— О боги, тронутые нашими несчастиями! — возопил он. — Так уж вы перестали нас разлучать? Прекрасная Прелепа! Тебя ли я вижу? Твою ли руку лобызают уста мои? Так это ты! Ты самая та, которую я, странствуя по всем землям, искал и теперь вижу, что милосердые боги умилостивились над нами и возвратили мне тебя, а тебе верного по гроб Силослава!

При названии Силослава Прелепа открыла глаза свои и, увидя его стоящего пред собою, кинулась к нему в объятия.

— Ах, Силослав! — вскричала она. — Которому богу должна я благодарить за свидание твое со мною! Великая Лада! Ты мне его возвратила, а я уже тебя и увидеть не надеялась, любезный мой Силослав! Сколько ж я вам обязана, всещедрые боги! Вы отдали мне то, чего нет для меня драгоценнее на свете.

Наконец, по многим разговорам и лобызаниям пошли они к столу, который их уже давно ожидал. Сколько можно вообразить великолепия и изобилия, то еще не могло сравниться с десятой частью- столько-то был сей пир великолепен. После оного уведомила его Прелепа о своем похищении, о пребывании ее у духа и как она от того освободилась.

— Я всегда сетовала, — говорила она, — о потерянии тебя и ни одной минуты во всю мою у него бытность не была спокойною. Дух прилагал все старания утешить меня; он выдумывал разные и невоображаемые забавы, однако они увеселить не могли меня нимало и служили еще к большей мне прискорбности. Он думал получить от меня увеселение, однако получил вместо того одну досаду. И как он не видел от меня ни малейшей к себе благосклонности и холодность моя всегда его огорчала, то начал презирать меня; любовь его обратилась ко мне в холодность; он уже не искал быть вместе со мною, а старался всегда меня удаляться, и потом, когда любовь в нем совсем уже истребилась, то приказал перенести меня в сей замок, где надеялся истребить тебя у меня из памяти и после получить мое сердце, но только этого никогда он от меня не получит. Итак, уже другой год нахожусь я в этом месте. Прибыв сюда, старалась я всеми силами сыскать тебя, но, несмотря на все мои старания, не могла о тебе ничего и услышать, отчего стенала я повсеминутно, но теперь благополучие мое меня находит, и любовь моя ожидает только одного увенчания. Оставим этот замок, возлюбленный мой Силослав, и, взяв несколько верных моих подданных, поедем в твое отечество!

— Ах, государыня, — вскричал тогда в восторге Силослав, — когда б только учинили боги это со мною благополучие, сколько б я им был за сие одолжен! Счастие сие почитаю я толь высоким и завидным, что сбытия его и надеяться почти не смею.

— Будь несомненно о нем обнадежен, — ответствовала ему любовница, — неужели ты думаешь, что я пред тобою лицемерю?

— Могу ли я это думать, государыня! — перехватил восхищенный Силослав. — Я тебе столько же, как и самим богам, верю.

Разговаривая таким образом, неприметно выходили они из покоев и подвигалися к саду; прельщенный Силослав нимало того не видел- столько-то любовь нас ослепляет! — наконец, пришли они в оный. Тогда Прелепа, ласкаяся к Силославу, раскрыла платье на его груди и, увидя на нем повешенный золотой досканец, спрашивала у него, что бы это такое на нем было.

— Это волшебный талисман, — ответствовал Силослав. — Когда я поехал из моего отечества, чтобы искать тебя по всему свету, тогда родитель мой подарил мне его, обнадеживая притом, что доколе он на мне будет, то никакой наизлейший дух не может осмелиться погубить меня с оным.

— Это очень чудно, — ответствовала Прелепа. — Я еще отроду эдакой редкости не видывала; как бы я хотела и у себя этакой же иметь!

Силослав при сем слове гораздо смутился: желание любовницы своей хотелось ему тотчас исполнить, но отцов приказ запрещал ему оное.

— Я бы тебе с охотою его подарил, — говорил он своей любовнице, — но родитель мой, отдавая мне сей залог своей любви, заклинал меня никому его не отдавать, уверяя, что сколь скоро я его лишусь, то потеряю тотчас и живот мой.

— Изрядно, — ответствовала Прелепа, — я его у тебя уже не прошу, только скинь его и дай мне рассмотреть.

В сей просьбе Силослав не смел ей противиться, хотя отцов приказ касался и сего.

Итак, подумав несколько, скинул его и отдал Прелепе. Едва успел он ей его отдать, как красавица от него исчезла, и наместо ее увидел он пред собою ужасного исполина, который стремился рассечь его саблею. Силослав затрепетал и, познав свое преступление, готовился уже к смерти, как вдруг, превратясь в сокола, увидел себя парящего в воздухе. В одно мгновение ока исчезли все здания, сады и прелести, которые «замок» населяли, а вместо оного увидел он под собою волнующееся море, коего сердитые и седые валы мчались в черную и кипящую пучину.

"Что со мной сталося? — рассуждал он сам в себе. — Что за приключение, куда девалась от меня Прелепа и какой злой дух превратил все сие селение в сию бездну вод? О боги! никак, это тот проклятый дух, который ее и прежде похитил. Он, никак, узнав наше соединение, позавидовал нашему благополучию и отнял ее опять у меня; но он недоволен был сим и хотел меня еще умертвить, и, конечно б, то сделал, если б я не превратился в птицу. Но кто же меня в оную превратил? Никак, он сам, чтоб сделать жизнь мою горестнее и самой смерти. А, свирепый дух! Ты всему моему несчастию причина, но не надейся, чтоб стал сносить толь поносную жизнь! Сие свирепое море прекратит все мои напасти!"

Выговоря сие, устремился в пучину, чтобы в ней потопить и жизнь свою, и несчастие.

Но когда уже находился он от оной не более как на пять сажен, то вдруг из свирепого моря сделалось огромное строение, которого влетел он в середину. Это была большая горница, сделанная из черного мрамора, коей все стены исписаны были иероглифическими письменами. В углу оной храмины стоял на золотом подножии из слоновой кости истукан Чернобога, который почитался властителем над всеми духами и волшебницами; пред оным кумиром стоял жертвенник из белого мрамора с золотою на нем жаровнею и углями; посередине оной стоял стол, на котором лежало премножество волшебных препоясаний и знаков. Другие же украшения комнаты соответствовали прочим.

Спустя несколько времени налетело множество разных видов птиц, которые принудили сокола вылететь в другой покой, из коего мог он смотреть на действие их свободно, которое начала птица, имеющая вид орла. Она, подошед к Чернобогову жертвеннику и распространяя свои крылья в знак своего повиновения, дотронулась головою до жертвенника в то место, на котором стояли неизвестные, волшебные письмена, отчего вдруг приняла образ человеческий; потом, пришед к столу, сняла с оного свое препоясание и надела на себя и также приняла жезл, коим все в свете управляла. Другие волшебницы, подражая оной, таким же образом получили вид людей. Между оными находилась и та волшебница, которую он освободил из-под камня.

Когда волшебницы приняли настоящий свой образ, тогда всякая, приняв свое место, ожидала главной волшебницы повеления. Оная, севши на своем престоле, который весь был из чистого золота и по местам украшен дорогими камнями и устлан багряницею, сделала знак Преврате, чтобы она к ней подошла. Когда оная к ней подступила, тогда волшебница говорила ей следующее:

— Преврата! Чего ты от меня желая, побудила меня прибыть сюда из далечайших стран и также все сие собрание?

— Великая повелительница непобедимых духов! Прости мое дерзновение, что я осмелилась на несколько разрушить покой твой и твоих подчиненных. Призванию тебя и всего сего собрания вина есть следующая. Строптивый и неспокойный дух Влегон, не повинуяся твоей власти и всечасно летая по свету, приключает твоим подданным досады и людям напасти; оный неукротимый дух стремится теперь погубить любимого мною смертного, известного тебе Силослава. Его обольстя он очи, представил на свирепом море прелестного вида дом, где, несколько времени его угощая, пришел, наконец, к нему, прияв образ похищенной Прелепы, в коем виде обольстив его, выманил у него роковой его талисман, который делал его безопасным от смерти, и потом хотел лишить в том свирепом море жизни, что бы и действительно сделал, если б я его не превратила в сокола и не спасла его тем от хитрых его сетей; чего ради, государыня, сей дом совета, по заклинанию моему, на сие место принесен и вы все собраны; я прошу, чтобы позволено было предстать в сие собрание Силославу, при котором я окончаю мою просьбу. Ты увидишь, царица духов, что он милости твоей достоин.

Волшебница на просьбу ее согласилась. Тогда Преврата, вышед к Силославу, взяла его и внесла пред судилище.

— Вот, государыня, сей гонимый Влегоном смертный! Вот чем я его принуждена была спасти и прошу теперь, чтоб и ты приняла его под свое покровительство.

Тогда волшебница, махнув своим жезлом на Силослава, сказала:

— Будь тем, чем ты был прежде!

Вдруг все перья слетели, и Силослав принял прежний свой образ; после чего увидел он, что на престоле сидела дряхлая и седая старуха, у которой тряслась голова и все тело было в движении от глубокой старости; исподнее платье было на ней белое, опушенное багряницею, а сверху покрывала черная епанча; с правого плеча под левую руку лежал голубой зодиак с золотыми небесными знаками наподобие перевязи; на голове была долгая черная с городками шапка, по сторонам оной приделаны были два крыла от больших рыб, наверху стоял знак Сатурнов; в левой руке держала маленький земной шар, а в правой жезл волшебный; подле нее по сторонам стояли по старшинству другие волшебницы в разных и чудных одеждах, но все с волшебными препоясаниями и жезлами.

Тогда Силослав, получивший прежний свой вид, благодарил главную волшебницу наичувствительнейшим образом за ее к нему покровительство; а Преврата, поблагодаря оную подобным образом, говорила так:

— Сей смертный, которому теперь сама хочешь быть покровительницею, с твоего позволения произведен столь сильным и храбрым на свет. Угождая его страсти, оживотворила я истукан Станидаров, чтоб мог он уведомить Силослава о своей дочери. В то время Крепостан, любимец его, открыл ту чашу, в которой заключен был Ноннет, тогда князь духов произвел все те страхи, о коих я тебя уже уведомила и коих я, устрашася, не могла тут стоять и принуждена была сокрыться, в оном случае погиб бы и Силослав, если б не успела я, ухватив с головы моей околдованное перо, воткнуть в шлем ему. Оною силою освободил он Ноннета из заключения и чрез него нашел способ выйти из того города, после чего пришел он в то владение, в котором весь мужеский пол истреблен был Влегоном. Силослав изгнал его из оного силою своей руки и тем Влегона озлобил несказанно; чего ради Влегон, желая ему отмстить, выдумал для погубления его ту хитрость, о которой я уже тебя уведомила. В оном месте лишил он его пера, данного мною Силославу, и рокового его талисмана; чего ради я прошу тебя, великая обладательница невидимых, призвать сюда Влегона, чтоб он здесь при всем собрании заклялся не иметь впредь на Силослава злобы и не гнать его более и чтоб притом возвратил ему перо и талисман. Такой степени дух, — примолвила она, — каков Влегон, должен повиноваться нам, а не восставать против нас.

Повелительница духов, выслушав Превратину просьбу, махнула по воздуху несколько раз своим жезлом и после того выговорила сии слова:

— Дерзкий дух! По данной мне власти от великогоЧернобога и от князя всех духов заклинаю тебя, чтоб ты явился сюда в сие мгновение в таком виде, в котором ты, прельщая юного Силослава, намерился погубить, и чтоб ты принес сюда его талисман, шлем и прочее его вооружение!

Едва она успела окончать свое заклинание, как отворилась дверь и Влегон явился в образе Прелепы, неся с собою все требуемое от него, и как только увидел главную волшебницу, то затрепетал и пал пред нею на колена. Силослав, увидев его, обомлел от удивления и не знал, верить ли ему глазам своим; слышал он, что это Влегон, только поверить этому еще не смел, опасаясь, чтоб не назвать любовницы своей злым духом. В это время главная волшебница, оборотясь к Влегону и кинув на него сердитый взор:

— Дерзновенный! — вскричала ему. — Оставь сей, не принадлежащий тебе, образ и прими твой гнусный вид!

Как скоро волшебница сие выговорила, Прелепа исчезла, и вместо нее явился ужасный исполин, кривой, горбатый и хромоногий, с рогами и козлиною бородою, с змеиным хвостом и с лошадиными ногами, будучи притом весь покрыт свиною щетиною, а на голове вместо волосов имел виющихся и свистящих змей.

Тогда начальная волшебница, указывая на Чернобогов истукан:

— Сим повелителем духов, — говорила она, — заклинаю тебя, беспокойный и непокорливый дух, и всем адом, которого трепещу и я, чтоб ты предал вечному забвению злобу твою на Силослава и не осмеливался ему нимало вредить, если не хочешь подвергнуться всем адским истязаниям и потом преобразиться в ничто!

— Великая повелительница духов, — ответствовал трепещущий Влегон. — Весь ад знает, сколько я волю твою почитаю, и все, что тебе ни угодно, с охотою исполнить готов.

— Исчезни ж с глаз моих! — вскричала волшебница.

Тогда Влегон исчез, а начальница, обратясь к Преврате, говорила:

— Я все исполнила, что тебе ни хотелось, — и с словом сим исчезла, за нею и все собрание.

Удивленный Силослав едва верил тому, что в глазах его произошло, и, обращаясь к Преврате, которая с ним одна осталась:

— Так это Влегон был, а не Прелепа, могущая волшебница?

— Да, — ответствовала она, — и погубил бы тебя, если б я хоть чуть не ускорила тебя избавить; но теперь тебе опасаться более нечего, ты слышал сам, что главная волшебница приказывала Влегону; повеления ее преступить он не смеет, хотя б еще во сто раз сильнее был. Ну, прости, любезный Силослав, нам должно теперь расстаться, и дом сей не может здесь более получаса пробыть, и я также должна следовать туда, куда зовет меня должность моя; ступай, ищи своей возлюбленной. Если будешь наблюдать должность ироя, получишь все. Более тебе сказать не смею, прощай!

С сим словом она исчезла, дом пропал, а он остался на берегу морском, усыпанном каменьями, в которые ярые волны ударяя, производили страшный шум.

Если б не был он славянин, то, конечно, отчаялся бы при случае сем жизни и умер бы от ужаса на сем пустом берегу, причем окружающие оный дремучие леса, неприступные и ужасные пещеры усугубляли его страх. Свирепые звери рыскали без боязни повсюду; и хотя он их и не опасался, однако ж не имел он от них никакого увеселения. Причем восстала ужасная буря, свирепые вихри летали, яряся, по горам, ломали деревья, а иные вырывали с кореньем, отчего делался превеликий треск; темные и угрюмые тучи наводили мрак темнейшей ночи и проливали пресильный дождь; молния, гром и град привели Силослава в ужас. Хотя храбрость его была велика, но в рассуждении природы он был не что иное, как ее создание. Итак, начал он искать убежища, но беспрестанный блеск молнии затмевал почти его зрение, а частое сплетение дерев прекращало его путь; наконец, укрылся он под их ветвями и стал несколько безопасен от суровости погоды.

Когда усмирели ветры и буря начала утихать, тогда багряная Зимцерла взошла уже на небо, а сияющий Световид, следуя за нею, согревал землю. В то время проснувшись, Силослав прогуливался по лесу и услышал идущего человека, который воспевал песнь, сделанную в честь Перуна. Человек сей имел на себе покойное и несветское платье и притом казался больше роскошным, нежели постником.

— Я радуюсь, — говорил он, увидя Силослава, — что нахожу здесь человека, а радость бы моя была еще большею, если б ты был чужестранец.

Такое приветствие весьма удивило Силослава.

— Я, может, этим несчастлив, что ношу на себе действительно такое имя, — отвечал он.

— Никак, а я тем только счастлив, — ответствовал незнакомый, — и прошу тебя последовать за мною.

Потом пришли они в пространное подземное жилище, которое освещено было хрустальными лампадами. Уборы и порядок оного показывали место сие обитанием разумного и добродетельного человека, вид мужа того казался кротким и добродетельным. По приходе в пещеру приказал он тотчас служителю своему переменить на Силославе платье, которое вымочено было дождем. Тотчас подали ему изрядную и покойную одежду. По многих приветствиях с обеих сторон и когда уже они довольно опознались, тогда Силослав спрашивал его учтивым образом о причине его уединения.

— Я охотно рассказать тебе оное соглашаюсь, — ответствовал ему старик. — Из повести моей ты познаешь, что несчастие на того стремится свирепее, кто на высшей пред прочими степени и думает о себе, что он счастливее всех смертных; я могу назваться истинным примером сего льстивого счастия и игралищем его непостоянства. Все я видел на свете, все пересмотрел и был всему подвержен. От самого моего рождения был я прежде несчастлив, потом в оном посредствен, посем благополучен и преблажен, а на конец наинесчастливейший из всех смертных, а теперь благополучен.

Силослав весьма удивился толь чудесному обращению судьбы его и просил его нетерпеливым образом рассказать свои приключения.

— С охотою, — ответствовал старик, — я тебя уведомлю о всех со мною происшествиях от рождения моего до сего часа. — Потом, несколько подумав, начал он таким образом.

Похождения Славурона

— Я называюсь Славурон, родился в городе, называемом Рус, и произошел на свет от людей бедных и не имевших почти пропитания; по рождении моем мать моя отдала меня на воспитание в дом к некоторой боярыне, потому что содержать ей меня было нечем. Госпожа сия не меньше была скупа, сколько и зла: иметь человека она желала, а кормить его не хотела; итак, живя у нее, не столько я ел, сколько был бит; и когда я плакал и просил пищи, тогда она меня била немилосердно, желая сделать во мне привычку, чтоб я в три дни ел однажды.

В таком приятном упражнении препроводил я восемь лет и от толь изрядного воспитания потерял было образ человеческий, и начали было уже называть меня тенью; наконец, добродетельная моя воспитательница преставилась, и я наследил после нее продолжительную болезнь, которая в изнемоглом моем теле привела было и душу в изнеможение.

Домом ее овладел брат ее родной, гражданин добродетельный и постоянный; причем оный, зная злой нрав своей сестры, первое имел старание, чтоб осмотреть всех ее служителей, между которыми и я находился. Вид мой ему понравился, он приказал иметь за мною смотрение и отдал меня для излечения к одному врачу. По счастию моему, сей врач не выдумывал тогда никакого лекарства и не испытывал его надо мною, отчего я поскорее вылечился; и когда собрал уже все потерянные мои силы, тогда хозяин мой взял меня от него. После чего, нашед во мне склонность к наукам, послал в Константинополь учиться на собственном своем иждивении. Я стоил ему на каждый год по целому серебряному таланту.

На пятом году моего в науках упражнения получил известие, что благодетель мой скончался. Тогда-то, будучи я без всякого призрения и на чужой еще стороне, сделался прямо бедным и несчастным человеком. Все, что я ни выучил, затмило бы во мне отчаяние, если б учитель мой не обнадежил меня своим покровительством. Сей грек был весьма достойный человек и жил очень роскошно. Все его упражнение состояло в изведывании природы и в узнании сокровенных ее таинств, чему научал и меня. Я узнал от него философию, математику и историю и совершенно говорил греческим языком. Тогда учитель мой выключил меня из числа учеников, сделав по себе наследником всего его имения, и с этих пор содержал меня как родного своего сына.

Итак, я, как будто бы предвидя мою судьбину, начал щеголять и носил такие платья, в какие одевались в городе очень мало. Нареченный мой отец вместо того, чтоб запрещать, радовался, глядя на меня, и случалось часто, что когда я одевался, тогда он сам мне прислуживал, любуяся на мое щегольство. Незлобивый мой нрав и несколько старанием его просвещенный разум вкоренили в него ко мне любовь; он почитал меня, как родного своего сына, и имел ко мне прямо родительскую любовь.

Но несчастие мое недолго мне позволило милостию его пользоваться. Благодетель мой преставился на третьем году после первого моего милостивца, и хотя я наследил все его имение, но немало тому не радовался. Я сожалел о нем так, как о родном моем отце. Лишение его мучило меня несказанно, и сколько я ни старался развеселить себя, только никак не мог; он не выходил никогда из памяти моей, милости его глубоко были начертаны на моем сердце; одним словом, я столь о нем грустил, что весь город известен стал о том, и сколько приятели мои ни старались меня развеселить и сколько ни изыскивали способов к моему утешению, только ничто не могло утишить моей горести.

Во время сей моей печали объявлено было в городе, что на другой день будет казнь многим несчастным полоненникам. Горесть моя не позволяла мне идти на такое плачевное позорище; но не знаю, какая-то тайная сила принудила меня туда следовать; итак, пошел я на другой день на лобное место, на коем производилась казнь, и едва туда пришел, то вдруг глаза мои и сердце поразились ужаснейшим видением. О боги! И теперь еще без слез вспомнить не могу: между несчастными узниками увидел я моего отца, ожидающего себе лютого окончания жизни. Всещедрые боги! для чего вы тогда не извлекли и моей души? Прости мне, храбрый незнакомец, что слезы, катящиеся невольно из очей моих, прерывают мое повествование…

Потом, обтерши глаза, продолжал он следующим порядком:

— Едва я его в таком состоянии увидел, кровь моя замерзла и холодный пот, выступя на мое тело, лишил меня употребления чувств; я упал без памяти, и друзья мои вместе со мною, увидя оное, старались мне помогать и привесть меня в прежнее чувство.

Как скоро я очнулся, то первое мое старание было, чтоб броситься избавлять моего отца, но уже было поздно, лютые звери растерзали тело его на части. Увидя оное, поднял я ужасный крик, клял судьбу, виновницу моего несчастия, проклинал осудивших его на казнь и воплем моим обратил на себя глаза всего народа. Приятели мои, желая меня спасти от большого непорядка, силою увлекли меня в мой дом.

По излиянии многих слез и по долгом терзании просил я одного из моих друзей, чтоб постарался он достать мне список всех растерзанных в тот день невольников; он мне скоро оный принес, и я нашел, что все они полонены были в морское сражение, в числе которых и отец мой был. По приведении их в Константинополь приказал кесарь всех тех погубить, которые не примут оружия против славян, его неприятелей. Отец мой, будучи верным сыном отечества, пожелал лучше лишиться жизни, нежели поднять оружие противу своих однородцев, и так умер с прочими, последовавшими в том ему. Тогда-то остатки крепости моей исчезли: советы друзей моих не подкрепляли более моего духа, я вдался в неописанную горесть и дошел до отчаяния, отдал все мое имение бедным людям и потом хотел удалиться в пустыню. Предприятие мое желал я расположить порядочно, чего ради с верным моим приятелем, на которого дружество я надеялся, завсегда хаживал из города в не весьма отдаленную рощу, в коей, прохаживаясь, советовал или располагал мое намерение. Некогда возвращался из оной, услышал я, что кличут меня моим именем; я, оглянувшись назад, увидел почтенного вида старуху, которая, поклонясь мне низко, сказала следующее:

— Не поставь, пожалуй, в дерзновение, что я помешала тебе идти; ты хотя меня и не знаешь, только я тебе всегда была приятельница, которая желала тебе завсегда хорошего; я недавно известилась о твоем несчастии и намерении; отчаяние твое произвело во мне сожаление, и я не могла преминуть, чтоб не сообщить об оном брату моему, о котором уверяю тебя, что он человек, довольно знающий мирские суеты и случающиеся в жизни перемены; он, будучи человек мягкого сердца, тронулся твоим несчастием и просил меня тебя с ним познакомить. Я, ведая, что ты людей добродетельных и сведущих почитаешь и любишь, обещала ему оное; итак, прошу тебя не оставить моей просьбы и удовольствовать желание моего брата.

Я знал действительно, что никакой человек переменить судьбы моей не в силах и возвратить моего отца и двух благодетелей никакой совет не в состоянии, однако, подумав, что, может, он даст мне наставление, каким образом продолжить мне оставшуюся мою жизнь, поблагодарил ее за ее обо мне старание и просил, чтоб она представила меня своему брату.

— Очень хорошо, — ответствовала она, — завтра при окончании дня на этом же месте увидите вы человека, который проводит вас в мой дом; и когда вы из советов его приобретете свое благополучие, тогда судьба ваша переменится и вкоренит в вас благодарность к той, которая была причиною нашего счастия.

Потом она рассталась с нами.

Оставшись один с моим другом, рассуждал я, что б было это такое, и наконец подумал, что это какой-нибудь обман; итак, хотел это дело оставить, но мнения моего друга принудили меня то изведать и посмотреть хваленого того мужа; притом же говорил он мне, что есть много таких людей, которые берут участие в несчастии других и, болезнуя о них от чистого сердца, стараются отвращать оное двоякими способами и тем заслуживают на сем свете будущее блаженство; а как этакими людьми Греция славилась издревле, то я больше не сомневался, чтоб тот, который ищет моего знакомства, не пекся о моем благополучии; итак, определил с ним познакомиться.

На другой день, когда уклонялося к западу солнце и ночь уже готовилась взойти на небеса, тогда, оставив я в доме моем моего друга, пошел один на назначенное мне место; на оном дожидался уже меня человек; он спросил меня о моем имени и, узнав, кто я, просил учтиво за собою следовать. Вскоре дошли мы до одного великолепного дома, который стоял в предградии. Сии домы обыкновенно называются в Греции домами увеселения. Как только мы взошли на крыльцо, то встретила меня та же женщина, которая накануне со мною говорила и звала к своему брату. Сделав мне небольшое приветствие, привела меня чрез несколько покоев в большую горницу, которая освещена была лампадами; они удерживали лучи находящегося в них огня и чрез то производили слабый свет, при коем образ человеческий не совсем рассмотреть было можно; а для чего так было сделано, оное ты узнаешь в окончании моей повести. Когда я с нею сел, то приказала она служителю доложить обо мне своему брату, и так в ожидании его препровождала со мною время во взаимных приветствиях.

Вскоре потом вошел к нам и брат ее; вид его показался мне важным и величественным; голова его покрыта была пустынническою шерстяною шапкою, которая закрывала лоб его по самые брови, а седая и долгая борода закрывала и другую половину его лица: долгое и беспорядочно сшитое платье представляло его презрителем пустого украшения тела. Как скоро я его увидел, то тотчас сделал ему низкий поклон и препоручал себя в его милость при просьбе моей приятельницы. Препоручение мое принял он весьма благосклонно и представлял мне свои услуги, которые его добродетель показать мне определила. Опознаванье наше было скорое, и мы тотчас начали весть разговоры дружеские, из коих я увидел, что он был человек преразумный и пресведущий; потом, склоня речь свою ко мне, говорил мне следующее:

— Я стараюся всегда быть уведомлен о тех людях, которые подвержены ударам превратного счастия и, будучи в горести, не находят ни в чем отрады, кроме отчаяния, а я в таком случае не могу их оставить без утешения.

Сестра моя уведомила меня о твоем состоянии; ты лишился двух благодетелей и отца, которых ты всех равно почитал. Что ты печалишься об их кончине, это похвально, и ты тем показываешь чувствительную к ним благодарность; но когда сожаление о них производит в тебе отчаяние, это знак малодушия. Всякое несчастие должны мы сносить великодушно, и человек для того принимает свое бытие, чтоб испытать ему все коловратности сего света, ибо всякое в оном несчастие, чем оно свирепее, тем больше служит человеку к исправлению и, смиряя его, уготовляет ему будущее блаженство. Мы тогда, когда не бываем довольны, воссылаем на небо жалобу, негодуем на определение и сетуем о недолгом нашем беспокойстве, проклинаем нашу жизнь и безрассудно ропщем на создателя, не предвидя или не разумея, что он все на пользу нашу строит. Премилосердое и справедливое существо захочет ли для такой бедной твари, каковы мы, быть когда-нибудь свирепым? Гнев его не может уместиться во всей вселенной, если мы раздражим его милосердие нашими неистовствами; но и тогда вседержитель наш отпустит нам грехи наши, а не истребит нас до конца. Итак, приписуя наши несчастия, в которые мы впадем сами собою, божьему произволению, или думаем, что оно нас наказывает, погрешаем против него и в заблуждении нашем не видим своего малоумия. Мы всегда стремимся к счастию и просим бога, чтобы он сделал нас его участниками в нашей жизни; но если спросить хотя одного, что есть счастие и в чем он его заключает и чего просит, то тогда и откроется, что он и сам не знает, чего желает. На сем свете нет ничего для нас полезного, кроме добродетели и премудрости, но врожденное стремление имеем мы к снисканию благополучия с начала нашей жизни и всякую минуту ищем оного; только оно покажется нам в будущей жизни, а не здесь, да и тому, кто оного достоин, явится. Начало нашего бытия стремится всякий час к окончанию, а конец сей есть благополучие, для которого рождаемся мы все. Добродетельный и боголюбивый человек достигает оного скорее, нежели тот, который ведет жизнь свою в пороках и отягчает неистовством природу.

Ты теперь сетуешь, что лишился своего счастия, которого ты истинно не имел и иметь никогда не можешь потому что нет его на сем свете. Люди дают имя сие богатству и тем погрешают сами против себя, ибо, получив оное, получают с ним всякое беспокойство; другие именуют оным высокие степени, а наипаче престол; но сколько великие господа претерпевают печали, о том уже все известны. Мудрейшие дают сие имя мудролюбию и спокойствию души, но сие спокойствие не что иное, как преддверие к счастию, а прямого благополучия ни один смертный не только получить, но и вообразить не может.

Итак, неразумно сожалеть о том, чего мы не имеем; такое самопроизвольное страдание не будет согласоваться с мудростию, и этакое сетование может назваться безрассудным. Остатки нашего великодушия исчезают припоминаниями несчастных случаев и приводят наконец в отчаяние, чего ради всеми силами надлежит стараться отваживать себя искать душевного спокойства, ибо одно оно только может сделать нас несколько совершенными.

Ты сетуешь теперь о потерянии своего отца и двух благодетелей, оплакиваешь их кончину и сожалеешь об них, но мне кажется, ты их тем оживить не можешь; итак, надобно радоваться, что они оставили все суеты сего света и наслаждаются сладким упокоением в блаженных Елисейских полях. Неужто ты желаешь, чтоб они приняли опять здешнее бытие для того, чтоб терзаться столько же, сколько терзались они в прошедшей своей жизни? Это ли знак твоей к ним любви? Поверь мне, что хотя б ты и звал их оттуда и мог их опять оживить, то они сами не захотят этого; итак, следственно, что стенанием своим ты их только оскорбляешь. Пожалуй, оставь ненужную свою печаль и старайся лучше употребить остатки своего века на снискание добродетели и на покровительство бедных людей; прибегай чаще молитвами к творцу вселенной, проси его о ниспослании тебе способов к получению честных нравов, любви к добродетели, коими тщися приобресть путь к блаженной кончине.

В таких и подобных сим разговорах прошла у нас с ним целая ночь, и первое сие свидание уменьшило несколько моей горести; потом всякий вечер посещал я сего добродетельного и разумного мужа и всякий час получал новые облегчения советами его в моей печали; и наконец не в весьма долгое время искоренил он совсем мою печаль. Я слушал его наставления с великим прилежанием и приятностию и начертывал их в моем сердце; частое мое с ним обхождение вселило в меня неописанную к нему любовь; разум его и добродетель сделали во мне к нему сердечное притязание; я нашел в нем моего отца и обоих моих благодетелей. Напоследок не хотелось уже мне его никогда и оставить; итак, я положил, чтоб препровождать с ним жизнь мою до самого его скончания, что после действительно и сбылось.

Почувствовав в сердце моем необычайную к нему склонность и наполнившись истинною любовию, не бывал уже никогда с ним розно.

Некогда вечером, когда я имел с ним рассуждение о переселениях душ и на какой конец имеет человек свое бытие и когда мы были в середине оного важного разговора, тогда нечаянно и без всякого примечания взглянул я на его ногу, которая несколько выставилась из-под долгой его епанчи. Вдруг овладело мною чрезвычайное удивление, которое привело меня в сильное движение: я не знал, как мне растолковать мое привидение; нога его была обута в женский башмак, да притом же и сама казалась женскою.

Чтоб скрыть мое смятение, тотчас принял я на себя спокойный вид. Прежде я не инако думал об нем, как о пустыннике, и не старался примечать того, что не входило совсем в мою мысль; а тогда начал я рассматривать его руки, которые, как помню, прежде он от меня скрывал, а я, не имея нималого подозрения, совсем о том не догадывался. По счастию моему, сделал он тогда, разговаривая, такое движение, что открыл свою правую руку, на которую тотчас любопытные глаза мои устремились. Рука сия показалась мне наипрелестнейшею рукою женскою, и я, увидя оную, затрепетал, не зная сам от чего; и как любопытство мое уже не упускало ничего, тогда и голос его показался мне нежным, хотя пустынник и старался произносить его с некоторым напряжением, чтоб тем он походил на мужеский. Сколь ни слабо было сияние от лампад, однако глаза мои приметили между белыми бровями и седою бородою такую нежность и красоту лица, которые совсем переменили мои мысли и обратили дружество мое к нему в приязнь совсем другого рода. Сей вечер расстался я с ним не так, как обыкновенно. Собеседник мой, приметя, может быть, во мне смущение, встал, не окончав разговора, и пошел поспешно в свою комнату, а я остался рассуждать еще в пущем смятении. Однако ж недолго в оном находился: знакомила моя пришла тогда ко мне и извиняла своего брата, что он не возвратился ко мне, чему причиною, сказывала, застигшее его великое дело; потом завела со мною разговор, которого хотя начало было постороннее, однако конец клонился к тому, чтоб выведать из меня, не был ли я в кого влюблен и нет ли теперь у меня любовницы. Что не бывало у меня оной, то говорил я ей правду, а на что было такое сделано предложение, того еще тогда постигнуть я не мог. Поговоря она со мною совсем о другом, пожелала мне спокойной ночи и простилась до другого свидания. На другой день с превеличайшею нетерпеливостию желал я увидеть моего наставника; минуты казались мне без него часами, но и он не менее хотел со мною свидеться; итак, прислал за мною своего служителя прежде обыкновенного времени. Когда я к нему пришел, то начались у нас обыкновенные с ним разговоры, но которые текли у него смятенно; много раз перерывалися они у него не у места, и голос его при том трепетал; потом, сделав движение и смятенное восклицание:

— Ну, — сказал он, — пора мне делать превращение и вывесть тебя из заблуждения, которое причиняла тебе моя ряса.

Выговоря сие, скинул с себя в мгновение рясу, шапку, бороду и седые брови. Тогда из угрюмого пустынника предстала предо мною наипрелестнейшая красавица. Едва прелести ее кинулись в мои глаза, я обмер, сердце мое трепетало, смущенные мои глаза остановили на лице ее свое движение; мысли мои, прельщенные ее заразами, пресекли вход другим воображениям; и, одним словом, я ничего не слышал и не видел, кроме нее, и сидел окаменелым, устремя на нее торопливые мои взоры.

Преобратившаяся моя красавица, приметя во мне сие смущение, прервала сама мое молчание.

— Тебе непременно должно показаться удивительным мое превращение, я этому верю и в том соглашаюсь, но когда ты услышишь причины, побудившие меня к оному, то, конечно, перестанешь тогда ему удивляться; и вот причина, побудившая меня к сему чудному превращению. По славе твоих изрядных качеств и добродетелей узнала я о тебе уже давно и имела к достоинствам твоим всегда почтение, потом уведомилась о всех твоих обстоятельствах, что ты славянин и здесь иностранец, что ты лишился двух благодетелей и, наконец, своего родителя, что ты впал оттого в пресильную печаль, что, возненавидя свет и непостоянное его счастие, пришел в такое страшное отчаяние, что хотел в молодых своих летах, оставя человеческое обхождение, удалиться в уединение и уже принял к тому меры.

Тогда я, побуждаема будучи человеколюбием и славою твоих достоинств, захотела вывесть тебя из твоего заблуждения, но, рассуждая о способах к тому, не находила их, потому что ежели бы я стала тебя увещевать в таком образе, в каком теперь нахожусь, то непременно б ты меня не послушал, а что больше всего, то б могла я впасть чрез сие в оковы злословия, да и ты бы сам не инако оное счел, как признаком или моего неразумия, либо тщеславия, или же знаком моей к тебе любви, которая хотя сама по себе нимало не подвержена порицанию, но злословцы дали бы ей непременно имя беззакония. Итак, видя себя с сей стороны неспособною подать тебе помощь, прибегнула я к сей хитрости из одного сожаления к человеку, чтоб, превратяся в пустынника и человека, живущего под законом строгой добродетели, спознаться с тобою и отвлечь тебя от твоего странного намерения, доказав тебе заблуждения смятенных твоих мыслей. Намерение мое мне удалось; итак, я теперь довольна, исполнила должность так, чтоб заслужить от тебя имя приятельницы, коею хочу я быть тебе от искреннего сердца.

— Представь себе, — продолжал Славурон, обратясь к Силославу, — каково тогда было мое удивление по выслушании ее речей. Я почти не верил сам себе, что все то слышал и на нее смотрел; я не мог себе вообразить, чтоб женщина в ее леты могла вмещать в себе такую добродетель и разум для спасения ближнего своего от напасти; напоследок, оправясь от моего смятения, благодарил ее наичувствительнейшим образом, прося ее и вперед продолжать ко мне свою благосклонность, за которую обещал ей вовек остаться преданнейшим ее слугою.

Но я уже не одну чувствовал к ней тогда благосклонность: прелесть ее лица, добродетель и разум, летая в удивленных моих мыслях, производили в сердце моем неугасимый пламень; и я уже не тот был больше Славурон, который стремился бежать в пустыню. Все мое сердце и мысли прилепилися к прекрасной моей нравоучительнице, разлучение минутное с нею казалось мне ужасным гробом и сборищем всех напастей; итак, определил себя стараться узнать ее обо мне мысли и выведать, не любовь ли была причиною старания ее об удержании меня в свете.

Предприяв сие намерение, вникал я во все ее речи, но противу желания моего находил в них неизъяснимую скромность. Наконец, доведя разговор до ее состояния, просил ее, чтоб она удостоила меня объявлением обстоятельств, касающихся до ее жизни. Просьба моя без отговорок была удовольствована.

— Я, — говорила она, — уроженица города Афин, отец мой имел там сан священника-паладина. Некогда пришел в дом наш иностранец под видом, чтоб просить отца моего принесть Афине обещанную им жертву; но в самом деле желание его было увидеть меня и свесть с отцом моим знакомство, чтоб чрез то получить свободный вход в наш дом. Он был житель здешнего города и начальник легиона; в Афинах был он тогда для некоторого дела по повелению здешнего кесаря; он меня по праздникам видывал в Минервином храме и влюбился в меня. И таким образом, сведши потом с родителем моим хорошее знакомство, зачал за меня свататься. Отец мой, зная его достоинство и добродетель, без всяких отговорок на то согласился.

Свадьба наша была сыграна благополучно, и по нескольких после оной днях, отправя муж мой положенное на него от кесаря дело, возвратился в свое отечество; напоследок по полугодном со мною сожитии, будучи в походе против варваров, убит на сражении; итак, я осталась вдовою и наследницею всего его имения, потому что других, кроме меня, наследников у него не было. Вот вся моя история, — примолвила она мне, — и я уже месяца с два вдовою.

— По окончании своей повести разговаривала она со мною о вещах посторонних; а я, напротив того, будучи мучим любовию, не думал уже более ни о чем, кроме моей страсти, покушался тысячу раз открыть ее моей победительнице, но робость и стыд и важный ее вид меня удерживали от исполнения оного. По крайней мере, старался я открыть оную околичностями и оными же взаимными образом и от нее получал. Таким успехом хитрости моей будучи ободрен, хотел было ей настоящее сделать открытие, но наступившая глубокая полночь помешала моему благополучию. Обладательница моя, не дав мне докончить начатых мною слов, встала поспешно со стула и, пожелав мне доброй ночи, оставила меня в пущем прежнего смятении, после чего и я пошел домой, кляня несчастливую мою участь, сделавшую меня навсегда игралищем счастия.

Пришедши домой, — продолжал Славурон, — бросился я в постелю, но не для вкушения сладкого сна, а чтоб отдаться воле моих мыслей, которые всеминутно накладывали на меня крепчайшие любви оковы. Наконец, по долгом размышлении, покрыл меня Морфей своими крыльями, и едва я заснул, как прелестный призрак представил пред меня обожаемую мною красавицу. Сердце мое наполнилось восхищением, я бросился к ее ногам и готовился изъяснить все мое чувство, как вдруг вскрутившийся вихрь похитил ее из глаз моих. Я закричал, и в самое то время вошел ко мне мой служитель и докладывал мне, что незнакомый человек желает со мною видеться. Я его приказал впустить, служитель мой его кликнул, и незнакомый подал мне письмо следующего содержания, которое я еще и до сих пор помню:

"Что я тебя любила, Славурон, оное доказали все тебе мои поступки, но я видела, если только не обманывалася, что и ты ко мне то же чувствуешь. Я было определила скоро уже увенчать нашу страсть и доказала бы тебе, что я стою твоею быть; я не афинянка и не жрецова дочь, как тебя вчера уверяла, а знатного в здешнем городе господина; но жестокие случаи воспротивились моему желанию. Прости, Славурон, я еду, судьба лишает меня твоего присутствия и влечет в неизвестную мне дорогу, но если ты меня прямо любишь, то будешь искать меня и на краю света. Прости! и помни то, что я тебя люблю!"

— Ах! — вскричал я тогда: ужасный гром не может сильнее поразить, сколь я был поражен жестоким сим известием. Течение крови моей остановилось, грудь моя спиралася вздохами, лицо обливалося слезами, и я не инаким стоял, как приговоренным на казнь. В таком плачевном будучи состоянии, едва чрез час мог собрать расточенные мои мысли и, оборотившись к письмоносцу, спрашивал его, откуда он это письмо получил и кто ему его дал.

— Я, — ответствовал он, — имел нужду быть сего дня рано в предместии города; и когда, исправя оную, возвращался в город, тогда поравнялась со мною дорожная карета, из коей закричали вознице, чтоб он остановился, а после и меня прикликали к карете; в оной сидели две женщины, одна из них в самом цвете молодости, а другая уже в довольных летах, которая спрашивала меня, знаю ли я тебя. Я ответствовал, что хотя тебе никогда не бывал знаком, только по славе имени твоего о тебе известен. Тогда старая женщина говорила мне, что ты ее племянник, и просила меня отдать тебе это письмо и извинить ее, что она без прощения с тобою расстается, потому что этого ей сделать не можно, да и подлинно нельзя ей было никак из кареты отлучиться, — продолжал речь свою незнакомец, — потому что окружали оную шесть вооруженных конников, которые и меня насилу допустили к карете и с великой просьбой и слезами старой женщины отпустили меня с письмом к тебе. Вот вся моя история, — примолвил письмоносец и, поклонясь, пошел от меня.

Я остался неподвижен, разум мой меня оставил, и рассуждения мои от меня удалились, лишиться живота в то время почитал я небесным даром; но мне уже и представлялось, что смерть моя ко мне приближается и возносит острую свою косу, чтоб ссечь меня и свергнуть в мрачное Ниево жилище. Напоследок вышел я из моего заблуждения, но чтоб отдаться в жесточайшую печаль; потом в отчаянии моем предприял я ехать и искать ее по всему свету. Приказал тотчас оседлать себе коня и, не рассуждая ни о приготовлении к пути, ни о снабдевании себя нужным, сел и поехал, не зная сам куда. Смятение мое повсюду за мною следовало и не оставило бы меня долго, если б шум, сделавшийся подле меня, не разогнал его.

Я поднял глаза и увидел себя окруженным вооруженными людьми, кои, не медля нимало, схватили меня с моей лошади, посадили в приуготовленную коляску, завязали в ней мне глаза и потом повезли меня; причем запрещали кричать и рваться, если не хочу быть умерщвлен. Сколько жизнь моя была ни несносна, однако ж не хотел я лишиться ее от рук моих похитителей; итак, ехал, нимало им не противясь.

Потом привезли меня в темницу, которая показалась мне ужаснее и самой смерти, и тут заключили. Я препроводил всю ночь в великом ужасе и не знал, что мне начать в моей напасти. Поутру вошел ко мне начальник стражи темничной и объявил, что приказано содержать меня тут наистрожайшим образом. Я спрашивал его, в чем я проступился и за что должен терпеть такое наказание. Но он мне на то ответствовал незнанием, прибавляя к тому, что он только то ведает, что я обвинен и что казнь совершится надо мною чрез три дни. Сказав сие, вышел он вон и оставил меня утопать в моем отчаянии. Тогда горесть моя от часу прибавлялася, и неизвестная судьбина терзала мое сердце наилютейшим образом. Я отдался совсем снедающей меня тоске и положил неробко лишиться тревожной моей жизни, нежели ожидать на свете по всякий час нового страдания.

Мало спустя потом услышал я стук у дверей моей темницы; я оглянулся к ним, ожидая, кто войдет; но какой ужас поразил мое сердце, когда узнал я в вошедшей ко мне женщине Вестону, наперсницу моей любезной! Я почти помертвел и не знал, что подумать: она была окружена стражею, печальное ее лицо не предвещало мне ничего доброго, в смятении моем не мог я ничего ей выговорить. Наконец, она, поглядев на меня глазами, изъясняющими отчаяние и страх, "увы!" — возопила, потом:

— Несчастный Славурон! Так и тебя, никак, судьба на то же осудила, на что и невинную Филомену!

— Как! — перервал я скоропоспешно ее слова. — Неужели и Филомена содержится в сих ужасных местах?

— Нет, — продолжала Вестона, — она уже в царстве мертвых.

При сих словах разум меня оставил, и я уже не помнил, где я находился, — жестокий обморок лишил меня всех чувств.

Спустя несколько времени я очувствовался, раскрыл утомленные мои глаза и увидел Вестону и стражу ее, старающихся мне помочь.

— Оставьте ваш труд, — говорил я им ослабшим голосом, — смерть в сем случае для меня не ужасна, а ее почитаю небесным даром. Увы! на что мне жизнь, лишенному Филомены? Она одна ее удерживала, а теперь более она ни к чему не служит, как только к терзанию моего сердца и к преданию тела моего на казнь неправедного суда.

При сих словах слабость моя опять ко мне возвратилась, и я пришел в прежнее беспамятство, но попечение Вестонино скоро меня опять от того избавило.

— Успокойся, — говорила она мне, — теперь не время тебе отчаиваться, а надобно стараться о избавлении себя от грозящей смерти. — Потом она дала знать страже, чтоб она удалилась, что оная и учинила.

Тогда Вестона, уменьшая свой голос, говорила мне так:

— Если б я не страшилась о твоей жизни, почитая тебя за высокие твои достоинства, и не боялась бы также и себя погубить, так на что бы мне и приходить сюда о том тебя уведомить; но прежде всего хочу тебя уведомить о несчастии нашем. Ты уже ведаешь, что Филомена не афинянка, а дочь знатного вельможи сего города, но несчастие не перестает за людьми гнаться и при великих их санах. Отец твоей любовницы имел у себя давнишнего неприятеля, который завсегда старался его погубить. Оное ему третьего дни и удалось: он оклеветал противника своего кесарю, у которого он в великой милости. Итак, вчерашнего дня приказано над ним свершить казнь и умертвить ядом его дочь и всех домашних, а тебя взяли под караул как их сообщника, ибо злодей наш ищет всех тех погубить, которые хоть чуть ему покажутся подозрительны. Я бы и сама уже давно была в царстве Плутоновом, если б не удержал жизни моей до сих пор случай, о котором я тебя теперь же уведомляю.

Когда вчера нас повезли на казнь, тогда к окружающему нас караулу прискакал человек, который, пошептав нечто начальнику нашей стражи, опять уехал. Начальник, не медля нимало, велел мне выйти из кареты и, посадя меня в другую, которую велел тотчас сыскать, приказал меня везти в сии темницы, в коих я до вечера находилась, никого не видя. Под вечер пришел ко мне объявленный начальник стражи и приказал мне из темницы за собою следовать. Выведши меня во двор, приказал подвезть карету, в которую севши со мною, приказал ехать в назначенное им место.

Таким образом приехали мы в город и остановились пред самым великолепным домом. Провожатый мой провел меня в оный чрез потаенную лестницу и, введши в потаенную комнатку, оставил меня одну. Мало спустя потом вошла ко мне девица, которая по виду и платью своему показалась мне дочерью знатного господина, в чем я и не обманулась. Я поклонилась ей очень низко и положила от нее ожидать прервания молчанию. На поклон мой ответствовала она мне своим; потом, севши в кресла, приказала и мне сесть. Я отговаривалась, однако она меня принудила; потом, помолчав несколько, начала она так:

— Поступок мой покажется, может быть, тебе странным, и кто не любил, тот сочтет его безрассудным и непотребным, а знающий сильную руку Эротову найдет его, конечно, извинения достойным. Я, тебе признаюсь, люблю- и любовь причиною твоего освобождения от смерти. Знай, я дочь того, кто причиною несчастия вашего дома: мой отец погубил твоего господина, дочь его и всех сродников и служителей, в котором числе и ты была бы, если б я тебя не избавила.

Услышав сие, бросилась я к ее ногам и благодарила ее за великодушное ко мне покровительство, а она, подняв меня, продолжала так:

— Да, Вестона, ты теперь мне обязана своею жизнию, а я тебе буду своей, если ты пособишь моему предприятию. Слушай, я люблю Славурона и полюбила его с тех самых пор, когда покойная твоя госпожа начала его любить. Я знала, что и он ее любит; итак, не надеясь тогда искоренить из сердца его такой страсти, коя одною смертию изгоняется, старалась и свою к нему скрывать и умерять; но теперь смерть Филоменина воздвигла ее на высочайшую степень надежды, и ласкаюсь, что помощию твоею могу пользоваться его нежною любовию, которую он ощущал к моей совместнице и кою теперь питать ему к ней бесполезно и поздно.

Окончав свою речь, она замолчала и ожидала от меня ответа, а я не знала, что ей сказать; нечаянное ее открытие смутило меня несказанно; наконец, боясь ее прогневать долгим молчанием, ответствовала ей так:

— Милость твоя, государыня, оказанная мне в спасении моей жизни, столь для меня велика, что я не перестану во весь мой век ее чувствовать и молить богов, чтоб они наградили тебя за нее тьмократно. Что же касается до Славурона, то я хотя охотно желаю тебе услужить, но не знаю, как сие дело начать; первое, то, что я в заключении и не могу его сыскать…

— Нет, — перехватила она, — ты его можешь завтра же найти, ибо он по приказу моего родителя взят и посажен в ту же темницу, в которой и ты находилась; ты можешь к нему завтра пойти и объявить, что я его люблю и что спасение жизни его зависит от соответствования его на мою любовь; впрочем, ни ты, ни он без сего не останетесь живы.

Сказав сие, она ушла и оставила меня в ужасе, жесточайшем прежнего.

Потом вскоре после сего пришел ко мне начальник стражи и отвез меня опять в сию темницу, подтверждая мне слова госпожи своей, а сего дня по приказанию приведена я к тебе, чтоб известить тебя обо всем том и получить на то от тебя ответ.

Окончав свою речь, Вестона замолчала и ожидала от меня оного.

— Представь ты себе, — примолвил Славурон, — каково тогда было мое смущение. Мысли мои и так уже были устрашены темницею, а смерть любезной моей незнакомки почти лишила меня разума; но принуждение отдать мое сердце другой, коей отец лишил меня всего того, что льстило мне на свете, показалось отверстым адом. Я пришел в ужасное бешенство, проклинал причинителя общего нашего несчастия, оплакивал смерть моей возлюбленной, негодовал на ее совместницу и выговаривал с укоризною Вестоне за неверность ее к своей госпоже и за подлую робость к смерти; потом приготовлялся великодушно умереть. Вестона, со своей стороны, прилагала все способы меня утешить и склонить на свое требование, не оставила ни ласкательства, ни слез, ни вздохов, которыми бы ей тронуть меня было возможно, но ничем не могла поколебать меня и так ушла, угрожая мне скорою смертию. Я остался один и призывал смерть, чтобы она меня сама сразила и лишила бы тем стыда умереть под рукою палача.

На другой день, когда я лежал на моей постеле и наполнял голову мою страшными воображениями о предстоящей моей кончине, отворилась дверь моей темницы и множеством огней осветилося ужасное мое жилище; потом вошли четыре невольника, одетые в великолепное платье, которые несли четыре золотые подсвечника со множеством свеч; за ними следовали несколько других, которые несли пребогатые золотые ковры и оными тотчас устлали пол бедственного моего жилища; потом принесли покойные седалища, покрытые бархатом, а за сими следовали еще несколько и несли серебряную жаровню, которая благоухала разными ароматами, и уставили все оное везде по надлежащему.

Все это приуготовление показалось мне воображением, которое сон причиняет нам в своих объятиях. Я думал, что это одно только привидение. В сих пребывая мыслях и не избавясь еще совсем от моего смущения, вдруг увидел я новое позорище, представившееся моим глазам. Прекрасная и великолепно одетая девица вошла ко мне в препровождении нескольких женщин; увидя меня, сделала мне учтивое приветствие и села потом в приготовленные кресла; а я, с моейстороны, желая ей ответствовать, наклонился и упал без чувства на землю. Я не знаю, что они со мною тогда делали, но когда я очувствовался, то увидел, что пришедшая госпожа, Вестона и невольники упражнялися в том, чтоб подать мне помощь.

— Увы! государыня моя, — возопил я вставши помогающей мне госпоже, — тщетно ты истощеваешь попечения свои, подавая мне ненужную помощь для спасения живота моего. Я не хочу жить более на свете: он для меня несносен и ужасен, когда лишился я в нем того, что мне более жизни моей льстило…

Посем я замолчал и потупил глаза мои в землю, изъясняющие глубокое мое сокрушение.

— Я почитаю твою печаль справедливою, — говорила мне, несколько помолчавши, незнакомая госпожа, — она показывает твое доброе сердце и благодарность к той, которая тебя любила страстно, но теперь не имеешь ты нужды вдаваться в нее столь много. Достоинства твои сыскали тебе другую обожательницу, которая не уступает Филомене ни внутренними, ни внешними качествами. Это я, — продолжала она, несколько закрасневшись и делая вид и голос гораздо нежнее прежнего, — я, которая с усердием хочет заступить ее место, сделать тебя владетелем моего сердца, имения и достоинства. Ты уже знаешь, что я знатного отца дочь и могу сделать все, что только ни захочу, и думаю, что ты мою благосклонность не пренебрежешь, когда найдешь во мне высочайшее твое счастие. — Потом она замолчала и ожидала с жаждущими глазами моего мнения.

Я не хочу тебе изъяснять, — продолжал Славурон, — какими чувствами наполнялось тогда тревожащееся мое сердце; отчаяние, кончина моей возлюбленной, досадное открытие, мщение за смерть моей любовницы и мое заключение разрывали оное на части и воздвигали чувство мое на всякое бедство. В сем будучи огорчении, взглянул я на нее весьма презрительно и сказал ей с гордым видом, что прелести ее не токмо не в состоянии привесть меня в восхищение, но ниже выгнать из сердца моего огорчение, а напротив того, усугубляют во мне желание скорее умереть и тем избавиться от зрения гнусных убийц моей любовницы. Посем бросился я в мою постелю и более ничего не ответствовал на все их ласкательства и просьбы. Итак, окончав она бесплодно свое предприятие, пошла от меня с великим гневом, грозя мне скорою смертию и мучительною казнию.

Вестона, оставшися со мною, старалась еще меня уговаривать, но наконец ушла более посрамленною, нежели первая.

Спустя несколько времени увидел я Вестону опять со мною вместе; она бросилась предо мною на колена и просила меня еще о том со слезами:

— Когда ты столь тверд в своей любви, — говорила она мне, проливая свои слезы, — то по крайней мере избавь меня, невинную, от мучения; прошу тебя хоть для этого соответствовать на любовь новой твоей благодетельницы. Завтра, конечно, нам умереть назначено. Оставь в сем необходимом случае на время непоколебимую твою верность к Филомене, избавь меня от смерти- извинят поступок сей все люди и самая твоя совесть.

Услышав имя моей возлюбленной, сердце мое окаменело, прогнало сожаление о Вестоне и вложило в меня бесстрашие выступить из сего света.

Наступившую ночь препроводил я всю в превеличайшем беспокойствии; смущенные мои мысли и беспрестанно терзающееся сердце ни на одну минуту не имели отдохновения. Я отваживал себя к смерти, но природное чувствование вселяло в меня ужас и трепетание; впрочем, не думал я искать избавления изменою моей возлюбленной.

Ужасная и плачевная для меня ночь снимала уже свой покров, и смертоносный день показывал свое лицо: все покоилось к своей отраде, одно только мое страждущее сердце наполнялось большим мучением. На что я ни глядел, куда ни обращался и что ни воображал при близкой моей кончине, мне все казалось мило. Мимоидущие люди, которых мог из темницы видеть, казались мне родными, и я всякого облобызал мысленно; наконец, и страшная моя темница сделалась мне милым обитанием. Я оплакивал и то, что должен расстаться теперь с нею.

Когда я был наполнен такими воображениями, отворилась дверь моей темницы и вошли ко мне ненадобная моя благодетельница и противная взору моему изменница Вестона; увидев их, пришел я в беспамятство и упал от превеликого смятения на землю. Что они мне говорили и как старалися опять склонять меня, того я уже не чувствовал; они были тут очень долго и наконец так, как и прежде, без всякого успеха оставили меня.

Возвратив опять слабые мои чувства и спустя малое время, увидел я пред собою начальника темничной стражи, который говорил мне сквозь слезы, чтоб я готовился к моей смерти и что уже час тот наступает. Услышав это, затряслись и подогнулись мои ноги, кровь во мне остановилась, бледность покрыла лицо мое; я хотел говорить, однако язык мой не поворотился. И так возвеститель моей кончины положил меня, бесчувственного, на постелю.

Потом, когда я пришел несколько в себя, предстал мне жрец и повелел, чтобы я сделал последнее покаяние Богу, что я, не медля, и исполнил; и когда настало определенное время, принесли мне белую одежду, в которой обыкновенно водили осужденных на казнь, и в нее меня одели.

Когда я уже был совсем готов, тогда Вестона, прибежавши ко мне, упала к моим ногам и просила меня со слезами, чтобы я согласился на их представление и чтобы я остался жить еще на свете; и еще в самое то же время принес невольник мне письмо от новой моей благодетельницы. Я взял его трепещущими руками и, сколь ни слаб был в моем рассуждении, однако прочитал его; оно было следующего содержания, я и теперь еще его помню:

"Когда уже ты не жалеешь себя, то, по крайней мере, прошу тебя, пожалей ту невинную, которая теперь терзается твоею смертию. Я чувствую мучение в моем сердце и, может быть, сама умру вместе с тобою".

Прочитав его, взглянул я на начальника темницы и сказал ему отчаянным голосом:

— Ну… уже ли время вести меня на казнь?

При сем слове приказал он воинам окружить меня; итак, повели из темницы и, выведши из оной, посадили в украшенную карету и, закрывши все стекла, повезли в неизвестную мне дорогу.

Наконец, ехав очень долго, остановилася карета, растворили у оной двери и просили меня с великим подобострастием, чтобы я из нее вышел. Как только я выступил, начальник стражи и другой подобный ему господин взяли меня под руки и повели на великолепное крыльцо… Ты меня извинишь, — примолвил Славурон, — что я смятенно это буду тебе рассказывать, потому что я в то время почти сам себя не чувствовал.

На крыльце стояло множество господ и встречали меня как большого и надобного человека; потом, сделав мне с некоторым подобострастием дружеское приветствие, повели в покои, которые убраны были весьма великолепно и у которых все двери растворены были настежь. Когда я чрез оные шел, провождаем встретившими меня господами, невольники предо мною открывали стоящие по сторонам жаровни, которые благоухали разными ароматами; впереди увидел я пребольшую залу и стол, накрытый на множество особ, весьма великолепный, как надобно бы быть царскому браку.

Перешед все покои, как только я переступил чрез порог в украшенную разными и редкими сокровищами залу, то вдруг огромная музыка перервала мое исступление, мысли мои начали касаться настоящему пути, окамененное сердце начало смягчаться, и некоторое побуждение приводило его в радость, предшествующая глазам моим смерть скрылась от моего взора. В сем великолепном зале собрание было небольшое и показалось мне приятельскою беседою; всякий подходил и поздравлял меня с получением от кесаря милости, чему я весьма удивлялся и не знал, что отвечать на их приветствия.

Потом, когда уже все поздравили, начальник темничной стражи просил, чтобы я за ним последовал. Мы пришли в богато убранную спальню, где изготовлено было для меня множество великолепного платья; он спрашивал, которое я хочу теперь надеть, они все к моим услугам. Прежде всего просил я рассказать мое превращение, которое въяве смущало мои мысли.

— Государь мой! — отвечал он мне. — Ты скоро все узнаешь: первый министр теперь в твоем доме, который уведомит тебя обо всем.

Услышав от него, что это мой дом, не знал я, что ему отвечать. Приключение это затворило мои уста, и я положил молчать до времени; удивление рассеивало мой разум, и мне представлялось, что беспокойный сон тревожил мою природу.

Сняли с меня то платье, в котором должен был я появиться в Плутоново владение, и нарядили в богатое, которое предзнаменовало, что жизнь моя опять возвращается. Когда же изумление начало отступать от меня понемногу, тогда, несколько ободрясь, вышел я опять в залу; в оной приняли меня с еще большим почтением, и сели мы все за стол. Министр сидел начальною особою, а я по правую у него руку. Прочие сидели по достоинствам. Всех, сколько тут ни было, сердца и лица наполнены были радостию; очень мало продолжалося между нами молчание.

Министр начал мне говорить таким образом, что слушали и все:

— Приятель мой Славурон! Желаю, чтоб ты не счел слова мои лестию, обыкновенною всем придворным людям, которых уверения не согласуются с сердцем; мое признание истинно и непорочно, я хочу объяснить о тебе мое мнение; знаю опять и то, что хвалить персонально- знак посмеяния или нечувствительно язвительной лести, но то должно быть из уст развратного человека, а мое сердце и язык к тому не обыкли. Беспримерная твоя добродетель и поступки, о которых известен я и весь город, толикое произвели во мне почтение, что я почитаю себя неудобным сделать тебе за них воздаяние. Я здесь первый министр и сенатор, следственно, должность моя уведомляться о разумных и добродетельных людях, предстательствовать о них кесарю и возводить на приличную им степень. Я сделал то и с тобою; только не знаю, не покажется ль тебе сие ненадобным. Ты здесь чужестранец; хотя мы и живем теперь в несогласии со славянами, однако с тобою поступить мы не намерены так, как с невольником, в доказательство чего представляю я это.

Он вынул из кармана бумагу, подал ее своему секретарю и приказал ему читать. Это был именной указ следующего содержания:

"Милостию и произволением богов мы, кесарь, обладатель Греции и повелитель многия окрестныя земли и неисчетных островов, усмотря отменную и беспорочную жизнь иноплеменника Славурона, жалуем в наши телохранители сотником. Царское слово ненарушимо, и пребудет вечно достоин и почтен Славурон от моих подданных. Повелеваю кесарь Ал.".

Как скоро окончал секретарь, министр взял у него указ и отдал мне, потом все начали меня поздравлять, и тут я узнал действительно, что жизнь моя переменилась. Наполнившись великою радостию, бросился я к ногам сенатора и благодарил его, сколько восхищенные мысли позволили моему языку. Потом началось пирование, которого я здесь объяснять не буду; возьми в пример веселых и несколько упившихся людей, но людей благородных и приятелей, то они будут примером нашей беседе. Во все это время слушал я новые от министра обещания. Когда же настало время успокоиться, тогда сенатор и все с ним бывшие из дому моего уехали, и я остался в оном с моими служителями, которые мне определены были не знаю от кого и служили мне с великим усердием.

Когда я был при смерти, то и тогда не выходила из памяти моей Филомена. Проснувшись поутру, рассуждал я о сенаторе и очень много погрешал моим мнением против его добродетели; я думал, что он тот, который истребил отца ее и по просьбе своей дочери сделал меня счастливым. Когда я рассуждал о сем, то прислал министр за мною, чтобы я поехал с ним во дворец. Одевшись очень поспешно, пошел к нему, и поехали мы в царский дом. Кесарь принял меня весьма благосклонно и поздравил сам в новом моем чине. Приглашен я был к столу кесареву и в немногих особах обедал с ним вместе. Во время нашего обеда государь не говорил ни с кем больше, как со мною; я ему понравился столь много, что приказал он мне жить во дворце.

Очень в короткое время сделался я у него в великой милости и получил высокую степень. Когда государь наименовал меня своим другом, тогда я сделан был военачальником и имел столько счастия в сем случае, что любимцы государевы, которые были прежде меня и после, не имели такого успеха. Впрочем, при всем моем благополучии сердце мое не находило прямого увеселения, страдая о кончине моей любовницы. В одно время, желая о том действительно выспросить, позвал я секретаря моего в кабинет и требовал от него, чтобы он рассказал мне свержение любимца царского первого министра, но он отвечал мне:

— Государь! Сколько я помнить могу и сколько слышал и знаю всех министров, то в Константинополе такого приключения не бывало.

— Так это неправда? — вскричал я с восхищением. — Министры все здравствуют и ни с одним никакого несчастья не было?

— Справедливо, — отвечал мне секретарь.

Тут мысли мои совсем переменились, и отчаянная любовь встретилась с великою надеждою. С этих пор я стал больше задумчив, беспокоен, ничто уже не могло увеселить меня, и я старался быть всегда уединенным.

Некогда, прохаживаясь в придворном саду, встретился я с одним человеком, который подал мне письмо следующего содержания:


"Несчастная Филомена благополучному Славурону желает здравия.

Я нахожусь теперь в сем городе и просила бы тебя, чтоб ты меня посетил, ежели еще остатки твоей ко мне любви тебе оное дозволят; но бедное мое состояние и порочная жизнь принуждают меня, чтобы я стыдилась моего неистовства. Прости навеки".


Как скоро я взглянул в письмо и увидел имя Филомены, бросился облобызать подателя письма, равно как будто бы ту, которая его писала. Прочитав его поспешно, просил я с нетерпением служителя, чтобы он проводил меня к ней. Служитель извинялся предо мною и представлял, что мне в тот дом войти не можно без повреждения моей чести, ибо, говорил он, живет она в вольном доме.

— Я всюду следую моей страсти и ничего не опасаюсь, — говорил я ему. — Проводи меня!

Привел он меня в самое бедное и последнее жилище, которое определено было для сраму и бесчестия. Как только я вошел в него, то кровь моя замерзла; бедность и нечестие моей любовницы представились мне во всей своей славе. Потом сел я в размышлении и приказал привести ее к себе, но посланный объявил, что она показаться мне не хочет, причиною чему стыд ее и раскаяние; однако по долгом сопротивлении вошла она ко мне.

Премилосердые боги! В каком состоянии я ее увидел! Платье ее состояло из шерстяного и худого рубища. Вместо того чтоб мне обрадоваться, облился я слезами и, сколько возможно, оплакивал ее состояние, потом, освободясь несколько от великой моей горести, начал уверять ее неистребленною моею любовию.

— Бедность твоя продолжалась, — говорил я ей, — по этот час, если еще остались в тебе хотя малые знаки ко мне горячности, то забудь ее и будь со мною вместе благополучна: оставь это жилище и перейди в другое, которое я тебе назначу. Ты несчастлива тем, что жила в таком состоянии, а я еще более тебя несчастлив, что имею злополучный случай видеть тебя в оном.

— Никак, — говорила она, — я недостойна того; я не для того желала тебя видеть, чтобы ты вознамерился переменить мое состояние; жизнь моя порочна, и исправления твои теперь уже не годятся; а желала я видеть тебя для того, чтоб, представясь в таком неистовом состоянии, омерзеть пред тобою и истребить слабые остатки твоей ко мне любви. Ты не старайся исправлять меня: я определила себя бесчестию, что может и тебе приключиться то же.

— Я все забываю, — говорил я ей, — и желаю видеть тебя со мною.

— Я никак на то не соглашусь, и не старайся, — сказала она.

Ты поверить не можешь, Силослав, сколько стоило мне уговорить ее. Наконец я сказал, что все презираю и желаю быть с нею вместе. Выслушав сие, бросилась она лобызать меня и в великом восхищении говорила:

— Теперь терпение и сомнение мое кончилось, возлюбленный Славурон! Я столько достойна быть твоею, сколько ты мне верен. Я приношу тебе в дар сердце, наполненное непорочностию, я верна тебе, и ничто не может привести меня на другие мысли. Не сожалей о моей бедности: я столь богата, что можно только вообразить, а не иметь. Я в сем доме не за тем, чтоб подражать в нем живущим, а предприяла еще испытать тебя; ты верен мне, того я и желала. Боги для меня милостивы, и я получаю тебя такого, которого оставляла на время для изведывания, однако я расскажу обо всем пространно у себя в доме; подожди несколько меня, я переоденусь в свое и приличное роду моему платье.

Потом она оставила меня и вскоре пришла одетою великолепно; итак, сели мы в карету и приехали на двор первого того министра, которого старанием и милостию получил я сие достоинство.

— Вот дом моего отца, — говорила она мне, когда мы въезжали в ворота. Сколько я этому дивился, мне кажется, и без описания всякому вообразить возможно. Потом вошли мы на крыльцо и в покои; в то время хозяина не было дома, и встретили нас ее родная сестра и Вестона. Сестра ее была та девица, которая приходила ко мне в темницу искать моей склонности. Непонятное приключение! Я желал с нетерпеливостию о сем уведомиться, однако просили меня, чтоб я несколько потерпел, а потом желание мое будет удовольствовано. Ожидая их родителя, препроводили мы время во взаимных приветствиях, и сие свидание столько приключило мне радости, что я почитал благополучие мое беспримерным; восхищение и надежда овладели моим сердцем и наполнили желанием.

Когда настал вечер и время подходило уже к ужину, тогда объявили нам, что хозяин с государем дожидаются нас в своих покоях; мы немедля пошли все трое к нему. Как скоро вошли в ту комнату, где они находились, то кесарь, взглянув на меня с великим восторгом, говорил мне:

— Друг мой Славурон! Тебя я вижу в сем доме; конечно, благополучный этот день хочет увенчать твою добродетель. Скажи мне, сколь ты теперь весел? Благополучие твое совершается; я знал всю вашу тайну и почитаю ее некоторым провидением богов, тебя счастливым, а Филомену благополучною; ты должен теперь оставить все твои беспокойства: прямое счастие тебя находит, будь весел и раздели радость твою со мною.

После сих слов благодарил я его от всей моей искренности. Потом пошли мы за стол, за которым ужинали все приятели, все друзья- и так, как будто бы родились из одной утробы. Я никогда не видывал столь веселым государя, как в это время; он, как мне казалось, забавлялся и тем, что бы в другое время могло привести его на гнев, чего, однако, тут не было.

В половине нашего ужина, или к окончанию оного, говорил он мне:

— Славурон! Мне кажется, ты не имеешь причины сомневаться в моей к тебе искренности; я тебе друг, но друг еще такой, который, несмотря на свой высокий сан, почитаюсь меньшим пред тобою; я ищу твоей дружбы, много раз старался доказать тебе мою приязнь, но не имел еще такого случая, который бы открыл тебе мое сердце; теперешнее приключение довольно и предовольно к тому. — Потом, оборотясь к Неону (так назывался первый министр) и к Филомене:- С позволения вашего, — говорил он им, — начну я сказывать приключения ваши и мои.

Неон, встав со стула, говорил:

— Великий государь! Ежели ты принимаешь на себя этот труд, то мы не только что на сие соглашаемся, но и с превеликою радостию слушать будем.

— Мой друг Славурон! — оборотяся ко мне, продолжал государь. — Ни один человек врожденных в нас страстей удержать не может и должен им следовать; я люблю Филомену и, может быть, равно, как и ты, ею пленился; но судьба и ее сердце противятся моему желанию. Я прилагал все старания, какие только представила глазам моим страстная любовь, но все они были без успеха. Чем больше я старался склонять ее, тем больше чувствовала она ко мне отвращение. Признаюсь, что я столь был слаб в моей страсти, что ни в одну минуту не мог успокоиться; страстное мое сердце не позволяло никогда иметь мыслям моим другого воображения, как только обитала в них Филомена. Наконец, по долгом мучении и когда уже начало рассуждение колебать мою любовь, тогда предприял я известиться от Филомены, кому она отдала свое сердце. Она мне объявила, что обладает им чужестранец Славурон. В то время безрассудная любовь советовала мне величаться моим саном; я представлял ей, что я государь, а ты человек бедный, но после увидел, что в страсти этой пышное имя царь столько же велико, сколько и простой гражданин. Она не скрывала уже от меня ничего и уведомила меня, что происходило у вас в увеселительном доме, как она воздержала тебя от твоего отчаяния, каким образом с тобою рассталась и что уже ты находишься теперь в темнице. С сих пор сделался я участником вашей тайны и предприял осудить тебя на смерть, чтоб тем поколебать твою верность к Филомене и после получить ее сердце. В сей для тебя крайности просил я ее сестру, чтобы она искушала тебя. Все было произведено в действо и шло изрядным порядком, но, впрочем, не имело никакого успеха. Ты отвечал с презрением на любовь новой твоей благодетельницы, клялся верностию к Филомене, несмотря на то что объявляли тебе, что она уже мертвая; ты хотел принести ей и в царство мертвых верное сердце, шел без робости на смерть и еще желал скорее, нежели тебе назначено было. Все это мучило меня несказанно; самолюбие мое и сан мой советовали мне умертвить тебя тайно; я признаюсь в моей слабости; но воля богов и врожденное во мне сожаление преодолели такое варварство. Потребно мне было укрепляться, чтоб не опорочить себя; начал наполняться я великодушием, хотя и был к тому неудобен. Силы меня покидали, однако казался я бодр и спокоен, и ныне столь превозмог себя, что желаю совокупить вас браком, чем докажу, Славурон, что я тебе друг. Неон на это согласен, и мы уже с ним условились.

После сих слов я и Филомена бросились к ногам кесаря и Неона, благодарили их, ожидая своего благополучия. В один час все было расположено, и назначен день, в который предстать нам в храме. Все наконец разъехались, а я выпросил позволение как у государя, так и у Неона, остаться еще несколько тут, чтоб больше насладиться мне от Филомены желанным известием; также и она не меньшее имела желание уведомить меня обо всем. Итак, когда остались мы двое, то говорила она мне следующее:

— Теперь я столь в тебе уверена, что увериться больше не можно, и с охотою отдаюсь во власть твою; мне казалось весьма страшно поверить себя мужчине, ведая, сколь некоторые из вас ветрены и непостоянны. Они предпринимают все очень скоро, но еще скорее того отстают от своего предприятия, а ты не из того числа, я тебе верю. При первом моем свидании предприяла я изведать, верен ли ты. И так выдумала эту хитрость, сказаться тебе другим именем, и после объявить несчастие моему отцу под прямым моим именем, чтоб вероятнее тебе показалось. После, когда уже ты был в темнице осужден на смерть и не колебался в твоей верности, тогда я торжествовала над всеми, которым мужчины изменяют. После того просьбою моею родитель мой принял о тебе стараться и возвел тебя на высокую степень. Тут еще страстное мое сердце тому не верило. Я думала, что такое великое достоинство и богатство может истребить меня из твоей памяти; итак, предприяла я принять на себя неприличное имя и бедное платье и тем тебя изведать, не возгордишься ли ты предо мною. Однако милостию богов, и больше снисходительной Афродиты, все по моему желанию сделалось. Ну! теперь уже довольно мы говорили о прошедшей нашей жизни, станем помышлять о будущем.

И так рассуждали мы о наступающей нашей жизни прилично страстным любовникам, располагали ее по нашему желанию, или, лучше, играли веселыми воображениями, и, наконец, расстались.

Неон и государь как возможно спешили, чтоб сочетать нас браком и для того всякий день были с нами вместе и делали приуготовление; наконец настал тот день, и мы пошли в храмСлавенский идолопоклонный закон позволял им входить в чужие храмы и приносить всякую жертву, лишь бы тот кумир имел приличную жертве должность. с великою и торжественною церемониею. Свадьба наша не меньше была царской. Сколько радовался государь, но вдвое еще его подданные, ибо имел я счастие, получа великое достоинство, понравиться народу.

Когда окончились брачные обряды, то первосвященник Венерин в присутствии всего народа прорек мне соизволение богов, что в день моего брака зачнется у меня сын. Услышав сие, упал я на землю пред богинею, благодарил ее и просил от сокрушенного сердца, чтоб после такого великого моего благополучия не претерпеть бы мне какой беды. Сердце мое мне предвещало, однако радость затмевала его предвещание.

По окончании всего в брачных одеждах и в венках повели нас в царские покои, где все торжество совершалось. Оно продолжалось не менее как целый месяц, в которое время не только что двор праздновал, но и весь город находился в неописанном увеселении; а в каком я был восторге, то и в самое время изъяснить бы мне его было невозможно. Все мои несчастия кончились в одну минуту; я их позабыл и исполнился всем тем, что можно вообразить изрядного. Филомена, божественное мне имя, я теперь без сердечного движения вспомнить его не могу, приветствиями и ласканиями, сродными нежному женскому полу, умножала беспредельную мою к себе любовь. Столь благополучие мое было велико, что когда размышлял я о нем один, то казалось оно мне страшным, и после уже узнал действительно, что кто чрезвычайно благополучен, тот скоро потом бывает и чрезвычайно несчастлив.

Время текло очень скоро, и я почти совсем не видал, как кончилось бремя Филомены. Родился мне сын, который был плодом беспримерной нашей любви, божеского снисхождения и началом моего несчастия. — При сем слове Славурон вздохнул с великою прискорбностию и со слезами начал продолжать свои приключения: — Филомена любила его чрезвычайно и для того не хотела отдать в руки нянькам и предприяла воздоить своею грудью, никогда не спускала его с рук и клала с собой на одной постеле.

Может быть, определено было судьбою, чтоб начиналося мое несчастие. Некогда поутру, когда она проснулась, то не нашла подле себя своего сына, и после, как уведомилась ото всех домашних, что они не ведают о нем, тогда начала она неутешно рваться. Вопль ее услышал я в моих покоях, который тотчас встревожил душу мою и сердце; я с нетерпеливостию поспешил к ней и, как обо всем уведомился, то пришел в несказанное отчаяние, необыкновенный и нечаянный такой случай встревожил мою природу.

Скоро узнал об этом государь и весь двор; жена моя должна была подвергнуться духовному суду за то, что успала младенца. Жрецы определили ей три ночи в Плутоновом храме, чтобы тем умилостивить богов и получить прощение себе, а младенцу избавление от муки.

Довольное время в ожидании сего исполнения. В то время было узаконение у греков, что женщина после бремени не прежде очищалась, как через три года, и не входила прежде в храм. позволило родиться еще у меня дочери наместо потерянного сына. Рождение ее несколько уменьшило моей печали, однако смущение меня не оставляло; пробыть Филомене одной целые три ночи в ужасном Плутоновом храме, казалось мне, для женщины было невозможно.

Наконец пришло то время и настал назначенный день; должен я был стараться наполнить ее бесстрашием; итак, целый день не выходил из ее покоя и укреплял сколько мне возможно было. Уже приближился и вечер; первосвященник и два жреца посетили мой дом и повели Филомену в храм Плутонов; учредя над нею все обряды, велели мне выйти вон и сами вышли, заперли двери, у которых поставлена была от меня стража; всю ночь находился я в великом беспокойствии; домашняя жертва у меня не угасала, я просил охранителей домов и нашего здравия, чтоб не приключилось чего-нибудь страшного с Филоменою. Насилу мог я дождаться утра, и когда ее увидел несмущенною, то несказанно обрадовался. Я желал нетерпеливо знать, не случилось ли ей какого-нибудь воображения. Она мне начала сказывать так:

— Вчера, когда настало время идти мне в храм, то я, забыв все твои наставления, очень много опасалась. Первосвященник поставил меня пред завешенною каплицею и окружил на полу мелом, потом, прочитав принадлежащие к тому молитвы, оставил меня, и вышли вы все вон. Напал на меня превеликий ужас, и я думала, что невозможно мне будет перенести его чрез целую ночь. Мне казалось, что весь храм в движении и все старается меня устрашить, однако мало-помалу ужас мой начал уменьшаться, но в самую полночь пришел он на высшую степень. Завесы каплицы тотчас поднялися к верху, и я увидела стоящего подле Плутона другого бога, которого имени я не знаю. Он был в долгом белом платье, смешанном с розовым, на голове его был венок из разных и редких цветов; он приметил, что я испужалась, и для того говорил мне нежным и тихим голосом:

— Прекрасная из всех смертных Филомена! Красота твоя принудила меня, оставив величество и неописанное небесное великолепие, сойти на землю и пребыть несколько в сей бедной моей каплице единственно только для насыщения моего взора несказанными твоими прелестями; ты видишь пред собою Плутона, присутствующего на небеси и во аде бога. Я тот, которому ты должна отвечать за твоего сына; он был в моем владении, но с тех пор, когда обратил я глаза мои на прекрасный твой образ, то отослан он в Зевесово владение в поля Елисейские; ты не должна просить о прощении такого бога, который сам просит тебя о твоем снисхождении. Со всею моею славою почту я себя несчастным, когда не буду иметь участия в твоем сердце.

Потом приближился ко мне и говорил все то, что может страстный и разумный любовник, ласкал меня и целовал мои руки.

— Тронись, прекрасная, — говорил он мне, — и почувствуй в сердце твоем хотя малую ко мне приязнь; я бессмертен, но красота твоя, уничтожая сие достоинство, сделала меня страстным.

Всю ночь препроводил он в таких приветствиях; наконец, когда увидел, что начало уже рассветать, то укорял он Аврору как богиню, господствующую над началом дня, для чего прекращает она его удовольствие, не получив еще и малейшего начала предприятию; ибо не видел он от меня никакой себе ласки и не прежде меня оставил, как ты пришел ко храму и начал отпирать двери. Услышав стук, выскочил он поспешно, поцеловал у меня руку и ушел в каплицу, которой завесы немедленно опустились.

Потом спрашивала она у меня:

— Что ты думаешь о таком привидении? Мне кажется, что это был не бог, а какой-нибудь злой дух, который из обыкновенной к нам ненависти старался искусить меня.

— Всеконечно, — отвечал я ей, — и ты всеми силами должна стараться укреплять себя: погибель твоя тотчас последует, ежели ты вознамеришься с ним разговаривать. Много уже случалось, как ты, я думаю, и сама слышала, что женщины, преступающие в сем случае жреческие повеления, лишались жизни.

Настала другая ночь; я проводил ее в храм и опасался так, как и в прошедшей. Признаюсь, что такое привидение смущало меня очень, и для того ранее вчерашнего поспешил в храм. Тут уведомился я от нее, что Плутон показался ей уже без бороды, в щегольском и обыкновенном платье и что он столь был дерзостен, что она насилу могла от него избавиться. Приключение это встревожило меня, и я не хотел иметь соперником ни самого главного греческого бога Дня, не только Плутона. Греки закон свой наблюдают очень крепко, и что ежели бы жена моя не пошла третию ночь в храм, то непременно сожгли бы ее жрецы, в чем уже и государь не волен; итак, избежать от того никоим образом было невозможно.

Я пошел к первосвященнику, чтоб открыть ему такое приключение, хотя Плутон и накрепко заказал Филомене, чтоб никому о том не сказывать, однако первосвященника не мог я увидеть. Сказано, что он чрез полгода появится людям, а и в то время будет производить некоторые таинственные жертвы для испрошения милости от богов народу. Предприял я будущую ночь быть в храме, а как бы это сделать, то этого я не знал и для того послал за жрецом, которого надеялся склонить к тому деньгами, в чем и не обманулся; за некоторое число обещал он мне сделать сию услугу.

— После вечерней молитвы проведу я тебя, — говорил он мне, — в потаенное место и там поставлю.

Когда же настало время, то уведомил я об этом Филомену, и жрец меня отвел на назначенное место. Когда храм заперли, то я не выходил к Филомене и дожидался полуночи. Во время оной появился бог в каплице; он, подошед к Филомене, склонял ее ласкою. Но после, когда увидел, что она не соглашается, хотел принудить ее силою. Я не мог того снести и в отчаянии моем дерзнул против бога: предприял лучше лишиться жизни, нежели чтоб сделалось в глазах моих такое мне бесчестие.

Как только я подбежал к нему, обнажил мою саблю и одним замахом перенес пополам влюбленного бога, объял меня страх, и я не только что не мог укреплять Филомену, но едва и сам не преселился тогда в царство мертвых. Я боялся божеского мщения и размышлял сам в себе, возможно ли, чтобы мог я умертвить бессмертного.

В сем страхе и размышлении прошла уже вся ночь; поутру, вошед в храм, жрецы увидели оный обагрен кровию и меня, стоящего вместе с Филоменою, удивились такому случаю и тотчас побежали уведомить первосвященника. Они его искали очень долго, однако то было напрасно; я его нашел скорее всех, для того что он лежал подле моих ног; и наконец, как узнали это все, сделалось при дворе и в городе несказанная тревога; нигде ни о чем больше не говорили, как судили первосвященника и меня; иной старался оправдать меня, а другие против воли обвиняли, и не прежде умолкло дурное это эхо, как духовный и гражданский суд определили первосвященнику и мне наказание. Просьбы и воля государева тому не помогли, что было мне назначено; итак, в определенный день при собрании народа на публичной площади провозглашатель читал наше определение, которое было следующего содержания:

— Первоначальные жрецы, государь, сенат и народ двух степеней, выслушав дело бывшего недостойного первосвященника и Славурона, определяем первого сжечь и прах его рассеять по ветру за то, что он, влюбяся в Филомену и не имея способа к открытию своей страсти, приказал украсть у Славурона младенца. Во время стояния ее в храме принял на себя образ Плутона, обрил бороду и хотел получить ее склонность ласкою, а наконец и силою. Второго, как иноплеменника, за осквернение кровию божеского храма, выслать вон из Греции, не учиня ему никакого озлобления, наблюдая долг странноприимства; а ту Славуронову рабу, которая украла у Филомены младенца и отдала его иностранцам, приехавшим сюда на корабле, уморить в пепельной храминеХрамина сия наполнена была пеплом, и когда впускали туда осужденного, то поднимали великую пыль мехами, которые проведены были под стеною, отчего он, задохнувшись, умирал., что и подтверждаем.

По прочтении сего сожгли тело первосвященниково и повели также рабу мою на смерть, а мне положено было сроку месяц, и по окончании оного чтобы не быть мне в Греции. Я не сожалел, что оставлю Константинополь, но болезновал о том, что должен расстаться с государем, который много меня жаловал; однако он переменил мое соболезнование в печаль другого рода. В тот срок, в который я собирался в свое отечество, он преставился. После его смерти двор совсем переменился, и не для чего мне было тут остаться, хотя б меня и удерживали. Вступил после его на престол сын его родной, которого мне редко и видеть случалось за частым отсутствием из города; итак, сожалел я только о государе, а из Греции с великой радостию ехал.

Постившись с Неоном, когда уже было все готово, отправилися мы в путь; в оном находились не меньше месяца. Филомена, оставив свое отечество, несколько об оном тосковала, однако моими разговорами и всякою новостию, встречающейся ее глазам, истребляла помалу свою печаль.

Наконец прибыли мы в Рус; с неделю времени старался я сыскивать мою родню, которых всех находил бедными, исправлял их состояние, старался познакомливаться с другими, препоручал себя в их милость, некоторых принимал сам и тем старался заслужить славу моему имени. Хотя я и должен был поехать ко двору, однако без позволения сделать того не хотел, а получив оное, немедленно начал собираться и, выбрав удобный к тому день, поехал.

Государь руский принял меня так, как военачальника, и, рассмотрев препоручение от константинопольского двора, пожаловал меня и у себя тем же названием. Я имел и тут счастие, чтоб понравиться государю и народу; и так препроводил с лишком десять лет во всяком спокойствии.

На пятнадцатом году пребывания моего в своем отечестве посетило меня самое величайшее несчастие: Филомена занемогла и в скором времени преставилась. Сколь этот удар был мне чувствителен, то, вообразя любовь мою, можешь представить и его. С сего времени жизнь моя сделалась превратною, и я уже не находил в ней увеселения. Целые два года мучился кончиною любезной моей супруги; она всегда жила в моих мыслях, и самый сон не мог укрыть ее от моего воображения.

За этим последовало мне другое несчастие, которое нимало не уступало первому. Пришел в Рус молодой человек, называемый Осан. Жрецы как скоро о нем проведали, то тотчас и взяли его на свое содержание, для того что он ничего не имел. Человек этот был весьма чудной; то жрецы, уведомив о нем князя, представили Осана оному, где и я тогда находился. Он, пришедши пред государя, говорил ему так:

— Доволен ли ты своим состоянием? Ежели доволен, то желаю тебе здравствовать, а ежели еще чего-нибудь тебе недостает, так желаю тебе умереть скорее, для того что завистливые люди сами себе и другим мучители.

Государь весьма удивился такому приветствию и спрашивал его, откуда он и из какого города.

— Городов проехал я очень много, — отвечал он государю, — только в котором родился, этого не знаю; жил в таком, где очень мало земли и вся окружена она водою; растут на ней деревья и живут звери, где и я также жил с ними вместе. Некогда подъехали к этому месту люди и меня увезли с собою. Судно то, на котором мы ехали, разбило, и после я увидел себя лежащего на берегу; итак, вставши, пошел искать таких же людей, какие меня увезли с острова. Был во многих городах, однако, не разумея того, что те люди говорят, не хотел там остаться, и здесь нашел я таких, которых разумею, и для того не пойду уже никуда больше и стану здесь жить. Конечно, тот человек был из вашего города, — продолжал он, — которому отдан я был на корабле под смотрение и который выучил меня говорить и всему тому, что я теперь знаю.

Государь желал от него больше уведомиться, однако не мог, ибо он и сам ничего не ведал больше. По приказу князеву оставили его жить во дворце. Осан имел привычку днем спать, а ночью ходить; ел, не дожидаясь положенного между нами времени и всегда, когда ему захочется.

Некогда случилось ему войти в Перунов храм и увидеть там людей, приносящих жертву, к которым он подошед, спросил, что это такое они делают. И как уведомился обо всем, то во всю мочь захохотал и сказал им, что они глупы, что отдают божескую честь нечувствительному болвану. Жрецы тотчас вывели его из храма и после просили государя, чтобы не впускать его ни в какое капище. Государь, выключая сего, веселился его незнанием и предприял некогда в торжественный день пригласить всех женщин и девиц к своему столу, чтоб тут не было ни единого другого мужчины, а только он и Осан; надобно было ему увидеть, каким образом будет обходиться Осан с женщинами и как он их примет.

День тот настал, и все знатные женщины собрались ко двору. Государь вышел к ним в собрание и вывел с собою Осана. Он смотрел на них с великим удивлением и говорил государю, что он им очень доволен, что показал ему столько прекрасных женщин, говорил со всякою очень ласково, только без всякого ласкательства. Наконец сели они за стол, и дочери моей случилось сидеть подле Осана. Государь над ним издевался, также и все гости. С начала обеда говорили ему, чтобы он с ними разговаривал, на что Осан отвечал им, что время еще будет. После, когда уже он накушался, то говорил государю:

— Я слышал, что ты здесь господин да еще какой-то государь, так, пожалуй, отдай мне эту девушку, ежели она тебе не надобна, я ее очень полюбил, а она мне кажется лучше всех, сколько здесь ни есть женщин.

Это была моя дочь.

— Так тебе она понравилась? — спрашивал его государь.

— Очень, — отвечал Осан, — мне еще ничего в жизни моей приятнее ее не казалось.

Потом говорил он дочери моей:

— Позволь, красавица, поцеловать себя!

— Это дурно, — сказал ему государь, — при людях этого сделать не можно.

— При людях не можно, — говорил он, — так пойдем, красавица, в другую комнату, чтоб люди не видали.

— А это еще и дурнее того, — сказал ему, рассмеявшись, государь.

— Как же это? — вскричал с великим негодованием Осан. — Когда дурно целовать при людях, то это кажется дурнее, чтоб сидеть вместе с женщинами.

— Это делает обыкновение, — говорил государь.

— Для чего же вы не сделаете обыкновения, чтоб целовать при людях женщин? — отвечал он.

— Оно есть, — сказал государь, — да надобно ему научиться.

Осан как скоро услышал, то неотступно привязался к государю, чтоб он научил его такому искусству.

После уже, когда государь откланялся всем и долженствовали они ехать домой, тогда любовник ухватил дочь мою за руку и просил государя, чтоб он оставил ее у себя; однако просьба его была напрасна, и он хотя с великим нехотением, однако должен был с нею расстаться. Разнеслось по городу эхо, и все женщины выхваляли разум и лицо Осаново; всякая старалась ему понравиться, но дочь моя, к моему несчастию, затворила всем им путь в добродетельное и непорочное Осаново сердце. Он очень часто приставал к государю и просил его, чтобы он позволил видеться ему с моею дочерью; однако страстная любовь и пылкий его разум, представив обыкновение пред его глаза, дали ему знать, что должен он произвести намерение свое тайно. Он столь сделался в сем случае умен и сведущ, что ни государь, ни я, ниже весь двор не могли приметить, каким образом скрыл он свое желание и показался нам, как будто бы совсем не было в сердце его никакой страсти. Часто ему о том шутя заговаривали, но только он извинялся так, что ни самое малое подозрение не могло быть смешено с его словами. Я радовался, что избавился от такого человека, который казался мне несносным, но радость моя недолго продолжалась.

Некогда, очень поздно прохаживаясь в моем саду, услышал я тихое эхо в беседке, к которой я подходил. Подошедши к ней осторожно, начал слушать разговоры, которых хотя начала и не застал, однако конец оных показал мне ясно, что дочь моя любовница Осанова. Они сидели оба вместе и изъяснялись друг другу. Овладел мною гнев, и я хотел очень строго разрушить их веселие, но рассуждение мое мне воспрепятствовало и принудило употребить осторожность. Однако в будущую ночь определил я разрушить их веселие; итак, старался примечать, когда они придут в свое сборище.

Наконец, когда уже довольно смерклось, тогда я, стоя в темной аллее, увидел Осана, что он вошел в ту беседку. Очень в короткое время вошлатуда и дочь моя. Я вознамерился, к несчастию моему, лишить его жизни, и, может быть, уже боги нарочно сделали меня свирепым, чтоб оказать надо мною, сколько человек может быть злополучен. Обнажив мою саблю, в великой запальчивости вбежал туда, но сколько ж я удивился, когда их не нашел; овладела мною пущая ярость, и я начал искать, нет ли где потаенного хода. Нашед его, о котором прежде не ведал, немедленно туда опустился. Они услышали и искали убежища, но от ярости моей укрыться не могли. Я поразил Осана, и он при конце своей жизни выговорил в отчаянии сии слова:

— Прости, мать моя Филомена, которую я только одну знаю!

Услышав имя Филомены, я вздрогнул; рука моя опустилась, и выпала из нее сабля. Я спрашивал его о причине, но он уже мне отвечать не мог. Прежде нежели принесли туда огонь, Осан скончался. Раскаяние мое и сердечное чувство устремили глаза мои на него; и я хотя и не думал, однако начал находить в нем возлюбленного и потерянного моего сына. Немилосердые боги! Можно ли еще больше наказать человека? Действительно я поразил того, которого родил. На груди нашли у него досканецВ древние времена было такое обыкновение, что новорожденным привешивали на шею маленькие досканцы, на которых означалось имя младенца и его матери. с именем матери его и с его собственным. В сем случае сделалась во мне великая перемена: разум мой несколько помешался, и приключился некоторый вред моему здоровию. Сколь я ни великодушен был, однако овладела мною слабость. С сих пор отворилися пути слезам из глаз моих, и я не осушал уже оных, подобно как женщина, всегда задумывался и терял настоящий путь мыслей.

Несчастия мои следовали друг за другом по порядку, и чем далее, тем свирепее. Ожесточилися на меня боги и случаи. Едва только я успел похоронить моего сына, объявили мне, что дочь моя выбросилась в окно и находится уже при смерти. Когда я услышал это, оставили меня мои силы, и я не мог подвигнуться с места; служители мои принесли меня почти нечувствительного в ее комнату. Такого плачевного позорища еще во всю мою жизнь мне видеть не случалось. Дочь моя лежала бесчувственная на кровати, образ ее не имел прежнего подобия: как лицо, так руки и груди изрезаны были все стеклами; она не имела голоса и едва испускала дух.

По долгом времени моего исступления пришед несколько в себя, бросился я подавать дочери моей ненадобную уже помощь, послал тотчас за врачами, и когда их привели, то обнадеживал, что одарю их великими сокровищами, ежели возвратят жизнь моей дочери. Они приложили все свое старание и искусство, однако ничто уже не помогло. Ей определено было судьбою, чтобы она, к моему несчастию, скончалась; а чтобы пуще еще возмутить мои мысли и встревожить сердце, получила на время чувство и начала со мною разговаривать. Я просил ее, чтобы она рассказала причину ее и моего несчастия. Слова ее показались мне самым чудным воображением, которое делает помешательство наших мыслей. Она рассказывала мне все то за правду, что мечталось ей в помешательстве разума, и уверяла, что действительно то с нею случилось. Я не только чтобы верить, но слушать страшился; итак, начала она мне рассказывать таким образом:

— Осан, любовник мой и брат, никогда не выходит из моей памяти; кончина его сделала меня совсем неспособною жить на свете. Сегодняшний вечер желала я отдаться в полную власть моей печали; для того выслала всех моих прислужниц, села подле того окна, которое прямо противу гробницы Осановой, облилась слезами и проклинала жизнь мою и мое несчастие. Очень в короткое время увидела я Осана: он подъехал к моему окошку и звал меня с собою. Не мешкая нимало, выбежала я к нему на улицу и поехала с ним вместе. Он меня вез весьма по беспокойной дороге. Наконец приехали мы в лес, который был столь част, что не было способу сквозь него проехать, однако Осан, несмотря на это, продолжал свой путь. Он ехал очень скоро, ветви и сучья хлестали меня по лицу, чувствовала я от оных великую боль, и так лицо мое оттого испортилось.

Приехали мы к одному огромному и престрашному храму, в котором обитают усопшие тени. Двери оного храма были растворены; по сторонам увидела прикованы на претолстых железных цепях два скелета ужасной величины, в белом и долгом одеянии. Когда мы подошли к ним, то они встали так, как бы делали нам почтение. Хотя это были и одни кости, однако печаль написана была на их лицах. В храме сем обитали страх, ужас и темнота; и я дрожала, когда вошла в него; подле дверей во храме прикована была тень к столбу, и, как казалось, человек был этот знатный, злой и завистливый: глаза его наполнены были кровию, которая изображала его ярость: он скрежетал зубами и рвал на себе волосы. Наконец увидела я множество теней в сем храме, иные из них ходили, другие сидели, но, впрочем, все имели печальные виды. Мне казалось, что самое это здание произносит ужасный стон от вопля в нем находящихся.

В сем храме очень было много столбов, и во всяком находилось по одной тени. Осан привел меня к первому, отворив двери, показал тень духовной особы; оная стояла подле маленького столика, на котором была с огнем жаровня; правая рука той духовной особы лежала в оной на огне, и он стоя плакал столь горько, что мне еще не случалось видеть толикой печали. В другом столбе стояла жрица, у которой в обеих грудях находилось по кинжалу, и она столь же были прискорбна, как и первый, и очень много видела я как подобных сим наказаний, так и разных образов страшных и неизъяснительных.

Наконец перешли мы этот ужасный храм и выступили в приятную и прекрасную долину; в ней цветы, источники и все украшения превосходили искусство человеческих рук; на всякой тропинке и во всяком месте находились блестящие жертвенники, на которых горел неугасаемый огонь. Посередине сей долины стоял храм, совсем первому не подобен, и сделан был из блистательного металла. Я почти смотреть не могла на него, и казалось, как будто бы он горел разного цвета огнями. Я понуждала Осана, чтобы скорее достигнуть нам до того великолепия. На паперти храма по сторонам дверей стояли две кровати, покрытые черными покрывалами, на одной лежала прекрасная женщина, а на другой мужчина, не уступающий ни в чем красоте прежней. У женщины в груди вонзен был кинжал, а у мужчины сабля. Неудовольствие их и прискорбность написаны были и на мертвых их лицах. Я остановилась и рассматривала их очень долго и с превеликим сожалением их оставила.

Вошли мы в храм, которого великолепия и красоты объяснить я тебе не в силах. Все, что есть редкое и пленяющее на свете, составляло его украшение; он не казался мне, чтоб сделан был человеческими руками, а какое-нибудь великое божество сооружало сие непонятное здание. Подле передней стены во храме стояла богиня Лада на престоле, украшенном разными каменьями и покрытом багряницею; пред нею находился жертвенник- в рассуждении храма, он был умерен, но в рассуждении его величества вся вселенная не удобна была его вместить в себя.

Осан принес жертву богине, во время которой просил, чтобы она соединила с ним меня. На что отвечала богиня, что завтрашний день прошение его исполнит. Итак, поблагодарив мы оба ее, вышли из храма на другую сторону и увидели недалеко весьма высокую и крутую гору, на которую всходила с превеликим трудом женщина; любопытство понудило меня пойти туда. Мы также с превеликим трудом взошли на гору и увидели, что женщина та поливала из маленького ковчежца золотую стрелу, которая воткнута была в самую вершину горы. Такое видение показалось мне удивительным; я спросила ее, что она такое делает. На что ответила, облившись слезами:

— Ты видела на паперти подле храма двух молодых юношей, из которых одна дочь моя родная. Я узнала любовь их между собой, старалась им препятствовать и наконец разлучила, чего снести оба они не могли. Дочь моя лишила себя жизни; молодой тот юноша, услыша о смерти своей любовницы, прекратил также и свою жизнь. Богиня, отмщевая мне их смерть, приказала всякую зорю поливать сию стрелу из находящегося под горою источника; и когда произрастет этот металл, тогда получу прощение, и так пребываю я в сем труде третий уже год.

После, когда мы сошли с горы, то увидела я: подле одного ручейка спала неописанная красавица, подле нее сидел молодой и прекрасный юноша; мы, подошед к ним, смотрели на них. Красавица та улыбалась во сне, и казалось, как будто бы она наслаждается теперь самым лучшим веселием на свете. Юноша тот был очень прискорбен и старался ее разбудить. Мы находились тут часа с три; однако во все это время не мог он разбудить ее. Я спросила у Осана этому причины.

— Красавица эта, — говорил он, — в жизни своей весьма была безобразна, все ее презирали и гнушались ее беседы. Этот юноша в жизни своей был превеликий насмешник; он обладал сердцем сей красавицы; она его любила больше, нежели саму себя, но он всегда ее презирал, смеялся и ругался над нею, чем, однако, не мог он истребить в ней к себе любви. Она жаловалась на его свирепство со слезами людям, но то не помогло; наконец прибегнула к богине и ее просила неотступно. Великая Лада, сжалившись над ее мучением, дала ей образ столь прекрасный, какой ты теперь видишь, и приказала возгордиться пред сим юношей, чтоб тем наказать его. Он, как скоро увидел ее прекрасною, почувствовал к ней великую любовь и все презрение обратил в большую еще приязнь, начал ласкать ее, просить ее снисхождения и уловлять еще больше похищенное ее сердце. Красавица, будучи снисходительна от природы, забыла наставление богинино и сделалась ему покорною. Как скоро начала она показывать ему благосклонность, то богиня прекратила ее жизнь и приказала принести сюда, где усыпила ее естественным сном, в котором позволила наслаждаться всем тем, что может природа приносить нам приятного. Юноша должен был страдать после ее смерти целые полгода; наконец, богиня приказала также перенести и его сюда. Он нашел ее спящею и так старается ее разбудить и пребывает в сем труде более года.

Он уведомил меня также и о других тенях, которых мы видели в ужасном храме, потом пошел к своей гробнице; пришедши, в оную лег и приказал мне закрыть себя. Я же, не желая с ним разлучиться, хотела вместе с ним закрыть себя смертоносным покровом, но не знаю, какое-то забвение прекратило стройное течение моих мыслей, и мне показалось точно, как будто бы я уснула. Наконец, открыв глаза мои, увидела себя на сем месте и тебя, родитель мой. Ах, я чувствую великую слабость! — говорила она. — Дух мой занимается. Прости!..

По сих словах начала она кончаться. Премилосердые боги! Я упал тогда в обморок и насилу мог чрез час прийти в чувство. Получив оное, увидел остылое тело моей дочери; я уже не изъясняю тебе больше моего мучения, ты легко понять можешь, сколь я был прискорбен.

По погребении ее тела дом мой начал разоряться, посетили домашних моих многие болезни, они умирали; имение мое со всех сторон грабили неприятели, я в пущее приходил отчаяние, и, словом, разверзлась предо мною ужасная пропасть бедствий; а чтоб пущее произвести во мне отчаяние, то приехал в город тот человек, который учил на корабле моего сына; он уверил меня действительно, что Осан был моего отродья, хотя я то и прежде узнал, потому что на грудном его досканце найдено было имя Филомены и его собственное. В сем случае жизнь моя показалась мне ненадобною, и я начал искать способа лишиться оной, но только чтоб не опорочить моего имени. Во время это продолжалась у нас война с тмутараканским государем; я начал просить моего князя, чтобы отправил он меня на войну. Государь, не видя способа воздержать меня, дал мне соизволение, и я немедленно отправился туда.

В самое первое сражение воевал я весьма отчаянно, к счастию моих сограждан, а к моему неблагополучию, осадил я город Тмутаракань. Военачальник тот, который был прежде меня в воинстве, почувствовал за сие ко мне великую злобу. Он был согласен с тмутараканским государем и хотел изменить своему отечеству; отписал он в Тмутаракань письмо, чтоб тот государь отписал ко мне так, как к изменнику, и, это письмо получив, военачальник положил ко мне осторожно в карман. Я же, не зная совсем такого подлога, скинул то платье и надел поутру другое. Письмо это найдено воинами и отослано к государю, и после того еще два. Владетель наш начал меня подозревать, также и воинство, о чем я нимало не ведал. В последующее сражение наступал я весьма храбро и в сей запальчивости поразил не ведая сына моего государя. Усмотрев это, воины пришли в великое замешательство и бросились все назад; я старался удерживать их, чтоб тем не потерять всего воинства; но никто уже меня не слушал, почитая изменником. Город растворили, и тмутараканцы порубили многих русов. Наконец по усмирении всего обезоружили меня и заключили в самые тяжкие оковы, привезли в город как злодея, посадили в темницу и приговорили к мучительной смерти.

Когда уже приближился конец моей жизни и поутру должен я был идти на казнь, то в самую полночь отворилась дверь у моей темницы и вошел ко мне прежде бывший мой приятель. Он объявил мне соизволение государя, чтоб последовал я за ним. Итак, привезши меня на сие место, сказал, что он подговорил стражу, которых ты теперь видишь, Силослав, в моих услугах, поселил меня здесь и снабдил всем тем, что потребно мне к моему житью. Я пребываю здесь уже пятый год и всякие полгода имею известие о городе от моего приятеля. Время уже то проходит, и я думаю, что он скоро ко мне приедет.

Таким образом кончил Славурон свое похождение, которому Силослав очень много удивлялся и благодарил его за его известие.

После сего препроводили они еще два дня в некоторых уведомлениях друг друга. В третий день приехал Славуронов приятель. Новоприезжий уведомил их, что в городе Русе весьма теперь дурные обстоятельства и что оный подвержен великой опасности.

— Кочующий в непроходимых горах Валдайских, — говорил он, — сильный богатырь Полкан просил у нашего государя дочь себе в супружество, но как государь ему в оной отказал, извиняясь тем, что уже она помолвлена, то объявил он войну, и теперь с часу на час ожидают его пришествия под город. Народ находится в ужасном страхе, государь опасается опровержения, и, словом, все в великом беспорядке.

Силослав хотя и не совсем уведомился об обстоятельствах Руса, однако пожелал там быть непременно. Он предложил Славурону и его приятелю, что намерен туда ехать, которые снабдили его всем тем, что принадлежит к дороге. Приезжий препоручил ему свой дом в городе и отпустил с ним своего раба. Силослав, простившись с ними, отправился в путь и от половины дороги приказал возвратиться слуге к своему господину, благодарить его за одолжение, а сам продолжал свой путь к городу, ибо он намерен был утаить от руского государя как свое имя, так и породу; итак, достиг он в скором времени до Руса.

Сей город стоял на берегу озера Ильменя, при устьях рек Ловати и Палы, которое место ныне называется Старая Русь. Он был весьма крепок и сооружен из дикого камня; одну сторону окружало озеро, а еще другие два- объявленные реки. Силослав увидел весьма страшное зрелище: стены сего города, высокие капища и все возвышенные здания покрыты были черными покрывалами, народное стенание услышал он еще поприща за два. Он подумал, что уже господствует тут Полкан, который как природою, так и обыкновениями с людьми не согласен; чего ради поспешал в город.

Вошедши в ворота, увидел двух стражей в черном платье, которые сидя плакали, и сколько он ни видел в городе, все были в одной одежде и равно, как и первые, стенали; улицы, домы и люди- все были в трауре. Силослав нетерпеливо желал ведать чрезвычайности такой причину; итак, спрашивал он у многих, однако ни от одного не получил никакого ответа. Наконец видя, что известиться ему никоим образом невозможно, начал искать себе пристанища. Он пришел к одному жрецу и просил его, который его и принял, но и от того также осведомиться не мог и так принужден был смущаться сим неведением до половины дня.

Как скоро ударило двенадцать часов, то на всех городовых башнях слышна стала городовая музыка. В одну минуту город переменился из печального в светлый и торжествующий; люди показалися на улицах в богатых одеждах и с веселыми видами; началось великое торжество; везде радостные восклицания, повсюду разлилась веселость; отроки и девицы плясали в хороводах, старые изъявляли над ними свое увеселение; пошли везде игры и смехи, и, словом, город сей из ада превратился в одну минуту в поля Елисейские. Силослав удивился сему еще больше, нежели прежнему, и, видя всех людей в превеликой радости, также и своего жреца, надеялся получить от него известие и так спрашивал его о причине оного. Жрец согласился на сие охотно и начал ему рассказывать:

— Дочь нашего государя очень прекрасна, и от чрезмерной ее красоты произошло наше несчастие: помолвлена она за сына новгородского князя, который теперь здесь. Дело уже подходило совсем к сочетанию, но не знаем, от кого проведал Полкан о красоте нашей государыни. Он присылал к нам своего посла требовать ее себе в жену. Князю нашему сделать это было невозможно для того, что уже она помолвлена, и для той причины, что человеку жить со зверем невозможно. Итак, получив отказ, объявил он нам войну, которой выдержать мы никакого способа не имеем. Новгородский двор дать нам помощи не в силах потому, что Новгород осажден от разбойника, называемого Волхв, и так сам защищать себя едва может, а не только нам помогать. Поутру, что ты видел нас в печали, это знаменовало, что в такое время должен будет расстаться государь со своею дочерью, любовник, или, лучше, супруг, со своею любовницею, а мы с нашею государынею. Ибо Полкан объявил, что во время восшествия Зимцерлы разорит наш город; а теперь, что ты видишь нас в великой радости, то во время это избавился государь от руки своего сына Аскалона, который хотел лишить его жизни.

— Что ж государь намерен предприять, — спрашивал его Силослав, — когда придет Полкан под город?

— Отдать свою дочь, — отвечал жрец, — ибо другого способа не находит он избавиться от такого сильного неприятеля.

Силослав предприял победить Полкана и написал к государю следующее письмо:


"Государь! Некто из твоих подданных желает тебе благополучия и просит, чтобы ты не отдавал твою дочь, а нашу государыню Полкану, когда подступит он под город, а победить его принимает он это на себя; и ты увидишь в поле одного противника из твоих подданных столь многочисленному и свирепому воинству".


Нашел он способ тайным образом вручить его сенату; сенат объявил государю, который почел его сперва баснею, но наконец, рассуждая очень долго, обнадежился сим уверением и в доказательство своей благодарности разослал повсюду указы, что если обещание свое тот исполнит, то он с позволения народа отдаст ему свое царское сокровище, и притом просил его, чтобы он объявился как государю, так и народу, чтобы они видели своего благодетеля; однако Силослав не хотел показаться.

Очень в короткое время покрылось поле подле города полканами; все жители взошли на стены и смотрели с превеликим ужасом на оных. Они рыстали столь быстро по полю, что пущенные изо всей силы ими стрелы догоняли и хватали их на лету, подбегали к городу и смотрели на оный с презрением, почитая игрушкою овладеть оным. Государь почти лишился чувств, увидев таких страшилищ, и ждал непременно своей кончины; весь город отчаялся и не имел надежды к спасению.

Это было утро. Силослав, уведомившись о сем, начал призывать Преврату, как охранительницу своей жизни, которая тотчас ему предстала.

— Могущая волшебница, — говорил он ей, — я знаю, что тебе все возможно; подкрепи во мне мои силы и позволь победить Полкана. Я не имею оружия и так с твоим повелением ожидаю от тебя оного.

Волшебница вывела его из дому и привела в такое место, где не было никого людей, махнула по воздуху волшебным прутиком; тотчас подвели ей два духа коня во всем богатырском снаряде, потом принесли и Силославову одежду; она велела ему перерядиться в оную и сесть на коня, дала наставление и сама скрылась.

Силослав как скоро появился на улице во всем воинском и сияющем снаряде, то, увидя, люди бежали к нему со всех сторон и провожали с радостными восклицаниями. Тотчас дали знать во дворце, что едет их избавитель к государю, которого видеть, отчаявшись, не имели они никакой надежды. Услышав сие, государь и отчаянная молодая государыня бросились на крыльцо и с нетерпением ожидали его пришествия.

Когда въехал Силослав на царский двор, то увидя государь величественный его вид и крепкое богатырское вооружение, исполнился великою надеждою и нимало не сомневался, чтобы такой храбрый полубог не победил его неприятеля. Конь под Силославом был побольше несколько обыкновенных; стройность его, сила, бодрость превосходила все, и не можно найти примера- пламенные его ноздри устрашали всякого, кто бы ни захотел к нему приближиться. Он имел на себе одинакую кольчугу с Силославом, которая прикрывала его всего по самые колена. Силослав имел на себе шлем из самой чистой стали, которую покрывала золотая решетка; щит и копье сделаны были удивительным искусством из чистой стали.

Когда подъехал он к крыльцу, то отдал должную честь государю и говорил ему, что он едет сражаться за честь его и природную вольность княжны, его дочери. Государь хотя и просил Силослава в свои покои, однако он с извинением не пошел в оные и поехал прямо из города на ратное поле. Государь немедленно шел в Световидово капище и приказал возжечь в оном великую жертву просил бога войны, чтоб рать сия благополучно окончилась. Все жрецы и народ стояли пред кумиром на коленах и с теплым усердием просили его защищения; некоторые из оных почитали Силослава Световидом, потому что еще не видали такого смертного и так во время молитвы внутренне его благодарили за его милосердие.

Княжна бросилась тотчас на городскую башню смотреть противного ей сражения; она как скоро увидела Силослава, то благодарность к оному преодолела много любовь ее к новгородскому князю, или, лучше, почувствовала она великую к нему склонность: рвалась уже не о том, чтоб избавиться ей от Полкана и соединиться с обрученным женихом, а что Силослав подвергается такой опасности и хочет лишить себя жизни для той, которую, может быть, он и никогда не видал. Вошед на башню, ждала с нетерпеливостию, как Силослав покажется на ратном поле.

Когда растворили ворота, то, к превеликому ужасу граждан, показался Силослав на ратном поле. Увидев его, полканы побежали многие с великим стремлением, но не сражаться с ним, а смотреть на его вооружение. Очень в скорое время обсыпали его со всех сторон, но Силослав принял их не так, как смотрителей, а так, как неприятелей. Тотчас закипела военная буря, и все ратное поле пришло в великое движение и начало покрываться мертвыми телами. Силослав, обнажив свой меч, сверкал, как молния, в пространном поле, находя везде себе путь сквозь множество освирепевших полканов.

Наконец, когда скрыла его густая пыль от глаз Зинаиды, тогда упала она в обморок, отчаявшись его видеть, и, нечувствительную, понесли ее в покои.

Полкан, вооружась, поднялся из своего стану. Силослав, вложа свой меч, вооружился копьем. Очень скоро с превеликою яростию съехались они друг с другом; первый удар был очень силен, так что казалось, будто бы зыблилась под ними земля. Полкан упал на землю; Силослав, отъехав от него на несколько, дожидался, чтобы он встал, ибо бессильного победить казалось ему бесчестно. Полкан вооружился опять и с превеликою яростию бросился на Силослава, который вонзил ему копье в самую грудь.

Вдруг сделался в воздухе превеликий рев; ужасные вихри летели в ярости со всех сторон и с превеликим свистом ломали деревья, подъяли великую пыль и сделали прекрасный день ужасною ночью. В одну минуту всего убитого воинства поднялись тела на воздух, и их стало не видно; вскоре потом просияло опять солнце и ветры утихли.

Силослав от сего приключения пришел в превеликий ужас и поспешил как возможно скорее в город. Он уже был подле самых ворот, как вдруг ужасная туча сделалась над его головою, и первый громовой удар растворил под ним землю и сделал ужасную пропасть, которая пожрала столь храброго воина. Отнялось на время его понятие, и он увидел себя в новом свете и в другой атмосфере. Когда открыл глаза Силослав, как бы после крепкого сна, то увидел себя лежащего под деревом и окруженного страшнообразными и невиданными животными, которых как на дереве, так и около его премножество находилось. Они его беспокоили различными образами и старались устрашить. Такое необычайное позорище и действительно представилось ему страшным; он вскочил и желал от них удалиться, но чем больше отступал, тем больше оных ему встречалось; они его утесняли, только не делали ему никакого вреда, отчего пришел он в превеликое отчаяние и не знал, что ему начать должно было.

Вдруг увидел пред собою человека, который, не сказав ему ни слова, взял за руку и повел в неизвестный путь. Вскоре появились они в таком месте, которое ежели описывать, то мало станет на это человеческой жизни. Ограда здания, в которое они вошли, сколь была высока, столь и великолепна; удивительное сплетение и разные изображения, сделанные все как будто бы из одного яхонта голубого и прозрачного цвета, представляли его обитанием какого-нибудь первостатейного бога, а не человека. Столбы, их подножия и изображения на них животных сделаны были из красного и также прозрачного камня.

Когда вошел Силослав с проводником в растворенные ворота, то благовоние, красота деревьев, порядок стихий, умеренное солнца сияние, цветы и невообразительные фонтаны привели его в великое удивление. Он остановился и не смел идти далее, спрашивал у провожатого, который, однако, ничего ему не отвечал и только принуждал идти далее, которому Силослав предприял следовать. Встречались с ними птицы, ходящие по дорогам; они имели на головах у себя вместо хохлов блестящие звезды, перья же были на них огненные разного цвета, от которых падали искры, отчего земля пускала благовоние и наполняла воздух наиприятнейшим в свете ароматом; другие, которые столь же были прекрасны, летали в воздухе, колебали оный крыльями и делали тем приятное прохлаждение. На деревьях малого рода, но великой приятности птички пели самыми нежнейшими голосами.

Силослав увидел в пологих янтарных берегах не весьма большой ртутный пруд, который находился весь в движении, наподобие кипящей воды; на поверхности сей ртути стояли тритоны, нереиды и сирены, которые составляли из себя хор; оный столь был приятен слуху, что как скоро Силослав его услышал, то ослабели его члены и приятный сон начал закрывать его глаза. Проводник положил его на мягкую, или, лучше, на воздушную, софу, где Силослав започивал весьма приятно. Как скоро затворил он глаза, то мечталось ему сие.

Мимо того места, где он опочивал, проходила красавица со множеством девиц, не только что неописанная, но и невообразимая; вела она за руку маленького и нагого мальчика; подошед к Силославу и взглянув на него, усмехнулась с самым приятным видом и приказала мальчику сделать то, что ему приказано. Младенец вынул стрелку из колчана, который находился у него за плечами, положил на тетиву и ударил тупым концом в самую грудь Силославову, который и во сне усмехнулся такой приятной шутке. После, спустя несколько времени, когда они шли назад, тот же младенец острою и золотою стрелкою уязвил Силослава чувствительно, который, однако, не проснулся. Красавица, подошед к нему, его поцеловала и пошла прочь.

Силослав, никогда не выпускав из мыслей своих Прелепы, проснувшись, позабыл о ней, встал и пошел, задумавшись, искать подобной той, которая во сне ему мечталась; пленившие его приятности изображены были в глазах его; старая страсть уступала место новой и начала владычествовать над душою его и сердцем. Он уже не удивлялся сверхъестественным прелестям того места, в котором находился; страшная и непроходимая пустыня была бы ему приятнее с тою, которая во сне показалась.

Настала ночь, которая столь была темна, сколь ясен был день. Силослав, не видя нигде никакого здания и не зная, куда идти, принужден был остаться на том месте, на коем он находился. Спустя очень мало времени все деревья неописанного сего сада при корнях загорелись, и разноцветный огонь поднимался от часу выше, даже до самой вершины оных; у стоящих по аллеям статуй открылись урны, которые они в руках держали, и начало из них пыхать благовоние; словом, везде было освещено и везде наполнено ароматами; все играло и все старалось утешить Силослава.

Силослав, сколь ни смущен был любовию, однако не преминул, чтоб не осмотреть деревья, отчего они горели и не истлевали; он, подошед, начал осматривать листы оных и увидел, что на каждом листочке сидело по три огненных червячка, от которых светилось так, как будто бы от свечки; потом продолжал он путь, хотя и не знал куда, и в сем упражнении препроводил время даже до половины ночи.

Наконец впереди увидел великолепное здание, и чем ближе к нему подходил, тем красота и великолепие его умножалось; стены сего здания составляли некоторый неописанный род сомкнувшихся столбов, которые точно походили на те, из которых на небе бывает явление; они передвигались с места на место и тем делали, как будто бы все сие здание находилось в движении; между оными на голубой стене блистали разные каменья наподобие ярких звезд. Верх его, ежели представить сферу, сделанную из небесных зон со всеми небесными знаками из самых прозрачных и разноцветных яхонтов, то это будет он; на нем еще стоял солнцев престол, на котором лежало сердце, пылающее огнем, по сторонам коего сидели два купидона, играющие между собою другими сердцами. Огромное и превысокое крыльцо, сделанное из полированного и чистого хрусталя, которое все находилось в превеликом движении, для того что посередине оного под хрусталем опускалась вниз ртуть; от ее движения и от множества огней, от прозрачного стекла казалось оно одушевленным; по сторонам на каждой оного ступени лежали живые и престрашные львы, которые в то время спали, и ежели б то был не Силослав, то от одного ужасного их дыхания должно было прийти в превеликий трепет.

Побеждаемый любовию, Силослав приступил без робости к сему великолепному и ужасному зданию; он ступил на первую ступеньку; не опасаясь сих страшилищ, и когда увидел, что она неподвижна, тогда пошел он в него, и хотя шел не весьма осторожно, не опасаясь львов, однако ни один из них не проснулся.

У первого покоя двери были растворены; он в него вошел и увидел все редкое и пленяющее на свете великолепное украшение, порядок, чистоту, и, сверх того, освещен он был премножеством свеч и лампад, только не было тут ни одного человека, для чего Силослав следовал еще далее и находил везде растворенные двери.

Прошед премножество великолепно убранных покоев, пришел он к зале, которая показалась ему чрезъестественною; стены чем освещены были, того он не мог разобрать, но только превеличайшее было от оных блистание; пола и потолка в сем зале он не видел, но вместо оных ясный и голубой небесный свод, который украшало пресветлое солнце; внизу очень далеко земной шар со всеми на нем обитателями, моря, горы, поля и долины, и, словом, все, что земля на себе имеет; чего ради Силослав не смел переступить в оную. Он начал рассуждать:

"Когда нет в сей зале потолка и видны небеса, то должно, чтоб показались они мне покрытые ночью и украшало бы их не солнце, а блестящие звезды; итак, конечно, есть тут что-нибудь такое, которого я проникнуть не могу".

Рассуждая очень долго, увидел столы и стулья, стоящие на воздухе так, как будто бы на полу; он отважился и переступил в «залу». Что его держало, того он не знал: однако шел по полу, а это были написаны картины, которых мастера столь были искусны, что водили других стремления глаз весьма собой далеко.

Перешед Силослав залу, вошел в покой; в оном стояла кровать с опущенными занавесами, которые он поднял и увидел на ней весьма в крепком сне прекрасную женщину; чтоб не потревожить ее, опустил осторожно опять завесы и следовал далее, где находил еще несколько сонных женщин, подобных первой. Наконец, нашел в одном покое кровать, также с опущенными завесами; она была совсем первым не подобна; украшение ее и вид столь пленили Силослава, что он не хотел выйти оттуда целую ночь. Не посмотря еще, кто лежит на кровати, приближился он к ней, и как скоро открыл завесы, то рука его, держа оные, онемела; страстное его сердце, казалось ему, как будто бы с превеликим стремлением двинулось с места, он обомлел и стоял долго неподвижен. Тут опочивала самая та красавица, которая во сне ему мечталась. Пришед несколько в себя, говорил он мысленно: "Боги, властители над нами! Вам известно, кого я вижу, кто она и все сии прелести; скажите мне, есть ли в ней что-нибудь смертное, чего я проникнуть не могу, есть ли тут какая-нибудь земная красота или только одна небесная покрывает ее лицо?"

Он бы еще и больше продолжал свое восхищение, но приятный сон начал клонить его голову; и хотя Силослав и хотел выйти вон, как повелевала ему благопристойность, однако утомленные покойною дремотою его мысли принудили его уснуть подле кровати на креслах.

Проснувшись поутру, прежде всего бросил он взор свой на кровать, однако уже никого на оной не увидел. Тут пришел он в превеликое отчаяние и укорял сам свою неосторожность, негодовал на нестерпимое свое желание и думал, что она только одна отнимает у него надежду. "Неробкое и отважное геройство! Тобою потерял я наипрелестнейший для меня предмет; тобою величаясь, вошел я сюда; от твоей дерзости привел на гнев прекрасную из всех смертных богиню! Когда же ты ввело меня в сию погибель, то непременно должно меня и освободить от оной". Итак, вставши, пошел вон из сего здания.

Пришедши в залу, увидел пол и потолок, которые скрывались к вечеру от его взора; пришед на крыльцо, увидел он страшных львов, бодро стоящих, которые как скоро его увидели, легли и головы преклонили в знак повиновения. Крыльцо не находилось уже в движении, и так Силослав без робости сошел с него и следовал своему желанию и водящим глазам своим.

Утреннее время довольно было способно к тому, чтобы Силослав осмотрел все сии прекрасные места и уведомился о их неописанной доброте; однако пламенная любовь вела его не к любопытству, а к сысканию того предмета, который, как казалось ему, украшает собою все сие великолепие.

Прошед несколько дорог, увидел он впереди трех весьма великолепно одетых женщин; они шли ему навстречу и, сошедшись, сделали ему приветствие так, как чужестранному человеку, и просили, чтоб он сделал им товарищество проходиться по саду, от чего Силослав не желал отговориться. Будучи с ними, со всякою учтивостию спрашивал их, кто они таковы и кому принадлежит все это великолепие, которое он видит; однако ответы их не объясняли ему ничего того, о чем он хотел проведать. Одна из сих женщин, которая казалась побольше других достоинством, с позволения прочих просила с собою Силослава; он за нею последовал, а другие их оставили и пошли в свой путь.

Женщина, прошед несколько, нашла уединенное место, села на софу и просила также Силослава; потом начала говорить ему следующее:

— Я знаю, государь, что ты чужестранец и находишься теперь в таком месте, которое, ежели бы я старалась объяснить тебе всеми силами, то и тогда бы не могла; а одним словом скажу тебе, что это место находится не на Земле; оно принадлежит некоторой весьма безобразной волшебнице и которая при всей своей гнусности имеет от роду сто двадцать лет. Она, бывая часто на Земле, увидела некогда тебя и смертельно влюбилась, и для того, чтоб представиться тебе важною, растворила Землю после сражения твоего с Полканом и волшебною силою перенесла тебя в сие место. Она желает с тобою совокупиться. Это правда, что ты увидишь ее красавицею- она имеет этот дар, что может переменять гнусность свою на неизображаемую красоту- но это может она сделать на один час, а после представится тебе столь скаредною и гнусною, что ты проклинать будешь свою жизнь и придешь от того в превеликое отчаяние. На той кровати, подле которой ты ночевал, опочивала она, имевши на себе столь прекрасный вид, в коем ты ее нашел, и усыпила тебя тут для того, чтобы ты не мог видеть гнусного ее вида, когда по необходимости должна она была оставить прекрасный тот образ. Меня не другое что принудило тебе изъяснить это, как только одно врожденное во мне сожаление, и ты не подумай, чтоб была причиною тому какая страсть, которая сделала меня к тебе преданною.

Выговоривши это, несколько она закраснелась и говорить перестала.

Силослав, выслушавши все, не знал, как растолковать ее слова; он был нелегкомыслен, и, сверх того, любовь не позволяла ему верить нимало такому препоручению; итак, притворясь, будто бы верит всему тому, что она ни сказала, говорил он сие:

— Государыня! Ежели ты берешь участие во всем том, что до меня принадлежит, и ежели малое мне повреждение трогает твое сердце, то прошу тебя, если есть к тому способ, покажи мне ее безобразие, чтоб тем возымел я к ней прямое омерзение и почувствовал бы в сердце моем непримиримое отвращение. Я признаюсь тебе, сударыня, что прелести ее вошли в мое сердце и господствуют над моим понятием. Все мое старание и все труды прилагаю я к тому, чтоб увидеть прекрасный ее образ; я его почитаю божеством, и ничто, кроме очевидного свидетельства, не может привести меня на другие мысли.

При сем слове изобразилась на лице ее досада, и она с превеликим гневом начала выговаривать многие поносные слова той, которая пленила Силослава.

— Это чудовище, — говорила она, — недостойно не только что твоей любви, но ниже одного взгляда; ты очень безрассуден, что одна обманчивая поверхность могла произвести в тебе любовь и наполнить сердце твое нежностию. Эта фурия, от которой должно было бы тебе убегать, сделала то, что ты всюду следуешь за нею.

Выговорив сие, ахнула она и начала неутешно плакать. Силослав бросился утешать ее и думал, что причиною тому ее досада и превеликая ненависть к волшебнице, но он нашел совсем противное своему мнению: ноги ее и тело по самые груди окаменели, бледность покрыла лицо ее, и ужасное трясение вступило в остывшие ее члены.

— Я не каюсь, — говорила она, — что наказана за мою дерзость, потому что я того достойна; но сожалею о том, что не могла пользоваться тем, что мне сделалось милее всего на свете. Это ты, — продолжала она, — за которого я теперь наказана; поди от глаз моих и не умножай моего мучения; больше нельзя мне выговорить тебе ни одного слова, прости…

Силослав, сколько ни старался уведать тому причину, однако не получил от нее никакого ответа. Такая чрезвычайность привела его в великое удивление, и он не хотел оставить ее, не известясь о таком чудном превращении; но расставшиеся с ним женщины, пришед, присовокупили несколько слез к окамененной женщине, повели его с собою в то здание, в котором препроводил он ночь, и тут оставили, не сказав ему ни одного слова. Силослав, будучи тут, принужден был ожидать неизвестного; вскоре увидел он множество идущих к себе женщин в белых и великолепных одеждах, между которыми и та, коя пленила Силославово сердце. Увидевши ее, пришел он в великое замешательство мыслей, сделался неподвижен и, словом, окаменел. Вид ее сколь был важен, столь и нежен; глаза наполнены были неприступным величеством, с которым обитало вместе и великое снисхождение. Величественная гордость и врожденная нежному полу приятность разделили Силославово понятие, и он хотя не хотел, однако затворил уста свои и не мог отважиться прежде сделать ей приветствия. Она, подошед к софе, села на нее и говорила другим женщинам так:

— Я хочу остаться здесь на несколько времени уединенною: оставьте меня на час и подите куда каждая из вас изволит.

Все женщины, сделав ей с великим подобострастием почтение, пошли немедленно вон, за которыми последовал было и Силослав, однако она удержала его, сказав, что имеет до него великую нужду; итак, остались они тут двое.

— Государь мой, — говорила она ему, — таковою ли я тебе кажусь, какою описывала та женщина, которая была с тобою в моем саду? Я не стараюсь защищать себя.

— Государыня моя, — ответствовал ей восхищенный Силослав, — возможно ли, чтобы я поверил такому препоручению и, видя пред собою божество, захотел бы мысленно претворить его в безобразие?

— Много этой чести для меня, — говорила она. — Я не богиня, а смертная, и не волшебница, по словам недавней твоей приятельницы.

Потом, несколько поговоря таким образом, начала она открывать ему свою любовь, от которого открытия Силослав насилу мог удержать в себе восхищенный дух. Сердце его затрепетало, и уста наполнились безмолвием. Он хотел говорить, но возбужденные мысли предупреждали его изречения и делали его бессловесным; словом, восхищения его и пламени изъяснить ему никоим образом было невозможно. Она, вставши, сделала ему знак, чтобы он последовал за нею, куда немедленно он и пошел.

Пришед в опочивальню, исполнила она произволение богов и страстную волю; потом, взявши его за руку, пошла вон из сего здания. Как только вышли они на крыльцо, то Силослав услышал по всему саду необыкновенное согласие весьма приятной музыки; неизъясненное веселие летало по всему саду, и от великой радости казалось, что и деревья находятся в движении. Стоящие подле крыльца нимфы в брачных одеяниях запели тотчас песни, одним только богам приличные; и когда она вела его по дороге окруженного всеми небесными прелестями, тогда купидоны бросали под ноги им цветы и пускали всякие ароматы в воздух.

Пришли они к той окамененной недавно женщине и увидели ее весьма горько плачущую. Повелительница сказала ей с гордым видом:

— Я тебя прощаю, помни долг и не отваживайся на такие предприятия.

Рыдающая женщина стала тотчас в прежнем своем образе и наполнилась превеликою радостию, благодарила богов и упала пред нею на колена, извинялась в своем прегрешении, которой, однако, приказано было тотчас встать. Любовница Силославова, извинясь пред ним, оставила его с своими нимфами и пошла в неизвестную Силославу дорогу.

Потом несколько времени спустя пришел к нему человек, весьма великолепно одетый, и казался больше быть богом, нежели человеком, который сказал Силославу повелительным и величественным голосом, чтобы он последовал за ним. Идучи, наполнялся Силослав великим страхом от невоображаемого великолепия, и чем далее он шел, тем больше встречал его великий ужас. Глаза его не находили конца великолепию и мысли воображениям. Все, что он ни видел, было для него ново, прелестно и ужасно; по дорогам разные истуканы разного изображения и разных металлов приводили понятие его в замешательство. Деревья, фонтаны, которыхникак объяснить невозможно, остановляли его в пути, притягали к себе взор и делали мысли его неспособными к рассуждению об оных.

Потом, когда перестало быть в глазах его сплетение древесное, то открылась весьма обширная долина, она исполнена была всеми теми приятностями, какие только человек выдумать может между людьми, но природа украсила ее еще больше своими дарованиями. Сколько была пространна сия долина, толикое множество имела в себе и людей, только всякий имел свое место и подругу и ни один другому в забавах не препятствовал. Женщины украшали мужчин цветами и, украсив, любовались ими, осязали их, целовали, ласкали и, словом, показывали им все те приятности, коими наградила природа нежный пол женский. Со всякою парою присутствовал Купидон, он им всякую минуту представлял новые увеселения, умножая в сердцах их жар любовный, и старался ежеминутно привести любовь их к совершению. Тут присутствовала радость, невинные игры и приятные смехи; у всякого на лице изображено было восхищение, всякий прославлял природные дарования, и всякий охотно старался умножить страсть свою к прекрасному для него предмету и показать, что он от всего усердия жертвует ей сердцем и всею жизнию.

Посередине сей приятной долины находилась преогромная и превысокая гора, вершины которой Силослав увидать не мог, но только блистало на ней светозарное солнце. Гора эта сделана была вся из слоновой кости с превеликими уступами и внутри с преогромными жилищами; с самого верху по одной стороне ниспадал с приятным и тихим журчанием великий источник и протекал всю долину до окончания, из которого с превеликою жадностию пили все находящиеся в долине люди; но вода его столь была вкусна и приятна, что никогда они насытиться оной не могли. Всход на сию гору весьма был пространен и имел частые ступени. Проводник Силославов повел его за руку; Силослав, идучи, находил всякую приятность, встречал разных и украшенных самою природою животных, разного рода птиц, и, словом, все, чего только вообразить не можно.

Потом пришли они на возвышенную площадь, которая устлана была вся золотыми коврами; посередине оной стояло весьма великолепное и огромное здание; стены оного осыпаны были все дорогими и редкими каменьями; крупные жемчужные зерна лежали узорами на оных; рубины и карбункулы доканчивали все оное великолепие; двери сего здания находились растворенными. Они вошли немедленно в оное. Силослав как скоро взглянул на сие невоображаемое великолепие и богатство, то не только наполнился удивлением, но и довольно ужаснулся. Все, что есть на земле, все оные сокровища не могли бы составить и половины того, что он видел. Тут сидели и ходили, равно как и первые влюбленные люди; они были так же веселы, как и те, но только некоторое малое неудовольствие являлось на их лицах, и казалось, как будто бы чего-нибудь им недостает. Женщины не так были к ним приветливы, как к первым, и хотя ласкали их, однако чаще взглядывали на лежащие на столах сокровища. Всякая выбирала лучшее себе украшение и чаще подходила к зеркалу, нежели к любовнику. Тут мужчины больше ходили за женщинами, нежели женщины за мужчинами, хотя долг и природа повелевают женщине повиноваться мужчине.

Оставив сих, следовали они еще выше и, быв довольное время в пути, вышли на пространную площадь, которая обнесена была кругом миртовыми и лавровыми деревьями; также вокруг стояли позлащенные жертвенники, на которых пламенники не угасали; подле всякого жертвенника стояли на коленах, преклонив голову, государи в коронах и в порфирах; посередине сего невоображаемого круга находился храм, сделанный весь из одного изумрудного камня наподобие сплетенных дерев, и был столь зелен, как самая цветущая мурава, между которыми вмещены были розовые яхонты, кои изображали живые цветы. По четырем сторонам храма стояли из чистого золота великие истуканы, они несколько нагнулись и держали на плечах голубые яхонтовые шары, на которых имели движение блестящие звезды, и казалось, как будто бы сии истуканы были одушевлены. На верху свода, который изображен был куполами, стоял престол, из какого металла, об этом Силослав уведать не мог, но только он столь был ясен, что самое солнце не превышало его блистания; на престоле стоял Купидон из такого же металла и держал в обеих руках сердце, которое пылало необыкновенным пламенем, и летящие от оного вниз искры зажигали на жертвенниках пламенники.

Силослав с великим страхом вступил в сей храм и не нашел в нем ничего земного, но одна небесная красота тут обитала. Посередине храма весьма на возвышенном престоле, покрытом багряницею, и выше того, как будто бы на прозрачном и белом облаке, сидела нагая богиня Лада в одном только таинственном поясе, который сплетен был с преудивительным мастерством; на нем видны были самые пленяющие прелести, приятности, любовь, желания, веселия, тайные переговоры, неповинные обманы, приманчивые улыбки и прелестные забавы, пленяющие дух и мысли самого разумного человека. Вид ее столь был величествен, что Силослав как скоро взглянул на нее, то упал на колена. Не недоставало в том прекрасном ее образе ни роз, ни лилий, ни смешанных любезнейших вещей, ни потаенной красоты, пленяющей глаза, ниже приятности, превосходящей и самую красоту, и всего он преисполнен был. Радость являлась у нее на глазах, а на щеках смех, и хотя прелести ее оттого не умножались, однако приятнее становились. На каждой ступени пред престолом сидели грации в белом платье, и бог любви Дид. Дид, сын Лады, бог славенский веселия и любви. Он то же, что Купидон. играл посередине их невинными забавами.

Богиня, взглянув весьма снисходительно на Силослава, говорила ему так:

— Познай, Силослав, ту, которая по произволению богов и по своей воле совокупилась с тобою в моем обитании; для чего это сделано, теперь я еще тебе не открою, и кто от тебя произойдет, и то будет сокрыто до времени. Снисхождение мое приносит тебе великую славу, и ты должен теперь считать себя счастливее всех смертных; оно же не принесет огорчения и любовнице твоей Прелепе, но величайшую славу. Лада, сияющая завсегда бессмертною красотою и небесною славою, сделалась ей совместницей; это ей не досаду, а великое увеселение приключить должно, ибо она владеет тем, что и сами бессмертные иметь бы хотели.

Силослав с великим подобострастием поклонился ей до земли, благодарил за ее снисхождение и просил всемощного ее покровительства. Что богиня обещала ему с охотою и потом, указав на проводника, сказала Силославу:

— Этот человек откроет тебе все с тобою здесь случившееся; поди и больше ни в чем не сомневайся!

Силослав, конечно б, не похотел оставить сих прелестей или бы с великим принуждением то сделал, но пленившая его сердце Прелепа по соизволению богини вселилась опять в его память по временном отсутствии.

Потом вышли они на окружающую храм площадь. Свида (так назывался проводник) снял смертную завесу с глаз Силославовых, положил на них бессмертие и показал ему с превысокой той горы землю, на которую взглянув Силослав ужаснулся, ибо все, что ни было на оной, было ему откровенно. Но первое увидел он своих родителей, печалящихся о нем, весь город и все свое владение, потом окамененное царство, государя и своего наперсника, и, словом, все, что только он хотел видеть, выключая одну только Прелепу. Он просил Свида, чтоб он показал ему тот для него прекрасный образ, однако на то не получил никакого ответа.

Потом сошли они с той превысокой горы в долину на другую сторону. Свида, идучи долиною, начал говорить Силославу таким образом:

— Великий Чернобог, яко мститель всем за злость, изготовил твою кончину в то время, когда ты убил Полкана; он хотел мстить ему самым мучительным образом в жизни его, но ты предварил его определение и за то должен был низвергнуться во ад. Он растворил под тобою пропасть, которая пожрала тебя, и ты упал в страшную адскую долину; но богиня Лада соизволением великого Перуна искупила тебя из оной; я тебя вывел и привел в ее обитание. Нимфа ее хотела обманом тебя прельстить и за то обращена была в камень. Теперь должен я показать тебе то место, которое назначено было тебе от Чернобога, и рассказать тебе превращение Полканово.

В скором времени вышли они из прекрасной долины и пришли в такое место, где обитали страх и ужас.

Это была престрашная долина: земля ее покрыта была вечным льдом, а деревья инеем, и которую солнце никогда не озаряло плодотворными своими лучами, и на которую небо всегда смотрит свирепыми глазами. Положение свое имела она между двумя превысокими горами; земля сей долины производит одни только ядовитые зелия, и зима бывает там чрез все времена года, так что холодный воздух часто захватывал у Силослава дыхание и мороз проходил сквозь его одеяния. Вдали видны были мрачные поля, на которых земля вся изрыта была возвышенными поверхностями могил наподобие ужасного кладбища, между которыми шаталися усопшие тени; иные казалися встающими из гробов, а другие укрывающимися. Густой и замерзлый воздух делал мертвецов еще бледнее, нежели они в самой вещи суть. Из могил выходили ключи и, соединясь вместе, делали из себя кровавую и великую реку, по которой плыли усопшие тела, старые человеческие кости и раздробленные головы. Река сия упадала в пространную пещеру, которая весьма далеко вдалась в гору; отверстие ее обросло сухим тростником и голыми ветвями; вместо тихого журчания слышны были там печальные воздыхания и стон.

Свида повел Силослава в ужасную пещеру, которая при подошве другой горы находилась. Как только они в нее вошли, то превеличайший ужас объял Силослава и он не хотел далее следовать. Пещера сия была весьма пространна, наподобие какого-нибудь страшного храма; стены ее увешаны были чееными и разодранными сукнами, на которых висели пробитые стрелами щиты, изломанные оружия, поврежденные шлемы и кольчуги, которые все покрыты были запекшеюся кровию; освещена она была смоляными факелами, от которых копоти и дыма умножался пуще в оной мрак; посередине и во всех местах стояли раскрытые гробы, подле которых лежали и крышки; в них находились тела тех государей и полководцев, которые проливали в жизни своей всякий день неповинную кровь. Чудовище стерегло двери сего мрачного жилища, у которого истекала изо рта запекшаяся кусками кровь, из раздавленных глаз беспрестанно капали слезы, зубами повсеминутно скрежетало, с языка истекал у него смертоносный яд, платье на нем все было в крови, и около головы шипело премножество змей.

— Вот тут преддверие ада, — говорил Свида Силославу, — и это еще одно только его начало; по произволению богини должен я тебе показать его весть. Чрез сию пещеру невозможно тебе пройти, имев в себе бессмертие, итак, пойдем на гору, с которой ты будешь смотреть в сие ужасное обитание теней.

Потом вывел он его на поверхность горы и показал с оной все адские мучения.

Силослав как скоро взглянул в ту наполненную всякими мучениями бездну, то как ни храбр был, однако пришел от того в превеликий ужас. Как скоро обратил он глаза за гору, то открылось ему сие ужасное видение. Небо, земля и воздух столь были мрачны, как самая темная и пасмурная ночь; под низкими небесами ходили превеликие тучи, которые имели цвет наподобие зарева; на оных сидели огненные дьяволы разного и невоображаемого вида; по земле извивалась огненная река, в которой плавали мучающиеся люди; в нее впадала другая кровавая река, и от соединения их происходил великий шум; стенание людей и движение непорядочных стихий производили несносный слух ушам. За сими реками находилась весьма обширная пропасть, которая выбрасывала из себя премножество огня и который досягал до самых облаков. В сем огне вылетали на воздух люди, кои падали в огненную реку, которая влекла их опять в ту пещеру. Всякую минуту превеличайший и седой бес привозил к устью по кровавой реке по полной лодке беззаконников и выпрокидывал их в огненную реку; со всех сторон сгоняли бесы людей в огненную ту пропасть, и кипели люди, огонь и реки наподобие обуреваемого океана. Впрочем, ни огонь не мог нагреть воздуха, ни мороз преодолеть огня, а всякое находилось в великой силе. На открытых там полях, где стояли под вечным инеем деревья и где были страшные кладбища, обитала ужасная стужа, и люди некоторые бегали из огня в оную, но сносить ее ни одной минуты не могли и так возвращались опять в неугасимое пламя.

Свида говорил Силославу:

— Вот как жестоко наказуются злые люди; пойдем, я тебе покажу докончание сего ужасного видения.

Потом повел он его на другую гору, пришед в средину, ввел он его в самое ветхое и огромное здание, которое от давнишних веков сделалось все наподобие земляной и черной пещеры. Тут находилися все выдуманные на земле тиранами мучения и висели по стенам анатомические орудия.

Далее в последующей комнате, когда они вошли, то увидели человека, сидящего на камне и прикованного к двум столбам, стоящим подле оного, на которого сверху упадала растопленная и огненная смола. Он стенал и рвался столь отчаянно, что Силослав, смотря на него, прослезился.

Свида, увидя сожаление Силославово, говорил ему:

— Это тот, которого ты поразил пред городом Русом.

— Это Полкан! — вскричал Силослав с превеликим удивлением.

— Да, это он, — отвечал ему проводник, имевший уже на себе опять образ человека. — Я вижу, — продолжал он, — что мучение его тебя трогает, но переменить воли богов невозможно, ибо он достоин сего. Итак, выйдем вон, я тебя уведомлю о его судьбине.

Итак, вышедши в первое место, начал рассказывать Свида Силославу таким образом.

— Полкан, прежде называемый Аскалон, сын Азата, князя города Руса, брат Зинаидин, по возрасте своем влюбился в родную сестру свою и возжелал непременно иметь ее своею супругою, несмотря на благопристойность, на закон, ни на самую природу. Предложил он некогда отцу своему о такой чрезвычайности; но Азат в первый раз лишил его всей надежды, так, как долженствовало разумному и строгому отцу. Аскалон, пришед от сего в превеликое отчаяние, позволил умножиться в сердце своем безрассудной оной страсти, которая наконец сделала его злым и ненавистным к своему родителю. Он предприял лишить его живота и тем получить его царство и желаемую невесту, чего ради открыл он сие Горгону, первому министру, злому и ненасытному человеку, который давно уже предприял похитить русский престол.

Горгон, видя к тому удобный случай, не упустил, чтоб не подать Аскалону совета, ибо он ведал: когда Аскалон умертвит своего отца, то народ не оставит его без отмщения и лишит наследного престола; а ближе к оному не было, как Горгон. Он предложил ему, чтоб вызвать Азата на охоту и быть с ним только им двоим и там без свидетелей лишить его жизни.

По предложении Азат на сие согласился, однако взял с собою одного из вернейших придворных, который никогда и нигде от него не отставал.

Ехавши до места охоты, заехали они в священную рощу, которая посвящена была великому Чернобогу, и тут на несколько времени остановились. Прекрасные места сей божественной рощи понудили Азата с своим наперсником пойти для рассмотрения оных, а Аскалон с Горгоном пошли в другую дорогу для учреждения своего предприятия.

Азат с своим наперсником, рассматривая прекрасные места, увидел на одном пригорке нагого юношу в венце, который сделан был из листьев платанового дерева. Он высекал поспешно из превеличайшего камня чашу, которая была почти уже совсем отделана.

Азат, подошедши к нему, весьма тому удивился и спросил юношу, на что такая преогромная чаша годится и кому он делает.

Юноша, обернувшись к нему, отвечал так:

— Я делаю ее гражданам руским, а годится она к тому, чтоб собирать в оную со всего города и его окрестностей кровь и слезы. Азат, их князь, убит будет от родного своего сына Аскалона. Произойдут от того великие замешательства, слезы и кровопролития; а поспешаю я для того, что это сего дня исполниться должно.

Азат, как скоро сие услышал, то ноги его подогнулись, сердце окаменело и не мог больше сказать ни одного слова. Юноша тот исчез, а наперсник привез его бесчувственного во дворец.

Продолжение повести об Аскалоне

Аскалон и Горгон идучи располагали свое предприятие. Сердца, наполненные злостью, никакой прекрасный предмет тронуть не может, чего ради не рассматривали они украшения природные.

Потом увидели вдали прекрасную девушку, которая спала подле весьма тихо журчащего источника на мягкой и зеленой траве; не красота ее, а единственно одно любопытство повело к ней сих двух злобных человеков. Они уже были очень близко подле нее, как увидели с великим стремлением бежащего к ней престрашного вепря, который в великой ярости хотел растерзать ее на части. Аскалон и Горгон, вооружась, пресекли его стремление и положили тут мертвого.

Аскалон, когда распорол ему саблею чрево, то кабан испустил преужасный рев и разбудил спящую подле ручья девицу. Она, открыв глаза, благодарила Аскалона за его избавление и обещала ему служить всем тем, чем только она может.

— Конечно бы ты, сударыня, умерла, — говорил ей Аскалон, вкладывая свой меч, — ежели бы мы не ускорили нашей помощию.

— Я за это обязана вам служить, — ответствовала девушка, — хотя в этот день и не предписано мне умереть, так, как и Азату, твоему отцу; не все по неистовому нашему желанию исполняется; и хотя я избавлена руками убийцы, однако должно, чтобы ты получил от меня награждение; прими его, вот что я тебе даю.

Потом подняла она руку и опустила ее на правое плечо к Аскалону и сама исчезла. Правая его рука отнялась и не мог уже он ею больше действовать; мысли его затмились, и превеликое забвение лишило его употребления разума. Сколько злость ни владела его сердцем, однако превеличайший страх и раскаяние о богопротивном умышлении не дали ей больше в оном места; он стоял, долго смотря на Горгона, и не мог выговорить ни одного слова. Горгон смутился и сам не меньше его, и для того с час не могли они оба выйти из сего изумления.

Наконец когда Аскалон пришел сам в себя, то и раскаялся в своем намерении; но Горгон подкреплял его как возможно.

— Ты, который так твердо предприял воцариться на твоем престоле и низложить недостойного теперь нами обладателя, веришь предсказанию обойденной разумом твари; представь себе все те сладости, которые ты, получа престол, вкусить можешь; ты не должен будешь тогда повиноваться никакому закону, но будешь давать людям оный сам. Знаешь, что престол есть часть божества, и так безрассудно от подобных себе верить предсказаниям.

Словом, Горгон отогнал совсем раскаяние от Аскалона и наполнил его еще пущею злобою. Они следовали немедленно в город, не нашед тогда государя, который уже освободился от великого мучения, и призвав к себе своего сына, желал узнать его о себе мысли; однако Аскалон умел скрыть свое намерение по научению Горгонову.

Хотя Азат и не сыскал в его словах никакого подозрения, однако не верил уже ему больше так, как родному своему сыну, и определил к нему надзирателя- человека строгого и набожного, живущего всегда под законом непременной добродетели.

Сей приставленный надзиратель весьма был верен своему государю; увидя в Аскалоне испорченный любовию нрав, желал непременно исправить его, чего ради, несмотря на придворное обыкновение, просил он государя, чтобы Азат запретил иметь обхождение Аскалону с Горгоном, что было и приказано. Все шло к тому, чтобы наполнить большею злобою сердца двух этих злых человек. Горгон, почитая себя чрез это обиженным, захотел отомстить надзирателю. Злобное его сердце не позволяло ему ни одной минуты быть в покое, и он везде искал случая умертвить его.

Некогда государь поехал в Зничев. Знич — священный неугасимый огонь. Во многих славенских городах построены были ему храмы. Жертвовали ему частию из полученных от неприятеля добычей и пленными християнами, в тяжких болезнях имели к нему прибежище. Корыстолюбивые жрецы обманывали народ, сказывая ответы болящим, о которых уверяли, что получили их чрез вдохновение сего бога. храм для принесения жертвы, который стоял по другую сторону Ильменя на горе; и как только он из города выехал, то Горгон послал к надзирателю, именем Азата, чтобы и он ехал в тот же храм. Тотчас севши на лошадь, с малою свитою поехал он за государем; и как только выехал из города, то напал на него Горгон, который уже на этом месте его дожидался, рассек начетверо саблею и всех, кто с ним ни был, умертвив, разбросал тела их по дороге.

Государь, возвращаясь из храма, наехал на сие ужасное и плачевное позорище. Убитых могли тотчас узнать, но убийца их был неведом; однако как бы ни старался утаить Горгон сие дело, но правильное подозрение пало на него. Азат с сих пор начал стараться обличить Горгона.

Горгон, предузнав свою погибель, предприял убежать из своего отечества и приехал в город Рос, который стоял на берегу Двины-реки. Роский государь тогда имел великое несогласие с руским, и для того принял Горгона с великою радостию, и, узнав его ненависть к своему государю, дал ему у себя первое место.

Горгон предложил тотчас Великосану (так назывался роский государь), чтоб собрать войско и идти против Азата войною. Аскалон имел с Горгоном тайные переписки и обещал отдать престол Великосану, только чтобы ему получить Зинаиду себе в жену.

Но Горгон думал не так; он предприял победить Азата, и после умертвить тайным образом Великосана и Аскалона, и овладеть самому двумя престолами. Намерение его шло сперва весьма скрытно, и никто не мог проникнуть его предприятия.

В один месяц все было изготовлено, и войско выступило в поход. Находясь не малое время в пути, пришли наконец под город Рус, обставили его со всех сторон воинством, заняли проход и по озеру для потребных предосторожностей.

Азат как скоро услышал сию нечаянную весть, то пришел в превеликое замешательство, приказал, как возможно, готовиться своему воинству и хотел сделать сражение, вышедши из города. Он очень долго колебался в своем рассудке и не хотел поручить воинства своему сыну. Собирал частые советы, в которых все были его мнения и подтверждали ему, чтобы он не поручал своей жизни сыну, от которого уже и так много опытов неверности его видели, и лучше бы сам воевал с Великосаном; однако такой опасный случай не мог установить Азатовой мысли.

Между тем, как происходило установление в обоих ополчениях, в Великосановом воинстве пойман был переносчик тайностей, у которого нашли под шлемом письмо; оно было следующего содержания:

"Горгон Аскалону здравия желает.

Теперь пришло время к совершению намерения; Азат в твоих руках, а Великосан у меня. Старайся, как возможно, чтобы войска наши сразились, а я уже изготовил как Азату, твоему отцу, так и Великосану погибель, которой они во время сражения не минуют; притом поздравляю тебя государем руским и с присовокуплением престола роского".

Великосан как скоро прочитал сие письмо, так и приказал привести пред себя Горгона, которой, пришед, во всем признался и весьма жалел, что не исполнилось его предприятие, и вместо устрашения говорил он Великосану так:

— Ты счастлив и должен благодарить несчастливой моей судьбине; она тебя спасла от моих рук; я хотел насытиться твоею кровию, но жестокий рок превращает мое желание и приносит меня недостойному тебе на жертву. Терзай меня и вынь скорее мою душу; я не могу видеть тебя без нестерпимого движения сердца.

Такая наполненная злобою Горгонова речь привела Великосана в превеликую ярость, и он желал скорее предать смерти толь гнусное чудовище людям. Он спрашивал его о единомышленниках, на что Горгон говорил так:

— Я скажу тебе об оных не прежде, пока последнее дыхание останется во мне; я дам тебе ящичек, в котором лежат собственные их подписания, только ты открой его сам; и не верь никому, потому что есть тут некто из твоих любимцев, и так весьма будет нетрудно скрасть свои подписания.

Потом вывели Горгона на один пригорок и привязали к столбу. Тут Горгон объявил, где находился тот ящик, и государь приказал его принести к себе под крепким караулом, чтоб никто не осмелился прежде его открыть.

После, когда расстреляли Горгона, государь приказал собраться в свой шатер знатным и первенствующим боярам, чтоб обличить преступников при сем собрании. Когда они все собрались, то Великосан говорил следующее:

— Я, еще не открывая вверенного мне Горгоном обличения, не вижу из вас никого изменника и для того люблю еще и теперь всех вас так, как любил я и прежде. Желаю, чтоб боги были для меня милостивы и возвратили бы мне всех вас верными рабами, как были вы до сего времени. Я ужасаюсь, когда вздумаю, что должен буду кого-нибудь почесть из вас законопреступником.

При сем слове открыл он Горгонов ящик; и как с великим поспешением дернул с него крышку, то в самое это время выскочила из ящика превеликая сделанная змея и острым жалом поразила в самую грудь Великосана, и он едва только успел выговорить: "Простите, друзья мои!" — и скончался.

Все собрание пришло в превеликий ужас; всякий, возгласив отчаянно, стоял окамененным; после бросились помогать государю, но уже помощь их была напрасна. Члены его оледенели, и потухла их живость; поднялся великий в воинстве его вопль. Хотя начальники и старались скрыть смерть своего государя, однако все воинство в одну минуту узнало.

Наследний государь, сын Великосанов Ардалион, приняв скороспешно престол и область, вышел усмирить народ; он, как возможно великодушному государю, старался ободрять их, но будучи чувствителен о смерти отцовой, уговаривая их, сам прослезился, от него все воинство пришло в пущее отчаяние, и сие сетование во всем Ардалионовом ополчении не прежде начало уменьшаться, как дней чрез пять или еще больше.

На той змее, которая поразила храброго Великосана, от головы и до конца написаны были сии слова:

"Горгон и мертвый столь же страшен своим неприятелям, сколь и живой".

Ардалион приказал Горгоново тело волочить по всему стану со всяким позором и ругательством, и всякий воин укрощал свою над оным ярость и неудовольствие; однако уныние и болезнь еще во всяком оставались: столько-то глубоко впечатлены было в оных снисхождение Великосаново и его к подданным своим милость.

Великое сокрушение, отчаяние и смятение воинства были причиною тому, что Ардалион вознамерился было отступить от города и возвратиться в свое отечество; но начальники и старшины советовали ему вступить в сражение, чтобы при первом случае как воинство, так и народ в области не подумали, что Ардалион малодушен.

— Это правда, — говорили они, — что обстоятельства наши принуждают нас окончить воинские дела, но храбрость и слава нашего имени требуют того, чтоб и в несчастии быть столько же великодушным и отважным, как в самом благополучии.

Ардалион вознамерился по совету их вступить в войну и не отходить от города; чего ради предприял он ободрять свое войско и наполнять его сколько возможно великодушием. Хотя сердце его и терзалось отцовою смертию, однако всегда показывался воинам, как будто бы он хочет возобновить умершего Великосана славу. Охота его к тому умножалась, но сердечное чувствование приводило его в трепет; он боялся вступить в сражение, чтоб болезнь о его родителе не привела в то время его в отчаяние и чтобы не потерял он от того всего своего воинства.

Рассуждая о сем очень долго, наконец приказал готовиться к сражению. Войско его в одну минуту все пришло в готовность и стояло в порядке.

Тотчас жрецы начали приносить жертву и просить богов с теплым и усердным молением о милостивом их снисхождении. Знаменование сей жертвы весьма было счастливое, и все воинство от того наполнилось великою надеждою и храбростию. Происхождение ее было такое. Дым восходил от жертвы весьма выше обыкновенного, и казалось, что конец его уже был за атмосферою, как вдруг великий огонь покрыл все над ними небо, и явился среди пламени престол, который поддерживали четыре крылатые льва; по сторонам престола на облаках стояли весьма великого роста два стража с пламенными оружиями; и когда исчез в воздухе огонь, то явилась радуга, которая окружила весь престол и была перевита редкими и прелестными цветами; на престоле лежала подушка, а на оной шлем и перевитой лавром меч.

Увидев сие, воинство Ардалионово возопило веселым голосом и тотчас приступило к городу. Азат с своей стороны давно уже был готов; стены наполнились воинами, и началось сражение. Из Ардалионова воинства поднялась на воздух из стрел туча, также и из города.

Сражение было весьма кровопролитное, и сила Ардалионова начала ослабевать; тотчас растворили ворота, и в проломанные стены вышло великое множество русов. Тут еще началась брань кровопролитнее первой. Азат, как разъяренный лев в великом стаде бессильных агнцев, убивал всех тех, коих ни встречал; покрылось поле росами, а остальные искали только своего спасения.

Ардалион, видя свою погибель, старался ободрить своих воинов, но они, наполнившись страхом, не могли действовать своим оружием. Сеча сия продолжалась почти до захождения солнца, и росы прогнаны были весьма далеко.

Вдруг неведомо какой ободряющий дух искоренил в сердцах их страх, наполнил великим иройством и жадностию к бою; стекаются со всех сторон, принимают порядок, кричат в восхищении: "Победа!" — наступают грудью, удерживают стремление русов; начинается бой несказанно жесточее прежних.

Русы видят издалека поспешающего к ополчению ироя; вид его и храбрость производят в них ужас. Он уже среди ополчения; мешается среди Азатова воинства и так, как жадная смерть, поедает людей и делает за собою широкие улицы; рубит без милосердия и так, как молния, в одно мгновение ока поражает тысячи.

Приходит на всех страх, бегут от меча его, рассеявшись, народы тонут в реках и болотах, предускоряя друг друга, сами себя давят, кричат отчаянно и ждут единой только смерти.

Азат повелевает призвать на помощь своего сына. Сей поспешает уже к воинству, ободряет оное и примером своей храбрости приводит его в прежнее мужество. Тут сделалась сомнительная победа, и счастие начало противиться обоим воинствам. Смерть равно присутствует как у Азата, так и у Ардалиона. Воины чем больше поражают, тем больше желают проливать крови.

Правое крыло уступило Азатовой силе, где присутствовал он сам и сын его Аскалон, у которого с первого розмаху левою рукою освободилась от недействия и правая. Тут увидели в нем росы храброго ироя; как бурный ветер частый лес, так он ломил Ардалионово воинство, погнал и не давал их времени возвращаться. Конь его тонул в крови противной, и казалось, как будто бы плавал по самое чрево. Бегут от руки его росы, но смерть их догоняет; сие чудовище алчно их похищает.

Солнце уже потонуло в бездне вод; мрачная ночь и превеликий туман покрыли небо. Азат не переставал гнать бегущих с сыном своим Аскалоном; и когда отделились они совсем от своего воинства, тогда неистовый Аскалон обратил ярость свою на своего отца и стремился жадно отнять живот его саблею.

Азат, видя свою погибель, и не имея времени выговорить слова, отдался бегу и тем хотел спасти свой живот. Первый, как незлобивый агнец, поручает жизнь своему коню и, в великом будучи страхе, уже его не поощряет к бегу; а второй, как алчный и разъяренный лев, отворяет свою пасть и хочет его поглотить. Уже заносит руку, уже опускает саблю, — но конь его спотыкнулся, и он стремительно упал на землю.

Он вскакивает поспешно- и не обретает ни отца, ни коня своего, ни меча. Все в одну минуту пропало, и он видит себя на берегу небольшого острова; вместо своих воинов и противных- черные и свирепые валы, вместо прекрасного поля- страшную и волнующуюся пучину; он бежит к берегу, но бег его оканчивается глубоким морем. Страх его объемлет, и он в робости не знает, чему приписать внезапный сей случай; в отчаянии ударяется об один стоящий при береге дуб, который истомленный произносит голос:

— О-ох!..

Похождение Алима и Асклиады

Аскалон, как скоро услышал сие стенание, то тотчас отскочил от дерева; члены его оцепенели, и сделался он неподвижен; чудное сие приключение привело его еще в больший беспорядок. Наконец, перемогая себя и собрав почти уже потерянные силы, спрашивал:

— Кто произнес сие стенание?

— Я, — отвечал дуб истомленным и означающим последнее издыхание голосом, — пренесчастливое создание из всего смертного рода. Успокойся, незнакомый чужестранец, и не удивляйся столь много такому чудному превращению, что видишь перед собою словесное дерево. Свирепое несчастие, — продолжал он, — ежели растворит на кого алчные свои челюсти и начнет пожирать его благополучие и спокойствие, то не только в дерево, но и в презренную всеми какую-нибудь вещь превратить его может. Сия несносная кара заключает в себе обладателя многими народами, именем счастливого государя, но бытием стенящего пленника, — человека, произведенного на свет вкусить все великие благополучия, но немилосердым роком сверженного на дно бед и отчаяния. Вся жизнь моя есть собрание мучений, или тот страшный час, которой отверзает нам двери гроба. Я всякую минуту умираю, но немилосердая и забывшая меня судьба не лишает последнего издыхания.

Аскалон если бы не чувствовал сам в сие время великого несчастия, то, конечно бы, не мог иметь никакого о нем сожаления, ибо сердцам, наполненным злостию и ненавистию, несвойственно ни малейшее соболезнование: но настоящая и собственная беда довольно имеет силы, чтоб умягчить варварскую и зверскую свирепость. Тронувшись несколько теми отчаянными и достойными сожаления словами, просил он превращенного государя, чтоб рассказал ему свои приключения, — не для того, чтоб прийти об нем в сожаление, но единственно для сведения всей великой силы несчастия.

— Я сие охотно исполню, — отвечал несчастливый владетель, — ибо, находяся здесь целый год во образе дерева, в первый раз вижу пред собою человека и для того с превеликим удовольствием изъясню тебе все мои несчастия.

Я называюся Алим, владетель двух великих островов — Млакона и Ния, лежащих в сем Варяжском море. Происхождения моего ни я сам, ни подданные мои не знают, ибо, как сказывают, после великой бури нашли меня в объятиях мертвой женщины, выкинутого с нею на берег; я был тогда еще младенец, и какого роду, того узнать никоим образом им было невозможно; женщина же по платью казалась азиатка. Знатные господа тех островов приняли о воспитании моем великое попечение и содержали меня весьма великолепно, ибо по проречению богов долженствовал тот быть у них царем, которого они найдут выкинутого к ним на берег, — потому что княжеское мужеское поколение прервалось смертию владевшего пред сим государя, который скончался, не имев мужеского пола детей.

Когда же стал я понимать, то определили ко мне учителей- весьма разумных и совершенных людей, которые вкореняли в меня почтение к Богу, любовь к добродетели и снисхождение к народу; учили правам гражданским, восстановлению благополучия общества, военным упражнениям и, словом, всему тому, что принадлежит до государя, из чего не трудно мне было понимать, что я назначен ими к сей высокой степени.

Пришедши в совершенный возраст, увидел я от них великое к себе почтение и для того старался содержать себя всегда в границах благородного поведения: оказывал всякому, что и я его почитаю больше, нежели он меня, к чему и природное человеколюбие меня привлекало, приносил за все мою им искреннюю благодарность и старался предупреждать всякого учтивости. К неописанному моему счастию, судьба просветила столько мой разум, что я осмеливался давать наставления в гражданских поведениях и в том, что касалось до всего общества; и, к большему для меня благополучию, советы мои и наставления всегда имели благополучием увенчанное окончание. Народ всех степеней почувствовал ко мне великое усердие и любовь; все единодушно желали мне первого в свете счастия, и не было у них ничего такого, чего бы они мне вверить не хотели. Все дела, суды и предприятия без моего ведома не производилися в действо, и что я определял, то почитали за свято: ибо, по природной моей добродетели, пристрастия во мне никогда не бывало.

Наконец все охотно вознамерились возвести меня на престол, исполнить волю богов, вручить свое благополучие в собственное мое произволение и покориться власти моей без всякого о том сомнения.

Итак, в учрежденный на то день собрались все жители столичного города на назначенное им место, куда ожидали моего прибытия в превеликой тишине и благочинии. Как скоро появился я в собрание, то определенный провозглашатель именем всего народа вручил мне царскую власть, и после в Световидовом храме великий первосвященник и все духовенство возложили на меня венец и сделали самодержавным.

Сия высокая степень, отверзшая дверь к роскоши и тщеславию, не сделала никакой перемены в умеренных моих желаниях. Вкоренилось в сердце мое столь сильная благодарность к возведшему на престол меня народу, что я каждого гражданина от искреннего моего сердца почитал моим отцом, которому я был обязан рождением, воспитанием и благополучием; и мне кажется, что сия добродетель предосуждена быть от всех не может. Всякую минуту неусыпно старался предупреждать все те надобности, которые требовались от государя; прилежал больше всего искоренить из подданных моих бедность, как такое чудовище, которое погибель и злоключение во многих произвести может. Того ради, чтоб не прервалось их благоденствие, определил я дни, в кои долженствовали беспомощные и бедные люди приходить ко мне самому и объяснять их надобности; и так между сими людьми находил я часто людей достойных и надобных гражданству, которых завистливые и сильные богачи утесняли; мне ж собственное мое благополучие не столько было нужно, сколько благополучие моих подданных. Я награждал их по достоинствам и возводил на приличные им степени и тем старался пресечь насилие богатых. И так сей миролюбивый народ столько мне сделался усерден, что никакое других обнадеживание, ниже просьбы и ласкательства, ежели бы оные от кого случились, не удобны были отвратить их от моего покровительства и принудить восстать против меня и против совести.

Всякое человеческое благополучие не что иное, как мечта и привидение; иметь его- удовольствия много, но потерять прискорбно. Я бы до конца препроводил жизнь мою весьма счастливо, и никакое бы злополучие похитить не могло моего удовольствия, но судьба не по желаниям нашим располагает наши участи.

В самое то время, как природа просветила мой разум, вселилась в сердце мое любовь и начала господствовать над моими рассуждениями: все мое понятие и все чувства питалися сладкими воображениями, и чем больше помышлял я о сей страсти, тем больше делался ей подвластен.

После покойного государя осталась дочь, именем Асклиада; она столь прекрасна, что ежели бы я имел сто языков, то и тогда бы не мог изъяснить тебе всей ее приятности. Судьба сделала ее обладательницею надо мною и отдала сердце мое прелестям ее на жертву; но думаю, что страсть моя началась в самый злополучный день, и, может быть, против воли богов определено мне было сие счастие, что я после действительно и увидел.

В самый первый день благополучного моего восшествия на престол, когда должны были подданные мои обоего пола принести мне свое поздравление, то первая вошла в провожании многих придворных женщин Асклиада, чтоб сделать мне в публичном зале должное поздравление, и когда она, став на колена, выговаривала мне оное, то я, будучи поражен ее прелестями, благодарил ее смешенными словами.

Окружающие меня бояре подняли ее под руки, а я стоял в удивлении неподвижен, и ежели бы не известны были им мои свойства, то, конечно бы, почли меня гордым и властолюбивым государем; но в меня тогда совсем противная тому страсть вкоренилась: как скоро взглянул я на прекрасную Асклиаду, сердце мое тронулось и всеми сладостями, что ни есть в свете, объято было. Чрезмерное некоторое веселие и совсем непонятная мне радость привели меня в превеликое движение; смущенные глаза мои устремилися на ее прелести, и все желания мои летели к любезному для меня предмету; в одну сию минуту вкусил я все силы неизъясненной любовной страсти.

Наконец, приметив сам в себе некоторый от того происшедший беспорядок, старался, как возможно, скрыть мое движение; но смешенная моя речь и принужденные изъяснения показали ясно, что чувствительное сердце мое пленилось, дух мой возволновался, и весь я покорился любовной страсти. Кто может похвалиться в таком случае твердостию и великодушием? И я не думаю, чтоб возмог кто превозмогать природные и непорочные в себе волнения.

Я часто слыхал от окружающих меня бояр об Асклиаде, только не видел ни позволения, ни времени оную видеть; ибо строго у них наблюдалось, чтоб девицы, а особливо знатного роду, не имели никакого сообщения с мужчинами; они думали, что из того последовать может соблазн и развращение женскому полу, а о мужеском рассуждали инако и думали, что человек в молодых летах, обращаясь всегда с женщинами, позабывает мужество, не радит совсем о храбрости и чувствует наконец все те слабости, которым подвержен нежный пол женский. Сие узаконение подтверждал я, сколько мне возможно было, ибо знал, что разум наш склонен больше к поползновению, а мысли к настоящему предмету; сверх же сего человек, избранный давать законы, не должен никогда развращать оных.

Итак, первое сие свидание столько вселило в разум и в сердце мое волнения, что я с сих пор ни одной минуты не имел спокойной в моей жизни, отдался размышлениям, и различные воображения столь много колебали мою душу, что я не мог определить прямого моего желания.

Находясь в сем развращении разума, искал всегда уединения. Некогда в прекрасный день, когда уже заходило солнце, пошел я из города не весьма в отдаленную от оного рощу, в которой похороняли обыкновенно людей знатных фамилий и куда ходили прогуливаться наши граждане. Роща сия священная, ибо посредине оной стоит священный дуб, на котором виден образ Прове, а около него или по всей роще другие боги, помощники его владычества.

Пришед туда, по счастию моему, не нашел я никого, выключая некоторых жрецов, которые, однако, скоро возвратились в город, отправя тут некоторые не публичные жертвоприношения. Итак, находяся тут один и сыскав удобное в тому место, отдался полному размышлению, в котором препроводил время не менее, думаю, как два часа; потом пришло на меня ужасное забвение, и чувствовал, что некоторый священный восторг поколебал мою душу и совсем рассыпал естественные мои мысли; в одну минуту все в глазах моих переменилось, ужасная мгла покрыла то место, в котором я находился, восстали умеренные ветры, и вместо сильногобушевания наносили некоторую приятность колебанием дерев слуху, и мне, смущенному, казалось, что вся обильная природа произносила тогда аромат и всякие благоухания; я думал, что восхищен во обиталище богов, а будучи недостоин зреть их образа, пребываю покрыт по соизволению их сим мраком.

Члены мои охладели, природа взволновалась, и последнее рассуждение совсем меня оставляло; потом увидел воздушные огни, которые беспрестанно блистали, и сия молния восколебала воздух и произвела не столько страшный, сколько приятный шум; час от часу она умножалась, и, наконец слившись в одно место, сделала из себя превеликое окружение; вскоре начало потухать местами яркое сие сияние, показались в оном различных цветов искры и удивительное соплетение. Чем больше я всматривался в оные, тем больше они потухали и скрывались в облака.

Вдруг восколебался большой воздух, мгла уступила место сиянию, огни и облака, пришед в превеликое движение, разошлись и стали по сторонам; потом появилась между оными блестящая и великолепная колесница, везли ее по облакам два крылатые дракона, покрытые сетьми из прозрачных и блистательных каменьев, на головах их были короны неописанного сияния, глаза наполнены были огнем, и из челюстей вылетал ужасный пламень: два крылатые купидона, летев по сторонам колесницы, правили сими свирепыми чудовищами. Множество купидонов открывали ночную завесу и держащими в руках пламенниками помрачали оной звезды. В колеснице сколь великолепной, столь и блистательной сидела прекрасная богиня, облокотясь на край оной, руку ее подерживали три грации и смотрели на нее со удивлением; одеяние ее опущено было на игру зефиров, и она сидела в одном только таинственном поясе, которой грации и любовь плели своими руками ко увеселению богов и ко удовольствию смертных; все сие видение оставляло ефир и опускалось к тому месту, где я в смущении и удивлении находился.

Колесница находилась уже близко меня, я встал с великим подобострастием и ожидал или окончания привидению, или утверждения истины; ноги подо мною дрожали, и сердце находилось в великом движении. До сего времени не знал я, сколь ужасно взирать на богов, когда они в самом величестве своего могущества; но тогда уразумел, что люди, восшедшие на высокую степень, кажутся неприступными бедным, а перед богами и обладатели народом бывают ничто.

Богинина колесница остановилась, и она, сошед на землю, сделала мне снисходительное приветствие, подобно как мать любви своему любовнику, и, взяв меня за руку, повела пред образ Провов. Как только пришли мы пред него, то вдруг истукан объят был небесным огнем, и после оного начал иметь живость и движение. Богиня, приклонив голову в знак повиновения, начала говорить:

— Великий Прове! Друг Перунов и мой любезнейший родитель! Я открываю тебе мою страсть и знаю, что сия слабость не прилична бессмертной; но мать любви Лада не только что смертными владеет: и мы нередко покоряемся ее власти. Я чувствую склонность в сердце моем к Алиму и прошу тебя, мой родитель, чтоб ты позволил мне сие и сего смертного принял в собственное твое покровительство.

Потом затряслась земля, священный дуб поколебал своими ветвями, и я услышал голос Провов, которой произносил сии слова ко мне:

— Благополучный государь и пресчастливый из всего смертного рода человек! Я повелеваю тебе быть послушным воле моей дочери и чтобы ты не равнял смертную с бессмертной, оставь склонность твою к Асклиаде и в самом начале старайся истребить ко оной пламень; ежели же будешь ты преслушен, то испытаешь все в свете несчастия и наконец превращен будешь в посвященное мне дерево.

По окончании сих слов богиня рассталася со мною, показав мне толикое же снисхождение, и, севши в колесницу, скрылась в облаках. Препроводив ее из глаз моих с великим почтением и подобострастием, остался я еще в большем смущении и думал, что все сие видение представилося мне, как сон в забвении моего разума и в превеликой нестройности волнующейся во мне природы; не знал, чему приписать сие приключение, и для того старался прежде всего успокоить мое сердце и после искать в сем приключении тайны.

Долго бы я находился в сем забвении, ежели бы Провово повеление не касалось до Асклиады; желая успокоить мое сердце, еще больше всколебал его сею моею мыслию. "Возможно ли, — говорил я сам в себе, — истребить мне то из моей памяти, что совсем уже находится не в моей власти? Боги, властители над нами, откройте мне яснее сию тайну и ваше произволение, а без того разум мой неудобен постигать сию неизвестность! Я помню, что я человек и так должен желанию вашему повиноваться".

Произнося сии слова, признаюсь тебе, неизвестный мне чужестранец, что сердце мое не было согласно с моим языком; и мысленно вознамерился противиться воле богов и не отставать от любовного моего намерения. В сем случае первый раз добродетель моя страдала, и любовь господствовала над моею честию, рассуждением и поступками.

Мрачная ночь снимала уже темный покров с неба, светозарный и благосклонный бог Световид издевал уже блестящий свой венец и готов был освещать землю, тогда я спешил оставить сие место и прийти в город как возможно скорее; но нечаянная встреча удержала меня в моем пути.

Я уже почти выходил из рощи, как увидел человека, которого вид принуждал меня быть ему покорным. Он был украшен сединою, но благородная бодрость, как мне казалось, никогда его не покидала, черты чела его означали в себе нечто божественное, рост и осанка соответствовали оным, платье на нем было из чистой волны, и опирался на жезл из белой слоновой кости. Сошедшися со мною, говорил он мне:

— Алим, ты просил у богов истолкователя той тайны, которая по воле их в сию ночь была тебе показана. Для того взят я из славы Перуновой, с посвященного ему острова, который в то время поколебался, когда Перун в первый раз принял на себя образ человеческий, и с тех пор остров сей плавает по водам. Я воли его провозвестник и истолкователь повелений всех богов; что тебе сомненно показалось в проречении Прововом, то значит сие: великая богиня, Провова дочь, почувствовала к тебе склонность и не хочет иметь совместницею Асклиаду, и сия начавшаяся в тебе ко оной страсть противна богам и весьма вредна подданному твоему народу. Ты не можешь предузнавать будущего, итак, оставляй оное богам и покоряйся их воле. Асклиада чувствует к тебе неизъясненную любовь, но ты удаляйся оной, как такого яда, который во весь твой век сделает тебя несчастным.

Выговорив сие, пошел от меня в сторону и вскоре скрылся из моего виду.

В превеликом замешательстве возвратился я в город и весь этот день сидел уединенный, превозмогал, сколько мог, мою страсть к Асклиаде; но напрасно старался выгнать ее из моего сердца, ибо она уже господствовала мною беспредельно. Я вознамерился не видать ее никогда; но не чувствительно с того дня бывал с нею завсегда вместе в угодность всем моим придворным; а чтоб пуще вселить в меня неограниченную любовь, в некоторый день предложили они мне о женитьбе. Все согласны были и почитали себе за счастие, чтобы я взял за себя Асклиаду, как такую девицу, которая происходит от княжеской крови и имеет больше всех права быть участницею в моем владении.

Что надобно было мне отвечать на сие предложение? Воли богов открыть мне им было невозможно, а показать на то мое несогласие сердце мое и мысли запрещали; сверх того, народная от того погибель смутила мое понятие, и я не инаковым тогда показался, как будто не понимаю их предложения. Все сделались тем не довольны, хотя мне оного и не показывали, однако думали, что я, получив царскую власть, начинаю поступать по моим пристрастиям.

Бейгам, первый министр, чрез несколько времени приметив во мне ужасное смущение и желая, как возможно, освободить меня от оного, предприял узнать мои мысли и после подать мне потребные к тому советы. Он был весьма разумен и прозорлив, набожен и постоянен, и для сих похвальных преимуществ отличал я его от прочих. Он, нашед меня некогда в уединении, старался, как возможно, выведать мои мысли и столь сильна убедил меня своею просьбою, что я открыл ему мое видение и все принадлежащее к оному; выслушав все у меня, несколько он усумнился и после говорил мне так:

— Великий государь! Хотя весьма непристойно противиться воле богов, но сие их определение, мне кажется, подвержено некоторому неприличному им пристрастию: ежели вы сочетаетесь браком с Асклиадою, из этого можно предвидеть пользу, а не вред народу; а совокупление ваше с богинею не может подать нам никакого прибытка. Я не знаю, может, я и погрешаю моим мнением, что начинаю советовать вам противное воле богининой, а чтоб не получить нам за сие жестокого наказания, то надлежит отворить все храмы и приносить во оных большие жертвы к умягчению божеского гнева; ежели оные возымеют, во время сей жертвы будем просить о сочетании вашем с Асклиадою, ибо сие нам необходимо должно исполнить.

Я на сие согласился и приказал готовить жертву; сто белых и чистых волов изготовлено было для сего, и мы положили, чтоб каждый день по пяти оных возлагать на жертвенник Провов.

В самой первый день, по рассмотрению внутренности жертвенного скота, объявил мне первосвященник, что он усмотрел великие замешательства к моему и народному благополучию и что есть тут нечто такое, которого он и весь духовный чин проникнуть не может, чего ради советовали мне как возможно усерднее умилостивлять богов и просить открытия неизвестной моей судьбины.

Все меня смущало и все старалось беспокоить. Наконец я начал задумываться и терять здравое мое рассуждение; Бейгам, видя мое отчаяние, предприял увеселять меня различною полевою охотою, которая мне необходимо потребна была в таком моем развратном состоянии.

В некоторый день должны были мы по необходимости ночевать на поле; при восхождении солнца поехали снова поднимать зверей; находясь в сем упражнении, не знаю, каким образом потерял я всех моих людей и не находил к городу дороги; часа с два ездил я по лесу, наконец увидел превеликого и чудного кабана: щетина на нем была золотая и падала с него тогда, когда он бежал весьма скоро. При мне было копье и лук со стрелами, и для того не опасался я сразиться с ним, пустил коня моего во весь опор, чтоб догнать зверя, который как будто бы нарочно не хотел скрыться из моих глаз. Он взбежал на превысокую гору, на которую на коне мне въехать было невозможно; того ради слез я с него и пошел пешком; взошедши на гору весьма поспешно, не видал уже я боле того вепря; и как осматривался на все стороны, то вдруг поднялась ужасная буря, потом превеликий и густой облак подхватил меня и понес по воздуху. Сие чрезъестественное приключение вселило в меня превеликую робость, и вскоре помешался я в разуме, и так воздушный сей путь совсем мне был неизвестен.

Наконец ужасный шум и стук тяжелых цепей, которые все мне слышались издалека, прекратили мое забвение; страх мой увеличивался от часу более и пришел потом в совершенство, когда увидел я, что облак несет меня на некоторый малый остров, на котором видны мне были две горы преужасной высоты; облак, опустившись при подошве оных на землю, разошелся под моими ногами, и я увидел себя в престрашном и в забытом природою месте, все казалось мне необычайно, все бездушные вещи и сама земля произносили ужасный шум.

На всем этом страшном острове не было ни одного дерева и никакой травы, земля казалась камнем и была весьма бела, по середине острова стояли две горы, которых вершины доходили до облак и клонилися друг к другу. Между ними видна была неисследованная бездна, отверстие которой прикрывали великие висящие из гор камни; в ней слышен был такой шум, что я не находил подобного в природе; ежели бы страшный гром гремел беспрестанно, то и тот, мне кажется, не мог бы сравниться с ревом, исходившим из сей пропасти.

В скором времени из той престрашной пещеры с великим стремлением вылетел весьма чудный человек; положение его тела во всем было подобное нашему; за плечами имел большие крылья и весь покрыт был белыми перьями; на голове его волосы были весьма кудрявые и стояли наподобие беспорядочно всклокоченных; в руках вынес он епанчу, у которой одна сторона была голубая с вышитыми золотыми звездами, а другая белая, на коей изображено было солнце с полными лучами. Подошед ко мне, изъявлял свое учтивство телодвижением, по чему я узнал, что он не разумел моего языка; надел на меня ту епанчу и, взяв за руку, поднялся на воздух и со мною вместе.

В сем воздушном пути находилися мы весьма мало времени, и я увидел себя на острове, который был совсем первому не подобен; здесь природа сохраняла все свои сокровища, солнце освещало сие место плодотворными лучами, и под сим счастливым небом, казалось мне, рождалось все человеческое благополучие, ибо нашел я тут все таинства природы, порядочное течение солнца, луны и звезд, согласие стихий и, словом, все прекрасное строение, превосходящее всю вселенную.

Остров сей был не весьма пространен и весь обнесен высоким берегом из паросского белого мрамора, которого никогда не дерзали очернить мутные морские волны; на ограде сего берега поставлены были различные и удивительные статуи; за оными виден ряд лавровых деревьев, которые представляли собою посвященную богам рощу, и казалось, как будто бы в сию минуту превращенная Дафна получила победу над Аполлоном, защищая свое девство.

Проводник мой оставил меня на пристани, по сторонам коей лежали две превеликие статуи, изображающие реки; они опиралися на большие искривленные раковины, из коих истекала прозрачная вода, и казалось, как будто бы оная дополняла великое море; морские львы и другие разнообразные и удивительные водяные чудовища стояли на всходе по порядку.

Вошед на остров, увидел я прямую дорогу, которая вела к великолепному зданию; оное было грот, как я уже уведал после. Как скоро представился глазам моим сей невоображаемый предмет, то столь великое вселилось в меня удивление, что принужден я был остановиться.

Здание сие поставлено было в половину круга и от обоих концов поднималося кверху, так что казалось превысокою горою. Стены его распещрены были разного цвета блестящими раковинами и каменьями; с самой вершины в канал по пространным золотым скатам наподобие лестницы ниспадала прозрачная вода, которая казалася чище, нежели Аврорины. Славяне почитали своих богов весьма великою честию; а на украшение какого-нибудь места употребляли тех, которых почитали иноплеменники. Итак, Алим, говоря об украшении, должен непременно представлять чужих богов, хотя в случае они их почитали. слезы; оною омывалися поставленные внизу дельфины.

По сторонам тех скатов казалися плывущими вниз нереиды с корольковыми в руках ветками и с переплетенными жемчугом волосами; посередине стремления воды находились три Ахелоевы дочери в том образе, в коем они остались побеждены пением Муз, по совету царицы богов Юноны. Под водою сделанные органы представляли точно, как будто бы они воспевали сладостным голосом божеские дела и их могущество.

За сиренами следовал чудный морской полубог Тритон; грудь его покрыта была морскою травою, а по прямому чреву падала вода с седой его и мокрой бороды, в корольковом венке, имея в руках извитую раковину наподобие большого рога, в который он предвозвещает пришествие морского бога.

За ним с самой вершины казалась плывущая по водам позлащенная колесница; она сделана была из превеликой раковины, запряжены в ней были два морские свирепые коня, которые вместо духа испускали из челюстей седую клубом пену и имели медные ноги, а в ней сидел повелитель морями и зиждитель стен Троянских. Долгую его и белую бороду, смешенную с серебром, развивали летящие в его владение ветры; держал он в руках серебряную троекопейную острогу, казалось, как будто бы оною отверзает он морскую бездну.

По правую его сторону представлен был Главков хор, и все чудное Форково воинство; по левую- лежащая спокойно на валах Фетида, Мелитта и другие богини.

Позади повелителя морями видны были прекрасные наяды. Серебряные их волосы покрыты были тростниковыми венками, и лежали они, облокотясь на урны, из которых вытекающая вода струями стремилась под Посидонову колесницу.

Пред гротом на возвышенном месте виден был густой кустарник, под которым лежала складная телом арапка; по чему я узнал, что эта сторона грота лежала к югу.

Обошед на другую сторону, увидел я положение его, во всем подобное первому, только были тут другие знаки: наверху стоял крылатый Сатурн; седые его волосы покрывал венок, сделанный из молодых фиговых и виноградных ветвей, которых черные и белые ягоды представляли день и ночь; в руке у него была коса, а в другой песочные часы и свернувшаяся кольцом змея; по сторонам вниз стояли четыре времена года.

Весна, в венке из цветов, держала корзину, наполненную непоблеклыми цветами, в белом одеянии и в зеленой епанче, на коей видна была разная зелень; а вкруг нее летали забавы и веселия и тем показывали, что вся природа обновлялась.

По другую сторону Лето, венчанное колосьями, в белом платье и в золотой мантии, в руке держало серп.

Подле Весны находилася престарелая Зима, окутанная овечьею кожею, в венке, сделанном из древесных ветвей, с которых опали листы; подле стояла жаровня, наполненная горячими углями.

Лето преследовало Осень в виде бахайки, обрызганной виноградным соком; на голове ее был венок из винограда, и из его ж грозда выжимала она сок в превеликую чашу; платье на ней было пурпуровое.

Потом стоял двуличный Январь, имеющий старое и молодое лицо. Старое означало прошедший год, а молодое наступающий. Февраль имел на себе одеяние синее, подвязанное поясом. Март стоял одетый в волчью кожу и держал в руках сосуд с молоком. Апрель, любимец Венерин, увенчан был миртою и весь украшен различными цветами. Май, наперсник Урании, в длинном одеянии с широкими рукавами, в руке держал корзину со цветами, а в другой имел цветок, который он беспрестанно нюхал; подле ног у него виден был павлин. Нагой Июнь показывал рукою на солнечные часы, а в другой держал зажженный факел. Безобразный и иссохший от солнца Июль держал корзину с шелковичными ягодами, а рыжие его волосы связаны были соломиною. Август нагой, мучимый всегдашним зноем, держал пред устами большую стеклянную чашу с чистою ключевою водою в одной руке, а в другой опахало, сделанное из многих павлиновых перьев. Подле винной кадки стоял Сентябрь и держал в левой руке ящерицу. Октябрь, обвешанный разными битыми птицами, опирался на сосуд, наполненный пенющимся вином; под ногами у него лежал затравленный заяц. Ноябрь, имеющий лысую голову, в белом полотняном платье, опирался о жертвенник, на котором лежала голова дикой козы, почему казался жрецом египетской богини Исиды, а в руках держал он систр. Посвященный Весте Декабрь в невольническом платье имел в руке зажженный факел.

Все сии месяцы были с крыльями, изъявляя тем, что они никогда от крылатого времени не отставали. Еще сих преследовали дочери Юпитера и Фемиды, они имели бабочкины крылья и держали в руках солнечные и другие часы. Пред сей же стороною грота виден был африканец с колчаном и с луком, гонящийся за зверьем. Сие означало, что оная лежала на запад.

Любопытство мое от часу умножалось, и я предприял обойти кругом весь этот удивительной грот.

Третья и потом четвертая сторона, которую я после сей объясню, были подобны первым, то есть вода текла по таким же скатам, а знаки были на всех особливые.

На вершине сей стороны казалась несколько возвышенная и страшная гора. На ней сидел угрюмый бог ветров, в одной руке держал скипетр, который означал беспредельную его власть в природе, а другою ударял копьем в гору, которая казалась расседающеюся, и будто бы стремились оттуда буйные ветры и готовы были, распространясь по земле и морям, произвести ужасную бурю, покрыть небеса мглою, из ясного дня сделать мрачную ночь и приключить страх и ужас смертным. У ног его сидел весьма беспокоящийся от шуму Алкион, а по другую сторону Хамелеон; над головою виден был парящий вверх орел.

Потом вниз по скатам находились беспокойные ветры. Из образов их видеть было можно, что они находили в том удовольствие, чтоб опровергнуть всю вселенную. Сердитый и крылатый Борей, сын Астреев и Герибрин, следуя за Аквилоном, закрывал лицо свое епанчою, чем изъяснял безмерную свою скорость. Пред ним стояли по сторонам прекрасные его дети, которых Орифия родила с позволением благосклонной природы. Лазоревые длинные их волосы перебирались по золотой чешуе, которая покрывала их спины; крылья за плечами и на ногах делали их украшением природы. Аврорин сын Зефир, оживотворятель цветов и плодов, украшен был венком из разных и прелестных цветов. Крылья его находились распростерты, и казался он летящим в приятные Елисейские долины.

Сих преследовали стихии: крылатая посланница Юнонина под развеваемым покрывалом, имеющая у ног своих орла. Против нее не весьма на высоком пригорке лежала прекрасная Наяда: на голове у нее был венец из тростника, серебряные ее волосы лежали по плечам, опиралася она локтем на урну, из которой истекала прозрачная вода; у ног ее находился дельфин. Перед Ирисою виден был Вулкан, стоящий между циклопами. Лицо его казалось красно, так, как бы освещено было огнем, поддерживали его две золотые служанки, а у ног его лежала Саламандра.

По другую сторону сидела великолепная женщина, увенчанная цветами; в руках имела рог изобилия, наполненной цветами и плодами; подле нее стоял лев, которой к ней повсеминутно ласкался. Перед всем этим стоял на пьедестале лапландец; оный казался окружен весь инеем и снегом. На сей стороне сверху вода имела сильное стремление, отчего казалось, что представленные тут ветры и сам свирепый их повелитель производили ужасный шум и возмущали воздух.

На самом верху четвертой стороны, которая имела вид горы прорицания, виден был Аполлон, посреди девяти Муз, в лавровом венке; в руках он держал лиру, коей согласие как людей, так и богов в восхищение приводит. Подле него лежал колчан и стрелы- то славное оружие, которым он убил, престрашного Пифона и поразил циклопов, кои ковали и великому Юпитеру стрелы на поражение Фебова сына Ескулапия. Подле ног его лежал посвященный ему лев: круглое его рыло, светлые глаза и грива, лежащая по обеим сторонам, изображали солнце с полными лучами.

Над головою Аполлоновою летал разновидный и пленяющий взор Амур, красотою которого не только люди, но и боги беспрестанно любовались. Он готовился подать богу света амвросий, дабы он помазал свои уста и освещал бы землю.

Быстрый и крылатый Пегас казался летящим с горы во все страны света. Ниже важная и благородная Европа сидела на пушках; на голове ее блестящий шлем украшен был белыми перьями, в золотом кирасе, которого зад покрывала желтая мантия. В одной руке держала она скипетр, а в другой рог изобилия; по сторону стоял необузданный конь, а по другую лежали книги, знамена, шлемы и щиты.

На другой стороне против ее бока поставлена была гордая и суровая Азия; на голове ее белая чалма с желтыми полосами, обтыканная по местам цаплиными перьями, платье голубое, сверх которого желтая епанча; в одной руке держала она сосуд с благовонными зелиями, а в другой щит с прибывающею Луною. Пред нею лежали литавры, барабаны, сабли, луки и стрелы, а по сторонам ее стоял верблюд.

Пред Европою стояла черная Африка: над нею виден был подсолнечник, отчего казалася она вся в тени. Она была по пояс нагая; на руках у нее жемчужные зарукавья и в ушах по одной крупной жемчужине. В правой руке держала она Скорпиона, а в левой рог изобилия; подле нее виден был маленький слон.

Азию преследовала смуглая и свирепая Америка; голова ее убрана была разноцветными перьями наподобие венка, и только один пояс из таких же перьев прикрывал ее до колен; вооружена она была луком и стрелами; подле нее видна была ящерица.

Пред сими стояла позлащенная солнцева колесница, в нее запряжены уже были пламеннодышащие кони, которых держали первые часы дня и ожидали Фебова пришествия.

Подале от сих стоял левамец, освещенный утренними лучами, в руках держал пучок цветов, которые в ту ж минуту распустились, а подле него стояла жаровня с благовонным курением; сие означало Восток.

Сверх всего преудивительного сего грота, как будто бы на воздухе носился сгущенный облак, на нем виден был царь и отец богов. Величественное его чело покрыто было золотым венцом; в руке держал он перун, а в другой викторию. У ног его находился орел. По правую сторону сидела дочь его и Фемисы, украшенная жемчужным венцом, одеяние на ней было фиолетовое и зеленая епанча, в руке держала весы, а в другой шпагу; по левую видны были дочери и подруги Венеры, богини Уверения, а за ними крылатые часы.

Все сие видимое мною великолепие не уменьшало моего любопытства, но приводило его на высшую степень. Рассмотрев прилежно огромное сие здание, пошел я туда, куда стремилося мое любопытство и понуждали восхищенные мысли; и еще я полон был удивления, как увидел на восточной стороне от грота некоторое здание. Оно совсем было не подобно тем, которые делаются человеческими руками, и должно сказать, что превосходило все делаемые на земле божеские храмы.

Вид сего прелестного и пленяющего взор и мысли здания был круглый; золотые столбы и за оными лазоревые стены освещаемы были некоторым бледным светом, или от погружающейся в море бледной луны, у которой не видно уже ни одного спутника, или от солнца, кое, еще находясь в прелестных недрах прекрасной Фетиды, вздевает блестящий венец и, прощаясь с нею, хочет садиться в колесницу.

Наверху не весьма с малого шару стремился в небеса золотой Пегас: крылья его были распростерты и находились от зефиров в движении.

Крышка на сем здании столь была ала, что превосходила всякую розу. Кругом на оной стояли крылатые купидоны и держали в руках каждой по пучку цветов, которые, казалось, как будто бы в сию минуту распустились, упившися росы и оживотворяся благорастворенным воздухом.

По одну сторону не весьма далеко от сего храма виден был весьма сгущенный и мрачный облак; на оном черная колесница, в которую впряжены были две совы. В колеснице сидела богиня тьмы, старшая Хаосова дочь; у ног ее спали два купидона, которые представляли сновидения; в руке держала она обращенный вниз факел, который старалася погасить. На голове ее был венок из маковых цветов, черная ее епанча, испещренная звездами, почти уже вся подобрана была в колесницу, и казалось, как будто бы сия богиня удалялась от храма.

По другую сторону видна была пещера, в которую, казалось, ни малейший народный шум и никакое смятение оного проникнуть не могло. При отверстии ее видны были маковые поблеклые цветы, с которых почти уже свалились листья и оказывались маковицы, стоял тут иссохший тростник и другие совсем высохшие травы. Сквозь оных виден был в пещере брат смерти, сын ночи и бог сна в покое, которой лежит на кровати из гебенова дерева; а вокруг него лежат мечтания, которые поминутно принимают на себя различные виды.

По третью сторону на мягком ложе лежал служитель сна, который был весьма искусен представлять других походку, вид, голос и всякие телодвижения. Легкие его крылья и в самом крепком его сне находились в превеликом движении; держал он маковую ветку в руках, и казалось, что намерен был ею усыпить все смертное племя.

По четвертую сторону, которая была против ночи, стояла на волнах позлащенная Фебова колесница, в ней впряжены были четыре крылатые коня, которые вместо воздуха дышали пламенем и нетерпеливостию. В колеснице сидел Аполлон в светозарной порфире и в блестящем венце, до которого не только смертные, но и сами боги дотронуться не смели. Лучи его еще стремилися в зенит и для того весьма мало освещали то здание.

Вошед в него, увидел я все собранные приятности в одно место; тут не было ни золота, ни серебра, ни драгоценных каменьев, но простое и прелестное украшение. Стены обвешаны были фестонами из роз, лилий и нарциссов; против дверей подле стены на алом престоле сидела нежная любовница Витанова, окруженная купидонами, играющая розами; из глаз ее падала прозрачная вода наподобие акатистого жемчугу. Под престолом виден был безобразный Тритон, у которого изо рта исходила ключевая вода, а из ноздрей- самое лучшее благоухание. Оный источник падал в превеликую жемчужную раковину, которая утверждена была на полу.

Как только что вступил я в сие нежное здание, то первый удивительнее всех представился мне предмет. Две прелестные нимфы мылися в сем фонтане. Они были нагие, невоображаемые их нежности лица и тела всякого смертного тронуть были в состоянии. Они находились тут в полной воле, и ничто не препятствовало их открытию, изъявляли друг другу свои мысли без всякого подозрительного свидетеля, и что мне показалось сверхъестественным, так то, что они меня увидеть не могли, хотя я и стоял пред их глазами; и я уже тут проник, что данная мне от вихря епанча была тому причиною. Они играли между собою столь вольно, и думаю, что им и в мысли не приходило то, что мужчина присутствует с ними и есть свидетелем всех их обращений.

Когда кончились между ними различные забавы и дружеские разговоры, которые весьма много касались до мужеского пола, то говорила одна другой таким образом:

— Сего дня увидим мы на нашем острове млаконского обладателя Алима. Я слышала, Аропа приказывала ветрам, чтоб оные принесли его сюда, на остров. Ты поверить не можешь, другиня моя, — продолжала она, — сколько обладательница наша влюблена в Алима. Она никогда не таит предо мною своих предприятий и говорила мне, что все в свете сокровища не могут ей принести такого увеселения, какое она будет иметь, совокупившись с ним. Мы часто, принимая на себя образа некоторых насекомых, летали на остров Млакон и там целую ночь препроводили подле кровати обладателя оным. Аропа во все сии времена им любовалась и почитала себя выше всякой богини. Напротив же того, негодует всякий час на невинную его любовницу Асклиаду и всеми силами старается ее погубить; и если б я ее от того не удерживала, то бы, конечно, Асклиада давно уже рассталась со светом.

Когда я услышал сие, то члены мои онемели, я не знал, что мне должно было делать, однако предприял благодарить неведомую мою благодетельницу, чтоб тем лучше спасти жизнь, как мою, так и Асклиадину.

Как только выговорил я сии слова:

— Богиня ты иль нимфа? — так вдруг они, чрезвычайно испугавшись, закричали самым ужасным голосом.

В одну минуту увидел я пред собою превеликого исполина, который, не говоря мне ни слова, взял страшною рукою поперек и понес меня в неизвестную дорогу.

Пришед к превеликому дереву, которое покрывало собою и своими ветвями не малую часть земли, поставил меня на камень и стал с грозным видом спрашивать, каким образом нахожусь я на его острове. А как узнал от меня, что я и сам того не понимаю, то ударил весьма сильно ногою в землю, которая вся поколебалася под нами, а страшное то дерево начало подымать свои ветви; и наконец увидел я, что вершина оного досязала до облаков. Когда же сделался виден корень оного дерева, то исполин махнул рукою и растворил ужасную под оным пещеру, в которую немедленно приказал мне идти.

Как скоро я в нее вступил, то отверстие ее тотчас затворилось, и я стал окружен и покрыт землею, и вселилось в меня превеликое отчаяние, и я столько сделался тогда малодушен, что непременно пожелал искать моей смерти.

Все способы мне представлялись к отнятию у себя жизни, и орудия к тому были готовы; но не знаю, что-то непонятное препятствовало моему намерению и удерживало уже взнесенную руку к приобретению вечности; судьба, определяющая нам жизнь, всегда владеет нами.

Когда я был еще в самом великом смятении, то слышал, что земля поколебалась; пропасть сделала отверстие, и тот же исполин, взяв меня за руку, вывел на поверхность земли.

Как скоро я на оной появился, то приказано было снять мне епанчу, без которой сделался я виден. Исполин, извинившись предо мною, повел меня в великолепные покои, в которых увидел я явившуюся мне богиню. Она окружена была нимфами, которых как властью, так и красотою превышала.

Как скоро увидела меня, то, сделав приятную и приманчивую улыбку, посадила подле себя и говорила мне:

— Я сердечно сожалею, что во время моего отсутствия приняли тебя здесь не весьма изрядно. Этот грубый старик, — продолжала она, указывая на исполина, — имеет варварские рассуждения и угрюмый разум. Он никогда не может различать людей и поступает всегда по закоренелому в нем тиранству.

После сих слов выняла она белый платок и начала отирать мое лицо, которое от превеликого моего беспокойства покрыто было потом и пылью, а нимфы, следуя своей повелительнице, предприяли делать то же.

Одна взяла из рук моих шлем и положила его на софу; другие перебирали мои волосы и приводили их в порядок; некоторые оправляли мое платье и хотели придать ему внешность; а прочие в то время приготовлялись исполнять повеление своей обладательницы.

Что касается до меня, то я не иное что делал, как оказывал мою благодарность на все ее приветствия. Имя ее, которое слышал я от ее нимфы, приводило мысли мои в превеликий беспорядок, ибо я знал, что у вас ни одна богиня так не именовалась; но могущества ее и власть принуждали думать меня, что она бессмертная; однако как бы то ни было, только приметила она во мне великую к себе холодность, и можно ли, чтоб я, будучи встревожен различными воображениями, способен был ко истреблению владеющей мною страсти. И так находяся на сем острову больше недели, не показал ни одного знака моей к ней горячности, которой она чрезвычайно желала. Мне же никоим образом невозможно было плениться ею, ибо как сердце мое, так и я сам находился уже не в моей власти.

Некогда при захождении солнца, когда мы находились в объявленном мною Аврорином храме, Аропа, беспокоившись весьма много моею несклонностию и думая, может быть, что я не понимаю ее желания, предприяла изъясниться мне словами:

— Ты знаешь, Алим, сколь я тебя люблю; но к удовольствию моего желания вижу в тебе необычайную суровость. Я всякий час тоскую, вздыхаю и терзаюся тобою, и, может быть, суетною надеждою ласкаюсь. Когда всхожу на небеса, я тамо все безоблачные места наполняю моим стенанием, в таком же отчаянии и с тою же прискорбностию нисхожу на Землю. Вся вселенная исполнена моею горестию, стыжуся я богов, стыжуся всех смертных, и наконец мучительна мне вся природа. Возможно ль было мне когда подумать, чтобы от смертного бессмертная была презренна.

— Великая богиня, — говорил я ей, — меня ужасают твои слова, и я не знаю, какое извинение могу принести в неумышленном моем проступке. Что ж касается до презрения моего к тебе, то ты никогда презренна быть мною не можешь, а сердце мое во веки уже отдано другой; ежели столь велико твое могущество, возврати его и владей им до конца моей жизни.

При сих словах сделала она суровый вид и ушла от меня.

Я препроводил весь тот день в задумчивости, также и ночь покоился мало. Проснувшись поутру, увидел себя в моем доме; весьма тому обрадовавшись, с превеликою нетерпеливостию ожидал к себе Бейгама и хотел уведомиться от него обо всем, что происходило в городе во время моего отсутствия; впрочем, об оном упоминать совсем я был не намерен, а желал прежде услышать от него. В скором времени пришел он в мой покой, но в такое привел меня удивление, что я действительно потерял мое рассуждение: первое, не говоря о моем отлучении, начал он со слезами укорять меня моею строгостию, что я весьма сурово поступил с Асклиадою.

— Возможно ли это, государь? — продолжал он. — Вместо того чтоб вам сочетаться с нею браком, ее ты выслал из города, отлучил того дому, в котором она рождена и воспитана, заключил вечно в темницу и определил страдать ей во всю ее жизнь. Ты ведаешь, государь, сколько она тебя любит, и в воздаяние за ее к тебе преданность вознамерился ты лишить ее жизни.

Какой бы человек возмог это услышать без помешательства разума? Я окаменел и не знал, что мне отвечать должно было; ежели спросить у него, где Асклиада находится ныне, то бы, конечно, почел он меня сумасшедшим; и для того притворясь тем неистовым повелителем, который поступил с нею варварски, стал его обнадеживать, что, может быть, ныне ненависть моя к ней минуется, и я еще к вечеру прикажу возвратить ее во дворец; а для оказания большей моей к ней благосклонности поеду сам за нею.

В одну минуту приказал я все изготовить к отъезду и тотчас отправился в путь, взяв с собою одного Бейгама, ибо я намерен был от него обо всем уведомиться и открыть ему все мои приключения, которые колебали душу мою, сердце и мысли.

Мы уже находились не близко от города, как Бейгам, приметив во мне необычайные движения, прервал наше молчание, ибо образ мой показывал, что я почти уже лишался духа.

— Я примечаю, государь, — говорил он мне, — что ты сам сожалеешь о твоем поступке, и вижу, что превеликое раскаяние владеет твоею душою.

— Возлюбленный мой Бейгам, — отвечал я ему, — если б ты знал, какое я теперь мучение терплю, то вместо того, что ты на меня негодуешь, оплакивал бы сам горькое мое состояние. Свирепости во мне никакой нет, и до конца моей жизни сие презренное чудовище в сердце моем иметь места не будет; и неужели я такой варвар, что которую всех больше в жизни моей люблю и почитаю, на нее на первую обратил мое тиранство. Знай, любезный мой друг, что я сам скорее потеряю мою жизнь, нежели увижу в несчастии Асклиаду.

Потом уведомил его обо всем подробно, что со мною ни происходило. Выслушав все у меня, столь он удивился, что остановил своего коня и несколько минут находился бессловесен; наконец просил меня, чтоб слезть с коней и удалиться на время от телохранителей моих в близкую от того места рощу. В ней рассказал он мне все то, что происходило у них во время моего отсутствия, таким образом.

— На другой день нашего упражнения в охоте, как поехали мы снова поднимать зверей, несколько времени мы тебя, государь, не видали; однако встретившись с тобою, возвратились очень скоро в город. Ты прежде всего хотел увидеть Асклиаду, и признаюсь, что я никогда в тебе такой холодности не ожидал, какую ты показал ей в сем случае; потом выговаривал ей, что она предприяла весьма дерзостные мысли и ищет полонить любовию своего государя, к которому обязана иметь великое почтение. Услышав сие, залилась она слезами и, не могши ничего говорить, вышла она в другую горницу.

Я, оставшись с тобою, государь, старался, как возможно, утишить твою вспыльчивость, но ты вместо того наполнился большею к ней злобою и с того часа предприял не видеть ее никогда и совсем истребить из своей памяти.

Асклиада, желая от ненависти твоей удалиться, просила чрез меня, чтоб ты приказал ей жить на острове Ние. По получении позволения провожал я ее туда и желал, как возможно, облегчить ее печаль, но, однако, старания мои были напрасны. Она ничего не хотела слушать, не принимала никакого ответа и только искала в горести сей прибежища к слезам, которые никогда не осушали глаз ее.

Прибывши с нею на остров, желал я, чтобы она обитала во дворце, но она на сие не согласилась и осталась в доме некоторого знатного гражданина. Весь двор от того теперь в превеликом смятении, а особливо женщины, ибо ты, государь, выговорил некогда в собрании, что они тебе столь милы, что бы ты не желал никогда об них слышать, не только видеть.

— Премилосердые боги! — вскричал я тогда в отчаянии. — За что вы посылаете такие на меня казни, скажите, чем я столько виновен стал пред вами? Вам известно больше всех мое сердце и его склонности: желал ли я когда и кому-нибудь какого вреда или погибели? искал ли притеснить моих подданных? отягощал ли их неправедною войною или безмерными тягостями? наконец, восставал ли я когда противу вас и имел ли то в помышлении? за что же вы столь немилосердо разите меня такими громовыми стрелами?

Наконец, оборотившись к Бейгаму, сказал я:

— Поедем, любезный мой друг, к Асклиаде, ты увидишь, что не токмо делом, ниже мыслию я против нее не согрешил, строгая судьба и немилосердое несчастие причиною тому, что я гоним свирепым роком; пускай богиня, ежели она столько жестокосерда, в сей час извлечет с мучением мою душу, а я не могу никак снести несчастия невинной Асклиады.

Потом поехали мы к берегу, и как только слез я с коня, чтоб сесть тут на судно, то вдруг с великим стремлением ужасное морское чудовище вырвалось из волн на берег и меня проглотило; в сей час расстался я с Асклиадою и с моим другом. Память во мне пребывала до тех пор, покамест поместился я в том престрашном чреве, или, лучше, в волнующемся аде.

Сколько находился во чреве чудовища, того не ведаю, ибо все оное время был без памяти; потом, открыв мои глаза, как будто бы от крепкого сна, увидел себя в бессолнечной стране. Дремучие и темные леса шумели беспрестанно, под которыми вместо травы росли ядовитые зелия. Каменные и неприступные горы отягощали без всякой пользы землю и определены были жилищем свирепых и невоображаемых зверей; во всем этом престрашном месте не видал я ни одного источника, выключая некоторой страшной пучины, которая выходила из пропасти. Воды ее столь были мутны, что превосходили Стиксовы черные струи. По горам и по лесам раздавался ужасный рев диких зверей, и мне, устрашенному, казалось, как будто бы он каждую минуту ко мне приближался. Я предприял удалиться оного, но неизвестное место прерывало мое намерение; искал убежища между горами, но столь тут были велики пропасти, что я, идучи мимо оных, устрашался; леса не скрывали меня нимало и не уменьшали моего отчаяния. Что мне начать должно было в таком моем состоянии? В сию минуту определил я себя жертвою смерти и положил ожидать последнего часа непременно.

Потом с высокой горы увидел я идущую к себе Аропу; вид ее начал уже мне казаться несносным и все ее прелести, вместо возбуждения во мне страсти, производили в сердце моем жестокое к себе отвращение. Приближилася она ко мне с сими словами:

— Сие страшное обиталище будет тебе вечным жилищем, и наконец ужасные сии пещеры определены тебе гробом, если ты еще будешь упорен и не покоришься моему желанию. Я разлучила тебя с Асклиадою, и ты не льстись уже когда-нибудь ее увидеть, разве тогда, когда с ужасным стенанием будет она испускать свою душу.

— Возможно ли сие, богиня, — отвечал я ей, — чтоб ты могла меня склонить угрозами и устрашением? Сердце мое наполнено вместо любви страхом, отчаянием и досадою. Какое же место могут иметь в оном твои прелести? И что еще к пущему служит мне отвращению, так то, что я в нежном твоем теле обретаю варварское сердце. Владей моею жизнию, я тебе ее посвящаю, но сердца моего до конца моей жизни не будешь ты иметь себе посвященного.Я люблю Асклиаду и любить ее буду до гроба, а ты, когда привела меня в отчаяние, то со всем твоим могуществом тебя презираю и желаю, чтоб ты была превращена в какую-нибудь злую фурию.

Тут я приметил, что на лице ее изобразилася превеликая досада и она вместо прежней ко мне благосклонности вознамерилась желать мне всякого в свете несчастия, что действительно злобное ее сердце со мною и учинило. Не сказав мне ни слова, поднялась на воздух и скрылась из моих глаз, я остался в неизвестном и страшном сем месте, забыт богами, природою и людьми.

Оплакивая не малое время мое несчастие, предприял я, хотя и совсем невозможно было, искать своего спасения; насилу проходил сквозь леса и с привеликим трудом обходил пропасти, и лазил чрез горы, и когда я был на самом хребте оных, то увидел к западной стороне весьма чудное здание: оно окружено было дремучим лесом и ужасными горами; ограда его и само оно сделано было из черного камня весьма чудным и страшным образом, так что не токмо видеть, ниже слышать о подобном сему мне не случалось.

Страх во мне час от часу умножался, и я думал, что какой-нибудь злой дух, изверженный из ада, поселился в сем престрашном месте. Судьба мне моя была неизвестна, и я знал, что должен был потерять жизнь мою в сей адской стране; так для меня равно было лишиться ли оной от свирепых зверей, или от того, как я думал, злого обитателя, предприял идти в тот ужасный замок и искать в оном иль живота, иль смерти.

Когда я вошел в ограду, то увидел тут смертоносный сад: все травы и деревья, которые только вредят человеческому роду, произрастали в сем месте. Между оными протекали источники, в которых вместо воды находился яд злее того, которой выдуман индийцами. Посредине сего умерщвления стоял пруд, которой окружен и почти закрыт был высокими и черными не знаю какими-то деревьями, на них были белые ягоды, из которых капал сок в тот страшный Стикс, отчего кипел он наподобие с гор лиющегося ключа. Солнце теми лучами, которые стремились от него чрез сию пропасть, никогда не могло притягивать к себе с земли острых и ядовитых паров, ибо оные все оставались в сем неиследованном аде. Тут никакая стихия не имела действительного своего образа, но и сам очиститель природы огонь смешен был со смертоносным ядом, и столь тяжелый носился запах, что я насилу мог выйти из оного к покоям. Тут никого не видно было людей, для чего вошел я в оные без всякого позволения, ибо не от кого было мне оного и требовать.

Перешед множество чудных и невоображаемых покоев, в которых видны были только чернь и белизна (сделаны они были не по-человечески), вступил наконец в превеликую залу. Как только я в нее вошел, то кровь моя остановилася, и я не знал, чему приписать такое привидение.

Подле окна в оной сидела девушка, которая столь была прелестна, что весьма трудно сыскать подобную ей в природе. В руках держала она книгу, которая казалась как будто бы облита была слезами, ибо красавица та столь горько плакала, что мне показалось, будто бы состояние ее сто раз было горестнее моего, от чего прелести ее умножались, печаль ее трогала мое сердце, и я бы действительно не пожалел моей жизни, чтоб только освободить ее от напасти.

Взглянув на меня, она ахнула и пришла в беспамятство, опустила руки, из которых выпала у нее книга. Я бросился помогать в ее отчаянии и усердными моими стараниями возвратил ей вскоре чувства. Открыв свои глаза и в превеликой горести говорила она мне сие:

— Кто ты таков ни есть, только знаю, что пренесчастливый человек из всего смертного рода. Из которой части света и из какого скучного тебе на свете состоянии стремился ты на свою погибель? Я удивляюсь, как не предвещало тебе сердечное чувствование, что ты здесь должен будешь лишиться жизни невоображаемым тебе никогда мучительным образом.

— Государыня моя, — отвечал я ей с такою же прискорбностию, — от рождения моего не желал я искать моей смерти; но она, как немилосердое и неутолимое чудовище, повсеминутно зовет меня к себе и ведет столь страшными и мучительными стопами в вечность, что должен я проклинать мое рождение и тот плачевный день, в который зачался у матери моей во утробе.

Потом, проливая горькие слезы, рассказал ей все мои несчастные приключения. Она присовокупила свои слезы к моим. И так мы с час времени рыдали неутешно, и признаюсь, что, видя ее слезы, жалел я больше о ее несчастии, нежели о моем собственном.

Далее, чтоб больше насладиться ей своею горестию, рассказала она мне свои приключения сими словами:

— Я происхожу от ингрян; родитель мой был человек бедный, следовательно, была бы я воспитана с превеликими недостатками; но судьба показалася мне тогда весьма благосклонною. В соседстве с нами жил знатный и богатый дворянин; он, увидев меня некогда, выпросил у моего отца и воспитывал меня благородным образом; имел сына таких же лет, как и я, и так вместе мы с ним воспитывались и учились. Когда ж начали понимать себя, то влюбились столь друг в друга, что изъяснить нашей страсти никоим образом невозможно; частое и ласковое обхождение сделало нас наконец совсем неразрывными, и мы клялись друг другу, чтоб вечно не расставаться. Пламени нашему ничто не препятствовало, и все согласовалось с нашим желанием.

Его и мой второй родитель предпочел красоту и добродетель мою всякой знатности и богатству и для того предприял сочетать нас браком. Во-первых, обогатил моего отца и мать; во-вторых, узнал совершенно наше согласие и потом приступил к брачным обрядам. Оные, к превеликому удовольствию, весьма благополучно кончились.

С сих пор началося мое несчастие, и судьба сколько была ко мне милостива, столь напротив того освирепела. В самый первый день похищена я в сие несносное для меня и страшное жилище. Здесь обитает неистовый и злобный волшебник. Он для того нарочно произведен адом, чтобы приносить всякий вред всему смертному племени. Он вынес с собою все из ада ядовитые зелия, посеял их в сем месте и также разметал местами и по всей вселенной; и сказывают, что он изобрел медицинскую науку. Тому уже несколько тысяч лет, как причиняет вред людям, и, согласившись вместе со смертию, поядает великих императоров, прехрабрых полководцев, разумных министров, великих философов и ученых людей. Сей вредоносец, облетая всю вселенную, увидел некогда меня и смертельно влюбился, летал ко мне весьма часто во образе огненного змия и, принимая вид красавца, склонял меня на свое желание. Я не только чтобы думать о его любви, но несказанно страшилась такого злобного духа. Когда же я сочеталась браком, то он, не желая видеть меня в других руках, похитил на сие место и здесь меня заключил вовеки.

Красавица, окончив свои приключения, хотела описать мне злобу сего старого волшебника, как вдруг услышали мы превеликий шум, земля ужасно поколебалась, и все покои находилися оттого в превеликом движении.

— Ах! пропали мы! — возгласила она отчаянно. — Это он, и жизнь наша в опасности!

При сем ее слове вошел он в залу. Вид его столь был угрюм и страшен, что казалось мне, будто бы он превосходил злобою и самого адского царя.

— Как ты дерзнул войти в сие место, — говорил он, — не опасаяся за то жестокого наказания?.. Возьмите его, — сказал он не знаю кому, — и заключите в волшебную темницу!

Невидимые духи взяли меня под руки и вывели из покоев, бросили в ужасную темницу и в оной заперли. Те страхи, которые я до сего имел несчастие видеть пред этим, были ничто. Вся сия ужасная и пространная пропасть стонала наподобие адского жилища; стены ее увешаны были анатомическими и другими приличными оным инструментами, на которых видна еще была кусками запекшаяся человеческая кровь. Посредине стояли смертоносные махины, одна из них метала из себя во все стороны острые иглы с таким стремлением, что оные совсем уходили в пол, в потолок и в стены и от которых нигде укрыться было невозможно; другая брызгала из себя с таким же обилием горячий свинец. И я бы, конечно, принужден был лишиться тут с мучением жизни, ежели бы не защищала меня от оных невидимая сила. Целую ночь беспокоился невидимыми злыми духами, которые не давали мне ни времени, ни места к собранию расточенного моего разума, однако ж они мне не вредили.

При рассветании дня увидел я в сей страшной темнице ту несчастливую красавицу: она, прибежав ко мне, ухватила меня за руку и очень поспешно привела в ту же залу, и говорила мне:

— Теперь злой волшебник полетел к своим товарищам; он вознамерился собрать их всех сюда и в их присутствии лишить тебя жизни, ибо думает он, что ты пришел освободить меня и увести из сего проклятого жилища. Я имею способ ко освобождению тебя и желаю лучше подвергнуться всяким мучениям, нежели чтоб ты скончался безвинно; но любя меня весьма много, он того не сделает.

Потом повела меня в другую комнату, в которой на маленьком столике увидел я премножество пузырьков. Красавица, взяв один, капнула мне из него на голову, от чего тотчас потерял я образ человека и превратился в молодого и прекрасного орла: почувствовал в себе великую легость и мысленно выбирал себе выше облаков жилище.

— Сколь я несчастлива, — говорила потом красавица, — что сии составы против меня заколдованы и не действуют надо мной нимало; а если бы я могла от сего превратиться, то бы, конечно, последовала за тобой. Теперь ты не опасайся, — продолжала она, — хотя бы где он с тобою и встретился, то, конечно, не узнает: ибо он не имеет этой силы, чтоб распознать прямое животное от превращенного. Теперь тебе свободен путь, и ты можешь возвратиться в свое отечество.

Я благодарил ее, сколько позволил новый мой образ, ибо все человеческие чувства осталися со мною, и хотя с превеликим сожалением, однако расстался с нею.

Поднявшись на воздух, позабыл я все мои несчастия и восхищался новою моею жизнею. Все ее приятности представилися вдруг моему понятию; я с радостию воображал себе, что всюду имею отворенный путь, предприял лететь в мое отечество, а там увидеть Асклиаду, уведомиться обо всем и быть опять спокойным обладателем; но злое несчастие сильнее было моего желания. Как я уже сказал, что я беспокоился целую ночь, следовательно, не спал целые сутки или еще больше; итак, начал меня клонить сон; для того выбрал я высокое дерево, сел на ветвь оного и отдался приятному сну.

Сколько я в оном находился, того не знаю, ибо пущенная в меня стрела лишила моего покою и свергла с дерева на землю. Упав на оную, потерял мои чувства и долго находился без памяти; потом, когда очувствовался, увидел себя в пребогатом доме и множество людей обоего пола, которые старалися помогать моему состоянию; это я усмотрел из их обращений, а языка их не разумел.

По счастию или больше по несчастию моему, получил я от стрелы легкую рану в правое крыло, и так весьма нетрудно им было возвратить мне прежнее мое здоровье. Когда уже я находился совершенно в оном, то приметил, что они весьма много любовалися на мой образ, и после уже узнал, что они никогда не видывали у себя орлов. Больше всех любовалися моим образом женщины и находили в нем, не знаю, что-то приятное; начали возить меня по домам и везде показывать. Я же предприял им показать, будто бы я был ученая птица, и так соответствовал им моими движениями и другими приличными бессловесной твари знаками. Вскоре уведомился о сем их государь, и я отвезен был к нему во дворец. Молодая государыня взяла меня в свои покои, и я находился там, более никем не видим.

Государь столь ревновал ко своей супруге, что не только люди, но и бездушные вещи, которые находились в ее комнате, казались ему подозрительными. Он часто ходил к ней в покои, осматривал их всегда сам и никому не верил, и я после узнал, что он имел справедливую причину ревновать к своей сожительнице.

Некогда отлучился он из города на охоту. Государыня прибежала в превеликой радости в свои покои, выняла из-под некоторой урны ключ, отперла оным двери, которые сделаны были в стене и прикрыты обоями. Вышел оттуда статный и пригожий красавец. Он начал целовать государыню и делать ей всякие ласки, которых она с своей стороны оказала ему еще больше. Целый день находилися они в сих упражнениях, и наконец, как я примечал, что надобно уже приехать государю, то она, простясь с своим любовником, заперла его опять в ту, может быть, ему весьма и приятную темницу, а ключ положила под ту же урну, в которой хранился пепел ее предков.

Сие беззаконие и нарушение клятвы казалось мне достойно всякого наказания, однако сим она еще не была довольна. Начал я примечать из ее обхождений, что она меня слишком любит и почитает. В одно время сидела она под окном, на котором я находился; глядела на меня весьма пристально, потом, взяв к себе на колена, целовала мои крылья, подобно как у любовника руки. Наконец, написав письмо на своем языке, положила его пред моими глазами; я, посмотрев оное, показал ей знаками, что его не разумею; и так целовав меня весьма долго, наконец успокоилась.

На другой день Дина, так называлась государыня, принесла пред меня, как думаю, то же письмо на четырех языках, из которых разумел я два, на нашем наречии было оно следующего содержания:

"Я изо всего примечаю, что ты не птица, а очарованный человек. Я, может быть, найду способ возвратить тебе прежний твой образ, а в воздание за то хочу, чтоб ты любил меня и был со мною не разлучен до конца твоей жизни".

Прочитав оное, не мог я пробыть без великого негодования на неверную сию женщину. Забыв весь страх и то, что должно мне было скрываться, попросил мановениями всего того, что принадлежало до письма, чему она весьма обрадовавшись, подала мне все оное, я ей написал в ответ такое:

"Любить тебя, Дина, не буду никогда;

мне счастья больше нет верным быть твоему супругу;

и сей к тебе страсти чувствовать не буду;

не можно истребить мне благодарности к государю".

Взявши оное, ходила она, как думаю, к переводчику, и когда оттуда пришла, то приметил я некоторую досаду на ее лице, которая, однако, скоро миновалась. Это уже был вечер; итак, раздевшись совсем, легла она не постелю и приказала и меня подать к себе. Сколько сил моих было, старался я от нее вырваться, но все старания употреблял напрасно, ибо она весьма крепко держала меня за крылья.

С час времени спустя вошел к нам государь, подкравшись весьма тихо; увидел он, что голова моя лежала на ее грудях. В одну минуту заключили меня в самую ужасную темницу, у которой ни дверей не было, ни окон; препроводив тут целую ночь, плакал я неутешно и просил немилосердых и совсем забывших меня богов, чтобы лишили они меня такой бедственной горестной моей жизни, перестали бы делать меня игралищем развратного несчастия. Но я увидел, что они еще не довольны моим мучением и определяли испытать мне большее гонение судьбины.

Поутру вошел ко мне человек, которой знал наше наречие; он подложил мне бумагу и велел написать что-нибудь нашим языком. Я не знал, на что это было, написал не помню что такое; он вынял из кармана то письмо, которым я отвечал государыне, сличил с этим и говорил, что я достоин за сие самой мучительной казни; его найдена была половина, ибо она, изорвав его, бросила. Сия же половина содержала в себе следующее:

"Любить тебя, Дина,

мне счастья больше нет

и сей к тебе страсти

не можно истребить".

Вскоре потом пришли ко мне вооруженные воины, взяли меня из темницы и понесли на приготовленный нарочно к тому сруб, чтоб на оном сжечь меня и прах развеять по ветру.

Несен я был между множеством народа, которые собрались смотреть сего позорища, как какой-нибудь злодей и преступник; всякий, как я думаю, желал видеть мою погибель скорее, нежели мне оная назначена была. И как увидел я приготовленное для моей казни место, то члены мои ослабели, кровь во мне застыла и в одну минуту лишился употребления моего разума.

Вдруг, не знаю, какое-то непонятное ободрение пронзило мой слух и воскресило меня как будто бы из мертвых: услышал я голос разносчика, который между людьми продавал розы. В сем случае вспомнил я слова превратившей меня в орла красавицы, она кричала мне вслед, когда я с нею простился, нечто о розах; итак, думал, не получу ли от них человеческого вида, и для того начал озираться повсюду, чтоб увидеть того человека. Я его усмотрел, ибо он находился еще впереди, и на таком месте, которого нам миновать было невозможно.

Начал я биться у воина, которой нес меня на руке, чтоб тем ближе подвести его к тому месту, где стоял продавец. Когда же находились мы против оного, то я усмотрел к тому большую способность, схватил несколько листов от тех цветов и проглотил; в самое то время потерял я образ птицы и превратился в человека. Опутины, которые находились на моих ногах, весьма нетрудно мне было перервать, и так сделался свободен.

Вдруг приключилась от того превеликая в народе тревога; всякий смотрел кверху, ибо думали, что я, вырвавшись у воина, поднялся на воздух. Помешательство это весьма долго не утишалось, однако наконец кончилось народным смехом, к превеликой досаде ревнивого государя.

Страх принуждал меня оставить этот город, и я, надев приличное моему состоянию платье, то есть невольническое, вышел немедленно из оного. Весь день находился в путешествии и, не нашед нигде обитания, принужен был препроводить ночь в лесу. Освирепевшая судьба вела меня из беды в беду и из пропасти в пропасть.

В самую глухую полночь наехали вооруженные люди, которые, взяв меня с собою, привезли в город. Тут содержали весьма великолепно, и жил я в преизрядном доме. Все, что ни есть редкое на свете, составляло мою пищу, платье носил я столь богатое, что мне редко и видать такое случалось. Прислужников при мне находилось довольное число, все шло в изрядном порядке, и я думал, что судьба, сжалясь на мое горестное состояние, начинает быть ко мне благосклонна; а не знав языка тех людей, у которых я жил, не мог действительно предузнать моего рока.

В некоторое время предприял я обойти все покои того дому, в котором находился; в одном нашел человека, который, сидя на кровати, весьма горько плакал. Как скоро я на него взглянул, то сердце мое облилось кровью, а глаза наполнились слезами, ибо печаль его не предвещала мне ничего доброго. Подошед к нему, спросил я его:

— Что причиною твоей печали?

— Этот великолепный дом, — отвечал он мне, — или, лучше, отверстый гроб несчастливым людям. Все его довольство и все делаемые нам услуги готовят мучительное окончание жизни. Мы должны чрез три дни принесены быть на жертву здешнего города идолу и покровителю народа. Все чужестранцы заключаются в сем доме и после закалают их на жертвеннике. Два дни останется быть нам на свете и вкушать горькое удовольствие нашего состояния.

Услышав сие, я окаменел, ноги мои подогнулись, и я едва не повалился на землю.

"Что делается со мною, — говорил я сам в себе, — какое неистовое чудо овладело моею жизнею и какая немилосердая эвменида пожрала благополучные дни мои и счастие? Уж не выгнанная ли из ада Мегера управляет моим жребием, и Клотона перестала прясть дни мои из золота и шелку, которые проходили посреди забав и веселий; а ты, немилосердая Аропа, когда уже лишился я всей надежды и упования, для чего не перережешь бедственную нитку моей жизни? Куда ни обращусь и куда ни пойду, везде ожидает меня новое несчастие".

Чтоб иной охотник выискивать погрешности не привязался к сему, что славянин употребляет в словах греческое божество; ибо частые войны и всегдашнее купечество у славян со греками перемешали множество идолов, и смесь сия была причиною тому, что славяне ходили в храмы греческих богов, приносили им жертвы и просили их покровительства. Так же и греки делали, когда находились в наших странах, но славяне всегда употребляли их на украшение всяких мест.

Итак, присовокупил я слезы мои к слезам моего товарища, и начали оплакивать вместе горестное наше состояние и ожидать непременного конца нашей жизни.

Когда настал для нас ужасный день, то увидели мы, что начинается в городе великое торжество; всякий выходил на публичную площадь в праздничном одеянии, начиналась в народе радость, и слышны были жертвенные песни. Сей праздник отправлялся у них богу жатвы в начале весны. Вскоре пришли к нам в дом жрецы, и сами своими руками отпрали нас губами и после намазали наше тело различными благовонными мазями; потом одели нас мантиями желтого цвета, смешанного с голубым, а на головы положили из различных цветов венки и так повели нас из дому.

Как скоро вышли мы на крыльцо, то стоящие пред оным другие жрецы запели божеские песни. Народ бежал со всех сторон, окружали нас толпами и усматривали из лиц наших, будем ли мы приятны их богу и по принесении нас в жертву получат ли они божеское снисхождение во одобренных нивах.

Сей ужасной церемонии описать я не в силах, ибо, находяся при смерти, не помнил ничего оного, только то ведаю, что мы шли окружены жрецами, у которых руки по локоть открыты были. В руках несли они превеликие ножи и топоры, и все были в белых запонах. Глаза их казалися наполнены кровию, и вместо смирения летали на их лицах неистовая злость и ярость.

Вышед из города, наконец пришли мы на нивы, на которые вынесен был и истукан земледелия; поставили пред идолом жертвенник и возложили товарища моего на оный.

Ужасное и варварское позорище! я теперь трепещу от страха, когда только воображаю сие неистовое зрелище. Связав ему руки, оборотили за голову и привязали весьма туго к жертвенному кольцу, также и ноги к другому. Потом стали все на колена, и читал первосвященник некоторую молитву. По прочтении оной поклонились все в землю и приступили к жертве.

Возможно ли снести: у живого человека начали вскрывать грудь. Сколько сил было моего товарища, кричал он отчаянным голосом и наконец скончался. По рассмотрении его внутренности и по прикушании крови пророчествовал жрец, что будущий год будет весьма хлебороден: для того, став опять все на колена, благодарили милостивого истукана. Потом, чтоб возблагодарить его больше, первосвященник, сняв с меня венок, надел на свою голову при громогласном пении других жрецов. Снята с меня была также и епанча, четверо жрецов и священноначальников возложили меня на жертвенник и прикрепили руки мои и ноги к жертвенным кольцам.

По прочтении первосвященником молитвы взял он жертвенный нож и приступил ко мне; как только намерился взрезать грудь мою, вдруг затряслась земля, и истукан, поколебавшись, говорил сие:

— Сия жертва мне противна, и вместо милостей за оную претерпит народ жестокое наказание!

Выслушав сие, возопили все громкими голосами, чтоб видеть меня живого; тотчас отвязали от жертвенника и, сняв с оного, одели тою же епанчою, и первосвященник возложил на меня мой венец. Потом, благодаря весьма много свой истукан, возвратились в город с такою же церемониею, где началось великое празднество, в котором препроводили целые три дни. Набожные и знающие гадание люди приходили в жертвенный дом, смотрели у меня на руках и на челе, нет ли каких-нибудь божеских знаков, не погрешили ли они весьма много приношением меня на жертву.

После то же учинило все собрание жрецов, раздевали меня и ставили в большой зале на некоторое возвышенное место; и так продолжалося сие примечание не меньше месяца, в которое время оказывали мне великую честь и почтение, довольствовали меня всем тем, чем только надобно довольствоваться одному государю. Наконец наградив великими сокровищами, выпустили из города, ибо не нашли они во мне ни одного божеского знака.

Вышед из города, первому человеку, который со мною встретился, отдал я все данные мне от жрецов сокровища, ибо казалися они мне опасными в моем пути, и сверх того уповал я по претерпении толиких несчастий увидеть мое отечество и возлюбленную Асклиаду, которую не променял бы на все драгоценности вселенной. И так в прежнем невольническом платье продолжал мой путь, в надежде увидеть моих подданных; но немилосердая судьба еще ненасытима была моими мучениями и не переставала услаждаться моими горестями.

Как переходил я негде дремучий и частый лес, то, желая несколько успокоиться, сел подле одного весьма тихо журчащего источника; и в то самое время, как любовался сим прекрасным местом, ибо оно имело весьма прекрасное положение, увидел, что с высокой горы бежала ко мне свирепая львица. Челюсти ее были окровавлены, казалось, как будто бы она теперь растерзала какое-нибудь несчастное животное, и бежала, может быть, утолить жажду в том источнике, подле которого я находился, но, увидев меня, удвоила она свое стремление и, разинув пасть, вознамерилась пожрать и меня. Ненасытимая ее алчба и покрытые кровию глаза ясно показывали мне мою погибель; вместо того чтобы мне спасаться, помертвел я, сидя на месте, и не знал, что предприять при сем бедственном окончании моей жизни. Чем ближе находилась она ко мне, тем больше ярость ее умножалася; и яснее показывалась мне моя погибель. Наконец чрезъестественная ее злость и необузданное стремление, как видно, помутили несколько ее зрение: набежала она на претолстое дерево и об него столь сильно ударилась, что, отскочив несколько назад, заревела преужасно и в скором времени издохла.

Собравши несколько ослабших моих сил, встал и продолжал мой путь, проклиная мое несчастие, рождение и собственно самого себя; ибо казался уже я и сам себе несносен, и мне мнилося тогда, что ни один человек не претерпел в жизни столько страхов и отчаяния.

Находяся не малое время в дороге, пришел я наконец к стенам некоторого великолепного города, которой стоял на берегу морского залива, все ворота оного были заперты, и подняты мосты на том канале, которой окружал стены. Поля, на которых, как видно, были весьма плодоносные нивы, заросли все не нужною человеческому роду травою; леса казалися все в превеликом беспорядке, как будто бы сердитые вихри старалися искоренить оные до основания; источники и другие струи завалены были землею и каменьями, — и, словом, находилось все в таком беспорядке, что казалось мне, будто бы обильная и щедрая природа не питала сего места плодотворными своими сосцами.

Граждане, увидев со стены, что я, ходя по полям, рассматривал их несчастие, вышли ко мне и взяли с собою в город. Пришедши в оный, отдали меня жрецам, из которых один знал наш язык совершенно и мог со мною разговаривать. Он уведомил меня о несчастии народном сим повествованием.

— Последний наш государь был человек весьма неистовый; он управлял, нами самым тиранским образом, утеснял знатных господ и насиловал их дочерей, казнил без милосердия всякого, который хоть мало противился его прихотям. Сделал кровосмешение с двумя своими дочерьми, которые в превеликом стыде и отчаянии закололись. Супругу свою умертвил он своими руками неповинную и наконец предприял услаждаться всякий день кровию своих подданных, что, видя, духовенство предприяло воздерживать его от того советами и другими способами. В скором времени возненавидел он всех нас, не пощадил и нашей крови; наконец, ужасно вымолвить, разорил все храмы до основания, сокрушил наших идолов и велел покидать их в презренное всеми нашими людьми болото, которое находится за городом.

Справедливые боги, перестав терпеть его беззаконию, послали на наши поля безобразное и превеличайшее чудо, которое, во-первых поглотило варвара нашего и обладателя, потом пожрало его сообщников, наконец гнев божеский ниспал и на нас, неповинных. Мы чрез всякие два дни отдаем человека на съедение чуду; но еще избавляемся несколько тем, что некоторые отважные граждане, ездив по окрестным местам, ловят чужестранцев, которые заменяют наших граждан, и мы сохраняем их здесь для того весьма рачительно. Вчера отдали мы последнего, и если сего дня не привезут пойманных, то думаю, что город определит в снедь тому неистовому чуду жизнь твою и тело.

Услышав сие, вскочил я весьма поспешно, ухватил жертвенный нож, висящий тут на стене, и хотел лишить себя сам поносной и презрительной моей жизни. Но жрец воспрепятствовал мне оное и закричал, чтоб подали ему помощь: в одну минуту прибежало других множество жрецов, связали мне руки и приставили трех сберегателей. Часа с три старались они наполнить меня мужеством и не страшиться предписанной мне смерти.

— Знать, что так судьбе угодно, — говорили они, — когда ты сам пришел на свою погибель. Ты должен непременно скончать свою жизнь когда-нибудь; но за избавление целого народа умереть славнее, нежели скончаться поносною смертию. Мы напишем имя твое в духовную книгу и всякий день будем поминать тебя пред богами, И просить у них вечного тебе блаженства, которое для всего смертного племени есть неоцененное сокровище; но оное достигнуть можно добрыми делами, а самоубийцы вечно заключаются во аде и не должны ожидать никогда своего избавления.

Что должно мне было думать тогда о моей жизни? Я укорял немилосердых богов, и власть их над людьми почитал тиранством, и столь ожесточилось несчастиями мое сердце, что я хотел скорее увидеть злое то чудовище, нежели мне предписано было. Всю ночь находился я в превеликом нетерпении, и живот мой столь мне сделался несносным, что всякую минуту ожидал я света.

Когда, восшед, потухала заря и кровавое для меня солнце взошло на мой плачевной горизонт, начался в городе великий плач. Вывели меня на народную площадь, всякий подходил ко мне со слезами и, оплакивая, облобызал меня в последний раз. Жрец, исповедав меня и сделав должное погребение, приказал народу вторично со мною прощаться. Сие плачевное позорище продолжалося часа с два, и я сидел облит весь слезами; потом, когда повели меня в ворота, чтоб выпустить за город, женщины и девицы взвыли тогда громкими голосами; и сие без выносу погребение плачевнее было всякого отходящего в вечность человека по уложению природы. Когда же выпустили меня из города, то заперли опять ворота и вошли все на стены смотреть свирепости чудовища и моего пребедственного окончания жизни.

Долго я ходил по полю и с нетерпением ожидал смерти: ибо в одно положенное время чудовище подходило к городу. Наконец появилося оно из густого лесу: вид его столь был страшен, что превосходил всякое ужасное адское безобразие. Крепость моя и мужество, чтоб без робости приступить к смерти, в одну минуту исчезли, и я столь отдался отчаянию, что едва меня держали ноги.

Ужасный тот зверь весьма скоро ко мне приближился, растворил алчные свои челюсти и хотел с превеликою жадностию пожрать меня. В самое то время поднялась ужасная буря и, схватив меня, унесла почти уже из рта того изверженного из ада страшилища; потом принесен я был опять в Аропин остров, и когда ввели меня в ее покои, то, вскочив она с софы, бросилась целовать меня и посадила подле себя.

— По сих моих благодеяниях еще ли сердце твое не может быть ко мне чувствительно? Я приходила в тот ужасный замок, в котором должен был ты погибнуть от волшебника. Научила ту красавицу, как превратить тебя в птицу. Избавила тебя от казни, сказав, каким образом можешь ты получить образ человека. "Это не та красавица, — говорила тебе вслед, — но я, которая всегда стараюся о твоем благополучии". Когда хотели принести тебя на жертву, говорила я вместо истукана жрецам, что жертва сия не угодна богам, и тем избавила тебя от смерти. В густом лесу отняла я зрение у хотевшей пожрать тебя львицы, и наконец почти уже из рта выхватила у свирепого чудовища помощию послушных мне ветров.

Выговаривая сии слова, приметил я, что она краснелась; хотя желания ее стремились преодолеть стыд и благопристойность, но, однако, совесть в ней еще не умолкала. Что ж должно было мне отвечать на ее приветствие? Она приключила мне все несчастия, и она ж извинялась ими, почитая то добродетелью.

— Государыня моя! — отвечал я ей, ибо досада моя не позволяла мне именовать ее богинею. — Ты, без сомнения, сделала мне великие благодеяния, и твоя ко мне благосклонность превосходит всякое милосердие на свете; но я прошу тебя, чтобы не старалась возжечь в сердце моем пламень, ибо вместо благодарности чувствую я к тебе отвращение, и уверяю тебя, что ты по смерть мою не получишь от меня никакого любовного знака.

Выслушав сие, не показывала она мне своей досады, хотя оная явно летала на ее лице.

— Ты видишь, сколь я тебя люблю, — говорила она опять, — что все твои досады вменяю ни во что: ты, овладев моим сердцем и душою, предписываешь мне новые законы и властвуешь мною так, как немилосердый победитель обезоруженным невольником; я вся в твоей власти, повелевай мною по твоему соизволению, лишь только окончай мое мучение и покажи мне сколько-нибудь твоей благосклонности.

Потом бросилась она ко мне на шею и начала целовать меня самым страстным образом; мысли ее находились в беспорядке, душа волновалась моею несклонностию, а страстное ее сердце трепетало от моей суровости. Вместо того чтоб приласкать, оттолкнул я ее от себя презрительным образом. Тут-то овладела досада ее сердцем, и показала она всю свою злобу, какую только можно было ожидать от раздраженной эвмениды.

— Постой! — сказала она, поскрежетав зубами. — Когда ты столь дерзостен, то скоро узнаешь власть мою и свое прямое несчастие; с этой минуты ты вечно будешь оплакивать жизнь свою и конца оной никогда не дождешься.

Потом, вышед в другую комнату, взяла волшебную трость и, пришед ко мне, махнула оною по воздуху, и начала говорить следующее:

— Бурные и свирепые ветры! Понесите голос мой во ад и там внушите оный фуриям, чтоб немедленно явилися предо мною; а ты, великий ада царь, подкрепи душу мою приличною мне твердостию!

По сим словам узнал я, что она была волшебница. Весьма скоро появилися пред нею неистовые фурии, которым приказала она мучить меня во всю мою жизнь; потом позвала к себе своего исполина, сберегателя ее острова, и приказала перенести меня на сие место и тут превратить в дерево.

В одну минуту подхватил меня тот неистовой гигант, принес сюда и тут великим чарованием отнял у меня образ человека, и дал мне сей, в котором я и теперь нахожусь… Премилосердые боги! — примолвил Алим вздыхая. — Тронитесь моим мучением, освободите от сего несчастия или прекратите несносную жизнь мою; только чтоб Асклиада осталась после меня благополучною.

Продолжение повести об Аскалоне

Как скоро Алим окончил свои слова, то превеликий и престрашный лев унес от него Аскалона, и он, желая, может быть, получить облегчение в своей печали, остался опять безнадежен и думал, что уже во всю несносную свою жизнь не получит никакой отрады.

Лев на широкой своей спине взнес на высокую гору Аскалона и там различными телодвижениями показал, чтобы он взлез на дерево, которое одно только на горе находилось и стояло подле одной пропасти, весьма много вдавшейся в гору. Когда Аскалон, не ведавший своей судьбины, находился уже на дереве, то лев, уткнув свою голову в ту пропасть, весьма поспешно отскочил от оной; потом поднялся в ней ужасный свист и выполз из оной превеликий змий. Нимало не медля, сразилися они и начали рвать друг друга без всякой пощады. Лев повреждаем был от змия во всяком месте, ибо ничто его не защищало, а змий, прикрытый чешуею, находился во всякой безопасности; наконец пропорол ему зверь чрево, и упали они оба, утомясь, на землю; потом, собрав несколько сил, вступили опять в сражение, от чего утомясь еще больше, почти уже без чувства растянулись подле пропасти.

Издыхающий зверь поднимал страшные и кровавые глаза свои на дерево и просил оными помощи у Аскалона, которому весьма не трудно было понимать его желание: чего ради сошед он с дерева, хотел обессилевших их умертвить обоих, чтоб тем лишиться ему неволи, освободяся от сих свирепых двух чудовищ; но, раздробив всю внутреннюю во змие, пощадил он обессилевшего льва, вспомнив то, что он весьма приятен к людям; сверх же сего надеялся, что зверь его выведет из сего незнаемого им места; итак, предприял ожидать, чтоб лев, собравшись с силами, оказал ему сию услугу.

Весьма в скорое время получил свирепый зверь все свои потерянные силы и показывал великую ласковость к Аскалону, которому, как казалось, изъявлял он свою благодарность; потом, посадив его на спину, понес с горы на другую сторону к некоторому источнику, который весьма обильно протекал в прекрасной и украшенной различного вида цветами долине. Тут бросился в воду и не только что в одну минуту омыл кровавые раны, но и совсем заживил оные и, напившись оной довольно, показался Аскалону еще бодрее и сильнее, нежели он был прежде. Подхватив его опять на себя, понес с превеликим стремлением опять на ту же гору.

Как скоро вбежал туда, то отвалил от пропасти умершего змия, который прикрывал собою оную, влез в нее и начал выносить оттуда превеликие куски золота, различные дорогие каменья и жемчуг весьма высокой цены, и другие редкие и блестящие слитки металлов, которые все предлагал он Аскалону в благодарность, что с помощию его победил своего соперника; но как увидел, что Аскалон отказывается и не хочет их принять, то, возвратившись опять в пещеру, вынес из оной маленький и черный камень, которой с превеликим усердием отдавал Аскалону.

По доказательствам натуральной истории, есть некоторый род змиев, которые собирают разные металлы и каменья, хранят их в своих пещерах и лежат на оных.


Весьма тому удивительно казалось, что после великих сокровищ награждал его лев безделицею, но зверь весьма приставал к нему и всякими ласкательствами показывал, чтобы Аскалон взял с собою сей камень. Наконец вознамерился он исполнить зверево желание, взял тот камень и привязал к своему грудному талисману, ибо по малости его не знал он, куда его положить; потом лев отнес его к тому дереву, от которого взял.

Алим, почувствовав подле себя некоторый шум, или, лучше, движение человека, спрашивал:

— Не опять ли я столь счастлив, что судьба послала мне того чужестранца, который слушал мои приключения?

— Я, любезный друг, — отвечал ему Аскалон, освободившийся от свирепого зверя, — я тебя обнимаю. — Но лишь только распростер он свои руки и прикоснулся к дереву, дуб исчез, а вместо оного явился пред ним млаконский владетель во всем своем образе. Как Аскалон, так и Алим весьма много удивлялись и сделались неподвижными; однако Алим бросился целовать Аскалона и благодарил его весьма усердно за его одолжение.

— Возлюбленный мой друг, — говорил он Аскалону, — скажи мне, из которой ты страны света послан мне избавлением и какое милосердое божество привело тебя на сей не ведомый никому остров? Чем я могу возблагодарить тебя за сие и какую найду тебе услугу, которая бы могла сравниться с столь великим твоим благодеянием?

Аскалон, не ведав сам причины сему превращению, не хотел приять от него благодарности, и для того предприяли. они оба сыскать корень этой тайны, скрывающийся еще от их понятия.

— Неужели сей камень, — говорил Аскалон, — данный мне от зверя, был тому причиною и сия малая вещь столь великую имеет в себе силу?

Алим отвечал ему на сие, что остров сей не прямой остров, но нечто околдованное, как он о том слышал.

— Весьма не трудно нам будет искусить сей камень, положим его на землю и увидим, какое произойдет от того действие.

Аскалон отвязал его от талисмана и как скоро положил на землю, то вдруг сделалось ужасное трясение и весьма великий шум. По прошествии же оного Аскалон и Алим вместо острова увидели себя на корабле, что их весьма много удивило. Люди на оном вставали как будто бы от крепкого сна и смотрели во все стороны с превеликою жадностию, и казалось, как будто они год целый света не видали. Когда пришли в память, то Аскалон спрашивал, чьи они люди и кому принадлежат сии суда, ибо пред глазами Аскалона и Алима находились пять кораблей.

— Мы варяги, — отвечал кормщик корабля того, на котором находился Аскалон. — Военачальник наш, сын великого господина, по похищении разбойниками его любовницы предприял странствовать по свету и искать того, чего нет ему милее в оном; и так плавали мы в море долгое время и искали ее до сих пор без всякого успеха; наконец пристали к сему острову, которой вы видите, и тут долгое время или были в некотором непонятном нам забвении или превращены были во что-нибудь, чего мы до сих пор не понимаем.

— Где же ваш начальник? — спрашивал Алим у него.

— Когда мы приехали сюда, — отвечал опять кормчий, то он с некоторыми из нас пошел осмотреть сей остров и там превращен в дерево. — Потом указал им оное.

Аскалон прикосновением того же камня возвратил и тому прежний его образ.

— Великодушный незнакомец! — начал говорить превращенный полководец. — Я вижу, что ты, всегда стараясь о человеческом благополучии, находишь в том удовольствие, чтоб помогать им во всякое время.

По сих словах благодарил он весьма чистосердечно Аскалона и по просьбе его рассказал им малое свое похождение таким образом.

— Я, питая страсть мою к некоторой придворной девушке, был чрезвычайно в начале любви моей несчастлив. Всякий день страсть моя восходила на высшую степень, и всякий день получал я от нее новые огорчения; любовь моя долго боролася с моим рассуждением и наконец преодолела она разум мой и понятие. Я влюбился до крайности и не хотел отстать от Асы, так называлася моя любовница, хотя бы стоило это моей жизни; а не видав к получению ее никакого способа, вознамерился употребить некоторую хитрость, которая может быть простительна страстному любовнику. Она уже была помолвлена за некоторого придворного человека, и когда предстали они в храм обещания, то и я пришел немедля в оный. Когда же пришла Аса пред идол богинин и начала обещаться Салиму, так именовался назначенный ей жених; и когда выговаривала она сии слова: "Обещаюся препроводить всю жизнь мою…"- то я закричал весьма громко: "С Етомом!" — ибо я так называюсь, и не дал ей выговорить "с Салимом".

Услышав сие, жрецы определили, чтоб быть ей за мною, ибо выговоренное слово во храме обещания и пред богинею никогда переменяемо не было; итак, вместо Салима совокупился я с Асою браком.

Спустя несколько времени после нашего сочетания, когда прогуливался я с женою по пристани, то не малое число злодеев, окружив меня, подхватили любезную мою супругу и увезли ее от меня. И так поехал странствовать по свету и искать ее во всяком месте.

Находясь весьма долгое время в море, приехали мы наконец к сему острову, где хотели переправить наши суда и запастись хорошею водою. Я должен был сойти с корабля и посмотреть оные на сем острове. Как только я пришел к сему ручейку, которой вы пред собой видите, то нашел в оном двух девушек весьма прекрасных: они купались в сих целительных водах и были совсем наги; одна из оных, которая казалась поважнее другой, рассердившись весьма на меня, плеснула водою, от чего в одну минуту превратился я в дерево и сделалсянеподвижен. Потом вышед они из ручья, пошли к моему флоту и превратили его в некоторый малый остров и присоединили к сему, и мы до сих пор пребывали полумертвыми. Кто ж такова была та девушка, богиня она или смертная, того я не ведаю, и мы ее с тех пор уже не видали.

Етом, окончив таким образом свои приключения, благодарил вторично Аскалона за свое избавление, а Алим предприял просить Етома, чтобы он на своих судах отвез их на остров Млакон; просил также и Аскалона, чтобы он согласился с ним туда поехать, ибо хотел он возблагодарить его там достойным образом.

Великая необходимость согласила всех и к одному предприятию. Етому во всякую страну ехать было не бесполезно, ибо он искал супруги своей по всему свету. Алим долженствовал увидеть свое отечество и Асклиаду; а Аскалон, имея неистовые мысли, всюду намерен был следовать; итак, исправив суда и запасшись всем надобным, отправилися они все в желаемый ими путь.

Находяся не малое время в морском плавании, прибыли они наконец под счастливые млаконские небеса и, пристав к острову, вышли на прекрасные берега оного, где простилися с Етомом, которого никак не могли уговорить, чтобы он побыл с ними несколько на острове; и так отправился он в свой путь.

Алим и Аскалон, желая условиться между собою, следовали в священную рощу и там хотели определить свое намерение, каким образом показаться им народу и уведомиться обо всех обстоятельствах, какие происходят теперь во владении Алимовом. Пришед в оную, нашли они тут некоторых жрецов, которые обыкновенно отправляли гражданские жертвы. Алим, укрывая как свое имя, так и достоинство, подступил к одному с великим подобострастием и просил, чтобы он уведомил его об обстоятельствах города и народа.

— Мы, — говорил он, — чужестранцы, желающие смотреть обыкновение и обхождение людей, путешествуем по свету и желаем уведомиться, какие природа рассеяла таланты по лицу земному и в каком месте утесненная добродетель имеет лучшее свое прибежище.

— Вы здесь не сыщете добродетели, — отвечал жрец, вздохнувши весьма прискорбно, — она уже выгнана от нас, и, к превеликому нашему несчастию, думаем мы, что никогда уже сюда не возвратится. Мы возвели на престол, — продолжал он, — весьма попечительного о подданных государя, который всякий час старался о нашем благополучии, предупреждал наши надобности, — и, словом, столько был прозорлив, что предусматривал и отвращал всякое зло от подданных. Когда же утвердился он любовию нашею на престоле, начал поступать по своим пристрастиям: прежде всех возненавидел княжескую дочь Асклиаду, которую должен он был иметь своею супругою, отослал ее от своего лица и после заключил в темницу. Те, кои держали ее сторону, лишены всего имения и препровождают жизнь свою в изгнании. Вчера публикован в народе указ, в котором объявлено, будто Асклиада сделалась виновною со всеми своими сообщниками, будто она имела умысел, чтоб отнять жизнь у государя. Итак, завтрашнего дня увидите вы здесь самое ужасное и плачевное позорище, ибо будет она сожжена в первом часу пополудни.

При сем слове Алим переменился в лице, члены его затрепетали, и если бы не поддержали его Аскалон и жрец, то бы он, конечно, упал на землю. Аскалон, как возможно, старался скрывать пред жрецом сие подозрение; но тот, имея от природы проницательный разум, устремил глаза свои на Алима и не хотел отвратить от оного любопытного своего взора. Образ его показывал, что он весьма много удивляется Алимовой перемене и приключившемуся весьма чудному в природе его волнению. Сомнение его от часу больше умножалось, когда он приводил на память неисповедимые божеские ответы, которые они незадолго пред сим получали. Может быть, старался бы он и скрыть оное, но сердечное некоторое чувствование вылетало на важный его образ.

По приведении в чувство Алима не упустил он ни малейшей просьбы, чтоб пригласить их к себе в дом. Когда же пришли они в оный, то жрец, собрав своих товарищей, просил Алима, чтоб он сказал ему, какого он города житель и все принадлежащее до его жизни; но Аскалон и Алим просили его, чтобы он позволил им несколько успокоиться: ибо предприяли они, как возможно освободить Асклиаду от казни, и для того хотели несколько посоветовать между собою уединенно, что им и позволено. И сие умножило еще больше жреческое сомнение, ибо, нашед превеликое сходство в Алиме со своим государем, не знали они, как растолковать сие приключение. Божеские же ответы означали иногда, что владеет ими не действительный их государь. И так сделалось между ними превеликое волнение. Они хотели исследовать сию тайну, но не имели к тому ни малейшего следа. Все было сокрыто от их понятия, и самая истина казалася им неисследованным неведением.

Алим и Аскалон, находяся наедине, искали способов ко освобождению Асклиады; но к превеликой прискорбности страстного Алимова сердца, не находили ни одного; одна только храбрость оставалася избавлением оной. Алим предприял твердо поразить своею рукою неистового того самозванца, который похитил у него престол, и вознамерился лишить его любовницы и супруги самою поносною и презрительною смертию. И так не сыскав больше никакого способа, положили непременно принести ярости своей на жертву незаконного обладателя народом.

Действительный млаконский обладатель препроводил всю ночь в превеликом беспокойстве и не желал ни на минуту иметь «покоя». Он в сие время ходил осматривать в город места, которые ему возможность позволяла; между тем нашел приготовленный сруб на погубление Асклиады и, словом, высмотрел все к расположению предприятых им мыслей; потом ожидал с нетерпеливостию утра.

Млаконские небеса украшалися уже светлою синевою, тусклые облака, удаляяся от света, падали в западное море, горы и долины пили кровавую росу, чем предвещали в сей день ужасное стенание земли; солнце, взошед на горизонт, казалось, как будто бы отвращает свои лучи и не хочет глядеть в город, а особливо в то место, в котором опочивал тиран миролюбивого народа. Обыкновенные предвестники солнцева восхождения, приятные зефиры, которые на ясных водах подымают тихие волны, удаляяся от города, оставили поля и долины, ибо не хотели быть свидетелями варварского позорища; в отсутствии их горел воздух, и казалось, что все стихии воспламеняются от одной, — словом, вся природа на сем острове казалась в превеликом помешательстве.

Граждане, открывая глаза свои, наполняли их слезами, и везде слышно было сердечное стенание, всякий против желания своего готовился увидеть смерть законной своей государыни и неволею шел на назначенное ему место. Жрецы затворили храмы и, скрывшись в оных, просили богов, чтобы они отвратили свой гнев от народа за невинную Асклиаду.

Время уже приходило к совершению дела. Аскалон и Алим, пришед, стали на таком месте, которое весьма способно было к совершению их заговора и которое они прежде уже назначили.

Началась плачевная и ужасная сия церемония: в начале шли несколько телохранителей с обнаженными мечами, за ними следовали два жреца в печальных одеждах, которые должны были прочитать на срубе последние Асклиаде молитвы; за сими вели двух надзирательниц государыни, которых она весьма много любила и кои ей были всех вернее; пред Асклиадою шел крикун, который во весь голос говорил народу, чтобы они помнили свой долг и никогда не дерзали восставать против государя, видя, как преступники законов жестоко наказываются.

За сими ехала государыня на белом коне, которого вели два совершителя сего неистового дела; она была в белом одеянии, которое было весьма долго и волочилося позади коня; концы оного несли два комнатные отрока и плакали столь горько, что казалось, будто они похороняли родную свою мать. Волосы у нее были распущены и лежали беспорядочно, иные по плечам и на груди, а другие висели за спиною, на голове ее был венок из кипарисного дерева, которое означает печаль и погребение. Катящиеся по лицу ее слезы и не чувствительное сердце удобны были привести о ней в сожаление. В руках держала она большой золотой сосуд, в котором находились разные дорогие каменья и жемчуг, чем она обыкновенно украшалась в своей жизни. Оные сокровища и притом деньги раздавала она своими руками бедным людям, и притом можно было видеть, что каждый камень омочен был ее слезами.

Как скоро народ увидел ее в сем образе, то ужасно восстенал, и началось везде рыдание. Женщины и девицы, не убоявшись тирановой власти, отчаянно вопили голосами; некоторые рвали на себе волосы и хотели последовать государыне своей в неутолимую стихию.

Сие народное смятение нимало не уменьшало ярости повелителевой. Он появился народу в великолепной колеснице, в которой ехал на определенное им место, чтобы утолить свою злобу и насытиться казнию невинной Асклиады.

Как только поравнялся он с Алимом и с Аскалоном, то два сии раздраженные ироя хотели броситься на колесницу и положить его на оной мертва; но самозванец предупредил их намерение и, скочив весьма поспешно с колесницы, бросился пред ними на колена, несмотря ни на свой сан, ни на великое собрание народа.

— Я не знаю, кто ты таков, — говорил он Аскалону, весьма оробевши, — только ведаю то, что ты пришел сюда наказать меня за мои предерзости. Я, припадая ко стопам твоим, винюсь перед тобою и подвергаю себя всякому жестокому наказанию.

Аскалон и Алим весьма удивились чудному сему приключению и, будучи от того в великом смятении, не знали, как растолковать им такое привидение; чего ради тиран просил их во дворец, где обещал объяснить вину свою подробно, и потом, оборотясь к Алиму, говорил:

— Твой народ- твоя и воля, повелевай им с сей минуты до конца твоей жизни, ибо боги сделались к тебе милостивы и меня отдали в твои руки.

Асклиада возвращена была от казни, и с превеликою честию проводили ее в покои. Вместо плача сделалась превеликая радость, но народная молва превосходила еще оную. Всякий видел перемену своего государя, но никто не знал тому причины; итак, объяснение оной весьма было потребно к открытию их судьбины.

Алим бросился прежде всего успокоить возмущенную Асклиаду, вывести ее из отчаяния и уверить, что во образе его неистовый дух, о котором еще и сам он был не известен, приключил ей все печали и мучения; но он нашел ее еще без памяти, и не надеялись, чтобы скоро возвратила она потерянные свои чувства, чего ради приказал всем придворным врачам весьма прилежно стараться о ее здоровье, а сам следовал к Аскалону и желал с ним вместе уведомиться о своей судьбине.

Когда он вошел в свои покои, то извиняющийся пред Аскалоном тиран стал опять пред ними на колена и говорил следующее:

— Я волшебник, брат Аропы, твоей любовницы, — говорил он Алиму, — она, влюбяся в тебя, приняла на себя образ богини и показалась тебе во славе на колеснице, чтоб тронуть твое сердце сколь красотою, столь и великолепием, и еще, что мне ужасно вспомнить и за что боги сделались к нам немилосерды, очаровала она истукан Провов, который произносил против желания своего голос. Я по ее велению принимал на себя образ провозвестника Перуновых повелений и толковал в роще тебе ответ Провов; потом ее же научением царствовал год на твоем престоле и в твоем образе притеснял, сколько возможно мне было, Асклиаду, и наконец по повелению Аропину хотел преселить ее в царство мертвых; и действительно бы сие сделалось сего дня, ежели бы боги не подали вам руку помощи, а ей избавление в вас.

Сей чудный камень, который ты имеешь, — продолжал он, говоря Аскалону, — отделен от престола адского бога. В то время, когда мы принимаем власть над духами, клянемся пред адским судиею сим камнем, ибо по преступлении нашей должности бываем мы оным мучимы и в винах наших теряем пред оным всю нашу власть и могущество; теперь я в вашей воле, и когда кончилось на мне терпение богов, то вы можете со мною сделать все, что вы хотите. Впрочем, преступлению сему виновна моя сестра и она обо всем уведомит вас обстоятельнее. Позвольте мне сделать некоторые заклинания, по которым она весьма скоро явится здесь, а вы тем временем старайтесь успокоить Асклиаду, ибо власть наша над нею уже кончилась.

Народ нетерпеливо желал уведомиться о сем приключении, ибо видел он государя своего в двух подобных друг другу лицах; чего ради Алим за благо рассудил появиться оному вместе с волшебником и публичным его признанием вывести подданных своих из сомнения. Итак, немедля возвратились они на народную площадь, где волшебник при всем народе признавал себя виновным и неправильным похитителем как престола, так и счастия Алимова.

Услышав сие, все бросились с великим стремлением на волшебника и хотели разрубить его на части, но Алим удержал их стремление и приказал до времени успокоиться. Потом проводили волшебника для заклинаний, чтобы он призвал свою сестру, а Алим и Аскалон пошли успокоить Асклиаду.

Как они вошли к ней, то уже получила она несколько прежней памяти и была мало предуведомлена как о своем, так и о народном счастии. Увидев Алима, возвела она утомленные от слез глаза свои на него и, опять облившись слезами, говорила ему так:

— Я страшусь тебя, государь, и имею к тому справедливую причину, ты мне кажешься ужасным тираном или таким чудовищем, которое столь яростно, что не щадит терзать и самого себя. Я ненавижу тебя и мысленно презираю; но не знаю, — продолжала она, вздохнувши весьма прискорбно, — для чего сердце мое не соглашается с моими мнениями. Оно тебя извиняет и советует уменьшить мою ненависть. Что за приключение, которое вторично возмутило смущенные мои мысли? Какое не слыханное доселе приключение последовало в вашем городе? Начало его я слышала несколько смущенно, но действительного и ясного доказательства еще не могла узнать ни от кого. Скажи мне, государь, тот ли ты Алим, которой был при вступлении твоем на престол, или тот неистовый обладатель, который терзал меня до сей минуты и наконец неповинную определил казнить, чем осрамил мое поколение и обесславил всех владетелей моих предков?

— Успокойся, прекрасная Асклиада, — отвечал ей Алим, — несчастие твое продолжалося до сего часа, и боги были к тебе не милостивы столько же, сколько ко мне. Они предприяли наказать меня, но чтоб больше усугубить мое мучение, определили и тебе быть несчастливою. Я бы хотел во весь мой век пребывать заключен под несносною мне карою, лишь только бы тебя видеть благополучною.

По сих словах уведомил он ее обо всех обстоятельствах и также о всех приключениях, случившихся ему во время отсутствия. Потом сказал ей, что царствовал вместо него волшебник, брат той неистовой тиранки, которая приключила ему все несчастия. Представил также и избавителя своего Аскалона, которого благодарила Асклиада от искреннего сердца и самыми чувствительными словами. Ибо выслушав все приключения, в одну минуту забыла она все претерпенные ею досады и огорчения и вместо превеликой ненависти к Алиму наполнилась она еще больше прежнего к нему страстию.

Аскалон казался тогда в превеликом смущении; на лице его написано было неистовое его желание. Все бывшие тут примечали его движения; но Алим и Асклиада, будучи наполнены великою радостию, совсем не старались предузнавать грозящей им новой беды, еще злее прежних. Человек, имеющий испорченный нрав, весьма склонен к поползновению. Склонности переменяются поминутно и прилепляются больше к худому, нежели к хорошему: ибо добродетель не присутствует в таком сердце, которое наполнено злобою, и разум нимало не советует о истинном пути; ибо он сам живет в таком человеке под властию пристрастий негодных. Пороки царствуют тут, откуда удаляется добродетель, и на все привести его в состоянии.

Аскалон как скоро увидел Асклиаду, то, забыв непристойную страсть свою к сестре, столь сильно влюбился в Асклиаду, что желал лучше потерять жизнь, нежели не получить удовольствия порочному своему желанию. Досадовал он и почти выходил сам из себя, когда видел, что Асклиада чувствовала к Алиму неизъясненную страсть. Глаза его тогда наполнены были яростным огнем, и лицо покрыто было зверскою злостию. Он трепетал, и казалось, как фурии трогают неистовое его сердце.

Алим не преминул вскоре опросить Бейгама, как первого своего друга; и когда уведомили его, что он находится в темнице, то приказал, немедленно освободив его, представить пред себя и на пути еще уведомить его обо всем происшедшем. Бейгам как скоро вошел, то бросился к ногам законного своего обладателя, трепещущими устами целовать его руку и от необычайного восторга едва мог произносить слова.

— Успокойся, любезный мой друг, — говорил ему Алим, — несчастия наши миновались, и ты должен благодарить в начале богов, а по них великодушного и храброго чужестранца Аскалона.

Бейгам, отдав ему должную честь, благодарил его весьма пристойными словами; а Алим в этот час обещал поставить статую на площади народной избавителю своему и его подданных из-под ига мерзостного обладателя. Одним словом, если бы Аскалон потребовал престола, то Алим, имев добродетельное и благодарное сердце, конечно бы, не отказал ему в сем требовании, ибо согласился бы он лучше владеть одною Асклиадою, нежели всею землею пространной вселенной.

Но Аскалон наполнялся тогда совсем противными сему мыслями. Он предприял лишить Алима Асклиады, то есть отравить его ядом; а если после не получит от нее склонности, то определил умертвить и ее своею рукою.

В сие время объявили им, что прибыла волшебница. Они немедленно пошли все в залу (выключая Асклиады, которая не хотела больше видеть неистового того тирана), где увидели волшебницу: она была в черном флеровом платье и с обыкновенными своими признаками. Увидев Алима, переменилась в лице. Стыд, отчаяние и досада изобразилися на оном. Ежели бы не была она прекрасна, то, конечно, показалася бы фуриею, изверженною из ада.

— Благополучный Алим, — говорила она, — несчастливая тобою волшебница желает тебе отныне всякого благоденствия; наслаждайся счастием вместе с моею соперницею; она осталась непобежденною, а я подвержена теперь стыду и отчаянию. Когда же я не получила твоей склонности, то не желаю больше и жить на свете.

По сих словах отдала она брату своему волшебную трость, зодиак, которой находился на ней вместо перевязи, и талисман, висящий на ее груди, сказав сие:

— Возьми мое могущество и будь столь силен, сколь была я, но не будь так несчастлив.

Потом выняла она кинжал и проколола свою грудь, сказав последние слова к Алиму:

— Прости, Алим, которого я больше себя любила в жизни!

Алим приказал вынести ее тело, а волшебника заключить в темницу до действительного определения, которое вознамерился он сделать по совету народному.

Во время несчастия прошедшие благополучные дни всегда пребывают в нашей памяти, и с превеликим сожалением всякую минуту мы оные воображаем; а по претерпении великих бедствий, когда вступаем мы в благополучное пребывание, то все прошедшие несчастия как дым исчезают из нашего понятия и никогда уже не возвращаются в нашу память.

Как только появилося солнце на млаконских небесах, то началось во граде великое торжество, и везде видны были восходящие благодарственные к богам жертвы. Алим, Асклиада и Аскалон были в Перуновом храме и своими руками приносили богу жертву по обыкновению тех жителей, где Алим в присутствии всего духовенства и знатных своих господ обручился с Асклиадою и клялись друг другу вечною верностию. Никто не предвещал тогда никакого больше препятствия сим двум пылающим сердцам, а всякий думал, что по претерпении ими толиких бедствий будут они вести дни жизни своей весьма благополучно, и никакой уже разлуки последовать им не может; но несчастия их еще не кончились, и им определено было увидеть самое свирепое злополучие.

Аскалон с сих пор сделался задумчив и беспокоен, и вместо дружества к Алиму за его всегдашнюю благодарность и за беспримерное угощение начинал чувствовать неописанную ненависть, и злость его тем больше возрастала, чем больше видел он Асклиадино ласкание к своему сопернику. Неистовое его сердце тотчас согласовалось со зверским его разумом. Какого нрава человек, такие и предприятия бывают по его рассуждению.

Случился в то время на острове том индиец. Аскалон, уведомившись о сем, послал за ним и приказал привести к себе, обещал ему множество сокровищей и тем склонил, чтобы он изготовил яд, какие выдуманы в их государстве; но чтобы сей состав не менее как через неделю начал действовать во утробе. Индиец весьма в скорое время составил его или, может быть, имел уже он и готовый, принес к Аскалону и сказал ему так:

— Когда ты будешь сидеть за столом с тем, которого намерен умертвить, то, выняв сей состав, осторожно намажь оным одну сторону своего ножа, разрезывай им пищу и подавай ему те части, которые будут от стороны, намазанной ядом. Сим способом без всякого подозрения останешься ты невредим, а неприятель твой умрет злою смертию.

Аскалон с превеликою радостию и с успехом произвел предприятие свое в действо и во время вечернего стола кончил свое намерение. С этих пор сделался он весел и показывал всем, что весьма охотно обитает в их городе. Всякий день посещал он Асклиаду без запрещения и без всякого подозрения от других; начинал он некоторыми околичностями открывать ей свою страсть; но, впрочем, та, не имея ни малой к тому дороги, совсем не примечала неистового его желания и почитала его превеликим себе другом.

Бейгам, имея проницательный разум, к превеликому волнению своего сердца, предусмотрел вторичное падение своего государя, ибо поступки и намерения Аскалоновы, которые хотя и были скрыты, ясно оное показывали. Он предприял открыть сомнение свое государю, но не знал, как приступить к оному, ибо ведал, что Алим столь много чувствует дружбы и преданности к Аскалону, что никогда не согласится тому поверить. Однако усердие Бейгамово к своему государю преодолело сию невозможность, и он в некоторое удобное к тому время выговорил Алиму сие:

— Великий государь! Сомнение мое сочти ты лучше заблуждением моего разума, нежели незнаемою мною к кому-нибудь ненавистию. В храбром Аскалоне почитаем мы нашего избавителя и воскресителя почти уже умершего нашего счастия. Сомнения в том нет, чтоб мы не почитали его великим; мы его признаваем и жертвуем всем, что только может составить неизъясненную нашу благодарность. Он человек добродетельный и старающийся всегда о благополучии человеческом; но любовь не редко колеблет добродетель и вручает сердца наши и разум негодным пристрастиям. Всякий великодушный человек, утопающий беспредельно в сей страсти, не чувствует, как страдает его честь; забывает о тех людях, которым он должен делать благодеяния; не радит о собственном своем благополучии, и бывает, наконец, не знаем никому. Тот же прелестный предмет, пред которым он бесстыдно воздыхает, пожирает его добродетель, честь, спокойствие и имение; ибо она всегда имеет в памяти то, что он ее когда-нибудь оставит, следовательно, сожаления об нем никакого не имеет. Сие, государь, сказал я только для того, чтобы объяснить пред тобою, сколько любовь имеет власти над колеблющимся нашим разумом. Я примечаю в Аскалоне неизъясненную страсть к будущей твоей супруге. Все его движения, внешние и внутренние чувства ясно показывают его желания, и по тому рассуждаю, что если бы он был человек добродетельный, то действительно не предприял бы сих мыслей. Хотя правда, что сия страсть не по воле нашей владеет нами, но мы имеем разум, довольное средство ко обузданию оной, и сверх того чрез такое короткое время нельзя было оной усилиться так много в его сердце, ежели б не было на то собственного его произволения. И если, государь, боги к нам еще не сделались милостивы и во избавителе нашем увидим мы злее первых несчастие, то что тогда начнем, когда погибель наша поразит нас, не готовых к тому!

Алим, слушая сии слова, находился вне себя: образ его показывал тогда великое удивление, смешанное с невероятием; природное свойство в нем не умолкало, и сердце предвещало сделанную уже ему погибель; но врожденная в нем добродетель затмевала его предвещание. Итак, чтобы не огорчить Бейгама и отвратить напрасное его подозрение на Аскалона, сказал он Бейгаму, что будет стараться усматривать сие сам.

Время уже приходило, и данный ему яд начал действовать во утробе. Весьма скоро изменился он в лице и потерял все свои силы. Почувствовав двор толикое несчастие, весь возволновался, и сей нечаянный припадок своего государя не знали чему приписать; а о данной ему отраве никто не ведал.

Первое приложено было старание укрывать от народа болезнь Алимову, ибо в оном тотчас бы начались отчаянные вопли.

Жрецы тайно приносили жертвы о здравии своего государя и старались умилостивить разгневанных на них богов. Сие прошение их услышано было вскоре, ибо когда врачи делали совет о болезни Алимовой, то некто из оных, муж весьма старый, который ездил некогда в Египет для окончания своей науки, усмотрел, что государь отравлен был ядом, известным тому врачу уже издавна. Того ради предложил он всему собранию своих товарищей и также двору, что он один будет иметь старание о излечении Алимовом и с помощию богов надеется учинить его здравым. Ведая все великое его искусство в медицине и зная притом, что он довольно показал невероятных в оной опытов, без всякого сомнения отдали государя в собственное его пользование. Он, нимало не мешкая, составил другой яд, совсем противный тому, которой дан был Алиму, и склонил государя принять немедленно оный.

Как скоро Алим принял, то в одну минуту увидели его мертвого. Члены его оледенели, и лицо покрылось мертвою синевою, одно только весьма слабое дыхание в нем осталось. Страх и отчаяние вселилися в сердце окружающих его бояр, и они не инаковым его почитали, как с которым должны были проститься навеки; но врач твердым голосом и спокойным видом обнадеживал их в сем отчаянии и уговаривал, чтобы они нимало не страшились.

— Боги помощники нам, — примолвил он, — в которых я твердо уверен, что по претерпении нами толиких бедствий начинают они быть к нам милостивы.

Целые сутки находился Алим на смертном одре; наконец начал иметь движение и вскоре получил прежние свои чувства- к неописанной радости его подданных и к великой славе искусного врача, которой, однако, не хотел никому открыть сего, что государь их был отравлен ядом, и даже что и самому ему не хотел открыть оного, и казалось ему столь сие страшным, что без великого трепета не может он и вообразить оного.

Во все несчастливое к Алиму время Аскалон находился безвыходно у Асклиады, ибо он думал, что скоро услышит о смерти своего соперника, и для того, не опасаясь нимало, начинал уже делать ей некоторые любовные изъяснения. О болезни же Алимовой Асклиада совсем была не известна, потому что старалися, как возможно, скрывать от нее оную, следовательно, она не имела причины и печалиться об оной. Неистовый Аскалон, радуяся весьма погибели Алимовой и имев для того весьма спокойные мысли, предприял употребить все хитрости и лукавства против невинной Асклиады. Он прежде всего старался узнать всю ее горячность к Алиму и после искать способов ко истреблению в ней оной страсти. Предприятие было весьма неосновательное и достойное всякого презрения; но Аскалон положил завесу на лицо свое и на сердце, которую ни стыд, ни благопристойность проникнуть не могли, определил себя неистовству и сраму на жертву.

— Прекрасная Асклиада! — говорил он ей, избрав к тому удобное время. — Сколь благополучен тот человек, который обладает твоим сердцем, и его счастие мне кажется несравненно ни с чьим на свете; если же он того достоин, то имей к нему сию горячность, которую ты имеешь; предпочитай его мне или, лучше, всему свету, полагай в нем все твое счастие, если он тебя не обманет; веселись клятвами его, когда они происходят не от притворства, — до тех самых пор, покамест твоя судьба покажет тебе весь его обман и коварство. Прежде объяснения всех его к тебе притворных ласкательств объявляю тебе, прекрасная, что я с того часа, как в первый раз тебя увидел, неизъясненно тобою страдаю; прелести твои вошли глубоко в мое сердце и господствуют душою моею и моим понятием. Но не подумай, чтобы сия страсть была тому причиною, что я вознамерился пред тобою обнести Алима; он мой друг и останется оным вечно, если переменит негодные свои пристрастия. Мое добродетельное сердце не может терпеть ни одного порока и никогда с ним не сообщается; я единственно из сожаления к тебе описываю зверское его намерение и объясняю тебе, что он недостоин любви твоей и дружбы. Он по дружеству открывался мне некогда, что чувствует великую горячность к некоторой здесь благородной девице; а о тебе сказал он с усмешкою, что и слышать не хочет; снисхождения же делает тебе единственно только в угодность народную.

При сем слове вошел к ним Алим. Сколько ни смутился сим видением Аскалон, однако умел скрыть свое неистовство и показывал весьма осторожно, что он очень радуется выздоровлению Алимову; но в самом деле готов был тут же мертвого положить его пред собою.

Асклиада осталась в том же удивлении, в котором она находилась, слушая слова Аскалоновы, и для того весьма смутно отвечала на извинения Алимовы, которые он делал в том, что целые сутки не посещал ее.

Алим, находяся в восхищении, что освободился от смерти, нимало ни примечал нестройного течения ее мыслей; но прозорливый Бейгам не упустил без исследования умом сей тайности, чего ради предложил государю о ожидаемом ими браке. Алим, имея сам к тому нестерпимое желание, просил на сие позволения у Асклиады, и когда получил оное, то приказал Бейгаму объявить при дворе и в городе о приуготовлении к тому, а сам почел за должность посоветовать с Аскалоном и с другими людьми о том, что уготовить приличное к великому сему торжествованию. И когда было все уложено, то началось приуготовление в Ладином храме.

При дворе и во всем городе всякий, услышав сие, был в превеликой радости и старался показать себя великолепным. Храм украшали фестонами и всякими различными цветами; жертвенник тот, к которому должны были приступить сочетающиеся браком, обставливали розами и лилеями, — одним словом, весьма в короткое время везде и все было изготовлено, ибо приуготовляли сие торжество усердие и любовь к государю.

Накануне брачного дня уготован был мост от дворца до храма, который устлан был зеленым бархатом с золотою бахромою; по сторонам оного поставлены были пиедесталы, обвешанные фестонами, а на них золотые превеличайшие чаши со всяким благовонным курением.

Ввечеру подвезли к крыльцу две колесницы, ибо там было такое обыкновение, убранные разного цвета каменьями; бахрома и кисти на оных сделаны были из таких же блистательных и мелких каменьев. Над тою, в которой должно было ехать Асклиаде, сделан был купидон, держащий миртовый венок, а над Алимовою виден был Гимен со своим покрывалом, также и другие различные украшения, принадлежащие к победе и к брачному сочетанию.

Весь город находился в превеликой радости, и ожидали наступающего дня с ужасным нетерпением; но неистовый Аскалон дышал тогда злобою и ненавистию на невинных любовников и так, как самой лютый зверь, искал всякую минуту разрушить их счастие. Он знал, что завтрашний день должен будет расстаться с Асклиадою навеки, и для того положил непременно или исполнить свое неистовое желание, или умертвить ее своими руками.

Весь вечер выдумывал способы к произведению намерения своего в действо. Наконец, призвав к себе надзирательницу Асклиадину, склонял ее на свою сторону, обещая множество ей за сие сокровищ; но когда увидел, что была она непоколебима в своей верности, то, взяв кинжал, поставил ей против грудей и говорил:

— В сию минуту извлеку из тебя душу и положу тебя мертвою пред моими ногами, если ты не исполнишь моего намерения, и знай, что ежели и обещавши изменишь, то и тогда от ярости моей не укроешься: ты ведаешь, что я имею средство обратить все ваше государство в камень, а тебя послать на вечное мучение; знаешь и то, что волшебники, волшебницы и все адские духи мне подвластны и исполняют повеления мои со трепетом!

Поди, — продолжал он, — в спальню к Асклиаде, вышли всех, которые там находятся, а сама, оставшись с нею одна, не запирай дверей и ожидай вскоре моего туда прихода.

Устрашенная надзирательница все по его приказу исполнила, и он, наполнившись яростию и отчаянием, немедленно пришел в спальню к Асклиаде, которая уже тогда опочивала, бросился на колена пред кроватью, взяв за руку и разбудив ее, говорил сие:

— Прекрасная Асклиада, ты видишь пред собою страстного любовника, который желает в сей час, ко всему удобный, или насытиться твоими прелестями, или умереть пред тобою, и я никак не могу снести разлуки моей с тобою.

Смущенная и устрашенная Асклиада кликала своих прислужниц; но как услышала, что никто не отдает ей голоса, то начала кричать весьма громко.

Аскалон старался ее уговорить. Наконец узнал, что старания его напрасны и что он будет обруган всеми; чего ради выхватил в ярости кинжал, которым ударил в прекрасную грудь невинную Асклиаду, чем прервал голос ее и дыхание, и так скончалася сия невинная девица от руки безбожного тирана и ненасытимого варвара, который весьма поспешно ушел от нее в свои покои, где препроводил всю ночь в злых и неистовых воображениях.

Мрачная ночь опускалася уже в море и потопляла вместе с собою счастие и торжество млаконское. Плачевный день восходил на небо и вместо радостей выносил плач и рыдание гражданам, но никто сего еще не предвидел.

Алим, вставши с постели, ни о чем больше не помышлял, как о начинающемся торжестве и о платье, к оному приличном. Жрецы при всходе солнечном принесли великую жертву Световиду, так, как богу света, чтоб сей радостный день был к ним благосклонен, после наполняли Ладин храм различными курениями и одевали все кумиры багряными епанчами, как обыкновенно бывало у них во время браков. Знатные господа помышляли о поставлении по дороге войска и других к тому потребных людей; простые граждане украшали себя богатыми одеждами, наполнялись великою радостию и готовились увидеть великое торжествование. Потом наполнился весь двор различными и великолепными колесницами, а княжеские покои- знатными боярами обоего пола, которые, имев почтение и усердие к своему государю и чтобы показать, что им торжество сие весьма приятно, приехали ранее обыкновенного времени.

Алим хотел уже выйти в собрание, как вдруг Бейгам взбежал к нему весьма поспешно, облившись слезами, пал пред ним на колена и от превеликой горести едва мог произнести сии слова:

— Великий государь! Не стало твоей нареченной супруги, а нашей государыни!

Алим, услышав сии слова, покатился со стула и потерял все чувства.

Сделалось от сего ужасное смятение при дворе; и хотя старалися скрыть сие от народа, но в одну минуту и тот известился об оном, и какое произошло тогда волнение, то никто описать сего подробно не может. Разорение града или пленение целого народа столько бы слез и рыданий произвести не могло. Всякий в отчаянии хотел отмщевать, но не ведали кому, бегали все, искали убийцу, но он сокрыт был от их понятия.

Врачи и некоторые еще остались помогать бесчувственному Алиму, а другие пошли смотреть плачевного позорища.

Асклиада лежала на постеле, разметавши руки, и в груди ее вонзенный кинжал орошен был весь ее кровию. Какого еще плачевнее сего позорища всякому ожидать было должно! Служащие ей, которые не смели объявить государю прежде Бейгама, били себя в груди, рвали на себе волосы и столь отчаянно выли, что я думаю, привело в сожаление и неистового того варвара, который умертвил ее так бесчеловечно, но его тут не было, и он притворился, будто бы был в превеликой от того болезни.

Всякий возвращался домой и вместо светлой одежды надевал черную, которую оплакав довольно, приезжал во дворец; торжественные колесницы, покрывши черным сукном, повезли к Ладину храму, который уже затворили жрецы и не хотели приносить ей жертвы, ибо думали, что в сей несчастный день опровержено будет все их владение, опустошатся храмы и разорятся все освященные места.

Наконец все определили, как возможно, стараться не пускать Алима смотреть мертвое тело Асклиады, чтоб тем не лишиться им и своего государя. Предприятие сие удалося им с успехом исполнить, и они, употребляя всякие обманы, целые два дни не допускали Алима к Асклиадиному телу, которое в то время оплакивали граждане всякого состояния, а особливо- усердные женщины.

На третий день вручено было Бейгаму письмо следующего содержания:


"Заключенный и забытый всеми волшебник добродетельному Бейгаму желает здравия.

Я известен обо всем смятении, происшедшем в вашем государстве, и весьма много о том сожалею; впрочем, ты знаешь силу мою и власть; но получив еще оные от сестры моей, усугубилось мое могущество; вели освободить меня и представить пред себя; я дам тебе советы, которыми ты, может быть, облегчишь печаль твоего государя".


Бейгам, прочитав оное, нимало не медля, велел освободить его и почел действительно за нужное попросить его совета в сем отчаянии народном.

Волшебник, пришед пред него, говорил ему следующее:

— Если ты обещаешься мне похитить волшебный камень у Аскалона и вручишь его мне, «то будет» не к повреждению смертного рода; я отнесу его в наше собрание и положу в то место, где оные хранятся, а именно, на престоле Чернобоговом, в чем клянусь тебе сим богом, волшебным камнем и всем адом, что я сие, конечно, исполню; печаль вашу и великое сие отчаяние пременю я в радость такого же великого рода, каковы болезнь ваша и сетование.

Бейгам пред домашними богами велел ему учинить вторично данную им клятву и обещался просьбу его исполнить. Немедля пошел к Аскалону и нашел его в превеликом беспорядке; может быть, действовали в нем стыд, раскаяние и сожаление; сии страсти вкореняются иногда и в варварские сердца.

Бейгам нашел талисман его на столе и к нему присоединенный камень, который он весьма осторожно отвязал и имел уже при себе; постаравшись несколько воздержать его от печали, которую он, по-видимому, несколько чувствовал, расстался с ним и унес неоцененную для себя добычу. Приехавши домой, вручил оную волшебнику, который, взяв камень, простился с ним на несколько времени, ибо он говорил, что ни одной минуты не может удержать у себя божественного того залога. И сверх того сказал он, что надобно ему запастись некоторыми вещами, которыми он будет служить Алиму и всем его подданным.

Бейгам, расставшися с ним и будучи еще не весьма много обнадежен, пошел немедленно к государю и со коими там бывшими старался весьма прилежно как об истреблении его печали, так о здравии и о порядочном течении его мыслей.

Ничто не могло возвратить потерянные его чувства и облегчить хотя на минуту его печаль, ибо Асклиада неотступно обитала в его воображениях; представлялися ему весьма живо все те приятности, которые она в себе имела. Любовь не давала ему покоя и разрывала страстное его сердце на части, и он бы, конечно, в скором времени сошел за нею во гроб, ежели бы не то средство, которое употребил волшебник к его избавлению, и оно было такое, что никто ни предвещать, ни видеть, ниже вообразить не мог.

Как скоро появился «волшебник» в доме Бейгама, то приказал тотчас призвать его из дворца и пришедшему говорил следующее:

— Боги к вам милостивы, и вы хотя и негодовали на их определение, но они совершили все в вашу пользу; почему узнаете, что судьбы их неисповедимы.

Из чаши сей (которую он держал в руках и показывал Бейгаму), наполненной горестию и ядом, завтра при восхождении солнечном вкусите вы сладость, которую боги по особливой своей благосклонности изливают народу; она дана мне из рук великого Чернобога, и я ныне послан от него избавителем, и во мне увидите вы неизъясненное ваше благополучие.

Поди к Алиму, — продолжал он, — и уведомив его обо всем, вели сделать приказ, чтоб завтра поутру съезжалися ко двору все господа обоего пола в светлых и торжественных одеждах; также чтоб и простой народ, оным следуя, собирался к княжескому двору; чтоб жрецы отворили все храмы и готовы были приносить благодарственные и великие милостивым к вам богам жертвы; чтоб воинство, собравшись, ожидало повеления к радостным восклицаниям; а меня оставь до утра в уединении и не дерзай войти ко мне, а больше всего усумниться в моих повелениях, если не хочешь быть подвержен жестокому гневу богов.

И так расстался он с Бейгамом, который, весьма усумнясь, следовал к государю. Но сердце его трепетало от некоторой совсем невоображаемой им радости.

Пришед к Алиму, объяснил он ему все. Государь, услышав сие, как будто бы от крепкого сна возбудился; ибо человек, провождая плачевный век, и из отчаяния надежду извлекает; или, может быть, произволение богов действовало в то время страдающим его сердцем. В одну минуту приказал он везде разгласить повеление волшебниково и быть всем завтра ко двору в торжественных одеждах.

По получении сего приказа народ весьма усумнился и не знал, как растолковать такой поступок своего государя; всякий с нетерпением ожидал утра, или, лучше, не известной и не ожидаемой никем такой судьбины, которой в естестве никогда сбыться не случалось.

Многие граждане и может быть весь город препроводили ночь без сна: различные воображения не давали им успокоить своих мыслей. Наконец настал неизвестной судьбины день; все княжеские покои и весь его двор наполнилися народом; всякий стоял, имея смущенные мысли, и ожидал неизвестного. Потом вышел в собрание и Алим, как было приказано от волшебника, в светлой одежде и со всеми знаками, приличными государю.

Когда случится человеку увидеть какое-нибудь чрезъестественное действие и быть самому оного свидетелем, то в самую ту минуту овладеет им великое изумление, нередко выходит он из своего понятия и бывает в таком заблуждении, что сам себя не чувствует и готов верить, что все невозможное статься может в природе. Сие приключение учинилось с млаконским народом.

Как скоро Алим появился в собрании, тогда отворились в зале те двери, которые были к стороне Асклиадиной спальни; из оных вышел волшебник, держащий большую золотую чашу в руках, и, пришед пред трон, поставил ее на приготовленный нарочно к тому столик. Потом, поднявши руки к небу, начал делать весьма чудные телодвижения.

Предстоящие чувствовали, что трещали в нем тогда кости, и кровь пришла в необыкновенное движение, лицество в скором времени побагровело, глаза закатились под лоб; а изо рта начала бить клубом пена, которая падала в поставленную им чашу и делалась весьма поспешно Стиксовою черною водою, кипела наподобие ключа и производила в сосуде весьмасильный шум.

Находясь несколько минут в таком неистовстве, пришел он, как казалось, в свое понятие, прикрыл чашу зодиаком, который на нем вместо перевязи находился, отчего тотчас унялось в ней клокотание, и, став порядочно пред Алимом, говорил ему следующее с важным и весьма бодрым видом:

— Произволение всесильных богов открывается тебе, Алим, и твоему народу моими устами. Я выбран, по особливой от оных благодати, воли их истолкователем и должен окончать в сию минуту неутолимую печаль в тебе и во всех твоих подданных. Асклиада мертва, но за чрезмерную твою добродетель и за ее непорочность милосердые боги даруют ей живот, а вместо нее посылают во ад Бламинину душу, которая повиновалась воли Аскалоновой и впустила его в спальню к своей государыне. Он убийца Асклиадин! Только, не учинив ему нималого вреда, сошли с сего острова и снабди всем нужным, ибо наказание его состоит в воле богов, которое ни мне, ни вам открыто не будет.

Окончав сии слова, поднял он чашу и, пригласив с собою Бейгама, пошел в Асклиадины покои, где принудил Бламину пить из принесенного им сосуда, которая как скоро вкусила, то начала ужасно стенати. Всякое мучение приключилось ей в одну минуту и с превеликою скорбию испустила свою душу.

Потом волшебник, став на колена пред домашними идолами, читал совсем неизвестные Бейгаму и всем предстоящим тут молитвы; наконец, подошед к телу Асклиадину, опрокинул на оное чашу.

Вдруг Асклиада объята была вся густым дымом, так что образа ее увидеть никоим образом было невозможно. Невоображаемым благоуханием исполнилась вся комната и казалась светлее несколько обыкновенного.

В скором времени исчез густой дым, и Асклиада, как будто после крепкого сна, открыла глаза свои и начала чувствовать.

Бейгам не мог воздержать себя от радости, бросился пред нею на колена и начал было изъявлять ей свое восхищение, но волшебник удержал его и также всех прислужниц, которые в радости кричали: "Государыня наша!" — ибо необыкновенное восхищение препятствовало им изъяснить порядочно свои мысли.

Он приближился к Асклиаде и весьма со смиренным видом объяснял ей все происшедшее в их государстве, для того что известие сие непременно ей потребно было; также и Бейгам, со своей стороны, получив к тому позволение от волшебника, не упустил изъявить ей все надобное при сем случае.

Когда волшебник объявлял пред Алимом произволение богов, тогда Аскалон находился тут же. Услышав обличение себе, пришел в неистовое помешательство разума; образ его переменился и походил больше на мучающуюся фурию.

Алим, имея от природы добродетельное сердце и видя его в превеликом волнении, приказал тихим образом своим телохранителям охранять его здравие; а сам, сколько сил его было, старался извинить его у народа, который тогда находился в превеликой ярости на Аскалона. Всякий, смотря на него, скрежетал зубами и готов был забыть волю богов и положить его мертвого пред собою; одним словом, никто не соглашался в сие время последовать Алимовой добродетели и против воли его желали отмщать его обиду; однако просьба и увещания государевы сильнее были их стремления, и народ поневоле должен был усмириться. Алим много раз подходил к Аскалону и начинал с ним разговаривать, но тот, будучи в превеликом развращении, не отвечал ему ни слова и стоял наподобие безгласного дерева.

В сие время вывел волшебник Асклиаду, совсем уже одетую в брачную одежду. Народ, увидев ее, возгласил весьма радостно, а Алим, увидев свою любовницу, окаменел; сердце его трепетало, и он не верил самой истине и думал, что глаза его обманулись.

Как только вознамерился он броситься пред нею на колена, то в самое это время упал Аскалон без чувства на землю, ибо он не мог снести присутствия Асклиады. Добродетельный государь, увидев сие, предпочел дружбу любови и бросился помогать бесчувственному Аскалону. Сей случай удивил его подданных, и все уверились тогда, что владетель их имеет в себе беспримерную добродетель, ибо благодарность в его сердце преодолела два непоколебимые действия, то есть неизъясненную любовь к Асклиаде и неограниченную ненависть к Аскалону за учиненное им неистовое и зверское смертоубийство.

Подняли Аскалона и понесли в его покои. Алим, препроводив прискорбным видом и смутными глазами мнимого своего друга, подошел к Асклиаде и изъявлял ей восхищение свое с превеликим движением сердца, уверял ее о своей искренности и вторично дал клятву к соединению. Потом говорил им волшебник, что боги определили сей день быть их брачному сочетанию; итак, нимало не медля, следовали любовники в Ладин храм, и все присутствующие тут бояре, за которыми шел народ и нимало не переставал изъявлять своей радости, усердия и удовольствия.

Храм любовной богини стоял за городом на западной стороне острова в посвященной ей роще; вид имел он круглый, и вместо стен простирались от столбов решетки, сделанные из разных благоуханных цветов, между которыми сидели голуби и целовалися друг с другом. Прозрачная на оном кровля сделана была весьма искусною рукою и походила весьма много на чистую морскую пену, в которой плавали, играя, лебеди; на самой середине сей крышки стояла в волнах богинина колесница, сделанная из раковины. Внутри, на стенах оного, обитали игры и смехи; на столбах стояли картины самых славных мастеров, которые изображали приношения жертвы богине великими государями, разумными министрами, храбрыми полководцами, премудрыми философами, искусными художниками и всякого звания народами. Под оными находились статуи; оные представляли благосклонности богинины, снисхождения к богам и к смертному племени, наказания за презрение ее воли, разлуки любовников, свидания и тайные переговоры, соединения, браки и верность, — одним словом, все любовные действия изображены были в сей божнице, посредине которой, на блестящем престоле, стояла нагая богиня в одном только таинственном поясе. Над головою ее видна была разноцветная радуга, переплетенная нарциссами и розами; окружали ее грации, которых приятные виды приводили сердце и мысли в великое восхищение. Бог любви стоял по правую сторону, которого держала богиня за руку, и он, казалося, как будто бы всякую минуту ожидает от нее повеления, чтоб возжигать сердца неизъясненною любовию богов и человеков.

Как только предстали любовники пред жертвенник богинин, где клялися друг другу вечною всрностию, жрецы запели все божественные песни, и во всем воинстве началась огромная музыка.

Из храма шествие было таким образом: наперед шли четыре жреца в белых одеждах и в лавровых венках, в руках несли они желтые епанчи; за сими следовало множество духовенства, которые были не украшены еще сединою; оные пели песни, сделанные в честь бога браков. За ними ехала Асклиада в великолепной и торжественной колеснице, бросала она по сторонам жемчуг, каменья и золотые слитки, которые подбирали последней степени народы. Потом ехал Алим в своей победоносной колеснице, изъявлял свою благодарность и обещал великую благосклонность поздравляющему его народу; воинству своими устами определил награждение и обещал все то, что для него было выгодно.

Когда приближились они ко дворцу, то все комнатные служители, мужчины и женщины, одетые в белые одежды и стоящие в порядке, приклонилися на землю и ожидали от великой государыни к себе благосклонности, которых Асклиада, обнадежив своею милостию, приказала встать.

Потом великий священноначальник повел Асклиаду на крыльцо, устланное соболями, и привел нарочно в приготовленнную к тому залу, которой пол, стены и потолок убиты были мехами таких же зверьков, ибо верили, что сие долженствовало быть знаком будущего счастия и благополучия. Новобрачные пришед сели на соболиные подушки, надевши наперед из того же меха верхние шубы. По достоинствам и чинам начали подходить бояре и поздравлять своего государя и государыню. Алим повышал тогда иных чинами, а иных жаловал цепями и шубамиВ древние времена носили на себе серебряные и золотые цепи чрез плечо вельможи, жалованные от государей, — так, как ныне кавалерии, и сие означало сенатора и тайного советника; а пожалованная государем шуба знаком была, что сей господин был в особливой милости у своего князя.; потом просил Асклиаду, чтобы она сделала женщин участницами сей радости. Жаловала также оных Асклиада и обещала всегдашнее к ним снисхождение.

Наконец пошли все к столу, где волшебник почтен был особливою честию, и в середине обеда, простившись со всеми, расстался он с Алимом навеки и скрылся из его глаз.

Аскалон тогда тут не присутствовал, следовательно, не было никакого препятствия и помешательства великому веселию, которое продолжалось до половины ночи, или, может быть, и долее, в которое время терзался Аскалон ревностию, ненавистию и вымышлял способы к погублению новобрачных.

Бейгам и другие подобные ему разумные министры во время рассветания наступающего дня сделали между собою совет, в котором определили, как возможно, стараться склонить своего государя к тому, чтобы он в этот же день выслал Аскалона из своего владения, ибо думали они, что спокойство их не может утвердиться до тех пор, покамест не избудут сего разбойника и варвара с миролюбивого острова и не очистят дом государев от сего смертоносного яда, для того что великое отчаяние Аскалоново грозило им новою бедою. Того ради собрались они в дом государев ранее обыкновенного; и когда проснулся Алим, то вместо брачных обрядов, которые, по общему обыкновению, должны употреблены быть в сем случае непременно, предложили ему об изгнании Аскалоновом. Государь был на сие согласен, ибо он и сам весьма много опасался неистовства Аскалонова; итак, поручил сие Бейгаму как первому министру и верному своему другу.

Бейгам, обрадовавшись сему, нимало не медля, отвел его на нарочно изготовленный к тому корабль и приказал начальнику оного отвести Аскалона на отдаленный какой-нибудь остров и там бросить без всякого попечения, чего не приказано было от Алима; и сие свирепство кажется мне простительно весьма огорченному человеку. Таким образом, подняли на корабле парусы и отправились в путь.

Когда разнеслося эхо в народе, что Аскалон сослан с их острова, тогда радость в оном усугубилась и исчезло всякое сомнение, которое между восхищением обитало в их понятии. Весь двор и город умножили свое усердие, и сие в народе восхищение продолжалось более месяца. Все дела, суды и предприятия оставлены были в сие время, винные освобождены были от наказания, отворены везде темницы, и всем дана была свобода; по чему видно, что обитали тогда на Млаконе и Ние мир, веселие и тишина.

Корабельщики, везущие Аскалона, по седмидневном путешествии, имея великую к нему ненависть, согласились бросить его в море, чтоб истребить злое сие произрастание до конца. А во граде вознамерились они сказать, что во время великой бури упал он сам с корабля, или так, что, будучи в великом отчаянии, бросился в воду, чего и они усмотреть не могли. Но судьба Аскалонова противилась их желанию и не захотела сделать их виновными, чтобы пострадали они за отнятие жизни у сего неистового варвара, и для того намерение сие было уничтожено. После того благополучный ветер дул от островов Млакона и Ния, и они в скором времени отъехали весьма далеко.

Наконец, пристали к некоторому острову, который издали казался неприступным. Великие камни и высокие горы представляли его совсем диким местом.

Начальник корабля, рассмотрев его порядочно, определил оставить на нем Аскалона. Итак, вывели на берег и, дав ему нужное для жизни человеческой, простились с ним и возвратились к своим островам, куда приехали благополучно, уведомили о сем своих сограждан и остались после того в покое.

Аскалон, сидя на берегу сего дикого места, весьма долгое время не чувствовал своего несчастия, питая в сердце великую злость и ненависть к Алиму. Наконец, озревшись назад противу воли, начал осматривать новое свое обитание: высокие и каменные горы, провалины и глубокие пещеры, вдали дремучие леса и топкие болота, — и, словом, вся дикая и страшная сия пустыня дышала таким ядом, который довольно удобен был на отнятие у него жизни. Вселились страх и отчаяние в неистовое его сердце, начал он жестоко плакать. Слезы его изъявляли больше досаду и огорчение и нимало не означали его печали, которой в нем совсем не бывало; но был он в сию минуту в таком заблуждении, что жизнь свою отнять, преселиться во ад и терпеть тамо всякого рода злые мучения соглашался с охотою, только бы отмстить Алиму за учиненную им, по мнению его, неправедную обиду.

Встал и пошел с великою запальчивостию искать способа ко отмщению Алиму, ежели сие будет возможно; а когда не так, то прекратить жизнь свою самым тиранским образом: ибо он и в том находил удовольствие, чтоб мучить самого себя, ежели нет способов вредить другому. Злость его тем больше возрастала, чем больше находил он страху в том диком и не знаемом никому месте.

Первая ночь была для него жестоким ударом, ибо страх от него не отставал, следовательно, великое беспокойство претерпевал он во все сие время. А в две следующие за нею была ужасная буря и гремел сильный гром беспрестанно. Блистание молнии затмевало его зрение и почти опаляло на голове его волосы; пред ним не в дальнем расстоянии в разные удары расшибло три высокие дерева.

В скором времени сделалось великое трясение земли на том острове и провалилась одна каменная гора, которая начала кидать из себя огненную материю. С половины ночи началось сие действие и продолжалось до половины дня.

Аскалон в сие время прикрывался в одной каменной пещере, а когда утихло стремление огня, тогда пошел он для осмотрения сего чудного в природе приключения. Как только стал он подходить к горе, то увидел на оной двух человек, которые как видами, так и летами друг другу были не подобны: один из них был лет осьмидесяти и походил больше на жреца, нежели на светского человека, а другой имел еще самые цветущие лета.

Аскалон нимало не удивился, увидев их, и без всякого рассуждения вбежал поспешно на гору; и когда стал их приветствовать, то приметил, что они весьма много оробели и удивлялись, смотря друг на друга, внезапному его пришествию.

Однако, наконец, старый муж, который прежде молодого освободился от удивления, спрашивал Аскалона, каким образом пребывает он на сем пустом острову и как зашел в такое незнаемое место? Аскалон укрыл в сем случае действительное свое приключение, а сказал, что по разбитии корабля, на котором он ехал, остался один и выкинут морем на сей не знаемый никому остров.

Редкий человек узнать может качества незнакомого и с первого взгляду измерить хорошие и дурные его свойства, но Ранлий, так назывался старый муж, имея от природы осторожные рассуждения, в одну минуту проник во внутренность Аскалонову и узнал хотя не все, однако многие презрения достойные его склонности. Напротив того, Кидал, так именовался молодой человек, почувствовал было в себе великую склонность к Аскалону.

Ранлий, не показывая своего беспокойства, которое он почувствовал, увидев Аскалона, просил его к себе в хижину, где хотел уведомить о своих приключениях. Когда шли они туда, то встретились с ними четыре человека, которые вознамерились также посмотреть прорвавшейся горы и которым приказал Кидал как возможно скорее оттуда возвратиться; по чему узнал Аскалон, что оные их служители.

Пришедши в хижину, увидел Аскалон, что жили они совсем не по-пустыннически: великое довольство и уборы делали Кидала царским сыном, а Ранлия его опекуном; но из повести их услышал он совсем противное своему мнению.

— Мы, государь мой, купцы, — так начал уведомлять Аскалона Ранлий. — Славенские области- место рождения нашего на берегу реки Дуная. Я несчастный отец, а это мой сын, — говорил он, указывая на Кидала. — Мы так же, как и ты, претерпели на море несчастие, суда наши разбиты бурею, и тот корабль, на котором сидели мы с сыном, выкинуло на мель сего острова. Мы, вышед на берег, — а осталось нас только шестеро, которых ты видед всех, и еще две женщины, которых ты не видал, и они находятся для нас служащими, — старались все соединенными силами вытаскать все из корабля как возможно скорее; и когда, по счастию нашему, выбрали мы из него довольно, то прибылою водою унесло его от нас в море, и мы осталися здесь жить благополучно, к великому нашему несчастию. Другой год пребываем уже на сем пустом острове и не видали еще никакого корабля, который бы проходил мимо нас, и мы уже совсем лишилися надежды видеть когда-нибудь наше отечество. А как долг велит помогать людям, которые находятся в равном с нами несчастии, то я, наблюдая сие, могу сделать тебе у себя призрение, ежели оно тебе надобно.

Аскалон благодарил его за сие весьма холодным образом; и как объявил он, что есть нечто с ним из нужного для его содержания, то Ранлий послал тотчас с ним двух служителей, которым приказал повиноваться Аскалону и принести к нему все то, что незнакомый прикажет.

Отсутствие его употребил Ранлий в свою пользу и, призвав к себе Кидала, просил его от сокрушенного сердца, чтобы он, как возможно, бегал сообщения с сим незнакомым.

— Я приметил, — говорил он ему, — что Аскалон не простого рода, но имеет весьма испорченный нрав и достойные всякого презрения поступки. Им обладает теперь великое смущение, и досада написана на глазах его: по чему узнаю я, что он привезен на сей остров и тут брошен без всякого сожаления. Слова его утверждают сию истину, и данный ему припас служит действительным к тому доказательством. Повествование о его похождении не имеет ни конца, ни начала, по чему догадываться должно, что выдуманное сказывал он о себе описание.

Кидал, почувствовав в себе с первого разу любовь и дружество к Аскалону, не весьма удобен был принудить себя удаляться от оного; однако по крайней мере желал следовать воле своего наставника и так против желания своего казался Аскалону диким и необходительным человеком.

Аскалон, пребывая у них более недели, не видал ни от того, ни от другого усердного к себе приветствия, чего ради наполнялся пущею злобою и выдумывал такие предприятия, которых и сам ад трепетать принужден был: но все оные остались без успеха, ибо неистовый изобретатель оных находился тогда без сил.

В некоторое время при рассветании дня сидел Аскалон на берегу острова на самом том месте, где оставили его млаконцы, смотрел в ту сторону, где Алим счастливо наслаждается прелестями Асклиады, мысленно завидовал его счастию, питал сердце свое неутолимою злобою и думал только о способах, как бы растерзать его на части и после овладеть Асклиадою; а чтобы больше прибавлялось в нем досады и огорчения, то резал ножом у себя перст и испускал кровь свою на землю. Злобное его сердце услаждалося собственною своею болезнию и готово было на все неистовое согласиться. Когда же находился он в сем заблуждении, то увидел вдали человека, которого вид принудил его дрожать и забыть совсем ненависть к Алиму.

Образ того человека имел нечто отменитое в себе от всего смертного племени; вдали казался он больше духом, нежели человеком; тело его иногда виделось проницательным, а иногда казалось плотным; виделось временем прикрытое платьем, а иногда представлялось нагим; шел он то по земле, то казался на воздухе; имел рост человеческий и в ту ж минуту представлялся равен высоким деревам и толст наподобие горы; затмевал собою солнце и делался меньше сильфы. Иногда вдавливал ногами в землю каменья, осыпал великие пропасти, сучья и хворост трещали под его пятами, а иногда был легче воздуха; а чем ближе подходил к Аскалону, тем больше уподоблялся человеку и, подошед к нему весьма близко, сказал:

— Встань и ступай за мною!

Аскалон сколь ни отважен был в своих предприятиях, однако столь много чувствовал в себе страху, идучи за ним, что сего никак изъяснить невозможно. Наконец пришли они к одному великому камню, который в одну минуту поднялся, как только проводник дотронулся до него жезлом, который он имел в руках; под ним означился пространный подземный ход и весьма широкая из черного мрамора лестница, а по сторонам на оной в разном расстоянии стояли хрустальные высокие столбы, в которых горел весьма ясно огонь и освещал собою весь этот удивительный сход. Потолок сделан был из разноцветных каменьев, который казался произведен самою природою; камни блистали в оном наподобие ярких звезд, отчего и свет и красота в оном усугублялись.

Аскалон за проводником своим следовал по лестнице весьма долгое время; наконец сошли они на пространное место, которое совсем подобно было сходу. Земли в оном не видно было, и весь тут пол состоял из черного мрамора, а потолок из таких же каменьев; множество хрустальных столбов и таких же лампад со свечами представляли место сие превращенным светом. Аскалон ни конца пространству, ни числа столбам и лампадам никоим образом узнать не мог.

Между оными находилось множество людей, но они походили больше на облака или на дух, нежели на человеков, и казалось Аскалону, что никто из них не дотрогивался до полу; но что его больше всего устрашило, так то, когда увидел он сих людей совсем в другом образе: иные имели из них козьи головы, другие змеиные, третьи львиные, и так далее. Всякое безобразие на людях обитало в сем месте. Некоторые были об одной ноге и имели множество рук; у иных увидел он глаза на грудях, а руки сверх головы; некоторые ни рта, ни носа не имели, и светился у них один глаз во лбу, и так далее.

Гомалис, так назывался проводник Аскалонов, приметив в нем необычайный страх, старался всеми силами ободрить его и наполнить отважностию. В сем укреплении Аскалона пришли они к воротам, которые сделаны были из чудного металла и походили больше на угрюмую тучу, нежели на затворы.

Гомалис немедленно приказал отворить оные. С превеликим шумом отверзли, как думал Аскалон, адские двери. Как только вышли они из сего освященного огнем обитания, то Аскалон остолбенел, и вместо великого страха вселилось в него еще большее удивление, и он столь много изумился, что принужден был остановиться и не мог продолжать пути своего за Гомалисом.

— Что с тобою сделалось? — говорил ему проводник. — Или сей новый свет привел тебя в столь необычайное удивление?

— Не токмо приводят во удивление все сии новости, — отвечал ему Аскалон, — но я сам себя позабываю и теряю совсем понятие мое и стройное течение мыслей; теперь вижу то, чего во всю жизнь мою увидеть бы мне было невозможно, нежели бы я мог вообразить когда-нибудь об оном!

Аскалон видел там хрустальное небо, от земли не весьма возвышенное, на котором держалось все великое пространство вод неизмеримого моря. Все чудовища, рыбы и гады, плавающие в бездне вод, видны были сквозь сей прозрачный свод; и что всего чуднее было, то плавающие на поверхности воды всякие суда так, как вблизи, осматривать было можно; солнечные лучи проницали сквозь воду и проходили сквозь хрусталь на землю, где не весьма в отдаленном от пришедших расстоянии видны были огромные и весьма великолепные палаты, которые сделаны были из чистого и желтого металла, подобного золоту, но он блистал пуще оного; посередине на верху оных сидел Атлант, который имел необыкновенную величину в положении своего тела, и держал на себе весь тот прозрачный свод.

К сему зданию сделаны были весьма искусною рукою прямые дороги, которые обставлены были невысокими, но густыми деревами прекрасного и благоуханного рода, и они столь были нежны, что когда дотрогивался до них Аскалон своими руками, то оных листы свертывались и в одну минуту блекли; на них видны были различного рода цветы, и так часто, что казалось, будто бы число цветов превышало число листьев. Вся земля покрыта была зеленою и весьма нежною травою, до которой ни сердитые вихри, ни великие дожди, ниже всякая дурная погода дотронуться не смели, а одна нежная заря орошала ее своими слезами. Вдали видны были другие преизрядные здания, которые как видом, так и цветами другу другу были не подобны; ведущие к оным долины украшены были цветами, между которыми ходили различного рода большие птицы.

Когда вышли они на некоторую круглую площадь, посредине которой стояла на великолепном престоле весьма великая статуя, которая на груди, на руках, на крыльях и на ногах, — и, словом, по всему телу имела открытые глаза, которые казались живыми и находились в беспрестанном движении, — тут Аскалон увидел бесчисленное множество прямых дорог, и на конце каждой по великолепному зданию. По дорогам вдали и близко, как где случилось, прохаживались женщины великими толпами, и были все в белом одеянии; головное и другое украшение состояло у них из цветов; и когда прохаживали они мимо Аскалона и Гомалиса, то последнему весьма низко кланялись, по чему догадывался Аскалон, что проводник его в сем месте обладателем, и для того начал просить его неотступно, чтобы он уведомил его, где он находится и зачем приведен в сие сверхъестественное обитание.

Гомалис сел на лавку, приказал то ж сделать Аскалону и начал уведомлять его такими словами:

— Аскалон, когда уже определил ты не повиноваться воле богов, а следовать всегда собственным твоим пристрастиям, то сие для меня великое счастие: ты находишься теперь под моим покровительством и все, что для тебя угодно, выпросить у меня можешь; а для Гомалиса все в свете возможно, выключая освященных вещей, к оным одним только прикоснуться я не смею. Не устрашись, — примолвил он, — услыша мое происхождение: я диявол и князь надо многими духами. Когда свержены мы на землю, то праотец наш Сатана разделил нам владения. Иные обитают в воздухе, другие на земле, а мне досталось обитание в водах. Сие все, что ты ни видишь, мое подданство, и все повинуются воле моей без всякой упорности; здесь большая часть обитают духов, но суть множество и из смертных, которые пожелали отдаться воле моей самопроизвольно. Бывает некоторое время в году, что приходит на отдавшихся мне людей великая тоска и жаление о свете. Испускают они великий и отчаянный плач об отлучении от богов, и все соединенными силами приступают к воротам и желают отсюда выйти. Тогда все множество демонов, которых ты видел в проходе, защищают те огромные ворота, в кои мы прошли, и тем удерживают их в сем месте до определенного к наказанию их времени.

Сия статуя, — продолжал он, указывая на глаза того чудовища, — послана ко мне из ада и дана подмогою власти моей и силы. По ней узнаю я, что делается в моем владении, и она все, что я ни вздумаю, представляет; в доказательство тому увидишь ты теперь опыт.

Потом сказал он громким голосом:

— АСКЛИАДА!

В одну минуту сделалась из той статуи супруга млаконского обладателя.

Аскалон, увидев сие, пришел в великое удивление, вскочил и бросился пред Гомалисом на колена и начал его просить, чтобы он неизъясненным своим могуществом призвал действительную Асклиаду в сие место, за что обещал всегда исполнять его волю и быть послушнее всех из его подданных, — одним словом, совсем отдавался во власть демона Гомалиса.

Князь духов обещался ему сие исполнить и хотел отдать в руки его Асклиаду с тем уговором, ежели Аскалон поклянется Сатаною и всем адом и даст ему рукописание своею кровию, и потом что он ему прикажет, то Аскалон исполнит. На все согласился сей неистовый злодей и следовал за Гомалисом для исполнения своего обещания.

Пришли они в то великолепное здание, и там на месте заклятия отрицался Аскалон богов и своих родителей и после дал на душу свою рукописание. Возрадовался тогда ад, и все бесы торжествовали в сие время; после положили на него печать со изображением и с именем Сатаны.

Гомалис, окончив сие радостное для себя дело, поручил исполнить ему первое такое приключение.

— Слушай, возлюбленный мой Аскалон, — говорил он ему, — те люди, с которыми ты теперь обитаешь, суть не купцы. Кидал владетель некоторого города, подле границы китайской, который называется Омар, а Ранлий первый министр того государства и опекун Кидалов.

Артаира, мать сего владетеля, еще при жизни мужа своего, храброго государя Клаига, влюбилась чрезвычайно в своего сына и желая совокупиться с ним плотски, но страх и позорная молва удерживали ее от того до самой смерти Клаиговой; а теперь, когда уже не опасается она власти мужней, то положила непременно исполнить свое желание. По смерти отца своего сел Кидал на родительском престоле, и первое, к великому своему беспокойству, приметил в матери своей сию порочную к себе страсть и, размышляя очень долго сам с собою, предприял не открывать того никому, а как возможно стараться самому отвратить родительницу свою от сей презренной всеми любови.

Артаира, под видом советования своему сыну, посещала его каждый вечер, старалась всегда в такое время, в которое был уже он на постели. Кидал весьма долгое время пренебрегал сие неистовое предприятие матери своей и укорял ее беззаконием, устрашал за сие божеским гневом и всем адским мучением. Наконец внезапно почувствовал в себе слабость и узнал, что и в его сердце вселилась сия порочная страсть, и в одно удобное к тому время едва воздержался от сего непростительного греха; ибо Артаира, оставив всякую благопристойность, была перед ним весьма дерзкою.

Кидал, увидев, что сил его недостает к воздержанию, открыл сие Ранлию, которого строгая добродетель и весьма просвещенный разум тотчас изобрели средство к утушению сего неистового пламени в двух единой крови сердцах. В тот же самый вечер сел он на корабль, к чему пригласил и Кидала, и, так приехав на сей остров, остался тут воздерживать Кидала от такого греха, который никогда без наказания не останется.

Артаира теперь в великом отчаянии и прилагает все силы, чтобы найти своего сына ко исполнению своей страсти. Ранлий живет под покровительством богов, и добродетель его столь велика, что мы, сколько ни стараемся, никак не можем ее поколебать; он уже почти отвратил Кидала от той страсти и теперь старается привести его к большему почитанию богов. Остается весьма короткое время, в которое можем мы еще искусить Кидала; без Ранлия согласится он на требование материно. Сей грех весьма редко случается на свете, и для того, кто доведет из нас смертных ко оному, тому бывает великое награждение от князя всех духов.

Аскалон понял из сего описания, какая услуга надобна от него Гомалису, ибо он ни о чем больше не помышлял, как о злодействах и смертоубийствах.

— Я догадываюсь, — сказал он князю духов, — надобно тебе, чтоб я убил Ранлия, для того что вам к нему прикоснуться не можно. Сие в угодность твою охотно я исполню и обещаю, что завтрашний день увидишь ты меня в сем месте с головою незнакомого мне чужестранца.

Гомалис был тем весьма доволен и приказал вывести Аскалона на поверхность острова.

Сей злодей человеческого рода еще при первом свидании старался узнать, имеют ли великую преданность к Ранлию его слуги и с охотою ли они повинуются его власти, и узнал, что они поневоле пребывают заключены на сем острове и принуждены претерпевать все, лишася своих родителей, жен и знакомых и оставив детей и домы. Итак, обнадежил их своею милостию, обещал наградить каждого и дать им свободу, уверил, что отвезет их в отечество, и тем склонил каждого на свою сторону.

Как солнце стало уклоняться и ночь готова уже была взойти на небеса, Ранлий, которого рок вел уже к концу его жизни, пригласил с собою Аскалона и пошел в некоторое приятное место с оным прогуляться. Намерение его состояло в том, чтоб дать наставление Аскалону к исправлению зверского его нрава и весьма вредных склонностей.

Пришед во уединенное место, только что хотел было он произнести похвальное свое намерение в действие, но неистовый Аскалон предупредил его желание и, выхватив весьма поспешно свой меч, лишил невинного и добродетельного Ранлия жизни. И как только отрубил ему голову, то нечаянно увидел, что пристали к острову и весьма близко к тому месту, где он находился, два большие и военные корабли; с оных воины выскакали весьма поспешно на берег и рассеялись по всему острову. Те, которым случилося напасть на Аскалона, подхватили его и тотчас представили к некоторой женщине, которая была весьма прекрасна и одета в воинскую одежду; она шла еще тогда с корабельной лестницы, поддерживаема двумя храбрыми воинами. Как скоро увидела Аскалона, обагренного кровию и держащего в руках голову.

— Увы, милосердые боги! — возопила она тогда отчаянно. — Не накажите меня еще большим несчастием, которого уже сил моих сносить недостанет!

Потом приблизившись к нему весьма робкими стонами, спрашивала:

— Скажи мне, незнакомый, государь ты или подданный, варвар или законный отмститель умерщвленному тобою человеку?

— Государыня моя, — отвечал ей Аскалон, — ты не имеешь никакого права требовать отчета в моих делах. Подданные твои воины поступали со мной весьма дерзко, за что или они, или ты претерпишь достойную месть; не думай, что я бессилен и не в состоянии отмщевать тому, кто весьма нагло со мною поступает, чему в доказательство служит держимая мною голова; всякий не избежит сего рока, если дерзнет отнять у меня данную мне от богов волю.

Сии произнесенные Аскалоном слова показались Плакете, так называлась сия женщина, отчаянного и находящегося еще в ярости по отмщении человека, чего ради предприяла было она обойтись с ним как возможно ласковее. Но в самое это время пришли несколько из воинов и объявили ей, что нашли они еще пять человек на сем острове и двух женщин, им служащих. Потом увидели идущего к себе Кидала, и как узрел он в руках Аскалоновых голову, то тотчас узнал, что оная отнята была у его опекуна. В одну минуту прослезился и начал весьма неутешно плакать; в сей злейшей горести не мог произносить слов, чтоб уведомиться о несчастной судьбине Ранлиевой. Наконец собравшись несколько с силами, упал на плечо к Аскалону и говорил ему следующее:

— Скажи, любезный мой друг, какие варвары приехали на сей остров, и сия прекрасная женщина, которая, думаю, повелительница над оными, мне кажется, превосходит лютостию своею всех свирепых зверей на свете. Неужели сей незлобивый и добродетельный муж Ранлий при первом свидании приключил ей столько досады и огорчения, что она велела отнять у него жизнь таким мучительным образом? Праведное небо! На что ты в такое прелестное тело вложило варварскую душу, что ни леты, ни смирение, ни добродетель, которую имел в себе мой предводитель и питомец, не могли привести ее к сожалению о нем!

Так, сударыня, — продолжал Кидал, обращался к Плакете, — называю тебя тиранкою и вместо обыкновенного к вашему полу почтения и преданности чувствую омерзение и отвращение за учиненное тобою зверство.

Плакета, слушая сии слова, пришла в превеликое удивление и ожидала на оный ответа от Аскалона, которого ни стыд, ни совесть тогда не трогали, и он весьма спокойным образом говорил Кидалу сие:

— Я удивляюсь твоему малоумию и приписываю его не иному чему, как молодым твоим летам и не созрелому еще разуму; вместо чувствуемой тобою печали и ненависти должен ты благодарить Ранлиева убийцу. Боги вручили тебе правление народом, о котором должен ты иметь всякое попечение, но вместо оного бросил престол, последуя сему грубому и своенравному старику, заключил самопроизвольно себя на сем острове, предпочел неволю- короне и сделался из самовластного господина- слугою; или ты не представляешь никогда, что разоряются твои подданные, утеснены будучи, может быть, каким-нибудь налогом или неправедною войною; терпят жестокие гонения, лишася своего защитителя и покровителя; может быть, всякий день проливают слезы, ожидая твоего к ним возвращения; а ты столь жестокосерд, что никогда о них и помыслить не хочешь, за что, конечно, получишь ты от бога и от природы жестокое наказание. Уехал ты сюда для воздержания себя от некоторой известной тебе и мне порочной любви. Сие глупое намерение достойно смеха и должно предприято быть закоренелым в старых людях своенравием. Не мог ли бы ты воздерживать себя, владея народом, и мне кажется, что удобнее можно преодолеть себя тогда, когда великие дела занимают больше твой разум и почти выгоняют из памяти всякое пристрастие. Я убил Ранлия, ненавидь меня, а к сей незнакомой героине имей должное почтение, ибо мы оба не знаем еще ее сложения.

Плакета не говорила тогда ни слова, ибо она не знала ни малейшего происхождения сего дела; однако видя незнакомого Кидала в неутолимой печали, старалася всеми силами воздерживать его от оной; но все ее старания не имели ни малейшего успеха. Кидал отдался отчаянию и, не говоря ни слова Аскалону, пошел в свое жилище и там хотел оплакивать своего добродетельного друга, а Плакета приказала воинам своим похоронить тело, о котором не знала она ничего, и следовала весьма поспешно за Кидалом. Пришед к нему, нашла его лежащего на постеле в великом отчаянии, чего ради, не желая беспокоить, призвала к себе его служителей и уведомилась обстоятельно, кто он таков и для чего живет на сем пустом острове.

Ночь находилась уже в полной силе, и для того Плакета пошла для успокоения своего на корабль, а подле Кидала оставила своих телохранителей и приказала, чтобы оные соблюдали жизнь его со отменным рачением. Пришед туда, хотела она отдаться приятному сну, ибо время уже оное наступило; но вместо чаемого покою начали разные воображения терзать ее сердце, стройное течение ее мыслей пришло в великий беспорядок; некоторая тоска вселилась в грудь ее и начала помалу развращать ее разум. Думала она весьма крепко, но о чем, того сама не понимала. Похвальное намерение, для которого ездила она по свету и приехала на сей остров, начало нечувствительно исчезать из ее понятия, все предприятия и расположения в ее разуме потухли, и оставалась одна только тень оных. Нежное ее сердце почувствовало потом совсем неизвестную Плакете жалость, победоносные глаза наполнилися слезами и против воли орошали прекрасное лицо ее.

Сие приключение привело ее в некоторую робость, и для того встала она с постели и позвала к себе Брамину, как участницу своих тайн и верную другиню; и когда начала рассказывать ей о чувствуемом ею теперь непонятном беспокойстве, то в одну минуту жаркая кровь в ней взволновалась, стыд покрыл ее прекрасный образ, и она, не окончив, легла спать на постелю. Добродетельная Брамина проникла тотчас сию тайну и, будто совсем оной не понимая, сказала Плакете, что, может быть, претерпенное ею беспокойство тому причиною, советовала ей, как возможно, успокоиться и уверяла, что поутру все оное пройдет.

Плакета не отвечала ей ни слова и лежала, прикрыв шись подушкою; чего ради Брамина оставила ее в покое, или, лучше, еще в большем прежнего беспокойстве, в котором находилась она всю ночь. При рассветании дня несколько забылась сия беспокойная государыня и лишь только затворила свои глаза, то мечталось ей, будто Кидал в великом отчаянии, сожалея о своем предводителе, хотел заколоть себя кинжалом, чего столько испужалась Плакета, что в ту ж минуту проснулась. Сердце ее трепетало, и наяву уже лишалась своих чувств. Пренебрегая все, хотела бежать к нему сама и уведомиться о его судьбине; но образумясь несколько, узнала, что сие порочно и не похвально; хотела послать Брамину, но стыд воспрепятствовал ей произвести и сие предприятие в действо.

В сем случае узнала она причину своего беспокойства, с великим прискорбием сожалела о потерянии своей вольности, сетовала о своем беспокойствии; но в самое это время чувствовала некоторую в себе радость, которая против воли ее обладала ее сердцем. Сие следствие вкореняющейся в сердца наши любови рассеивало ее разум и приводило мысли совсем в непонятное ей движение, всякое воображение в ее разуме имело окончанием предмет, недавно ею овладевший. Все предприятия, желания и самое сердце прилеплены были к прекрасному образу Кидалову. Напрасно старалася Плакета, не известись о нем, уехать с острова. Все влекло ее увидеться с оным, но неслыханное доселе в женщинах мужество преодолело ее желание.

Она послала одного из своих воинов привести на корабль оставленных у Кидала телохранителей, которые, пришед, объявили ей, что Кидал не столько уже чувствует отчаяния и приходит помалу в прежние свои чувства. Плакета, укрепив свое сердце и собрав почти уже все потерянные силы, приказала поднять парусы и поехала от острова, оставила Кидала; но любови к нему оставить ей было невозможно, которая поминутно возрастала в ее сердце.

По малом забвении, когда отворил плачевные глаза свои Кидал, то первое предприял возблагодарить незнакомую героиню за оказанное ею об нем сожаление. Пошел он на тот берег, подле которого стояли корабли, и как увидел, что оных уже нет, то вздрогнул необычайно и пришел в великое удивление; сердце его в то время тронулось и облилося кровию, как сам он сие чувствовал. Первое, вообразились ему весьма живо все прелести ушедшей Плакеты, начал он воображать ее поминутно, и чем больше думал, тем становилась она приятнее и вкоренялась больше час от часу в его прельщенные мысли. Время удаляло Плакету от острова и умножало в сердцах сих двух любовников начавшуюся внезапно страсть.

Кидал вдруг поражен был двумя нечаянностями, то есть великим сожалением и еще больше того любовию: чего ради находился уже совсем неспособным сносить уединения. Он возвратился домой совсем не с теми мыслями, которые имел, вышед из оного. Печаль его о Ранлии начала уступать место любви, сетование его исчезло, и родилась на место оного великая задумчивость.

Три дни не говорил он со своими служителями и находился в таком глубоком смущении, что они отчаявалися видеть его живого. В четвертый день, когда находился он в таком месте, на котором имел первое свидание с Плакетою, и простирая плачевный свой взор в пространное море, увидел нечаянно сражение между собою двух морских чудовищ, которые, поражая друг друга, приближались к острову; и когда приближились весьма близко к оному, то дельфин победил своего неприятеля, который очень скоро скрылся во глубину и больше уже не показывался.

Кидал уверен был действительно, что дельфины не допускают утонуть человеку и выносят из моря на твердую землю. Не отпуская его далеко от берега, бросился с горы в воду. Дельфин, озрясь тотчас назад, увидел, что человек бьется между волнами, возвратился и, посадя к себе на спину, поплыл к той стороне острова, где находилась мель и можно без всякого препятствия взойти на берег, и тут хотел оставить Кидала; но он не сходил со спины его и держался за оную весьма крепко, по чему узнал дельфин, что человек сей не хочет быть на этом острове, и так пустился с ним в пространное и неизмеримое море.

Аскалон по ушествии от него Кидала пошел к тому камню, под который сходил с Гомалисом, и там ожидал к себе князя духов, держа в руке головуневинного человека, которую принес он жертвою демону. Гомалис немедленно вышел к нему из водяного ада и, приписав ему достойную похвалу за весьма важную услугу, говорил:

— За сие дам я тебе Асклиаду, и ты что хочешь, то можешь над нею сделать. Вот тебе перстень, — продолжал он, подавая оный Аскалону, — в нем обитает дух, который будет тебе послушен только в том, что принадлежит до Асклиады, а в прочем власти твоей более повиноваться не будет; меня же больше ты не увидишь до тех пор, покамест судьба не лишит тебя жизни; с Кидалом что воспоследует и что учинит Артаира- я это знаю, и открыть тебе мне оного невозможно; голову сию похорони ты вместе с телом и после предпринимай все, что тебе угодно, только опасайся каяться в том, что ты дал мне рукописание: ибо прежде еще определенного окончания твоей жизни заключу тебя во ад на все неизъясненные мучения. Прощай!

Выговорив сие, Гомалис исчез, а Аскалон пошел положить голову к телу, и когда сие исполнил, то, пришед в Кидалово обитание, нашел слуг его в жестокой печали и погруженных в слезах. Они объявили ему, что государь их пропал, и думали, что какой-нибудь зверь поглотил его живого. Аскалон, памятуя слова Гомалисовы, обнадеживал их, что он жив, и прилагал старание целую неделю для сыскания его; ибо он не ведал, куда скрылся Кидал, а как в сие долгое время не мог найти его, то и подумал, что Плакета каким-нибудь тихим образом увезла его с собою.

Оставив попечение о сыскании Кидала, предприял стараться, каким бы образом приехать ему на остров Млакон: чего ради пришед в уединенное место и отвязав от талисмана данный ему Гомалисом перстень, надел его на руку и увидел пред собою человека, который готов уже был исполнять его повеления.

— Слушай, мой друг, — говорил ему Аскалон, — мне надобен корабль для отправления в Алимово владение.

— Завтра оный будет к сему острову, — отвечал ему дух, — ибо по повелению Гомалисову некоторые мореходцы потеряли на море путь; они заедут завтра сюда, и я должен быть проводником их. Ты, Аскалон, делая меня человеком, должен перстень этот иметь на руке; а если где не должно мне быть, то снимай его и привязывай к талисману, тогда я видим не буду.

Аскалон благодарил его за сие уведомление и, возвратясь к Кидаловым служителям, приказал им готовиться к отъезду.

Поутру проснувшись, увидели они пришедший корабль, и начальник оного, пришед к ним в обитание, просил от них помощи и показания дороги. Аскалон обещал ему сделать сию услугу, а в воздаяние за оную просил, чтобы он отвез его на остров Млакон. Мореходец с радостию к тому обязался, и начали потом приготовляться в путь. Корабельщики починивали на судне снаряды, запасались свежею водою и радовались, что имеют нужду сыскать потерянный путь.

Служители носили их имение на корабль, готовили место Аскалону, так, как своему повелителю, и ожидали нетерпеливо пришествие его на оный; а он в уединенном месте располагал вредное свое предприятие и усердно старался о произведении своего злого намерения в действо, и как начал думать, что весьма хорошо расположил свои мысли, то пришел на корабль и приказал оный отвалить от берега.

В четвертый день их путешествия, в которые во все дул им благополучный ветер, увидели они корабль, брошенный на мель и почти совсем поврежденный. Аскалон посылал туда на малом судне, и приехавшие объявили, что корабль тот стоит пятый месяц на сем месте и люди на оном съели все свои припасы, а теперь бросают жеребьи и едят того, на которого падет сие несчастие.

Аскалон поехал сам на тот корабль, и когда вступил на оный, то люди, которых уже весьма мало осталось, бросились к нему и, упавши пред его ногами, просили избавления, которых приказал он перевести на свой корабль; потом, ходя по каютам, нашел в одной сидящего мужчину и держащего на коленах своих прекрасную женщину, которая казалась при последнем уже издыхании. Мужчина назывался Менай, а женщина Ливона, как после уже о том узнали. Менай сидел бесчувственный и смотрел на Аскалона недвижимыми глазами; у Ливоны во рту был его рукав, который столь крепко сжала она своими зубами, что насилу вынять у ней оный могли.

Аскалон, не сжалясь над нею, но почувствовав скотское желание, предприял, как возможно, стараться о приведении ее в хорошее состояние, послал на свой корабль за припасами и велел весьма скоро изготовить хорошее кушанье. Между тем, как оное готовили, терзался сей неистовый зверь ревностию и в одну минуту вместо ожидаемой милости возненавидел он Меная как своего соперника и приказал одному из своих воинов или служителей, взяв несчастного Меная, отвезти от корабля далее и там бросить его во глубину.

Приказание его немедленно исполнено, и сей несчастный человек, хотя уже был без чувств, однако когда вели его с корабля, то думал он, что подают ему руку спасения и избавляют от голодной смерти; на утомленных глазах его благодарность была написана, и он целовал руки у тех воинов, которые вели его на погибель, ибо говорить уже он не мог и только возводил глаза на небо, прося, может быть, у него милости и покровительства своим избавителям. Но сия его надежда, и с жизнию вместе, кончилась в скором времени, ибо бросили его без всякого сожаления во глубину морскую.

Аскалон, неусыпно стараясь о излечении Ливоны умеренною пищею, которую сам давал ей своими руками, привел ее в некоторое чувство. Она начала уже иметь движение и получила стройное течение своих мыслей; в скором времени начал клонить ее сон, и Аскалон не мешал ей успокоиться несколько; а сам в то время приказал сносить с корабля сего на свой все то, что находили они для себя надобное и нужное.

Ливона по малом времени проснулась и спрашивала у незнакомой женщины, которая сидела подле нее и которая привезена была с корабля Аскалонова для услуг ее, куда отлучился от нее Менай, жив ли он и может ли она его увидеть. Малка, так называлась служительница Кидалова, отвечала ей, что она об нем ничего не знает, а думает, что он перевезен на их корабль, куда и все пересажены люди.

Потом уведомила она Аскалона, что Ливона проснулась, который, нимало не медля, пришел к ней и с помощию других перевез ее на свой корабль, где приказал почитать отменною честию; и как все взятые с разбитого корабля люди несколько оправились, то Аскалон приказал продолжать свой путь, которому был проводником дух, данный ему от Гомалиса.

На другой день сего их путешествия Ливона получила почти уже все потерянные силы, просила неотступно Аскалона, чтобы он позволил ей видеться с Менаем, о котором уверяли ее, что он жив и находится в пользовании лекарском, для чего увидеться с ним никоим образом было ей невозможно. Неистовое сердце Аскалоново находилось тогда в великом удовольствии, и он радовался безмерно, что предвидел опасность и избежал страшного для себя совместника; однако не хотел ей объявить об оном до тех пор, покамест придет совсем в свое здоровие, ибо опасался, чтоб не преселилась она в царство мертвых, услышав о смерти своего мужа.

Наконец, когда пришла в совершенное излечение Ливона, тогда Аскалон уведомил ее, что мужа ее не стало и сколько ни старались о его исцелении, только было все напрасно. Услышав сие, упала Ливона без чувства на постеле, потеряла живой образ и казалась мертвою. Все бросились помогать ей и усердными стараниями привели опять в чувство.

— Так тебя уже нет, возлюбленный мой Менай! — говорила она, образумившись. — И я уже никакой не имею надежды увидеться с тобою! Немилосердое небо, на что ты дало жизнь, когда отняло у меня мужа и любовника! Я для него жила на свете, а теперь жизнь моя такое для меня бремя, которого сил моих сносить недостанет. Власть твоя была возвратить мне ненадобное здоровье, а моя теперь воля- прекратить несчастные дни моей жизни.

Выговорив сие, бросилась она опять в постелю, будучи объята великою печалию. Аскалон не знал, что делать и как воздержать ее от сей чувствуемой ею горести, чего ради рассудил за благо оставить ее на время в покое.

Начало Ливонина повествования

Время прошло уже довольно в печальных обстоятельствах Ливоны, и вместо чаемого Аскалоном утешения наполнялась она еще большим отчаянием, и казалось, что супруга своего столь любила, что и подлинно имела свою жизнь для него одного. Все способы и старания употреблены были Аскалоном к воздержанию ее от беспокойства; но, однако, ничто не помогало.

Он предприял уведомиться от нее, какого она роду и из которого города; сего ради просил неотступно, чтобы сказала ему о себе все, что ни принадлежит до ее похождения; ибо он думал, хотя сим позабудет она несколько о своей печали. Несчастливый человек нередко находит удовольствие в изъяснении своих напастей другому и кажется, что чувствует от того некоторую отраду. Как бы несчастия велики ни были, но частым повествованием об оных делаются оные меньшими и наконец почти исчезают из нашего понятия; привычка бывает иногда сильнее естества, и что при первом случае кажется нам несносным, непонятным и совсем чрезъестественным, к тому нередко мы привыкаем и делаемся так способными, как будто бы к тому одному родились.

И так Ливона, чтоб насладиться ей пущею горестию воспоминанием возлюбленного своего супруга, начала рассказывать Аскалону следующим порядком:

— Я родилась в городе Принятье, стоящем на берегу сего моря. Родитель мой купец хотя не первый в городе, однако и не последний. Воспитана была во всяком довольстве, со отменною любовию от тех, которые произвели меня на свет. Они прилагали все старания, чтоб сделать меня добродетельною и вкоренить знание о сохранении моей чести, так, как о первой добродетели женской. Отец мой был весьма набожен и добродетель наблюдал столь строго, что потерять свое имение, лишиться жизни почитал ни за что, только чтобы всегда обитала с ним похвальная истина. Мать моя следовала сему изрядному примеру и была непоколебимее его в сем намерении.

Пятнадцать лет прожила я от рождения моего, не зная никакого несчастия и беспокойства, и думала, что вся жизнь моя пройдет в тишине и спокойствии; но немилосердое небо не благоволило провести оставшие дни мои счастливо, послало на меня все гонения и напасти, отдало меня во власть несправедливого рока и сделало игралищем развратного несчастия, — одним словом, как непостоянное море, восколебалося подо мною и пожрало все мое благополучие.

Боман, так назывался брат отца моего, был человек весьма набожный и строгий почитатель закона и добродетели, или, лучше сказать, таким он казался под сим похвальным видом, который носил на себе повсеминутно, знал весьма хорошо склонности человеческие и умел вкрадываться в сердца простолюдинов. Родители мои почитали его великою честию и думали, что боги посылали им отменную свою благодать за то, что дядя мой жаловал в наш дом. Оному поручили меня под смотрение, и Боман находился у меня безвыходно; он показывал мне начальные основания веры и учил богопочитанию.

В некоторое время ввечеру, когда ни отца, ни матери моей дома не было, остался он у меня долее обыкновенного и начал изъявлять желание свое таким образом. Взял мою руку и просил, чтобы я показала ему перстни, которые на ней тогда были; чувствовала я, что находился он в необычайном движении и без всякого рассудка начал целовать мою руку, которую я у него тотчас вырвала, предприяла возблагодарить его таким же образом, чему он нимало не противился; наконец обнял меня и поцеловал в груди. Сей его поступок хотя и означал несколько дурное его намерение, но близкое родство с оным не позволяло мне тогда ничего о том подумать. При всей его отважности старалась я всеми силами искоренять из себя вредные о нем мысли, которые начинали уже вкореняться понемногу в мое понятие, чему причиною было великое его смущение, робкие поступки и глаза, изъявляющие совсем его желание.

Весьма поздно расстался он в сие время со мною и не бывал ко мне целые три дни; по прошествии же оных объявил отцу и матери, что он недомогал, а как мне казалось, то боролся со своею совестию.

Посидев у меня несколько, наконец потупил глаза свои в землю и начал говорить мне так:

— Государыня моя, мне кажется, ты не удивишься, ежели я скажу, что я тебя люблю: ибо страсть сия сродное свойство всем людям, и всякий должен любить самого себя; но сия любовь так, как без души, ежели не любить притом ближнего; великая добродетель иметь началом любовь, и к кому чувствуем мы преданность, тому желаем добра больше, нежели другому. Я тебе подтверждаю, что тебя люблю; но любовь моя превосходит гораздо любовь дружескую, ибо течет она из такого источника, в котором заключается жизнь наша и всякое природное удовольствие, — словом, сударыня, я люблю тебя так, как самый страстный любовник, а не так, как ближний сродник. Сродство в таком случае служит только одним пустым воображением и не может быть нималым препятствием тому, кто правильно рассуждать умеет; и ежели бы было сие тяжкое беззаконие, то не думаю, чтобы боги были первые тому причиною.

Представь себе, Ливона, — продолжал он, — великий Перун избрал супругу себе сестру свою родную, Световид совокуплялся часто с Ладою, также с родною своею сестрою, Купало женат на своей племяннице, и так далее; по сему видно, что я не без рассуждения вдался в сию приятную страсть и позволил сердцу моему наслаждаться твоими прелестями. Добродетель моя не может терпеть никакого порока, и для того избрал я тебя, как ничему еще не повинную. Сие должна почитать ты великим счастием и не противиться моему желанию. Много есть на свете женщин, которые почитают меня отменно; но я, презирая дурные их свойства, отдаю сердце мое во власть тебе и прошу удостоить меня принятием оного. Родители твои, может, на сие не согласятся, и для того не надобно объявлять им оного.

Услышав сие, пришла я в великое замешательство и, не отвечая ему ни слова, пошла вон из своей комнаты. Старался он меня удерживать, однако не мог и так пришел за мною к моей матери. Робость моя и великое удивление были причиною тому, что я не открывала приключения сего никому и оставила его в забвении.

В то время заняли рассуждение мое различные воображения, и я совсем не знала, каким образом освободиться мне от сего опасного любовника. Объявлять о том родителям моим почитала я за излишнее, для того что они бы мне не поверили и, может, предали бы еще проклятию. Что ж оставалось делать мне в таких опасных для меня обстоятельствах?

Рассуждая долго сама с собою, положилась я на слабые свои защищения и предприяла отвращать его сама; но чем больше представляла ему действие сие богопротивным и позорным, тем больше сей развращенный человек умножал в сердце своем неистовую страсть и страшное желание. Он приставал ко мне поминутно и, видя завсегда мое упорство, вознамерился в некоторое время употребить к тому свои вместе с диявольскими силы.

Увидев сие, я закричала и грозила ему, что непременно объявлю о сем моим родителям; и как действительно вознамерилась было я сие учинить, то Боман, видя, что произойдет из сего весьма дурное для него следствие, предприял предупредить намерение мое, каким бы то образом ни было. Опасаясь много потеряния своего имени и досадуя на меня весьма много, сплел сие нелепое приключение, которое было для меня великим ударом и окончанием благополучной моей жизни.

Вызвав в некоторое время отца моего в сад и там прогуливался с ним, весьма прискорбно вздыхал, и казалось отцу моему, что вздохи его происходили от сокрушенного сердца; он иногда плакал, а иногда, возводя глаза на небо, просил у оного отпущения грехов некому, о имени которого не упоминал тогда. Отец мой от природы сколь был добродетелен, столь или больше еще легковерен; увидев такую перемену в своем брате, переменился в лице и почти потерял свои чувства. Боман, видя, что злое его намерение имеет хороший успех, и в сем первом жару говорил родителю моему следующее:

— Несчастный отец, ты должен весьма много сетовать о твоем рождении и с сего времени или лишиться твоей дочери, или во всю твою жизнь терпеть от нее великое беспокойство и мучение; боги тебя ею наказали, и она дана нам от немилосердого рока поношением всего нашего племени. Мог ли ты себе когда-нибудь представить, что она подвержена блуду и всякую ночь посещает ее один молодой человек весьма дурного сложения и который имеет презренные всем городом поступки? Я знаю сие уже давно и заставал много раз их вместе, делал ей за сие весьма грозные выговоры, грозил жестоким наказанием как здесь, так и во аде; терпение мое долго продолжалося над нею, но наконец, я увидел, что она совсем пренебрегала мои советы и впускалась от часу больше в сии позорные обращения, от чего великодушие мое кончилось и я принужден был сказать тебе об этом.

При сем слове залился сей лицемер притворными слезами и перестал говорить, ожидая ответа от пораженного сею несносною вестию отца моего, который стоял тогда окаменелым и не мог произнести ни одного слова очень долгое время.

Наконец пришел он в великую запальчивость и столь неограниченную почувствовал ко мне злость, что в ту же минуту хотел отнять у меня данную мне им же жизнь без всякого сожаления; но варвар его удержал и сказал, что оное успеет он произвести в действо тогда, когда своими глазами увидит мое беззаконие. И так определили ожидать наступающего вечера, в который хотел Боман показать отцу моему того мнимого моего любовника и со мною вместе: ибо был уже подговорен им такой же плут, каков он и сам, ко исполнению сего неистового дела.

Я, находясь тогда в помешательстве разума, не знала ничего о их предприятии, всякую минуту страшилась моего рока и была отчаянна иметь успех в объяснении родителю моему о негодной ко мне страсти его брата. Когда находилась я в сих размышлениях, то вошел ко мне в горницу Боман и привел с собою некоторого молодого человека, который обошелся со мною весьма ласково. Сие новое позорище удивило меня несказанно, и я с превеликою жадностию ожидала вдаль его происхождения. Боман со смиренным видом, какой он обыкновенно имел, начал просить у меня прощения в непростительном своем заблуждении; после того говорил он мне, что сей приведенный им человек будет посредником некоторого дела весьма для меня нужного; потом встал, идучи вон от нас, сказал, что возвратится весьма скоро, переговорив некоторое дело с моим отцом.

Итак, осталась я одна с незнакомым мне человеком, не предвещая себе никакого из сего худого происхождения. Сей плут обходился со мною вольно. В самое это время увидела я моего отца, который, вошед в комнату, показался свирепым, и как только подошел ко мне, то тот незнакомый, который сидел со мною, бросился бежать из моей комнаты, чтоб больше подать подозрения легковерному отцу моему, который, не говоря мне ни слова, взял за руку и повел на крыльцо; сошедши с оного, сел со мною в дорожную коляску и поехал без служителей не знаю куда, что меня весьма много удивило и страшило.

Ночь была тогда светлая, и я могла рассматривать, какими улицами ехала; отец мой нигде в городе не останавливался и вывез меня на поле. Я спрашивала его, куда он со мною едет; но как он не отвечал мне на сие ни слова, то я весьма испужалась и не знала, что о том подумать; наконец остановился подле некоторой рощи и, вызвав меня из коляски, повел в середину оного леса, и там, выняв кинжал, приказал стать мне на колена и, сделав последнее покаяние Богу, просить его об отпущении тяжкого моего прегрешения.

Последуя его воле, учинила я то с великою робостию и после просила его о изъяснении моего пред ним проступка; но он в великой ярости сказал мне:

— Умри, проклятая! — и ударил меня кинжалом в груди.

Сим жестоким поражением отнял у меня все чувства и оставил без дыхания на том месте. Невинность моя не могла защитить меня и избавить от жестокого родительского гнева, который чувствовал он ко мне весьма неправильно.

При рассветании дня против желания моего получила я потерянные мои чувства и к пущему для меня отчаянию почувствовала, что данная мне отцом моим рана была не смертельная. Я бы, конечно, в то время прекратила сама возвратившуюся мою жизнь, ежели бы имела к тому способ, но орудия у меня никакого тогда не было. Таким образом, что я в то время думала и к чему вознамеривалась, пересказать тебе того никоим образом не могу; но только это помню, что я желала об отце моем и представляла себе, как он терзался тогда совестию, думая, что я переселилась в царство мертвых; соболезновала о моей матери, которая с великою болезнию должна была услышать как о моем преступлении, так и о смерти, которых совсем со мною не случалось.

Думая сие, внезапно увидела перед собою человека, которого окружали множество его служителей, глаза его показывали тогда сердечное обо мне сожаление, и он едва не плакал, видя меня в таком горестном состоянии. По малом удивлении приложил он все старания подать нужную в то время мне помощь. Чего ради сам и служители его понесли меня на руках в близко стоящий от того загородный двор; оттуда немедленно послал за лекарем, который весьма скоро и приехал, перевязал мою рану и обнадежил меня, что я в скором времени здорова буду. И в подлинну, чувствовала я весьма малую боль и сама могла узнать, что жизнь моя от того не прекратится. Однако Менай… это был мой муж… увы! горестное воспоминание!.. — возгласила она отчаянно и облилась слезами, — приказал лекарю, чтоб он не уезжал от меня до тех пор, пока совершенно я выздоровею. Сей врач приложил всякое обо мне старание и в короткое время исцелил совсем мою язиу.

Менай, видев меня совершенно здоровою, был тому чрезвычайно рад. В сем случае рассмотрела я его прекрасный образ и узнала все преизрядные его свойства: он был человек весьма тихого нрава, разумен, добродетелен и прекрасен, вид имел весьма веселый. Сии похвальные его дарования сделали то, что я почувствовала к нему неизъясненную страсть и была в сем случае столь счастлива, что Менай предупредил меня сим же чувствованием ко мне. Мы питали страсть сию в сердцах наших не без позволения друг от друга, и в таких необыкновенных обстоятельствах, в каких я тогда находилась, нимало не старалась воздерживать себя от сей любви, почему думаю, что страсть сия начиналася в нас с позволением неба; но теперь произволением немилосердого рока сделалась она для нас громовым ударом, который поразил нас, совсем к тому не готовых. Напоминание сих обстоятельств умножает мое мучение и делает неспособною продолжать описание наших приключений. Довольно и сего, что мы друг друга полюбили столь много, что в тот же первый случай клялись друг другу вечною верностию и обязались брачным сочетанием. Менай не знал, кто я такова, а я не хотела открыть моего происхождения, к чему он меня и не принуждал.

Итак, спустя несколько времени поехали мы на его родину, которая отстояла от города сот на пять верст. Приехав туда, представил он меня своей матери, которая сперва хотела известиться о моем поколении; но как оного узнать ей было невозможно, то, наименовав меня подлою, ужасно освирепела и ругала своего сына, что он без позволения ее женился.

Итак, начала я претерпевать ненависть и гонение от моей свекрови; но все оное презирала, когда имела в глазах моих возлюбленного моего мужа, который почитал за первую себе должность увеселять меня поминутно.

Время продолжалось больше году, в которое не страшилась я никакой напасти, только сожалела о моих родителях, которые были в великом неведении обо мне.

Наконец пришел плачевный день, злой час и пагубная минута, которая разлучила меня с жизнею, отняв Меная: ибо сказано было ехать ему на войну. Взять меня с собою никоим образом ему было невозможно; итак, прощаяся со мною, стоял он на коленах пред своею матерью и, облившись горькими слезами, просил ее о неоставлении меня, как такой супруги, с которою сопряжена жизнь его и благополучие. Я уже не помню, как я с ним рассталась и о чем его тогда просила.

По двунедельной с ним разлуке узнала всю злость неистовой моей свекрови, и что она была женщина такая, которые почитаются злее фурий и не страшатся самого ада. На всякий час осыпала она меня бранными словами и укоряла совсем неизвестным мне чарованием, сказывая, будто бы я околдовала ее сына. Злилась она на меня за то, что принуждена была отказать некоторой боярыне, которую она выбрала сыну своему в невесты. Наконец приказала отвести меня на то место, на котором они нашли, и там бросить без всякого попечения.

Сие со мною исполнили, и я осталась там беднее всякой твари, не имела ни места, ни пристанища, ниже какой-нибудь надежды к получению оного. Что должно было начать в таком бедственном состоянии и в чем искать спасения, куда обратиться и с которой стороны ожидать себе помощи? Совсем отчаянна, стала я тогда на колена и, возведши глаза на небо, облилася слезами и просила милосердых богов о ниспослании мне помощи от них; ибо гонима я была людьми, следовательно, в них одних оставалося мое спасение.

Я находилась долгое время в сих молитвах; наконец тихая ночь принудила меня несколько успокоиться. Сколько сон покоил мои члены, того я не ведаю, для того что некоторое стенание, которое происходило подле меня весьма близко, прекратило оный и возвратило мне опять горестные мои мысли.

Приподнявшись несколько от земли, услышала я, что человек весьма горестно плачет. Страх меня обуял, как послышалось мне мое имя, которое тот человек упоминал весьма часто, и еще пуще пришла я в превеликое удивление, когда голос его показался мне похожим на голос моего отца. Я встала тотчас, пошла на голос и при помощи слабого сияния от луны надеялась рассмотреть того человека.

Милосердые боги! В какое пришла я тогда удивление, как увидела отца моего, который, припадая, оплакивал то место, на котором, по мнению его, умертвил меня невинную!

Подошед к нему близко, я остановилась и дожидалась, что из того произойдет. В скором времени взглянул он на меня и, упав опять на землю, говорил сие:

— Праведные боги, я убийца моей дочери и достоин за сие жестокого наказания; разите меня по вашему соизволению, только не посылайте мечтаться предо мною тени ее; я знаю, что оная пришла мучить меня, но вы извлеките сперва из меня душу и потом определите на все адские мучения; а будучи еще в жизни моей, не могу я без великого страха взирать на тень моей дочери.

Выслушав сие, говорила я:

— Возлюбленный мой родитель, ты напрасно почитаешь меня жертвою; я жива и достойна называться твоею дочерью!

Потом уведомила его о всем, что произошло со мною тогда, как он оставил меня после поражения и каким случаем пришла я опять на сие место. После сего возвел он глаза свои на меня, которые исполнены были страха и удивления, и жадно осматривал меня долгое время.

— Так я не обманываюсь, — сказал он трепетавши, — и боги для меня столь милостивы, что против воли моей избавили меня непростительного греха и всех адских мучений за оный?

— Действительно так, — отвечала я ему, — и ты, родитель мой, не должен сомневаться больше о моей жизни.

По сих словах стал он на колена и благодарил милосердое небо от сокрушенного сердца; слезы его проливались уже тогда от радости, а не от жестокой печали; потом обнял меня и лобызал в великом восхищении, просил прощения за учиненную мне неправильно обиду, о которой не хотел уведомить меня прежде свидания моего с матерью. Итак, немедленно пошли мы в город.

По пришествии моем в дом сделалась в оном такая радость, что изъяснить оной никоим образом невозможно. Мать моя бросилась ко мне на шею и, целуя меня, не могла от великой радости выговорить ни одного слова. Все домашние упали к моим ногам и целовали иные руки, а другие платье, всякий радовался и орошал меня своими слезами; отец не знал, что тогда делать, и только кричал, чтоб в одну минуту собрали всю нашу родню, которые немедленно все и съехались. И так вся ночь прошла у нас в великой радости, во удивлении и во взаимных приветствиях; наступивший день был таков же, и два еще за оным следующие. Приятели отца моего, знакомые и незнакомые, услышав о такой радости, сходилися толпами в наш дом, поздравляли отца моего со обретением погибшей его дочери и желали от того времени всякого ему счастия.

На четвертый день желала я непременно уведомиться о превратившейся моей судьбине и, будучи одна с моею матерью, просила ее, чтобы она уведомила меня об оном.

— Ты должна простить твоему отцу, — говорила она, — что он, не зная твоей невинности, поступил с тобою толь строго, для того что должность его того требовала; и мы бы почитали тебя до сих пор винною, ежели бы Боман при смерти своей не объявил нам о том подробно. Он при последнем уже издыхании покаялся в сем преступлении перед богами и перед нами, просил у нас и у тебя прощения и, сделав сие покаяние, скончался. Узнав, что ты нимало не виновна, овладела нами тоска и сожаление, и если бы плачевное сие время еще несколько продлилось, тогда уже бы ты не увидела меня живую. Отец твой каждый вечер ходил оплакивать то место, на котором тебя так зверски умертвил, а я наполняла моим стенанием и воплем все места в нашем обитании: одним словом, сделался наш дом домом плача и отчаяния. Многие ходили к нам и воздерживали нас от печали; но, увидев, что мы никак утешиться не можем, оставили наконец во власть рыдания нашего и смертельной печали. Муж мой и я лишилися было употребления пищи и положили оба вместе ожидать конца жизни нашей непременно, и сами себе готовили все, что ни принадлежит к печальным обрядам; но боги, сжалясь, может быть, на нашу печаль и услышав наши молитвы, которые мы каждый час воссылали на небо, послали нам свою неизреченную милость, которая всякое их милосердие превосходит, возвратили нам тебя, чем переменили плачевную жизнь нашу в радостную и благополучную.

Сыскав к тому способное время, уведомила я родителей моих подробно обо всем том, что со мною ни происходило, и просила извинения, что без позволения их сочеталась браком, что простили они мне без всякой упорности. Итак, начала я жизнь спокойно, но беспокоилась весьма много о Менае. Уведомить его никоим образом было невозможно, ибо не знала, где он находится. По прошествии полугода вышла из терпения и послала нарочно в дом к моему мужу уведомить его, что я нахожуся в Принятье у моих родителей; в ожидании же сего человека препроводила я время, увеселяя отца моего и мать.

В некоторый день заехал к нам лекарь, который пользовал моего отца; поговорив несколько с ним, хотел он ехать домой; я просила его, чтобы он остался у нас на время: ибо был он весьма веселого духа и обходился с людьми весьма изрядно и так, чтоб веселее препроводить нам с ним время; но он сказал мне, что поспешает к одному молодому господину, который приехал сюда в город для сыскания своей жены и который, не нашед иной, пришел в великое отчаяние, получил сильную горячку и теперь отчаянно болен.

— Как его имя? — спросила я у лекаря.

— Он называется Менай, — отвечал мне врач, — и господин не последний нашего государства.

По сих его словах не могла я скрыть моей радости, бросилась к отцу моему и к матери и кричала им, что я нашла моего супруга. Родители мои бежали его встретить и изъявить ему свою радость; но лекарь уведомил их, что он отчаянно болен и находится по незнанию своей жены в другом доме. Что касается до меня, то я спешила как возможно скорее его увидеть и просила врача, чтобы он указал мне его дом; но он на сие не согласился и говорил мне, чтобы я воздержала свое стремление, ибо сим свиданием, которое тронет весьма много больного, могу его лишиться навеки. Желание мое превозмогало всякую опасность, и я неотступно просила его, чтобы лекарь сыскал мне какой-нибудь способ увидеть в тот день возлюбленного моего мужа, для того что я и самой истине не верила и думала, что слух меня обманывает.

Лекарь предложил мне шутя, чтобы я, одевшись в мужское платье, представила из себя аптекарскую особу, только чтоб произвести сие весьма осторожно. Сие предложение так мне понравилось, что я тотчас появилася к нему аптекарем, и так поехали мы к Менаю, которого нашли почти при последнем издыхании. Врач в то время не столько пользовал больного, сколько удерживал меня, чтобы я не открылась моему супругу: ибо от того зависел его живот и мое благополучие и жизнь, и для того приказал мне ехать домой, а сам хотел начать делать открытие моему мужу обо мне, и то весьма осторожно и при случае хорошем. Таким образом оставила я их и приехала домой с великою радостию, не опасаясь нимало кончины своего мужа: ибо сердце мне того не предвещало, а сей вестник никогда нас не обманывает и есть справедливее на свете.

Всякий день уведомлял меня лекарь о состоянии моего мужа, и как открыл ему обо мне, то поминутно начал он получать новые силы к своему облегчению. Освободясь совсем от болезни, приехал в наш дом, и какая произошла тогда между нами радость, о том я умолчу, ибо такие происхождения увеселяют одних только любовников. В сем случае благополучие мое свершилось и продолжилось еще не меньше года, которое время жил Менай в доме отца моего в угодность его и моей матери, также опасаясь и своей родительницы, которая не только меня, но его проклятию предавала.

Наконец уведомили его, что мать его скончалась, простив его и меня при своей смерти. В сие время начали мы собираться на Менаеву отчизну и может быть, определено было роком скончаться моему мужу. Вздумал он ехать морем, от чего хотя и все удерживали его, однако не согласился он оставить своего предприятия. Простившись со всеми с великими слезами, сели мы на корабль и ехали до того места, на котором вы нас нашли, весьма благополучно. Но восставшая вдруг необыкновенная буря посадила нас на сие место, изломав наперед мачты и оборвав парусы и снасти.

Четыре месяца пробавлялись мы съестными припасами, ибо на столько времени готовлено было оных, и ожидали какого-нибудь спасения; но до вашего не видали мы ни одного корабля. В начале пятого нечем уже нам было питаться, и так начали мереть слуги наши и матросы; муж мой сохранял для меня несколько остатков из пищи нашей, но и та вся уже изошла; пять дней не имела я во рту своем ничего и так от сего потеряла силы и пришла наконец в беспамятство. Каким образом пришли вы на наш корабль, как отлучили меня от Меная и как спасли от смерти- того ничего не помню, ибо была я тогда совсем уже без чувства.

Таким образом окончила Ливона свое повествование и вдалась в пущее отчаяние вместо чаемого Аскалоном облегчения. С сих пор отворилися источники слез из глаз ее и ни на одну минуту не осушали ее лица.

Аскалон, не чувствуя в себе ни совести, ни малейшего сожаления, начал бесстыдным образом открывать ей свою страсть, которой Ливона нимало соответствовать не хотела и укоряла его тем, что он имеет варварское сердце. Неистовый избавитель, видя, что ласкою не может получить от нее своего желания, употребил к тому силы и власть свою.

По сем презренном поругании Ливона сделалась совсем отчаянною и в наступившую ночь прекратила свой живот и пребывание с неистовым Аскалоном, который поутру велел ее бросить в море без всякого сожаления.

В сей день объявил дух Аскалону, что находятся они не в дальнем расстоянии от островов Млакона и Ния; чего ради вторично начал Аскалон выдумывать способы, каким бы образом приступить ему к своему намерению.

Первое, просил он духа, чтоб переменил он вид его и голос, который немедленно оное исполнил и дал ему образ лет осьмидесяти человека, украшенного большою бородою и сединою. Таким образом сделались прикрыты все его зверские и презрения достойные свойства сим почтенным видом и платьем, к тому приличным, и сей адский хамелеон находился уже вдвое способным вредить смертному племени.

На другой день пристали они к млаконскому берегу и, испросив позволения, впущены были в гавань. Аскалон прежде всего старался уведомиться об обстоятельствах Алима и Асклиады, которые все рассказали ему без всякого сомнения и уведомили его, что они находятся в благополучии и что согласие и любовь народа не делают им никакого беспокойства, — одним словом, имеют они такую жизнь, которой лучше желать не должно и которую редко сыскать можно.

Ничто так скоро подвигнуть не могло на неизреченную злость Аскалона, как благополучие Алимово. Услышав о сем, не хотел ни минуты медлить и желал в то же самое время лишить супруги млаконского обладателя, но дух согласен на сие не был и говорил, что имеет приказание от Гомалиса, чтоб произвести сие дело тайным образом, а не явным; и так советовал Аскалону отпустить корабль и со всеми своими служителями.

— Ибо тебе в нем нужды не будет, — говорил он Аскалону, который и приказал немедленно оное учинить; а дух продолжал советовать, чтоб идти им в близкую от города пустыню и там вселиться до времени.

Как согласились, так и сделали. Пришед в назначенное ими место, сыскали они пещеру при подошве некоторой высокой и крутой горы и тут поселились. Редко случается на свете, чтобы нашел кто двух чертей пустынников; но в то время бы найти их можно было, то есть Аскалона и его духа.

Расположившись тут, приказал Аскалон злому своему духу сыскать для него мертвую человеческую голову, истукан какого-нибудь бога, большую, но не писаную книгу, зеркало и черного флеру большой лоскут, которое все немедленно было принесено его духом. Истукан поставил он на столик, под ногами его положил головной череп, а пред ним разогнутую книгу, зеркало повесил на стене и закрыл его флером. Потом, оборотясь ко своему демону, говорил ему повелительным образом:

— Заклинаю тебя всем адом, Сатаною, твоим обладателем, и Гомалисом, великим князем духов, сделай мне сию книгу, чтобы она показывала в себе будущее и открывала по моему желанию каждому человеку его судьбину; а зеркало сие претвори в неслыханную доселе вещь и учини, чтобы оно показывало все то, о чем кто ни вздумает.

Бес, выслушав сие, находился несколько времени бессловесен, наконец спросил Аскалона:

— Принадлежит ли сие до Асклиады?

— Конечно, — отвечал ему повелитель, — ибо сим намерен я совершить мое предприятие и иметь в руках моих супругу здешнего князя.

— Когда так, — продолжал демон, — то я должен по приказанию Гомалисову тебе повиноваться. Ты должен, Аскалон, на несколько времени выйти из сей пещеры, ибо не можешь снести тех страхов, которые при исполнении сего могут тебе приключиться: я должен созывать к себе множество товарищей, которых виды и обхождения умертвить тебя могут.

Аскалон, послушав его слов и вышед из пещеры, пребывал целую ночь в густоте лесной, но и при рассветании дня не смел пойти к своему духу, а ожидал пришествия его к себе.

Оный появился ему совсем в другом виде и казался объят весь пламенем.

— Исполнено по твоему желанию, — говорил демон Аскалону, — зеркало представляет все, что ты ни вздумаешь; а книгу- таковой, какую ты желал, — весь ад и вся наша сила сделать не могли, а вместо действительного прорицания наполнили ее лживым и ласкательным всякому человеку. Пойдем, я тебе покажу опыт.

Аскалон прежде всего хотел узнать, для чего он показался ему в огне.

— Для того, — говорил он, — что только сию минуту вышел из ада, где не только мы, но и сам князь духов повсеминутно мучится.

Пришедши в пещеру, накрыл он Аскалона тем черным флером и велел смотреть в зеркало, и тот все, что ни вздумывал, видел; потом посадил его на очарованный стул накрытого тем же флером; раскрыв пред ним книгу, велел читать, где Аскалон находил для себя тысячи благополучий, которые прорекалися ему различными образами. Итак, будучи сим весьма доволен, положил ожидать к себе Алима и сими вещами получить себе от него великое почтение и преданность, овладеть его разумом и склонить на свою сторону.

Продолжение повести об Аскалоне

На другой день приказал своему духу, как возможно, стараться привлечь Алима в их пустыню, который, нимало не медля, показал в сей день великое свое могущество и проворство, ибо для диявола хотя не все, однако многое на свете возможно.

Превратился он в свирепого кабана и, выбежав из лесу, разгонял стада, пасущиеся на полях, и потом скрылся опять в том же лесу. Пастухи, сие увидев, объявили в городе, и в скором времени весть сия дошла до Алима, который, будучи великий охотник и сберегатель своих подданных, велел изготовиться к сражению с оным и поехал сам искать того зверя.

Долгое время находились они в лесу и не могли сыскать вепря, ибо и искали его понапрасну; наконец Алим нашел злодея своего и диявола. Любопытствуя, вошел он в их пустыню; в то время Аскалон стоял пред истуканом, будто исполняя молитвы, но в самом деле соплетая ближнему погибель; увидев сего почтенного мужа, поклонился ему Алим весьма низко, а Аскалон просил его к себе милости и благодарил за посещение; диявол стоял тогда смиренно и готовился услуживать своему повелителю.

По многих учтивостях с обеих сторон сели они, кому где случилось, и Алим просил Аскалона, чтобы он уведомил его о себе и также о богоугодном их житии.

— Меня называли в мире Вратисаном, а услужника моего Губнасом.

Сии выдуманные имена сказываны были кстати, также и то описание, которое объявил о себе Аскалон; и Алиму никоим образом узнать было невозможно их обмана, ибо он не мог проницать во внутренность человеческую.

По окончании выдуманной повести говорил Аскалон Алиму, что он любезного своего гостя за посвещение возблагодарит достойною услугою.

— Скажи мне, — говорил он Алиму, — кого бы ты желал теперь увидеть прежде всех? — Ибо думал Аскалон, что пожелает Алим увидеть Асклиаду, которую он весьма горячо любит; но Алим отвечал ему противное.

— Добродетельный муж Вратисан, — начал говорить ему млаконский обладатель, — я почитаю за верх моего благополучия и всегда пекусь, чтоб узнать мне моего родителя, то если ты столь любезен богам и снисходителен к смертным, что можешь показать мне сию милость и дав сверхъестественное зрение, откроешь мне образ моего родителя, то я совсем отдамся во власть твою и всякую услугу сделать тебе в состоянии.

Аскалон, несколько подумав, обещал сделать ему сие открытие, чем столько обрадован стал Алим, что находился тогда вне себя.

Аскалон велел ему встать, взяв черный флер, покрыл его и приказал смотреть в зеркало.

Видение было Алиму такое: представилось ему пространное и страшное подземельное жилище, которого стены сделаны были из камней, но весьма от долгого времени в некоторых местах развалились, и казались, что обросли ядовитою травою; посередине оного висела лампада, которая давала умеренный свет всему плачущему зданию; впереди стояла софа, на которой лежал, облокотясь на руку, еще в самой поре почтенный муж в домашнем, а не в воинском платье. В головах и в ногах у него сидели два воина с обнаженными мечами, которые, облокотясь также на руки, спали; спокойствие итишина обитали в сем месте, и казалось, что все старалося сих спящих мужей обременять сном до скончания века. Платье на оных было славянское, и сей почтенный муж столь походил на Алима или Алим на него, что две капли воды не могли быть их сходнее; над головой его повешена была доска, на которой изображены были сии слова:

"Сей государь и два при нем воина опочивают двадцать лет, не просыпаяся ни на минуту; но воскресит их от сего смертного сна чужестранец, приехавший сюда на дельфине. Тогда начнется опять счастие сего народа".

Что должен был думать Алим, увидев отца своего в первый еще раз от роду и в таком жалком состоянии? Собирая силы свои и укрепляя сердце, просил Вратисана, чтоб показал его родительницу, также братьев и сестер.

— Смотри, — сказал ему Аскалон.

Второе видение представилось Алиму следующего содержания. Высокая и неприступная гора, окруженная вся морем, посередине которой прикована была женщина весьма толстыми железными цепями, которой две хищные птицы терзали груди, и сия женщина терпела великое мучение и находилась тогда в отчаянии.

Алим, увидев сие, прослезился, ибо болезнь матери его весьма много тронула его сердце; потом увидел он сестру свою, которая называлась Плакетою: она стояла между дерев, поддерживаема двумя воинами, и была объята великим страхом или отчаянием, что образ ее в то время показывал; окружена многими воинами, которые находились в великой печали.

Потом Аскалон снял с него покрывало и повесил на зеркало. Алим спрашивал у него, для чего не мог он увидеть своих братьев.

— Для того, — отвечал ему Аскалон, — что нет уже их на сем свете или совсем ты их не имел.

Чудно казалось тогда превращенному Аскалону, что Плакета родная сестра Алиму; однако не открыл он ему, что имел свидание с нею на острове, ибо посему могло бы пасть на него некоторое подозрение, и так не говорил он о том ни слова.

Алим сидел тогда в великом удивлении и думал, что беседует он теперь с каким-нибудь богом или, по крайней мере, с таким человеком, который угодил им весьма много, длл того что сие чрезъестественное показание превосходило его понятие.

В одну минуту возгорелася любовь в сердце Алимовом ко своим родителям; начал он чувствовать об оных сожаление и предприял сыскать и видеть непременно; и так просил Вратисана, чтоб оный уведомил его о месте его рождения и как оное называется, чего Аскалон открыть ему не хотел, ибо он и сам того не ведал.

Итак, Алим поблагодарил Вратисана от искреннего сердца за такую неслыханную милость, обещая сему пустыннику усердное свое покровительство и всегдашние услуги, поехал во дворец, исполнен будучи различными воображениями.

Сие благополучие, мне кажется, превосходит всякое на свете, что, не знав от роду своих родителей, иметь счастие их увидеть. Алим, приехав домой с радостным восторгом, объявил о том Асклиаде, которая весьма долгое время не соглашалась сему верить; наконец убеждена будучи ясными доказательствами от своего мужа, к превеликому удивлению, узнала, что это правда, и для того вселилось в нее нестерпимое желание увидеть того почтенного мужа. Но когда Алим объявил ей свое желание, что хочет он на время ее оставить, поручить правление свое Бейгаму, как первому своему другу, и ехать искать своего отца, то вдруг она оробела и не знала, что говорить мужу своему в то время. Трепещущее ее сердце почувствовало, может быть, что она должна впоследние с ним проститься, и это сердечное предвещание было причиною тому, что, проливая горькие слезы, удерживала своего мужа, не выговаривая ему никаких важных причин, которые в женской ее печали не всходили, может быть, ей на разум.

В наступающий день, когда уже Алим действительно вознамерился искать своего родителя, приказал всему народу собраться на публичную площадь и там вознамерился открыть им свое желание и при всех поручить правление Бейгаму в отсутствии своем, чтоб был каждый сам свидетелем его определения; и когда собрался весь народ, то говорил он им следующее:

— По окончании моей вместе с народною печали обитает благополучие на островах наших, которое милостию всещедрых богов кажется нам непоколебимо. Мир и изрядное состояние народа приводит сердце мое в великое удовольствие: ибо благополучие моих подданных почитаю я большим для себя счастием, нежели благополучие моего дому, хотя и сопряжено оное с народным, но я о нем не столько стараюсь, сколько о состоянии всего общества, в котором полагаю все мое счастие и защищение. По претерпении многих мною беспокойств и мучений сделались боги ко мне милосерды, вручили мне отнятый престол и утвердили державу мою вовеки; но ныне снисходит на меня большее их милосердие: они открыли мне моих родителей, и я вчера известился об оных. Для того намерен вас на время оставить; в отсутствии моем поручаю правительство Бейгаму и прошу, чтоб оному повиновались вы так, как своему государю, а я надеюсь возвратиться в скором времени. Думаю, что сие мое намерение принято будет от вас с великим удовольствием: всякий, вообразя любовь к родителям, узнает, сколь они нужны в нашей жизни.

Народ повиновался без прекословия его воле, и так с сих пор началось приуготовление к предприятому пути.

Асклиада, не имея никакой надежды ехать с своим мужем, просила его неотступно умолить Вратисана, чтобы он согласился жить во дворце вместе с нею: ибо намерение ее было такое, чтоб иметь завсегда в глазах Алима помощию того чрезъестественного зеркала, и думала она еще, что Вратисан, имея добродетельную жизнь и весьма просвещенный разум, будет воздерживать ее от печали. Человек имеет такое глубокое неведение, что нередко ищет сам своей погибели и усердно старается ввести себя в бездну злоключений.

Алим желание ее хотел непременно исполнить: ибо думал он, что сделает ей тем великое облегчение в печали, и для того поехал он один в пустыню к Аскалону и просил его неотступно о той милости.

Развратный набожник долгое время на сие не соглашался, чтоб больше утвердить о себе истину и уверить неведущего Алима в своей добродетели. Он представлял ему, что светская жизнь для него такое бремя, которого сносить он не может, и всякое людей обращение почитает суетным, и для того не желает иметь с ними никакого сообщения; наконец, по многих отговорках, как будто бы поневоле, а угождая только тем своему государю, объявил свое желание и хотел переселиться в то время к Асклиаде, когда Алим оставит сей остров.

Млаконский обладатель в неведении с превеликою радостию объявил сию пагубную весть своей супруге, которая не меньше его радовалась незнаемой своей погибели. Когда же объявили Алиму, что все изготовлено к отъезду, тогда, учредя все свои дела, следовал он в Перунов храм и там при приношении жертвы просил милосердого бога о покровительстве народа и также своей супруги в отсутствии его. Потом снявши перстень с руки своей, положил его на престоле пред истуканом, по общему обыкновению всех славянских князей, которые, отъезжая куда-нибудь из своего владения, оставляли оные залогом, чтоб опять туда возвратиться, и, сделав земное поклонение, отступил от идола.

Итак, простившись со всем народом и с своею супругою, следовал на корабль, куда провожали его подданные с великими слезами и воплем; но сокрушение Асклиадино превосходило всех; и она пришла тогда в беспамятство, как подняли парусы и поехали от берега.

Алим находился тогда в неописанной печали и думал, что великое и умножающееся поминутно в нем сокрушение будет причиною его смерти. Асклиада не выходила из его понятия, и сердечное чувствование ясно представляло ему, что он в последний раз с нею простился; но предсказание сего вестника понимать мы неудобны.

Итак, Алим продолжал свой путь; Асклиада неизъясненно о нем сокрушалась; народ находился в великой печали, а Аскалон радовался, что предприятие его имеет счастливый успех.

Печальная супруга млаконского обладателя, достойная всякого сожаления, как скоро несколько очувствовалась, то просила Бейгама, который от нее ни на минуту не отлучался, чтоб привел он к ней великого того мужа, который обитает в пустыне. Бейгам, угождая своей государыне и желая весьма усердно избавить ее от печали, в короткое время исполнил ее желание. Аскалону отвели комнату подле спальни Асклиадиной, и он расположился в ней совсем к зверскому своему намерению.

Пришед к отчаянной государыне с важным видом и будто от добродетельного сердца, советовал ей, как возможно, воздержаться от печали и говорил, что сие несносное для нее время минуется скоро и что всякая печаль не бывает вечною, по претерпении которой приятнее бывает радость.

Асклиада употребила к нему всякую просьбу и ласкательство, чтобы он удостоил ее той неслыханной милости, которую показал ее мужу.

— Что касается до моей, государыня, к тебе услуги, — говорил ей Аскалон, — то ты можешь пользоваться оною до возвращения твоего мужа: ибо оному дал я слово, что все его путешествие будешь ты иметь его в глазах своих; изволь идти в мою комнату, которая всякую минуту будет тебе представлять любимого тобою супруга и те места, в которых он будет находиться.

Супруга млаконского обладателя, пришед в Аскалонову комнату, сквозь околдованный флер к превеликой радости увидела своего мужа, который сидел тогда на постеле и находился в великой печали. Сие чрезъестественное действие показалось ей столь великим и удивительным, что с самой этой минуты начала она почитать Вратисана хотя не первостатейным, однако не последним богом и готова была на все согласиться, чего бы ни пожелал Вратисан. После сего показал ей Аскалон книгу, и как Асклиада рассматривала ее не покрывшись флером, то видела, что в книге той ничего написанного не было; а как накрыл ее Аскалон флером, то тогда читала она все хорошие для себя предвещания. Сие неслыханное доселе странное приключение приводило Асклиаду иногда ко страху; для чего Аскалон, стараяся ободрить ее, говорил, что он имеет покровителями себе богов, которых завсегда обитает с ним благодать, чему Асклиада верила без всякого сомнения.

Всякую минуту смотрела она в то зеркало и почти никогда от него не отставала, примечала все шаги и предприятия любовника и супруга своего Алима; любовь к нему каждую минуту возрастала в ее сердце, с которою умножалось желание всегда его иметь в глазах. Однако не насыщалися глаза ее зрением, а сердце тению Алимовою; она просила неотступно Вратисана, чтобы он неизъясненною своею силою сделал ей свидание с возлюбленным ее мужем: ибо она, без сомнения, думала, что сие Вратисану возможно и он может в природе произвести все то, что только захочет. Развращенный Аскалон долго не соглашался на ее желание и говорил, что хотя это ему возможно, но весьма трудно; а в самом деле он ее обманывал и готовился исполнить неистовое свое желание. Наконец, будто бы чувствуя великую преданность к Асклиаде, согласился дать ей свидание с супругом и принести его на время в его государство, чему Асклиада столь обрадовалась, что не знала, чем будет ей возблагодарить сего великого и добродетельного мужа Вратисана за сие неслыханное одолжение.

Аскалон, обещавшись сделать ей сию услугу, говорил:

— Надобно, сударыня, приготовиться к тому таким образом: завтра ввечеру поедем мы в Провову рощу и, не доезжая до оной, оставим тут всех служителей и велим им возвратиться в город, а чрез несколько времени явиться на том же месте: ибо не должно им быть свидетелями того действия, которое понятие смертного гораздо превышает.

Млаконская государыня, не предвидя себя никакой из того опасности и погибели, беспрекословно соглашалась на все представления мнением добродетельного Вратисана; и если бы человек предузнавал свою погибель, то бы, конечно, не вдавался в оную самопроизвольно.

На другой день, когда наступило вечернее время, то Асклиада нетерпеливо пожелала быть в посвященной великому Прове роще, чтоб там благосклонностию сего бога увидеться ей с возлюбленным своим супругом. Аскалон со злобным своим духом и она отправилась немедленно туда. Служителей они отпустили, как соглашено было о том еще до исполнения дела.

Вратисан приказал своему духу прежде вступления в рощу, чтобы он осмотрел, нет ли там какого человека, который не сделал бы помешательства в похвальном его намерении; и когда тот уведомил, что она находится пуста, тогда Вратисан вступил в средину оной, ведя за руку Асклиаду, которая трепетала от радости, что найдет в оной любимого ею Алима.

Бледная луна в то время не закрыта была облаками и слабыми своими лучами освещала всю рощу. Асклиада прежде всего пошла к Провову истукану и, сделав ему поклонение, просила Вратисана в обещанной им милости, который, оборотясь ко своему духу, сказал:

— Сними с меня сей образ и возврати мне тот, который я имею от природы.

В одну минуту исчез почтенного вида пустынник, а явился пред Асклиадою неистовый Аскалон.

Асклиада, узнав его, в ту ж минуту пришла в великое отчаяние и увидела ясно изготовленную ей погибель.

— Великий Прове! — возгласила она, озревшись к истукану. — Тебе все возможно на земле, избавь меня от сего варвара и вырви из рук сего злодея, я не имею теперь никакой помощи, ни защищения; и если ты для меня милостив, то тронись моими слезами и поспеши избавить меня от смерти!

Аскалон, видя толикое в ней отчаяние, предприял было воздерживать ее ласкою, но когда не имел он в том нималого успеха, то употребил силы к скотскому своему желанию; однако произволение судьбины не допустило его исполнить зверское свое намерение, ибо несчастная государыня, видя, что не может иметь ниоткуда и никакой помощи, весьма поспешно прекратила жизнь свою и пала бесчувственна на землю.

Аскалон, увидев ее мертвую, столь много освирепел, что, выхватив свой меч, хотел раздробить ее на части, но диявол, в сем случае сделавшийся чувствительнее сего развращенного человека, воспрепятствовал ему варварское намерение произвести в действо. И так без всякого сожаления оставили они Асклиадино тело, поверженное на земле и облитое невинною кровию, которая без отмщения от богов оставлена быть никогда не может.

Что ж предприял по сем Аскалон? Он нимало не раскаивался в сем непростительном прегрешении и хотел, как возможно, истребить Бейгама как первого врага своего на сем острове и просил для того духа, чтобы он сказал ему средство для погубления того добродетельного мужа. Дух отвечал ему на сие, что он больше служить ему не должен, как только отнести с сего острова, куда он изволит.

— Ибо, — говорил он, — имею я такое приказание от Гомалиса; и если ты хочешь остаться на сем острове, то я тебя оставлю и возвращусь в мое обитание; мне приказано перенести тебя на твердую землю, а если ты того не хочешь, то это остается в твоей воле.

Аскалон, опасаяся мщения за Асклиаду, не хотел на Млаконе остаться и говорил духу, чтобы он перенес его на противную сторону той, в которую поехал Алим.

Итак, когда приближались они к берегу, то диявол, бросившись в море, сделался дельфином и, посадя на спину Аскалона, поплыл в известную ему дорогу.

Отпущенные от рощи служители приехали к оной в то время, в которое приказано им было от Вратисана, и, дожидаясь тут больше двух часов, не дерзнули войти в рощу и там искать своей государыни. Наконец начала показываться уже заря, и вскоре после оной появилось на небесах солнце; некоторые набожные граждане шли уже к истукану Пронову для отправления утренних молитв, как обыкновенно оное бывало. Великое сомнение вселилось тогда во всех людей, которые приехали за Асклиадою, они не хотели больше ожидать ее и пошли сами в рощу.

Не много старания надобно было прилагать, чтоб нашли они свою погибель и великое сокрушение всему их отечеству. Немилосердая судьба поразила их зрения и сердца неизъясненным страхом и болезнию: нашли они бесчувственное тело несчастной своей государыни. Какой вопль и стенание сделались тогда между ними, то представить себе могут одни только те добродетельные люди, которые чувствуют великую преданность и усердие к милостивым и попечительным своим государям. Всякого роду отчаяние, тоска и неизъясненное сетование летали тогда по плачевной той роще; казалось, что и древа соответствовали тогда народной печали.

В одну минуту известился город о своем несчастии; всякий гражданин, оставив все, бежал в Провову рощу. В городских воротах сделалась великая теснота, и многих передавили тогда до смерти. Прежде никто не смел коснуться божественной той рощи; но в сем отчаянии и, может быть, в беспамятстве влазили на древа те люди, которым не видно было плачевного того позорища, и в скором времени все древа наполнены были народом. Солнце, сказывают, в то время остановилось и, переменив яркое свое блистание в кровавые и тусклые лучи, удивлялось сему позорищу и соболезновало народу, — словом, плачущему тогда гражданству казалось, что вся земля и все на оной вещи испускали великим обилием слезы; море утихло, и одна только стремящаяся от острова Млакона тонкая струя несла на раменах своих сию плачевную весть к Алиму, которого, может быть, терзающееся сердце находилося в великой тоске; но горести своей изъяснить было ему не в силах, который тем больше несчастливее был, чем больше чувствовал любви к своей супруге.

Первостатейные бояре, также и первенствующие жрецы взяли бездушное и омытое гражданскими слезами Асклиадино тело, при великом вопле народном внесли его во град и положили во дворце в большой зале, куда дозволили входить всем невозбранно оплакивать смерть государыни и собственное свое несчастие.

На третий день приехал Бейгам (ибо ездил он для исправления некоторых надобностей на острове Ние), который, будучи поражен нечаянною сею вестию, пришел совсем в помешательство и, приближившись к гробу Асклиадину, ударился об стол, на котором лежало ее тело, столь отчаянно, что сей удар по малом времени был смерти его причиною. В сие время вынесли его бесчувственного из залы, дыхание его пресекалось и язык не имел уже больше действия; к вечеру он скончался и последовал за своею государынею в неизвестный всем смертным путь.

Похоронили его с должною честию, и в знак неограниченного усердия к государыне и великой любви и защищения отечеству поставили надгробное украшение, высеченное из лучшего мрамора. Всякий, желая оказать свое в оном усердие, был при провожании его тела и достойно омывал оное слезами.

По погребении сего добродетельного мужа не старалися найти Вратисана и его духа, ибо заключили все, что во образе пустынника попущением богов был на острове их дьявол, ненавистник всего смертного племени.

Итак, сыскан был весьма искусный человек, которому приказано было обальзамировать Асклиадино тело по египетскому обыкновению; и когда оное исполнено, то народ определил себя со страхом ожидать прибытия Алимова, и что тогда учинит с ними милосердое или прогневанное ими небо.

Пять лет плавал Аскалон по морю на демоне во образе дельфина и наконец приплыл к некоторому камню, который казался великою горою и выдался из моря более двадцати саженей.

Подъезжая к оному, увидел Аскалон весьма толстыми цепями прикованную женщину к самой середине камня; и чем ближе подъезжал он к оному, тем больше слышалось стенание, которое испускала в то время мучающаяся та женщина: ибо две великие птицы терзали ее груди, отрывая от оных куски, глотали их весьма жадно.

Аскалон, к превеликому удивлению, узнал, что это была мать Алимова и имела точный тот образ, в котором казалася она в зеркале сыну своему и Аскалону, и была в том одеянии, в котором они ее видели, по чему узнал Аскалон, что чрезъестественное то зеркало весьма бы много стоило, ежели бы оно после его осталось таковым; но оно по исполнении презренного его намерения сделалось без действия.

Азатов сын когда вступил на камень, то терзающие Тризлинины груди, так называлась мать Алимова, птицы улетели, и он хотя с трудом, однако дошел до самой Тризлы. Она чувствовала тогда еще боль и для того не говорила ни слова Аскалону, испуская чрезвычайное стенание; растерзанные ее груди в глазах Аскалоновых оживлялися и наконец сделались таковыми, как будто бы были ни чем невредимы.

В то время перестала она стенать и, взглянув на Аскалона, говорила ему:

— Я весьма радуюсь и больше еще удивляюсь тому, какою дорогою приехал ты на сие место: гору сию окружают ужасные пучины, и к сему месту ни одно судно достигнуть не может; а как смертные не имели еще от сотворения мира крыльев, то я никогда не ожидала увидеть здесь человека; ты мне кажешься не духом, и для того весьма мне удивительно, как возмог ты достигнуть до сего места.

Аскалон отвечал ей на сие, что человеческое понятие и искусство доходит иногда совсем до невозможного.

— Я больше удивляюсь, — продолжал он, — видя так прекрасную женщину, наказываему или богами, или природою толико жестоко, и в том нимало не сомневаюсь, чтоб ты терпела оное не понапрасну. Скажи мне, сударыня, за грехи твои терпишь ты сие мучение или за грехи твоих предков или потомков, или за преступление народное, которым, думаю, когда-нибудь владела?

— Я не знаю, — говорила она, — для чего так боги несправедливы и данную им власть свыше употребляют по своим пристрастиям! Мы не столько подвержены порокам, сколько они; всякий час и всякую минуту услышишь на земле стенание, которое приключили не по справедливости боги или отнятием у коего жены, или умерщвлением мужа, или превращением человека в какое-нибудь другое животное. От начала мира, как мы уже о том известились, сколько стенали от них государи, сколько опровержено ими народу, а мы еще столь суеверны, что покоряемся власти столь неправосудных и столь гнусных богов с охотою; они весьма за малое преступление наказали меня толико злым мучением. Сии хищные птицы, которых ты видел, всякое утро прилетают ко мне и терзают мои груди, которые весьма скоро после их совсем заживляются; в сем мучении нахожуся я пятнадцать лет и не думаю, чтоб получила когда-нибудь избавление.

— Есть ли к тому способ? — спрашивал ее Аскалон.

— Есть, — отвечала Тризла, — но только весьма труден и страшен; всякий человек, если оный предприять хочет, то должен непременно определить себя смерти и нимало не страшиться окончания своей жизни.

Во-первых, взгляни на сей малый остров, который находится не гораздо далеко от той каменной горы, — говорила Тризла Аскалону, указывая на оный. — Около него такие сердитые пучины, которые все в себя пожирают и не дают пристани к нему ни великой, ни малой вещи; сию невозможную трудность преодолеть должно.

Во-вторых, остерегает берег сего острова великая, сильная и страшная птица, которая спит беспрестанно; надобно с великою осторожностию приближиться к ней и взять ее за голову, коя в рассуждении ее росту весьма мала и в которой заключается вся ее сила и могущество: ибо когда голова ее будет поймана и объята человеческими руками, тогда будет она бессильнее горлицы; а когда человек движением своим, подступая к ней, разбудит, тогда хватает его в когти, относит на середину моря и там повергает его в пучину.

Потом, за обитанием сей птицы, обнесен весь остров околдованными деревьями, которые оплетены столь часто, что никак пройти сквозь них не можно; сучья, ветки и листы закрывают все то от зрения человеческого, что ни находится посередине их. Итак, чтоб пройти сквозь оные, должно сыскать определенный к тому способ.

Птица сия спустя три лета после своего рождения износит яйцо, которое бывает очень велико; оное хранит она в тайном месте, так, что во всю ее жизнь приметить того никоим образом не можно; всякий год обмывает его смирною и пробует малым своим носом, не может ли его пробить; и когда не пробьет, то весьма тому радуется, бегает по берегам острова и поет весьма прелестно. Сие ее веселие означает, что наступающий год будет она жива, а когда пробьет яйцо (сие случается чрез двадцать пять лет), тогда опускает свою голову и носит ее ниже тела, что означает великое ее прискорбие и смерть в наступающее лето, роняет свои перья и ко исходу года бывает почти гола, и когда увидит, что вышла подобная ей птица на свет, тогда убивает себя о камень.

По разбитии яйца оказывает голову свою птенец и поминутно просит есть; чего ради одна всегда убегает, а другая питается тою смирною, которую обмазано весьма изобильно яйцо, и так перится и вырастает в скорлупе, и пребывает в нем целый год, а по прошествии оного бывает она столько сильна, что может разрвать тое скорлупу. Родившися, почитает за первую должность похоронить своего отца; для того берет на когти несколько с яйца оставшейся смирны и оной помазывает корень которого-нибудь дерева и другого подле него стоящего, от чего сделается отверстие. Деревья несколько разодвинутся, и будет место, где похоронит он своего родителя; и как только закроет землею, то в минуту вырастет подобное другим дерево и соплетется с ними.

Итак, чтоб найти сие яйцо, то должно примечать сие: когда почувствует та птица, что голова ее осязаема была человеческими руками, что должно быть причиною ее смерти, то прибегает она к тому месту, где хранит свое семя, оплакивает его подобно человеку и старается всеми силами разбить, чтоб отворить путь своему сыну. Таким образом должно приметить то место и, отогнав ее, ибо она будет тогда без сил, взять на персты несколько смирны и помазать корения двух дерев, которые тотчас отворят тебе дорогу.

Когда выступишь за оные, то, первое, увидишь не весьма высокий мраморный стол, на котором лежит богатырский шлем с изображенною на нем львиною головою и подле столба стоящую булаву. Сей шлем должно надеть и, взявши в руки булаву, изготовиться весьма поспешно к сражению, ибо в одну минуту появится пред тобою с шестью головами крылатый змий, который начнет нападать на тебя весьма сильным образом.

Во-первых, из страшных его челюстей обымет тебя огонь, которого страшиться ты нимало не должен, и смотри тогда отверстыми глазами, то будешь невредим; а если придешь от того в робость и затворишь хотя на минуту свои очи, то тиранским образом умерщвлен будешь и растерзан; сей же огонь опалять тебя не будет, если без робости приступать к нему станешь, и вскоре потом скроется весь. Тогда должен ты иметь сражение с сим чудовищем; но, поражая его, не надобно поднимать тебе орудия своего выше головы, а то тотчас последует тебе вторичная погибель, ибо пущенный из него на булаву твою яд умертвит тебя в минуту.

Убив сего змия, должен ты распороть ему чрево, из которого выйдет на землю желчь и зажжет оную. Все то место, которое окружают очарованные деревья, весьма в скором времени обымется пламенем и будет гореть наподобие кипящей смолы; тогда весьма поспешно должен ты выйти на берег острова и тут, поймав ту птицу, держать за голову, ибо она будет твоим спасением, потому что сгореть ей не должно, а инаково спастися тем не можно.

По утолении совсем пламени, вступив в середину острова, увидишь ты весьма прекрасное, но не великое здание из самых ярких голубых каменьев, в которое должен ты идти непременно; на крыльце встретят тебя два большие леопарда, которые, оставив всякую свирепость, будут ластиться около тебя, подобно как знающий пес; но ты ни приговаривать их, ни касаться руками не должен. Потом свирепое чудовище, составленное почти из всех животных, которые находятся на земле, отворит тебе двери в залу; тут на удивительной и великолепной постеле увидишь ты спящую прекрасную девушку, которая такую имеет красоту, что всякий смертный в жизни своей увидеть такую не может, выключая того, которого судьба приведет сюда исполнить толико храброе и похвальное дело.

Она будет опочивать тогда, навзничь свесив одну руку с постели, в которой держать будет серебряный шар, а под рукою у нее поставлено будет на полу большое блюдо из такого же металла. Итак, должно к ней приближиться весьма осторожно, снять с мизинца ее перстень, не касаяся к шару, который она держит в той же руке, не уронить его в поставленное к тому блюдо и всеми силами стараться надобно, чтобы она сего не чувствовала и не проснулась; а когда услышит, то все сделанные тобою великие дела будут ничто и ты никак не можешь избежать своей погибели.

Сие, мне кажется, никак невозможно, — продолжала Тризла, — и думаю, что не сыщется ни один такой смертный, который бы мог произвести сие дело с такою великою осторожностию; всякий, приступая к сему, устрашится, а робость воспрепятствует ему исполнить намерение сие похвально. Если же оное удастся, то, вздев ее перстень на свой мизинец, идти далее по покоям; дверей не должно отворять тою рукою, на которой надет перстень; ибо как скоро прикоснешься им к чему-нибудь из сего здания, то оно в одну минуту все рассыплется.

В первом покое уставлены стены и потолок человеческими головами, которые изображают зевание, и все они находятся в таком положении. Сию комнату пробежать надобно весьма поспешно, и должно стараться, чтоб не зевнуть ни одного разу, ибо везде предстоит тебе погибель.

Во втором покое найдешь ты множество людей, которые по всей комнате сидя в креслах засыпают; как скоро в оный вступишь, то начнет морить тебя смертельный сон, и такой смертельный сон, и такой сильный, что, кажется, потеряешь все свои чувства. Тут надобно пробежать еще скорее, всеми силами стараться должно, чтоб не задеть никого и не помешать их спокойствию.

В третьей комнате увидишь ты весьма покойную кровать, подле которой находится статуя, изображающая жребий: она держит в руках своих закрытую книгу, и кажется, как хочет оную раскрыть; на сей кровати должен ты успокоиться и тут увидишь сон, который откроет тебе окончание сего похвального предприятия; что же оный будет значить, того мне открыть тебе невозможно, и об нем сведает только один тот, кому здесь назначено быть. Тогда будет он весьма счастлив, а я получу конец жизни моей и неизъясненного сего мучения. Придет благополучие тех людей, которые до сего времени изнуряемы были различною тяготою и которые невинно стонали под жестоким бременем варварского поколения; а оных находится целое государство.

Аскалон слушал сие повествование с великим вниманием и думал было употребить себя к тому, чтоб избавить Тризлу от сего мучения; но великие невозможности и отречение его духа были причиною тому, что он принужден был оставить намерение свое поневоле; а если бы согласился на сие демон и перенес Аскалона на остров, то бы, конечно, потерял он тут свою жизнь: ибо не с таким разумом и не с такою храбростию, каковы имел в себе Аскалон, должно было предприять сие дело. Сверх же того сей неистовый человек не искал своей славы, но искал всегда погибели человеческой: ибо родился он под злою планетою и от самого младенчества определил себя вредом всему смертному племени.

Он препроводил с Тризлою целые сутки, спрашивал ее о причине ее мучения, чего, однако, она ему не объявила и сказывала, что приказано ей таить ото всех. И когда прилетели к ней птицы и начали, по обыкновению, терзать ее груди, Аскалон озлился чрезвычайно на презренных сих тварей и хотел убить их из пращи, но демон говорил ему из воды, чтобы оставил он пагубное сие предприятие, ежели не хочет быть тут же прикован к горе и претерпевать равное мучение с Тризлою.

Тогда неистовый Аскалон пришел сам в себя и рассмотрел, что предприятие его не разумно. И так оставил он злую Тризлу без всякого сожаления и, севши опять на превращенного дельфина, приказал плыть ему к твердой земле, и там намерен был хотя и поневоле, однако расставаться с ним навеки.

Дух, не желая больше медлить, поплыл весьма поспешно на северную сторону Варяжского моря; волны уступали его стремлению, ветры не мешали продолжать путь. Спокойное море принесло их весьма скоро к несчастливым берегам города Хотыня, которым обладали тогда варвары, кои поклонялися луне, и оттого сей народ назывался лунатиками.

Хотынь стоял на самом берегу моря при устье великой реки, которая именовалася Рвань. За три версты от города построена была в море высокая башня, которые называлися, по старинному обыкновению, фарос: на них во время темной ночи горели фонари для лучшего плавания кораблей; но сия построена была для другого случая, а именно: находилася на ней многочисленная стража для усмотрения человека, долженствующего приехать к ним на дельфине; и когда Аскалон показался в их глаза, тогда на башне и потом во всем городе сделалася великая тревога.

Все жители города бежали на берег, и что казалось весьма чудно Аскалону, так то, что некоторые из них плакали весьма отчаянно, рвали на себе волосы и терзали свое тело, а другие бежали с великою радостию, подымали руки к небу и благодарили сжалившихся над ними богов. Сия чудная и неожидаемая встреча привела его в великое сомнение; он не знал, как растолковать сей народный поступок, чего ради спрашивал у своего духа причины оному, но тот отвечал ему, что он того не знает, и при сем слове, спустив его на берег и взяв у него перстень, потонул в водах морских, прикрывшись теми волнами, которые произвел он сам скорым стремлением от берега.

Как скоро Аскалон выступил на берег, то множество воинов окружили его тотчас и, обобрав саблю, шлем, пращу и кинжал, повели прямо в страшную и невоображаемую темницу и там заключили его одного.

Что ж должно было думать Аскалону о сем приключении? Он привык сам мучить и поступать тирански со всеми смертными, но теперь находится в жестокой неволе, не зная ни вины, ни преступления, — одним словом, не понимая совсем своего рока и не ведая никакой к тому причины. Ночь препроводил он в глубоких рассуждениях; однако не думал о том, что, может быть, боги, перестав терпеть его беззаконию, определили наказать, ибо сего ему никогда в голову не приходило.

Когда же начал показываться в городе день, но жители оного все еще тогда спали, пришед множество воинов, взяли Аскалона из темницы и повели во дворец к государю. И когда ввели его в залу, то увидел он великое собрание жрецов, министров и прочего господства, которые осматривали его все весьма жадными глазами. Потом когда вышел в сие собрание государь, то приказано было спрашивать у Аскалона, какого он роду, где его отечество, с каким намерением приехал в их город, для чего путешествовал на дельфине и какую имел к тому причину?

Когда приступил к нему с сими вопросами переводчик, ибо лунатики говорили не славянским языком, тогда Аскалон, не изготовясь совсем к тому и досадуя весьма много на превращение своей судьбины, отвечал ему о себе такую нелепость, что все собрание или должны были отпращиться его ответов, или смеяться оным, ежели бы они действительно знали помешательство его разума; и как услышал государь, что истины от Аскалона узнать ему никоим образом не можно, то определил так, чтоб бросить его в темницу и там уморить голодом. Сие объявил ему переводчик.

Итак, приказ государев немедленно был исполнен. Отвели Аскалона в то же смертоносное здание, заключили в него навеки и завалили двери великим камнем.

Сколь бы человек зол ни был и с каким бы хотением ни определял себя сносить всякие напасти великодушно, однако природа во многом бывает не согласна с нашими намерениями: всякая скорбь касается нашего сердца, а сия часть внутренности нашей неудобна многим сносить болезни. Аскалон еще в первый раз от рождения своего узнал прямое несчастие, и хотя поневоле, однако выведывал всю его силу и власть над человеческим поколением. Всякого рода печали, горесть и отчаяние вселилися в его сердце, великая тоска мучила его несказанно, и он столь отчаянно плакал, что почувствовал от того великую боль в голове и для того повалился без чувства на землю.

Сон или другое какое-нибудь забвение усыпили его члены, и находился он в сем жестоком беспамятстве до половины наступившей ночи. Потом некоторый приятный шум привел его в память, и когда получил он после того забвения все свои чувства, то услышал голос арфы, который весьма глухо слышался в его темнице. Сперва подумал Аскалон, что сие ему чудится и что в самой вещи не может быть сие правда; а как не переставало слышаться ему сие приятное согласие музыки, встал он и хотел сыскать то место, откуда происходит тот голос.

Подошед к одной стене, ощупал на оной малую скважину, по чему узнал, что происходил он из оной; и когда начал больше вслушиваться, то мог разобрать, что пел человек следующие стихи с великими вздохами и сердечным терзанием:

Всякий час вздыхает странник,
Заключен сидя в неволе;
Но стократ страдает боле,
Кто в отечестве изгнанник.
Отнята его свобода,
Пал родительский престол;
Но стенание народа
Всех несносный в свете зол.
Ты счастлив, Олан, не ложно,
Что не слышишь стону их;
Но сносити мне не можно,
Он всегда в ушах моих;
А прогневанные боги
Отвратили вовсе слух;
С тем послали казни строги,
Чтоб извлечь с мученьем дух.
Как только окончал невидимый сии стихи, то и умолк; а Аскалон, выслушав их, пришел в великое сомнение; он думал, что прибыл в отечество Алимово, в чем и не обманулся. И так положил, чтоб в наступивший день начать разбирать стену, чтоб сделать проход к тому незнакомому человеку, о котором воображал прежде, что он добродетельный гражданин и не последнего рода. Слабый свет, проходящий в весьма малое окно его темницы, весьма много способствовал к произведению его работы, и он столь сделался в сем случае силен и искусен, что в один день разломал крепкой той стены почти в меру человеческого роста.

Датиной, так назывался сидящий в другой темнице невольник, с начала преступления Аскалонова к своему намерению слышал происхождение оного и ожидал, что наконец выйдет из сего ему привидения: ибо он так думал потому, что, находяся тут двадцать лет, не видал ни образа, ни действия человеческого, выключая только то, что всякий день слушал голос начальника темничного, который спрашивал его по утрам, жив ли он, и опускал с потолка пищу. А как появился в темнице его человек, то он несказанно испужался и хотел в скором времени увериться, что человек то или диявол.

Аскалон поневоле принужден был иметь тогда смиренные мысли, для того что смерть усмиряет всякие свирепости в природе, и великий страх приступать к оной делает нередко злого варвара тихим и снисходительным человеком. Он просил извинения у Датиноя, что осмелился искать своего спасения таким образом и, будучи заключен в темницу, чтоб умереть там голодною смертию, просит он сего невольника принять его в сообщение и уделять той пищи, которую, без сомнения, посылают ему варвары.

Датиной был тому чрезмерно рад, что и в самой злой неволе может делать помощь подобному себе невольнику; того ради обнадежил Аскалона, что прошение его исполнено будет с охотою и что весьма много радуется несчастный Датиной, что имеет у себя собеседника, который, без сомнения, разделять с ним будет жестокую неволю, несносную скуку, неизмеримую печаль и тяжкое сожаление о потерянном благополучии.

В такой несчастной жизни, в какой находился тогда Датиной, старается человек поминутно искать какого-нибудь увеселения для препровождения столь скучного времени, и хотя всякая отрада от него отдалена, однако надежда, которая до самой смерти нас не оставляет, питает мысли его беспрестанно достижением какого-нибудь счастия, или хотя тени оного, которая ставится в случае таком за велико.

Будучи исполнен сими мыслями, предприял Датиной уведомиться от Аскалона, каким образом тот, будучи чужестранец, попался в сию жестокую неволю и для какой причины заключен в столь тяжкие оковы. Аскалон сказал ему о себе в коротких словах, что он славянин и воин простого рода, отечества своего не знает и странствует по всему свету.

— Сколько тебе лет? — спросил его Датиной.

— Двадцать два, — ответствовал ему Аскалон.

По сем ответе затрепетал Датиной и думал, что он находится вместе с племянником своим Алимом, который точь-в-точь должен иметь был такие лета.

— Милосердые, но прогневанные беззакониями нашими боги, неужель в средине жестокого отчаяния народного посылаете вы мне такую радость, которая затмит все собственные мои несчастия! Как твое имя? — продолжал он спрашивать у пришедшего невольника и ожидал на сие ответа с великою жадностию. Но как услышал, что он называется не так, то и переменил свою радость на прежнее отчаяние.

Аскалон по сему мог догадаться, что надобен ему человек, который не известен о своем отечестве, и для того говорил ему:

— Я знаю некоторого государя, который называется Алим.

— Он… Алим?.. — перервал его речь весьма поспешно Датиной. — Праведное небо! сердце мое предчувствовало, что буду я преисполнен радостию. В которой части света имел ты с ним свидание и где его оставил, скажи мне, незнакомый, ибо видишь ты пред собою несчастного его дядю, и может, ежели благоволит судьба, узришь также несчастного отца его, который усыплен чрезъестественным сном и почивает уже двадцать лет, которое время стонает наше отечество, и народ изнуряется вконец от обладающих здесь варваров.

Аскалон по сим словам узнал действительно, что он находится в отечестве Алимовом и что заключен в темницу за то, что приехал к лунатикам на дельфине; а приехавший на оном человек должен прервать совсем их благополучие и покорить власти Олановой, так назывался владетель Хотыня и отец Алимов.

Уведомил он Датиноя о млаконском обладателе и о всем том, что до него принадлежит, умалчивая только те случаи, в которых имел он сам участие. И так с сих пор сей добродетельный невольник почувствовал к Аскалону великую любовь и сожалел больше о его заключении, нежели о своем; подаваемую им пищу разделял он не ровно и всегда оставлял Аскалону большую часть; воздерживал его с великим усердием от печали и определил себя во всеконечное услужение сему неистовому варвару, который во многом превосходил зверообразных лунатиков.

В одно время, когда уже должно было им успокоиться, обещался Датиной наутрие уведомить Аскалона обо всем, что принадлежит до несчастия и как пало их владение и подверглись они под руку мучителей; и так с сим обещанием остался он до утра.

Аскалон оставил его и, пришед в свое обитание, отдался повсеминутно обладающей им злости. Срам изъяснять сие богопротивное дело: он вознамерился умертвить Датиноя для того только, чтоб владети ему одному подаваемою пищею; однако сие не может быть точным предметом его варварства, а думаю, что демонское наваждение никогда его не оставляло и поощряло на все сии неистовства: ибо человек, отдавшийся в волю Сатаны, не может никогда помыслить о добродетели, да и не должен, ежели клялся и обещался вредить всегда и всему смертному племени, и так непременно должен исполнять волю демона.

Он положилнепременно лишить жизни добродетельного невольника и для того был беспокоен целую ночь; а предприяв услаждаться всегда человеческою кровию, почитал сие беспокойство за нужное действие природы. И так остервеняясь больше и больше, пошел наконец к Датиною и, нашед его в крепком сие, бросился, как разъяренный зверь тигр, и удавил несчастного Оланова брата; потом, сняв его одежду, надел на себя, а мертвого облек в свою и отнес в определенную ему темницу.

Сие приключение должно почитаться весьма удивительным. Сей злодей как будто бы предвидел грозящую ему погибель и намерение свое исполнил ко своему избавлению. Нахай, так назывался владетель лунатиков, приказал, ежели еще не умер Аскалон, сжечь его и прах развеять по ветру; а ежели уже скончался, то оставить его в той же темнице и завалить ее землею: ибо прошла в народе молва, что видели некоторые граждане другого человека, приехавшего в Хотынь на дельфине, а стража для того сведена уже была по пришествии Аскалоновом.

Сия молва носилася справедливо; ибо странствующий все сие время по морю на дельфине Кидал прибыл к берегу Хотыня и находился уже во граде. Счастием его и произволением богов по приезде своем попался он к сла-венским жрецам, которые, объяснив ему опасность, научили таить пришествие его на морском чудовище.

Поутру, как скоро рассвело, то присланные пришли в темницу и, увидев бесчувственное тело, лежащее посредине оной, подумали, что тело сие Аскалоново, а обитающая в оной темнота была утверждением сей ложной истины: ибо рассмотреть образа его было не можно, и так вышед воины вон, велели завалить ее по приказу государеву землею, а сами объявили Нахаю, что невольник тот издох и с этой стороны миновалася их опасность.

Нахай предприял всеми силами стараться узнать того человека, который был подобен Аскалону приездом, но тогда уже сами боги прикрывали Кидала от поисков Нахаевых; и как долгое время сыскать его не могли, то обладатель Хотынем положил, что сия народом выдуманная баснь есть ложная и только пропущена по городу для того, чтоб привести его к страху; того ради приложил он вторичное старание успокоивать свой народ и выводить из того страха, который уже начал вкореняться в сердца его подданных: ибо двадцать лет препроводили они во всякой тишине и спокойствии, не слыша никакой молвы о падении их благополучия; а в сие время со всех сторон слух их поражала весьма нерадостная весть, и страшились они больше того, что в самый срок сбывается надписание над Оланом.

В сие время пришел в Хотынь Алим во образе простого и бедного человека: ибо он вознамерился скрывать имя свое, сан и происхождение, которое еще до сего времени было ему неизвестно. Пришедши в город, поселился он у славенских жрецов, у которых находился тогда и Кидал. Два сия ироя обошлись весьма ласково между собою: ибо Кидал с природы был проницателен и тотчас мог увидеть, что Алим был не простого роду. Дружество соединило их сердца, и любовь наполнила понятие их скорым знакомством. В таком случае непременно потребно было им известиться о состоянии каждого; Кидал захотел быть учтивым, и прежде, нежели Алим начал сказывать о себе, уведомил он его о состоянии своем таким образом:

— Человеческое понятие весьма далеко простирается, и можно сказать, что иногда постигаем мы оным совсем невоображаемые вещи; но если коснется оное до божества, тогда нимало не возносясь выше человечества, познаваем мы свою слабость и все несовершенства. Разум наш исходит от всевышней власти, но оной постигнуть не можем: ибо малая часть великую осязать не может, и для того произволение судеб совсем нам неизвестно.

По сих словах рассказал Алиму о себе все то, что сказывал об нем Гомалис Аскалону: ибо сие справедливо.

— Наконец, когда я бросился в море, — продолжал Кидал, — то не отплывший еще от берега дельфин посадил меня к себе на спину и после возвращения к острову понес меня по пространству неизмеримых вод, и находились мы в сем пути весьма долгое время; наконец пристал он к некоторому необитаемому острову, и тут, спустив меня со спины, потонул в глубину морскую. Лишившись всей надежды, как тогда думал, пошел искать на сем страшном и незнакомом мне острове или спасения моего, или смерти. Но сверх чаяния моего, пришед на средину оного, ибо он был не велик, увидел тут сад, насажденный человеческими руками; ограда была его каменная и местами вставлены железные решетки самой древней и удивительной работы; ворота в оной были решетчатые и заперты большою цепью и замком совсем мне непонятным.

Когда пришел я к оным и стал рассматривать внутренность сада, то совсем мне не в примету превеликий водяной бык ударил рогами в двери столь сильно, что чуть они не повалились и вместе со стеною. От сего удара я несколько робел, ибо услышал его невзначай; потом, собирая поминутно свои силы, начал рассматривать сие чудо. Огненные его глаза наполнены были тогда кровию и сверкали наподобие ярких звезд; изо рта его падала на лол кусками белая пена; бил он ногами в землю и подымал великую пыль. И так разъярившись еще больше и разбежавшись, ударил рогами в ворота сильнее еще прежнего. Что должно мне было думать о таком его свирепстве? Вознамерился было я убить его: ибо я вооружен был тогда пращою, потому что на том острове, на котором я обитал, без оной обойтися было невозможно для множества свирепых зверей; но опять раздумал, опасаяся, чтоб не причинить тем обиды обладателю тем местом и, не видав еще его, сделать толикое озлобление: ибо, думал я, что, может быть, сделается он моим покровителем. Однако некоторая непонятная сила принуждала меня вооружиться совсем без нужды против сего свирепого чудовища.

Долго я превозмогал себя и не хотел сего исполнить; наконец пришло на меня некоторое забвение, и весьма сильный сон начал клонить мою голову. Я лег на камень, который близко меня находился, и в скором времени заснул.

Как только я затворил мои глаза, то в забвении моих чувств мечталося мне сие происхождение: весьма с высокой и крутой горы сводили под руки совсем мне незнакомого человека, которого называли проводники хотынским обладателем Оланом. Сии проводники были боги, один Перун, а другой Световид, во образе пастухов. Я сидел тогда на берегу быстрой реки, которая, протекая с великим стремлением, омывала мои ноги. Увидев сих людей, идущих прямо ко мне, встал и ожидал их к себе с некоторым подобострастием: ибо и под смертным видом божество их не скрывалось.

Подошед весьма близко ко мне, говорили они Олану:

— Вот твой избавитель, — указывали они на меня, — он по определению нашему прекратит в скором времени твое несчастие, в воздаяние за что выдай за него дочь твою Плакету, ибо и сие смотрением нашим уже исполнено. Мы дали им свидание и начали в сердцах их любовь. А ты, Кидал, — продолжал говорить великий Перун, — сорви сию траву, коя растет под тем камнем, на котором ты спишь, и, приложив оную к замку, оставь на том месте и, вошед в середину, убей сего вола, который находится в ограде сего сада: тогда узнаешь ты, как можешь освободить владение Оланово от ига рабства, ибо справедливый наш гнев за несказанное беззаконие его жены над оными уже кончился. Прими в твои руки почти уже бесчувственного хотынского обладателя и будь избавителем его. Добродетель твоя, приятное нам житие и чрезвычайная храбрость заслуживают сию славу.

И когда я только взял под руки незнакомого мне и еще до сих пор неизвестного Олана, то боги, оставив образа смертных, в одну минуту скрылись в облаках, и я препроводил их с великим страхом и трепетом. Хотынский обладатель столь был слаб тогда, что не мог стоять о себе и как только облокотился он ко мне на плечо, то я тотчас проснулся и, удивляясь весьма много сему, предприял исполнить божеское повеление.

Продолжение Кидаловых приключений

— Проснувшися, — продолжал Кидал, — озрелся я на все стороны и увидел ту траву, о которой сказывали мне боги: она росла почти под самым тем камнем, на котором я спал. Сорвав ее немедленно, поспешил я к воротам; и как только приложил оную к замку, то в одну минуту упал он на пол, цепь переломалась и ворота растворились. Я, не опасаясь ничего, вступил в тот сад и когда увидел, что разъяренный вол бежал ко мне с великим стремлением, то я, вложив поспешно в пращу большой кусок железа, поразил его в самый лоб, и так сильно удалось мне его ударить, что он, не шагнув после ни шага с того места, с великим ревом издох; и как только вышел из него дух, то все деревья, находящиеся в сем саду, вдруг опустили свои ветви и казались совсем поблеклыми; цветы, растущие по дорогам, облетели, и началось подо мною некоторое колебание земли, чего я нимало не опасался, и продолжал путь мой далее, без сомнения, сохраняем будучи богами.

Когда же пришел я на середину сего сада, то увидел тут весьма толстое дерево, которое всякую минуту шевелило своими листами: оно было не весьма высоко, но весьма кудревато, так что под ветвями оного поставить было можно целое здание; кора на нем была красного цвета и походила больше на кровь, давно уже истекшую из человека; при корне оного кора сия немного раздвоилась, и на теле дерева написаны были сии стихи:

Богами проклята еще в начале века,
И нет ни одного на свете человека,
Который бы хотел вкусить мои плоды:
Я в свет произвожу болезни и беды,
Отчаянье, печаль и, словом, все напасти;
Все смертные моей трепещут ныне власти.
Я только для того на свете пребываю,
Что счастие в себя народно пожираю,
И волей не даю ни малой им отрады.
Гублю всегда людей, опустошаю грады;
А если принуждать к добру меня кто станет,
То власть моя тогда навек пред ним увянет.
Прочитав сию удивительную надпись, не мог я пробыть без негодования и столь подосадовал на неистовое это дерево, что, выняв саблю, начал рубить его ветви.

Но весьма в скорое время удержал меня некоторый гигант за руку и говорил мне:

— Постой, ты избавитель одного народа, а не всего смертного племени; и так искоренять сие древо до основания тебе не должно. Возьми, — продолжал он, подавая мне некоторый весьма острый камень, — оным ты раздроби голову убитого тобою вола, из мозгу его выйдут два воина, которые в одну минуту убьют друг друга, и который упадет из них навзничь, то с того сними панцирь, шлем и саблю и облекися в них, тогда способен ты будешь освободить Олана от крепкого сна или способен будешь приступить к сему делу.

Итак, отдавши мне сей камень, поднял он отрубленные мною ветви и, посмотрев на меня с великим удивлением, скрылся из моих глаз.

Держа в руках дар сего духа, думал я бросить его на землю: ибо представлялся он мне совсем ненужною вещию для разрубления воловьей головы, и размышлял я так: "Имев при себе саблю, должен помощи искать от ножа". Но, однако, пошел я с оным к буйволу и только переступил шагов с десять, как увидел подле некоторого куста крылатого юношу, который, сидя тут, весьма горько плакал. Я хотел знать непременно причину его печали и, для того остановившись, спрашивал его, кто он таков и о чем так много скорбит, и если есть к тому способ, то я обязывался быть в его услугах.

— Я называюсь Пекусис, — отвечал мне юноша, обернувшись ко мне, — и есмь гений несчастного города Хотыня; плакал я на сем месте двадцать лет с лишком и, по прошествии оного срока, часа с три находился в великой радости, а теперь я плачу опять: ибо Кидал хочет бросить данный ему от духа камень и разрубить воловью голову своею саблею, от чего в одну минуту последует ему погибель. Хотынь останется опять под игом рабства, а я должен до скончания века орошать сие место моими слезами.

Услышав сие, пришел я в превеликое удивление и благодарил сего гения от искреннего моего сердца и, досадуя сам на себя, укорял незнанием и что я так мало имел рассуждения, что совсем незнаемые мне вещи презирал, не постигая того, что от малых великие возрастают; и обнадежив гения, что я, конечно, вперед не буду так безрассуден, и о чем не имею понятия, того презирать не стану, расстался я с сим добродетельным духом, пекущимся всегда о сохранении вверенного ему смертного племени.

Пришед к тому страшному волу, разрезал его темя и увидел, что вышли из мозгу его два сильные богатыря, которые немедленно сразились между собою и по долгой и страшной битве упали оба мертвые на землю.

Осматривая оных, увидел я одного, который лежал навзничь; немедленно подошед к нему, снял с него шлем и саблю; а как только отделил я от тела его панцирь, то в одну минуту из сего храброго воина сделался почтенного вида весьма старый муж, который много походил на пустынника, но только платье делало его отменитым от всего смертного племени. Сверх нижнего долгого полукафтанья была на нем широкая и долгая епанча черного цвета, как и исподнее платье, которое опоясано было ремнем со изображением дневных на оном знаков. Чрез плечо имел он повешенную перевязь со всеми знаками месяцев целого года; на голове его была острая шапка, украшенная петушьими косами; а в руках имел он жезл, около которого обвилась большая живая змея, а на верху оного вместо набалдашника укреплена была звезда. Итак, как будто после крепкого сна проснувшися, встал он на ноги и смотрел на меня весьма пристально, не говоря мне ни слова.

Увидев сие превращение, столь я изумился, что не знал, что мне тогда должно было делать; шлем и сабля лежали подле моих ног, а панцирь держал я в руках и стоял весьма долго неподвижен, ожидая от проснувшегося и весьма удивительного мужа уведомления, как мне должно с ним обойтися, так ли, как с духом, или так, как с человеком.

— Я вижу, — говорил он мне, — что ты весьма много удивляешься чудному моему превращению и необыкновенному платью, в котором теперь меня видишь. Хотя теперь и не такой случай, — продолжал он, — однако я уведомлю тебя, кто я таков и от чьей крови. Ты видишь пред собою сего славного кабалиста, которому нередко повинуются бесы. Я родом из Хотыня, отец мой был верховный первосвященник и человек весьма разумный; он приложил все свое старание вкоренить в меня великое понятие и для того послал в Египет; там обучался я у жрецов и узнал науки сей некоторое начало; а как уведомился, что знание сие в великой силе в Индии, то немедленно туда поехал и там у искусных браминов узнал ее совершенно.

Приехав в мое отечество, не застал уже я отца моего живого, а в воздаяние за его обо мне попечения сделал ему гроб из такого камня, который мне одному только известен. Положа в оный тело отца моего, приказал стоять ему во храме на воздухе, и чтобы он не касался ни стен, ни пола, ни потолка, который и по сих пор находится еще таковым, и множество народа из дальных стран приезжают смотреть сего чуда.

После сего определил я себя вовсе в сию науку, изыскал не известные никому книги и предсказываю по оным будущее народное благополучие и несчастие; а что слова мои справедливы и наука мне сия довольно известна, то сему в доказательство служит, что сильнее меня некоторые духи обратили меня в вола и приказали остерегать сей очарованный остров, на котором заключили они счастие нашего народа.

Сие посередине стоящее дерево, — продолжал, указывая на то, которое я рубил, — заключает в себе наше благополучие, но теперь оное от него возьмется; храбростию твоею и знанием моим мы сие беспрепятственно исполним. Для чего ж превращен я был в то животное, из головы которого я вышел, — того прежде смерти Тризлы, неистовой нашей государыни, ты не уведаешь, также и причины несчастия народного, и не увидишь несчастного нашего обладателя Олана, которого и смотреть тебе не должно до того времени, как убита будет Тризла, и ты придешь пробудить его. Пойдем к сему дереву.

Итак, приблизившись к оному, приказал он сломить мне десять веток и сплести из оных венец, которое я все немедленно исполнил.

— Сей венок, — продолжал он, — надеть ты должен тогда, когда приедешь в град Хотынь с околдованного острова, подле которого мучится Тризла, и тогда увидишь, какое страшное и чудное действие возымеют сии листы.

Потом привел он меня к мертвому буйволу и, отломив один рог у оного, дал мне в руки и говорил опять:

— Сей рог брось ты тогда в море, когда получишь все наставления от Тризлы, как вступить тебе на остров: то сделается тогда из него морская раковина, в которую должен ты сесть и ехать к берегу весьма осторожно, и должен еще стараться, как возможно, удерживать свое дыхание: ибо, почувствовав оное, страшная та птица в минуту проснется, о которой уведомит тебя обстоятельно наша государыня, и обо всем, что должен ты тогда делать.

По отломлении рога поднялося тело воловье на воздух и сделалось объято все огнем; однако стояло все на одном месте; потом как стало потухать, то поднималось от часу выше и скрылося наконец из глаз. Тогда кабалист предупредил мой вопрос и говорил мне, что сие подобие взято было из небесных знаков и так, отдав все смертное земле, возвратилося опять в небо.

— Ступай, — продолжал он, — ко исполнению славного предприятия, дельфин уже тебя дожидается, он привезет тебя прямо в устье реки Рвани, которая протекает нашим городом, а я должен еще здесь остаться для исполнения некоторых нужных дел.

Итак, простившись с ним, сел я на дельфина и приехал сюда, имея при себе те вещи, которые он мне дал.

Как только перестал Кидал сказывать случившееся сие с ним приключение, то верховный священник и другие жрецы вошли к ним в комнату весьма с радостными видами. Нутрозор, так назывался первый жрец, подошел к Кидалу с великим подобострастием, какого он никогда еще и никому не оказывал, ибо сан его запрещает унижаться пред смертными, и говорил Кидалу так:

— Великий омарский владетель! Соизволением богов выбран ты избавителем нашего народа и воскресителем добродетельного Олана, чему получил я откровение в прошедшую ночь. Есть некоторое место, окруженное морем, на котором мучима наша злая государыня; должно тебе туда отправиться непременно, и она уведомит тебя, что тебе надобно делать. В которой же стороне лежит это место, или каменная гора, того мне не открыто; но сказано, что по пришествии твоем к берегу возьмет тебя дельфин и принесет на раменах своих к Тризле. Еще ж повелено мне представить тебя пред истуканом великого Перуна во время приношения жертвы, чего для просил я ныне развратного Нахая, чтобы приказал он отворить нам храм и принести в оном жертву, ибо храмы наши по соизволению прогневанных богов все заключены; на что он согласился и приказал, чтоб целый день отверста была Перунова божница.

Кидал немедленно на сие согласился, и пошли они все в храм великого Перуна.

Первосвященник, надевши жертвенные одежды, вышел пред каплицу страшного сего бога и начал производить жертвенные обряды, по окончании которых стал Нутрозор на колена и весь народ с ним; читал он вслух молитвы со слезами и тем старался подвигнуть на милость великого Перуна, который тогда и подлинно почувствовал об них сожаление, и сказал плачущему народу так:


СНИМАЮ ИГО С ВАС, БЛАГОСЛОВЕН ВАМ ЧАС!


Народ, услышав сие, пал на землю и от сокрушенного сердца благодарил милостивого бога.

Пришед из храма и поблагодарив домашних богов за великое их снисхождение, сели потом за стол; и когда подали горячее кушанье, то, открыв, Нутрозор увидел в сосуде весьма чудное явление: между другими вареными рыбами в горячей воде плавала одна живая, у которой на спине написаны были сие слова: "Всего полезней человек".

Все пришли от того в великое удивление и не знали, как растолковать сие приключение. Нутрозор хотел ее вынуть, но она, выпрыгнув на стол, упала на тарелку к некоторому жрецу. В одну минуту слова на ней пропали, и сделалась она подобною другим рыбам.

Все определили, чтоб употребил ее в пищу тот жрец, к которому попала она в сосуд. И как только раздробил он на части, то внутри увидел сие слово: "Молчаливость", — и когда показал всем, то не меньше удивилися они, как и прежнему. Но жрец встал из-за стола и, ставши на колена перед Нутрозором, каялся пред ним в своем прегрешении: ибо намерен он был объявить о Кидале Нахаю и советовать ему, чтобы тот истребил его и тем бы пресек намерение ко избавлению Оланову и всех его подданных.

Нутрозор, выслушав сие, ужаснулся и благодарил милосердых богов, что они начали уже миловать хотынское поколение. Он не намерен был простить жреца и хотел послать его в заточение; но Кидал и Алим, употребя неотступную свою просьбу, избавили винного от наказания, представляя Нутрозору, что, когда умилосердились над ними боги, тогда уже никакие происки смертных вредить им не могут.

По окончании стола начали советовать все о похвальном намерении Кидаловом, и всякий старался наполнить его мужеством. Нутрозор уверял его поминутно о покровительстве всесильных богов и говорил, что, конечно, предприятие его без награждения не останется.

— Хотя мы и не знаем, где находится теперь Плакета, но когда обещали тебе ее боги, то, конечно, не может быть сие лживо, и я не думаю, чтобы ты, будучи столь просвещен и добродетелен, отважился сомневаться в словах великого Перуна, которые всегда бывают неподвижнее гор каменных, и когда один раз сказаны, то не должно уже ожидать повторения.

Кидал не только не хотел когда-нибудь оставить свое предприятие, но по всякий час наполнялся большим к тому желанием, и думал всякую минуту отправиться на каменную гору к Тризле, и для того говорил Нутрозору, что он идет сей час ко исполнению божеского определения и своего намерения. На что говорил ему первосвященник так:

— Похвально твое усердие и добродетель ко избавлению народному; но время еще не приспело, в которое должен ты показать храбрость свою и неслыханную еще доселе отважность. В откровении мне сказано было богами и сие: в некоторую ночь затмится луна, и сделается на нашем горизонте такая тьма, о которой еще от начала света не слышно было. Тогда придет великий страх на всех лунатиков, и они, оставив все свои стражи, скроются в домах. Тогда должно мне принести домашнюю жертву и с домашними богами проводить тебя на берег и там всю ночь умолять богов о благополучном успехе твоего оружия.

Итак, должен ты ожидать сего времени и не прежде производить предприятие твое в действо; а в ожидании сего времени можешь ты уведомиться об обстоятельствах нашего владения, рассмотреть местоположение: ибо сие тебе непременно надобно знать для того, что, совокупившись с Плакетою, будешь ты города сего защититель; а чтоб веселее осматривать тебе оные, то бери с собою друга твоего чужестранца, о котором мы еще никакого известия не имеем и не знаем его имени, кое он от нас утаивает, и какая тому причина, мы и того не ведаем; но известно только, что он имеет в себе беспримерную добродетель.

Таким образом, оставил Кидал до определенного времени свое предприятие и вознамерился по совету Нутрозорову осмотреть город, все места, кои достойны были примечания, гавань и берег. В некоторый день пригласил он с собою Алима, и пошли они в рощу, которая стояла на самом устье реки Рвани; пришед туда, сели на берегу морском. Алим, вздохнув весьма прискорбно, начал говорить Кидалу:

— Я не сомневаюсь, чтобы ты не простил мою неучтивость, что, находясь с тобою довольное уже время, не уведомил тебя, кто я таков: ибо имею я причину утаивать мое поколение и имя от сего народа до избавления его от рабства. Я владетель Млакона и Ния, двух островов, тебе, думаю, известных, сын несчастного Олана и Тризлы.

— Что ты говоришь! — вскричал тогда Кидал. — Милосердые боги, — продолжал он, — так вы делаете меня больше счастливым: я буду иметь в Алиме друга и сродника; и обязуете меня, чтоб я служил Хотыни еще с большим усердием.

По сих словах облобызали они друг друга, и Алим продолжал говорить ему так:

— Ты выбран богами избавителем несчастному отцу моему и всем его подданным; определение богов, чтоб отец мой царствовал на своем престоле, а мать бы моя, избавяся от муки, скончалась, каким образом, того тебе, как сказывал ты, неизвестно; итак, прошу тебя для дружбы твоей ко мне как можно уменьшай против нее твою свирепость, ежели соизволением богов будешь ты оную чувствовать к моей матери и ежели должна она умерщвлена быть твоими руками; и если возможно будет миновать тебе сие определение, оставь ее жить на свете, то только избавленную от сего мучения, которое она теперь претерпевает.

— Возлюбленный мой друг, — отвечал ему Кидал, — не воображай себе, чтобы я подумал когда-нибудь о таком свирепстве, и ежели боги определят меня отнять у нее жизнь, то я лучше сделаюсь воле их преслушен и претерплю какое-нибудь за сие наказание, нежели учиню такое варварство. Будь уверен, что употреблю к тому все мои силы, чтобы радость отца твоего и твоя была совершенна; боги определяют меня избавителем, а не варваром, и думаю, что милосердие их избавит меня от противного добродетели моего поступка.

Потом просил его Алим, чтобы он не объявил о нем жрецам и также никому, уверяя, что время само покажет его народу и сердечное чувствование Оланово представит ему потерянного сына, который и сам весьма долгое время не знал своего отца и не имел об оном никакого известия.

В сих разговорах увидели они два корабля, плывущие из моря к их городу; по снаряду оных не могли они узнать, какого владения были сии суда; оные впущены были прямо в гавань. Кидал и Алим поспешили в оную, чтобы увидеть, кто приехал в их город; и как только пришли они к кораблям, то вышел из оных, как казался по виду, государь, окруженный множеством господ; платье на них было весьма чудное и не походило ни на какое, которое носят разные народы обыкновенно, и у всех закрыты были лица черным флером, и так пошли они во дворец, чему Алим и Кидал весьма много дивились. Но удивились они тогда больше, когда увидели на носу одного корабля поставленную человеческую голову и прочитали написанные над оною сии слова: "Голова Ранлия, омарского вельможи".

Владетель того города, прочитав оное, затрепетал и не знал, что должно было ему думать о таком приключении; не меньше его удивился и Алим: ибо он слышал от Кидала, что сей добродетельный муж был его опекуном и убит неистовым тираном, Азатовым сыном. Таким образом, чтоб не было примечено сие их смущение, пошли они немедленно домой и вознамерились наутрие разведать эту тайну, ибо разрывала оная Кидалово сердце и приводила в великое беспокойство и Алима.

Судьба Оланова назначила в сей день начало своего милосердия. По закате солнечном взошла на хотынское небо луна; окружена она была лучами и казалась светлою больше обыкновенного, но в третьем часу ночи начала меркнуть и в скором времени покрылась вся темнотою; потом охладел весь воздух, и такая разлилася мгла по земле, что люди не могли ничего видеть. Лунатики почли сие божеским гневом и думали, что прогневался на них месяц; наполнилися все великим страхом и заперлись в домах своих отовсюду. Всякий рыдал из них неутешно, ожидал последнего конца непременно и не дерзал уже умилостивлять прогневанную луну.

Нутрозор, видя, что время приспело ко избавлению народному, позвал к себе Кидала и, орошая его своими слезами, говорил:

— Возлюбленное чадо, прошу о тебе милосердых богов, чтоб оные укрепили тебя к сему претрудному подвигу и чтобы всесильная их рука пребывала всегда над тобою.

Алим и все жрецы тогда плакали, подобно как будто бы отпускали на смерть Кидала; но сие предприятие страшнее было и оной. Потом великий священноначальник, возжегши домашнюю жертву, стал на колена и, облившись горькими слезами, просил с великим сокрушением богов покрыть щедротою своею еще в цветущих летах храброго Кидала; потом возложил на него освященную гривну, о которой получил приказание от богов и коя снята была с Олана для сего предприятия. По утушении сей жертвы простился он с омарским обладателем и приказал учинить то же всем. Все оплакивали тогда Кидала, но он наполнился мужеством и ни о чем больше не думал, как о храбрости, весьма потребной в сем случае. Итак, взявши пламенники и несколько кумиров, пошли они на берег спокойного тогда моря. Жрец и все бывшие тут люди учинили вторичное моление и готовы уже были расстаться с Кидалом. Вдруг из глубины морской вынырнул великий дельфин и, посадя Кидала к себе на спину, пустился в пространное море. В одну минуту луна осветилась солнцем, и сделалась ночь весьма светлою. Люди, увидев толикое чудо, возблагодарили богов от радостных сердец и остались вместе с великим первосвященником умилостивлять богов и просить счастливого успеха Кидалу во всем том, что будет он предприять ко избавлению их.

Багряная заря на востоке отворила свой храм, устланный и испещренный розами, и, севши в алую колесницу, возвышалась на хотынское небо; тусклые облака, изъявляющие всегдашнее несчастие, как будто бы стыдяся ее вида и претворившись в прах, падали в непроходимые леса и горы. Отлетающие до сего времени зефиры возвращалися в поля на нивы и в долины; речные нимфы, которые оставили совсем чистые струи реки Рвани, в то время приходили омывать лица свои на берегах хотынских. С высоких гор пастухи и пастушки сходили в долины и усыпали дороги цветами, начали петь и играть песни, и казалось, что будто встречали они некакий праздник, — словом, везде разливалось непонятное веселие, и всякий хотынец предчувствовал радость. В великолепных стенах города обновлялся воздух, и всякая стихия принимала другой образ.

Море не колебалось, и следовала одна только тонкая струя за дельфином, на котором путешествовал по водам Кидал. Нереиды и тритоны, проводив на небо солнце, встречалися с Кидалом и изъявляли ему радость свою и восхищение. Некоторые морские чудовища, не видав еще никогда едущего по водам человека, дивились такому позорищу и, окружая его со всех сторон, провожали с радостию и старались угнетать камни и пучины, могущие вредить или по крайней мере устрашить путешественника. Усердие их простиралося весьма далеко: они подбегали часто к дельфину и старалися подавать помощь ему в плавании. Кидал, смотря на их усердие, весьма много веселился и почти не чувствительно достиг до той горы, на которой находилась Тризла.

Жалкое сие позорище привело его в великое сожаление: птицы в то время терзали ее груди, отчего грудь ее вся была покрыта кровью и платье орошено было ею же довольно. Дельфин, устремясь весьма сильно, преодолел сердитые пучины и почти весь выдался из воды на камень, и, тут спустив с себя Кидала, возвратился в бездну морскую.

Омарский владелец приближился к Алимовой матери и почти со слезами смотрел на ее мучение; однако не дерзнул вооружиться против хищных птиц: ибо знал он, что сие ему невозможно. По отлетении свирепых воронов и по утолении совсем ее болезни говорил ей Кидал:

— Государыня моя, сколько ты несчастлива на этом свете, и мне кажется, что и ад не производил еще никогда такого мучения, которое ты теперь претерпеваешь. Когда несносно мне смотреть на оное, то как уже возможешь ты сносить толикое страдание.

— Незнакомый, — говорила ему супруга Оланова, — не умножай моей горести напоминанием о моем несчастии, которому подобного не было еще на свете; но скажи мне, каким случаем принесен ты на сию гору и какое имел к тому намерение?

— Государыня моя, — отвечал ей Кидал, — несчастие ашего дома, народа и города были причиною тому, что сжалившиеся над вами боги избрали меня избавителем вашего племени; многими от оных прорицаниями послан я на сие место исполнить совсем незнаемое мною дело, о котором приказано мне просить от тебя уведомления: в оном состоит и твое избавление, то я не сомневаюсь, чтоб ты мне того не открыла.

Тризла, услышав сие, весьма много обрадовалась и уведомила его теми же словами, которые она употребляла с Аскалоном.

— Ступай, — продолжала она потом, — ко избавлению несчастного народа; ступай и возвратись со славою оттоле: сие предприятие выше всех человеческих дел; слава твоя не умолкнет вовеки, ежели исполнишь сие до конца, народ наш возвысит имя твое до небес и почтет выше отца несчастных; будь тверд и не страшись погибели нимало, восходи выше смертных и уподобься всесильным богам.

Кидал, обнадежив ее, что будет всеми силами стараться наполнять себя храбростию поминутно, и, простившись с нею, бросил в море рог, данный ему от кабалиста. Внезапно вокруг горы пучины почернели, седые валы начали ударять вершинами в камень, смесили влагу и песок, с кипящих их верхов орошал великий дождь Клаигова сына, густая пена расстилалася по водам, и шум от оной от часу умножался. Наконец вырвалась со дна весьма страшная струя, и казалось, что прервет предел между воздухом и морем; потом выступила на поверхность вод раковинная колесница, в которую впряжены были два морские и весьма свирепые чудовища: оные дышали дымом, черною водою и седою пеною, чешуя на них была светлая и казалась подобно медным щитам… Яряся, порывали они колесницу, которая без всякой тяжести поскакивала по волнам, подобно той, в которую весьма безрассудно садился Фаетонт, не слушая своего родителя и не умея править ефирных и огнедышащих коней.

Омарский владетель не для приобретения тщеславия, но желая исполнить волю богов, прияв от судьбины вожжи, кои вложены были в пенющиеся челюсти сердитых животных, вскочил поспешно на колесницу и, не желая безрассудно подниматься выше облаков, пустился между волнами.

Чудовища, почувствовав в колеснице правителя, пуще освирепели; глаза их сверкали тогда наподобие раскаленных углей и из страшных челюстей метали влагу и пламень; ударили они извитыми хвостами по водам и бросились весьма поспешно раздирать волны, которые сколь были ни свирепы, однако уступали стремлению колесницы. В скором времени приближился Кидал ко очарованному острову, и как только стал подъезжать к оному, то сильные вихри устремилися на запад, на восток, на север и на юг, рвали волны в части и мутили воздух; дождю навстречу дождь, волна навстречу волне со всех сторон летели; ужасный шум помутил весь понт, и ничего не видно было, кроме слиянных с морем небес.

В таких опасных случаях сердце человеческое не бывает без трепета. Кидал, находяся посередине сей великой напасти, возводил глаза на небо и просил милосердого Перуна, чтобы он ниспослал ему помощь в таком свирепом волнении двух стихий. Без сомнения, отец богов не отвращал тогда очей своих от сего ироя и нарочно воздвиг сию бурю, чтобы та осторожная птица в сем страшном реве волн и ветров не почувствовала приближения Кидалова к берегу, который, скочив с колесницы на остров весьма осторожно, удерживал дыхание и продирался между кустов и каменьев с великою тишиною; наконец увидел он то страшное чудовище, от которого затрепетал больше, нежели от волнения морского.

Птица сия спала тогда на высоком пригорке; малая ее голова лежала на камне и находилась всегда в движении. Сложение ее подобно было птице, но ноги были коневьи, вместо копыт имела львиные когти, вместо хвоста виден был рыбий плюс; а тело прикрыто волосами, выключая крыльев, которые одни только состояли из перьев черного и кровавого цвета; ростом же была она втрое больше человека. Дыхание ее слышно было издалека, и, несмотря ка узкое прохождение горла, испускала она весьма страшный рев, так что казалось, будто бы от того колебался пригорок.

Кидал, смотря на нее, стоял долго неподвижен и думал, что сей ему трудности преодолеть никоим образом невозможно. Пригорок был весьма крут и почти весь объят телом страшного сего чудовища, так что никоим образом подступить было к ней невозможно. Ожидать, чтобы она проснулась, предстояла ему погибель, приближиться к ней — сделается то же.

Итак, омариянец наполнялся мужеством и предприял не страшиться смерти. Удерживая дыхание, пошел к той стороне, на которую лежала ее голова: чувствовал он тогда, что море сильнее колебалось, и великие волны, ударяя в берег, производили весьма сильный шум, так что движения его совсем было не слышно. Кидал утвердился на некотором бугорке, который выдался несколько из большого пригорка, достиг до камня и ухватился руками весьма крепко за ее голову.

В самое это мгновение ока вздрогнула спящая птица столь сильно, что остров весь поколебался, и тот пригорок, на котором она лежала, казалось, что двигнулся с места. Кидал, исполненный трепета и страха, едва не опустил из рук головы ее вместе со своею жизнью.

Буря утихла, ветры усмирели, море не волновалось, и сердитые пучины перестали пожирать в себя воздух и воду; солнце разогнало страшную тучу и торжественным лицом смотрело на позорище, учиненное молодым и отважным ироем, который тогда превосходил победою своею завоевателя всей вселенной.

Объятое руками Кидаловыми чудо вопило ужасным голосом, и когда отпустил его омарский владетель, то, двигнувшись с пригорка, пошла сия птица по берегу острова весьма тихими стопами, и казалось, как будто шаталась из стороны в сторону; катящиеся из глаз ее весьма обильно слезы падали на траву, которая в одну минуту от оных блекла и совсем исчезала. Много раз порывалася она к одному месту, но видя, что Кидал всюду за нею следует, отходила от оного и орошала слезами все свое обитание, и столь жалобно стонала, что Клаигов сын пришел об ней в сожаление.

Чудовище, чувствуя свою погибель и зная, может быть, что конец жизни его приближается, следовало к своему яйцу и начало пробивать его носом. Кидал, сожалея весьма много об нем, не хотел препятствовать ему в сем труде, а взяв несколько с яйца на перст свой смирны, пошел и помазал коренья двух дерев, стоящих друг подле друга. Как только он сие учинил, то сильнее, нежели громовое поражение, ударило в коренья помазанных дерев, и оные с превеликим треском оставили свои места и пожали других, подле них стоящих.

В сие отверстие вступил Кидал и едва перенес только за оные ногу, то увидел с великим стремлением бегущего к себе великого и страшного змия. Сретающая его погибель вселила в него великое проворство и бодрость: он весьма поспешно озрелся на все стороны и как увидел шлем и булаву, то бросился к оным и, ухватив их, изготовился к сражению. И как приближился к нему змий, то из челюстей его стремящееся пламя и дым объяли Кидала и лишили совсем зрения, и он совсем не видал, каким образом поражать ему неприятеля.

Наконец, как получил некоторую способность, то одним замахом лишил змия трех голов, от чего умалилась ярость его и пожигающее Кидала пламя. Отважности его в сем случае страх не препятствовал, и он чем больше вступал в сражение, тем больше показывал свое мужество. Когда осталася одна голова на сем чудовище, то ни самый сильный град, ни беспрерывно льющийся дождь не имели в себе столько влажности, какую пропасть вод изрыгал тогда змий на Кидала. Сие несчастие беспокоило его больше, нежели прежнее; однако в последний раз столь сильно ударил его в голову, что оная потеряла совсем свое подобие, и свирепый змий, поваляся на землю, начал весьма сильно об оную ударяться, так что тряслись от того окрестные места и поднималась пыль столбом ко облакам.

Кидал, ударив его поперек булавою, лишил совсем движения и дыхания. Потом распорол ему чрево и как только выпустил на землю ядовитую его желчь, то в одну минуту загорелися все вещи и сама земля обнялася пламенем.

Пожар восходил до небес, и лютости огня описать никоим образом не можно. Видимый Кидалом горизонт весь побагровел от пламени, и казалось, что воздушные огни, совокупяся с ним, намерены зажечь всю вселенную, по примеру безрассудного солнцева сына. Омарский владетель, увидев, что вся земля обнялася пламенем, выбежал весьма поспешно на берег острова, и там, нашед птицу, которая оплакивала свою кончину, взял ее за голову и держал во все то время, пока огонь летал по острову.

В скором времени занялись и те деревья, которые окружали остров: они горели весьма сильно, однако не сгорали. По утолении пламени сделались голубыми и потеряли совсем зеленый природный их цвет. Когда утих везде огонь, тогда восстали умеренные ветры, которые разнесли смрад, дым и пепел, очистили остров и сделали землю подобною снегу белизною. По отлетении сих наследовали их место тихие и теплые зефиры: оные на прелестных крылах разносили благоухание по всем местам, которые принесли они из хранилища сокровищей природы.

Похвально преодолеть равного себе силою неприятеля; но стократ славнее победить превосходящего могуществом злодея. Сим человек ищет имени своему бессмертию и гласящей во всех концах вселенной славе, которая вовеки умолкнуть не может; величается победитель и нередко сам себя считает выше всего смертного племени! Но что еще сего похвальнее, похвальнее то, как человек преодолевает самого себя, покоряет пристрастия свои разуму, которые страшнее нам всякого неприятеля.

Кидал не только в сие время, но и всегда следовал сей похвальной добродетели. Он не желал величаться победою над двумя невоображаемыми и страшными чудовищами, но сердечно сожалел о их погибели. Оставив сию птицу, глядел он на нее почти слезящими глазами и боялся, чтобы в отчаянии не убила она себя о камень. За сию его добродетель сами боги вспомоществовали ему в сем страшном намерении: око их над ним надзирало и рука покрывала от напастей: ибо никакое доброе дело без награждения от них не остается, и хотя видимо или невидимо, однако платят всегда за наши добродетели.

Когда сей храбрый воин вступил в середину острова, то открылся пред ним театр, превосходящий все те места, которые деланы на украшение природы человеческими руками. Почему он узнал, что суетно трудится человек превзойти искусством своим природу; хотя оная не так поспешно трудится в создании удивительных вещей, но по окончании оных определяет им вечность и дает бессмертия образ; а произведенное человеческими руками есть тлен и пепел: первое съедает древность, а другое разносят ветры.

По середине круглой той ограды сделано было не весьма возвышенное место из самой чистой и белой слоновой кости. Края ступеней обведены были светлым металлом, который блистал от солнца. На оном стояло здание, подобное божескому храму, сделанное все из голубых каменьев, которые от солнечных лучей блистали и как будто переходили с места на место. Крышка на оном находилась во всегдашнем движении и вся опущена была на игру ветров, по чему догадываться надобно, что сделана она была из легкой материи. Наружность стен украшалася некоторыми изображениями животных, но только таких, которых еще не видно было в природе, о которых и хины не имели еще сведения, хотя оные и стараются выдумывать сверхъестественные вещи. Сапфирные ворота совсем подобны были тем, которые делал Вулкан в Солнцев храм: к оным от земли посланы были по лестнице золотые ковры, превосходящие красотою тех, которыми одевали индийцы тех слонов, на коих долженствовал ехать ихобладатель, а скифы одевали царских коней.

На первой ступени лежали два великие леопарда. Оные как скоро увидели Кидала, то бросились к нему весьма поспешно; валялись пред ним на земле, обнимали его своими большими хвостами, ластились около его ног и мешали ему идти, к которым он не только что не прикасался, но и не глядел на них ласково; а как скоро вступил на первую ступень лестницы, то оба они, уткнувши рыла под оную, ужасным образом заревели, так что казалось, будто бы и земля вместе с ними застонала.

В скором времени появилось у дверей невоображаемое чудо. Выдуманная восточными народами химера не только что сему не подобна, но ниже одной ноги составить сего не могла: подобия оно никакого не имело и казалось ни круглым, ни квадратным, ни продолговатым; на теле его изображена была смешная пестрота: перья, волосы, щетина, чешуя и иглы составляли прикрытие сего безобразия, и казалось, все оное чудо составлено из голов, или все оные вделаны были в его тело; отовсюду светилися глаза и малые и большие, везде видны были челюсти и зубы, куда ни посмотри, везде уши, птичьи носы и рыбные перья.

Омариянец, увидев его, остановился. Удивление рассеивало его разум, и он подумал, что есть такие на свете твари, что ежели взглянет на них человек, то непременно должен будет лишиться жизни, и что в природе нам весьма многое неизвестно.

Как скоро отверзло прелестные двери сие премерзкое чудо, то все находящиеся в нем головы испустили голоса. Сие весьма дикое согласие, поразившее слух Кидалов, привело к великому страху, и он затем опасался вступить в то здание и думал, что, конечно, проснется от того спящая незнакомая ему девица; и так, находясь в великом страхе, ожидал он успокоения сих животных.

Наконец, когда умолк сей естественный и несогласный орган, вступил Кидал в сапфирные двери и вошел, как казалося ему, в Солнцев храм или в то здание, в котором обильная природа сохраняет все свои сокровища; стены и потолок в сей зале представлялися сделанными из разноцветной ртути, которая переливалась всякую минуту. Преломление солнечных лучей, которые проходили в сие здание, блистание каменьев и разных металлов, разные цветы и удивительная работа, драгоценные статуи и неоценимые мозаичные картины, удивительные часы и невоображаемые столовые украшения разделили разум молодого ироя, и он не знал, как наименовать сие место, и думал, что восхищен во обитании богов.

Подле той стены, которая была к востоку, стояла кровать, сделанная искусною рукою из белой слоновой кости; вместо столбов у оной сделаны были нагие женские статуи, которые держали подобранные занавесы; вверху в средине сих забралов виден был Морфей, находящийся в самом крепком и приятном сне, осыпанный маком, разломленными маковицами и сих же цветов ветками. Они составлены были из живой материи и всякое мгновение ока шевелились, чем представляли сонные привидения.

На самом верху сего удивительного ложа стоял павлин с распущенным хвостом, который сделан был из каменьев, однако находился в движении, отчего блистал наподобие ярких звезд; вместо подножиев видны были львы из такой же кости; тонкая простыня покрывала их всех, и видны были одни только головы; сверх простыни находилось покрывало, плетенное из самого тонкого шелку, и казалось больше воздухом, нежели другою вещью.

Все видимые Кидалом прелести не столько имели высокую цену; но когда увидел он лежащую на сей кровати девицу, тогда вышел совсем из своего понятия и не соглашался верить, что видит он все сие наяву, а думал, что представляется ему все сие видение во сне. Но рассудив опять, что сон представляет нам то, что можем мы вообразить и видеть в природе, а сверхъестественного представить он не может, пришел в пущее помешательство.

Наконец, перемогая свое удивление, начал он осматривать сию небесную богиню. Тело ее превосходило всякую красоту смертную как белизною, так и розовым румянцем, который играл в щеках и на губах ее беспрестанно, и столь она была нежна, что никак оного вообразить не можно. Платье на ней было из самого тонкого и белого флеру, смешанного с розовым цветом, сквозь которого все члены беспрепятственно рассматривать было можно. Прелестные груди подымалися вместе с нежными ее вздохами и изъявляли тем благосклонность сей богини к мужескому поколению. Приманчивые уста, находясь временем в движении, изображали приятные поцелуи и всегдашнее желание облобызать милого человека. Победоносные глаза хотя и закрыты были приятным и покойным сном, но любовная их сила проницала и сквозь соединенные ресницы; затворенные ее уста не произносили тогда голоса, но если бы сия небесная сирена промолвила хотя одно слово Кидалу, то действительно бросил бы он свое предприятие и пожелал бы лучше погибели, нежели славы, только бы насладиться прелестями сей прекрасной богини, которой все приятности должны были покориться, и признать ее своею богинею. Не прелестное то здание украшало ее собою, но сия бессмертная ироиня способна была украсить собою всю вселенную.

В каком положении находились другие члены, о том ведает тот, который определил себя к сему предприятию. В сем случае узнал он свою слабость и для того часто отвращал глаза свои и искал другого предмета, который бы усыпил волнение его крови; но глаза его прикованы были к спящей красавице, мысли- к ее прелестям, сердце-к благосклонности, а желание- к естественному услаждению. Правда, что он превозмогал себя по примеру великого ироя; но когда обращался к ней для исполнения божеского повеления, то тогда ослабевал больше, нежели пораженная женщина жестокою страстию.

Весьма долго боролся он с природою и с любовию и не мог исполнить похвального своего намерения. Наконец увидел, что он совсем к тому не способен; и так отчаявшись жестоко, вышел вон из сего бедственного для него здания и пошел на берег острова. Тут сидя, рассуждал он сам с собою, сколь бедственна и вредоносна для нас в иных случаях красота женская, сколь пагубна необузданная любовная страсть наша к оным: оною помрачается наш разум, погибает нередко честь, затмеваются великие и похвальные победы, гибнет наше здравие от всегдашнего сокрушения; и сия сильная в нас страсть съедает леты наши и век.

Какое ж нашел он к тому средство, думая весьма долго? Когда обходишься с прекрасною порочною или не принадлежащею тебе женщиною, оставь глаза свои дома, а с нею употребляй одни только уста. Итак, предприял Кидал закрыть очи и приступить к намерению своему без зрения; но в том он глазам своим не поверил и, пришед ко дверям, закрыл их полотном, обвязав свою голову. По приметам весьма тихо и приближился он к той постеле, на которой лежало его препятствие и пагуба; весьма в скором времени ощупал ее руку и без всякого труда снял с перста ее перстень, не касаяся к шару и не разбудив прелестной той богини. Вот в чем состояла тайна! И если бы Кидал приступил с открытыми глазами ко своему намерению, тогда бы он погиб; и можно ль было ему снять перстень, не касаясь к шару, который лежал на том персте так, как и на других, не разбудить девицы и не почувствовать к ней любви, от чего находилось сердце его в великом движении и трепетали все члены. Потребна тут была сия догадка: ибо чем труднее дело, тем острее бывает наш разум.

Омариянец, открыв свои глаза, торжествовал над сею победою и, любуясь на свое завоевание, надел его на руку, и, пожелав красавице покойно наслаждаться сном, следовал туда, куда ему должно было: ибо описание всего своего предприятия имел при себе. Перстень надел он на левую руку и положил ее под пояс, на котором висела его сабля, чтоб, забывшись, не прикоснуться им к чему-нибудь из сего здания.

Как скоро растворил он двери в другой покой, то увидел весьма чудное изображение в оном: тьма человеческих голов или более имели открытые рты и зевали друг друга чаще; всякая голова, зевая, произносила голос к тому приличный и старалась зевать больше других. Кидал употребил все свои силы, как возможно пробежать оную скорее, и как только вбежал в другой покой, то нашел несравненно большую для себя трудность: тут тишина, спокойствие, тягость, ослабление членов, великое изумление, сильная дремота, тяжкий и неодолимый сон обитали неисходно; почувствовал он, что члены его слабеют, разум теряет стройное течение, мысли предаются затмению и глаза закрываются, — одним словом, должен он был пасть на землю. Ободряся вдруг, бросился чрез покой, и хотя мешали ему повсюду спящие люди, однако достиг до своего желания; вышед из него, хлопнул он дверью столь сильно, что потряслось от того все здание: ибо он знал, что в то время не было уже никакой для него опасности.

В сем последнем покое увидел он кровать с черными занавесами, с белою бахромою, с такими же шнурами и кистями. Наверху оной сидела большая сова и около нее спали Алкионы. Посредине комнаты, на черном каменном подножии, стояло крылатое время: в одной руке держало оно косу, а в другой песошные часы. В ногах его лежали младенцы, изготовленные ему в пищу, которых оно обыкновенно пожирает.

В переднем углу стояла каменная пирамида, на ней поставлен был чудный истукан, в ногах которого лежал череп человеческой головы и две истомленные кости. По сторону его стояли песошные часы, а по другую переломившаяся свеча, которая казалась теперь только потухлою, и еще дым происходил от светильны. Пониже сего спал купидон, облокотяся на свою руку; окладен был он маковыми цветами и казался обрызган весь оным же соком.

На стенах сего здания изображены были годы, четыре оных времена, месяцы, дни и часы, которые все были с крыльями, и казалось, что летели весьма поспешно.

В головах кровати стояла статуя, изображающая человеческую участь. Она держала в руках своих закрытую книгу и хотела ее раскрыть, чтоб показать человеку, что с ним впредь приключиться может. В сие время сама природа старалась успокоить обремененного трудами молодого ироя, который, надев шлем свой на сию статую, лег на постелю во всем прочем вооружении и в одну минуту заснул.

Начало сна Кидалова

Бог сна по приказанию Перунову сошел тогда на землю с той горы, которая именуется престолом богов и на которой обитает всегдашняя тишина и спокойствие; преселившись на тот остров, приближился к Кидалу, покрыл его мечтаниями и, положив на голову его руку, представил ему сие видение, по повелению отца богов и всесильной судьбины.

Подле морского берега лежала высокая и крутая гора, о которую разбивались морские волны; а еще с трех сторон окружала ее высокая и дремучая роща. При захождении солнечном сидел Кидал на вершине оной и смотрел в пространное море, как пресветлый оживотворятель дышущих и цветущих душ и око всех планет с предивной высоты опускался в объятия морской богини. Море и небеса тогда краснели, когда сложил он с себя блестящий венец и облобызал прекрасную богиню, лежавшую покойно на волнах. Тритоны, нереиды и сирены, лишившиеся великого зною, погружали себя в волнах и пели дела сего великого светила.

В самое это время увидел Кидал подлетающую к себе большую птицу, которая прямо стремилась на ту гору. Клаигов сын, усмотрев ее силу и великость, спустился несколько ниже той горы, чтоб не быть повреждену от сего чудовища. Страшная сия птица именовалася Роком. Прилетев, села на вершину горы и почти всю ее покрыла собою; потом говорила человеческим голосом Кидалу:

— Многих смертных счастливее человек! Судьба велела мне отдать тебе залог несчастного города Хотыня, который по всевидящему ее смотрению наказыван был до сего времени; взойди ко мне на спину и, утвердившися на оной, возведи глаза на небо и нимало не страшись твоей участи: ибо вы, смертные, ни для себя, ни для другого нималого счастия и несчастия предвидеть не можете. Всего более опасайся усумниться во власти того, который имеет больше твоих силы и которому открыты некоторые таинства природы, совсем тебе несведомые, ниже всему смертному племени. Это я говорю тебе о себе, и если ты не знаешь, как меня именуют, то я скажу тебе, что называюся Роком и имею такую ж власть над людьми, какую имеют боги; не изъясняясь еще далее, ступай! — примолвил он.

Кидал, услышав его слова, хотел беспрепятственно повиноваться; восшед к нему на спину, утвердился между крыл и по повелению его возвел глаза на небо. И так поднялся сей страшный бегемот на воздух и, разделяя оный, поднимался в небеса.

В скором времени почувствовал Кидал, что охладел воздух и сделался столь тонок, что едва мог он питаться; наконец, унялось его дыхание, и что было удивительно, то он и без оного мог препроводить свою жизнь. Потом обратил глаза свои на Землю, которая начинала уже казаться светлою, но только темнее, нежели Луна; высокие и крутые горы казалися ему такою малою вещию, которую и вблизи едва рассмотреть можно; а наконец и вся великая твердь показалася ему шаром, не больше тех, которые мы видим на тверди небесной.

Рок возвышался весьма поспешно, и чувствовал Кидал, что он весьма сильно боролся с вихрями; потом переменился опять воздух и сделался столь же густ, как и в земной атмосфере. Изумленный Клаигов сын, обратив глаза свои к новоявленной тверди, чувствовал, что оживляется он нечем новым и совсем ему непонятным. Кровь его пришла в особливое движение, и сердце трепетало от радости. Он видел пред собою весьма обширную твердь, подобно как земную; горы и леса, пустыни, пропасти и воды одевали лицо ее и служили наместо ризы, и чем ближе подвигался Рок к оной, тем большее благоухание поражало Кидалово обоняние. Наконец сел он на некоторую весьма возвышенную гору и приказал сойти с себя Кидалу; потом сказал ему, что при первом солнечном восхождении увидится с ним, и полетел от тверди сей неизвестно куда.

Кидал, оставшися тут, трепетал от радости и не знал, на какой предмет устремить свои очи. Все казалось для него прелестно; и что он ни видел, все было удивительно, все ново и все еще им никогда не видимо. Все играло в его глазах, и все старалося приводить его пред другим в большее удивление. Одним словом, весь сей новый свет казался ему далеко превосходящим и самые блаженные поля Елисейские.

Во-первых, обратил он глаза свои в некоторую долину, которая простиралась от подола сей горы весьма далеко. Увеселяли взор его различные цветы, рассеянные по долине, разного цвета и разной величины птицы, биющие беспрестанно ключи и протекающие излучинами чистые источники от оных. Удивляли его разум стоящие по всей долине каменные столы, на которых видны были большие хрустальные банки и также различные книги.

На другой стороне протекала река, окруженная лесом; листья же на древах совсем были отмениты от наших и казались различного цвета; как деревья, так и воды покрыты были все птицами, которые, осязаяся крыльями, играя между собою и ныряя в водах, изображали тем, что оная твердь во всем изобиловала.

В третьей стороне увидел Кидал чистое поле и весьма обширное, покрытое все различного рода скотом; и что его всего больше удивило, так то: свирепые звери, ядовитые гадины, хищные птицы соединены все были вместе и друг друга нимало не вредили; валяясь по холмам, утучнялися влажною травою и оживотворялися солнечными лучами.

Когда Кидал возвел взор свой в особливую сторону, увидел тамо город; но в оном не видно было ни крепости, ни окружающих его стен; также не видно было ни одного здания, которое бы составляло два или три покоя, но везде виделся один; но только чистота, изрядный оных вид и весьма простое украшение превосходили всякое великолепное здание.

Прельстившися сим зрением, сошел с горы Кидал и следовал к городу. Пришедши в оный, не видал он нигде и никакой стражи, ниже чем-нибудь укрепленного. Увидев народ, весьма много испужался: ибо между оного и во всяком месте ходили и лежали ехидны, аспиды, василиски, крокодилы, тигры, львы и леопарды, также скот и дикие птицы, и никто друг другу не вредил. Великое удивление поразило его разум, и он не знал, как о том подумать.

Наконец когда увидел его народ, то со всех сторон бежали к нему со удивлением; лица их изображали, что они не могут вместить во внутренности своей сей невиданный ими от века диковинки. Иной боялся к нему подступить, некоторый щупал его платье, саблю и все; другой смотрел ему в очи; однако всякий опасался и думал, что не свиреп ли сей животный. Образ он имел такой же, как и те люди, но платье и вооружение представляли им его таким чудом, который упал к ним с другой сферы, что была и действительная правда; но они оного не понимали и думали, что родился он на их же тверди, но в каких-нибудь диких и непроходимых горах, и для того дивилися они ему чрезвычайно. Не меньше их удивляющийся Кидал, увидев, что они приходят от того в робость, принял на себя униженный и ласковый вид и старался уверить их о своей добродетели.

Увидев сие, незнаемый ему народ весьма много обрадовался и старался услужить ему всеми силами; всякий просил его к себе в дом и обещался угостить его самым лучшим образом. Кидалу сие было весьма приятно, и он пошел в тот дом, который ближе всех подле него находился. Язык их был совсем несходен с нашим, но Кидал понимал его совершенно: ибо сие было во сне.

Пришедший во оный, нашел он хозяина весьма учтивого и ласкового, который, стоя пред ним, дрожал и ожидал повеления от пришедшего, чтоб только ему ни понадобилось. Потом вошла его супруга: она была весьма прекрасна, так что во многом превосходила самую первую на земле красавицу. Платье на ней было белое и столь чисто, что уподоблялося снегу; вошед, поклонилася она Кидалу и, не сказав ему ни слова, спросила у своего мужа, что он прикажет ей делать.

— Мы должны, — говорил он ей, — употребить все силы, чтобы угостить этого человека; он чужестранец, и как видно, то человек добродетельный и милостивый; все его полюбили и стараются угодить во всем; должны мы предложить ему все наше имение, и сколько ему угодно будет, пускай возьмет.

Красавица на сие была согласна, и не только что все свое имение, но и сама отдавалась в волю незнакомого чужестранца. Кидал удивлялся сему чрезвычайно и думал, что принесен он в такое место, где обитают золотые веки, в чем и не обманулся. Он просил чистосердечного и добродетельного сего гражданина, чтобы он уведомил его, на какой он находится тверди; сколько расстояния от Земли до сего мира; вся ли оная твердь обитаема; какие у них нравы; есть ли царства и владения. Выслушав сие, господин дома отвечал ему:

— В этом я тебя не могу удовольствовать, ибо в такие дела мы не входим, которых не понимаем; я человек ремесленный и стараюся вникать в мое художество, а высокое знание совсем ко мне не принадлежит; суть у нас люди ученые, оные могут уведомить о том подробно и представят все, о чем ты знать захочешь.

Кидал просил его, чтобы он отвел его к тем ученым людям; и как только выпустил он о том первое слово, то хозяин и прекрасная хозяйка взяли его под руки и повели к тому месту, где обитали их ученые люди.

Кидал, идучи к оным, воображал себе, что они таковы же, как и земные философы, но, увидев оных, переменил совсем свои мысли. В жилищах их нашел он необыкновенную чистоту и опрятность, и сколь высоко их понятие, столь и жили они богоугодно; приняли его весьма учтиво и старалися угодить всем лучшим.

Гнамол, так назывался первый из них мудрец, сколь превосходил других знанием, столь старался быть снисходителен и чтился завсегда оказывать больше всех смирения и никогда не желал возвышаться своими науками. Сия похвальная в нем добродетель привлекла к себе народ и производила в оном великое почтение к тому премудрому мужу, который с великим смирением и постоянностию взялся уведомить обо всем Кидала.

Таким образом вышед на улицу, и взошли на некоторое возвышенное место, и сели все на оном; но Кидала почтили первым местом. Сие учинил Гнамол для того, чтобы и народ сделать участником их рассуждения: ибо было там такое обыкновение, что никто не скрывал талана своего от другого и за открытие оного не требовал никакого воздаяния для того, что почитали они все общим между собою.

— Добродетельный иноплеменник, — говорил земному жителю Гнамол, — о чем ты прежде всего желаешь быть известен?

— Прошу тебя, почтенный муж, уведомить меня, в каком я нахожусь свете?

— Твердь сия, — отвечал Гнамол, — называется Луною, сколько же она имеет расстояния от Земли, о том мы не известны: ибо воздушного пути невозможно измерить чтоб в чем-нибудь не ошибиться; догадкою кладем мы что сия планета ближе всех к Земле и служит ей спутником. Впрочем, наука сия не многим здесь известна и весьма мало стараются вникать в оную; мы стараемся больше познавать того, кто создал всю вселенную, какую приносить ему за то благодарность, как прославлять его и просить отпущение нашим согрешениям; наконец стараемся изведать, что воспоследует с нами по окончании нашей жизни; а как сего узнать невозможно, то молим мы Творца, чтоб даровал он нам то, что для нас лучше, а не то, что нам угодно. В прочем никакой другой науки на сей тверди ты не сыщешь, как только сверх того вся кий человек старается познавать самого себя, учиться быть добродетельным и покорять пристрастия свои собственному своему разуму. Народом управляет у нас высшее существо; закона мы никакого не знаем и не слыхали о правах.

Не стараемся мы овладеть чужим и ничего лишнего при себе иметь; всякий довольствуется от своих трудов и никому не уделяет: ибо кому он даст, тот будет иметь лишнее, чего у нас никогда не бывает. Престарелый муж в своем поколении владетель и повелитель: все повинуются его приказам и исполняют оные с великим благоговением; по смерти оного наследует сие достоинство его сын и повелевает так же: и так равенство между нами не искореняется, от чего избегнули мы зависти и злости. Преступники и нарушители спокойствия судимы бывают всем обществом, и какое определят им наказание, такое они и претерпеть должны. Выдумывальщики чего-нибудь нового ненавидимы у нас так, как и преступники, и для того никогда оных и не бывает. Нужные для нас вещи, которых мы сами сделать не можем, берем у других, отдавая за то свои, которые им потребны. Питаемся всем тем, что производит наша твердь неодушевленного.

Кидал, выслушав сии слова, желал возблагодарить Гнамола за уведомление подробно, чему весьма много удивился. И в то время, как он ему рассказывал, услышал необыкновенное согласие музыки, которое началося вдруг по всему городу. Сие нечаянное приключение вселило в сердце Кидалово великую радость. Он спросил у Гнамола о причине оного, на что отвечал ему философ следующими словами:

— Сей день назначен у нас выбором невест, и таких бывает в году двенадцать. При захождении солнечном все молодые люди отходят от обитания в некоторую нарочно определенную к тому рощу и там веселятся различными забавами, и кто к чему больше способен, тот там показывает свое искусство; на такое позорище выходят все жители, для того что бывает оно иногда весьма удивительно, и нельзя, чтобы и ты не был оного свидетелем. Пойдем, — примолвил он, — может быть, увидим мы там что-нибудь достойное примечания, что у нас случается весьма часто.

Как скоро вышли они из обитания в поле, то увидели, что множество народа окружали молодых людей, которые находились посередине и шли в назначенную рощу. Один некакий человек был им предводителем: имел он в руках масличную ветвь, а на голове лавровый венок и шел, задумавшись, пред ними; казался один и изо всего общества печален. Подошед к назначенной роще, обернулся он к своим товарищам, отдал из рук им ветвь и с головы венок; потом вынял из кармана некоторый состав, вылил его на себя и сделался невидим.

В одно мгновение ока на том самом месте, на котором он скрылся, явилася великолепная гробница, да и такая, какой Кидал не видывал еще от своего рождения. Четвероугольное возвышенное место высечено из черного и светящегося мрамора; имело оно по шести ступеней со всех сторон кверху, на котором стояли четыре столба по углам из белого и чистого мрамора, и были они увиты поблеклыми кипарисными листами; на них утверждена была покрышка, которая состояла из серебра и на которой видны были черные местами полосы наподобие тесьмы: на оной изображено было летящее время; в правой руке имело оно косу, в левой песошные часы, а за плечами распростертые большие крылья; стояло оно одной ногой на большом шаре и от колебания ветров находилось всегда в движении; по краям крышки сидели печальные купидоны, облокотясь на иссохшие кипарисные ветви; венки на них были из сего же дерева, а тела прикрыты были несколько черною фланелью.

В середине столбов стоял каменный гроб, или высеченная из камня гробница; на наружности ее изображены были печальные приключения и плачущие гении. На крышке ее стояла урна, обыкновенно такая, в которой сохранялися пеплы умерших. В головах поставлена была плачущая статуя, которая, наклоняясь к гробу, казалось, как будто бы каждую минуту оплакивала кончину лежащего в оном человеке. В ногах стоял чудный и страшный скелет, или обыкновенно такой, которым изображают смерть: на голове у него был железный черный шелом, в правой руке обнаженный и окровавленный меч и другою волочил за собою косу.

По двум сторонам сей гробницы стояли по два дерева кипарисных, которые были, однако, не выше оной; ветви и листы имели они опущенные вниз, и казалось, что покрыты были все слезами, так, как утренней росою.

На третьей стороне в головах стояло лавровое дерево; оное опускало и поднимало свои ветви, для чего казалося одушевленным и изъявляло скорбь свою и мучение некоторым стенанием.

По малом времени приклонилися все сии деревья к гробнице и услышались от оных плач и рыдание. Гроб отворился- и встала из оного тень некоторой прекрасной девушки. Статуя перестала плакать, смерть сокрылася во гробе, и деревья унялись от стенания; потом явился на воздух орел и казался объят весь пламенем, ибо имел он в когтях громовые стрелы, около которых беспрестанно обвивалася яркая молния. Спустившись с высоты, сел он на урну и вручил огненный перун тени; оные как скоро его взяла, то ударила в кипарисные деревья, которые в одну минуту сотлели, а на место их явились четыре девушки, стоящие пред гробницею на коленях. Лавровое дерево приняло образ того человека, который предшествовал всему собранию: оный стоял и весьма горько плакал. Утомленная тень, озревшися на все стороны и увидя плачущего сего человека, прослезилася сама и бросилась в его объятия. Как скоро они обнялися, то вдруг и окаменели, и сии две плачевные статуи остались соединенными навек. Четыре те девушки, подошедши к ним, омывали их своими слезами и рыдали пред ними неутешно; потом вспорхнул орел и, прикоснувшись к ним, лишил их чувств и движения, и исшедшие из них души понес в неисследованную бездну.

Гробницы и всего украшения не стало, двое окаменелых покрылися мраком, и когда миновалася сия мгла, тогда и они сделалися невидимыми. Все собрание единодушно тогда сожалело, а сродники того пропадшего человека возвратилися с плачем и рыданием в свои обители. После сего началась опять музыка и назначенное от всех торжество.

Кидал не мог пробыть без великого удивления, увидев такое чрезъестественное приключение, чего ради обратившись к Гнамолу, просил от него уведомления, который объяснил ему сие дело такими словами:

— Человек, который предшествовал всему собранию, разумел весьма изрядно гадательную науку и, по оной предузнав свою кончину, избрал сие место для окончания своей жизни. Девушка, которая встала из гроба, была его любовница; а те четыре, которые обращены были в деревья, ее совместницы. Они любили того молодого человека столь, сколь и она; но, однако, он к ним не чувствовал ничего: чего ради предприяли они отравить любовницу его ядом, что в скором времени и исполнили. Когда же узнали сие люди, то выгнали их из нашего общества, и они пришед ко гробнице отравленной ими девицы, плакали над оною долгое время и наконец, не знаю каким случаем, превращены были в деревья. Такое чудное приключение считаем мы первым на нашей тверди, и о подобном оному никто еще не слыхивал.

В сие время началися различные забавы между молодыми людьми: всякий хотел показать свое искусство и к чему он был больше способен. Тут увидел Кидал театр, которого еще и никогда видеть ему не случалось, и он не походил совсем на те, которые начинались уже в ту пору на Земле.

Вначале появилось на сем театре дерево, украшенное листами и ветвями совсем невоображаемыми; по сторонам его шли два купидона и играли на свирелках, чем изъявляли желание и мысли движущегося дерева; потом появилось другое с такими же игроками, но, однако, оное убрано было не так великолепно, по чему догадаться можно было, что оно находилося под властию первого, и так далее.

По окончании всех вступлений, в которых находилось множество деревьев, также животных, воздушных и земных, началися другие игры; земля покрылася песчаными дорогами; явилися по местам сильные и страшные чудовища; выехали и храбрые ирои, одетые в разные одежды, начали сражаться между собою и потом со зверями. Все сие происходило с великою радостию и народным плесканием; все удивляло как Кидала, так и лунных жителей: ибо всякими видами обращалися люди и принимали на себя различные образы.

Настала ночь; всякий молодой человек засветил имеющуюся у него в руках свечу, и которая девушка больше всех ему показалась, то он подносил ее к той; некоторые задували, а некоторые не хотели; однако возвратилися домой все больше с радостию, нежели с неудовольствием. Музыка удвоила свое согласие, и всякий веселился различными образами.

Проводив их в город или в их обитания, просил Кидал Гнамола, чтобы показал он ему ту долину, которую он видел с горы, и так, нимало не медля, пошли они в оную. Различное благоухание, которое носилося по ней, вселило в сердце Кидалово великую радость. Во-первых, увидели они на столе хрустальную банку, у которой на крышке подписано было следующее: "Утоление жадности ко богатству"; на второй: "Воздержание подношения выше меры", на третьей: "Средство получить покой"- и так далее. Гнамол без просьбы Кидаловой принялся его уведомлять о сем.

— Все сие, что ты ни видишь, — говорил он ему, — приготовляет Рок и, принося отовсюду, кладет в сии банки. У нас есть лекарство душевное и лекарство телесное; душевное по большой части бывают книги, которые ты пред собой видишь; а телесное- некоторые составы, которые производит наша твердь, и желающие излечения сами сюда приходят и пользуются всем, что только потребно, от чего получают всякую пользу, выключая одних только стихотворцев неученых, которые никогда не хотят вылечиться и желают лучше бредить, нежели писать дело; безделье их увеселяет, а дело печалит, потому что оное для них трудно и невозможно. Долина же сия именуется местом здравого рассуждения, или, лучше, жизненным блаженством: всякое человеческое благополучие здесь сохраняется, и жребий оного царствует без отлучения.

Услышав сии слова от Гнамола, уведомил его Кидал, каким образом пренесен он на их планету, и просил его уведомить, есть ли что тому известно о его участи?

— Может быть, — говорил ему Гнамол, — должен ты разрешить какую-нибудь народную нестройность, и так Рок принес тебя сюда для взятия чего-нибудь к тому потребного: ибо он приносит сюда все, а отсюда не берет ничего, потому что ему невозможно. При солнечном восхождении хотел он быть сюда, как ты о том сказывал сам, то будем ожидать того времени с терпением, и оно откроет тебе всю тайну; а ты тем временем рассматривай нашу твердь и все то, что для тебя удивительно, для того что, пришедши на Землю, должен иметь сведение о том, о чем ты сказывать станешь; и не следуй тем, которые хотя ничего не видали, однако сказывают о многом.

Когда показалось солнце на тверди лунной, тогда он, возшедши на гору, увидел Рока, который, обратившись в человека, повел его в ту же долину, в коей был Кидал с Гнамолом. Как скоро пришли они на середину оной, то увидели тут древнее и великолепное здание, которое сделано было из черного мрамора, и на дверях оного находились сии слова: "Источник живой воды".

Рок, отворивши двери, вошел в оное, и ему последовал Кидал. Нутр сего здания состоял из разных раковин, и все стены занавешены были сетьми, плетенными из различного бисера и жемчугу, по которым ниспадала чистая вода наподобие росы; пол сделан был из зыблющей материи, коя казалась или белою губкою, или морскою чистою пеною. Оный пол пожирал в себя падающую воду и казался всегда ничем не орошенным. Посредине здания находился источник; окружность его состояла из белого и чистого мрамора, и простиралась она пятьсот сажен в землю, а тамо находилась оная живая вода.

Рок, положив руку на плечо Кидалово, а другою указал в водяную бездну и говорил ему так:

— Возьми сего неоцененного сокровища на перст и, пришед в Хотынь, коснись оным очам Олановым, от чего получит он зрение и прежние чувства.

Выговорив сие, толкнул его в пропасть.

Кидал весьма испужался и столь сильно вздрогнул, что проснулся от сего мечтания. Сердце его и наяву трепетало, и он не весьма в скорое время мог опамятоваться от сего привидения; а как получил прежние чувства, то усмотрел, что большой перст, именуемый между простым народом врачомНе знаю, кто наименовал у рук наших персты, но только это ведаю, что каждый из них имеет свое имя. Большой палец называется доктор, а по-нашему врач; указательный купец; подле указательного или средний, называется дураком; а тот, который подле мизинца, именуется ученым; мизинец же нарицается любовником. Doctor, mercator, ftultus, sludiofus, amator., орошен был водою, от которой происходило великое благоухание. Такому открытию Кидал, без сомнения, поверил и не хотел нимало усумниться, памятуя свой проступок, о котором уведомил его плачущий Пекусис, то есть генийГении- духи добрые и злые; они препровожают людей, помогают им при их рождении и имеют в своем охранении. Каждый человек посвящал день рождения своему гению; в жертву приносили им вино, цветы и ладан, запрещено было притом проливать кровь и также приносить какое-нибудь животное на сию жертву. Царства, провинции, города и народы имели своих особливых гениев., или покровитель города Хотыня: ибо осторожность, употребленная нами в нужном случае, остается всегда крепко в нашей памяти, а особливо в тех людях, которые желают исправить себя, или, лучше, познать самого себя.

Хотя ирои от рук природы происходят со всеми отменными достоинствами разума, храбрости и отваги, однако омарский обладатель, проснувшись, чувствовал некоторое в духе своем смущение, тем более что до сего подвиги его были ему назнаменованы, а от сего времени требовалось уже расположение единственно ума его и прозорливости. Но дела, употребленные к избавлению от бед рода человеческого, путеводительствуемы бывают самими богами; чего ради иройский дух его и разум, стремящийся всечасно к добродетели, в минуту назнаменовали ему путь в чрезвычайном его положении.

Вставши с постели, не успел он сделать шагу к подвигам добродетели, как предстал пред него Пекусис, или гений, покровитель города Хотыня с радостным лицом, увенчанный лавром и держащий в руке миртовую ветвь, сказав в восторге:

— Избавителю Хотыня воспета будет песнь неумолкными в вечность голосами, которую и все снедающая древность в глубокости своей прервать и умолкнувшею сделать не может; окончивай, счастливый смертный и возвышенный пред прочими ирой, окончивай богам подобные твои подвиги; все препятствия уже теперь миновались, ступай на остров к Тризле; путь с сего острова тебе отворен, и благодарные сильфы, обитающие в воздухе пространного владения Оланова, пренесут тебя на нежных раменах своих; а я, всеминутно пекущийся о благоденствии народа, предшествую тебе в Хотынь и исполню сердца подданных радости и веселия о оживотворении их обладателя, счастия их, благоденствия и покоя.

Расставшись с гением, отворил он двери в тот покой, где множество было людей засыпающих, и думал также скоро миновать оный; но увидел совсем противное тому уже действие. Великое то собрание людей стояли, изготовясь во ожидании его выходу. Все они казались в великой заботе, бледные их лица и сухощавый вид представляли их такими, которые долговременно не вкушали пищи, и смотрели все на него завистливыми и ядом преисполненными глазами, которые означали таковые же злые качества и сердца их, зараженного ужасным, неистовым, нечестивым, кровожаждущим, пронзающим оное ядовитыми своими стрелами и мучащим души их пороком, то есть завистию. Кидал, не презря их, но соразмерив несходство нрава их со своим, миновал сие собрание, оказав им учтивость наклонением своей головы и приложением правой руки к своему сердцу, также и головы, прежде зевавшие, а в то время такими ж ядовитыми глазами на него смотрящие, вступил с радостию в тот покой, в котором все прелести природы судьба в собрании видеть ему определила.

Но каким он поражен был удивлением, когда усмотрел встающую в то время с постели богиню не красоты и любви, но богиню зависти и непримиримой злобы, женщину страшную и престарелую, у которой голова обвита была змеями, груди отвисли, глаза косые с бельмами и в яме, кожа на ней вся иссохла, бледность и скаредность изображены были на лице ее, зубы черные и нечистые, сердце наполнено желчию, а язык покрыт ядом, казалась она беспокойною и печальною. Ревнивое ее чело и помертвелые губы показывали страх ее и заботу; бледное лицо и непрестанно терзающаяся болезнию нутренность изображали зараженную ее душу, которая всеминутно чувствовала мучение Тризлино: ибо виющаяся около нее змея беспрестанно уязвляла ее сердце; а из-под кровати видна была семиглавая гидраГидра- чудовище или змея преужасная, родилась от Пифона и Ехидны и имела множество голов, и когда одное у нее срубят, то на место ее в одну минуту вырастут две, ежели не приложат огня к ране; яд сего чудовища был смертельный, и когда намазанной им стрелою кого ранят, тот уже умрет непременно. Геркулес ее победил в то время, когда опустошала она поля и стада лернейские..

Пораженный таким видением, Кидал стоял долгое время безмолвен; наконец природное сие безобразие прервало молчание и произнесло сии ужасные слова:

— Не удивляйся, счастливый смертный, странному моему виду: я тебе вовсе незнакома и должной мне, так как от других, жертвы и милости от тебя не уповаю; я есмь богиня зависти, отец мой гордость, а мать безумство; я ненавистница всех смертных и дня; меня ничто ни усладить, ниже просветить не может, а услаждает только приключающееся людям несчастие, да притом приятны мне беседы нечестивых, а смотря на благополучные происшествия в свете, чахну с досады, мучусь непрестанно, муча тем других, о себе не сожалея; питаюсь змеями, и вместо крови в жилах моих обращается холодный яд, от коего они и замерзают, и горячатся. Сон никогда глаз моих не закрывает, и я никогда ж не смеюся, разве смотря на какое-нибудь несчастие людское; а заслуги других мне весьма тягостны. Жилище мое- подножие горы ГеликонаГеликон- имя горы в Беоции, на которой имели пребывание свое музы. в пропасти, где печальные тени пребывают; а на сем месте пребывала я для того, что имела удовольствие близко двадцати лет услаждаться стенанием народа обширной области Олановой и болезнию Тризлы; их благополучный жребий произволением богов отдан был в мои руки, но минувшую ночь их же определением взят оный от меня и находится уже в твоих руках.

При сем слове все ее члены задрожали, и она оперлась об стол, находившийся подле ее кровати, и, взглянув на перстень, бывший уже в его руках, вся помертвела и тем прервала страшные ее изречения, а умолкнув, дышала только злобою.

В ту минуту окружили ее все последователи ей, которых вошло к ней множество, и различными представлениями старались в отчаянности ее утешить, представляя ей состояния всех земнородных, ненависть их друг к другу, жадность к чинам и богатству, разные гонения и притеснения бедных, несогласие целых народов, войны и моровые язвы, чем она по восстановлении в Хотыне благополучия услаждаться еще может; но сия фурия по потерянии власти над несчастным народом ничем, казалося, удовлетворена быть не могла; она не преставала кипеть злобою и скрежетать зубами.

Кидал хотя и преисполнен был добродетели и снисхождения к слабостям человеческим, но таковая злость произвела в нем омерзение ко всему тому собранию и отвратила глаза его на другие предметы, которые не меньшее произвели в нем удивление.

Неописанное великолепие здания, которое он прежде видел, превращено было в сокрушенное глубокою древностию строение, величество и блеск его превратились в вид угрюмый и ужас наводящий малодушным, все побочные украшения исчезли, и осталось единое только основание огромного, но безо всякого вкуса построения; выступив из которого увидел он мраморное над собою небо, и гневные над островом тучи закрывали вид блестящего светила, угнетая влагою воздух; весь остров изменился, земля открыла пропасти и горы, чем прервалися все приятные равнины; деревья, увеселяющие взор, двигнулись и, пришед в беспорядок, оделись грубою корою, уронив свои листья и потеряв благоухание, что привело в великое смущение молодого ироя, понеже все сие было ему неизвестно, да и то сокрыто, что с ним теперь воспоследует.

В сем неведении облокотился он левою рукою на одно дерево и лишь только сие учинил, во мгновение ока сильный и неслыханный от века громовый удар разорвал весь сей остров в мелкие части и превратил все имевшееся на нем в пыль. Море почернело, и смесившийся с пылью воздух закрыл остатки происходящего сквозь мглу света, и во тьме сей ревел беспрестанно вихрь и сверкали молнии. Потом погрязло все во глубине морской, даже и покрывающие остров тучи, и когда открылися лучи дневного светила, то Кидал увидел себя на поверхности моря, ничем не поддерживаемого, кроме сгущенного под ним облака, которое находилось в беспрестанном движении и влекло его в неизвестную дорогу, над самою спокойною поверхностию моря, при ясном солнечном сиянии и в тишине установившегося воздуха.

Путешествуя Кидал таким чрезъестественным и странным образом, мыслил по преждебывшему ему откровению, что сила очарованного перстня истребила волшебством воздвигнутый остров и что он по предсказанию Пекусиса путешествует, поддерживаем малыми насекомыми, которые составляют несущее его облако и которых за мелкостью различить не можно.

В сем размышлении видит он остров и на нем гору, где терзаемая Тризла произносит стенание, и, приближался к оному, приходит в несказанное удивление, для того что остров сей прежде был неприступен для смертных, а теперь путешественник видит на оном людей, собравшихся на берегу оного и ожидающих, как ему казалось, его пришествия, что по прибытии его и учинено.

При вступлении на остров встречен он первосвященникомхотынским, кабалистом и Алимом при множестве верноподданных Олановых, увенчанных зелеными ветвями в знак доселе неслыханной победы, при звуке музыкальных орудий и при радостном восклицании народном. Первосвященник в жреческом, а кабалист в волшебном одеянии приняли Кидала под руки и повели по дороге, устланной ветвями и цветами. Восхищенный народ, преследуя своему избавителю, с жадностию и с лиющимися от радости слезами осматривали его, и зрением тем насытиться не могли, и, не имев смелости коснуться избавителю своему или его одежде, вместо того лобызали друг друга и сообщали тем радость горящих сердец их благодарностию к нему, предчувствуя избавления тиранства. Следуя таким образом к горе, где находилася Тризла, подошли к жертвеннику, стоящему на дороге, который окружали стоящие жрецы в белых долгих одеждах, в венках и препоясаниях ветвяных. Сей жертвенник украшен был различными цветами, и на поверхности его лежал туго натянутый лук и две стрелы. Первосвященник, приближившись к нему, преклонил колено, что учинили жрецы и весь народ, и чтены были просительные молитвы к Чернобогу, яко богу злых духов, дабы благоволил он отвратить от них все ненавистные силы демонского наваждения. Потом встал первосвященник и, обратясь к Кидалу, говорил следующее:

— Боги, властители над нами, располагая судьбами человеческими по произволению, вчерашний день, по захождении солнечном, бывшу мне во храме на молитве, в присутствии всех жрецов, благоволили учинить откровение, дабы рука избавителя нашего посредством сего оружия поразила адских фурий, терзающих тело Тризлы; их всесильная воля избавляет поразителя от всех худых следствий, от того другому произойти могущих.

Окончав сие, подал он лук и стрелы омарскому обладателю, и следовали к горе в присутствии всего народа. Тризла находилась тогда не в мучительном положении, и две те адские птицы сидели подле нее без всякого действия. Кидал, направив обе стрелы в тех адских жителей, пустил их столь сильно, что во мгновение ока вместо тех двух фурий поразили они Тризлу в самое ее сердце, и она в ту ж минуту испустила свою душу.

Алим при сем действии не мог удержать в стройном течении своих чувств, пришел он в беспамятство и упал на руки его окружающих; Кидал ужаснулся и последовал Алиму; все зрители пришли в движение, поражены будучи таковою неизвестностию. Первосвященник, кабалист и прочие жрецы не были тронуты таковым приключением, ибо они чрез прорицание известными о том уже находились, чего ради употребили все силы и старание возвратить чувства двум молодым ироям; и когда некоторым образом миновало их забвение, то первосвященник говорил Кидалу так:

— Храбрый избавитель стенящего народа, не меткая рука твоя тебя в том обманула, ниже какое намерение твое могло к тому примесится, чтобы учинить таковую прошибку ко унижению твоего иройства. Но тем исполнена воля богов, или учиненное предопределение; я и все жрецы известны были о том чрез прорицание, глас великого Чернобога нам, предстоящим его кумиру, изрек сие предопределение; но мы, зная сердце твое, преисполненное нежными и сострадающими несчастным чувствованиями, удумали в совете не открывать тебе сего долженствующего учинить тебе подвига, для того что воля богов должна без отлагательства быть исполнена, и чувствительное твое сердце без величайшего обременения приступить к тому бы не могло. Человек по содеянным им делам терпит наказание, правители ж вселенною справедливы: то и должно-то оставлять предержащей их власти, без всякого роптания смертных.

Неискорененное сожаление осталось в сердцах чувствительных Кидала и Алима, но предлежащие подвиги не позволяли оному вдаль распространиться. Тризла испустила свою душу, которая под видом бабочки, в провождении тех двух адских птиц, отлетела в неизвестную всем зрителям дорогу. В скором потом времени гора сделалась освещенною некоторым особенным светом и успокоившаяся осталась разрешенною от цепей, которыми она близко двадцати лет одержима была.

Потом увидели на горе явление по двум сторонам бездушного тела: стояли два обнаженные юноши, за плечами которых видны были крылья; один из них держал погашенный и еще дымящийся обращенный к земле факел, а в другой руке венец, из цветов сделанный; другой в руках имел закрытую книгу. Оба они соболезновали и печаль свою сообщали друг другу; пред ними сидели два младенца у ног их: один имел песошные часы, а другой из небольшого сосуда соломинкою пускал в воздух мыльные пузырьки. Наконец явился юноша светлообразный, ведущий с горы тень, покрытую от головы и до ног тончайшим белым покрывалом, которому последовали и те юноши и младенцы; но вдруг покрыла их мгла, по прошествии которой не увидели более на горе, как одно Тризлино тело.

Первосвященник и другие жрецы, восшед на гору, взяли тело супруги их обладателя и с подобающею честию снесли со оной; потом учинив древесный костер, покрыв оный белым покрывалом и украсив по приличности цветами, положили тело и при священнических обрядах сожгли оное; пепел и кости которого положив в урну, отнесли на гору и поставили на столбе.

По окончании сей церемонии кабалист предложил первосвященнику и всему народу о прошении Кидала, дабы благоволил он на шлем возложить тот венец, который дал он ему на острове по поражении буйвола.

— Ибо приступая ко освобождению от ига варваров отечества нашего, — продолжал он, — без него обойтися не можно; понеже несведомая вам сила, имеющаяся в нем, соблюдает верноподданных от кровопролития и оградит всех нас безопасностию.

Кидал приял от народа сие предложение с радостию, и первосвященник возложил на него венец при возглашении народном; а потом и начали приготовляться в путь, ко окончанию последнего подвига и ко освобождению из рук варварских целого государства.

По пришествии к брегу сего острова увидел Кидал изготовленный подле оного флот, украшенный великолепнейшим образом и стоящий расположенным в таких линиях, как назначено было шествие его к Хотыню.

Как только Кидал ступил на пристань, то дан был знак к путешествию флота поднятием алых флагов на всех судах, и первое судно под разными вымпелами и флагами и со множеством музыкальных орудий, при громогласном игрании на оном пустилось в море. Второе за ним: великая ладья, испещренная лазурью и золотом, на носу которой утвержден был позлащенный орел с распростертыми крыльями, держащий в правой лапе блестящий перун, от коего яркие молнии, сделанные из чистого золота, покрывали всю переднюю часть судна, которая от сияния солнечного затмевала зрение всех, на оное смотрящих. На корме виден был распущенный флаг на высоком золотом древке, около которого сверху и донизу обвилася змея, сделанная из блестящих и разноцветных каменьев, и блеск от оной при солнечном сиянии превосходил всякую красоту, сделанную человеческими руками. На раздуваемом же легким ветром желтом флаге изображен был черный парящий орел, имеющий в правой лапе молоток, что означало тогда самодержавие.

Посередине судна на возвышенном несколькими ступенями столбе, или престоле, под балдахином стоял Перунов истукан- бога, производящего все воздушные действия и явления, как-то: грома, молнии, облаков, дождя и прочего, держащий в руках блестящий камень, наподобие пылающей молнии. Сей истукан сделан был из чистого золота; а на голове его корона или венец из разноцветных драгоценных каменьев. Столб, или престол, возвышающийся ступенями, сделан был из различных металлов; древки под балдахином из золота, около которых представлена извивающаяся молния в виде изменяющих цвета огней, что составляли редкие и драгоценные каменья. На краях судна, наподобие скоб или положенной цепи, сделаны были уключины, осыпанные голубыми прозрачными каменьями; веслы вызолочены, и гребцы- в лазоревых одеждах.

Засим следовало судно, вмещающее в себя все доброты, сокровища и преизящности света, все украшения природы и отменные ее произведения. Вся сия ладия, или учан, казалась вылитою из чистого и блестящего золота, кругом которого, по краям, уключины сделаны были из синего армянского камня. На носу сего неописанного судна изображено было солнце, в виде восходящего на горизонте, лучи которого представлены были из всех драгоценных каменьев, находящихся в земных недрах, которым сей оживотворитель природы роздал разные блески, колера и виды. Итак, первый, происходящий от оного луч, сделан был из разноцветной яшмы, или ясписа, второй- из прозеленого аквамарина, третий- из зелено-желтого хризолита, четвертый- из блестящего алмаза, пятый- из голубо-желтого холкидона, шестый- из темно-красного алмандина, седьмый- из кофейного турмалина, осьмый- из фиолетового аметиста, девятый- из злато-желтого топаза, десятый- из кофейного ахата, первыйнадесять- из темно-красного спинела, вторыйнадесять- из розового баласа, третийнадесять- из светло-зеленого смарагда, четвертыйнадесять- из светло-алого рубина, пятыйнадесять- из темно-зеленого изумруда, шестыйнадесять- из рудо-желтого гиацинта, седьмыйнадесять- из голубого сапфира, осьмыйнадесять- из бирюзы прозеленой, девятыйнадесять- из красно-желтого рубицела, двадесятый- из темно-зеленого гелиотропа, двадесятьпервый- из огненного празера, двадесятьвторый- из темно-красного граната, двадесятьтретий- из красно-кофейного и фиолетового порфира, двадесятьчетвертый- из бледно-красного гранита, двадесятьпятый- из опала молочного цвета, двадесятышестый- из прозеленого златого берила, двадесятьседьмый- из голубо-желтого оникса, двадесятьосьмый- из красно-желтого карниола, или сердолика, двадесятьдевятый- из тополевого малахита, тридесятый- из злато-желтого кризопраса, тридесятьпервый- из желтого линкура, тридесятьвторый- из лазоревой златовидной лазури, и так далее. Ударение солнечных лучей во оное производило зрелище, уму человеческому непостижимое.

На корме сего удивление наводящего судна распущен был на игру ветров алый флаг, со изображением на оном лука и стрелы, в таком смысле, что солнечные лучи с стремлением на землю упадают. Посредине судна, на возвышенном и украшенном таким ж каменьями престоле, стоял кумир Световидов, бога солнца и войны, о четырех лицах, держащий в левой руке лук, а в правой рог изобилия; на голове его был венец, который от изящности металла и чистоты оного испускал лучи, наподобие солнечных, и таковой же блеск происходил и от балдахина, на древках коего изображены были трофеи, сложенные из разных орудий. Гребцы на сем судне имели на себе желтое одеяние.

Потом двигнулось чудное судно, покрытое все черною краскою, а уключины по оному сделаны были из белых веревок. На носу виден был иссохший от древности старик с крыльями, имевший в руках весло, на которое он опирался; а в ногах его лежали два младенца. На корме распущен был флаг черного цвета, со изображенным на нем красным бичом, у коего на концах укреплены были игловатые кистени.

Посредине судна, на возвышенном престоле, стоял кумир Чернобога, — адского бога, держащий в руках ключи, для показания, что врата жизни всегда бывают заперты для тех, которые вошли уже в царство его. На голове имел он венец кипарисный. При ногах его лежали две фурии, у коих головы обвиты были змеями. Престол, на котором стоял сей истукан, сделан был из металла пепловидного цвета, а древки у балдахина испещрены были разными орудиями, коими во аде мучат беззаконных. Гребцы на сем судне имели одеяние кровавого цвета.

Подле пристани стояло судно, украшенное различными цветами; мачты и раины оного изувешены были гирляндами и фестонами; посредине его, на устланном же цветами престоле, стояли два кумира Белбога. Белбог, или Белцебуб — божество славян варяжских; истукан сей имел кровавый образ, покрытый множеством мух; его почитали они добрым богом; мухи означали его питателем тварей, жертвовали ему, и подобным оному, веселием, играми и радостными пированиями. и Радегаста. Радегаст- славянский бог. Кумир сей держал пред грудью щит, на котором изображена была воловья голова, в левой руке копие, а на шлеме изображен был петух с распростертыми крылами; сему богу приносили славяне плененных христиан на жертву и почитали его защитником и покровителем городов., первого яко подателя всех благ, а второго защитника города Хотыня, и пред ними учрежден был жертвенник со изготовленною на нем жертвою.

Первосвященник просил Кидала сойти во оное, чему последовали и другие; и так по сожжении жертвы, при гласе трубном и народном восклицании отправилися в путь, а за сим судном и весь народ, поместившись на имевшиеся тут, прежде еще сего заготовленные суда, продолжая беспрестанно радостные восклицания.

Первосвященник с глазами, исполненными слез, и с сердцем, не вмещающим радости и восхищения, говорил беседующему с ним Кидалу:

— Мы приступаем ко освобождению целого государства из-под ига многочисленного и сильного варварского народа, но нас дружина весьма малая, и мы безоружны. Все наше воинство составляет непостижимая нами сила, то есть предшествующие нам кумиры, которых мы не могли бы и из храмов наших изнести к нам на помощь, ежели бы не учинил нам в том вспоможение почтенный кабалист; его высокою наукою могли мы выйти утаенно от стражи из города; его предводительством собрали мы сей флот и дерзнули ступить на очарованный остров. Все спасение наше и надежда состоит в наших истуканах; а сила и преодоление неприятелей наших в тебе, избранный от богов смертный. Мы никак не известны, что последует с нами по прибытии нашем в Хотынь, но творим волю прорицания.

В продолжении сих слов увидели они легкое судно, плывущее к ним с великою поспешностию, по приближении которого взошел к ним на судно вестник из верноподданных Олановых, который в превеликой робости и сердечном сокрушении уведомил их о совершенном падении государства следующею вестию:

— Как только учинилось ведомо в Хотыне, что неко торые знатные бояре, а с ними первосвященник и многие жрецы, взяв с собою кумиры, скрылись из владений и власти Нахаевой, то в ту ж минуту во всем городе ударили сполох, во всех градских вратах опустили решетки и утвердили все крепостные заклепы, войско Нахаево вооружилось и наполнило собой городские стены, во все владение того же часа отправлены гонцы, дабы везде взята была воинская предосторожность. Все темницы наполнили Олановыми боярами и приставили наикрепчайшие стражи, у всех верноподданных наших взято всякое оружие и положено в оружейные палаты, всякому воспрещен выход из дома его под страхом смертной казни. Все затворены храмы и запечатаны Нахаевою печатью. Народная молва рассеяна в Хотыне, что тиран известился о прибытии Кидаловом на дельфине, и за утаение того пред ним воспылал злобою на всех хотынцев, а более на бояр знатных, и предприял истребить их всех острием меча, что завтрашний день, конечно, исполнено будет.

Услышав сие, все предстоящие оцепенели и не знали, что предприять в таком отчаянном приключении. Жрец приказал уготовить жертву великому Чернобогу, дабы умилостивить его и отвратить гнев, безвременно их постигающий. Алим и Кидал, обнадеженные проречением богов, желали поспешать к стенам Хотыни для избавления несчастного народа; а кабалист предложил им о принесении заготовляемой жрецами жертвы Чернобогу и потом обещал уведомить их о судьбине верноподданных Олановых, находящихся в Хотыне и во всем пространном его владении.

Путешествуя по морю, хотынцы не имели у себя никакой приуготовленной жертвы; чего ради все множество народа, не исключая ни единого, резали конец правой полы своего платья, и каждый сам часть сию полагал на жертвенник Чернобогов. По произнесении приличных к тому молитв и по зажжении жертвы в дыму, восходящем от оных, в сомнительстве находящемуся народу открылось явление: тень некоего воина, оболченная с головы до ног рыболовною сетью, что подданные Олановы приняли для себя наилучшим предзнаменованием.

Во время приношения жертвы кабалист находился на судне Белбога и Радегаста и, производя кабалистические исчисления и исследования, нашел, что несчастие хотынцев прекращено и власть Нахаева над оными уже миновалась, следовательно, вредить уже он не в силах, о чем и уведомил все народное собрание.

Между тем увидели они стены города Хотыня, преисполненные множеством воинов и воинского снаряда, пред которыми на берегу расположена была также многочисленная армия, предводительствуемая самим Нахаем и лучшими его полководцами. Как только торжественные суда при громогласном музыкальных орудий согласии достигли до берега на перестрел пращи или стрелы, тогда из армии Нахаевой пущены были на оные стрелы, толиким множеством, что затмили сияние солнца, наподобие густой нашедшей тучи; и как в рассуждении сего воинского сопротивления невозможно было судам ближе к городу следовать.

Тогда кабалист предложил Кидалу, чтобы оный, скинув с руки волшебный перстень, кинул его в море, что Кидал немедленно и учинил. Вдруг в глубине морской, на дне неизмеримой бездны, растворилась обширная пучина, извергающая на поверхность воды глыбами землю, ил, песок и самые тяжелые камни; море воскипело, и из спокойных вод учинилась темновидная клокочущая смола, изливающаяся из среди пучины по всему Варяжскому понту, и сии быстростремящиеся струи смесили песок и влагу, наподобие обуреваемого окияна. Но все сие происходило без действия Борея и при самом тихом состоянии воздуха, что привело народ, находящийся на судах, и воинство Нахаево в несказанное изумление, и каждая сторона почла сие божеским гневом, знаменующим в предприятиях их неудачу; а потому воинские сердца в армии Нахаевой чувствительно уныли, но храбрость оных против действия и сил волшебных имевшегося на голове Кидаловой венца ни к чему уже служить не могла, как то в скором времени и исполнилось.

По усмирении моря и по сокрытии черных и неприязненных струй под тяжестию водною явилось на поверхности спокойных вод блестящая колесница, запряженная двумя играющими дельфинами. Основание ее составлено было из большой морской раковины, которая, наподобие распущенного павлиньего хвоста, снаружи и изнутри украшена была разноцветными камнями; два позлащенные колеса, у коих вместо спиц вставлены были извившиеся рыбы, на которых чешуя сделана была из шлифованного восточного хрусталя; дельфины заложены были в колесницу корольковыми припряжками, и в пенящиеся их челюсти вложены голубые вожжи. Назади колесницы, между двумя колесами, утверждены были две рыбы, наподобие угрей, возвышающиеся над поверхностию оной, и, перевиваясь между собою, держали в челюстях лавровый венец, который по вмещении в колесницу всадника зыблился над главою его. Рыбы сделаны были из голубого и прозрачного хрусталя. Сия колесница, приближившись к судну Белбога и Радегаста, где Кидал находился, остановилась.

Кабалист, встав с своего места, говорил омарскому обладателю следующее:

— Всяк из нас откровенно видит, что мы ни сил, ни искусства не имеем преодолеть нашего неприятеля, с толико многочисленным воинством под стенами Хотыня стоящего; следовательно, и несть мы способны не токмо освободить отечество наше чуждой власти, но и выступить на берег. А сия честь и слава произволением богов предоставлена Кидалу, который один только без всякой дружины долженствует сразиться с сим воинством; ему поборствовать будут Святовид и Радегаст. Время уже приспело! Иди на избавление отечества нашего! Сии дельфины представят тебя к ставке самого Нахая, и что потом воспоследует, о сем известны только боги, а от нашего понятия сокрыть им то за благо произволилось.

Первосвященник преклонил колено, и все люди, находящиеся на всех суднах, по учиненному о том знаку то же учинили; чтены были приличные к тому молитвы, с плачем и с произнесением прошения от сокрушенных сердец о сохранении ироя, предприявшего освободить их отечество от чуждой власти; потом Кидал садится в колесницу при плаче и неведении судьбы своей народа.

Дельфины, почувствовав тяжесть в колеснице, пустились быстро, ударив хвостами по волнам, прямо к берегу, обремененному стенами Хотыня, а жрецы и народ на суднах остались в теплой молитве с коленопреклонением.

Воинство незаконного обладателя Хотыня, усмотрев плывущего к берегу человека на дельфинах, пришло в крайнее отчаяние, по предсказанию, находящемуся в надписи над Оланом. А блестящая его колесница представляла его им богом, что и наводило на них ужас и трепетание; и сколько ни старался Нахай вселить в них ободрение, но слова его им были не внятны, и они час от часу в большую приходили робость, отчего вскоре учинилась и расстройка во всех воинских распоряжениях; многие из воинов возвращались в город, а другие, сходя со стен, укрывалися в своих домах.

Полководец, усмотря таковый распорядок, послал тотчас избранных бояр своих к берегу моря известиться о прибывшем на оный человеке; по пришествии их пристал и Кидал ко оному. Явившиеся вдруг два крылатые юноши, то есть гении, приняли его из колесницы под руки и повели к воинству Нахаеву.

Пришедшие бояре по повелению своего государя хотели попросить его, но почувствовали все, что языки их учинились без действия; они хотели следовать за Кидалом, но ощутили, что ноги их лишились движения и так остались на берегу одушевленными статуями: ибо отселе началось действие и волшебная сила данного Кидалу от кабалиста венца.

Кидал вступил потом в ставку Нахаеву; и как с сим предводителем, со всеми его окружающими и со всем воинством его учинилось то же, что и с боярами его на берегу, то таковое приключение весьма удивило и самого Кидала. Он торжественно посредине неприятельского ополчения и в самой ставке их полководца преклонил колено и воссылал на небо благодарственные молитвы за ниспосланную от богов победу над многочисленным и сильным воинством, без всякого от него сопротивления и кровопролития.

В сем положении застали его первосвященник, Алим и кабалист, со всем прибывшим к берегу народом, ибо кабалисту сила и действие венца прежде уже известны были, и они по приказанию его вышли на берег. Все сие пришедшее многолюдство преклонили колени пред Кидалом и благодарили его за избавление их отечества посреди и в глазах неприязненного воинства, которое, впрочем, имев все чувства, не могло токмо иметь движения.

Потом отверсты были городские ворота и начался торжественный в город ход; впереди несены были кумиры, за ними шли жрецы; а им последовал избавитель их отечества Кидал, сопровождаемый Алимом и кабалистом со множеством народа. Шествие сие было во дворец Оланов, и как скоро прибыли во оный, то Кидал приказал супругу Нахаеву и всех ее окружающих переместить немедленно в другой определенный к тому дом, ибо силы венца, данного от кабалиста, на женский пол не простирались; воинству Оланову, вышед из города и на стенах, принять оружие от армии Нахаевой и снять везде стражу; заключенных в темницы знатных господ немедленно освободить, а предпочтительно и прежде Датиноя, брата Оланова, под видом которого будет уже неистовый и злобный Аскалон, непримиримый злодей Алима, или лучше- всего смертного поколения, которые по несчастию с ним знакомство возымеют. Но сия тайна ведома была токмо одному извергу Аскалону, и одне токмо кости и кожа, оставшиеся в нем от изнурения темничного, препятствовали распознать различие между добродетельным Датиноем и злобным Аскалоном. Токмо сердечное чувствие Алима отличало Аскалона от его дяди при самом первом сем свидании; но сей справедливый и беспристрастный вестник есть безмолвен.

Воинство Оланово было уже вооружено обезоружением Нахаева; бояре освобождены, и о наставшем благополучии государства уведомлены, и предстояли Кидалу в торжественных одеждах. Первосвященник с дозволения избавителя приказал во всем городе отверсти божеские храмы и воскурить жертвы фимиама и всех благоуханий, собранных из всех частей света, и во время оживотворения находящегося в смертном сне Олана всем жрецам и народу произносить молитвы пред жертвенниками с коленопреклонением.

Наконец началось шествие в то обитание, где Олан двадцать лет в числе мертвых находился. В начале восемь человек жрецов несли на долгих древках престол, покрытый золотою парчою, искусства восточных народов, на котором стоял истукан Радегастов, яко защитника города; засим шестнадцать жрецов на огромных носилках, покрытых аксамитом, несли престол, сделанный из металла и украшенный сверкающею молниею, исходящею от камня, держимого Перуном, сидящим на сем престоле; засим столько же жрецов и на таких же огромных носилках, покрытых поставом из битого золота, несли престол, украшенный всеми драгоценными разноцветными каменьями, на котором виден был кумир Святовида; за ним несен был на престоле ж Чернобог, которого истукан представлялся в виде раскаленной меди, и так далее; за кумирами несли два боярина бархатную подушку с золотыми кистями, на которой лежал княжеский венец, осыпанный драгоценными каменьями; потом на такой же подушке несли два боярина золотой молоток, такими ж каменьями осыпанный; на третьей подушке несли цепь, или гривну, украшенную каменьями ж, саму ту, которая снята была с Олана и дана для подвигов Кидалу; за сею несены были перчатки, зарукавие которых унизано было бурмитскими зернами; потом меч и пояс со изображением золотых львиных голов, а на мече орлиной; засим кинжал и белый платок несли рынды; наконец, следовали первосвященник, Кидал, Алим, кабалист, бояре и прочие по порядку.

Как только передние жрецы с Радегастовым кумиром достигли до того отверстия, по которому должно опускаться в подземное жилище, то внезапу ударил страшный подземельный гром, и все то место, под коим находилась Оланова гробница, потряслось с великим движением; потом черный густой дым, смрад и зловоние стремились из отверстия подземного, как самая мрачная туча, долгим столбом к зениту, в густоте которого мрака всем зрящим тут видна была тень неизмеримой величины и огромности, исшедшая с дымом из подземельного жилища. Сие страшилище, отходя в неизвестную дорогу, ужасным голосом взревело; а в дикости звука, от него происшедшего, слышалися всем следующие изречения:


БЕЗ НАСЫЩЕНИЯ ОСТАВЛЮ СЕЙ ПРЕДЕЛ, КАК РОК ВЕЛЕЛ.


Кабалист уведомил Кидала и всех, тут бывших, что действием сим и видением прервалась волшебная власть над сим очарованным местом, и злой дух, отлетая отселе, объяснил, что произволением рока власть демонская прекратилась.

По очистившемся зловонии и когда ужасное безобразие адской тени, разорвавшись в воздухе, исчезло, тогда жрецы принесенными кумирами оградили подземное отверстие, в которое первосвященник с некоторыми жрецами и с домашними кумирами, Кидал, Алим, Аскалон, кабалист и некоторое число бояр вступили.

Стены сего здания, производя ужас, кажется, сами от оного трепетали; вид их и расположения знаменовали печаль, отчаяние и слезы; мрачность и каплющая беспрестанно едкая влажность представляли их преддверием ада и обитанием печальных теней; своды их, закрывшись зловонным мхом, казалось, сами чувствовали отвращение от нестерпимой сырости и смрада. Посредине сего отчаянный стон производящего здания висела закоптелая лампада, которая от сырости и беспрестанно падающих капель поминутно казалась погасаемою. Пол пред софою обладателя Хотыня преисполнен был болотной тины, которая от превеликой и едкой влажности, казалось, как будто бы поминутно закисала. Все ж сие произошло от того, что никто не дерзал вступить в сие жилище, ежели не хотел так же усыплен быть вечным сном, и во все те двадцать лет один токмо кабалист входил в сие здание для снятия с Олана цепи и возложения ее на Кидала, что жрецам великой суммы, а ему еще большего ответа стоило.

По принесении домашним богам жертвы Кидал коснулся перстом обоих глаз Олановых, и лишь только он сие учинил, то аки все здание затрепетало, мрачность и влага вся исчезла, и на место их явились свет и сухость, стены уподобились белизною ярине, а на место тусклой лампады отворились окна, получающие свет с земной поверхности. Воины, сидевшие подле Олана, положив мечи на землю, встали и со удивлением смотрели на предстоящих. Вместо черной доски над Оланом явилась тотчас белая со изображенными на ней золотыми словами, следующего содержания:

"За претерпение Тризле — покой.

Олану, Алиму, Плакете и два раза убитой от Аскалона Асклиаде- благоденствие".

Потом отворил глаза Олан. Всех сердца воспылали радостию, и покатились из глаз их горячие слезы, с которыми совокупились и страдавшего Олана: ибо при получении чувств представилось ему несчастное его состояние, о котором он воображал, что и теперь в нем же находится, понеже бывший его двадцатилетний сон представлялся ему одною только нощию. Но первосвященник, уведомив его кратко, предложил одежды, по возложении которых, при громогласном от народа восклицании и целовании рук его и одежды, следовали в храм Перунов, неся первосвященник пред собою доску, явившуюся над Оланом, яко знак благоденствия их, посланный от богов и начертанный всесильною их рукою, которую и поместили в том храме в знак вечного возблагодарения.

По принесении жертвы и по возвращении из храма держан был совет о бывшем обладателе Нахае и о его воинстве, в коем удумано отпустить его и воинство безоружных, не учиня ни малейшего озлобления, в благодарность к богам за учиненное от них милосердие; что того ж дня и исполнено, и с сего часа правление и судопроизводство в государстве объявлено бывшим при Алане порядком.

По рассветании следующего дня первосвященник со всею подробностию уведомил Олана, что происходило в его государстве во время двадцатилетнего его сна и каким несносным игом обременены были его подданные; что слушал Олан с прискорбием сердца своего, забывая даже полученное им ныне благоденствие, для чего и предприято было учреждением особого сословия восстановить благополучие тех подданных, которые от Нахая лишены были почестей и имения.

Кидал, окончав иройские подвиги, а Алим, узрев оживотворенного родителя и восстановленное царство, ему принадлежащее, почувствовали в сердцах своих, как им казалось, большую прежней силу владеющей ими любови. Плакета живо представлялась в воображениях Кидаловых в неизвестном ее путешествии, а в сердце Алимовом незаглаждаемое впечатление осталось изображенных на доске слов:

"…два раза убиенной от Аскалона Асклиаде…"

Торжествуя восстановление царства, при всяком народном благодарственном молении и на всяком пиршестве находились они с Оланом, нося всюду с собою тяжесть несносного бремени любовной страсти, которое некоторым образом помрачало их вид иройства, что вскоре запримечено было всеми, а особливо прозорливым Оланом, чем чувствительное сердце его встревожилось во многом. Ибо в первом из них видел он избавителя своего и своих подданных, а во втором сердечно предчувствовал иметь открывшегося сына, надежду будущих благополучных времен для своих верноподданных; но какое подать им в том утешение или надежду, находился вовсе не известен, следовательно, и сам обременен будучи сею печалию, казался не в полном удовольствии и ощущении совершенного благоденствия, что видя, и окружающие его верноподданные чувствовали некоторый род уныния. Но источник щедрот благоволения богов ко всему племени Оланову и к его подданным находился уже отверстым без покрова, из которого могли они почерпать все услаждения, какие только от престола милосердия проистекать могли во удовольствие, радость и восхищение сердец всего земнородного племени.

В некоторый день, при восхождении солнечном, объявлено государю, что к берегам Хотыня прибыли два корабля, на коих начальствуют две женщины. Кидал и Алим взялися учинить им встречу и, уведомясь о роде их и надобности быть в Хотыне, уведомить Олана.

Сей случай совершенно доказывает произволение богов, милующих Олана и ниспосылающих ему за претерпение всякое удовольствие, какое только смертный во время жизни его вкусить может. Кого ж Кидал и Алим увидели? Плакету и Асклиаду.

— Милосердые боги! — возопили они все вообще и бросились совокупно все друг ко другу в объятия, будучи уже Плакета и Асклиада обо всем происшедшем в Хотыне известными. И хотя в таком только случае гордость девице в рассуждении Кидала приличествовала, но крайняя к нему благодарность преодолела в ней установленные на таковые случаи обхождением обряды.

По миновении первых сих восхищений и по уведомлении друг друга, сколько краткость времени дозволила, спешили они к Олану, яко к общему их отцу, который до сего времени ни о сыне, ни о дочери известен не был. Представ пред него, стали они все на колени, чем нечаянно привели в незапное смущение чувствительного государя, сидящего вместе с самозванцем Датиноем.

— В докончание высоких милостей, ниспосылаемых тебе ныне от всещедрых богов, — говорил так Алим, стоящий на коленях, — ниспосылают тебе во мне сына, а в ней, — указывая на Плакету, — дочь. Сия есть моя супруга, — говоря об Асклиаде. — А Кидал желает быть усыновлен совокуплением с ним дочери твоей Плакеты.

Олан, подняв к небу взор и длани, возносил в жертву милостивым богам молитвы и фимиам горящего сердца его благодарностию.

Мнимый Датиной стоял неподвижен; злобный образ его покрылся синеватою бледностию, кровожаждущие глаза, устремяся на Асклиаду, остенели, зверская страсть его подвигла ядовитое сердце, зараженная желчь в нем охладела, и паки устремил желание к достижению или погублению невинной жертвы.

Олан принял их всех в свои объятия, что должно было учинить и брату его Датиною, к которому как скоро, следуя за другими, подошла Асклиада, то, вскричав от ужаса неизъясненным голосом, лишилась всех чувств и упала мертвою в руки предстоящих.

Таковое приключение произвело во всех предстоящих неизреченное смятение; все видели ее лишенною чувств, но причины тому никто, кроме Аскалона, не понимал. Старались подать ей помощь, но ничто не успевало; однако кабалист взялся привести ее в чувство, что по миновании некоторого времени и исполнил. И так сие первое открытие родства присутствием злобного Аскалона и под образом добродетельного и убиенного в темнице Датиноя попрепятствовало было ко излиянию всех чувств сердец соединенных.

По получении Асклиадою чувств Алим, желая быть о таком удивительном приключении известен, спросил о том у оной, на что ответствовала Асклиада следующее:

— Возлюбленный мой супруг, известно тебе, коликое гонение претерпела я от моего рока, сколько бед и напастей приключила мне, соперничествуя, волшебница, сколько чувствовала и преодолела я гонений и неблаговоления раздраженных богов: раз была убиенна, о котором ты известен, а другой- о котором ты еще и сведения не имеешь. Я сердечно желаю, чтоб мнением моим ошиблась и чтобы узревшие глаза мои меня обманули, но сердце и живейшее чувствие оного представили мне вместо дяди твоего Датиноя — изверга Аскалона. Ехидный его образ сколь, впрочем, ни изменился, но черты лица его, изображающие ядовитость сердца его и злые намерения, достоверно его обнаружили, и всей той радости, какую я чувствовать должна при свидании с тобою, меня лишили и вместо восхищения, довлеющего в сем случае, исполнили меня ужаса и отчаяния.

Выслушав сие, Алим почувствовал в себе то ж самое движение сердца своего, какое ощущала и его супруга; но не имев к тому ни малейшего предусмотрения, долженствовал остаться в неведении и, не видав и не зная от рождения своего дядя Датиноя, предприял от знающих уведомиться, что и учинил без дальнего труда: ибо первосвященник, кабалист и все бояре на вопрос его уведомили, что они великое различие полагают между Датиноем и видимою ими особою. А сего-то ради и предприял Алим от самой той особы изустно и достоверно уведомиться обо всем том, что благоденствию княжеского дома наносило препону и замешательство. Но милующие уже их боги предупредили Алимово намерение.

Того же дня, по зашествии солнечном, присланный от самозванца Датиноя просил Алима навестить его в его обитании, представляя необходимую в том надобность.

Алим, нимало не медля, спешил просьбу его и свое желание исполнить. И как только вступил он в его покои, то и увидел, что радость, торжество и благоденствие, которыми преисполнен был в то время весь город Хотынь, места сего не касались и чувствия восхищения обитанию сему коснуться не смели, а вместо того водворены были ужас, отчаяние и стенание сердечное. Стены внутри покоев закрыты были черными завесами, и никакого украшения во оных не находилось; в переднем углу стояла софа, покрытая белым покрывалом, пред нею стол с черною паволокою, на котором стоял домашний кумир Чернобогов, пред которым лежал череп головы человеческой и несколько мучительных адских орудий, и горела истомленно одна только свеча.

Датиной, или лучше Аскалон, при входе Алима сидел на софе, облокотясь рукою на стол, и был в неизреченном ужасе; лицо его покрыто было бледностию, и члены все трепетали, так что истукан Чернобогов находился от того в движении. Осиплым, страшным и прерывающимся голосом просил Аскалон Алима сесть подле себя на софу, что Алим тотчас и учинил, смотря со удивлением на все ему представившееся. Трепещущий от ужаса Аскалон начал говорить таким образом:

— Ты видишь пред собою беззаконника, пришедшего в раскаяние при последнем конце своей жизни. Я не Датиной, которого образ представляю, но есмь его убийца, известный тебе Аскалон.

При сем слове Алим ужаснулся; но в трепет приведен был большим и страшнейшим сего приключением. В то ж время восколебался весь покой, софа и стол потряслись, и произнес страшный голос, подобен грому или реву огнедышущих гор, сии слова протяженно:

— ВРЕ-МЯ, АС-КА-ЛОН!

И доколе Алим находился у Аскалона, то чрез каждую минуту делалось такое потрясение здания и произнесение страшного такового приговора. В ужасном трепете, раскаивающийся, но поздно, Аскалон продолжал дрожащим и охриплым голосом:

— Жизнь мою препроводил я, не повинуяся никакому закону, не признавал всемогущего Существа и подвергал все случаю, не имел ближнего и желал всякому зла, был много раз убийцею неповинных, в том числе дважды и твоей супруги, пожелал убить отца моего и дал дияволу кровью моею рукописание и клятву злодействовать всему роду человеческому, не храня и самых священных обрядов и не щадя своих родственников. Пребывание мое на сем свете по произволению диавола уже окончивается, и сей страшный глас, слышанный тобою, зовет меня из света во ад на определенные мне жесточайшие мучения.

При сем слове залился он слезами и продолжал:

— Не смею призывать в помощь прогневанного мною всевышнего Существа и просить отпущения грехов моих, потому что пред престолом его предстоят с жалобою все мною неповинно убиенные; не смею просить прощения и у тех, кому я приключил все на свете злости; по делам моим оставлен я от всех и предаюсь теперь в руки дияволов.

— ВРЕ-МЯ, АС-КА-ЛОН! — паки при восколебании всего здания страшным и ужас самым ироям наводящим голосом произнесены были сии слова.

Аскалон столь был объят смертельным ужасом, что не токмо все члены его, но и софа, на которой он сидел, в беспрестанном находилась движении. Злость из сердца его исчезла, а робость его и отчаяние изъявляли слезы, беспрестанно лиющиеся из глаз его, наподобие жены, неизреченную ощущающей горесть. Он лобызал руки Алимовы и просил, забыв все злости, причиненные им ему и супруге его, подать, ежели есть к тому возможность, какую ни есть помощь против действия диявольского и непреоборимой его силы.

Сердцам, исполненным добродетели, сродно великодушие. Алим, отпустив ему все причиненные дому его злодеяния, советовал принести чистосердечное покаяние всемогущему Существу и единое то призывать себе в помощь; но робость, сродная подлым душам, произвела в Аскалоне и в том уже отчаяние. Чего ради Алим пожелал пригласить к нему Кидала и кабалиста, но послать за ними не отыскал он ни единого служителя, которые от ужаса, происходимого в покоях Аскалоновых произношением демонского голоса, все сокрылись; почему и принужден был Алим с отчаянным и в трепете находящимся Аскалоном препроводить всю ночь безо сна, чувствуя и сам некоторое содрогание от неприязненной силы, которая во все мрачное время разными действиями и под разными видами оказывала свое неистовство и власть над добычею, адом приобретаемою.

Поутру, когда известился двор и весь город о превращении Аскалоновом и народная молва рассеяла повсюду все учиненные им злодеяния, то не отыскался ни единый человек, который бы возымел сожаление о наступающей ему злейшей демонской участи. Но Олан, Алим и Кидал, пренебрегши презрительные дела, им произведенные, предприяли учинить ему помощь; но как произвести в действие, того не понимали. В чем и осталась одна только надежда на кабалиста. По предложении которому получен был следующий ответ: что главные правила таинственной его науки состоят в том, дабы делать доброе и искоренять злое; следовательно, наступающей участи ко истреблению злобного Аскалона остановлять не должно, ибо потерянием сего изверга спасены будут многие, невинно от него пострадать могущие. Но Алим и Кидал просили кабалиста, чтобы оный из единственного только сожаления к неизъясненно страждущему человеку оказал свое благодеяние с тем, однако ж, чтобы оставшийся на свете Аскалон не мог вредить смертным и чтобы все способы к тому отняты у него были, и чтобы сие произведено было текущим днем, для того что в следующую ночь истяжут душу его дияволы.

Кабалист объяснил им, что действие то стоить будет ему толикого труда, какого он в жизни своей еще не предпринимал и ни для кого б того сделать не похотел; однако для избавления народного и настоящего торжества в угодность своего государя учинит он иройский подвиг: отвлечением изверга на некоторое время от определенной ему адской муки, избавив, однако ж, род человеческий от яда, носимого оным извергом на сердце его, языке и в глазах, и что к сему трудному и важному действию приступит он в следующую ночь, учиня к тому приуготовление во весь текущий день.

По наступлении ночи Алим и Кидал прибыли к Аскалону, которого нашли лежащего уже без чувств, измученного наваждением диявольским, за которыми прибыл вскоре и кабалист. Оный при первом на него взгляде казался им выступившим из своего ума; глаза его преисполнены были яростию, а лицо покрыто образом зверства, дыхание его поминутно остановлялось, грудь воздымалася, и губы запекались, голова и руки в беспрестанном были трясении, от чего легкое на нем платье непрестанно трепетало, как будто раздуваемо будучи ветром. Положил он на стол некакий черный камень, по однусторону его скипетр древнего мастерства и фигуры, сделанный из пепловидного и непрозрачного камня, а по другую поставил хрустальный сосуд, исполненный красною жидкою матернею; а в заглавии поставил птицу ворона, представляющегося живым, но сделанного, впрочем, из металла. Потом охриплым и прерывающимся голосом сказал Алиму и Кидалу:

— Станьте к стене и во все время страшного сего действия будьте безмолвны и неподвижны, бодрствуйте и не страшитесь ужасного видения!

Наконец, очертив то место, на котором он стоял, мелом, сделал три круга из оного и, положив на пол большое зеркало, стал на оное, поднял взор и руки кверху и закричал столь громким и столь страшным голосом, что два молодые ироя, не страшась, впрочем, целого ополчения неприятельского, пришли от того в превеликое движение; лица их побледнели и сердца затрепетали, и даже до того содрогнулись, что вселилось желание в них выйти из сего очарованного покоя; но, пришед в себя и исполнясь бодрости, остались тут во все сие страшное и уму человеческому непостижимое волшебное действие.

Потом во громогласном сем произношении кабалиста начали слышимы быть следующие заклинания:

— Глас освященного восторга, бурные вихри, проникнув хляби земные, внушите изобретателю таинственной и величественной науки Зороастру. Зороастр — царь бактрианский. Он первый выдумал волшебную науку, но другой Зороастр, который жил в Дариево время, переменил некоторые обряды в персидском законе и сделал новую секту. и последователю его Архимеду, и вы, достопочтенные тени, покоющиеся в полях Елисейских. Поля Елисейские, где души праведных наслаждались совершенным спокойствием до тех пор, пока оне не возвращались для оживотворения других тел; тогда пили они воду из реки Леты, имеющей в себе силу приводить в забвение все, что видели оне в Плутоновом царстве. Повествуют о сих полях, что они приятны и веселы, но где находятся, неизвестно., предстаньте моему предприятию: подвиг достоин вашего присутствия, и я властию, мне от вас данною, дерзаю вызвать вас из глубины неизвестной на поверхность земную.

При сем последнем слове охладел в покое воздух, точно как при чувствительном морозе; поднялися вихри, и шум, от них происходящий, подобен был многоспершемуся льду в великом речном устье, которого трение в далеком расстоянии слышимо. Отверзлись по сторонам кабалиста две пропасти, из которых в густом дыму выступили две усопшие тени. Пропасти затворились, дым исчез, и они стали обе по сторонам кабалиста. Роста были они высокого, с коротенькими вьющимися бородами, в белых долгих одеяниях, опоясаны фестонами; у одной голова была не покрыта, а другая в белой вострой шапке наподобие сахарной головы.

Кабалист сделал им самое униженное почтение наклонением головы и пренесением правой руки к своему сердцу. Впрочем, тени стояли неподвижно, как сделанные из мрамора, в тусклом только виде.

Ужас и в сем случае не оставил коснуться двум молодым ироям, но ободрить друг друга и сообщить о том свое мнение завещание кабалиста им не позволяло; и так стояли они неподвижными и безмолвными, ожидая не окончания еще, но страшнейших и ужаснейших бывших до сего действий волшебных и очарованных предприятий.

По сем, возвышая голос, продолжал кабалист вызывание:

— Проклятый и ненавистный небом и всякою созданною от него тварию, сильный князь злых духов Гомалис, заклинаю тебя великим Чернобогом, сим камнем, отделенным от его престола, и всем адом, державным скипетром, царствующим над всеми прочими таинственными нашими науками и сими высокопочтенными предстоящими здесь тенями! Сей час предстань моему произволу и заклинанию для услышания назначения участи добровольно предавшегося тебе Аскалона!

По окончании сего кабалист утих, положа правую руку на черный камень, и, потупя голову вниз, стоял неподвижен. Стоявшие ирои почувствовали в горнице ужасный смрад и зловоние, к снесению которого едва терпимости в них доставало; появился потом черный и густой дым, сокрывший от них находящийся в горнице свет, кабалиста и тени; наконец, слышан был стон многоразличных свирепых и дико ревущих животных, отчаянные, тяжелые, в трясение стены приводящие вздохи, подобные отверстым земным хлябям, изрыгающим из себя великое изобилие огнепалимой материи, затем плач и вопль невоображаемого множества народа, и дико ревущие голоса подобны были происходящим от людей диких, обитающих на краю земном, питающихся сыростию и плотоядством.

Адский их рев и стонание мучащихся фуриями. Фурии- адские богини, дочери Ахерона и Ночи, служительницы Плутоновы и мстительницы за беззаконие. Оне в Тартаре мучат и бьют пламенными бичами тех, кои беззаконно на свете жили. Их было три: Алекта, Мегера и Тизифона; имели они пламенные глаза, на головах змеи, в руках зажженные пуки лучин, при них присутствовали всегда ужас, неистовство и смерть. заглушали слова кабалиста; однако ирои хотя смутно, но могли оные слышать.

— Сила сего камня, — говорил он Гомалису, стоящему пред столом на коленах, и положив на голову его руку, — самодержавный скипетр и присутствующие тени запрещают тебе ныне похитить во ад Аскалона, а определяют продолжить жизнь его в другом только виде, без всякого уже нанесения вреда роду человеческому, не воспрещая, впрочем, власти твоей над оным: ибо предание его тебе есть добровольное, то и ожидай похищения его в будущее время и исчезни от сего места.

Вдруг слышны были под землею сильные громовые удары, прерывая один другого беспрестанно; земля восколебалась, и под зданием, в коем ирои находились, учинилась беспрестанная зыбь. Горница шаталась, как корабль на волнующемся море, стены и все укрепления трещали, и казалось, что разрушится все здание и превратится в пыль. Рев, стон и вой неизъясненно усилились, смрад и зловоние увеличились, дым и мгла, отняв прежде еще свет, закрыли наконец и глаза ироям, которые, преступив уже повеление кабалистово, взялися за руки и друг друга во время волнения здания поддерживали.

По миновании некоторого времени все сие страшное привидение исчезло, то есть сокрылись тени, и адское зловоние и стон пропали. Кидал и Алим увидели кабалиста, лежащего на полу во окружении, бесчувственного и неподвижного, однако по довольном времени пришедшего в память.

Он взял скипетр в правую руку и, простерши от себя оную, говорил тако:

— Таинство неисследованное, глубина премудрости, бездна сокровенных сведений превыше во многом понятия человеческого, приобретенного трудом и прилежанием, — все совокупно предстаньте мне теперь! Да учиню подвиг, достойный самодержавной и преестественной науки! Предстань власти и произволению моему, Аскалон!..

По сем увидели Аскалона, стоящего пред ним на коленах, и кабалист, положив на голову его скипетр, продолжал:

— Боги, которых ты пред Сатаною отрекся и предал себя добровольно во власть диявола данною клятвою и рукописанием, оставили тебя в добычу ада, и в сию ночь богами проклятое тело твое и смрадная в нем душа долженствовали взяты быть демонами, но за добродетель Алима и Кидала остановляют твое низвержение на некоторое время, отъемля, однако ж, у тебя половину человеческого образа и все человеческие чувства и понятия, награждая тебя половиною образа скотского, а понятием зверским!

Потом, положа скипетр, взял стоящий на столе сосуд, из которого жидкою материею окропил Аскалона три раза.

Вдруг из унылой подлой души представился молодой и бодрый Полкан, от головы и по чрево имеющий образ человеческий, а от оного — сложение конское, облое и стройное. Бодрился и бил копытами в землю, не был обуздан, порывался во все стороны, как молодой зверь, изъявляя охоту к ристанию по непроходимым дебрям и пустыням; для чего кабалист приказал приступить к нему Алиму и Кидалу и воздержать от устремления, доколе он окончает таинственные сии действия. Потом поставя сосуд, взял паки скипетр и коснулся оным ворона, который от того прикосновения сделался оживотворенным, распростер крылья свои и ожидал повеления от кабалиста, который говорил ему следующее:

— Таинственный вестник, проникнув растворенные хляби земные, достигни до ада и предстань престолу великого Чернобога, возвести ему здесь бывшее и внуши заклятие Гомалиса и превращение Аскалоново, учиненное для просящих особ, исполненных особливыми и высокими качествами добродетели, силою самодержавной и таинственной науки и властию моею, данною мне от высокопочтенных ее изобретателей к произведению добрых дел.

Ворон, выслушав сие, отправился в путь, а Полкана приказал кабалист Алиму и Кидалу, выведя за градские стены, пустить в открытом поле.

Таким образом отняты были все способы у неистового Аскалона к повреждению ближнего, чем Алим и Асклиада сделались вечно успокоенными, забыв все причиненные им от сего изверга озлобления. А как Алим о последнем приключении с Асклиадою был еще не известен, то и пожелал от оной уведомления.

Супруга его рассказала ему подробно до того времени, как отдано было тело ее искусному египтянину для бальзамирования, и потом продолжала так:

— Сей человек, как я после уже уведомилась, учинив все приуготовления в присутствии всех до того меня окружающих женщин, приступил ко исполнению; но вдруг остановился и был в крайней задумчивости, а на вопрос наперсницы моей ответствовал, во услышание всех предстоящих, что оный по превосходному его знанию и отменному от прочих искусству находит в теле моем некоторую живость и кровь не совсем охлажденною. Все бросились к его ногам и с неизреченным воплем и слезами просили его употребить превосходное его искусство к возвращению моей жизни, обещавая ему такое награждение, какое он сам по произволению его избрать может.

Египтянин, отложа бальзамирование до другого дня, обещал поутру уведомить их решительно, может ли он возвратить мне жизнь или нет. Во всю текущую тогда ночь не оставляли согревать моего тела разными прикладываниями, а в наступающий день отменный сей врач торжественно объявил, что он действительно уверен стал по разным его примечаниям в возвращении мне жизни; что действительно известными ему только одному составами и учинил очевидно.

Окружающие ж меня от всех сие сохраняли в тайне; а как получила я чувства, то и рассудила тайну их утвердить во всей ее силе непременно, дабы простой народ не мог вывесть из очевидности сей какого-нибудь очарованного действия и не счел бы меня каким-нибудь волшебством преисполненную. А более причинствовал к тому ужас, от изверга Аскалона мне причиненный.

Итак, учинив совершенное воздаяние лекарю и приказав запереть и запечатать тот покой, в коем будто бы тело мое находилось, до прибытия твоего предприяла я жить во дворце сокровенно, что и продолжалось до пришествия в отечество наше сестры твоей Плакеты.

Сия государыня, путешествуя по всему свету с отменным любопытством и изведыванием о тебе, могла получить совершенное о том сведение от жрецов наших, по найдению тебя младенцем на берегу, а более по имевшемуся тогда на тебе талисману, лежащему ныне на престоле Перуновом. Она просила дозволения видеть тело мое, что от бояр и получила; но вместо неодушевленного тела пожелала я видеться с нею сама, а свидевшись, условились ехать вместе для отыскания тебя. И так и доныне в государстве нашем подданные остаются в том мнении, что я нахожуся мертвою и тело мое сохраняется в запечатанном покое; а известно только ближним, окружающим меня женщинам, что я, путешествуя с Плакетою, ищу моего супруга в его отечестве, что благоволением всещедрых к нам богов по желанию нашему и исполнилось.

Первое потом старание было открыть кости невинно убиенного Датиноя, брата Оланова, которые положили во гроб, поставили в храме Чернобоговом и на другой день с подобающею княжескою фамилии церемониею вынесли из города для погребения и учинения тризны, что происходило следующим образом.

При рассветании дня от храма Чернобогова до места, назначенного для тризны, усыпали дорогу крупным красным песком и молодыми ветвями можжевелового и елового дерева, побросав местами на оную благоуханные цветы. Каплицы храма и истукан Чернобогов занавесили черным сукном, утвердив по местам белые перевязи, а с престола Чернобогова от подножия его протянули до дверей храма черное ж сукно, на котором поставлен был Датиноев гроб и стоял первосвященник.

В шествии на место погребения несен был, во-первых, домашний кумир Чернобогов двумя жрецами в черном одеянии, покрытый черным флером, протянувшимся назад локоть на двадцать; за ним два боярина на черной подушке с белым гасом и кистями несли Датиноев талисман, или досканец, возложенный на него по рождении. Потом два воина в кольчугах и шлемах вели оседланного коня под черною сетью, влекущеюся за ним локоть на пять; затем следовал великорослый человек, облаченный в железные латы. По сем два боярина в ратных одеждах и на такой же подушке несли стальную кольчугу, другие два- серебряный с финифтью шлем, третьи два- меч и пояс, осыпанный каменьями, четвертые- лук и стрелы. За сими один путешествовал с копьем, а за тем на подушке двое же несли гривну, или цепь; им последовали двадцать четыре воина, державшие под мысцами копья, обращенные острием в землю; за сими жрецы, поющие надгробные стихи, в черных долгих одеяниях, у которых выше локтя перевязаны были руки белым долгим флером. Гробу предшествовали два жреца, имевшие в руках великие с жаром урны, из коих благоухание во все пределы города разносимо было колеблющимся воздухом от собрания многочисленного народа.

Гроб везен был под балдахином десятью лошадями, покрытыми черными сетями; на поверхности блестящего златого балдахина утвержден был большой черный парящий орел в том знаменовании, что птица сия храбрых и добродетельных ироев неустрашимые души относит в рай. Гроб покрыт был аксамитным покрывалом, опущенным с одра до земли, на котором изображены были гиероглифами все те победы, которые Датиной одержал над неприятелями; по сторонам которого воины несли зажженные пламенники. За гробом следовал первосвященник в белом одеянии и в венце, сделанном из ветвей кипарисных; за ним Олан, Алим и Кидал, а потом бояре два-два и множество народа.

В поле, вокруг ископанной могилы, в дальнем, однако ж, от оной расстоянии, поставлены были столы, покрытые белыми столетниками, увешанные из цветов навесками и обремененные различною пищею, подле которых в разных местах стояли огромные сосуды, исполненные пива и меду, а за ними по всей окружности насыпан был великий бугор, или вал, рыхлой земли.

Пред могилою уготован был жертвенник, по пришествии к которому и по заклании пяти великорослых и тучных волов внутренность их возложили на жертвенник и сожгли, а мясо употреблено было за столами в пищу; потом опустили в землю тело, и как только первосвященник с серебряного блюда бросил в могилу три горсти земли, то меньше нежели в десять минут узрели над могилою бугор, или курган, огромной величины, наподобие высокой горы, ибо все вышедшее из города воинство и весь народ носили землю шлемами и шапками и во мгновение ока очистили землю, находящуюся за приготовленными столами; а учинив сию громаду, все вдруг бугру поклонились и обратилися к столам; и как скоро государь сел за оные, то по данному знаку все поместились и, насыщаясь всякий по мере и желанию, к вечеру уже все возвратились в город.

По окончании таковых необходимостей Олан определил быть совету для назначения в знак их благодарности награждения Кидалу, ирою, предприявшему толикие подвиги ко избавлению отечества их от ига неволи и тиранства и к возвращению обладателю жизни, а подданным покоя. Большая часть из собрания известны уже были, в котором числе и Алим, какого награждения за то ожидает от них Кидал, то есть увенчания любви его получением Плакеты в супружество. Таковое награждение почитал Олан божеским провидением, и не только что охотно желал на то согласиться, но и чаять того не смел, чтобы он того, кому жизнию своею обязан, мог присовокупить в свое родство и тем достойно возблагодарить освободителя отечества.

Определено было предложить Кидалу о роде и избрании самим им того, что долженствовало им учинить, дабы соразмерно было его услуге и чувствуемой ими всегдашней к нему благодарности, которое предложение взял на себя Алим и в скором потом времени обрадовал государя, своего отца, что Кидал за верх счастия и благополучия своего почитает быть супругом дочери его Плакеты, и ежели последует на то соизволение Оланово и желание Плакетино, то он сочтет себя выше услуг его награжденным. Для чего позвана была к отцу своему Плакета, и на предложение от него о сем союзе ответствовала так:

— Боги и ты, родитель мой, известен, коликою благодарности обязана я сему молодому ирою; он оживотворил моего отца, избавил подданных от ига чуждого рабства, мне, изгнанной из отечества и странствовавшей по всему свету, учинил пристанище; воля на сие государя и отца моего последовала, я чувствую к нему беспредельную благодарность, а потому и любовь; то провидение в том богов, воле родительской и своей благополучной участи; зная его добродетельное сердце, покоряюся беспрекословно.

И по сему благополучному с обеих сторон согласию назначено быть в наступающий день торжеству обручения, которое при собрании всего двора и народа в ЛадиномЛада- славенская богиня браков, любви и веселия. Каждые сочетавшиеся приносили ей жертву, наделся получать от нее счастие в супружестве. храме, со всеми услаждающими взор обрядами, ко удовольствию соединенных сердец, не токмо обрученных торжественно, но и всего государства благополучно исполнено и назначено от сего дня устроивать с отменным великолепием, иждивением и вкусом все принадлежащее к обрядам бракосочетания.

А доколе оные приуготовляемы будут, покрытый почтенною сединою, знаменитый глубокою старостию и возвышенный таинственным познанием кабалист предложил государю и всему его высокому родству выслушать от него все те приключения, которые учинились от начала падения их государства, относящиеся собственно к его особе, к супруге его Тризле, Алиму, Плакете, особо его подданным, вообще всему государству и ему, знаменитому в отечестве их прорицателю; на что как государь, так и другие согласились: ибо всякому нужно было услышать обстоятельно о приключениях всего государства вообще и частно о самом себе, что кабалист и начал таким образом.

Сказание о трех злах

— Благополучное Хотынское государство первый шаг к бывшему падению своему учинило бракосочетанием Олана и Тризлы. Государыня сия преисполнена была тремя пороками, то есть гордостию, гневом и завистию, а государь- к ней любовию, которая нимало не дозволяла ему видеть ясно присовокупившиеся к правлению его три зла, которые в непродолжительном времени учинились причиною падения благополучного и сильного государства.

В самый первый торжественный день бракосочетания их, к несчастию верноподданных, открылись ее качества: не удостоила она первейших бояр и их супруг никаким благосклонным снисхождением, дню тому подобающим, и на все их отменные для того торжества драгоценные одежды смотрела завистливыми глазами, а определенные к собственным ее услугам жестоко были бранены и угрожаемы наказанием. Сие неудовольствие, почувствованное при дворе, разглашено было по всему городу, а в скором времени и по всему государству.

По сем правление изменило свой вид и древние законы почувствовали отмену. Следовали грамоты ко унижению власти боярской, и за всякую прослугу, сколь бы, впрочем, ни была она маловажна, предписываемо отнятие имения. Прежние бояре, окружавшие государя и находившиеся в совете правления государственного, отменены, и на месте их произведены другие, не имевшие ни толиких познаний, ни заслуг к отечеству, как прежние. Тризла, в скором времени получив власть самодержавия от супруга своего, употребила ее во зло, в рассуждении имения верноподданных; по повелению ее издан был закон, доселе нигде не слыханный, определяющий всякому имение по чинам, а у кого имение превосходило таковое уложение, немедленно отнято было в казну; дети лишены были наследства и, кроме содержания своего, и то будучи еще не в совершенных летах, ничего не получали; дочерям назначено было самомалейшее приданое, и, словом, все благополучие государства изменилось, казна государственная бесчисленно умножилась и, находясь без всякого обращения, приключила невозвратный общественный убыток; по всем областям открылась бедность, и ремесленный не мог найти себе пропитание в государстве таком, которое до того изобиловало всяким благом. Все ж таковые грамоты подписываемы были самим Оланом.

Первостепенные бояре отважились представить о том государю, за что от супруги его получили гнев и гонение, которое до того простерлось, что многие поколения истреблены были казнию и ссылкою в вечное заточение, где без всякого сожаления уморены гладом и другим изнурением. По всем областям проливалась кровь неповинных верноподданных, и в каждом городе и селении во всегдашнее время тысячи мучимы были на правеже, не утаил ли кто своего имения и не учинился ли тем преступником законов, что и продолжалось столько времени, доколе треть государства верных подданных Олановых, невинно пострадавших, преселилась в царство Чернобога.

Около сего времени прибыл я из Индии в мое отечество, — продолжал кабалист, — и, сделав чудный гроб отцу моему, упражнялся во изыскании таинств природы, не сведомых еще никому. И хотя находился я в самом безмолвии и тишине, не входя ни в малейшее исследование государственного правления, но стенание, вопль и несчастие народа, а от того предвидимое падение сильного государства проникли и в место моего уединения; для чего, троекратно сделав умовение телу моему, троекратно учинив пост и успокоив тем все чувства, открыл книгу "Предвидения", которая хотя в непроницаемом мраке, однако открыла великие народные возмущения, казни, гонения, войну, падение государственное и наказание владетелю и его неистовой супруге.

Преклонив колено, закрыл я сию книгу и, открыв другую, называемую "Отвращение бед", в таком же или большем еще мраке в крайней отдаленности времени увидел избавление государства. Но как обе сии книги показали мне откровение во мраке, то из того по знанию моему мог я легко заключить, что во учинившихся в государстве переменах должно участвовать сверхъестественной силе, и для того с таким же преклонением колена, закрыв сию, открыл книгу "Чрезъестественных приключений". Оная показала мне откровенно злейшего духа Граногроба, начальника над домовымиДомовые. Сии мечтательные полубоги у древних называлися гениями, у славян защитителями мест и домов, а у нынешних суеверных простаков почитаются домашними чертями, на которых ссылаются все недобрые слуги, ежели что в доме сделается худо, то сделали домовые, которых нет и не бывало., лешимиЛешие. Сии мнимые пугалища почиталися у славян лесными богами, которых чин имели у прочих язычников сатиры. Об них и поныне в черни носится баснь, что они с верху до половины тела имеют стан человеческий, с козьими на голове рогами, ушами и бородою, а от пояса простираются у них козлиные ноги. Когда они ходят между травою, то умаляются в подобие оной; а когда бегают по лесам, тогда сравниваются высотою с оными, и кричат при том преужасно. Ходящих по лесу людей обходят кругом, чем затмевая у них память, принуждают заблуждать до ночи и после уносят их в свои жилища., кикиморамиКикимора- ночное славянское божество; качество его во всем уподоблялося Морфееву, которого древние почитали богом сонных мечтаний. Славенской же Кикимора представлялся наипаче страшным привидением или пугалищем ночным. Ныне же у простолюдинов признается за женщину, и ежели полюбит в доме хозяйку, то во время ночи ей помогает в деле, а когда возненавидит, то все в доме бьет и ломает., русалкамиРусалки- славенские нимфы. Их почитали богинями вод и лесов, может быть, находился их не один род, так, как у греков. Славяне поклонялися им и приносили жертвы. В простонародии и поныне носится об них таковая баснь, что будто видают их иногда, при берегах озер и рек моющихся и чешущих зеленые свои волосы, а иных качающихся на деревьях. Как видно, то это древних предрассуждений еще зараза., Ягими бабамиЯгая баба. Сие страшилище описывает суеверие страшною, сухощавою и огромною бабою, наподобие остова с костяными ногами, держащею в руке железную палицу, которою она действует, понуждая катиться железную свою махину, то есть ступу, в коей она разъезжает. По таковым приметам можно думать, что она у славян имела должность Беллоны, или какой ужасной адской богини., ведьмамиВедьмы- так называются суеверами волшебницы: они имели искусство превращать людей в разных животных, кои назывались оборотнями, портили людей, и прочая. Главные из них были в Киеве, почему злейшая волшебница всегда называлась киевскою ведьмою., ходящими мертвецамиМертвецы. Суеверцы думали и ныне думают, что мертвецы встают из могил и ходят, то есть те, кои были чернокнижники и не сдали другому книги своей и искусства, то, вставая, ходят и ищут такого человека, кому бы сдать чернокнижие, а между тем вредят людям, приводя их в ужас. и прочими злыми духами, обитающими на поверхности земной, которого держала за правую руку иссохшая и безобразная зависть, а на другом листе- Радегаста, держащего также за правую руку гения. И как таковые откровения довольно вразумили меня о предлежащих злых несчастиях государства нашего, то, не упуская времени, предстал я добродетельному Олану и, не открывая виденного мною, предложил ему о спасении государства, описав все его изнурение; но нашел его кроме любви и беспредельной преданности жене своей ничем другим не занятым, даже не думающим и о собственном своем достоинстве. На все то он мне ответствовал коротко, а именно, чтоб сие мое предложение учинил я супруге его Тризле, которая по чрезвычайно трудном к ней доступе за то усердие мое наградила меня презрением и поносительными словами, назвав меня шалуном, а науку- бреднями, прибавив к тому, чтоб вытолкали меня вон и учинили под смертною казнию запрещение впредь казаться мне пред нею.

Возвращаясь в мое обитание, преисполнен будучи сокрушения о слабости своего государя и падении государственном, увидел я множество поспешающих людей, и на вопрос мой, куда, ответствовали они:

— Разве ты отлучался из города, что не известен о наступающем плачевном позорище, подобного которому ни в каком государстве еще не случалось? Дочь посланного в заточение боярина Милована, известного по заслугам отечеству и по многим взысканным им и награжденным особам, будет казнена сего дня на общенародной площади за то, что отказала Тризле выйти за того жениха, которого она ей назначила, что причтено той девице во оскорблении самодержавия, во ослушание власти и в возмущение народное.

Такое отменное варварство понудило меня идти на ту площадь, где при плаче всего народа прекрасной той и знатной девице, в самых ее цветущих днях, отрублена была катскими руками поноснейшим образом голова, а стоящий подле сруба ее любовник такого ж знатного поколения прекратил свою жизнь в то ж самое время кинжалом. Стон и плач народный возвышался до небес, но оные гневное тогда лицо свое отвратили и не внимали жалоб, от сокрушенных и страждущих сердец к ним возносимых. Присовокупив и я слезы мои к народным, ибо не было возможности воздержать оные, возвратился в жилище мое оплакивать участь несчастного отечества нашего.

Превращая благополучие народа нашего в несчастие наваждением неприязненной силы, предприяла Тризла превратить храмы отечественных богов в чужеземные. Она вознамерилась соорудить храмы иностранным божествам- Гневу, Гордости и Зависти- и поставить им кумиры с должными их означениями. Чего ради всем жрецам учреждено было заседание, и сим учреждением, оставя все прочие государственные дела, Тризла весьма долгое время занималась, попущением от своего супруга, которого разум и рассуждения казались отнятыми, ко вреду его подданных и к наклонению падения государственного. Все видели и разумели, что сие предприятие супруги княжеской ни с умом, ни с рассуждением человеческим не согласовалось; и возможно ли было первое- богов, праотцами почитаемых, истребить, а второе- порокам воздавать честь богопочитания! Но некоторые жадные к корыстолюбию жрецы, одержимые подобною сим порокам лестию, подали Тризле описание, каким подобием соорудить назначаемые ею кумиры.

Первое- кумир Гордости изобразить в виде слепого юноши, в богатом одеянии, стоящего одною ногою на шаре и поднявшего вверх правую руку, а при ногах его утвердить павлина.

Второе- кумир Гнева представить во образе младого человека с блистающими глазами, с пожелтелым лицом, во одеянии, цвета горящему углю подобном, держащего в одной руке обнаженный меч, а в другой щит со изображением на оном львиной головы, при ногах же его поставить льва и тигра.

Третье- кумир Зависти в виде престарелой женщины, с виющимися около головы змеями, в руках держащую сердце, которое она разрывает; а при ногах ее утвердить собаку.

Но какую жертву и в какое время приносить сим новым божествам, о том мнения свои обещали подать впредь, каковые заседания происходили беспрерывно и весьма продолжительное время.

Во всем государстве ни о чем больше не думано, как о восстановлении новых капищ, о учреждении вновь обрядов приношения жертвы, о назначении различных праздников, о истреблении знатных бояр и богатых граждан; подлые души упражнялись в доносах, а добродетельные страдали лишением чести имения и жизни; государство клонилось к падению, Тризла злодействовала; а ослепленный любовию государь, находясь во внутренних покоях своего дворца, подобен невольнику, ни о чем не мыслил, услаждаясь плодом своей любви, то есть рождением Алима, а потом Плакеты.

Подданные Олановы, лишившись всей надежды к благополучию и отчаявшись во всем, упражнялись в волшебстве и гаданиях. Воинство, потеряв распоряжение, ослабело и, будучи рассеяно по всему государству без начальства, пришло в совершенную ничтожность, о чем соседственные храбрые и бранноносные народы извещены уже были и начали мыслить о приобретении слабого государства своему владению.

В некоторый день объявили государю, что прибыли к хотынским берегам военные суда, а на них послы от Нахая, государя, кочующего в жарких пределах, с предложением Олану войны или мира. Принятие их, узнание причины посольства и учинение на то ответа предано было в произволение нашей государыни, по причине той, что она уже всем государством издавна столь достохвально управляла. Послы приняты были с должными обрядами и пред престолом, на коем сидели Олан и Тризла в богатых княжеских одеждах, в присутствии двора своего вельмож, говорили следующую речь:

— Нахай, обладатель многими царствами, государь сильный и величественный, светлейшему князю Олану и блистательной его супруге желает здравия, и чрез нас, его вельмож, оное сообщая, соизволяет обещать сильное свое покровительство Хотыню против всех пожелавших поднять оружие, за что и требует справедливой от Олана роты и дани; и когда немедленное на то получим согласие, то имеем вручить светлости вашей от лица могущественного государя нашего достойные его и чести нашей дары; в противном же случае соизволение его есть объявить вам войну, и что он силою своего оружия учинит самое то же, чего от светлости вашей добровольно требует, и от сего часа примет мысли почитать вас неприятелями.

Вольность славенорусы обыкли почитать выше своей жизни, а таковое от послов предложение клонилось к нарушению оной. Во всех предстоящих сердца воскипели воинскою храбростию, хотя, впрочем, признавали они государство свое обессиленным и изнуренным. Гордая Тризла, от такового дерзкого предложения изменяясь поминутно в лице и кипя злобою и отмщением, объявила чрез своего вельможу, что послы в требовании их удовольствованы будут, а завтра, яко неожидаемые гости, угощены будут в присутствии государя и его супруги, к чему приглашены были и отпущены на их суда с тою же честию.

В саду дворца Оланова находился обширный пруд, сделанный фигурою рождающейся луны, посредине которого приказано было сделать плавающую огромную, и великолепную беседку, озлатив и обвесив оную в приличных местах различными благоуханными цветами, в которой Тризла вознамерилась потчевать своих гостей. Поутру на берег к судам послано было множество коней в драгоценном убранстве, на которых послы прибыли во дворец, проезжая воинство, стоявшее по улицам в порядке, распущенными знаменами, при звуке воинской музыки. и Государыня, учинив им приветствие, говорила чрез толмача:

— Вы почитаете отменно Луну, воздавая ей божескую честь, а в саду нашего дворца сделан издавна пруд наподобие ее фигуры; то принятие и угощение ваше, дабы сделать вам тем более удовольствия, как людям иностранным, учредила я сделать в увеселительной на оном беседке, куда и прошу за нами следовать.

Как скоро прибыли к берегу обширного того пруда, то великолепная беседка, находящаяся посредине оного, неприметным образом подошла к берегу. Государь и государыня в нее ступили, за ними послы, а потом и бояре, приглашенные к сему пиршеству. Беседка начала отплывать на средину пруда, а на берегах оного загремела огромная и согласная музыка, и послы толико отменною сделанною им честию казалися быть довольными.

Потом сели за приуготовленные столы. Стол государев стоял в передней стене посредине, боярский начинался от оного, делал полукружие, а посольский полукругом же стоял в средине оного; всякие же ествы и питья привозили с берегов на нарочно сделанных для того судах разного изображения, украшенных цветами. Пирование было светлое, и как послы, так и подданные Олановы услаждались таковым увеселяющим взоры учреждением.

В средине обеда большой боярин, взяв отличный кубок, встал, что и прочие учинили, и начал пить за здравие Олана и Тризлы. При сем возгремела воинская музыка, и стоящие по берегам увеселительного пруда телохранители Олановы кричали "ура". По окончании сего тот же боярин, налив кубок и встав со своего места, сказал:

— За здравие Нахая, государя, пожелавшего быть в дружелюбии с пресветлейшим нашим государем Оланом!

Как только он сие выговорил, то во мгновение ока стол посольский, их скамьи и они сами погружены были в бездну водную и в то ж мгновение растворившееся под ними место закрыл другой пол, выдвинутый искусною рукою.

Все беседующие ужаснулись и пришли в смятение, сам Олан содрогнулся, ибо он нимало о том известен не был; а удоволившаяся тем Тризла сказала:

— Понесите угрозы ваши во владение царя морскогоЦарь морской. Сим именем назывался у славян бог- обладатель вод, который у римлян именовался Нептуном. и, предшествуя безрассудному обладателю вашему, скажите праотцам вашим, чтобы ожидали оне в скором времени и его туда же, ежели дерзнет он учинить нападение на Хотынь: водою прибыв, в воде и погрязнет тяжестию свинцового вещества, — так, как стол и скамьи посольские, поставленные на свинцовой плите по учреждению от Тризлы!

Тем сие пирование и кончилось, ибо началось морское сражение между судами Олановыми и прибывшими с посольством. Камни из пращей летали с обеих сторон тучами, для того что бедствие рода человеческого, то есть порох, тогда еще известен не был; сопротивление было непреодолимое, хотя воины на посольских судах были к тому и не приготовлены. Многие из судов взяты были в плен, а прочие, отдалившись в море, понесли известие Нахаю о угощении его посольства и о безрассудном нарушении прав народных гордою Тризлою, что и благомыслящие хотынские вельможи не одобряли и, знав совершенно ослабевшее свое отечество, по справедливости ждали истребления оного от огорченного сим и разъяренного варвара Нахая; что после действительно и сбылося весьма в скором времени. Но пришествие того воинства и дикое оное распоряжение увидим мы в следующей, шестой части.


Оглавление

  • Предуведомление
  • Русак Повесть о Силославе
  • Похождения Славурона
  • Продолжение повести об Аскалоне
  • Похождение Алима и Асклиады
  • Продолжение повести об Аскалоне
  • Начало Ливонина повествования
  • Продолжение повести об Аскалоне
  • Продолжение Кидаловых приключений
  • Начало сна Кидалова
  • Сказание о трех злах