Флэш по-королевски (fb2)


Настройки текста:



ФЛЭШ ПО-КОРОЛЕВСКИ Из «Записок Флэшмена» (1842–1843 и 1847–1948) Обработка и публикация Джорджа Макдоналда Фрейзера

Посвящается Кейт, в очередной раз, а также: Роналду Колмену, Дугласу Фэрбенксу-мл., Эрролу Флинну, Бэзилу Рэтбоуну, Луису Хейворду, Тайрону Пауэру, и прочим из их компании

Пояснительная записка

Второй пакет «Записок Флэшмена» — этого обширного собрания рукописей, обнаруженного на распродаже в Лестершире в 1965 году, — продолжает рассказ о карьере автора, Гарри Флэшмена, с момента, где обрывается первый их фрагмент, то есть с осени 1842 года. Первый пакет содержит описание изгнания Флэшмена из школы Рагби в 1839 году (что нашло отражение в книге Томаса Хьюза «Школьные годы Тома Брауна») и последовавшие за этим событием этапы военной карьеры героя в Англии, Индии и Афганистане. Второй пакет охватывает два отдельных периода: по нескольку месяцев из 1842–1843 и 1847–1848 годов. Интригующая лакуна длиной в четыре года будет освещена, как можно догадаться из замечаний автора, в какой-то другой части его мемуаров.

Настоящая часть записок имеет важное историческое значение, так как описывает встречи Флэшмена с некоторыми персонами, получившими всемирную известность — в том числе с одним выдающимся государственным деятелем, чей образ и поступки переживают ныне существенную переоценку в трудах историков. Рукопись также представляет и определенный литературный интерес, поскольку без всякого сомнения наличествует связь между немецкими приключениями Флэшмена и одним из наиболее популярнейших романов викторианской эпохи.

Так же как в случае с первым пакетом (переданным мне мистером Пэджетом Моррисоном, владельцем «Записок Флэшмена») я ограничился лишь исправлением легких орфографических погрешностей автора. Там, где Флэшмен касается исторических фактов, он удивительно точен, особенно если учесть, что мемуары написаны им, когда ему было уже за восемьдесят. Места, где автор, как кажется, допускает мелкие неточности, оставлены мною в тексте без изменения (например, он называет боксера Ника Уорда «чемпионом» в 1842 году, хотя на деле Уорд утратил этот титул в предыдущем году), тем не менее я добавил в соответствующих местах необходимые замечания.

Как большинство мемуаристов, Флэшмен бывает небрежен, когда речь идет о точных датах; случаи, когда их оказалось возможным установить, оговорены мною в комментариях.

Дж. М. Ф.



I

Будь я хоть наполовину тем героем, за которого меня все держали, или хотя бы сносным солдатом, Ли выиграл бы битву при Геттисберге, и, скорее всего, захватил Вашингтон. Это совсем другая история, которую я поведаю в свое время, если старость и бренди не успеют меня прикончить раньше. Упоминаю про этот факт исключительно лишь для того, чтобы показать, как ничтожные мелочи определяют ход великих событий.

Ученые мужи, конечно, с этим не согласятся. «Политика, — скажут они, — и хитроумные схемы государственных деятелей — вот что решает судьбы наций; мнения интеллектуалов, сочинения философов — они управляют человечеством». Ну, возможно, они вносят некий вклад, но по моему опыту, ход истории часто зависит от того, что кто-то маялся животом или не выспался. Иногда это может быть напившийся в стельку моряк или вильнувшая задом аристократическая шлюха.

И потому, заявляя, что мое хамское обращение с одним иностранным подданным изменило ход европейской истории, я недалек от истины. Если бы хоть на миг я мог представить, каким важным станет этот человек, я был бы вежлив с ним как паинька — да-да, я — «здрасьте-пожалуйста, чего изволите, сэр», и так далее. Но будучи молодым и глупым, я принял его за одного из тех, кому мне позволено хамить безнаказанно, как то: слугам, проституткам, старьевщикам и иностранцам — и потому дал волю своему поганому языку. В конечном итоге это едва не стоило мне головы, уж не говоря о перекраивании карты мира.

Случилось это в сорок втором году, когда я едва вышел из юношеского возраста, но был уже знаменит. Я сыграл выдающуюся роль в фиаско, известном как Первая Афганская война,[1] за что оказался увенчан лаврами героя, награжден королевой и сделался кумиром всего Лондона. О том, что всю кампанию я провел в состоянии самого постыдного ужаса — врал, обманывал, блефовал и спасал свою шкуру бегством при первой возможности — никто, кроме меня, не догадывался. Если кто-то и подозревал, то помалкивал. Уже тогда не считалось хорошим тоном поливать грязью имя отважного Гарри Флэшмена.

Если вы читали первую часть моих мемуаров, вам все уже известно. Я упоминаю об этом здесь на тот случай, если пакеты окажутся разрознены; поэтому вам стоит знать: перед вами правдивая история о лишенном чести трусе, испытывающем извращенную гордость от того, что он сумел сделать карьеру в тот славный прекрасный век, хотя и был наделен множеством пороков и совершенно лишен добродетелей — впрочем, возможно, именно благодаря этому.

Да, таким я был в сорок втором: высокий, стройный; любимчик лондонского общества, предмет обожания в Конной гвардии (хотя я был всего лишь капитаном); обладатель красавицы-жены. Я был по видимости богат, вращался в лучших компаниях, мамаши кудахтали надо мной, а мужчины уважали как великолепного beau säbreur.[2] Мир лежал предо мной словно устрица, и мне надо было быть совсем дураком, чтобы не вскрыть его своей шпагой.

О да, то были золотые деньки. Идеальное время быть героем наступает тогда, когда война окончена и остальные парни мертвы, да упокоит Господь их души, а вам остается пожинать лавры.

Даже то, что Элспет наставляет мне рога, не слишком омрачало мою радость. Глядя на ее ангельское личико, белокурые локоны и выражение идиотской наивности, вы никогда бы не подумали, что перед вами самая распутная шлюха, когда-либо рожденная женщиной. Но я не сомневался, что за месяц с момента моего возвращения домой, мои рога подросли по меньшей мере вдвое. Поначалу я злился и вынашивал месть, но у нее же водились деньги, знаете ли — благодаря треклятому шотландскому денежному мешку, ее папаше, — и вздумай я разыгрывать из себя ревнивого супруга, то мигом оказался бы на Квир-стрит[3] без крыши над головой. Так что я помалкивал, и платил ей той же монетой, развлекаясь со шлюхами в свое удовольствие. Странная сложилась ситуация: мы оба знали, что к чему (по крайней мере я полагал, что ей все известно, но с такой дурой, как она ни в чем нельзя быть уверенным), но изображали из себя счастливую семейную пару. Причем время от времени кувыркались в постели и получали от этого удовольствие.

Но реальная жизнь текла своим чередом — оставляя в стороне респектабельное общество, я стремительно вливался в нее: бездельничал, играл, пил и распутствовал по всему городу. Эпоха отчаянных сорвиголов близилась к концу: на троне сидела королева, чьи ледяные бледные ручки — так же как и лапы ее твердозадого муженька — уже протянулись к жизненной артерии нации, с ханжеским смирением перекрывая кислород добрым старым порядкам. Начиналось то, что теперь зовут викторианской эрой. Здесь ценилась респектабельность; на смену бриджам пожаловали брюки, исчезли декольте, а взгляды полагалось стыдливо опускать долу; политики стали трезветь, торговля и промышленность входили в моду, аромат ладана вытеснял перегар бренди. Эпоха повес, дельцов и денди уступала место эре педантов, проповедников и зануд.

Но мне хотя бы выпала возможность присутствовать при кончине той эпохи, и я от души вносил свой вклад. Еще можно было проиграться в пух и прах в Ганновер-сквер, нализаться в стельку в «Сайдер-Селларс» или «Лестер-филдс», подцепить шлюху на Пикадилли, стянуть у полицейского ремень или шлем в Уайтхолле, а на обратном пути бить стекла и орать пьяные песни. Пока случалось, что в карты спускали целое состояние; происходили дуэли (правда, я держался подальше от этого: единственная моя дуэль, в которой мне благодаря обману удалось стяжать громкую славу, имела место за несколько лет до того, и у меня не было желания повторять этот опыт). Жизнь еще била ключом, если хотите знать. Больше такого уже не было; говорят, что в наши дни молодой король Эдвард делает все от него зависящее, чтобы понизить моральный градус нации, но я сомневаюсь, что ему достанет стиля: парень выглядит как мясник.

Как-то вечером мой приятель Спидикат — он учился со мной в Рагби, и с момента, как я сделал первый шаг к славе, так и увивался вокруг меня — намекнул, что нам стоит заглянуть в одно новое местечко в Сент-Джеймсе: полагаю, речь на самом деле шла о Майнор-клаб. [I*][4]«Мы можем для начала попытать счастья за игорным столом, потом наверху, со шлюхами, — заявляет он, — а потом отправиться в Креморн, поглядеть на фейерверк и увенчать ночные похождения доброй порцией ветчины, пунша, а может, и еще несколькими девчонками». Звучало заманчиво, и, выудив несколько монет у Элспет, которая собиралась на Стоур-стрит, послушать как некий мистер Уилсон поет шотландские песни (о, Боже!), мы со Спиди направились в Сент-Джеймс. [II*]

Все пошло наперекосяк с самого начала. По дороге в клуб Спиди пришла мысль залезть в один из этих новых омнибусов: он намеревался повздорить с кондуктором по поводу оплаты и вывести его из себя — кондукторы омнибусов слыли известными сквернословами, и Спиди решил, что получится жутко весело, если довести кондуктора до белого каления и понервировать пассажиров. [III*] Но кондуктор оказался Спиди не по зубам: он просто вышвырнул нас вон, не произнеся ничего более красочного, чем «черт вас побери», предоставив пассажирам вдоволь потешиться на наш счет, что не добавило нам ни очков, ни хорошего настроения.

Да и клуб оказался форменным притоном — цены аховые, даже на арак и чируты, а стол для фараона кривой, как линия русской пехоты, и такой же неприступный. Это всегда так: чем приличнее публика, тем грязнее игра. Мне приходилось играть в наполеон на австралийских приисках, ставя на кон золотой песок; держать банк при игре в двадцать одно на торговом корабле в южных морях; блефовать в покер на извозчичьем дворе в Додж-сити, выложив на попону револьверы — но нигде и никогда не встречал я такого жулья, какое каждый вечер собирается в лондонском клубе.

Мы спустили несколько гиней, после чего Спиди говорит:

— Это все не слишком весело. Я знаю игру получше.

Я кивнул, и мы, подцепив в игровом зале пару девиц, потащили их наверх, чтобы сыграть в мушку на раздевание. Я положил глаз на ту, что поменьше — маленькую рыжую чертовку с ямочками на щеках. «Если я не распакую ее за дюжину партий, — сказал я себе, — то, значит, я утратил свой талант передергивать». Но то ли мы выпили лишнего, поскольку закупили изрядное количество арака, хоть и такого дорогого, то ли шлюшки тоже мухлевали, но в итоге я оказался раздет до исподнего, в то время как маленькая бестия сняла с себя только башмачки и перчатки.

Она покатывалась со смеху, и я начал выходить из себя, но тут на нижнем этаже поднялся невообразимый шум. Послышался топот, крики, свистки, стук и лай собак.

— Сматываемся! — раздался чей-то вопль. — Это ищейки!

— Господи! — вскричал Спиди, хватая бриджи. — Это рейд! Надо валить отсюда, Флэш!

Шлюхи в панике завизжали, но я выругался и, оттолкнув их, схватил свои вещи. Не так-то просто одеваться, когда ищейки висят у тебя на хвосте, но мне хватило ума понять, что нам не уйти далеко, если мы не будем в полной экипировке — попробуйте-ка прогуляться по Сент-Джеймсу вечером, держа штаны под мышкой!

— Бежим! — кричит Спиди. — Они сейчас придут!

— А нам что делать? — заскулила рыжая потаскуха.

— Делайте, что сочтете нужным, — говорю я, влезая в башмаки. — Приятной вам ночи, леди.

И мы со Спиди выскользнули в коридор.

Везде царил хаос. Создавалось впечатление, что в игровом зале идет всеобщая потасовка: треск ломающейся мебели, визг проституток, чей-то рык: «Именем королевы!» Спускаясь, мы видели выглядывающих из дверей комнат перепуганных шлюх и мужчин разной степени раздетости, мельтешащих в поисках дороги к бегству. Один жирный подонок, совершенно голый, молотил в дверь, истошно крича: «Люси, спрячь меня!»

Но он зря старался, и бросив, на него прощальный взгляд, я заметил, как толстяк пытается укрыться за софой.

В наши дни люди даже не представляют, как дьявольски суровы были законы сороковых по отношению к игорным притонам. Полицейские постоянно устраивали рейды на них, а владельцы держали сторожевых собак и дозорных на случай облавы. В большинстве заведений имелись также специальные потайные места для игорного снаряжения. Так что карты, кости и столы исчезали в один миг, и поскольку у полицейских не было права проводить обыск, то при отсутствии доказательств, что здесь шла игра, их действия трактовались как незаконное вторжение и взлом. [IV*]

Очевидно, им удалось-таки накрыть «Майнор-клаб» на горячем, и, если нам не удастся по-быстрому сделать ноги, нас ждет полицейский участок и скандал в газетах. Внизу заверещал свисток, шлюхи завизжали и попрятались за дверьми, послышался топот поднимающихся по лестнице ног.

— Давай сюда, — говорю я Спиди, и мы ринулись в другом направлении. Там оказалась верхняя площадка. На ней никого не было, и мы скорчились под перилами, выжидая, что будет. В двери внизу уже колотили. Кто-то подбежал к нам. Это был миловидный пухлый юноша в розовом сюртучке.

— Ах, боже мой! — простонал он, растерянно оглядываясь. — Что скажет матушка? Где же спрятаться?

— Давай сюда, — говорю я ему, быстро пораскинув мозгами, и показываю на закрытую дверь.

— Да благословит вас Господь, — говорит он. — А как же вы?

— Мы задержим их. Ну давай же, болван.

Он исчез внутри. Я подмигнул Спиди, стянул у него с груди шейный платок и бросил его у закрытой двери. Потом мы на цыпочках прокрались в комнату на другой стороне площадки и спрятались за дверью, которую я предусмотрительно оставил распахнутой настежь. Судя по отсутствию активности и толстому слою пыли, этот этаж явно был заброшен.

Тут появились ищейки. Увидев платок, они издали радостный клич и выволокли розового юнца наружу. Как я и рассчитывал, нашу комнату они не тронули, здраво рассудив, что никто не станет прятаться за открытой дверью. Мы стояли не шелохнувшись, пока полисмены топтались на лестничной площадке, выкрикивая команды и веля розовому юноше прикусить язык. Затем вся гурьба спустилась вниз. Там, судя по всему, полицейские строили своих пленников, причем в весьма грубых выражениях. Не так часто им удавалось провести успешную облаву, и теперь у них появился шанс отыграться сполна.

— Святой Георг, ну и хитер ты, Флэши, — прошептал Спиди. — Полагаю, мы спасены.

— Побегал бы ты с мое от этих проклятых афганцев, — отвечаю я, — тоже выучил бы все, что полагается знать о прятках.

Но в глубине души я тоже был доволен, что мой трюк сработал. Мы нашли слуховое окно, и на нашу удачу поблизости располагалась достаточно покатая крыша соседнего, оказавшегося пустым, дома. Мы влезли на его чердак, спустились два пролета по лестнице и через заднее окно выбрались в переулок. Пока все шло прекрасно, но Спиди пришла в голову мысль, что здорово было бы обойти дом и с безопасного расстоянию полюбоваться на то, как легавые уводят своих пленников. Я согласился, что будет весело, и мы, приведя себя в порядок, прогулочным шагом направились к концу улицы.

Что и говорить, у дверей «Майнор-клаб» собралась целая толпа желающих поглазеть на представление. Бобби в своих высоких шапках и ремнях оцепили подъезд, откуда арестованных препровождали в крытые кареты. Мужчины либо шли молча, понурив головы, либо поносили полицейских на чем свет стоит; шлюхи по большей части плакали, хотя некоторые пытались брыкаться и царапаться.

Будь мы поумней, то держались бы на расстоянии, но стало темнеть, и мы подошли поближе. Мы пробрались к краю толпы, и надо же было случиться, что как раз в этот момент вывели того юнца в розовом сюртуке, хнычущего и бледного. Спиди рассмешил его несчастный вид, и повернувшись ко мне, он пропел:

— Слушай, Флэши, что же скажет мама?

Юнец, видно, услышал; он обернулся и заметил нас. Взвизгнув, эта презренная шавка указала на нас:

— Они тоже были там! Эти двое — они тоже прятались!

Если бы мы не дрогнули, никто бы ничего не доказал, но инстинкт бегства укоренился во мне слишком глубоко: не успели бобби повернуться к нам, я уже мчался как заяц. Увидев, что мы бежим, они бросились в погоню. У нас получилась неплохая фора, но недостаточная, чтобы успеть скрыться из глаз, нырнув за угол или в подворотню; Сент-Джеймс — чертовски плохой район, чтобы бегать от полиции: улицы слишком широкие, и нет укромных переулков.

Поначалу нас разделяло ярдов пятьдесят, но потом они начали приближаться — особенно двое, размахивающие дубинками и приказывающие нам остановиться. Я почувствовал, что начинаю хромать. Мускулы сломанной при Джелалабаде ноги еще не совсем восстановились, каждый шаг отдавался болью в бедре.

Спиди это заметил и замедлил бег.

— Эгей, Флэш! Ты что, отбегался?

— Нога, — говорю я. — Больше не выдержу.

Он бросил взгляд за спину. Вопреки плохой характеристике, которую дает ему Хьюз в «Школьных годах Тома Брауна», Спидикат был храбрым, как терьер, и готовым в любой миг ввязаться в драку — совсем не то, что я. [V*]

— Понятно, — говорит он. — Тогда к дьяволу все. Давай остановимся и покончим с ними. Их только двое… хотя нет, проклятье, там позади еще. Покажем всем, на что мы способны, старина.

— Без толку, — прохрипел я. — Я не в состоянии драться.

— Предоставь это мне, — кричит он. — Я задержу их, пока ты не скроешься. Да не стой тут, парень: разве ты не понимаешь, что не к лицу герою Афганистана оказаться в кутузке? Жуткий скандал. Не беспокойся обо мне. Ну, идите сюда, ублюдки в синих мундирах!

Он развернулся посреди дороги, обзывая их и приглашая подойти ближе.

Я не колебался. Если найдется такой осел, что готов принести себя в жертву ради Флэши, — значит сам виноват, пусть получает по полной. Оглянувшись, я увидел, как он остановил одного из бобби ударом прямой левой и сцепился со вторым. Потом я свернул за угол, ковыляя со всей скоростью, которую позволяла больная нога. Я добежал до конца улицы, пересек площадь; бобби еще не показались. Обогнул разбитый в центре садик, и тут нога буквально подломилась.

Привалившись к изгороди, я отдыхал, судорожно хватая воздух. Издалека до меня долетал боевой клич, который все еще издавал Спиди. Где-то неподалеку послышался топот. Оглядевшись в поисках убежища, я увидел пару экипажей, стоящих у дома, выходящего на огороженный садик. До них было недалеко, а оба возницы сидели в первом из экипажей, обсуждая лошадей. Меня они не видели; если мне удастся доковылять до второго и забраться внутрь, ищейки останутся с носом.

Хромать бесшумно не так и просто, но мне удалось незамеченным добраться до экипажа, открыть дверь и укрыться в нем. Я скорчился, чтобы меня не было видно и, затаив дыхание, стал прислушиваться к звукам погони. Несколько минут все было тихо. «Потеряли след», — подумал я, и тут услышал новый звук. От двери одного из домов донеслись женский и мужской голоса. Раздался смех, пожелания доброй ночи, цоканье шагов по мостовой и скрип подножки. У меня перехватило дыхание, а сердце бешено забилось; дверь экипажа распахнулась, стало светло, и я осознал, что смотрю в глаза одной из самых красивых девушек, которых мне доводилось встречать.

Нет, самой красивой. Когда я оглядываюсь назад и вспоминаю женщин, которых знавал: блондинок и брюнеток, худеньких и полных, смуглых и белолицых — их сотни, сотни… — я не могу найти ни одной, что могла бы сравниться с ней. Одну ногу она поставила на подножку, руки, придерживающие юбку из алого сатина, были отведены назад, открывая взору белоснежную грудь, на которой сверкало колье из бриллиантов, соперничающих своей роскошью с ниткой жемчуга в ее иссиня-черных волосах. Большие темные глаза уставились на меня, а губы, не слишком большие, но полные и алые, приоткрылись в удивленном вздохе.

— Господи боже! Мужчина! Какого черта вы тут делаете, сэр?

Должен вам признаться, такого рода приветствие не часто можно было услышать из уст леди в дни молодой королевы Виктории. Любая другая завизжала бы и рухнула в обморок. Подумав, я решил, что в данной ситуации лучше всего сказать правду.

— Я прячусь.

— Это-то я вижу, — говорит она. В голосе ее слышались нотки приятного ирландского акцента. — Но от кого? И почему в моем экипаже, не потрудитесь ли объяснить?

Я не успел ответить, поскольку из-под ее локтя появилось лицо мужчины. При виде меня он выругался по-иностранному и подался вперед, словно желая защитить даму.

— Умоляю, я не причиню вреда, — торопливо заверил я. — За мной гнались… полиция… нет, нет, я не преступник, честное слово. Я находился в клубе, когда туда нагрянула облава.

Мужчина по-прежнему не сводил с меня глаз, зато женщина приоткрыла ротик в очаровательной улыбке, и рассмеялась, откинув голову. Я улыбнулся самой заискивающей улыбкой, какую смог изобразить, но мое обаяние произвело на ее спутника не больший эффект, чем если бы я был Квазимодо.

— Убирайся отсюда немедленно! — отрезал он ледяным тоном. — Немедленно. Слышишь?

Я сразу же почувствовал к нему крайнее нерасположение. И не только из-за его манер или выражений, но еще и из-за внешнего вида. Он был высок, примерно с меня ростом, узок в бедрах и широк в плечах, и при этом чертовски привлекателен. У него были серые глаза и одно из тех четко очерченных лиц в обрамлении русых волос, при виде которого вспоминаешь про моральный облик скандинавских богов — в любом случае, он был слишком правильным, чтобы находиться в компании с такой жгучей красоткой.

Я попытался было что-то сказать, но он снова рявкнул на меня. И тут на помощь мне пришла женщина.

— Ах, оставь его, Отто, — говорит она. — Разве ты не видишь, что это джентльмен?

Я собирался сердечно поблагодарить ее, как вдруг на мостовой послышались тяжелые шаги и мрачный голос спросил, не видели ли здесь джентльмена, пробегающего через площадь. Ищейки снова напали на след, и на этот раз загнали меня в угол.

Но не успел я даже рта раскрыть или пошевелиться, как леди уселась в экипаж и прошептала:

— Вставай с пола! Ну же, болван!

Я подчинился, несмотря на боль в ноге, и плюхнулся рядом с ней на сиденье. Тут ее компаньон, лопни его глаза, и говорит:

— Вот тот человек, констебль. Арестуйте его.

Сержант просунул голову в дверь, оглядел нас и в сомнении спрашивает русоволосого:

— Этот джентльмен, сэр?

— Конечно, кто же еще?

— Ну… — бобби пришел в замешательство, видя, что я сижу важный, как король. — Вы уверены, сэр?

Блондин издал еще одно чужеземное проклятие, и сказал сержанту, что уверен, обозвав его дураком.

— Ах, Отто, прекрати, — говорит вдруг леди. — Сержант, это и вправду слишком жестоко с его стороны. Он разыгрывает вас. Этот джентльмен с нами.

— Розанна! — блондин вышел из себя. — Что ты задумала? Сержант, я…

— Не валяй дурака, Отто, — говорю я, входя в роль, и вспыхиваю от радости, чувствуя как леди сжала мою ладонь. — Залезай к нам и поедем домой. Я устал.

Иностранец одарил меня разъяренным взором; между ним и сержантом разразилась ожесточенная перебранка, доставлявшая леди Розанне невероятное удовольствие. Подошли кучер и другой констебль. Тут сержант, весь спор хмуро косившийся на меня, снова просовывает голову в экипаж и говорит:

— Постойте-ка. Я вроде как вас знаю. Вы не капитан Флэшмен, а?

Я кивнул. Он выругался и стукнул кулаком по двери.

— Герой Джулуулабада! — заорал полисмен.

Я скромно улыбнулся мисс Розанне, глядевшей на меня удивленными глазами.

— Защитник форта Пайпера! — продолжает констебль.

— Ну да, да, — говорю я. — Все в порядке, сержант.

— Гектор Афганистана! — не успокаивался полисмен, явно не чуравшийся прессы. — Проклятье! Вот это да!

Он весь расцвел в улыбке, что совсем не понравилось моему обвинителю, который злобно требовал моего ареста.

— Он беглец, — настаивал Отто. — Он забрался в наш экипаж без разрешения.

— Да заберись он без разрешения хоть в Букингемский дворец, я бы пальцем не шевельнул, — говорит сержант, поворачиваясь ко мне. — Капрал Вебстер, сэр, Третий гвардейский полк. Был под началом майора Макдоналда при Угумоне,[5] сэр.

— Для меня честь познакомиться с вами, сержант, — говорю я, пожимая ему руку.

— Это для меня честь, сэр, ей-богу. Но довольно, пора покончить с этим. — Он повернулся к блондину. — Вы ведь не англичанин, а?

— Я прусский офицер, — говорит Отто, — и я требую…

— А капитан Флэшмен — английский офицер, так что вы не можете ничего требовать, — говорит сержант. — И все, не стоит нарываться. — Он козырнул и подмигнул мне. — Доброй вам ночи, сэр. И вам, мэм.

Мне показалось, немца хватит апоплексический удар, таким разъяренным он выглядел, и настроение его вовсе не улучшилось, когда раздался безжалостный смех Розанны. Он с минуту стоял, глядя на нее и кусая губы, потом она овладела собой и говорит:

— Ну, хватит, Отто, залезай в экипаж. Ох, не могу… — она расхохоталась снова.

— Я счастлив, что повеселил тебя, — говорит он. — Ты выставила меня дураком, ты только этим и занимаешься сегодня вечером. — Вид у него был чертовски злой. — Ну, хорошо, мадам, не исключено, что вы еще пожалеете об этом.

— Не надо дуться, Отто, это всего лишь шутка. Залезай и…

— Я бы предпочел лучшую компанию, — продолжает он. — Я имею в виду настоящих леди. — И, отсалютовав шляпой, он отошел от двери экипажа.

— Ну так черт с тобой! — крикнула она, внезапно приходя в ярость. — Кучер, гони!

И надо же тут мне было раскрыть рот! Перегнувшись через нее, я крикнул:

— И как ты смеешь так обращаться с леди, ты, грязный иностранный пес!

Уверен, промолчи я тогда, немец бы про меня забыл, поскольку весь его гнев сосредоточился на ней. Но теперь Отто обратил свои ледяные глаза в мою сторону и принялся сверлить меня ими. На мгновение я почувствовал страх — в лице этого человека читалась смертельная угроза.

— Я тебя запомню, — пообещал он.

К своему изумлению я заметил в его глазах отблеск любопытства. Немец подошел на шаг ближе. Любопытство исчезло. Отто запоминал меня, и одновременно ненавидел.

— Я тебя запомню, — снова сказал он.

Экипаж тронулся, оставив Отто стоять у обочины.


Несмотря на мгновенный приступ страха, который он пробудил во мне, плевать я хотел на его угрозы: опасность миновала, я овладел собой, а все мое внимание поглощала несравненной красоты загадка, сидевшая рядом. У меня появилась возможность оценить ее профиль: широкая бровь, волосы цвета воронова крыла, маленький, но при том слегка изогнутый нос, пышные губки сердечком, твердый аккуратный подбородок, и дерзко выпирающие из-под алого сатина белые груди.

Аромат ее духов, бросаемые искоса взгляды и звуки хрипловатого, чувственного голоса — все влекло к ней. Любой скажет вам: оставьте Гарри Флэшмена наедине с такой женщиной, и неизбежно происходит одно из двух — либо звучат вопли и пощечины, либо леди капитулирует. Иногда и то и другое одновременно. Я с первого взгляда понял, что в данном случае воплей и пощечин не будет, и оказался прав. Когда я поцеловал ее, прошло не более секунды, чем ее губы раскрылись в ответ. Я тут же намекнул на свою больную ногу, заметив, что нежные женские прикосновения способны умерить боль в мышцах. Она с игривой улыбкой согласилась, а свободной рукой с удивительным искусством отражала все мои домогательства до тех пор, пока мы не добрались до ее дома, находившегося где-то в Челси.

К этому моменту я находился уже на такой стадии возбуждения, что едва мог удержать руки в покое, пока она отпускала служанку и провожала меня в салон, весело щебеча о том и о сем и действуя со спокойствием опытной шлюхи. Едва закрылась дверь, я положил этому конец, стиснув ее груди и препроводив даму на кушетку. Ее реакция была неописуемой: она обхватила меня руками и ногами, вонзив мне в спину свои ноготки. Ее яростный способ заниматься любовью вызывал почти что ужас: мне приходилось встречать страстных женщин, и немало, но мисс Розанна скорее напоминала дикое животное.

Второй раз, уже ночью, получился еще более горячим, чем первый. Теперь мы оказались в постели, и на мне не было одежды, способной защитить от укусов и царапин; я протестовал, но это было все равно что говорить с сумасшедшей. Она даже начала колотить меня чем-то тяжелым и твердым — видимо, расческой — и к моменту, когда ее стоны и дерганье прекратились, мне показалось, что я совокуплялся с мотком колючей проволоки. [VI*] Я был избит, исцарапан, изранен и искусан с головы до пят.

В промежутках же она была совершенно другой: веселой, остроумной, и мало кто мог бы сравниться с ее очаровательным голосом и манерами. Выяснилось, что я имею дело с Мэри Элизабет Розанной Джеймс — вот так, не меньше, — женой одного офицера, так кстати отсутствующего в городе по делам гарнизонной службы. Подобно мне, она лишь недавно вернулась из Индии, где он служил. Жизнь в Лондоне казалась ей смертельной тоской — все ее знакомые скучные снобы, нет и намека на тот размах, к которому она привыкла. Ей хотелось попасть обратно в Индию или хотя бы чем-нибудь поразвлечься. Вот почему мое появление в экипаже было воспринято столь благосклонно: ей пришлось коротать невыносимо унылый вечер среди друзей мужа в сопровождении немца Отто, которого она нашла редкостным занудой.

— Одного взгляда на человека, который делает вид, что в нем есть… ну, искорка, что ли, — для меня было достаточно, — говорит она. — Дорогой, я бы не выдала тебя полиции, будь ты хоть убийцей. А еще это был шанс сбить спесь с этого прусского осла: можешь ты представить, что у человека, имеющего столь шикарную внешность, в жилах течет ледяной уксус?

— Кто он такой?

— Отто? А, один из немецких офицеров, совершающих турне по загранице. Иногда мне кажется, что в нем сидит какой-то бес, только хорошо прячется: Отто ведет себя так безупречно, потому что, как и все иностранцы, желает произвести на англичан впечатление. Сегодня, в надежде вдохнуть хоть искорку жизни в это собрание педантов, я предложила им продемонстрировать испанский танец — так тебе бы показалось, что я ляпнула нечто неприличное. Они даже не сказали: «Ах, дорогая!». Просто склонили головы на бок, как делают эти английский дамы, желая показать, что им дурно.

И она наклонила головку, изогнувшись на кровати, словно нагая нимфа.

— Но в глазах Отто я заметила блеск, хоть и на мгновение. Сдается мне, что со своими немецкими девицами у себя в Шенхаузене, или как он там называется, парень вовсе не так застенчив.

Я подумал, что для Отто это слишком, что и высказал.

— Ах, так ты ревнуешь? — говорит она, дразня меня высунутым язычком. — Ты нажил себе смертельного врага, дорогой. Или прославленный капитан Флэшмен не боится врагов?

— Мне наплевать на всех: немцев, французов, ниггеров, — отвечаю я. — А про твоего Отто я и думать забыл.

— Напрасно, — насмешливо говорит она. — Поскольку придет день, и он станет большим человеком — он сам мне сказал. «Я избран», — говорит. «Для чего?» — спрашиваю я. «Чтобы править». В ответ я ему сказала, что у меня тоже есть амбиции: жить как мне угодно, любить кого мне угодно, и никогда не стареть. Не удивлюсь, если это никогда не приходило ему в голову. Он заявил, что я легкомысленна и ничего не добьюсь. «Только сильным, — говорит, — подвластно достигать цели». На что я ответила, что у меня есть гораздо лучший девиз.

— И какой же? — спрашиваю я, пытаясь дотянуться до нее. Но она перехватила мои руки, вид у нее был немного странный.

— Не падать духом и тасовать колоду, — отвечает она.

— И впрямь, девиз гораздо лучше, чем у него, — отозвался я и завалил ее на себя. — А вот я гораздо более велик чем он.

— Так докажи это снова, — говорит Розанна и кусает меня за подбородок.

И я доказал, хоть и ценой новых царапин и ушибов.

Таково было начало нашей связи. И какой бы неистовой и страстной она ни была, ей не суждено было продлиться долго. Прежде всего, Розанна оказалась столь требовательной любовницей, что меня могло не хватить надолго, а что до нее как до развлечения, то вряд ли можно было отнести ее к разряду тех, что мне по нраву. Она была слишком властной, мне же нравятся женщины мягкие, понимающие, что именно мое удовольствие важнее всего. Розанна — дело другое, именно она использовала мужчин. Это было все равно, что быть поедаемым заживо, и не дай бог не подчиниться ее приказу. Все должно исполняться по ее воле, и меня это утомляло.

Окончательно я потерял терпение примерно через неделю после первой нашей встречи. Мы провели бурную ночь, но когда я хотел уже заснуть, ей взбрело в голову поболтать со мной — а даже хрипловатый ирландский говор может осточертеть, если его наслушаться сверх меры. Видя мое равнодушие, она вдруг закричала «На караул!» — таков был ее военный клич перед началом любовных игр, и снова набросилась на меня.

— Во имя неба! — возопил я. — Отстань. Я устал.

— От меня нельзя устать, — возражает она и начинает меня тормошить.

Но я отвернулся и предложил оставить меня в покое. Некоторое время она настаивала, потом затихла. И вдруг в один миг превратилась в настоящую фурию: прежде чем я успел сообразить, она набросилась на меня как дикая кошка, урча и царапаясь.

Ну, мне и раньше приходилось иметь дело с разъяренными женщинами, но с такой — никогда. Она вызывала ужас — прекрасная, нагая дикарка. Она крушила все, что попадало под руку, обзывала меня самыми обидными прозвищами, и ей удалось — охотно признаю — запугать меня до такой степени, что я схватил в охапку одежду и обратился в бегство.

— Трус и ублюдок! — вот последнее, что я запомнил, и звон ночного горшка, разбившегося о дверь, которую я едва успел захлопнуть. Пригрозив ей в ответ из коридора, куда она выскочила, белая от гнева и с бутылкой в руке, я решил долее не задерживаться. Так или иначе, у меня был больший опыт одевания на ходу, чем у большинства прочих, но на этот раз я не стал заморачиваться, пока не оказался вне пределов досягаемости, за порогом дома.

II

Должен признаться, я был потрясен, и пришел в себя не прежде, чем удалился от ее дома на порядочное расстояние. Нужно было обдумать, как избавиться от этой проклятой вздорной шлюхи. Вам это все покажется одной из обычных печальных развязок любовных похождений Флэшмена, но я задерживаюсь на этой истории не без основательной причины. И не только потому, что она, на свой лад, была самой классной штучкой, которую мне выпало счастье оседлать; или потому что я каждый раз вспоминаю про нее при виде расчески. Этого было бы недостаточно. Нет, мое оправдание лежит в том, что это была первая моя встреча с одной из самых выдающихся женщин в моей жизни — или в жизни всех людей девятнадцатого века, коли уж на то пошло. Кто бы мог представить, что Мэри Элизабет Розанна Джеймс будет носить корону, править великим королевством и впишет в историю имя, сравнимое с именами мадам Дюбарри или Нелл Гвинн?[6] Так вот, она была девчонкой Флэши на недельку, а этим уже можно и похвастаться. Но в свое время я был рад, слиняв от нее, и не только из-за ее обращения: вскоре мне стало известно, что она рассказала о себе не всю правду. Так, например, выяснилось, что ее муж-вояка подал на развод; знай я об этом раньше, предпочел бы менее сомнительную постель. Не говоря уж о неприятном социальном аспекте — быть замеченным в таких делах — я разводов в принципе не одобряю.

Но в каком-то смысле она оказала большое влияние на мою жизнь — при ее посредстве я свел знакомство с блистательным Отто. Можно еще сказать, что именно благодаря ей между нами возникла размолвка, переросшая в будущем во вражду, да еще какую!

Но всего этого могло не быть, не натолкнись я на него снова — по чистой случайности — примерно месяц спустя. Произошло это у Тома Персеваля в Лестершире, куда я с компанией приехал посмотреть, как Ник Уорд колотит местных бойцов, и немного поохотится в угодьях Тома. [VII*] Там были молодой Конингем — совершенно бесшабашный игрок; [VIII*] старина Джек Галли, бывший некогда чемпионом Англии, а теперь заделавшийся фабрикантом и членом палаты общин; еще с дюжину парней, которых я не помню, ну и Синдикат, конечно. Когда я поведал ему, как провел ту ночь, он только расхохотался и воскликнул: «Везунчик Флэши! Что ж, как известно, удача любит отважных!» Он постоянно просил меня рассказывать всем, как было дело: сам он сидел в грязной каталажке с пьянчугами, а я тем временем тискал красотку.

Большая часть компании к моменту моего приезда уже гостила у Тома, и, встречая меня в холле, последний сказал:

— Все они хорошо друг друга знают, за исключением одного иностранца, от которого мне так и не удалось избавиться, черт его дери. Приятель моего дяди, ему очень хочется посмотреть на наши сельские развлечения. Беда в том, что он жутко задается, и кое-кто из наших парней уже сыт им по горло.

Я ничего не подозревал до тех самых пор, пока, войдя вслед за Томом в оружейную комнату, откуда слышались веселые возгласы парней, коротающих холодную ночь за пуншем у жаркого камина, не увидел — среди затрапезных домашних одежд официального застегнутого на все пуговицы — не кого иного, как Отто. При виде меня он вскинулся, я же коротко выругался про себя.

Ребята встретили меня «ура» и бросились угощать пуншем и чирутами. Том же исполнял при иностранце роль любезного хозяина.

— Барон, — говорит Том, — (Так-так, — думаю, — мерзавец-то из знати), — позвольте представить вам капитана Флэшмена. Флэш, это барон Отто фон… э-э, проклятье… фон Шорнхозен, или как его там… Мой косный язык не в состоянии это выговорить.

— Шенхаузен, — отвечает Отто, с напыщенным видом отвешивая поклон и не сводя с меня глаз. — Но, по сути, это лишь название моего имения, прошу простить меня за поправку. Мое родовое имя — Бисмарк. [IX*]

Конечно, это стариковская причуда, но мне кажется, что произнесено это было тоном, дающим понять, что вы еще услышите это имя. Тогда, разумеется, оно ни о чем мне не говорило, но ощущение такое возникло. И снова я ощутил холодок в спине: холодные серые глаза, точеная фигура и правильные черты, выражение превосходства на лице — все это заставляло меня трепетать. Если вы по натуре мягки как масло — как я, к слову — и при этом с изрядной примесью подхалимства, то вам не устоять перед таким человеком, как Бисмарк. Вы можете обладать всем: приятной наружностью, манерами и осанкой — всем этим я был наделен — но сознаете, что по сравнению с ним вы ничтожество. Если вам доведется, как говорят американцы, перехлестнуться с таким, — мой вам совет: сначала напейтесь. Но я был трезв, поэтому принялся заискивать.

— Знакомство с вами честь для меня, барон, — говорю я, протягивая ему руку. — Надеюсь, вам нравится здесь?

— Мы уже знакомы, и уверен, вы это знаете, — отвечает он, сжимая мою ладонь. Хватка у него была железная; полагаю, он был сильнее меня, а уж людей крепче меня поискать, по крайней мере в физическом смысле. — Припоминаете тот вечер в Лондоне? Там еще присутствовала миссис Джеймс.

— Ну надо же! — прикидываюсь я удивленным. — Так и есть! Конечно, конечно! Что за встреча! Проклятье, вот уж чего не ожидал… Да, барон, я так рад видеть вас. Да… хм. Надеюсь, миссис Джеймс поживает неплохо?

— А я думал, об этом стоит спрашивать у вас, — отвечает он с ехидной улыбкой. — Я не встречал эту… леди с того самого вечера.

— Неужели? Так, так… Я и сам уже давненько ее не видел, — я старался быть любезным и предать прошлое забвению, если ему будет угодно. Он стоял, улыбаясь одними губами, и изучающее смотрел на меня.

— Знаете, — говорит он наконец. — Мне кажется, я видел вас раньше, только не могу вспомнить где. Это необычно, учитывая мою великолепную память. Нет, нет, не в Англии. А вы, случайно, не бывали в Германии?

Я покачал головой.

— Ну что ж, тогда это не представляет интереса, — холодно промолвил он, давая понять, что это я не представляю интереса, и отвернулся.

До этого момента Бисмарк мне не нравился, теперь же я его просто возненавидел, и решил, что если мне представится шанс, в свою очередь, дать ему почувствовать себя ничтожеством, то я этот шанс не упущу.

Том сказал, что Отто большой задавака, и за ужином это полностью подтвердилось. Компания, как вы можете себе представить, подобралась простая и душевная, чисто мужская, поэтому мы без всякого стеснения ели, пили, перебрасывались через столь репликами; все изрядно набрались и не обращали внимания на манеры. Бисмарк жрал как конь и пил не хуже, впрочем, внешних признаков опьянения не выказывал. За едой он говорил мало, но как только пошел по кругу портвейн, вмешался в беседу и вскоре совершенно завладел ей.

Должен признать, это человек не из тех, кого легко игнорировать. Вы скажете, что иностранцу пристало помалкивать да слушать, но это не о нем. Его манера заключалась в следующем: задать вопрос, получить ответ и затем вынести свое суждение. Так, он поинтересовался у Тома, на что похожа местная охота. Тот заметил, что это отличное занятие, и Бисмарк заявил, что намерен попробовать, хотя он и не сомневается, что охота на лис даже в подметки не годится травле кабанов, каковой ему приходилось заниматься в Германии. Имея дело с гостем, никто из нас не стал противоречить, мы только обменялись многозначительными взглядами; и он погнал дальше, распространяясь о том, как великолепна охота в Германии, и как прекрасен он сам, и как много мы теряем здесь, в Англии, из-за отсутствия диких свиней.

Когда он умолк, повисла тягостная тишина, которую Спиди нарушил своим замечанием о том, что мне приходилось охотиться на кабанов в Афганистане. Парни повернулись ко мне, рассчитывая, что я перехвачу разговор у Бисмарка, но не успел я и рта раскрыть, как тот спрашивает:

— В Афганистане? И какими же судьбами вас туда занесло, капитан Флэшмен?

При этих словах все так и рухнули со смеху, а Том, стараясь не дать гостю почувствовать смущение, пояснил, что я воевал там и практически в одиночку выиграл войну. Он зря старался, поскольку Бисмарк и глазом не повел, наоборот — тотчас разродился пространной речью о прусской армии и всем таком прочем, о своей службе в чине лейтенанта, и том, как ему жаль, что в те годы было так мало возможностей, чтобы отличиться.

— Ну, — вмешиваюсь я, — в таком случае был бы рад уступить вам все опасности, что выпадают на мою долю, и милости просим.

Именно такого рода реплики народ обожает слышать из уст героев. Парни заржали, а Бисмарк нахмурился.

— Вы предпочитаете избегать опасностей службы? — удивился он.

— Ну, по крайней мере стараюсь, — говорю я, подмигивая Спиду. Если бы он только знал, как близко это к истине! — Черт побери эту рискованную, неприятную службу. Пули, клинки, ребята режут друг друга почем зря — никакого тебе покоя!

Когда стихли приступы хохота, Том пояснил, что я шучу: на самом деле Флэши — человек недюжинной отваги, не упускающий ни единого шанса сразиться и завоевать славу. Бисмарк выслушал все это, не сводя с меня ледяного взора, и тут, вы не поверите, принялся читать нам лекцию о солдатском долге, о благородной миссии службы Отечеству. Очевидно, он и сам в это верил, настолько торжественно звучали его слова, и только это помогало младшим из нас сохранять серьезное выражение на лицах. Бедолага Том очень переживал, как бы не оскорбить своего гостя, но в то же время Бисмарк его уже совсем достал.

— Господи, и почему дядя не подобрал кого-нибудь другого, чтобы нянчиться с ним? — поделился Том позже со мной и Спидикатом. — Видали вы большего зануду и осла? И как мне вести себя с ним, а?

Нам нечем было ему помочь — про себя я решил держаться подальше от Бисмарка. Он нервировал меня: столько в нем было этого чертова превосходства. В одном Том ошибся: кем-кем, но ослом Бисмарк не был. В нем было что-то общее с тем непревзойденным идиотом — Кардиганом, под началом которого мне пришлось служить в Одиннадцатом гусарском, но сходство это было поверхностным. Та же надменная убежденность в правоте всего, что он говорит и делает; такой человек взирает на мир так, будто тот создан исключительно для него одного. Он прав, и все тут. Но если под блестящим обличьем Кардигана прятался прирожденный тупица, то с Бисмарком было не так. Внутри него скрывался глубокий ум, и тот, кто слышал в его речах лишь монотонные проповеди и подмечал только отсутствие юмора — юмора в нашем понимании слова — и потому почитал его напыщенным дураком, — тот очень сильно заблуждался.

Я старался не пересекаться с ним, но за время краткого визита к Тому Бисмарк все же дважды зацепил меня, и оба раза, кстати, именно в тех вещах, в которых я знаю толк. Будучи по жизни подлецом и трусом, я тем не менее наделен двумя талантами: способностью к иностранным языкам и верховой езде. Я могу в кратчайший срок овладеть практически любым языком, и оседлать любое существо, у которого имеется хвост и грива. Оглядываясь назад, я прихожу к выводу, что Бисмарк почуял во мне эти таланты, и решил уязвить меня именно в них.

Уж и не припомню как, но однажды за завтраком зашел разговор об иностранных языках — обычно темой служили женщины, вино, лошади и кулачные бои, ну, иногда еще такие высокие материи, как возмутительная ставка налога в семь шиллингов с фунта. [X*] Но так случилось, что упомянули и о моей одаренности. Откинувшись в кресле, Бисмарк с ироничным смешком заявил, что этот талант очень полезен для метрдотелей. [XI*]

Я разозлился, попытался придумать какой-нибудь остроумный ответ, да так и не сумел. Потом мне пришло в голову, что можно было многозначительно на него посмотреть и заявить, что это также полезный талант для немецких сводников, но было уже поздно. Кроме того, никогда нельзя быть уверенным, стремится ли Отто поддеть тебя или просто озвучивает свои мысли, так что я просто решил не обращать на него внимания.

Второй случай произошел в день, когда после не слишком удачной охоты мы возвращались домой. Конингем притормозил на вершине небольшого холма, откуда открывался вид на пересеченную местность, на мили протянувшуюся во всех направлениях, и указал на церковь, размытые очертания которой виднелись сквозь предзакатное марево.

— Кто за стипльчез? — спрашивает он.

— Уф, я так устал, — отвечает Том. — Кроме того, скоро стемнеет, и животные могут споткнуться. Я за возвращение домой.

— Стипльчез? — говорит Бисмарк. — А что это?

Ему объяснили, что нужно скакать, не разбирая дороги, прямо к шпилю. Он кивнул и заявил, что это превосходный спорт.

— Вот это молодец! — вопит Конингем. — Вперед, ребята! Флэши, ты в игре?

— Слишком далеко, — ворчу я. Как и Тому, мне не доставляла удовольствия перспектива скакать через изгороди по мокрой траве, да еще в наступающих сумерках.

— Чепуха! — заявляет Бисмарк. — Как, джентльмены, неужто англичане спасуют в своем же собственном спорте? В таком случае, маркиз, остаемся мы с вами?

— Вперед! Талли-ху! — завопил Конингем, и, естественно, остальные ослы помчались за ним. Мне не к лицу было отступать, так что, кляня Бисмарка почем зря, я пришпорил коня и тоже поскакал.

Конингем и следующий за ним по пятам Бисмарк повели стремительную скачку через луга, но пара изгородей задержала их, и мы быстро сели им на хвост. Я держался чуть-чуть позади, поскольку стипльчез в стиле всех этих старомодных сорвиголов, готовых рисковать свой шкурой где только представится возможность — это самый верный из известных мне способов свернуть шею. Если ты внимательно следишь за местностью и наблюдаешь, как прыгают и приземляются лидеры, то можешь пожать все плоды их открытий без риска совершать их самому. Так я проскакал с приятной легкостью с милю или около этого, и вот мы въехали в небольшой лесок с редко стоящими деревьями. Тут я пришпорил своего гунтера и прибавил ходу.

Бывают моменты, которые знакомы каждому наезднику: когда чувствуешь, как твой конь мчится вперед, а ты пригибаешь голову к его гриве и видишь, как перед тобой возникает ров, но знаешь, что тебе все по плечу. Это я чувствовал в тот миг, когда летел за толпой, слыша стук копыт и видя взлетающие из-под них куски влажного торфа, ощущая бьющий в лицо ветер; как сейчас вижу в свете заката алые сюртуки, чувствую запах пропитанной дождем почвы и слышу крики товарищей, подбадривающих друг друга смехом и ругательствами. Боже! Как тогда было здорово — быть молодым, да еще и англичанином!

Мы пронеслись сквозь лесок как отряд атакующих драгун и выскочили на затяжной, идущий вверх склон. До его вершины лидировал Конингем, но как только мы помчались под уклон, пришло время более тяжеловесных парней. Бисмарк обогнал его, я тоже; мы подлетели к живой изгороди. Бисмарк перелетел через нее как птица — ездить он умел, уж можете мне поверить — и я направил своего гунтера к тому же излому и махнул следом за ним. Так я скакал у него на хвосте: сквозь изгороди, заборы, кусты, канавы и рытвины, пока не увидел в полумиле перед собой шпиль. «Теперь, — думаю, — самое время высунуть вперед нос».

Я прибавил. Увидев меня рядом, Бисмарк повернул голову, приподнялся на стременах и взмахнул рукоятью хлыста, но я держался на расстоянии. Когда мы перемахнули через штакетник и оказались на выгоне, отделенном одной-единственной изгородью от пустыря, выходившего прямо к церковному двору, он держался на полкорпуса впереди. Я поравнялся с ним, потом вышел чуть-чуть вперед, приглядывая место для прыжка через изгородь. Она была не из лучших: высокие кусты боярышника перемежались растущими поодаль друг от друга деревьями, отбрасывающими длинные тени на зелень ограды. Было одно местечко, выглядевшее подходящим — боярышник рос там не так густо, и лишь пара жердей загораживала проем. Я дал лошади шенкелей и ринулся туда — кто перемахнет забор первым, тот наверняка победит. По мере приближения я, идя на полкорпуса впереди, сообразил, что прыжок над жердями должен быть добрых футов пять в высоту; мне это не шибко понравилось, не даром Хьюз пишет, что Флэшмен блистал только в тех играх, где не было никакого физического риска. Но ничего не поделаешь: Бисмарк поджимал, так что я стал готовить своего гунтера к прыжку. И тут, откуда ни возьмись, прямо у меня под локтем возникает серый Бисмарка, тоже заходящий на прыжок.

— Дорогу! — ору я. — Это мой прыжок, лопни твои глаза!

Бог мой, он даже бровью не повел, продолжая переть стремя в стремя со мной прямо к изгороди.

— Отвали, черт тебя побери! — снова завопил я, но он только смотрел вперед, стиснув зубы и работая плеткой, и до меня дошло, что нужно осаживать, или же, если мы попытаемся вместе прыгнуть там, где место только для одного, нас ждет жесточайшее столкновение. А раз так, остается только шаг, чтобы переломать все кости; я натянул поводья и одновременно попытался отвернуть от изгороди. Гунтер осадил, и мы проскользнули вдоль изгороди, отделавшись несколькими царапинами, а мистер Бисмарк тем временем с легкостью перемахнул через жерди.

Пока я объезжал забор, ругаясь почем зря, подоспела остальная кавалькада; Бисмарк, спокойный и довольный собой, поджидал нас у ворот церковного кладбища.

— Разве вам не известно, что идущего впереди нужно пропускать? — говорю я, кипя от злости. — По вашей милости мы могли бы переломать себе шеи!

— Ну же, ну, капитан Флэшмен, — отвечает он. — Если это случилось бы, то благодаря вам: с вашей стороны глупо было бросать вызов лучшему наезднику.

— Что? Какого черта вы сочли себя лучшим наездником?

— Я ведь победил. Не так ли?

С уст моих готово было сорваться замечание, что он выиграл нечестно, но тут с радостными воплями подскакали остальные и стали поздравлять его с прекрасной гонкой, и я счел за лучшее промолчать. Он весьма вырос в их глазах. «Чертовски отчаянный парень!», кричали они и хлопали его по спине. Так что я ограничился предложением, что прежде чем в следующий раз участвовать в гонках в Англии, ему стоит выучить правила верховой езды. Остальные весело заржали:

— Точно, Флэш, черт побери! — и принялись подшучивать над моим вспыльчивым характером. Они находились слишком далеко, чтобы разглядеть, как все было, и никто из них даже представить себе не мог, что сорвиголова Флэшмен мог пойти на попятный, но Бисмарк-то знал, и это читалось в его глазах и холодной улыбке.

Но я сквитался с ним еще до конца недели, и если первоначальное мое хамство в Лондоне заронило между нами искорку вражды, то именно этот случай раздул ее в настоящее пламя.

Произошел он накануне отъезда, после того, как мы посмотрели бой между Ником Уордом, чемпионом, и местным боксером. Матч получился на славу: здешнему парню сломали нос и вышибли половину зубов; Бисмарка это весьма заинтересовало, он наблюдал за избиением бедолаги с не меньшим наслаждением, чем я.

Вечером за ужином разговор, естественно, зашел о боксе, и первую скрипку играл старый Джек Галли, о котором я упоминал. Вообще-то Джек был не самый разговорчивый человек, даром что член парламента, но заведи он речь о двух своих пристрастиях: призовых боях и лошадках — любо-дорого послушать. Хотя прошло уже лет тридцать, как ему последний раз приходилось выходить на ринг — и с момента своего ухода он достиг процветания и был хорошо принят в лучших кругах — Джек знал все о лучших боксерах, и мог без конца рассказывать о таких гигантах, как Крибб, Белчер или Бойцовый Петушок. [XII*]

Разумеется, вся компания готова была слушать его всю ночь на пролет — не думаю, что в Англии найдется другой человек — Пиль, Рассел или еще кто — способный так завладевать всеобщим вниманием, как этот невозмутимый старый чемпион. Ему тогда было уже под шестьдесят, он был седой как лунь, но по-прежнему подвижен как блоха, и стоило заговорить о боксе, как Джек буквально загорался и возвращался к жизни.

Бисмарк, как я заметил, не слишком внимательно слушал, но когда Джек сделал паузу, наш немец вдруг заявляет:

— Похоже, вы придаете этому боксу слишком большое значение. Ну да, достаточно любопытно глядеть, как двое простолюдинов молотят друг кулаками, но разве со временем это не надоедает? Ну раз, ну два, можно и посмотреть, но не сомневаюсь, что люди образованные и благородные презирают этот спорт.

За столом раздался ропот.

— Вы этого не понимаете, потому что вы иностранец, — говорит Спиди. — Это развлечение наше, английское. Вот в Германии, судя по вашим рассказам, парни дерутся друг с другом на дуэли вовсе без намерения убить, а только чтобы разукрасить шрамами свои лица. Мы, англичане, позвольте заметить, тоже не видим в этом особого смысла.

— Шлагер[7] одаряет мужчину почетными шрамами, — говорит Бисмарк. — А что за честь в том, чтобы побить противника кулаками? Кроме того, наши дуэли только для джентльменов.

— Что касается этого, минхер,[8] — улыбается Галли, — то в нашей стране джентльмены не стыдятся пускать в ход кулаки. Я разбогател бы, плати мне гинею за каждую дворянскую башку, которую я угостил своим прямым левой.

— Моя всегда в твоем распоряжении, Джек, — восклицает Конингем.

— Но упражнения со шлагером относятся к воинскому искусству, — продолжает гнуть свое Бисмарк, пристукнув кулаком по столу.

Эге, смекаю я, ну и дела. Неужто наш прусский друг выпил больше обычного? Выпивоха он был знатный, должен признать, но, видно, в тот вечер что-то пошло не так.

— Если вам кажется, дружище, что в боксе не требуется искусства, тот тут вы попали пальцем в небо, — говорит один из гостей, угрюмый гвардеец по имени Споттсвуд. — Разве вы сегодня не видели, как Уорд сделал отбивную из парня, который на три стоуна тяжелее его самого?

— А, этот ваш Уорд силен и быстр, — кивает Бисмарк. — Но скорость и сила — вот и все, что нужно. Я не заметил ни грана искусства в этой драке.

И он допил до дна свой бокал, словно подводя черту этому спору.

— Ну, сэр, — говорит с улыбкой старина Джек, — искусства там немало, можете поверить мне на слово. Вы не видели, потому что не знали, как смотреть, так же как я не понял бы, в чем соль этих ваших шлаг-бах-маг… или как там их называют.

— Еще бы, — кивает Бисмарк. — Вы бы точно не поняли.

И что-то в его голосе заставило Галли пристально посмотреть на немца, хоть он и не произнес ни слова. Тут Том Персевал, чувствуя, что не миновать беды, если не поменять тему разговора, начал толковать про охоту, но я-то разглядел шанс окунуть этого надутого пруссака, и вмешался.

— Вы, возможно, полагаете, что боксировать — это просто? — говорю я Бисмарку. — А вот сами вы смогли бы устоять в схватке?

Он пристально посмотрел на меня через стол.

— Против одного из тех деревенщин? — говорит наконец. — Приличествует ли джентльмену касаться этих людей?

— У нас в Англии рабов нет, — говорю я. — Из сидящих за этим столом никто не почтет за оскорбление сразиться с Ником Уордом — скорее для нас это честь. Но в случае с вами… Может, если бы нашелся какой-нибудь немецкий барон-спортсмен, прикосновение к которому не запятнало бы вас?

— Перестань, Флэш, — говорит Персевал, но я продолжал гнуть свое.

— Или, может, кто-нибудь из присутствующих здесь джентльменов? Готовы вы провести раунд-другой с кем-нибудь из нас?

Его ледяные глаза буквально вонзались в меня, но я не отвел взгляда, так как понимал, что зацепил Бисмарка. Он поразмыслил немного, потом говорит:

— Это вызов?

— О Боже, нет, — говорю я. — Просто вы сочли наш старинный добрый спорт простой дракой, и я хочу показать вам разницу. Если бы мне предложили, я бы с удовольствием попробовал себя в этом вашем искусстве шлагеров. Ну а вы что скажете?

— Вижу, вам не терпится отомстить за те скачки, — с улыбкой говорит он. — Хорошо, капитан, я попробую побоксировать с вами.

Полагаю, он держал меня за труса, не годного на серьезное дело, и был в этом совершенно прав, а еще считал — как большинство дилетантов — что бокс требует только грубой силы, и вот тут весьма заблуждался. Еще он сделал вывод, что по большей части это борьба, в которой он, без сомнения, имел кое-какой опыт. И вдобавок прикинул, что силой и массой ничуть не уступит мне. Но у меня имелся для него сюрприз.

— Не со мной, — говорю. — Я не Ник Уорд. Кроме того, я имею в виду не месть, а науку, а лучший учитель в целом свете сидит буквально в десяти футах от вас. — И я кивком указал на Галли.

Все мое намерение заключалось в том, чтобы выставить Бисмарка дураком, а Галли был способен сделать этой одной левой, потому мой выбор и пал на него. Я даже не надеялся, что Галли нанесет ему травму, ибо как большинство чемпионов, старина Джек принадлежал к породе добрейших и безобиднейших идиотов. И впрямь, услышав мое предложение, он залился смехом.

— Господи, Флэш, — говорит Джек. — Тебе же известно, сколько я привык получать за каждый выход на ринг? А теперь ты решил поглядеть на это задаром, проныра!

Но Бисмарк не смеялся.

— Дурацкое предложение, — отрезал он. — Мистер Галли слишком стар.

Улыбка исчезла с лица Галли как по волшебству.

— Ну погодите-ка, минхер, — вскинулся он, но я снова опередил его.

— Так вот в чем дело? — говорю. — Значит то, что он профессионал, вас не слишком смущает?

Все, естественно, загалдели, но голос Бисмарка перекрыл всех.

— Мне все равно, профессионал он или нет…

— А может, загвоздка в том, что он некогда сидел в тюрьме? — продолжаю я.

— …я лишь отмечаю факт, что он гораздо старше меня. А что до тюрьмы, то какое это имеет отношение к делу?

— Ну, вам-то лучше знать, — не унимаюсь я.

— Ну же, проклятье, покончим с этим, — вмешивается Персевал. — Какого черта, Флэши?

— Ах, я так устал от его манер, — отвечаю я, — и его насмешек над Джеком. Конечно, он твой гость, Том, но не стоило ему заходить так далеко. Пусть покажет на что способен или пусть заткнется. Мое предложение простое: пускай он простоит раунд против настоящего боксера, и поймет, что все его насмешки мимо цели. И пусть не задирает нос, что Галли-де недостаточно хорош для него. Это еще неизвестно, кто для кого недостаточно хорош.

— Недостаточно хорош?! — взревел Джек. — Что за…

— Никто не говорил ничего подобного, — говорит Том. — Флэши, не знаю, к чему ты клонишь, но…

— Намерение капитана Флэшмена состоит в том, чтобы вывести меня из себя, — говорит Бисмарк. — Оно не увенчалось успехом. Единственный мой довод против боя с мистером Галли состоит в его преклонном возрасте.

— Значит, в возрасте, говоришь, — заявляет Джек, багровея от ярости. — Я не настолько стар, чтобы не суметь указать свое место тому, кто забыл где оно!

Его утихомирили. Поднялся всеобщий шум-гам, в результате которого большинство присутствующих, хоть и будучи навеселе, уразумело, что я в дружеской форме предложил Бисмарку выстоять раунд против Галли, а тот оскорбил старину Джека своим высокомерием. Порядок взялся навести Споттсвуд, заметивший, что причины для ссоры и обид нет.

— Вопрос в том, желает ли барон испытать свои силы в товарищеском поединке? Вот и все. Если да, то Джек готов помочь в этом. Не правда ли, Джек?

— Нет, — говорит Джек, уже овладевший собой. — Ей-богу, я уже лет тридцать не выходил на ринг. К тому же мне не ясно, — добавляет он с улыбкой, — желает ли наш гость выходить против меня?

Бисмарк окинул его высокомерным взглядом, но Споттсвуд настаивал.

— Ну же, Джек, если ты проведешь с ним пару раундов, я продам тебе Раннинг Риббонса.

Как вы догадались, он знал слабое место Джека: Раннинг Риббонс был родным братом Раннинг Рейнса, и отличным ходоком. [XIII*] Джек хмыкнул, но продолжал отнекиваться: мол, его боксерское прошлое осталось далеко позади. Парни, видя его колебания и подогреваемые перспективой увидеть в деле знаменитого Галли (да еще и угостить выскочку Бисмарка оплеухой-другой), насели на него, похлопывая по плечу и подбадривая возгласами.

— Ну ладно, ладно, — говорит Джек, дурное настроение которого улетучилось. — Раз вы так настаиваете, то вот что нужно сделать. Дабы убедить барона в том, что в боксе больше настоящего искусства, чем может показаться на первый взгляд, я встану напротив него, опустив руки, и пусть он попробует нанести мне несколько ударов в лицо. Что вы на это скажете, сэр?

Немец, сидевший с презрительным видом, был, похоже, более заинтересован, чем старался показать.

— Вы хотите сказать, что позволите бить вас и даже не станете защищаться?

Джек ухмыльнулся.

— Я сказал, что дам вам попробовать ударить, — говорит он.

— Но ведь я обязательно вас ударю, если только вы не убежите прочь.

— Боюсь, вы еще не слишком преуспели в нашем языке, — отвечает Джек с улыбкой, но только на губах. — Во всяком случае, с выражениями «слишком стар» и «убегать прочь». Не беспокойтесь, минхер, я не сойду с места.

Началась суматоха — чтобы расчистить место для представления, стол придвинули к стене, ковер скатали, всю мягкую мебель разнесли по углам. Один Персевал не радовался:

— Это неприемлемо по отношению к гостю, — говорит он. — Мне это не нравится. Ты же не повредишь его, Джек?

— С его головы и волос не упадет, — отвечает Галли.

— Разве что его спесь слегка пострадает от открытия, что не так-то легко быть настоящим боксером, как ему это кажется, — фыркает Спиди.

— И это мне тоже не нравится, — вздыхает Персевал. — Получается, что мы выставляем его дураком.

— Ну не мы, — говорю, — он сам так хочет.

— И это послужит немецкому пустозвону хорошим уроком, — вставляет Споттсвуд. — Кто он такой, чтобы учить нас, а?

— Но мне все равно не нравится, — говорит Персевал. — Черт тебя побери, Флэши, это все твои проделки.

И он, нахмурившись, отошел в сторону.

В другом углу комнаты Конингем и еще несколько человек помогали Бисмарку снять сюртук. Вам может показаться, что он недоумевал, как его угораздило в это вляпаться, но немец старался держать хорошую мину на лице, изображая интерес и веселье. Ему закрепили перчатки, как и Джеку, и объяснили, что он него требуется. Споттсвуд вывел обоих на середину комнаты, где была проведена мелом черта, и держа их за руки, призвал всех к тишине.

— Это не обычная схватка, — говорит он («Позор!» — закричал кто-то). — Нет, нет, это только товарищеский матч во имя спортивного духа и дружбы между нациями. («Ура!», «Правь, Британия!»). Наш добрый друг, Джек Галли, чемпион среди чемпионов (звучное «ура», на которое Джек отвечает улыбкой и подпрыгиванием) любезно предлагает герру Отто фон Бисмарку выступить против него и попробовать попасть в противника ударом в голову или в корпус. Мистер Галли также обещает не наносить ответных ударов, но ему дозволяется использовать руки для защиты и блокировки. Я стану рефери («Позор!», «Гляди за ним, барон, это мошенник!»), по моей команде бойцы начинают и прекращают схватку. Все согласны? Тогда, барон, можете наносить любые удары выше пояса. Готовы?

Споттсвуд отступил назад, оставив соперников стоять друг против друга. Странное было зрелище: от яркой люстры было светло как днем; свет падает на зрителей, пристроившихся у сдвинутой к стенам мебели, на висящие над их головами охотничьи трофеи, на до блеска натертый пол, на серебряную посуду и бутылки, стоящие на заляпанной вином скатерти, и на две фигуры, расположившиеся лицом к лицу у меловой черты. За всю историю бокса никто не видел более странной пары.

Бисмарк в рубашке, брюках и лакированных туфлях, дополненных боксерскими перчатками на руках, возможно, и чувствовал себя не в своей тарелке, но держался молодцом. Высокий, прекрасно сложенный, гибкий как рапира, с русыми волосами, он напомнил мне картинки могучих скандинавских богов. Губы сжаты, прищуренные глаза пристально изучают противника.

Галли же… Ох, этот Галли! Мне доводилось видеть Мейса, Большого Джека Хинена и маленького Сэйерса, я смотрел, как Салливан побил Райана (и при этом я выиграл у Оскара Уайлда десять долларов), но сомневаюсь, что кто-то из них мог бы устоять против Галли в лучшие его годы. [XIV*] Теперь лучшие годы остались позади, но стоило мне увидеть его, почти шестидесятилетнего, стоящего напротив Бисмарка, и этого было довольно. Как большинству трусов, мне присуще некое неосознанное преклонение перед истинно отважными людьми, при всем их идиотизме; и я способен получать академическое наслаждение при виде настоящего искусства, если оно не направлено против меня, конечно. Галли был истинно отважен и невероятно искусен.

Он стоял на носках ног, низко опустив голову и руки. На смуглом лице по-прежнему светилась легкая улыбка, а глаза пристально наблюдали за Бисмарком из-под густых бровей. Вид у него был спокойный, уверенный и несокрушимый.

— Бокс! — вскричал Споттсвуд, и Бисмарк взмахнул правым кулаком. Джек слегка изогнулся и удар прошел мимо его лица. Бисмарк пошатнулся, вызвав чей-то смешок, потом ударил еще, правой и левой. От правой Джек ушел, левую остановил ладонью. Бисмарк отступил на шаг, посмотрел на противник, и ринулся вперед, целя Джеку под дых, но тот лишь немного развернул корпус, и немец пролетел мимо, молотя воздух.

Все орали и смеялись; Бисмарк развернулся, он был бледен, губа закушена. Джек, словно и не сдвинувшийся с места, с любопытством посмотрел на него, приглашая продолжить атаку. Бисмарк постепенно пришел в себя, вскинул руки и выбросил вперед левую так, как видел сегодня на боксерском поединке. Джек отдернул голову и немного скакнул вперед, заставляя правый кулак Бисмарка также пройти мимо цели.

— Хорошая работа, минхер, — воскликнул Галли. — Это было недурно. Левая, потом правая: то что нужно. Попробуйте еще раз.

Бисмарк попробовал раз, потом другой, и в течение трех минут Джек уклонялся, подныривал или блокировал удары открытой ладонью. Бисмарк продолжал молотить, но ни разу так и не попал, к вящему удовольствию ревущих от восторга зрителей.

— Время! — воскликнул наконец Споттсвуд, и немец остановился; грудь его вздымалась и опадала, лицо раскраснелось от усилий. Джек же стоял, как ни в чем не бывало, на том самом месте.

— Не принимайте близко к сердцу, минхер, — говорит он. — Ни один из них не сумел бы лучше, а большинство и так бы не смогло. Вы быстры, и можете еще ускориться, а двигались просто отлично для новичка.

— Ну, теперь-то вы убедились, барон? — спрашивает Споттсвуд.

Бисмарк, переводя дыхание, отрицательно затряс головой.

— Это искусство, должен признать, — говорит он, после чего все разразились насмешливыми возгласами. — Но я был бы очень признателен, — тут Бисмарк повернулся к Джеку, — если бы вы дали мне попробовать еще раз, но при этом сами постарались ударить меня в ответ.

При этих словах все идиоты завопили, что он настоящий игрок и спортсмен, а Персевал потребовал немедленно прекратить схватку. Но старина Джек заявляет со своей хитрой усмешкой:

— Нет, нет, Том. В этом парне больше от настоящего боксера, чем в любом из вас. Я бы тоже не стал драться с человеком, который не может ударить в ответ. Я буду осторожен, зато когда он вернется домой, то сможет заявить, что участвовал в настоящей схватке.

И они продолжили; Джек теперь двигался, легкий как танцор, несмотря на свои годы, и хлопал перчаткой то по лицу, то по корпусу Бисмарка, тот же по-прежнему без толку махал кулаками. Я подбадривал его при каждом промахе, желая дать ему понять, каким ослом он выглядит, и Бисмарк распалялся все сильнее, стремясь достать Джека, но старый чемпион кружил и уклонялся, оставляя немца с носом.

— Ну, хватит, — воскликнул кто-то. — Довольно, парни, давайте лучше выпьем!

Несколько голосов поддержали призыв, и Джек опустил руки, глядя на Споттсвуда. Но Бисмарк кинулся на него, и Джек, останавливая его левой, стукнул немца немного сильнее, чем рассчитывал, раскровив ему нос.

Бисмарк замер, и Джек, побледнев, бросился к нему с извинениями. Но ко всеобщему изумлению Бисмарк кинулся на противника, обхватил его за талию, сбил с ног и повалил на пол. Джек приземлился с ужасным грохотом, стукнувшись головой об пол. Все вскочили, вопя и горланя. Кто-то кричал: «Нечестно!», кто-то аплодировал немцу — это были самые хмельные — но когда Джек замотал головой и тяжело поднялся, наступила тишина.

Галли выглядел потрясенным и разгневанным, но держал себя в руках.

— Так-так, минхер, — говорит он. — Не знал, что у нас допускаются захваты и подсечки.

Надо думать, с ним подобного никогда не случалось, и гордость старого бойца пострадала гораздо сильнее, чем его тело.

— Ладно, сам виноват, — продолжает он, — нужно было смотреть. Ну ладно. Можете похвастать, что свалили самого Джека Галли.

И он медленно обвел взглядом комнату, будто пытаясь прочитать мысли присутствующих.

— Думаю, нам лучше закончить, — заключает Джек.

— А не хотите ли продолжить, — восклицает Бисмарк. Выглядел он порядком измотанным, но обычная надменная нотка в голосе была тут как тут.

— Лучше не надо, — отвечает Галли после некоторого раздумья.

В комнате повисла напряженная тишина. Потом Бисмарк коротко рассмеялся и пожал плечами:

— Ну ладно, раз уж с вас довольно.

На щеках у Джека заалели два пятна.

— Полагаю, лучше остановиться, — говорит он хриплым голосом. — Если вы умный человек, минхер, то удовлетворитесь этим.

— Как хотите, — говорит Бисмарк, и добавляет к моему удовольствию: — Но это вы выходите из схватки.

Лицо Джека окаменело. Споттсвуд положил руку ему на плечо, а Персевал подскочил сбоку; прочие столпились вокруг, возбужденно тараторя. Бисмарк бросал вокруг себя взгляды, исполненные обычного самодовольства. Это переполнило чашу терпения Джека.

— Хорошо, — рявкает он, отталкивая Споттсвуда. — Уберите свои руки!

— Довольно! — кричит Персевал. — Все зашло слишком далеко.

— Ничего с меня не довольно, — заявляет Джек, ухмыляясь как висельник. — Я выхожу из схватки, да? Это он у меня сейчас выйдет, как пить дать!

— Ради Бога, парень, — говорит Персевал. — Вспомни кто ты, и кто он. Это же гость, иностранец…

— Иностранец, который нечестно повалил меня.

— Он не знал правил.

— Тем хуже.

— Это был честный прием.

— Ничего подобного.

Старина Джек тяжело дышал.

— Послушайте, — говорит он. — Допускаю: он не знал, что повалил меня нечестно, воспользовавшись моей неготовностью, пока я ему кларет из-под носа подтирал. Допускаю: он был зол и не соображал как надо, потому что я побил его. Я готов покончить на том и обменяться рукопожатием — но не допущу, чтобы он тут подбоченивался и заявлял, будто я прошу его закончить бой. Такого мне никто не говорил — нет, нет, даже сам Том Крибб, ей-богу!

Все заговорили одновременно, Персевал старался растащить соперников и успокоить Джека, но большинству из нас нравилось, что недоразумение разрастается: не всякий раз удается посмотреть, как Джек Галли дерется по-настоящему, а судя по всему, он до этого дозрел. Том обратился к Бисмарку, но немец, презрительно ухмыльнувшись, только заявил:

— Я готов продолжать.

Сделав все возможное, Том вынужден был уступить, и вот соперников снова поставили друг против друга. Я, разумеется, ликовал: на такой оборот мне даже не приходилось рассчитывать, хоть и оставалось опасение, что добрый нрав Галли позволит Бисмарку отделаться лишь небольшой трепкой. Гордость старика была задета, но я подозревал, что этот прекраснодушный болван ограничится тем, что стукнет немца пару раз, доказав ему, кто тут главный, и на этом все кончится. Персевал, судя по всему, думал также.

— Полегче, Джек, Бога ради, — взмолился он, и бой начался.

Не знаю, на что надеялся Бисмарк. Он ведь был не дурак, и Галли уже показал, что способен сделать с ним что угодно. Могу только предположить — он рассчитывал снова сбить Галли с ног и был слишком самоуверен, чтобы прекратить схватку на почетных условиях. Как бы то ни было, немец ринулся вперед, раскинув руки. Джек стукнул его в корпус и когда, Бисмарк потерял равновесие, угостил его левой в голову, сбив с ног.

— Время! — кричит Споттсвуд, но Бисмарк ничего не слышал. Вскочив, он бросился на Галли и, ловко извернувшись, ухватил того за ухо. Джек пошатнулся, потом выпрямился и, словно инстинктивно, дважды врезал Бисмарку под дых. Тот свалился, хватая ртом воздух. Персевал кинулся вперед, вопя, что больше этого не потерпит.

Но немец поднялся и, переведя дыхание и подтерев текущую из носа кровь, выразил готовность продолжить. Галли отказался, но Бисмарк стал насмехаться над ним; в результате они сцепились снова, и Галли сбил его с ног.

Тот снова встал, и опять Галли заколебался, отказываясь продолжать, но стоило ему отвлечься, как Бисмарк бросился на него, схлопотал мощный удар в лицо и упал как подкошенный. Галли тут же принялся клясть себя безмозглым дураком и просить, чтобы Споттсвуд снял с него перчатки. Том помог Бисмарку подняться, демонстрируя всем его феноменально расквашенную физиономию. Поднялся гвалт; пьяные парни орали: «Позор!», «Остановите бой!» и «Врежь ему еще!». Персевал чуть не плакал от досады, а Галли забился в угол, твердя, что не хотел бить этого малого, но что еще оставалось делать? Побледневшего Бисмарка усадили в кресло, обтерли ему лицо и налили бренди. Звучали извинения и протесты; в конце концов Галли и Бисмарк пожали друг другу руки. Джек заявил, что как настоящий англичанин, он стыдится своего поведения и просит простить его. Бисмарк, чьи губы распухли и саднили после последнего удара Джека, а в аристократическом носу хлюпала кровь — я бы двадцать гиней не пожалел, лишь бы увидеть его сплющенным в лепешку — заверил Галли, что это пустяки, и поблагодарил за урок. И добавил, что готов был продолжать, и что бой остановили не по его просьбе. При этих словах старина Джек засопел, но ничего не сказал, а Конингем, поддержанный остальными, завопил:

— Молодец, пруссак! Настоящий бойцовый петушок! Ура!

Это послужило сигналом к продолжению попойки. Дошло до того, что двое из компании, распаленные бойцовским задором, нацепили перчатки и стали шутки ради боксировать, но будучи во хмелю, сцепились всерьез и покатились по полу. Персевал не отходил от Бисмарка, бормоча извинения; последний только отмахивался и потягивал разбитым ртом бренди. Галли просто отошел к буфету и опрокидывал стакан за стаканом, пока не опьянел окончательно. Никогда раньше его не видели таким потрясенным и убитым, или пьяным до такой степени. Я знал, что с ним — ему было стыдно. Как это ужасно — иметь идеалы и совесть, не говоря уж о профессиональной гордости. Позже он мне признался, что предпочел бы, чтобы его побили тогда — тогдашнее избиение Бисмарка есть «самое постыдное из всех моих дел за всю жизнь», сказал Джек.

А вот я бы гордился, окажись на его месте: у этого немецкого выскочки ни одного целого зуба не осталось бы. Пользуясь случаем, когда разгул достиг пика и шум стоял просто оглушительный, я как бы невзначай оказался рядом с креслом Бисмарка, с осторожностью потягивавшего бренди. Немец заметил меня, нахмурился, и говорит:

— Никак не могу понять вас, капитан. Вы меня интригуете. Но не сомневаюсь, что у меня еще будет случай заняться этим. Что ж, надеюсь, вас не разочаровало сегодняшнее представление?

— Могло быть и лучше, — говорю я, усмехаясь.

— Но даже так, ваш план сработал. Примите мои поздравления, — он потрогал разбитые губы и багровый нос. — Придет день, и я напомню вам про ваше обещание и покажу, что такое дуэль на шлагерах. Посмотрим, много ли удовольствия получите вы от нашего национального спорта.

— Полагаю, больше, чем вы от нашего, — рассмеялся я.

— Надеюсь, что так, — говорит он. — Только я не очень уверен.

— Отправляйтесь вы к черту! — говорю ему я.

Он отвернулся, и процедил сквозь зубы:

— Только после вас.

III

Одна из трудностей, с которой сталкиваешься, когда пишешь мемуары, состоит в том, что события в них не развиваются плавно, как в романе или пьесе. Я уже описал свою встречу с Розанной Джеймс и Отто, но до того момента, как в конце года мне попалось на глаза объявление в «Таймс» о ее разводе с капитаном Джеймсом, я, на протяжении нескольких месяцев, не слышал о ней ни слова. Что же до Бисмарка, то до очередной радости лицезреть его физиономию прошли годы, впрочем, можно сказать, и пролетели.

Здесь придется пропустить несколько месяцев до моей новой встречи с Розанной, которая состоялась благодаря присущей мне долгой памяти и неодолимому желанию платить по старым счетам. В гроссбухе Флэши она проходила по графе «должники», и едва появился шанс сквитаться с ней, я тут же за него ухватился.

Случилось это следующим летом. Я все еще был в Лондоне, по официальной версии дожидаясь, пока дядя Биндли из Конной гвардии подыщет мне какое-нибудь местечко, а на деле слоняясь по городу и ведя развеселую жизнь. Она не была такой веселой, как прежде, поскольку хотя я все еще считался чем-то вроде идола в военных кругах, блеск моей персоны начал потихоньку меркнуть. Вчерашние герои быстро выходят из моды, и хотя мы с Элспет не испытывали недостатка в приглашениях в течение этого сезона, мне начало казаться, что принимают нас уже не так радушно, как раньше. Я уже не владел безраздельно вниманием присутствующих, кое-кто начинал морщиться, если мне доводилось упоминать про Афганистан, а на одной ассамблее до меня донеслись слова какого-то малого: ему-де уже настолько знаком каждый проклятый камень в форте Пайпера, что он мог бы водить экскурсии по этим развалинам.

Это я просто к слову, но в том одна из причин, почему жизнь в последующие месяцы казалась мне все более однообразной, и почему я с такой готовностью ввязался в представившуюся при первой возможности авантюру.

Уже точно и не помню, что именно привело меня тем майским вечером в один из театров на Хаймаркете: то ли это была актриса, то ли акробатка, за которой я тогда ухлестывал. Да, наверное, она. Как бы то ни было, я болтался во время репетиции среди гентов и мунеров и заметил женщину, упражняющуюся в танцах на другом конце сцены. [XV*] Мое внимание привлекла ее фигура, поскольку на ней был обтягивающий костюм, который носят балерины; пока я восхищался ее ножками, она повернулась в профиль, и, к своему изумлению, я узнал Розанну.

У нее была новая прическа, с пробором посередине и перехваченным косынкой пучком на затылке, но лицо и фигуру я не мог не узнать.

— Классная штучка, а? — говорит один из мунеров. — Говорят, что Ламли — это ее менеджер — заплатил за нее целое состояние. Ей-богу, на его месте я, наверное, сделал бы то же самое.

Ого, думаю про себя, любопытно. И как бы невзначай спрашиваю у мунера, кто она такая.

— Как, вы не знаете? — восклицает он. — Это же новая танцовщица. Похоже, эта опера приносит не слишком много звона, так что Ламли выписал ее специально для танцевальных интермедий между актами. Считает, что она станет настоящим гвоздем программы, и, глядя на эти ножки, я готов с ним согласиться. Посмотрите-ка.

И он вручил мне отпечатанную афишу. В ней значилось:

ТЕАТР ЕЕ ВЕЛИЧЕСТВА

Особое представление

Мр. Бенджамин Ламли имеет честь сообщить,

что между актами оперы

донья Лола Монтес из Театро Реаль в Севилье

будет иметь честь дать первое свое представление

в Англии,

выступив с оригинальным испанским танцем

«Эль Олеано».

— Ну, разве она не прелесть? — заявляет мунер. — Боже, гляньте какие прыжки!

— Так это донья Лола Монтес, значит? — говорю я. — И когда же она выступает?

— Премьера на следующей неделе. Не удивлюсь, если будет целое столпотворение. Ах, прекрасная Лола!

Так-так, я никогда не слышал о Лоле Монтес, но чувствовал, что в этом деле стоит разобраться. Поболтав с одним-другим, я пришел к выводу, что благодаря настойчивому старанию Ламли, о его новом оригинальном приобретении уже судачит добрая половина города. Критики авансом расточали свои похвалы «прекрасной Андалузске», предрекая ей грандиозный успех, и никому не приходило в голову, что она вовсе не прирожденная испанка. Но я-то знал, поскольку был достаточно близок с Розанной Джеймс, чтобы не сомневаться.

Поначалу это меня просто развлекало, но потом мне пришло в голову, что это небом данная возможность свести с ней счеты. Если разоблачить ее, открыв, кто она на самом деле, вот это будет удар! Будет знать, как метать во Флэшмена ночные вазы. Но как лучше это сделать? Я пораскинул мозгами, и в пять минут нашел способ.

Из наших разговоров в ту сладострастную неделю мне припомнилось имя лорда Ранелага, который уже в то время был одним из самых влиятельных парней в городе. Розанна любила болтать про своих воздыхателей, а он был среди тех, кого она отвергла, даже отшила, вернее сказать. Я знал его только понаслышке, поскольку он был жутко надменным и не водил знакомства даже с такими героями как Флэшмен, если они не принадлежали к высшему сословию. Но судя, по всему, лорд был первоклассной свиньей, а значит, именно тем, кто мне нужен.

Я проследил лорда до его клуба, проскользнул внутрь, когда швейцар зазевался, и разыскал Ранелага в курительной комнате. Он возлежал на кушетке, попыхивая сигарой и надвинув шляпу на брови. Я перешел прямо к делу.

— Лорд, Ранелаг, — говорю я. — Здравствуйте. Меня зовут Флэшмен.

Он чертовски надменно окинул меня взором из-под полей шляпы.

— Не имею чести знать, — говорит. — Всего хорошего.

— Нет, нет, вы меня знаете, — отвечаю я. — Гарри Флэшмен, к вашим услугам.

Лорд немного сдвинул шляпу на лоб и воззрился на меня, как на некую диковину.

— Ах, — фыркает он наконец, — Афганский воитель. И в чем же дело?

— Я взял на себя смелость обратиться к вашей светлости, — говорю, — так как у нас с вами имеются общие знакомые.

— Не уверен, — цедит он сквозь зубы, — что такие могут найтись. Разве что вы свели знакомство с кем-то из моих грумов.

В ответ я весело рассмеялся, хотя мне хотелось от души пнуть его ногой в аристократический зад. Но он был мне нужен, так что приходилось заниматься подхалимажем.

— Недурно, недурно, — щебечу я. — Однако речь идет о леди. И мне кажется, она вам небезразлична.

— Вы что, сутенер, что ли? Если так, то…

— Нет, нет, милорд, вовсе нет. Но, возможно, вам доводилось слышать о миссис Джеймс, миссис Элизабет Розанне Джеймс?

Он нахмурился и стряхнул пепел со своей дурацкой бороды, спускавшейся до середины груди.

— Причем тут она, и что, черт побери, вас с ней связывает?

— О, совершенно ничего, милорд, — заверяю я. — Дело в том, что на следующей неделе она будет выступать на сцене Театра Ее Величества, замаскировавшись под знаменитую испанскую танцовщицу. Донья Лола Монтес, так она себя называет, и представляется уроженкой Севильи. Предерзостный подлог.

Лорд переваривал услышанное, я же наблюдал, как работает его грязный умишко.

— Откуда вы узнали? — говорит он.

— Видел ее на репетиции, — отвечаю. — И никаких сомнений нет — это Розанна Джеймс.

— И почему это должно меня заинтересовать?

Я пожал плечами, он же спросил, какую цель преследую я, сообщая ему про это.

— Ах, уверен, вам захочется поприсутствовать на ее первом представлении — дабы засвидетельствовать свое почтение старой знакомой, — отвечаю я. — А коли так, я прошу вас предоставить мне место в вашей свите. По отношению к ней меня обуревает та же страсть, которую, без сомнения, испытывает и ваша светлость.

Он понял меня.

— А вы на редкость мерзкий тип, — говорит он. — Почему бы вам самому не развенчать ее — ведь именно этого вы добиваетесь, не так ли?

— Убежден, что ваша светлость наделена даром к таким вещам. Кроме того, вас все знают, в то время как меня… — Мне вовсе не хотелось оказаться в центре скандала, но в то же время я намеревался быть в первых рядах зрителей грядущей потехи.

— Значит, я должен сделать за вас грязную работу? Так, так…

— Вы пойдете?

— Вас это не касается, — говорит он. — Всего хорошего.

— Могу я прийти?

— Дорогой сэр, не в моих силах запретить вам ходить куда нравится. Зато строго-настрого запрещаю вам обращаться ко мне на публике.

И лорд повернулся на другой бок, спиной ко мне. Но я ликовал: он наверняка пойдет и развенчает «донью Лолу». У него имелся к ней свой счет, и к тому же он был из того сорта людей, которые способны на такие вещи.


Будьте уверены, как только фешенебельный сброд прибыл в следующий понедельник в театр Ее Величества, подкатили две кареты с лордом Ранелагом и его свитой. Я был тут как тут, встретив его у дверей. Лорд заметил меня, но ничего не сказал, и мне позволили пройти в большую ложу, снятую Ранелагом как раз напротив сцены. Некоторые из его друзей окинули меня высокомерными взглядами, и я скромно устроился в задней части ложи, в то время как его светлость вместе с приятелями расположились впереди. Они громко разговаривали и смеялись, чтобы все могли заметить, какие они невежи.

Общество собралось представительное — совсем не по масштабам оперы, которой оказался «Севильский цирюльник». Я был поражен рангом присутствующих: вдовствующая королева, разместившаяся в королевской ложе с парой иностранных князьков; старый Веллингтон, морщинистый, но зоркий, вместе со своей герцогиней; министр Бругам; баронесса Ротшильд; бельгийский посол граф Эстергази, и многие другие. В общем, все великосветские распутники тех лет, и я не сомневался, что в театр их привлекла совсем не музыка. Гвоздем вечера была Лола Монтес, и весь партер говорил только о ней. Ходили слухи, что на частных вечеринках высшей испанской знати она танцевала нагишом, еще говорили, что ей одно время довелось быть первой красавицей турецкого гарема. О да, к моменту, когда открылся занавес, все пребывали в высшей степени возбуждения.

Не стану скрывать: в моем представлении лучшим театром является мюзик-холл — полуголые девицы и низкопробные комедии — вот мой стиль, а все эти ваши драмы и оперы наводят на меня смертную тоску. Так что «Севильского цирюльника» я нашел совершенно невыносимым: жирные итальянцы орут во все горло, а ни слова не понятно. Я малость почитал программку, и счел рекламные объявления намного более интересными, чем происходящее на сцене. «Анатомические дамские корсеты миссис Родд придадут вашей фигуре невероятную симметричность». «Да уж, — подумал я, — примадонна из „Цирюльника“ много выиграла бы от знакомства с изделиями миссис Родд». Еще расхваливались патентованные клизмы, которыми якобы пользовались все знаменитости во время путешествий. Не мне одному, как я подметил, опера показалась скучной: в партере раздавались зевки, а Веллингтон (сидевший рядом с нашей ложей) даже всхрапнул, пока герцогиня не ткнула его локтем в бок. Потом закончился первый акт, и после того, как смолкли аплодисменты, все затихли в ожидании. Оркестр заиграл бодрую испанскую мелодию, и Лола (или Розанна) в драматическом па выпорхнула на сцену.

Я не специалист по танцам: артистки, а не артистизм — вот что меня привлекает. Но мне показалось, что танцевала она чертовски здорово. Ее поразительная красота заставила партер затаить дыхание. На ней был черный лиф с таким низким вырезом, что груди ее постоянно подвергались риску выскочить наружу, а коротенькая алая юбочка демонстрировала ножки в самом выгодном ракурсе. Белоснежная шея и плечи, угольно-черные волосы, сверкающий взгляд, алые губы, сложенные в почти презрительную улыбку, — эффект был самый потрясающий и экзотический. Вам знакомы эти будоражащие испанские ритмы: она раскачивалась, изгибалась и отбивала чечетку с пленяющей страстностью, и зрители сидели ни живы ни мертвы. В ней одновременно читались и призыв и вызов: думаю, ни один цензор не смог бы счесть хоть один жест или па предосудительным, но общий эффект танца был именно таков. Она словно говорила: «Возьми меня, если посмеешь», и все мужчины в зале буквально раздевали ее глазами. О чем думали женщины, мне не известно, но полагаю, они столько же восхищались ею, сколь и ненавидели. [XVI*]

Когда она резко завершила танец, притопнув под финальный звон цимбал ножкой, театр взорвался. Зрители вопили и хлопали, она же застыла на секунду, словно статуя, гордо глядя на них, и упорхнула со сцены. Аплодисменты были просто оглушительными, но Лола так и не показалась, и под вздохи и стоны занавес раздвинулся. Начался новый акт оперы, и эти чертовы макаронники загорланили опять.

Все это время Ранелаг просидел в своем кресле, не сводя с нее глаз, но не произнеся ни слова. На оперу он не обращал ни малейшего внимания, но когда Лола вышла исполнять второй танец, оказавшийся еще более зажигательным, нежели первый, лорд без стеснения стал пристально рассматривать ее через бинокль. Все, разумеется, делали то же самое в надежде, что ее лиф разойдется, и это, похоже, могло случиться в любой момент, но когда овация, еще более мощная, стихла, Ранелаг так и не опустил бинокля. Когда Лола исчезла, лорд озадаченно нахмурился. Дело шло к разоблачению, как пить дать, и когда она появилась, играя веером, в третий раз, я услышал, как Ранелаг сказал своему соседу:

— Смотрите за мной внимательно. Я кое-что скажу, и мы здорово повеселимся.

Она кружилась в танце, демонстрируя большую часть своих бедер, и изгибалась в такт движениям веера, и стоило ей закончить, как поднялась настоящая буря восторгов: на сцену полетели букеты, люди вскакивали с мест и аплодировали стоя. Лола в первый раз улыбнулась, и кланяясь и рассылая воздушные поцелуи, попятилась к кулисам. И тут из нашей ложи раздался оглушительный свист, и овация постепенно смолкла. Она повернулась и обратила в нашу сторону яростный взгляд, а поскольку свист становился все громче, остальной театр разразился криками возмущения. Зрители вытягивали шеи, стараясь понять, что происходит. Тут Ранелаг вскакивает — черная борода и элегантное пальто делали его фигуру весьма импозантной — и выкрикивает во весь голос:

— Это же сплошное надувательство, леди и джентльмены! Это не испанка Лола Монтес. Это ирландская девка, ее зовут Бетси Джеймс!

На секунду воцарилась тишина, а потом началось светопреставление. Снова раздался свист, послышались крики «Обман!», «Жулье!», начались и затихли аплодисменты, галерея шикала и улюлюкала. В один миг настроение публики поменялось на противоположное: подхватив инициативу Ранелага и его клаки, зрители начали освистывать ее, на сцену полетели мелкие монеты. Дирижер, с раскрытым ртом наблюдавший за происходящим, бросил вдруг свою палочку и убежал. Вскоре весь театр вопил, топал и требовал вернуть деньги, злобно рекомендуя ей убираться назад, в родные болота Донегала.

Лола буквально искрилась от ярости, и когда она направилась к нашей ложе, кое-кто из парней отступил назад, от греха подальше. Она остановилась; грудь ее бурно вздымалась, а глаза буравили ложу — да, да, Розанна наверняка узнала меня, и когда из ее уст полились ругательства, я понимал, что они предназначаются в равной степени и мне и Ранелагу. К несчастью, ругалась она по-английски, что завело толпу еще больше. Потом она бросила букет, который держала в руке, растоптала его и пинком отправила в оркестровую яму; изрыгнув в наш адрес последнее проклятье, Лола покинула сцену и скрылась за упавшим занавесом. [XVII*]

Должен признать, я был доволен: даже не предполагал, как здорово все получится. Когда все двинулись к выходу — про «Цирюльника», естественно, забыли — я протиснулся к Ранелагу и поздравил его. Мне не под силу было отплатить ей в таком блестящем стиле, в чем я ему и признался. Он удостоил меня холодного кивка и укатил прочь, напыщенный ублюдок, но я был не в том настроении, чтобы принять это близко к сердцу. Ведь это именно я поквитался с миссис Лолой за ее оскорбления и выходки, так что домой я отправился в самом распрекрасном настроении.

Само собой, с лондонской сценой для нее было покончено. Ламли расторг контракт, и хотя было еще несколько попыток пристроить ее в другие театры, ничего не вышло. Теперь очень многие узнавали в ней миссис Джеймс, и хотя она написала письмо в газету с опровержением этих слухов, никто ей не верил. Через несколько недель актриса пропала из поля зрения, и я полагал, что на этом участие Лолы Монтес в моей жизни закончилось. И скатертью дорожка: великолепная в своем роде любовница, не стану отрицать, и даже сейчас, когда я вспоминаю ее голую в постели, во мне что-то екает — но особой симпатии я к ней не испытывал, поэтому был только рад, что она взяла, да и испарилась.

Но ставить на ней крест оказалось рановато. Хотя и прошло немало лет прежде чем я увидел Лолу снова — причем при самых невероятных обстоятельствах — время от времени в газетах мелькало ее имя. И всегда в разделе сенсаций: у нее, похоже, был просто талант встревать в разные громкие скандалы. Сначала была статья, как она отхлестала плетью полицейского в Берлине, потом он танцевала на столе во время гражданского банкета в Бонне, к вящей ярости нашей королевы и принца Альберта, находившихся там с визитом. Потом давала представление в Париже, и когда публика не слишком тепло приняла ее, она сорвала с себя подвязки и чулки и запулила их на галерку. Потом Лола затеяла бучу на улицах Варшавы, и когда ее попытались арестовать, встретила ищеек выстрелами из пистолетов. Ну и конечно, была масса историй о ее любовниках, в большинстве своем высокопоставленных: вице-король Польши, русский царь (хотя насчет него я не уверен), композитор Лист. [XVIII*] Она сходилась с ним два или три раза, а однажды он сбежал: запер ее в номере отеля, а сам выскользнул через черный ход.

Кстати, позже мы как-то повстречались и обсуждали нашу любезную Лолу, весьма сойдясь во мнениях. Подобно мне, он отдавал ей должное как любовнице, но находил ее слишком неотразимой. «Ее сжигает огонь, — признавался он мне, качая своей седой гривой, — и он так часто опалял меня, о, так часто!» Я сочувствовал ему: меня она побуждала к любви с помощью расчески, в его же случае это был хлыст для собак. А ведь сложения он был вовсе не крепкого, бедный малый.

Так или иначе, эти обрывки слухов долетали до меня время от времени в течение последующих нескольких лет. Большинство из них я провел вдали от Англии — об этом будет рассказано в другой части моих мемуаров, если представится такая возможность. Мои свершения в середине сороковых годов не имеют отношения к настоящей истории, поэтому я пока опущу их и перейду к событиям, прелюдией к которым послужила моя встреча с Лолой и Отто Бисмарком.

IV

Сейчас я понимаю, что если бы я не бросил Спидиката в ту ночь, не нахамил Бисмарку, не подначил Джека Галли поколотить его и, наконец, не отомстил Лоле, настучав на нее Ранелагу, — не будь всех этих «если», мне удалось бы избежать одного из самых невероятных и ужасных приключений в моей жизни. Еще одна замечательная глава не была бы вписана в историю героической карьеры Гарри Флэшмена, и не был бы создан один знаменитый роман.

Конечно, я пережил за свою жизнь слишком много, чтобы удручаться по поводу «но» и «если». С ними ничего не поделаешь, и если в итоге жизни ты размениваешь восьмой десяток, у тебя есть деньги в банке, а в баре выпивка — то ты настоящий болван коли мечтаешь о том, чтобы твоя судьба сложилась по-иному.

В общем, в 1847-м я снова оказался в Лондоне, в своем доме, и с денежками в кармане — моими собственными, к слову сказать, пусть и нечестно нажитыми. Но вряд ли они были грязнее, чем капиталы старого Моррисона, моего тестя, который подкармливал нас, чтобы обеспечить респектабельную жизнь своей «милой крошке». Его «милая крошка», моя Элспет, была рада видеть меня, впрочем, как и всегда. Мы по-прежнему изумительно проводили время в постели, несмотря не ее бесконечные проделки со своими воздыхателями. Да и я перестал переживать на этот счет.

Впрочем, когда я вернулся домой, предвкушая несколько месяцев отдыха, необходимых для того, чтобы восстановить силы после извлечения из моей филейной части пистолетной пули, меня ждал жестокий удар. Мои драгоценные тесть с тещей — мистер и миссис Моррисон из Пэйсли, оказывается, переехали на постоянное место жительство в Лондон. Благодарение Богу, мне не слишком часто приходилось видеть их с того самого момента, как я, тогда молоденький субалтерн гусаров Кардигана, женился на их прекрасной пустоголовой шлюхе-дочери. Меня с ее родителями связывало чувство взаимной антипатии, и с годами оно не ослабело ни у одной из сторон.

Что еще хуже, моего отца не было дома. В минувшие год-два старый хрыч здорово прикладывался к бутылке — а «здорово прикладываться» означало в его случае, что он лакал спиртное все время, пока бодрствовал. Пару раз папашу сбагривали в одно местечко в деревне, где спирты выпаривались из него, а розовые мышки, обгрызавшие пальцы на руках и ногах, оставляли-таки бедолагу в покое — так он, во всяком случае, утверждал — но вскоре эти твари возвращались, и батюшка отбывал в ссылку на новый «курс лечения».

— Милое дельце, — хмыкнул старина Моррисон — это было за обедом в первый вечер по моему возвращению; я бы предпочел оказаться в постели с Элспет, но нам, разумеется, нужно было проявить «вежливость» к ее родителям. — Милое дельце. Он так до могилы допьется, ей-ей.

— Вполне возможно, — говорю я. — Раз его отец и дед сумели, то чем же он хуже?

Миссис Моррисон, приобретшая с возрастом, вопреки ожиданиям, еще большее сходство со стервятником, при этом допущении разочарованно вздохнула, а ее супруг выразил уверенность, что и достойный отпрыск моего батюшки не преминет свернуть на протоптанную предками кривую дорожку.

— Ничего удивительного, — подхватываю я, подливая себе кларета. — У меня по сравнению с ними есть более весомые оправдания.

— И что вы хотите этим сказать, сэр? — вскинулся старик Моррисон.

Я не удосужил себя ответом, так что он разразился тирадой по поводу неблагодарности и развращенности, а также о распутных привычках моих и моей семьи в целом, и закончил излюбленным своим стенанием на судьбу, сведшую его дочь с мотом и подлецом, не способным даже просто жить дома с женой, как подобает христианину, а шляющемуся по всему миру подобно измаильтянину.[9]

— Погодите-ка, — говорю я, чувствуя, что с меня довольно. — С тех пор как я женился на вашей дочери, мне два раза пришлось бывать за границей по делам службы, и уж по крайней мере после первого из них я вернулся домой, имея за плечами изрядные заслуги. Готов держать пари, что вы не стеснялись направо и налево хвастать своим выдающимся зятем, когда тот прибыл из Индии в сорок втором.

— А толку-то что? — бурчит он. — Кто ты есть? Как был капитаном, так им и останешься.

— Вы не устаете напоминать Элспет в своих письмах, что именно вы содержите нашу семью, наш дом, и прочее. Ну так купите мне новый чин, раз воинские звания так много для вас значат.

— Чтоб тебе провалиться! — заорал Моррисон. — Неужто мало, что я содержу тебя, твоего отца-пропойцу и этот проклятый дом, в котором ты живешь?

— Это верно, — киваю я, — но если вам хочется, чтобы я сделал и военную карьеру, — что ж, это стоит денег, вы же знаете.

— Ха, черта с два ты получишь с меня хоть пенни, — рычит он. — Достаточно уже потрачено на глупости.

Мне показалось, что он глянул при этом на свою кислую супругу, которая фыркнула и слегка покраснела. «Что бы это значило? — думаю я, — неужто она просила купить ей пару эполет? Но в Конную гвардию ее и за деньги не возьмут, ну, разве сержантом-коновалом, не больше».

Больше за обедом, завершившимся в теплой обстановке искренней взаимной неприязни, не было произнесено ни слова; зато ночью перед сном я получил от Элспет кое-какие объяснения. Выходило так, что ее матушка испытывала все усиливающееся беспокойство по поводу перспектив выдать двух сестер Элспет замуж. Старшая была пристроена за одним торгашом из Глазго, и с редким усердием плодила потомство, но Агнес и Гризель оставались в девках. Я выразил мнение, что в Шотландии сыщется довольно искателей приданого, готовых покуситься на деньги ее отца, на что она ответила, что матушка отшила всех. Миссис Моррисон метила выше, говоря, что если уж Элспет сумела отхватить мужа, имеющего знатных родичей и стоящего на полпути в великолепный мир модного общества, то уж Агнес и Гризель и подавно сумеют.

— Да она рехнулась, — говорю я. — Если бы сестры имели твою внешность, у них мог бы появиться хоть полушанс, но один вид твоих дражайших родителей способен распугать всех знатных отпрысков за милю вокруг. Прости, дорогая, но это бред, ты ведь понимаешь.

— Моим родителям, конечно, не хватает достоинств, — заявляет Элспет (выйдя за меня, она сделалась жутким снобом), — тут я не спорю. Но отец очень богат, как тебе известно…

— Послушать его, так это совсем не наша заслуга.

— …ты же знаешь, Гарри, что очень немногие из наших титулованных знакомых способны с пренебрежением взирать на богатое приданое. Мне кажется, что при правильном подходе мама вполне может подыскать для сестер подходящих мужей. Агнес, конечно, не красавица, зато маленькая Гризель очень мила, а образование их почти не уступает моему.

Не так-то легко красивой женщине с голубыми глазами, пышной фигурой и золотистыми волосами придать себе величественный вид, особенно если из одежды на ней только французский корсет, обшитый розовыми ленточками, но Элспет это удалось. В тот миг мной вновь овладело то ревностное обожание, которое я испытывал к ней по временам, несмотря на все ее измены. Мне трудно назвать причину, могу только сказать, что в ней было нечто колдовское, что-то такое по-детски наивное, эта ее задумчивость, ее ясный, непроходимо тупой взгляд. Весьма сложно не любить милых идиотов.

— Раз уж ты так хорошо образована, — говорю я, заваливая ее рядом с собой, — то давай-ка поглядим, чему же ты научилась.

И пока длился этот чрезвычайно строгий экзамен она — Элспет есть Элспет — время от времени изрекала свои обдуманные соображения по поводу шансов миссис Моррисон пристроить своих малышек.

— Так, — говорю я, пока мы восстанавливали силы, — насколько понимаю, от меня не ожидают помощи в их введении в общество. Тем лучше, и дай Бог каждой из них найти себе по герцогу.

Но без меня, ясное дело, не обошлось. Элспет была полна решимости использовать остатки моей популярности на пользу своих сестер, а мне ли не знать: если Элспет уперлась в чем-то, ее уже не свернешь. Завязочка от кошелька была в ее руках, как вам известно, а я не сомневался, что привезенных мною денег при моей привычке жить на широкую ногу надолго не хватит. Так что по возвращении передо мной открывалась не самая блестящая перспектива: старый сатрап далеко — в объятиях эскулапов и белой горячки; папаша Моррисон дома — постоянно гундосит и ко всему придирается; Элспет и миссис Моррисон разрабатывают коварный план: как обрушить двух сестричек на ничего не подозревающий Лондон; и я увяз в этом деле по уши — в том смысле, что мне предстоит повсюду представлять моих очаровательных шотландских родственников. Мне придется волочить папашу Моррисона в свой клуб и стоять за креслом миссис Моррисон на вечеринках, выслушивая, как она излагает какой-нибудь высокородной мамочке рецепт приготовления телячьего рубца по-шотландски. А люди будут говорить: «Видели тестя и тещу Флэши? Они же питаются торфом, разве вы не знаете? И говорят только по-гэльски. Разве их язык можно назвать английским, не правда ли?»

О, я знал, чего мне ждать, и не собирался терпеть все это. У меня мелькала мысль повидать дядюшку Биндли из Конной гвардии и попросить его организовать мое назначение в какой-нибудь полк вне столицы — я тогда не числился на действительной службе, и идея сидеть на половинном жалованье мне совсем не улыбалась. И пока я гадал, что делать, пришло письмо, которое разрешило все мои затруднения, и заодно перекроило карту Европы.

Оно грянуло как гром среди ясного неба, вынырнув из счетов от портных, антипапистских трактатов, подписки на клуб и предложения приобрести железнодорожные акции — обычного хлама. Почему мне запомнились эти бумаги, даже не знаю. Должно быть, у меня извращенная память, потому что содержимое большого белого конверта способно было выветрить все иные воспоминания из любой нормальной головы.

Конверт был шикарный — из бумаги самого лучшего качества, украшен с обратной стороны неизвестным мне дотоле гербом. Тот являл собой щит, разделенный на четыре поля: красное, синее, синее и белое, в которых были помещены меч, коронованный лев, нечто, смахивающее на толстого кита, и алая роза. Ясное дело, отправителем был или кто-то жутко высокородный, или какой-нибудь производитель нового сорта патоки. [XIX*]

Внутри оказалось письмо, в верхней части которого замысловатым шрифтом и в окружении орнамента из розовых купидончиков были вытиснены слова: «Gräfin de Landsfeld». «Кто же это, черт побери, может быть? — недоумевал я. — И чего ей от меня надо?»

Письмо я воспроизвожу в совершенной точности, так как оно лежит сейчас передо мной, сильно истрепавшееся и засалившееся, но вполне читабельное. Мне представляется, это было самое удивительное послание за всю мою жизнь — включая даже благодарственный адрес от Джефферсона Дэвиса и отсрочку от исполнения приговора в Мексике. Оно гласило:

Достопочтеннейший Сэр,

Я пишу Вам по поручению Ее Светлости, графини Ландсфельд, которой вы имели честь быть представлены несколько лет тому назад в Londres.[10] Ее Светлость приказать мне сообщить Вам, что она сохранила самые живейшие воспоминания о Вашей дружбе и желать передать Вам ее сильнейшие благодарности за тот случай.

Я ничего такого не помнил. Хотя мне вряд ли удалось бы перечислить имена всех женщин, которых я знавал, имя некоей иностранной графини уж точно не выскользнуло бы из моей памяти.

Сэр, хотя Ее Светлость не сомневается, что Ваши обязанности есть самого важного и утомительного свойства, она надеется, что Вы изыщете возможность вникнуть в дело, которое я, по ее повелению, изложу здесь перед Вами. Она полагать, что бывшие между вами дружеские связи, не в меньшей мере чем Ваша рыцарственная натура, о которой она сохранила столь приятные воспоминания, побудить Вас помочь ей в деле, имеющем самое деликатное свойство.

Видно, этот малый спятил, подумал я, или же ошибся адресом. Сомневаюсь, что в мире найдется хотя бы три женщины, способных думать обо мне как о рыцаре, даже из близких знакомых.

Ее Милость указать мне потребовать, чтобы Вы как можно скорее после получения этого письма поспешили прибыть в Minga, где услышать из ее собственных уст все детали о службе, которую она так хотеть получить от Вас. Она спешит уверить Вас, что это не составит для Вас ни малейшего труда или затрат, но именно благодаря свойств именно Вашей натуры она чувствовать, что именно Вы из всех ее лучших друзей наиболее подходить для этого дела. Она не сомневаться в тепло Вашего сердца, и что оно сразу же заставить Вас согласиться с ней и действовать так, как подобает настоящий английский джентльмен.

Достопочтенный Сэр, в подтверждение того, что Вы намерены помочь Ее Милости, советую Вам нанести визит в адвокатскую контору Уильям Крейг и сыновья по адресу Уайн-Оффис-корт, Londres, для получения инструкции о Вашем путешествии. Они выдать Вам в дорогу 500 фунтов в золоте и пр. Дальнейшие выплаты будет производиться по мере необходимости.

Сэр, Ее Милость повелевать мне завершить письмо уверениями в самом ее глубочайшем дружеском расположении и в нетерпении удовольствия видеть Вас снова.

Соглашайтесь, уважаемый Сэр, и т. д.,

Р. Лауэнграм, управляющий.

Первой моей мыслью было, что это шутка, сыгранная кем-то, кто не совсем в ладах с головой. Совершенная чепуха: у меня не было ни малейшего представления, кто такая эта «Gräfin de Landsfeld» или где находится этот «Minga». Но перечитав письмо несколько раз, я поймал себя на мысли, что будь это подделка, автор постарался бы исковеркать английский язык значительно сильнее и не потрудился бы написать некоторые из предложений без грубых ошибок.

Но если письмо настоящее, то какого дьявола, оно означает? Что это за служба такая (без труда и затрат, заметьте) ради которой некая иностранная титулованная особа готова отвалить мне пятьсот фунтов, и это только в виде первого платежа?

Добрых минут двадцать я глядел на эту штуку, и чем больше думал, тем меньше мне все это нравилось. Уж если я и выучился чему-нибудь за свою треклятую жизнь, так это правилу, что никто, как бы он ни был богат, не станет платить за просто так, и чем больше затраты, тем поганее окажется дельце. Кому-то, пришел я к выводу, хочется крепко насолить старине Флэши, вот только хоть убей не пойму за что. Я не находил в себе качеств, способных пригодиться в делах «самого деликатного свойства» за исключениям таланта к языками и верховой езде. И тут ни слова не говорилось о страшных опасностях, где мог бы пригодиться мой предполагаемый героизм. Да, я оказался в совершеннейшем тупике.

Я всегда старался хранить попавшие мне в руки иностранные книги и памфлеты, такое у меня было хобби, и поскольку наиболее вероятным казалось предположение, что автором является немец, мне не составило труда найти словарь. Оказалось, что «Minga» это диалектное написание города Мюнхена, что в Баварии. Никого знакомых у меня там не было, тем более какой-то «Grafin» или графини; говоря по правде, я вообще из немцев мало кого знал, в Германии никогда не был, и мое знакомство с немецким языком ограничивалось несколькими досужими часами, проведенными несколько лет назад за грамматикой.

Как ни крути, оставался один-единственный способ разгадать эту загадку, так что я отправился на Уайн-Оффис-корт и разыскал контору «Уильям Крейг и сыновья». Я был наполовину готов к тому, что они пошлют меня куда подальше, но нет: меня встретили такими поклонами и расшаркиваньем: «прошу сюда, сэр, прошу туда, сэр», будто я был настоящий герцог. Это озадачило меня еще больше. Молодой мистер Крейг усадил меня в кресло; это был скользкий, довольно спортивного вида тип в синем сюртуке и с пышной гривой темных волос — совсем не похож на этих адвокатов из Сити. Когда я показал ему письмо и потребовал рассказать, что ему обо всем этом известно, он одарил меня понимающей улыбкой.

— Ну же, все в порядке, дорогой мой сэр, — говорит он. — На ваше имя оформлен перевод на пятьсот фунтов, нужно только удостоверить личность получателя, но с этим-то у нас проблем не будет, верно? Капитан Флэшмен ведь достаточно известен, ха-ха! Мы все помним его знаменитые подвиги в Китае…

— В Афганистане, — вставляю я.

— Ну да, точно. Перевод отправлен на «Английский банк». Да, все в совершенном порядке, сэр.

— Но кто она, черт побери, такая?

— Какая такая, любезный сэр?

— Это графиня как ее там… Ландсфельд?

От удивления его улыбка сошла с лица.

— Я не понимаю… — говорит он, теребя черную бородку. — Неужто вы хотите сказать, что не знакомы с этой леди? Как же так, ведь ее управляющий писал вам…

— Никогда о ней не слышал, — говорю я, — насколько помнится.

— Так, так, — говорит он, удивленно глядя на меня. — Это черт… очень удивительно, скажу я вам. Вы уверены, дорогой сэр? Не говоря уж о письме, содержащим, как мне кажется самые… ну, сердечные приветствия. Да уж, уверен, что в Англии не найдется ни одного человека, который не слышал бы о прекраснейшей графине Ландсфельд.

— Так вот, тот самый человек перед вами, — отвечаю я.

— Не могу поверить, — вопит он. — Как, вы не слышали о Червонной Королеве? О Ла Белль Эспаньоль? О повелительнице, разве что не коронованной, Баварского королевства? Уважаемый сэр, да весь свет знает о донье Марии де… куда оно опять запропастилось? — он зашуршал бумагами — а, вот: донье Марии де Долорес де лос Монтес, графине Ландсфельд. Ну же, сэр, ну…

Поначалу это имя ничего мне не сказало, но потом меня осенило.

— Де лос Монтес? Не о Лоле Монтес, случаем, идет речь?

— О ком же еще, сэр? Близком друге — на самом деле, многие говорят более чем друге — короля Людвига. Да ведь газеты никогда не испытывают недостатка в сенсациях, связанных с ней, каких-нибудь свежих скандалах… — он продолжал трещать, идиотски ухмыляясь. Но я не слушал его. Голова у меня шла кругом. Лола Монтес, моя Розанна — графиня, некоронованная королева, любовница короля? И она пишет мне, предлагая значительную сумму. Ей-ей, мне требовалось больше информации.

— Простите меня, сэр, — говорю я, прерывая поток его излияний. — Меня смутил титул, поскольку мне никогда не приходилось о нем слышать. Когда я знавал Лолу Монтес, она была просто миссис Джеймс.

— Ах, дорогой мой, мой дорогой сэр, — говорит он, изменившись в лице. — Те дни остались далеко позади! Вообще-то наша фирма представляла интересы миссис Джеймс несколько лет тому назад, но мы никогда не вспоминаем об этом! О нет, ни в коем случае! Но графиня Ландсфельд — дело другое — эта дама имеет совсем другой коленкор, ха-ха!

— Когда она получила титул?

— Ну, несколько месяцев назад. Разве вы не…

— Я был за границей, — говорю я. — До этой недели я почти год не читал английских газет. Конечно, о выходках Лолы Монтес мне за минувшие три года доводилось слышать, но об этом — ни слова.

— Ну и как вам, а? — заявляет он, буквально излучая похабство. — Знаете ли, мой дорогой сэр, ваша подруга — ха-ха — весьма влиятельная леди, в самом деле! Все королевство у нее под каблуком, она назначает и смещает министров, командует политиками — и сеет раздор по всей Европе, поверьте моему слову! Ходят слухи — да, в одной газетенке даже появилась статья, где ее назвали современной Мессалиной, — он понизил голос и склонил свое сальное лицо поближе ко мне, — об ее охране из отборных молодых людей, представляете, сэр? Она путешествует по загранице с отрядом кирасир, скачущих за ее каретой, и травит собаками тех, кто посмеет оказаться у нее на пути — о, одного несчастного, не снявшего перед ней шляпу, сэр, едва не засекли до смерти! Правда-правда, сэр. И никто не решается сказать ей «нет». Король от нее без ума, придворные и министры перед ней трепещут, студенты ее боготворят. Да, сэр, она настоящая сенсация!

— Так, так, — говорю. — Малютка Джеймс, значит.

— Умоляю, сэр! — возопил он. — Не упоминайте это имя. Графиня Ландсфельд — вот ваша знакомая, да простите мне смелость напомнить вам об этом.

— Ну, хорошо, пусть так, — киваю я. — Скажете, чего она от меня хочет?

— Мой дорогой сэр, — говорит он, ухмыляясь. — Дело весьма деликатное, понимаете? Ну кто я такой, чтобы говорить об этом вам? Ха-ха. Почему бы вам не отправиться в Баварию и не услышать все подробности «из ее собственных уст»?

Об этом я и сам себя спрашивал. Мне, конечно, не верилось: Лола — королева? Прямо в голове не укладывается. Но то, что Лола просит меня о помощи — это когда наша последняя встреча ознаменовалась обменом «любезностями» и метанием ночных горшков, не говоря уж о фуроре в театре, где она явно видела меня среди разоблачителей? Конечно, мне ли не знать о переменчивости женщин, но я сомневался, что она способна вспоминать обо мне хоть с тенью теплоты. И все-таки ее письмо дышало едва не раболепием, и уж если не слова, то дух его явно был продиктован ей. Возможно, она решила предать прошлое забвению — на свой лад Лола была благородным созданием, как и большинство шлюх. Но почему? Что она надеется получить от меня — ведь из моих способностей ей известны только мои альковные подвиги. Не собирается ли maitresse en titre[11] возвести меня в ранг своего любовника? В моем воображении, всегда крайне богатом по части амурных картин, уже представал величественный образ Флэши — Красы Гарема… Но нет. Хотя самомнением я обделен не был, мне не верилось, что в окружении всех этих юных жеребцов из дворцовой охраны она станет скучать по моим шикарным бакенбардам.

Но вот сидит адвокат, уполномоченный ею вручить мне в качестве аванса пятьсот фунтов на дорогу до Мюнхена — это в десять раз больше суммы, необходимой для такого путешествия. Все это было лишено всякого смысла — если только она не влюблена в меня. Но это чушь: я неплохо поразвлек ее с недельку, но не более того, уж это точно. Что же за услугу мог я ей оказать, да еще такую важную?

У меня чутье на риск: то недоброе предчувствие, которое охватило меня при первом прочтении письма, завладело мной опять. Будь у меня хоть капля здравого смысла, ей-богу, я порекомендовал бы этому сальному мистеру Крейгу убираться куда подальше и перевод с собой захватить. Но даже величайший трус не обращается в бегство, пока не увидит первых признаков опасности, а их не было и в помине, если не принимать в расчет инстинкт. Но ему я мог противопоставить заманчивую перспективу слинять от моих проклятых родственничков — о, боже! — и от ужаса сопровождать их в обществе, и получить изрядную сумму сейчас, а в последствие еще большую. И вдобавок удовлетворить свое любопытство. Если я отправлюсь в Баварию и дело покажется более скверным, чем представляется сейчас — всегда ведь можно сделать ноги. А мысль о новой встрече с Лолой — «знойной» и «дружелюбной» Лолой — распаляла самые потайные мои желания: если судить по рассказам Крейга, будь они хоть наполовину правда, жизнь при дворе доброго короля Людвига[12] была развеселая. Мне уже мерещились дворцовые оргии в древнеримском стиле: старина Флэши возлежит словно султан, Лола склоняется над ним, рабы подносят чаши с растворенным в вине жемчугом, а чернокожие евнухи стоят наготове, вооруженные огромными позолоченными расческами. И пока трезвый рассудок нашептывал мне, что где-то здесь кроется западня, я до поры не мог разглядеть никаких признаков этой ловушки. Поживем — увидим.

— Мистер Крейг, — говорю я, — где можно обналичить мой перевод?

V

Слинять из Лондона не доставило особых проблем. Элспет немного подулась, но когда я дал ей глянуть — очень бегло — на подпись Лауэнграма и конверт письма, подкрепив это выражениями типа «особое военное подразделение в Баварии» и «заграничная дворцовая служба», она совершенно оттаяла. Идея, что я буду вращаться в высших сферах, льстила ее незамутненному знанием уму; она чувствовала неосознанную гордость от того, что окажется сопричастна этому.

Моррисонам все это, разумеется, не понравилось, и старый скряга начал плести про безбожных бродяг, уподобив меня Картафилу,[13] который, надо думать, оставил по штанам и рубашке в каждом городе Древнего мира. По его словам, в меня вселился демон, не дающий покоя, и он проклинает тот день, когда согласился выдать свою любимую дочь за беспутного проходимца, не имеющего даже тени понятия о супружеском долге.

— Ну раз так, — говорю я, — то чем дальше я от нее окажусь, тем больше удовольствия вам доставлю.

Он оторопел от такого цинизма, но в тайне, думаю, был согласен. Побурчав напоследок про плохой конец, неизбежно ожидающий змеиное отродье, он оставил меня собирать вещи.

Их было не слишком много. Военная служба учит путешествовать налегке, и мне хватило пары чемоданов. Я захватил с собой свой старый вишневый мундир — самую эффектную форму, в которую когда-либо одевался солдат — поскольку чувствовал, что она поможет произвести впечатление; в остальном ограничился самым необходимым. В число последнего попали, после некоторого раздумья, дуэльные пистолеты, презентованные мне оружейником после истории с Бернье. Оружие было превосходное, достаточно точное в руках хорошего стрелка, и для того времени, когда револьверы еще считались экспериментальной игрушкой, являлось последним словом техники.

Но я колебался, брать ли их. По правде говоря, мне не хотелось верить, что они могут понадобиться. Пока ты молод, горяч и стоишь на пороге приключений, для тебя кажется важным, чтобы оружие было всегда под рукой, потому как тебя обуревают романтические картины его применения. Даже я ощущал трепет, когда впервые сжимал в руке рукоять сабли на тренировках Одиннадцатого легкого драгунского, и воображал, как крушу ею наповал орды жестоких, но вежливо подставляющихся под удары врагов. Но когда вам приходится видеть рассекшую тело глубокую рану или раздробленные пулей кости, все мечтания как рукой снимает. Задумчиво взвешивая пистолеты в руках, я думал, что, беря их, допускаю тем самым возможность своей собственной насильственной смерти или увечья в ходе грядущих событий. Как видите, в своем развитии как труса я поднялся на новую ступень. Но хоть оружие и наводило на неприятные мысли, с пистолетами было как-то приятнее, поэтому я упаковал и их. Заодно взял с собой и небольшой морской нож. Конечно, это не подходящее оружие для англичанина, но чертовски удобная вещица для самого разного рода дел. Опыт научил меня тому, что нужда в оружии возникает редко, но уж если возникает, то ощущается как ни в чем другом.

Итак, повидавшись на прощание с дядей Биндли в Конной гвардии — тот едко заметил, что британская армия сможет обойтись без моих услуг еще некоторое время, — и зашив в пояс половину от пятисот фунтов (другая половина была положена на хранение в банк), я был готов тронуться в путь. Оставалось только одно дело. Я потратил целый день, разыскивая по Лондону немецкого лакея, а когда нашел, предложил ему оплатить дорогу домой и выдать хорошую премию при условии, что он согласится ехать вместе со мной. Немецкого языка я не знал совершенно, но, учитывая мой талант, не сомневался, что за время пути до Мюнхена уже смогу хотя бы немного болтать на нем. Я уже не раз говорил, что идеальный способ выучить иностранный язык — учить его в постели со шлюхой, но когда он недоступен, то умный попутчик может послужить не хуже. Овладение иностранной речью всегда давалось без труда, чему я весьма рад.

По счастливой случайности малый, которого я нашел, оказался баварцем, и запрыгал от радости, узнав про шанс вернуться домой. Звали его, как помнится, Гельмут, впрочем, не это важно: мне с ним очень Повезло. Как все немцы, он был одержим старательностью, и, узнав о моем желании, принялся с энтузиазмом удовлетворять его. Час за часом: на корабле, на поезде, в экипаже, он разговаривал со мной, повторял слова и предложения, выправлял мое произношение, разъяснял правила грамматики, но самое главное — научил меня самому важному — чувствовать ритм языка. Похоже, этим умением наделены лишь немногие счастливчики, и я из их числа. Дайте мне ухватить ритм, и я смогу понять сказанное человеком, даже если не знаю слов, которые он употребил. Я не хочу сказать, что выучил немецкий за две недели, но к концу этого времени мне уже по силам оказалось пройти свой собственный простейший тест, который заключается в умении задать местному жителю вопрос: «Скажи мне, только медленно и членораздельно, каковы взгляды твоего отца на крепкие напитки (религию, лошадей или иное что придет на ум)», — и достаточно ясно уразуметь ответ. Гельмут был поражен моими успехами.

Ехали мы не спеша, тем более что по пути лежал Париж, город, который мне так давно хотелось посетить, ибо я был наслышан, что распутство возведено там в ранг высокого искусства. Меня ждало разочарование: шлюхи по всему миру одинаковы, и парижские ничуть не лучше других. От французов меня воротит с души, и причем давно. Уж на что я выродок, так они еще хуже. И не только в физическом смысле — у них мозги извращенные. У многих иностранцев изо рта воняет чесноком, у лягушатников же им несет даже от мыслей.

Вот немцы совсем другие. Не будь я англичанином, я хотел бы быть немцем. Они говорят что думают, а это редкость, и все у них в образцовом порядке. Каждый немец знает свое место и не рыпается, и пресмыкается перед тем, кто выше его, из-за чего эта страна очень хороша для джентльменов и хамов. В мои юные годы в Англии, дозволив себе грубость к кому-то из рабочего люда, запросто можно было схлопотать в глаз, зато в Германии все нижестоящие раболепны как ниггеры, только с белой кожей. Вся страна прекрасно дисциплинирована и организована, прибавьте к этому покорность населения — и вы получите лучших в мире солдат и рабочих. Что мой приятель Бисмарк и доказал. В основе этих качеств лежит, разумеется, глупость, ибо умного человека не очень-то заставишь воевать или работать. Сейчас от немцев стонет весь мир, но поскольку мы ближе к ним, чем кто-либо другой, то вполне можем пользоваться этим себе во благо.

Впрочем, все вышеописанное мне еще предстояло открыть, хотя из знакомства с Гельмутом за время путешествия я уже был склонен к подобным выводам. Кстати, не стану утомлять вас детальным описанием нашей поездки: ничего необычного не случалось, главное мое беспокойство заключалось в опасении, не подхватил ли я сифилис в Париже. Оказалось, что нет, но с тех пор я зарекся по возможности держаться подальше от французов.

Прибыв в Мюнхен, я сразу почувствовал симпатию к этому городу. Чистенький, аккуратный, цены существенно ниже чем у нас (пиво стоит пол пенни за пинту, а слугу можно нанять за два шиллинга в неделю), народ вежливый и услужливый, а нравы, если верить приобретенному в Лондоне путеводителю, «весьма свободные». Самое место для старины Флэши, решил я, и стал искать, где бы остановиться. Я совсем потерял бдительность: нетерпение возобновить знакомство с Лолой и узнать, чего же ей таки от меня понадобилось, начисто вытеснили все сомнения, терзавшие меня в Лондоне. Хуже того: знай я, что поджидает меня за углом, то бросился бы со всех ног в Англию, и был рад, что в состоянии драпать.

В Мюнхен мы прибыли в воскресенье; рассчитав Гельмута и найдя отель на Терезиенштрассе, я стал обдумывать свой первый шаг. Проще простого было выяснить, что Лола обитает в собственном дворце, который обезумевший от любви Людвиг выстроил специально для нее на Барерштрассе. Можно было просто заявиться туда и известить о своем прибытии. Но никогда не стоит пренебрегать разведкой, поэтому я решил послоняться пока часок-другой по улицам и ресторанам, послушать о чем говорят. Может быть, даже удастся выведать причину ее заинтересованности во мне.

Я побродил по прелестным улочкам, осмотрел Хофгартен и великолепный Резиденц-палас, в котором обитал король Людвиг, попил превосходного немецкого пива в одной из их забегаловок под открытым небом, а тем временем навострил ушки, пытаясь уловить, о чем толкуют люди. Трудно представить себе жизнь более спокойную и умиротворенную: несмотря на позднюю осень, светило солнце, дородные важные бюргеры в сопровождении миловидных жен или сидели, потягивая пиво и попыхивая внушительных размеров трубками, или же чинно прогуливались по мостовой. Никто не спешил, за исключением прислуги, тут и там группки молодых людей в длинных плащах и ярких шляпах — их я принял за студентов — весело смеялись, немного оживляя картину, в остальном же это был сонный, спокойный вечер. Казалось, сам Мюнхен довольно щурится на мягкое солнышко и вовсе не ожидает беспокойства ни с какой стороны.

И тем не менее разыскав французскую газету и пообщавшись с людьми, говорящими на французском или английском, мне удалось выведать кое-какие слухи. Выяснилось, что не меня одного интересует Лола: добрые мюнхенцы толковали о ней не меньше, чем британцы о погоде — и при этом в схожем ключе — что-де она плоха и обещает стать еще хуже, но поделать тут ничего нельзя.

Она, как кажется, олицетворяла собой верховную власть Баварии. Людвиг был у нее под пятой, она сместила враждебный себе кабинет ультрамонтанов[14] и назначила министрами своих ставленников, и даже факт, что Лола была закоренелой протестанткой, не мог помочь католической иерархии в борьбе против нее. Профессура, имевшая тут гораздо больший вес, чем у нас в Англии, единодушно выступала против нее, среди студенчества же царил жестокий раскол. Часть ненавидела и проводила манифестации у нее под окнами, зато остальные, называвшие свою партию «Аллемания», провозгласили себя ее защитниками и повсюду нападали на своих оппонентов. Кое-кого из этих молодых людей мне показали: их выделяли алые шляпы. Парни это были крепкие, сплоченные и хладнокровные, они расхаживали с важным видом и громко разговаривали; прохожие старались поскорее убраться у них с дороги.

Так или иначе, подчинив себе Людвига, Лола себе не изменила, и если верить франкоязычному журналисту, чью статью я читал, ее возвышение наделало много шума за пределами Баварии. Ходили слухи, что она — агент Пальмерстона,[15] засланный с целью организовать революцию в Германии; многие государства, напрягающие все силы в борьбе с нарастающим по всей Европе недовольством общественности, воспринимали Лолу как серьезную угрозу стабильности старых режимов. Было произведено по крайней мере одно покушение на нее; Метгерних, архиреакционный повелитель Австрии, предпринял попытку заставить Лолу покинуть Германию по добру по здорову. Секрет в том, что в те дни мир стоял на пороге величайшей революции: мы оказались на рубеже между старой эрой и новой, и все, что являлось фактором беспорядка и нестабильности, вызывало резкое неодобрение властей. Так что Лолу не жаловали: газеты поливали ее грязью, священники клеймили в проповедях как Иезавель и Семпронию,[16] а обыватели почитали ее за дьявола в человеческом обличье — и то, что обличье это было прекрасным, только усугубляло гнев.

На этом профессор Флэшмен заканчивает лекцию по истории, по большей части списанную из учебника, но кое-что из вышеприведенного сделалось для меня очевидным уже в тот первый день в пивных Мюнхена.

В одном я был точно убежден, и история это подтвердила: что бы там ни говорили, простые люди в Лоле души не чаяли. Они могли качать головой и бросать укоризненные взгляды, когда ее конный эскорт прокладывал себе путь среди толпы протестующих студентов; могли выражать неодобрение, слыша об оргиях во дворце на Барерштрассе; могли издавать вопли ужаса, когда «Аллемания» порола хлыстом какого-нибудь редактора и громила его издательство — но в глубине душе они любили Лолу, при всей ее вычурности и грубости. Женщин же тешила мысль, что особа одного с ними пола сумела поставить на уши всю Европу. Каждый раз когда непосредственная и темпераментная Монтес затевала новый скандал, много находилось таких, кто думал про себя: «Вот так вам и надо», — но мало кто осмеливался говорить это вслух.

Так какого же дьявола ей нужно от меня? Впрочем, затем я и приехал в Мюнхен, чтобы узнать. В тот воскресный вечер я нацарапал записку, адресованную управляющему Лауэнграму, сообщив, что нахожусь здесь и жду его распоряжений. Затем прогулялся к Резиденц-Палас и полюбовался на портрет Лолы в публичной галерее — так называемой «Галерее красавиц», куда Людвиг собирал изображения самых прекрасных женщин своего времени. Там можно было встретить принцесс, графинь, актрис, даже дочь мюнхенского городского глашатая; среди них красовалась Лола в непривычном образе, похожая на монахиню из-за своего черного платья и постного выражения лица. [XX*] Под портретом было помещено сочиненное королем стихотворение (он был одаренным поэтом), заканчивающееся следующими строчками:

О, словно лань, так трепетна, нежна,
Ты, Андалузии народом рождена!

Что ж, возможно, ему виднее. Подумать только: несколько лет назад ее, нищую танцовщицу, с позором гнали с лондонских подмостков!

Учитывая истерический характер письма Лауэнграма, я рассчитывал попасть во дворец Лолы уже в понедельник, но прошел день, другой — тишина. Но я ждал, не покидая отеля, и в среду поутру был вознагражден за терпение. Я был в своей комнате и заканчивал завтрак, еще не сняв халата; тут в коридоре послышался шум, и появился лакей, доложивший о прибытии некоего фрайгерра фон Штарнберга. Снова топот и звяканье, и за лакеем возникли два кирасира, занявшие места по обе стороны моей двери. Пройдя между них, в комнату стремительно вошел человек — щеголеватый молодой, одаривший меня белозубой улыбкой и протянутой для пожатия рукой.

— Герр риттмайстер Флэшмен? — спрашивает он. — Моя иметь привилегия приветствовать вас в Бавария. Штарнберг, очень сильно к вашим услугам. — Он щелкнул каблуками и поклонился. — Простите мне мой французский, но он лучше чем мой английский.

— И уж, во всяком случае, лучше, чем мой немецкий, — отвечаю я, пристально разглядывая его.

Лет около двадцати, среднего роста, очень стройный, с правильным, приятным лицом и намеком на усики на верхней губе. Уверенный, изящный джентльмен, облаченный в мундир и бриджи некоего гусарского полка, как я понял по наброшенному на плечо ментику и висящей на бедре легкой сабле. Он тоже внимательно изучал меня.

— Драгун? — поинтересовался он.

— Нет, гусар.

— В таком случае, английские строевые лошади должны быть очень крепкий, — хладнокровно замечает он. — Но это не важно. Простите мой профессиональный интерес. Я помешал ваш завтрак?

Я заверил его, что нет.

— Отлично. В таком случае будьте любезны одеваться. Нельзя больше терять время. Лола не любить ждать. — Он закурил чируту и стал оглядывать комнату. — Проклятое место — эти отели. За ничто не согласился бы жить в таком.

Я сказал, что проторчал здесь добрых три дня, на что он рассмеялся.

— Ну, девушки есть девушки, — говорит, — нельзя заставить их торопиться ради мужчин, в то время как они от нас только этого и ждать. Лола не отличима от прочих — в этом отношении.

— Похоже, вы хорошо ее знаете, — говорю я.

— Достаточно хорошо, — небрежно бросает он, присаживаясь на край стола и покачивая лакированной туфлей.

— Я хотел сказать, для посыльного, — продолжаю я, надеясь немного сбить с него спесь. Но он только ухмыльнулся.

— Ну, для леди — любой каприз, разве не так? При необходимости я исполнять и иные обязанности. — И он одарил меня совершенно невинным взглядом голубых глаз. — Не хочу торопить вас, старый дружище, но мы терять время. Мне все равно, но ей — нет.

— Нам ни к чему ее злить.

— Вот именно. Уверен, вы иметь представление о леди с настоящим южным темпераментом. Бог мой, я бы сойти с ума, будь она моей жена. Но хвала небесам, это не так. У меня не хватать духа выносить ее вспышки гнева.

— Неужели?

— Ни ее, ни вообще чьи-либо, — заявил фон Штарнберг и принялся расхаживать по комнате, насвистывая себе под нос.

Как правило, самоуверенные люди меня раздражают, но не так-то просто было осадить этого молодого хлыща, и внутренний голос подсказывал, что ничего доброго из этого не выйдет. Предоставив ему хозяйничать в моей гостиной, я нырнул в спальню и стал одеваться, решив облачиться в свой вишневый мундир с расшитым золотым шнуром доломаном и лосинами. При моем появлении Штарнберг окинул форму удивленным взглядом и присвистнул.

— Шикарный мундирчик, — говорит он. — Честное слово. Ради такого Лоле стоило подождать немного.

— Скажите-ка, — говорю я. — Вам, похоже, многое известно: зачем, по вашему мнению, она послала за мной? Полагаю, вы в курсе ее поступка.

— Ну, конечно, — кивает он. — Раз вы знать Лолу, то советую вам взглянуть в зеркало: разве вы не находить там ответ?

— Идемте же, — говорю я. — Я тоже знаю Лолу, и не стану скромничать насчет своих достоинств, но вряд ли она стала бы тащить меня из Англии только для того…

— Почему нет? — говорит Штарнберг. — Тащить же она меня из Венгрии. Ну, так мы идем?

Мы вышли на улицу — кирасиры следовали за нами по пятам — и сели в ждавшую у дверей карету. Когда он усаживался рядом со мной, рука его легла на раму окна, рукав задрался, и я заметил белеющий на запястье шрам от пули. Мне пришло в голову, что этот фон Штарнберг гораздо более серьезный тип, чем кажется на первый взгляд; пока мы шли, я обратил внимание на настоящую кавалерийскую выправку, твердую походку, и вообще, несмотря на юные годы, ощущалась в нем какая-то уверенность, присущая человеку гораздо более зрелых лет. С таким нужно держать ухо востро, решил я.

Дом Лолы располагался в лучшей части Мюнхена, рядом с Каролинен-плац. Я говорю «дом», хотя по правде это был небольшой дворец, построенный личным архитектором короля Людвига без оглядки на расходы. Нужно было видеть это сооружение, сияющее новизной, похожее на сказочный замок из Италии с его облаченными в мундиры стражниками у ворот и зарешеченными окнами (предосторожность против враждебной толпы), великолепными садами, развевающимся на крыше флагом. Зрелище заставило меня подивиться, как же высоко взлетела эта женщина. Роскошь эта подразумевала не только деньги, но и власть — власть безграничную. Так зачем же ей понадобился я? У нее не могло возникнуть нужды во мне. Может, ей хочется рассчитаться со мной за то, что я сидел в ложе Ранелага, когда ее со свистом турнули со сцены? Она способна на все. В тот миг, глядя на ее дворец, в душе я проклинал себя за то, что приехал — страх всегда готов расцвести пышным цветом в груди труса, особенно если совесть у него не чиста. Коли на то пошло, при ее всемогуществе и мстительности, дело может обернуться крайне нежелательным образом…

— Вот мы и прибывать на место, — провозгласил Штарнберг. — Пещера Аладдина.

Сравнение было вполне уместным. Тут же подскочили слуги, помогая нам выйти из кареты, в холле нас встретили новые стражники: кругом начищенная сталь и яркие ливреи, а от роскоши интерьеров просто дух захватывало. Мраморный пол блестел, как стекло, стены украшали дорогие гобелены, в громадных зеркалах отражались альковы с белокаменными статуями и изящной мебелью, над лестницей висела люстра — по виду, из чистого серебра — все сияло, подразумевая наличие целой армии прислуги, трудящейся не покладая рук.

— Ну, вот вам ее скромный уголок, смею заверять, — объявил Штарнберг, пока мы сдавали свои кивера лакею. — А, Лауэнграм, вот риттмайстер Флэшмен. Графиня принимает?

Лауэнграм оказался шустрым маленьким человечком в придворном облачении, с узким, невыразительным лицом и цепким взглядом. Он приветствовал меня на французском — позже я уяснил, что этот язык был здесь в ходу благодаря плохому немецкому Лолы — и проводил нас вверх по лестнице (минуя по пути новых лакеев и стражников) в приемную, полную картин и людей. Я на такие вещи смотрю глазом солдата и могу заявить, что ценностей в этой комнате хватило бы на содержание целого полка, включая коннозаводческую ферму. Стены были обиты шелком, а позолоты на рамах с лихвой достало бы для работы небольшого монетного двора.

Народ здесь тоже был не из простых: придворные и военные в мундирах всех цветов радуги, и несколько весьма прелестных женщин среди прочего. При нашем появлении разговоры смолкли; будучи выше Штарнберга на три дюйма, я, не смущаясь, выкатил грудь колесом, подкрутил усы и обвел собравшихся высокомерным взглядом. Не успел он представить меня и нескольким близстоящим, как дверь в дальнем конце комнаты распахнулась, и оттуда выскочил, пятясь задом и спотыкаясь, какой-то коротышка.

— Это бесполезно, мадам! — яростно протестовал он, обращаясь к кому-то на том конце комнаты. — Я не располагаю такой властью! Главный викарий не разрешит! Ach, no, lieber Herr Gott![17]

Ему пришлось отпрянуть, ибо мимо просвистело что-то из посуды, вдребезги разбившись о мраморный пол. В следующий миг в дверях появилась сама Лола. При виде ее сердце мое бешено забилось.

Ее благородный гнев был так же прекрасен, как в тот достопамятный мне день, только на этот раз она была одета. И хотя вспышки ярости у Лолы происходили так же внезапно, как и раньше, теперь ей гораздо лучше удавалось владеть собой. По крайней мере не было никаких криков.

— Можете передать доктору Виндишманну, — говорит она, и в ее хрипловатом голосе явственно читаются нотки презрения, — что если лучшей подруге короля хочется иметь свою личную часовню и исповедника, она их получит. И пусть он постарается, если вообще ценит свою должность. Или он решил потягаться со мной?

— О, мадам, прошу, — взмолился коротышка. — Просто будьте рассудительны! Ни один священник в Германии не сможет исповедовать вас. Помимо прочего, вы же лютеранка, и…

— Лютеранка? Чушь! Я фаворитка короля, вот что вы хотите сказать! Вот почему ваш начальник позволяет себе дерзость глумиться надо мной. Пусть поостережется, да и вам тоже не помешает. Лютеранка не лютеранка, фаворитка не фаворитка, но раз я решила заиметь свою часовню, я ее получу. Слышите? И если надо, сам главный викарий станет моим духовником.

— Мадам, прошу вас, умоляю! — коротышка едва не плакал. — За что вы меня так? Это же не моя вина. Доктор Виндишманн возражает только против личной часовни и исповедника. Он говорит…

— Так, и что же он говорит?

Коротышка замялся.

— Говорит, — выпалил он, — что если вам приспичит покаяться в любом из ваших бесчисленных грехов, то в Нотр-Дам есть общественная исповедальня. — Голос его сорвался почти на писк. — Его слова, мадам! Не мои! О, Боже, смилуйся!

Стоило ей сделать решительный шаг в его сторону, как коротышка обхватил руками голову и бросился бежать что есть мочи, только каблуки застучали по ступенькам лестницы. Лола притопнула ногой и рявкнула ему вслед: «Проклятый ханжа-папист!», на что собрание подпевал из передней откликнулось дружным хором сочувственных реплик:

— Дерзкий иезуит!

— Невыносимое оскорбление!

— Какая наглость!

— Старый идиот! (это была лепта Штарнберга).

— Как невероятно заносчивы эти прелаты, — заявил стоявший рядом со мной дородный розовощекий мужчина.

— Я сам принадлежу к англиканской церкви, — говорю я.

Эти слова обратили на меня внимание всех присутствующих. Лола заметила меня, и гнев постепенно испарился из ее взора. Несколько секунд она разглядывала меня, потом улыбнулась.

— Гарри Флэшмен, — говорит она и протягивает мне руку — но на манер, как это делают монархи: ладонью вниз, указывая на пространство между нами. Я подхватил игру, вышел вперед и поднес ее руку к губам. Если ей взбрело в голову поиграть в Добрую Королеву Бесс, кто же против?

Она не спешила высвободить руку, глядя на меня со своей головокружительной улыбкой.

— Полагаю, ты стал даже еще привлекательнее, чем был, — говорит она.

— Могу сказать тоже самое о тебе, Розанна, — отвечаю я, галантный донельзя. — Но «привлекательнее» — слишком слабо сказано.

Уж поверьте, я вовсе не преувеличивал. Я уже говорил, что в момент нашей первой встречи она показалась мне самой красивой девушкой, которую мне приходилось встречать, не изменилось мое мнение и теперь. С тех пор ее фигура сделалась более пышной, и поскольку на ней была легкая сорочка из красного шелка, а под ней явно ничего более, я мог убедиться в этом без труда. Эффект ее приближения был головокружительным: волнующие голубые глаза, правильный рот и зубы, белоснежная шея и плечи, роскошные черные волосы — о да, она по праву занимала свое место в галерее короля Людвига! Но если она сделалась более зрелой со времен нашей последней встречи, то изменения коснулись не только внешности. В ней появились статность и царственность: и ранее при виде ее у вас перехватило бы дыхание — теперь это произошло бы не только из желания, но и из благоговения.

Я уже пожирал ее глазами, но тут вмешался Штарнберг.

— Розанна? Что это означать, Лола: ласковый кличка?

— Не ревнуй, Руди, — говорит она. — Капитан Флэшмен мой старый, очень близкий друг. Он познакомился со мной задолго до всего этого, — она взмахнула рукой вокруг себя. — Мы дружили еще в те времена, когда я была никому не известной бедной девушкой в Лондоне.

Она подхватила мою ладонь обеими руками, подтянула меня к себе и поцеловала, улыбаясь своей прежней дьявольской улыбкой. Ага, раз она именно так предпочитает припомнить старого знакомого, тем лучше.

— Послушайте все, — воззвала Лола, и в зале воцарилась мертвая тишина. — Риттмайстер Флэшмен — не просто самый сердечный мой друг среди всех англичан — а среди моих знакомых имеются, как вам известно, весьма высокородные особы — но и самый храбрый воин британской армии.

— Вы видите его награды, — она потянулась ко мне, чтобы прикоснуться к моим медалям, и при появлении рядом с моим лицом двух почти обнаженных, округлых грудей во мне колыхнулось нечто весьма приятное. Лола всегда гордилась своей грудью, и меня так и подмывало ее ущипнуть. [XXI*]

— Кому еще приходилось видеть молодого капитана с пятью медалями? — продолжала она, и по комнате прокатился шепот восхищения. — Так вот, имейте в виду: он достоин уважения не только потому, что является моим гостем. Во всей Германии не найдется солдата, имеющего такую высокую репутацию воителя за христианскую веру.

Мне хватило здравого смысла принять вид смущенный и снисходительный, ибо я знал, что так и должны вести себя самые знаменитые герои. За последние несколько лету меня накопился изрядный опыт таких спектаклей, и роль не составила для меня труда. Зато меня позабавило, что присутствующие, как и всегда, приняли все всерьез: мужчины подтянулись, дамы заахали.

Покончив с этой маленькой лекцией, Лола поочередно представила меня присутствующим: барон такой-то, графиня такая-то — и все расплывались передо мной в улыбках и расшаркивались как перед королем. Подозреваю, они все смертельно боялись ее, так как хотя она и была сама любезность, с шутками и смехом водя меня от группы к группе, под этой прекрасной наружностью скрывалась все та же grande dame,[18] и дьявольски могущественная. О, она их там здорово вышколила.

Только когда Лола отвела меня в сторонку, усадив на кушетку и угощая принесенным слугой токайским, — остальные при этом замерли в почтительном отдалении, — она позволила маске немного приоткрыться, и ирландский говорок снова прорезался в ее голосе.

— Ну дай же мне получше разглядеть тебя, — говорит она, откидываясь назад и рассматривая меня поверх бокала. — Симпатичные усы, Гарри, они тебе так идут. И эти беззаботные локоны: ах, ты все такой же милый мальчик.

— А ты по-прежнему самая красивая девчонка в целом свете, — отвечаю я, не желая уступить ей в любезности.

— Они об этом только и твердят, — кивает она. — Но мне приятно слышать это из твоих уст. Кроме того, когда тебе говорят об этом немцы — это не комплимент, зная тех жирных коров, с которыми тебя сравнивают.

— Ну, некоторые из них совсем ничего, — не подумав, брякаю я.

— Неужели? Да, за тобой нужен глаз да глаз, мой мальчик. Я видела, что баронесса Пехман готова была наброситься на тебя в тот же самый момент, когда ты был ей представлен.

— Это какая же?

— Так, так, уже лучше. Последняя из всех — вон та, с рыжими волосами.

— Жирная. Ни в какие ворота.

— О да, бедняжка. Но я слышала, некоторым мужчинам это нравится.

— Только не мне, Розанна.

— Розанна, — с улыбкой повторила она. — Как хорошо. Знаешь, никто теперь не зовет меня так. Это напоминает об Англии — ты даже не представляешь, как здорово снова слышать английскую речь. Особенно, когда разговор на такую тему как сейчас.

— Так зачем ты послала за мной — ради разговоров?

— В том числе и поэтому.

— В том числе? — говорю я, хватаясь за шанс перейти к делу. — Что это за крайне деликатное дело, о котором мне толковал твой управляющий?

— Ах, это, — она загадочно на меня посмотрела. — Это может немного подождать. Тебе следует знать, что со времени прибытия в Баварию у меня появился новый девиз: «Сперва удовольствия — потом дела». — От ее томного взгляда из-под густых черных ресниц у меня защемило в груди. — Ты же не будешь столь невежлив, чтобы торопить меня, Гарри?

— В делах — нет, — говорю я, пожирая ее взглядом. — А вот удовольствия — это совсем другое.

— Ах ты распутник, — говорит она, лениво потягиваясь, словно избалованная черная кошечка. — Распутник, распутник, распутник.

Удивительно, о каких только глупостях можно говорить с красивой женщиной! Мне стыдно, когда я вспоминаю тот разговор, когда мы сидели с Лолой на кушетке; прошу только принять во внимание, что у нее имелся такой опыт по части соблазнения, как ни у кого из носящих юбку. Просто оказавшись рядом с Лолой, даже в комнате, полной людей, ты уже начинал подпадать под ее дурманящее воздействие. Дурман этот был стойким, необоримым, как у тропических цветов, и мужчин влекло к ней словно магнитом. Тот самый доктор Виндишманн, главный викарий, имя которого так часто упоминалось всуе, сказал однажды, что, находясь рядом с ней, ни один священник не мог должным порядком исполнять свои обязанности. Лист выразил эту мысль более откровенно и точно, заявив мне: «С момента, как ты видишь Лолу, ты думаешь только о том, как затащить ее в постель».

Это все к тому, чтобы вы не удивлялись, видя, как проведя в ее обществе несколько секунд, я напрочь забыл про недавние свои опасения насчет того, не вынашивает ли Лола планы мести за наше расставание в Лондоне и за мое участие в истории с Ранелагом. Она очаровала меня, в самом буквальном смысле. Мы весело болтали за бокалом токайского, и в голове у меня крутилась одна-единственная мысль: затащить ее как можно быстрее в кровать, а все остальное — к черту.

Пока мы так мило общались и я, глупый осел, впитывал ее чары, в приемную прибывали новые гости. Лауэнграм, изображая из себя мажордома, объявлял о них, и Лола поочередно приветствовала прибывающих. Эти ее приемы явно пользовались в Мюнхене успехом, она же собирала у себя самый разнообразный народ: помимо светских персон и череды разных там артистов и поэтов там встречались даже государственные деятели и послы. Не могу сказать, кто присутствовал там в то утро, поскольку Лола и токайское занимали меня почти целиком, видел только, что все без конца лебезили и заискивали перед ней.

Неожиданно она заявила, что приглашает присутствующих понаблюдать, как ее кирасиры проводят учения. Все смиренно ждали, пока Лола переоденется. Она вернулась в полном гусарском облачении, великолепно подчеркивающем ее формы, и происходи это дело в Лондоне, не миновать вызова полиции! Сикофанты[19] разразились единодушными «Ох!», «Ах!» и «Wunderschon!»,[20] и мы дружно проследовали за ней к конюшням, а затем верхами отправились в близлежащий парк, где совершали эволюции два эскадрона кавалерии.

Лоле, сидевшей верхом на миниатюрной белой кобыле, зрелище доставляло большое удовольствие, она со знанием дела комментировала маневры, указывая на них хлыстом. Ее свита с энтузиазмом вторила похвалам, только Руди Штарнберг, как я подглядел, смотрел на все критичным взглядом. Впрочем, как и я. В кавалерии я кое-что смыслю, и могу сказать, что кирасиры Лолы весьма неплохо держали строй и браво выглядели, несясь в атаку. Штарнберг поинтересовался, что я о них думаю.

— Весьма недурны, — говорю я.

— Лучше английских? — ухмыляется он.

— Скажу, если увижу их в деле, — без обиняков парирую я.

— Думаю, вы не хотеть отрицать, что муштровать их на славу?

— В плане строевой, да, — говорю я. — Не сомневаюсь, что атака плотной массой тоже на высоте. Но дайте посмотреть на них в рукопашной, когда каждый сам за себя — вот где познается настоящая кавалерия.

Это и в самом деле так: по этой причине никто не удирает подальше от рукопашной быстрее, чем я — но Штарнберг ведь не догадывался об этом. В первый раз он посмотрел на меня почти что с уважением, задумчиво кивнул и добавил, что я, пожалуй, прав.

Часа через полтора Лоле наскучило зрелище, и мы вернулись во дворец, но тут же пошли на улицу снова, ибо ей приспичило прогулять в саду своих собак. Похоже, что бы ни пришло ей в голову, остальным полагалось следовать за ней, а развлечения у нее, бог мой, были самые тривиальные. Собакам на смену пришло музицирование: сначала какой-то жирный ублюдок-тенор раздирался что есть мочи, потом Лола пела сама — у нее оказалось весьма приятное контральто, кстати — и публика чуть не спятила от оваций. Затем последовала декламация — ужасно, но было бы, наверное, еще хуже, будь я в состоянии полностью уловить содержание стихов — и опять разговоры в приемной. Центром внимания служил большеротый коренастый малый, имя которого мне тогда ни о чем не говорило; он болтал без умолку обо всем — от музыки до либеральной политики, и все без удержу восторгались им, Даже Лола. Когда мы проследовали в соседнюю комнату, чтобы подкрепиться — «erfrischung», как говорят немцы — она представила его мне как герра Вагнера. Впрочем, наше с ним общение ограничилось тем, что я передал ему имбирь и удостоился в ответ «danke».[21] Я застрял на этом эпизоде только, чтобы показать, какими чудными становятся люди, как только дело касается знаменитостей. Потом я рассказывал эту историю в приукрашенном виде: я будто бы заявил ему, что «Пей, малыш, пей!» и «Британские гренадеры» для меня звучат гораздо лучше любой чертовой оперы. Но поступал я так только потому, что эти россказни на ура шли в компаниях и работали на мою популярность. [XXII*]

Впрочем, мои воспоминания о том вечере не могли не получиться расплывчатыми в предвкушении ночи. Короче говоря, я весь день проторчал во дворце, жутко устал и только и ждал, чтобы остаться с Лолой наедине, что выглядело весьма непростым делом: народ вокруг нее так и кишел. Иногда нам удавалось перемолвиться словом-другим, но неизменно в чьем-нибудь присутствии; за обедом же я оказался далеко от нее, сидя между толстой баронессой Пехман и неким американцем, имя которого не помню. [XXIII*] За такой расклад я очень обозлился на Лолу: мало того, что я, по моему мнению, заслуживал места во главе стола, так еще этот треклятый янки оказался первостатейным занудой, а хихикающая белобрысая пышка с другого бока совершенно взбесила меня своими восхищенными воплями по поводу моего убогого немецкого. А еще она постоянно стремилась положить под столом свою руку мне на бедро — не то, чтобы это было противно — тот, кому нравятся этакие вот куколки, счел бы ее весьма недурной — особенно, если скинуть стоунов шесть — но я весь был полон красоткой Лолой, а та находилась далеко.

Истомившись, я сделался беспечен и не слишком следил за количеством выпитых бокалов. Обед был роскошный, и вина следовали одно за другим в головокружительной последовательности. Гости налегали на них от души, немцы всегда так себя ведут, и я следовал их примеру. Это было объяснимо, но глупо: со временем я уяснил, что напиваться без опаски можно только дома, в кругу друзей, но в тот вечер надрался до безобразия и вскоре обо мне можно было сказать: «Флэши нализался как свинья», в очередной раз цитируя моего доброго приятеля Тома Хьюза.

И не я один: разговор сделался громким, лица — красными, а шутки — грубыми. И то, что половину из присутствующих составляли дамы, ничего не меняло. За столом горланили песни, выходили вон, чтобы опорожниться, а все разговоры состоял из криков в полный голос. Помнится, в конце зала без передышки играл оркестр, и в какой-то момент мой американский друг вскочил на стул и под аккомпанемент всеобщих воплей принялся дирижировать ножом и вилкой. Потом он не удержался и свалился под стол. Думаю, это была оргия, но какая-то ненастоящая. В голове у меня крепко засела идея — совершенно очевидная — что такая вакханалия непременно должна закончиться в постели, и я, естественно, искал взглядом Лолу. Она вышла из-за стола и стояла в стороне, У алькова, разговаривая с какими-то людьми; я поднялся и принялся лавировать между стоящими гостями — теми из них, которые в состоянии еще были стоять — пока не оказался прямо перед ней.

Я, видать, был в стельку пьян, поскольку лицо ее Двоилось у меня в глазах, а бриллиантовый венчик в черных волосах так искрился в огнях свечей, что голова шла кругом. Она что-то сказала, не помню, что, а я промямлил:

— Давай пойдем в кровать, Лола. Ты и я.

— Тебе надо отдохнуть, Гарри, — говорит она. — Ты так устал.

— Не слишком устал, — говорю. — Но я так разгорячен. Пойдем, Лола, Розана моя, идем в постель.

— Ну, ладно, тогда пойдем.

Готов поклясться: так она и сказала, и повела меня за собой, прочь из шумного и душного банкетного зала в коридор. Я сильно шатался, разок налетел на стену, но Лола терпеливо ждала, пока я обрету равновесие, а потом подвела меня к двери и распахнула ее.

— Входи, — сказала Лола.

Рядом с ней я запнулся и уловил мускусный запах лолиных духов, схватил и потащил прекрасную андалузску в темноту за собой. Она была такой податливой, волнующей, и через мгновение ее уста слились с моими. Потом она выскользнула, я потерял равновесие и почти рухнул на кушетку. Я позвал ее, но услышал в ответ: «Минутку, всего одну минутку». Дверь тихо притворилась.

Я полулежал на кушетке, голова шла кругом от выпитого, а в мыслях роились сладострастные желания. Видимо, я на время впал в ступор, поскольку очнувшись, обнаружил, что по комнате разливается тусклый свет, а моей щеки касается чья-то нежная рука.

— Лола, — бормочу я, словно лунатик.

В ответ руки обвили мою шею, а сладкий голос зашептал мне в ухо. Но это была не Лола. Я заморгал, вглядываясь в нависшее передо мной лицо, а руками ощутил плоть — да еще в каком объеме! Моей гостьей была баронесса Пехман, причем совершенно голая.

Я попытался оттолкнуть ее, но куда там — она прицепилась ко мне как пиявка, бормоча что-то нежное по-немецки и прижимая к кушетке.

— Убирайся прочь, жирная шлюха, — пищу я, вырываясь. — Gehen Sie weg,[22] черт побери! Я не тебя хочу, а Лолу!

С таким же успехом можно было пытаться сдвинуть собор Святого Павла. Она навалилась на меня, стараясь поцеловать, и не без успеха. Я чертыхался и барахтался, баронесса же по-идиотски захихикала и начала расстегивать на мне брюки.

— О, нет! — кричу и хватаю ее за кисть, но то ли я был слишком пьян, чтобы защищаться, то ли при всем своем жире она была слишком сильна. Она пришпилила меня к кушетке, обзывая своим утеночком, цыпленочком и еще по-разному, и не успел я опомниться, как баронесса поставила меня на ноги и мои роскошные вишневые лосины сползли на колени, а ее толстый зад заерзал по мне.

— Oh, eine hammelkeule! — выдохнула она. — Kolossal![23]

Ни одной женщине не стоит повторять мне это дважды: я ведь такой впечатлительный! Я постарался обхватить ее и приступил к действию. Может, она и не Лола, зато тут как тут, прямо под рукой, а я был слишком пьян и распален, чтобы привередничать. Мое лицо погрузилось в копну русых волос у самой шеи, и она застонала от наслаждения. И только-только я взялся за дело как следует, как дверь распахнулась, и в комнату ворвались люди.

Их было трое: Руд и Штарнберг и двое гражданских в черном. При виде меня, захваченного, как сказали бы мы — питомцы классической школы — flagrante seducto,[24] Руди заулыбался. Но я знал, что тут не до шуток. Даже будучи пьян, я понял, что мне грозит опасность, страшная опасность — причем в тот момент, когда я меньше всего готов к ней. Угрюмые лица тех двоих, что пришли с ним — мощных, атлетически сложенных парней с ухватками борцов, — настраивали на серьезный лад.

Я тут же оттолкнул от себя жирную баронессу, и она шлепнулась пузом на пол. Отпрыгнув назад, я попытался натянуть штаны, но лосины кавалериста — они что кожа, и не успел я прикрыться, как те двое уже набросились на меня. Каждый ухватил меня под руку, а один прорычал на скверном французском:

— Не шевелись, злодей! Ты будешь арестован!

— Какого дьявола? — взвился я. — Уберите от меня свои лапы, черт побери! Что это значит, Штарнберг?

— Вы арестованы, — говорит он. — Это офицеры полиции.

— Полиция? Бог мой, да что же такого я сделал?

Подбоченившись, Штарнберг смотрел, как женщина поднимается на ноги и пытается накинуть на себя одежду. К моему удивлению, она хихикала, прикрыв рот ладошкой. Видно, чокнутая или пьяна, подумал я.

— Не знаю, как у вас в английском, — сухо говорит Руди, — но в наш язык для этого иметься несколько не слишком красивых терминов. Гретхен, иди отсюда, — он повел в сторону двери большим пальцем.

— Господи, но это же не преступление! — вскричал я, но видя его холодную спокойную улыбку, буквально весь затрясся.

К этому моменту я достаточно протрезвел и был смертельно напуган.

— Отпустите меня! — возопил я. — Вы сошли с ума! Я хочу видеть графиню Ландсфельд! Я требую доставить меня к английскому послу!

— Ну не без штанов же, — усмехается Руд и.

— Помогите! — закричал я. — Помогите! Пустите меня! Вы мне за это заплатите, скоты! — и я затрепыхался, пытаясь вырваться из лап полисменов.

— Ein starker mann,[25] — заметил Руди. — Утихомирьте его.

Один из обидчиков шагнул мне за спину; я попытался обернуться, но тут в затылке что-то больно и ярко вспыхнуло. Комната закружилась перед глазами, и прежде чем сознание покинуло меня, я почувствовал, что падаю на подкосившиеся колени.


Иногда мне приходит в голову мысль: а был ли не свете человек, который чаще попадал в заточение, нежели я? Со мной это происходило по жизни, и с завидным постоянством. Наверное, пора подать заявку с претензией на рекорд? Впрочем, стоит это сделать, как найдется какой-нибудь американец, который тут же его побьет.

Это пробуждение ничем не отличалось от прочих: голова чертовски болит — внутри и снаружи — тошнота и меня охватывает страх перед будущим. Но хотя бы последний вскоре улегся. Едва серый рассвет забрезжил сквозь решетку окна — расположенного, как я догадывался в полицейском участке, ибо камера была приличной — охранник в мундире принес мне чашку кофе, а потом провел через длинный коридор в скромную, отделанную панелями комнату, в которой стоял весьма официального вида стол, с расположившимся за ним весьма официально выглядевшим человеком. Лет ему было около пятидесяти, седые волосы, подкрученные усы, холодный взгляд и нос с горбинкой. Рядом с ним, за пюпитром у стола, Устроился клерк. Туда-то и втолкнул стражник меня: небритого, очумелого, перепачканного в крови и злого на самого себя.

— Требую сию же секунду встречи с нашим послом, — начал я. — Чтобы заявить протест на выходящие за всякие рамки…

— Успокойтесь, — говорит чиновник. — Сядьте, — и указывает на стул перед столом.

Такого я стерпеть не мог.

— Кто ты такой, чтобы отдавать мне приказы, кочанноголовый ублюдок. Я — английский офицер, и если только вы не намерены устроить жуткий международный скандал, за который вам придется держать ответ, то вам…

— Если вы не прикусите свой поганый язык, то я устрою вам хорошую порку и суну обратно в камеру, — сухо отвечает он. — Садитесь.

Услышав такое, я ошарашенно уставился на него. Тут за моей спиной раздался жизнерадостный голос:

— Уж лучше присядемте, дружище, он ведь так и поступить.

Обернувшись, я увидел Руди Штарнберга, развалившегося за столиком у двери: я не заметил его, когда входил. Руди был свеж и весел, со сдвинутым на один глаз кепи и чирутой во рту.

— Ты! — вскричал я, но больше ничего не мог вымолвить. Он махнул рукой и показал на стул. Чиновник в ту же секунду стукнул кулаком по столу, так что я предпочел сесть. Да и голова у меня болела так сильно, что я не уверен, долго ли сумел бы и далее простоять на ногах.

— Это доктор Карьюс, — заявляет Руди. — Он магистрат и представитель законной власти, и у него имеется, что сказать вам.

— Тогда пусть начнет с того, что объяснит мне причину такого недопустимого обращения, — кричу я. — На меня напали, проломили череп, бросили в вонючую камеру, отказывают в праве видеть посла, и вообще бог знает что творят. Да, еще угрожали поркой, кстати!

— Вас заключили под стражу вчера вечером, — говорит Карьюс на удобоваримом французском. — Вы оказали сопротивление представителям власти. Они применили силу. Вот и все.

— Применили силу? Да они чуть не убили меня! И что это за несусветная чушь насчет ареста? В чем меня обвиняют, а?

— Что до обвинения, то оно пока не выдвинуто, — продолжает Карьюс. — Повторяю: пока. Но могу сказать, каким примерно оно будет. — Он выпрямился, устремив на меня презрительный холодный взгляд. — Первое: непристойное и неприличное поведение; второе: оскорбление общественной морали; третье: буйство; четвертое: сопротивление полиции; пятое…

— Да вы с ума сошли! — завопил я. — Это смешно! Неужто вы допускаете, что какой-нибудь суд способен осудить человека за то, что случилось вчера? Боже правый, неужели правосудие в Баварии настолько…

— Вот как? — прерывает он меня. — Тогда заявляю вам, сэр, что не только допускаю, но даже уверен в этом. Так и будет.

Голова у меня пошла кругом.

— Ах, ну вас к черту! Я не собираюсь выслушивать эту чушь! Требую встречи с послом. Мне известны мои права, и….

— Посол вам не поможет. Я ведь еще не упомянул о самом серьезном из обвинений. Не исключено, что вас обвинят в преступном посягательстве на женщину.

При этих словах я едва не сполз со стула от страха.

— Но это ложь! Подлая ложь! Бог мой, ведь это она можно сказать изнасиловала меня. Она ведь…

— Она не даст таких показаний перед судьей и присяжными, — голос чиновника был холоден, как лед. — Баронесса Пехман известна как особа безукоризненных нравов. Ее муж — бывший комиссар полиции Мюнхена. Вряд ли можно найти более солидных свидетелей.

— Но… но… — слова путались, но в голове моей забрезжила ужасная догадка. — Это же заговор! Да, да! Это же преднамеренная попытка очернить меня! — я повернулся к Штарнбергу, преспокойно наводившему лоск на свои ногти. — Ты замешан в этом, негодяй! Ты дал ложные показания!

— Не изображайте из себя осел, — отвечает он. — Давайте выслушаем чиновника.

В отчаянии и ужасе я обмяк на стуле. Карьюс наклонился ко мне, постукивая ладонью по крышке стола. У меня создалось ощущение, что он наслаждается ситуацией.

— Вы начинаете осознавать серьезность вашего положения, сэр. Я указал пункты, по которым против вас выдвинут обвинение — и, не сомневаюсь, найдут виновным. Если угодно, скажу вам это не как следователь, а как адвокат. Ваше дело проиграно — против вас выступят как минимум четыре важных свидетеля: два офицера полиции, задержавшие вас, баронесса Пехман и присутствующий здесь барон фон Штарнберг. Ваше слово — слово человека, который стрелялся из-за женщины, которого за пьянство изгнали из школы в Англии…

— Откуда, черт возьми, вам это известно?

— Мы тщательно собираем информацию. Разве это не правда? Так что можете себе представить, чего будет стоить ваше слово в подобных обстоятельствах.

— А идите вы! — вскричал я. — Ничего вы мне не сделаете! Я друг графини Ландсфельд! Она говорила со мной! Господи, да стоит ей услышать об этом, как она тотчас же…

Я не закончил. Новая ужасная догадка пронзила мой мозг. Почему всемогущая Лола, одно мановение бровей которой являлось в Баварии законом, до сих пор ничего не предприняла? Ей ведь должно быть известно все: это мерзкое дело свершилось прямо в ее собственном дворце! Она была со мной за пять минут до того как… И тут, несмотря на головную боль и затуманенность рассудка, мне все стало ясно как день. Да, Лола все знала: разве не она сама заманила меня в Мюнхен? И вот, не прошло и двадцати четырех часов с нашей встречи, как я уже пал жертвой гнусного, хорошо спланированного заговора. Боже! Неужели это месть за то, что свершилось много лет тому назад, когда я смеялся над ее унижением в Лондоне? Неужели женщина может быть так жестока, так злопамятна и ненавистна? Я не мог в это поверить.

Слова Карьюса подтвердили наихудшие мои опасения.

— Вам также не стоит рассчитывать на поддержку графини Ландсфельд, — заявляет он. — Она уже отреклась от вас.

Я обхватил руками раскалывающуюся от боли голову. Нет, это ночной кошмар, это не может быть правдой.

— Да я же ничего такого не сделал! — почти рыдая, вскричал я. — Ну, порезвился с этой жирной девкой, в чем же тут преступление? Скажите Христа ради: немцы этим не занимаются? Клянусь богом, я буду бороться! Наш посол…

— Минуточку, — потерял терпение Карьюс. — Похоже, мы говорим впустую. Неужели я не убедил вас, что с точки зрения закона дело ваше безнадежно? А после суда, смею Уверить, вас могут упечь в тюрьму пожизненно. Даже если обвинения будут самыми легкими, то несколько лет вам гарантировано. Это понятно? Именно так и произойдет, если вы, настаивая на встрече с послом, устроите неизбежный в таком случае публичный скандал. Пока же, позволю себе напомнить, никаких обвинений против вас не выдвинуто.

— И в них нет необходимости, — подал голос за моей спиной Руди. — Если, конечно, вы не настаивать на это.

Это было уже слишком: я ничего не понимал.

— Никто не желать быть нелюбезен, — говорит Руди шелковым голосом. — Но нам нужно было показать вам, каково ваше положение, разве вы не понимайт? Показать, что может случиться — если вы вздумать упорствовать.

— Так вы шантажируете меня! — взгляд мой запрыгал с тонкогубого Карьюса на любезного юнца и обратно. — Но бог мой, почему? Что я такого сделал? Чего вы хотите от меня?

— А, так-то лучше, — говорит Руди и дважды хлопает меня своей плетью по плечу. — Много лучше. Знаете, доктор, — это он Карьюсу. — Полагаю, нет необходимость далее причинять вам беспокойство. Уверен, что риттмайстер Флэшмен осознать, наконец — хм-м… серьезность своего положения, и готов — не в меньшей степени чем мы — заняться поиском выхода из ситуации. Имею премного быть обязан вам, доктор.

Даже будучи испуган и ошарашен, я подметил, что Карьюс воспринял эти слова, как лакей принимает приказ господина. Он встал, поклонился Штарнбергу и, сопровождаемый своим клерком, покинул комнату.

— Так еще лучше, — произнес юный Руди. — Терпеть не могу этих треклятый щелкопер, ей-богу. Я бы и вас не стать изнурять общением с ним, но нужен был кто-то, способный правильно изложить юридический тонкость. Сигару? Нет?

— Ничего он не объяснил, за исключением того, что я стал объектом гнусного заговора! Боже, за что вы на меня ополчились? Эта чертова тварь Лола? Это она решила так отомстить мне?

— Ту-ту-ту, — говорит Руди. — Полегче.

Он уселся на край стола Карьюса и с минуту задумчиво глядел на меня, покачивая ногой. Потом негромко рассмеялся.

— Это скверное дельце, правда. Ничуть не удивляться, что вы так расстроены. Истина в том, что мы быть не совсем искренни с вами. Уверены, что не хотите сигару? Ладно, дело обстоять вот как.

Он закурил очередную чируту и продолжил.

— Полагаю, Карьюс дать понять, что вы влипать в пресквернейший историй. Если мы захотеть, то всадить вас в тюрьму пожизненно, и ваш посол и ваше правительство быть первыми, кто скажет «аминь». Принимая в расчет обвинения, хочу я сказать.

— Наглая ложь! — вскричал я. — Все доказательства фальшивые!

— Верно. Как вы сами заметить, это подлый заговор. Но вот в чем суть: вы попасться в силок, и теперь можете говорите что угодно. Если вы откажетесь — обвинение быть выдвинуто, вас осудят, и прощайте.

И этот наглый юнец этак мило ухмыляется и выпускает колечко дыма.

— Будь ты проклят! — ору я. — Грязный немецкий пес!

— Австрийский, если точнее. Ну, так вы уяснить свое положение?

Еще бы не уяснил, куда же яснее. Для меня оставалось загадкой, ради чего они все это затеяли, но я прекрасно понимал, что меня ждет, если мне вздумается отказаться играть в их чертову игру, в чем бы она не заключалась. Буйство тут не поможет, а поглядев на ухмыляющееся лицо Руди, я понял, что плакаться тоже бесполезно. Лишившись двух козырей, с которых я обычно захожу в трудные моменты, я сразу почувствовал себя выбитым из седла.

— Вы скажете мне, зачем вы затеяли все это? И почему именно я? Чего вы хотите от меня, бога ради?

— Нужна служба — чрезвычайно важная служба — выполнить которую по силам только вам, — говорит он. — Большего пока сказать не могу. Но именно по этой причине вас вызвать в Мюнхен — о, все быть спланирован великолепно. Письмо Лолы — его, кстати, диктовал я — было отчасти правдивым. «Дело самого деликатного свойства» — все так и есть.

— Но что же это за служба, которая по силам только мне?

— Все в свой время. И Бога ради, перестаньте стенать, как жертва в дешевой мелодраме. Поверьте мне на слово, мы не стали бы взваривать такой каша ради пустяка. Я знать, что вы человек умный. Готовы ли вы покориться неизбежному, как полагается хороший парень?

— Но эта тварь Лола! — взревел я. — Она наверняка по уши увязла в этом — этом подлом деле, не так ли?

— Ну, не настолько. Она послужить средством привлечения вас в Германию, но идея принадлежит не ей. Мы прибегли к ее содействию…

— Мы? И кого же вы, черт побери, имеете в виду под этим «мы»?

— Себя и своих друзей. Знаете, вам не стоит слишком сердиться на нее. Сомневаюсь, что Лола хотеть причинить вам вред — на самом деле, она скорее сочувствовать вам — но ей прекрасно известно, чей хлеб она кушать. И как бы могущественный она ни быть, в Германии есть люди, которым ей хватает ума подчиняться. Но хватит глупых вопросов: намерены вы быть хорошим мальчиком или нет?

— Похоже, у меня нет выбора.

— Превосходно. В таком случае давайте залатать царапина у вас на голове, отправить вымыться и переодеться, а затем…

— Что затем?

— Мы с вами предпринять небольшой путешествий, дорогой мой Флэшмен. Или я могу называть вас Гарри? Меня же прошу называть Руди. «Пес паршивый», «дьявол», «свинья» и прочее вполне подходить в общений между людьми относительно незнакомыми, но у меня складывается ощущение, что нас с вами ждать по-настоящему крепкий и плодотворный дружба. Вы не согласны? Ладно, жаль, но там поглядим. А теперь, с вашего позволения, пройдемте со мной в крытый экипаж, который доставить нас в мой скромный обиталище. Там вы мочь привести себя в порядок, чтоб все было клим-бим, как говорят пруссаки. Ну и отвратные же места эти тюрьмы, не правда ли? Никаких удобств для настоящий джентльмен…

Ну и что, по вашему, мне оставалось делать? Пришлось следовать за ним, с головой, обуреваемой сотнями сомнений. Что бы там «они» ни замышляли, я уже был захвачен потоком, и покуда приходилось просто плыть по течению. Безошибочный инстинкт подсказывал мне, что «служба», на которую меня шантажом вынудили согласиться, окажется наверняка неприятной, да при этом еще и чертовски опасной, но для меня трясущиеся поджилки — это одно, а логический процесс — совсем Другое. Я реалист, и понимал, что при любом развитии событий — ну, скажем, во время путешествия, о котором упомянул Руди — обязательно представится какой-нибудь шанс сбежать. Если только вас не держат непосредственно взаперти, то сбежать бывает намного проще, чем принято Думать: ты просто даешь деру, хватаешь первую попавшуюся лошадь и гонишь во весь опор к безопасному месту. В данном случае это, скорее всего, будет австрийская граница. Или лучше швейцарская? До нее дальше, но Руди и его зловещие друзья явно имеют определенный вес в Австрии. Кроме того, им не придет в голову, что я могу ринуться именно в Швейцарию.

— Да, кстати, — говорит Руди, когда мы вышли из участка и уселись в экипаж. — Как человек действия, вы, возможно, попытаться ускользнуть от меня. Пробовать не стоит. Не успеть вы пробежать и пять ярдов, как я вас пристрелить. — И он с добрейшей улыбкой уселся напротив меня.

— Вы так уверены в себе, — огрызнулся я.

— Не без причины, — говорит он. — Гляньте-ка. — Он взмахнул правой рукой и в ладони его оказался карманный пистолет. — И стрелять я без промаха, кстати.

— Ну-ну, — говорю я, но про себя думаю, что так, скорее всего, и есть. Любой человек, у которого в рукаве спрятан пистолет, является обычно неплохим стрелком.

— И при всей моей скромности, посмею заявить, что сильнее вас в бою на саблях или на ножах, — заявляет Великий Руди, пряча пистолет. — Так что вы смотреть, и хорошенько подумать, прежде чем попытаться сбежать.

Я промолчал, но барометр моего настроения опустился на несколько пунктов. Сдается, из него, чтоб ему пусто было, получится неплохой сторожевой пес, да вдобавок он держит меня за «человека действия». Ясное дело, ему известна моя репутация как отчаянного, бесшабашного парня, привыкшего рисковать. Знай он про мою трусость, не был бы так бдителен.

Так что на какое-то время я оказался отдан на милость барона Рудольфа фон Штарнберга, и знай я его так хорошо, как узнал впоследствии, то переживал бы еще больше. Ибо этот малый, этот бесшабашный юнец с курчавыми локонами и обаятельной улыбкой, был одним из самых несносных типов, с которыми мне приходилось иметь дело: испорченным, беспринципным и смертельно опасным негодяем — а я, можете мне поверить, знаю в них толк. Лишь немногие из них, этих негодяев, творят свои мерзкие дела ради удовольствия, но Руди был именно из таких. Ему, скажем, нравилось убивать и обращать убийство в шутку: даже если здесь оказывались замешаны дамы, это его не останавливало и не пробуждало в нем жалости. Полагаю, можно найти преступления, в которых он не был замешан, но исключительно по причине того, что ему не представилось возможности в них поучаствовать. Мерзкий, злой, жестокий подонок.

При всем том, мы в результате неплохо поладили. И вовсе не потому, что я разделял большинство присущих ему пороков, а из-за его ложной уверенности в том, что мне присуща единственная имеющаяся у него добродетель — храбрость. Он был еще слишком молод, чтобы знать, на что способен страх, и представлял меня таким же сорви-головой, каким был сам: все-таки афганская репутация работала на меня. Кроме того, не могу не признать, что Руди мог быть прекрасным товарищем, если хотел, умел поддержать беседу, был мастак на пошлые проделки и любил мелкие радости жизни — поэтому мы легко нашли общий язык.

В тот первый день он был сама предупредительность. По прибытии домой Руди препоручил меня прекрасно вышколенному лакею-французу, который обработал и забинтовал мне голову, вымыл меня и помог одеться — они забрали мои вещи из отеля — а затем накормил роскошным омлетом. Потом мы отправились на станцию: Руди боялся опоздать на поезд. Едем мы в Берлин, сообщил он мне, но больше из него ничего не удавалось вытянуть.

— В свое время все узнать, — заявил он. — А пока нам нечего делать, предлагаю тебе забыть про французский и поупражняться в немецкий — он тебе скоро понадобится.

Мне пришлось удовольствоваться этим загадочным указанием — и следовать ему, ибо с этого момента он не желал ни слышать ни говорить по-французски. Впрочем, влив в себя бутылку рейнского, я стал с меньшим страхом вглядываться в свое неопределенное будущее, и, когда мы сели на вечерний поезд, мне оставалось просто следовать течению событий. Снова начинать бояться предстоит лишь по прибытии в Берлин.


Поездка заняла у нас три дня, хотя сегодня на нее потребовалось бы лишь несколько часов. Но тогда эра железных дорог только начиналась, и линия между Мюнхеном и Берлином не была еще достроена. Помню, часть пути мы проделали в экипаже, но не могу сказать какую. Одну ночь провели в Лейпциге, это точно, хотя меня мало заботила окружающая обстановка. По мере того как мы отсчитывали мили, мое беспокойство снова начало расти: какого же дьявола «им» от меня нужно? Несколько раз я пытался вытянуть что-нибудь из Руди, но без успеха.

— В свое время все узнаешь, — вот и все что он говорил и при этом многозначительно улыбался. — Скажу только, что будь моя воля, я бы сам взялся за эту работенку Я прямо завидую тебе. К сожалению, ты — единственный, кто для нее подходит. И не дергайся — это вполне по силам тебе.

Видимо, это должно было меня подбодрить, но выходило не очень. Дело в том, что он и все прочие представляли, что мои «силы» лежат в области войны, смертоубийства и геройщины, но я-то не желал иметь с этим ничего общего. Тем не менее у меня хватало ума не выдавать своих трясущихся поджилок; даже если самые мои страшные опасения справедливы, ему до поры лучше ничего не знать.

В поезде мы развлекались игрой в пикет и экарте, и нашли друг друга заядлыми картежниками, хотя в данной обстановке никому из нас игра не доставляла истинного удовольствия. Я был слишком напряжен, он же был всегда на стороже, не спуская с меня глаз. Руди оказался из тех несгибаемых парней, что способны быть начеку день и ночь, и ни разу за всю поездку мне не представилось ни малейшего шанса захватить его врасплох. Не уверен, что я воспользовался бы таковым, выпади возможность — к тому времени у меня сформировалось здоровое уважение к Руди, и я не сомневался, что в случае чего он без колебаний пристрелит меня и чихать ему на последствия.

Итак, холодной снежной ночью мы прибыли в Берлин, где нас встретил на станции другой экипаж, в котором мы поехали по освещенным фонарями оживленным улицам. После теплого вагона в карете было чертовски холодно, не спасали даже подбитые мехом плащи, теплые пледы и грелки, и меня вовсе не радовал факт, что наше путешествие, видимо, будет долгим — о чем свидетельствовали две коробки с едой и корзина с бутылками.

Продлилось оно еще три дня — с учетом занесенных снегом дорог, да сломанного колеса — и получилось крайне утомительным. Согласно моим наблюдениям, ехали мы на запад, делая около двадцати миль в день, но больших сведений из этого унылого германского ландшафта извлечь не получалось. Снег стучал в окно, наша карета напоминала ледяную избушку; я ворчал и бранился, Штарнберг же невозмутимо сидел в углу, закутавшись в шубу, и мелодично насвистывал сквозь зубы. Его реплики дышали или беззаботной веселостью, или едким сарказмом, и не знаю даже, что именно бесило меня сильнее.

Близился вечер третьего дня, когда, очнувшись от дремы, я обнаружил что Руди, открыв окно, вглядывается в сумерки. Снег на время прекратился, но резкий ветер врывался внутрь экипажа, и я намеревался уже посоветовать Руди закрыть окно, пока мы не окоченели, как он сел на место и сказал:

— Слава Богу, приехали. Наконец-то нас ждут настоящая еда и постель.

Я наклонился вперед, чтобы посмотреть, и увидел радужные перспективы. По длинной усаженной деревьями аллее мы катились к высокому мрачному зданию: наполовину дворцу, наполовину замку. В наступающих сумерках, на фоне затянутого облаками неба, его силуэт напоминал дома из готических романов, с их шпилями, башенками и грубой каменной кладкой. В нескольких окнах горел свет, а большой желтый фонарь указывал на арку главных ворот. Огни только подчеркивали древний мрак, окутывающий это место. «Чайльд-Флэши к Темной Башне пришел[26]», — пробормотал я, стараясь не думать о том, что ждет меня внутри.

Интерьер вполне соответствовал наружному впечатлению. Мы очутились в просторном, вымощенном камнем холле, стены которого были увешаны выцветшими гобеленами, старым оружием и охотничьими трофеями; арочные пролеты без дверей вели в другие помещения. Здесь царила жутковатая средневековая атмосфера, были даже факелы в скобах на стенах. Место сильно смахивало на склеп, и встретивший нас древний дворецкий вполне годился на роль могильщика.

Но больше всего меня насторожило присутствие в холле колоритного трио парней с военной выправкой, поприветствовавших Руди и смеривших меня расчетливым, профессиональным взглядом. Один был массивный, коротко стриженный — типичный пруссак. Его мясистое лицо украшал глубокий сабельный шрам, идущий от брови до подбородка. Второй — высокий, гибкий джентльмен зловещего вида с прилизанными темными волосами и хищной усмешкой. Третий был коренастым, крепким, лысым и тоже не симпатичным. Все были в простых мундирах и вид имели такой внушительный, что дальше некуда. Сообразив, что рядом с такой командой мои шансы на побег становятся вообще призрачными, я еще более упал духом.

Руди представил друзей.

— Это мои приятели: Крафтштайн, — здоровенный пруссак щелкнул каблуками, — де Готе, — зловещий Скарамуш[27] поклонился, — и Берсонин, — лысый детина ограничился кивком. — Можете заметить, они военные, как и мы с вами. Вы убедитесь, что самая заветная их цель: обеспечивать и э-э… оберегать вас, — любезно добавляет мастер Руди. — И ни один из них не уступит мне в этом деле, nicht wahr?[28]

— Ich glaube es,[29] — осклабившись, восклицает де Готе. Еще один самоуверенный ублюдок, и пренеприятный к тому же.

Покуда он и Крафтштайн разговаривали с Руди, Берсонин препроводил меня в комнату на третьем этаже, где под бдительным оком стража мне было великодушно дозволено переодеться, помыться и перекусить тем, что принес древний дворецкий. Еда оказалась приличной, рейнское — просто превосходным, и я пригласил молчаливого Берсонина пропустить по стаканчику вместе со мной, но тот только покачал головой. Я испытал на нем свое знание немецкого, но в награду за старания получил только мычание, и потому отвернулся и занялся ужином. Раз ему угодно изображать из себя тюремщика, то и с ним будут обращаться соответственно.

Тут заявляется мастер Руди, весь такой из себя, в чистой сорочке, отутюженных бриджах и начищенных ботинках, в сопровождении братцев Гримм — Крафтштайна и де Готе.

— Сыто-пьяно? — говорит он. — Отлично. Вижу, вы двое отлично поладили. Надеюсь, старина Берсонин не слишком докучал тебе досужей болтовней? Нет? — Руди ухмыльнулся Берсонину, который осклабился в ответ. — Ах, он ведь такой говорун, — продолжает Штарнберг, который явно тоже отужинал и пришел в самое любезное из своих настроений. — Что ж, пойдемте со мной и посмотрим, какие еще развлечения может предоставить нам это милое заведение.

— Все развлечения, которые меня интересуют — это узнать, какого дьявола меня сюда привезли, — говорю я.

— О, ждать осталось уже совсем недолго, — отвечает Руди.

Мы вышли в коридор, поднялись по лестнице и попали в длинную галерею. Едва мы вошли в нее, сверху до нас донесся звук, который не мог быть ничем иным, как пистолетным выстрелом. Я вздрогнул, но Руди ободряюще улыбнулся мне.

— Крысы, — говорит он. — Дом просто кишит ими. Мы пробовали яд, собак, но наш хозяин предпочитает более прямые методы. Вот опять, — добавил он, когда раздался очередной выстрел. — Сегодня они совсем распоясались.

Он остановился перед массивной, обитой железом дверью.

— Вот и пришли, — воскликнул он, широко распахнув ее и жестом предлагая мне войти. — Ваше терпение будет вознаграждено.

Это была роскошная, просторная комната, намного лучше обставленная по сравнению с теми, что я уже видел: на полу ковер, жаркий огонь на огромной каминной решетке, солидная кожаная мебель, на отделанных панелями стенах висят книжные полки, а в центре, под сверкающей люстрой, стоит узкий полированный стол. За дальним его концом сидел, задрав ноги наверх и перезаряжая длинноствольный пистолет, какой-то человек. Увидев его, я остановился, словно столкнувшись со стеной. Человеком этим был Отто фон Бисмарк.

VI

За всю жизнь, преподносившую слишком много неприятных сюрпризов, вряд ли мне удастся вспомнить удар пострашнее этого. Может показаться странным, но с самого начала германских приключений мысль о Бисмарке ни разу не приходила мне в голову — возможно, потому, что мне не хотелось вспоминать о нем. Устроив ему подлянку в Англии при помощи Джека Галли, я вовсе не горел желанием вновь повстречаться с ним, да еще в таких неважных обстоятельствах, как в данный момент. Еще бы: если вы сделали из человека боксерскую грушу и выставили его дураком перед всей честной компанией, то вряд ли вас обрадует новая встреча с ним, да еще в уединенном замке, где вас стережет шайка из четырех наемников-головорезов.

Не менее тревожным было открытие, что именно к Бисмарку ведут ниточки заговора, в который я оказался втянут: если дело и раньше пахло не лучшим образом, то теперь аромат стал совсем скверным.

— Добро пожаловать в Шенхаузен, мистер Флэшмен, — говорит он, чуть улыбаясь уголками рта. — Прошу, садитесь. [XXIV*]

Берсонин поставил для меня стул напротив Бисмарка, после чего занял пост у двери. Трое остальных расположились у камина, Руди прислонился к резной планке у очага. Бисмарк внимательно разглядывал меня через стол; выглядел он все так же вульгарно: белесые голубые глаза и заносчивый взгляд. Впрочем, с прошлого раза лицо его несколько огрубело, а на лице топорщились густые усы. Излишества в еде и питье прибавили жира, особенно в области загривка.

Сердце у меня заколотилось как молот, и, как всегда бывает в случаях, когда я перепуган до полусмерти, лицо мое сделалось пунцовым. Бисмарк неверно истолковал признаки.

— Похоже, вы не слишком рады видеть меня? — говорит он, откладывая пистолет. — Да и с чего бы? Ведь у меня есть к вам неоплаченный счетец: по милости вашего драчливого друга я до сих пор страдаю из-за отсутствия зуба. — Он замолчал, меня же всего затрясло. — Впрочем, не стоит думать, что я потащил бы вас сюда из Англии только ради улаживания личных дел. Возможно, это покажется вам диким, но я сделал это, потому что нуждаюсь в вас. Что вы на это скажете?

— Господи, — простонал я. — Коли так, то какого дьявола было просто не попросить меня, а не городить эти шарады с Мюнхеном? Все это глупо, опасно, да и вдобавок чертовски невоспитанно…

— Не будьте идиотом. Попроси мы вас, вы бы вряд ли приехали. Чтобы наверняка заполучить вас сюда, потребовалось прибегнуть к обману и насилию. Это должно побудить вас быть… покладистым. У вас не должно оставаться сомнений, что произойдет, если вы не будете в точности следовать моим указаниям.

— У меня не остается сомнений, что меня похитили самым гнусным образом! К тому же напали и сделали жертвой ложных обвинений! У меня не остается сомнений, что вы — мерзкий негодяй, и…

— Может, бросим эти излияния? — резко прервал он меня. — Вам кое-что известно обо мне, я же точно знаю, что вы — низкий развратник и подлец. Но у вас есть определенные способности, которыми вы воспользуетесь но моему указанию.

— Так какого же дьявола вы от меня хотите, черт побери? Чем я могу быть вам полезен?

— Так-то лучше. Крафтштайн, дайте ему бренди и сигару. А теперь, Флэшмен, вы выслушаете то, что я вам скажу, и если вам дорога жизнь, то никогда и никому не расскажете об этом.

Сейчас, когда я вспоминаю об этом, мне даже тяжело поверить, что это действительно было: что я сидел в той длинной комнате, покуривая и попивая бренди, а этот суровый, властный человек, которому предстояло стать величайшим государственным деятелем своей эпохи, излагал мне свой удивительный план, призванный стать первой маленькой ступенькой в его выдающейся карьере. Звучит нелепо и невероятно, но это правда. Тогда Бисмарк был ничем — в смысле политики, это уж точно. Но он давно лелеял свои мечты (как и говорила Лола еще много лет тому назад), а теперь с непреклонной, чисто немецкой решимостью готовился превратить их в реальность. Не правда ли интересно, удалось бы ему стать тем, чем стал, без меня? Ему нужен был «низкий развратник и подлец» (характеристика неполная, но Бисмарк ведь всегда славился искусством говорить полуправду).

— Позвольте начать с вопроса, — говорит он. — Что вам известно о Шлезвиге и Гольштейне?

— Никогда с ними не встречался, — отвечаю я.

Руди расхохотался во все горло, а де Готе ехидно ухмыльнулся.

Бисмарк даже не шелохнулся.

— Это государства, а не люди, — заявил он. — Я вам про них расскажу.

И он принялся излагать то, что историки называют «Шлезвиг-Гольштейнским вопросом». Не стану утомлять вас, поскольку даже дипломаты утверждают, что это одно из самых запутанных дел, когда-либо терзавших европейских политиков. Никому не удалось разобраться в нем полностью — Палмерстон, правда, уверял, что знавал трех человек, докопавшихся до сути: первым был сам Пэм, но он все забыл; вторым — один знаменитый государственный деятель, который умер; а третьим — немецкий профессор, который спятил, рассуждая над этим вопросом. Вот так. А заморочка в том, что две эти страны, расположенные между Данией и Германской конфедерацией, находились номинально под скипетром короля датского, в то время как большинство их жителей являлись немцами. И Дания и Германия заявляли свои права на Шлезвиг и Гольштейн, а население этих земель постоянно спорило по поводу того, к кому им следует относиться.

Вот и весь знаменитый «вопрос» — и Бисмарк, разумеется, знал ответ. [XXV*]

— Даже не обсуждается, — заявляет он, — что оба эти государства принадлежат Германии де-юре. Делом первой важности является сделать их германскими де-факто.

Мне было не понятно, какого дьявола я-то здесь затесался, о чем и сказал.

— Молчите и слушайте, — фыркнул он. — Скоро узнаете. Скажите лучше вот что: в перерывах между пьянством, распутством и охотой вам доводилось интересоваться политикой?

— Ну, я вроде как тори. Впрочем, участием в голосовании я себе голову никогда не забивал. Так в чем дело?

— Gerrechter Herr Gott![30] — восклицает Бисмарк. — Вот, Джентльмены, — он обвел взором остальных, — перед вами образец правящей касты самой могущественной на земле державы — на данный момент. Невероятно, не правда ли? — Его насмешливый взгляд вернулся ко мне. — По сути, вы ничего не знаете ни о положении своей Страны, ни прочих. Прекрасно. Но даже вы, мистер Флэшмен, обязаны отдавать себе отчет, что над всей Европой сгущаются тучи. В воздухе витает опасный дух либерализма, распространяемый так называемыми прогрессивными группами интеллектуалов, и дух этот поражает население всех стран. Раздуваются недовольство и разочарование, повсюду слышится требование реформ, — он почти выплюнул последнее слово. — Реформы: это девиз бездельников, которые стремятся к хаосу и разрушению в надежде половить рыбку в мутной воде. Реформы! Да, даже ваша страна оказалась охвачена ими, о чем, возможно, даже вам приходилось слышать…

— Еще бы не слышать! Мой сатрап вот лишился своего места в Парламенте.

— …и что в итоге? Уступки ведут к анархии, так бывает всегда. Разве ваши массы удовлетворены? Конечно нет, и никогда не будут.

— Нельзя сказать, конечно, что он проводил там много времени, но все же…

— Однако пока Англия не прочувствовала всех последствий глупости ее правителей. Это случится в свое время, как и во всей Европе. Мы расслабились и успокоились за тридцать лет мира, и не нашлось ни одного человека — за исключением Меттерниха — кто сумел бы заглянуть за пределы собственной страны, воспарить над мелочами своей собственной местечковой политики, дабы увидеть черные тучи над континентом. Никто не желал видеть, что происходит вокруг: всех заботила безопасность только их крошечных государств, а не всей Европы. Похоже, им невдомек, что даже если те, кто правит Европой, объединятся во имя сохранения нынешнего порядка и строя, лавина революции все равно сметет их на своем пути.

Постепенно Бисмарк входил в раж: глаза его засверкали, он наклонился вперед, буквально вколачивая в меня слова через стол.

— Отлично, — говорю я. — Согласен с вами, что не все у нас так хорошо, как хотелось бы, да и жена моя утверждает, что хороших слуг теперь днем с огнем не сыскать. Но если вам кажется, что Англия стоит на пороге революции, то вы дали маху. Эти вещи мы давно уже предоставили лягушатникам и ниггерам.

— Меня совершенно не интересуют ваши идиотские рассуждения. Я говорю вам о положении дел в Европе и последствиях, которые могут наступить, если не принять вовремя меры. Здесь, в Германии, эта зараза приобрела особо пагубную форму: либеральные идеи идут рука об руку с идей конфедерации. Как член ландтага Пруссии, я вижу их за работой в Берлине; как землевладелец, ощущаю их влияние даже в глубинке. Я вижу, как они истощают жизненные соки германской нации. Если эти зловредные доктрины одержат верх, особенно в такой разобщенной, недисциплинированной конфедерации как наша, результатом будет хаос. Германия, а прежде всего идея объединенной Германии, над которой дальновидные люди трудились многие поколения, получит сокрушительный удар, оправляться от которого придется столетия. Этого нельзя допустить. Мир пришел в движение: великие державы вступили в гонку друг с другом за обладание верховной властью, и благодаря импульсу, придаваемому наукой и промышленностью, гонка эта будет жесткой. Если Германия хочет занять место среди лидеров, ей необходимо единство, ей необходима сила, ей необходим порядок, — при каждом утверждении его могучий кулак с грохотом опускался на стол, — ей нужно склониться перед руководством и авторитетом могучей силы, способной сделать для нее то, что Наполеон сделал Для Франции, что Вашингтон сделал для Америки. И эта сила — вовсе не либералы, мистер Флэшмен, и не прогрессивная интеллигенция. Германии нужен свой Наполеон, если она намерена получить свое…

— Ватерлоо? — мне уже невмочь стало терпеть его славословия. И знаете, ли в тот самый момент, когда я это произнес, мне пришлось пожалеть об этом: он резко замолчал и уставился на меня своими пронзительными голубыми глазами. Потом сел обратно в кресло и продолжил спокойным тоном:

— Ватерлоо не будет. Что ж, это все учености, и глупо было растрачивать их на ум, подобный вашему. Полагаю, я сказал достаточно, чтобы вы уяснили необходимость положить предел этим либеральным веяниям прежде, чем они породят революцию в собственном смысле этого слова. Для этого необходимо принять все возможные меры для поддержания существующих правительств и сохранения порядка. Стабильность должна быть сохранена вопреки всем этим разлагающим веяниям. А нигде они не укоренились сильнее, чем в Шлезвиге и Гольштейне.

— А я все гадал, когда же мы к ним вернемся, — говорю я, бросая взгляд на остальных, чтобы посмотреть, как они восприняли тираду Бисмарка. Юный Руди как ни в чем не бывало пускал колечки дыма, зато де Готе был весь внимание, что же до Крафтштайна — тот подобострастно вытянулся, словно ретривер, готовый залаять от восхищения. Мне пришло в голову, что коли ему трескучая риторика Бисмарка кажется увлекательной, то в Германии вряд ли окажется недостаток в идиотах, способных разделить его чувства.

— Если вы потрудитесь изучить карту Европы, висящую над этой полкой, — продолжал Бисмарк, — то увидите, что у восточных рубежей Гольштейна, там, где он граничит с Мекленбургом, расположено маленькое герцогство Штракенц. Оно, как Шлезвиг и Гольштейн, в равной степени связано с Германией и Данией. И подобно им является ареной бесконечной борьбы враждующих партий. Учитывая аграрный характер и провинциальный уклад, можно подумать, что герцогство имеет намного меньшее значение, чем его крупные соседи, но это иллюзия. На деле оно как запал: если борьба между соперничающими сторонами в Штракенце выльется в беспорядки, это непременно будет использовано революционными элементами, как повод для разжигания волнений в соседних провинциях; Дания и Германия окажутся вовлечены в события — поверьте мне, великие войны разгорались из-за гораздо более ничтожных поводов, нежели Штракенц. Ясно ли вам, что мир в этой маленькой провинции должен быть сохранен любой ценой? Тогда дайте только время, и немецкая дипломатия обеспечит вхождение Шлезвига и Гольштейна в Германскую конфедерацию, и процесс нашего национального объединения получит свое начало. Но если в ближайшем будущем случится нечто, что погрузит Штракенц в беспорядки, если враждующие партии получат кризис, способный повести к взрыву, — вся моя работа окажется разрушенной прежде, чем начнет приносить плоды.

Не возьмусь утверждать, что меня хоть на грош заботила эта его работа или создание единого германского государства и что я находил хоть какую-нибудь связь этих вещей со мной. Потому мне оставалось только слушать. Бисмарк снова наклонился ко мне, пристально глядя на меня и пристукивая кулаком по столу.

— И такой кризис близится. Вот факты: правит Штракенцем герцогиня Ирма, недавно достигшая брачного возраста. Она необычайно популярна среди своих подданных — в глазах темных крестьян молодость и приятная наружность служат достаточными качествами для правителя. Существует договоренность, что она выйдет замуж за представителя датской королевской семьи — речь идет о племяннике самого короля Христиана, принце Карле-Густаве. Вот вам иллюстрация к тому, какое значение придает Дания такой крошечной провинции, как Штракенц. Дело в том, что этот брак будет на ура воспринят сторонниками Дании в Штракенце. А это жутко беспокойная группа — возможно, потому, что они находятся так далеко от самой Дании. И если они будут довольны, в Штракенце сохранится мир. Немецкое население герцогства умеет ждать, — закончил он весомо.

Признаюсь, я едва не зевнул, но он не обратил внимания.

— С точки зрения политической, этот союз не просто желателен, но жизненно необходим. Даже оставляя в стороне его воздействие на поддержание спокойствия, не могу не отметить, что я возлагаю определенные надежды на Карла-Густава, с которым знаком лично. У него есть прекрасные шансы сделаться популярным консортом и хорошим правителем Штракенца.

Он замолчал, не сводя с меня немигающего взора, и я нетерпеливо заерзал.

— В таком случае пожелаем молодым совет да любовь, — говорю я, — и да хранит их Господь. Нельзя ли перейти к тому пункту, которым предусматривается мое участие — если оно вообще необходимо, поскольку, выслушав вас, я уже стал сомневаться.

— Да уж без вас не обойдется, — с угрюмым кивком отвечает Бисмарк. — Я ведь сказал, что в Штракенце кризис. Вот почему свадьба, которая должна была состояться через шесть недель, может не иметь места.

— Как же так? Почему?

— Принц Карл-Густав, во многих отношениях прекрасный молодой человек, все же не лишен присущих людскому роду недостатков. — Бисмарк замялся. — У него обнаружилось постыдное заболевание, делающее бракосочетание невозможным, по крайней мере пока он не излечится.

— Чем он заболел?

— Венерическим заболеванием.

— Хотите сказать, подцепил триппер? — я позволил себе хохотнуть. — Да уж, крайне неразумно с его стороны. И для графини как-там-ее-зовут тоже. Но ведь парни есть парни, не правда ли? Впрочем, ситуация действительно выглядит не очень, тут я согласен. И что же вы намерены предпринять?

Бисмарк медлил с ответом. В комнате повисла мертвая тишина, и было в ней нечто такое, от чего мне сделалось не по себе.

— Ну так что? — повторил я спустя некоторое время.

Бисмарк резко встал, подошел к столику у стены и взял с него какой-то небольшой предмет. Возвращаясь на свое место, он взвешивал его в руке.

— Если свадьба не состоится, Штракенц взорвется. Агитаторы-либералы подстегнут антинемецкие настроения датской фракции слухами про заговор. Но как бы то ни было, принц Карл не в состоянии жениться в течение нескольких месяцев, пока его… состояние не улучшится благодаря лечению.

Он, похоже, ждал ответной реплики, поэтому я предположил, что свадьбу придется отложить.

— Под каким предлогом? Если станет известна истинная причина, свадьба вообще не состоится, это очевидно. И штракенцкий котел взорвется. На данный момент о болезни Карла-Густава известно только его личному доктору и двум высокопоставленным датским министрам. Все остальные в Дании, так же как в Германии и самом Штракенце, ни о чем не подозревают и ждут, что свадьба состоится в срок.

— Вы говорите, что только трое в курсе, что принц подхватил болячку Купидона? Откуда же тогда вы…

— У меня есть свои источники. Все известно только тем троим, принцу и нам с вами. Остальные понятия не имеют. — Он подкинул предмет на ладони. — Свадьба должна состояться.

— Ну так пусть женится на ней, и есть у него триппер или нет — какая разница? Что тут еще…

— Даже не обсуждается, — заявляет де Готе, заговоривший в первый раз за все время. — Уж не говоря про гуманистические соображения, секрет вскоре раскроется, что повлечет за собой скандал, имеющий эффект не менее сокрушительный, чем перенос свадьбы.

— Что ж, звучит резонно, — соглашаюсь я. — Если принц не сможет жениться на ней через шесть недель, свадьба не состоится, не так ли? Вам нужно найти какой-то выход.

— Уже нашли, — говорит Бисмарк. — И свадьба состоится.

— Какая чушь, — отвечаю я. — Впрочем, мне-то что за дело? Какое я имею отношение ко всему этому?

Бисмарк запустил по столу предмет, который держал в руке. Он заскользил по дереву и остановился передо мной. Это был овальный позолоченный медальон дюйма четыре в длину.

— Откройте, — говорит Бисмарк.

Я нажал на застежку и крышка откинулась. Внутри обнаружилась красочная миниатюра, на которой был изображен одетый в мундир мужчина — молодой, но совершенно лысый, что придавало ему несколько неестественный вид. Впрочем, назвать некрасивым его было нельзя, а еще мне показалось, что мы с ним знакомы… И тут медальон выпал у меня из пальцев, а стены комнаты завертелись перед глазами. Я узнал его: если отбросить лысину, лицо на миниатюре было моим собственным. Оно было слишком знакомо мне по отражению в зеркале — сходство было точным до оторопи.

— Карл-Густав, принц датский, — объявил Бисмарк, и голос его донесся до меня словно сквозь пелену тумана.

Не так часто мне приходилось лишаться дара речи, но в тот момент я словно онемел. Безумие идеи — а она словно в результате озарения стала ясна для меня как день — не выдерживало никакой критики. Я просто сидел и отупело переводил взор с миниатюры на присутствующих и обратно. Тут Руди весело расхохотался.

— Великолепно! — вскричал он. — Я не хотел бы пропустить такой момент даже в обмен на герцогство! Вот бы ты видел сейчас свое лицо — свое собственное лицо, хочу я сказать.

— Если припоминаете, — говорит Бисмарк, — во время нашей встречи в Лондоне меня мучило, где же я видел вас раньше. Вас-то я, конечно, не видел, зато встречался с молодым принцем Карлом во время его визита в Берлин. Я сообразил, что вы с ним doppelgangers, двойники, и отметил это про себя как интересный факт, не более. Три месяца назад, когда я узнал о ситуации с принцем, и о том, что его излечение продвигается слишком медленно, чтобы свадьба состоялась в намеченные сроки, этот факт снова всплыл в моей памяти. Мне показалось, что это выход. Как вы можете себе представить, поначалу я отверг такую мысль как абсурдную. Потом взвесил все более тщательно и решил, что это возможно. Невероятно, допустим, но все-таки возможно. После тщательно проработал план шаг за шагом и понял, что при соответствующей подготовке и старании он не только выполним, но и просто обречен на успех. Приняв решение, я запустил в действие цепочку событий, которая привела вас сюда, в Шенхаузен.

Речь наконец вернулась ко мне.

— Да вы сумасшедший! — заорал я. — Чокнутый! Вы собираетесь выдать меня за него, чтобы… поставить… чтобы предпринять самую безумную, самую нелепую…

— Молчать! — рявкнул он, и обогнув стол, оказался передо мной. Лицо Бисмарка пылало от ярости. — Неужто вам кажется, что мне легко далось это решение? Что я не проверял все раз за разом прежде, чем принял его? Или вам кажется, что я разработал план вашей сюда доставки, потратив собственные время и деньги, не будучи уверен целиком и полностью в успехе всего предприятия? — Он наклонился, приблизив лицо вплотную к моему, и заговорил негромко и быстро. — Примите во внимание, если угодно, изящество стратегмы, благодаря которой вы оказались здесь. Мой недалекий английский друг, она спланирована с тщательностью и точностью, недоступными вашим тупым мозгам.

— Гений, — проговорил Крафтштайн, мотая головой как китайский болванчик.

— Только одно было оставлено случаю: удастся ли застать вас в Англии. Это было необходимое условие, и по счастью вы оказались там. Прочее мы организовали. — Бисмарк выпрямился и перевел дух. — И раз уж мы начали, то доведем дело до конца.

Так-так, он безумец, это точно. Все они спятили. Но если, Богом клянусь, они рассчитывают втянуть меня в свою чокнутую затею, то не на того напали, ребята.

— Я в этом не участвую, — говорю. — И точка. Неужели вы держите меня за такого же идиота, как вы сами? Боже правый, это же невыполнимо: я и пяти минут не продержусь как… двойник этого побитого триппером датского джентльмена. И что тогда, а?

Бисмарк с минуту помолчал, потом бросил:

— Плесни-ка ему еще, Крафтштайн. — Он вернулся на свой стул и вытянул ноги. — Возможно, было глупо полагать, что вы согласитесь участвовать в предприятии, не будучи убеждены в его надежности. Скажите, в чем вы видите слабое звено?

На этот вопрос напрашивалось сотен семь ответов, и я выпалил первый, что пришел мне в голову:

— Я же просто не гожусь для этого! Как мне удастся выдать себя за датского принца?

— Поверьте на слово — вы справитесь. Сходство, уверяю вас, поразительное. Никто и не заподозрит подмены.

— Но, черт возьми, я же не говорю по-датски!

— Но у вас же дар к языкам, припоминаете? За оставшиеся несколько недель вы вполне сможете потренироваться. Особой глубины не требуется, ибо Его Высочество неплохо владеет немецким, и к моменту, когда вы займете его место, вы с ним сравняетесь. Даже сейчас вы говорите довольно бегло.

— Но… но… Ладно. Но как, по-вашему, черт побери, мне удастся занять его место? Я, скажем, что, заявлюсь в Данию и предъявлю соответствующие документы? Вздор!

— Вам нет необходимости ехать в Данию. Я постоянно поддерживаю отношения с принцем Карлом-Густавом. Естественно, он понятия не имеет о нашем плане, зато полностью доверяет мне. Один из упомянутых выше министров — мой человек. С его помощью мы все и организуем. Когда придет время, принц со своей свитой отправится из Дании; ему дадут понять, что я нашел средство решить его проблему. Парень он неплохой, но простоватый, и поверит в мою готовность уладить дела. Пребывая в этой уверенности он, по пути в Штракенц, заедет в Гольштейн. Там-то мы и произведем подмену. Механизм можете предоставить мне.

Все это звучало как волшебная сказка. Но сухой, сдержанный тон, которым она излагалась, внушал оторопь.

— Однако… эта свита — его люди, я имею в виду…

— Являющийся моим агентом министр будет сопровождать принца. Его зовут Детчард. Рядом с ним вам нечего будет бояться. И никто вас не заподозрит — с какой стати им подозревать?

— Да потому что я выдам себя тысячью мелочей, приятель! Голос, жесты — да все что угодно!

— Не могу согласиться, — заявил Бисмарк. — Говорю вам: я знаю принца — его голос, манеры, все. Смею вас уверить, что если побрить вам голову и верхнюю губу, то ваши родные матери не отличат вас друг от друга.

— Это точно, — бросает Руди от камина. — Вы не то что похожи — вы как один человек. Стоит вам разучить кое-какие его привычки — жестикуляцию и прочее — и все будет в порядке.

— Но я же не актер! Как мне удастся…

— Вам ведь, кажется, приходилось путешествовать по Афганистану, выдавая себя за местного? — говорит Бисмарк. — Как видите, мне известно о Флэшмене все, не хуже чем вам самому. Раз вы справились тогда, то теперь-то и подавно справитесь. — Он опять наклонился ко мне. — Все уже продумано. Не будь вы человеком действия, не докажи вы свои способности и отвагу, geist und geschichlichkeit — ум и ловкость, я бы ни на секунду не стал полагаться на этот план. Вы здесь только потому, что наделены этими талантами и доказали их на деле.

Так вот что он знал! Да смилуется над ним Господь: он поверил газетами и моей раздутой репутации — и считал меня тем самым отчаянным Гарри Флэшем из газетных статей, героем Джелалабада и прочая. И не было никакой надежды, что его удастся переубедить.

— Боже мой! — побледнев, восклицаю я. — Вы же предлагаете мне отправиться в Штракенц и жениться на этой треклятой женщине! Но я ведь уже женат!

— Вы протестант. Тот обряд будет католическим. Так что он вас никак не свяжет, ни по закону ни морально.

— Да наплевать на это. Я вот о чем: мне же придется жить с ней в качестве короля Штракенца или как там он называется. Разве я смогу? И что насчет настоящего принца Карла?

— Его будут содержать под замком в одном укромном месте в Мекленбурге. Там он и завершит излечение от своей болезни. Когда придет час, я расскажу ему все — всю правду. И дам понять, что у него нет иного выбора, как завершить исполнение моего плана.

— И каким же образом, скажите, Бога ради?

— Когда он поправится — а это примерно через месяц или два после вашей свадьбы — вы поедете на охоту в один охотничий домик. Отделитесь от своих провожатых. Они вас, разумеется, найдут — вернее, найдут настоящего принца. Принц якобы упал с лошади и слегка повредил голову. Ему необходимо несколько дней отдохнуть и оправиться. А затем он возвращается в столицу, к своей супруге. Если она обнаружит в нем некие странности, это спишут на результат удара головой. Герцогиня ни за что не догадается, что это совсем не тот человек, за которого она выходила замуж. Уверен, что их ждут долгие годы счастливого правления и семейной жизни.

— А что же, черт побери, будет со мной?

— Вы, дорогой сэр, к тому времени окажетесь вдали от пределов Германии — с десятью тысячами фунтов стерлингов в кармане, — Бисмарк позволил себе улыбнуться. — Мы ведь не просим вас работать бесплатно. Ваше молчание гарантировано: если вам вздумается поведать столь невероятную историю, то кто же в нее поверит? Да и зачем вам болтать? Ведь дело окажется для вас весьма выгодным.

«Ага, выгодным оно окажется для тебя, — подумал я, — когда меня найдут с пулей в голове или с ножом в сердце». Было ясно как день, что по завершении этого дела мертвый я буду куда безопаснее, чем живой — с их точки зрения. Я перевел взгляд с Бисмарка на весело ухмыляющегося Руди, примостившегося на краю стола; на Крафтштайна, хмуро взиравшего на меня с высоты своего роста; на де Готе с его змеиными глазками; посмотрел даже на Берсонина, угрюмо молчавшего у двери. Ей-ей, за свою жизнь я сталкивался с весьма примечательными негодяями, но готов поклясться: если бы кто-то поручил мне подобрать шайку головорезов для некоего гнусного предприятия, красавчики Бисмарка значились бы в начале списка.

— Догадываюсь, о чем вы думаете, — говорит Бисмарк. Он встал, взял коробку с сигарами и угостил меня одной, предварительно прикурив ее от свечи. — Вы не верите мне. Считаете, что после всего я разделаюсь с вами, nicht wahr?[31] Что я нарушу свое обещание.

— Ну, — отвечаю я, — такая мысль не приходила мне в голову, но раз вы изволили высказать ее…

— Дорогой мой мистер Флэшмен, попытайтесь поверить мне. Я просто ставлю себя на ваше место, а вы, без сомнения, ставите себя на мое. Будь я Флэшменом, мне это все показалось бы очень подозрительным. Я бы потребовал, чтобы игра шла в открытую, не так ли?

Я промолчал, а он обошел вокруг стола.

— Задайте себе вопрос, — продолжает он, — что я выигрываю, если обману вас? Безопасность? Вряд ли, поскольку, оставшись в живых, вы едва ли сможете причинить нам какой-либо вред. Как я уже сказал, никто не поверит в вашу историю, которая, кстати, будучи обнародованной, обернется против вас. Продолжить? Ваша смерть может представить собой э-э… проблему. Вы же не дитя, и ваше исчезновение может создать для моего плана некоторые непредвиденные затруднения.

— Как видите, мы честны с вами, — заявляет Руди. Крафтштайн энергично закивал, а де Готе постарался изобразить обнадеживающую улыбку, смахивающую на оскал опечаленного волка.

— А десять тысяч фунтов, можете мне поверить, вовсе не та сумма, — продолжал Бисмарк. — Это очень дешевая плата за основание новой Германии — а именно этот приз стоит на кону. Вы сочтете нас мечтателями, пустыми визионерами — возможно, даже мерзавцами. Мне все равно. Это не имеет значения. Мы затеваем великое дело, и вам предстоит внести в него лишь малую лепту — но, как всегда бывает с малыми лептами, она является самой важной. Вы нужны мне, а я всегда плачу за то, что мне нужно.

Он выпрямился — мужественный, грозный, исполненный властности.

— Вы желаете удостовериться в правдивости моих обещаний. Я старался доказать вам, что держать их в интересах как моих, так и Германии. К этому я готов прибавить свое честное слово как юнкера, солдата и джентльмена: клянусь честью исполнить то, что я обещал и что как только вы сыграете свою роль в плане, то будете без риска препровождены за пределы Германии, в целости и сохранности и с оговоренным вознаграждением.

Бисмарк развернулся на каблуках и вернулся на свое место. Остальные молча ждали. После длинной паузы он продолжил:

— Если хотите, могу поклясться на Библии. Сам я убежден, что человек, желающий солгать, не остановится и перед клятвопреступлением. Я так никогда не поступаю. Впрочем, я в вашем распоряжении.

Сказано было весьма впечатляюще. На мгновение ему почти удалось убедить меня. Но по части грязных делишек Мы с Бисмарком друг друга стоили, и мне не хуже его были известны все эти трюки.

— Мне наплевать на клятвы, — говорю я. — В любом случае, я не уверен, что мне по нраву ваш маленький заговор. Вы же знаете — я не нищий, — это, кончено, было бессовестной ложью, — и не намерен горбатиться на вас ради десяти тысяч. Это бесчестное, коварное и чрезвычайно опасное предприятие. В случае провала оно будет стоить мне головы…

— И нам тоже, не забывайте, — восклицает де Готе. — Если вас схватят, вы можете нас выдать.

— Спасибо вам огромное, — говорю я. — Утешили так утешили. Но знаете ли, мне до всего этого нет дела. Я всецело за тихую, мирную жизнь…

— В баварской тюрьме, — мило вставляет Руди, — отбывая десять лет за изнасилование?

— А вот и пальцем в небо, — говорю я. — Даже если вы теперь отправите меня назад в Мюнхен, то как вам удастся объяснить мое отсутствие в промежуток между совершенным преступлением и арестом? Это будет не так-то просто.

Это заставило их задуматься, и слово взял Бисмарк.

— Не стоит тратить время. Какие средства мы использовали, чтобы доставить вас сюда, теперь уже не имеет значения. Стоит ли объяснять, что случиться с вами, если вы отвергнете предложение? Мы здесь совсем одни. Никто не видел, как вы приехали, никто не увидит, как уехали. Я понятно выражаюсь? По сути, у вас нет выбора, кроме как согласиться, и принять плату, которую — обещаю — вы получите.

Ну вот наконец и они — старые добрые открытые угрозы. Если им заблагорассудится, они как пить дать, перережут мне глотку. Я вляпался по полной, и потроха мои болезненно сжались. Но выхода не было — да и в конце концов: а вдруг они не врут? Ей-богу, на десять тысяч я бы развернулся! Но мне никак не верилось, что они заплатят — окажись я на месте Бисмарка, ни за что бы не заплатил, когда уж получил свое. Мне даже думать не хотелось о риске, с которым связано выполнение их чокнутого плана, но, с другой стороны, я не мог не отдавать себе отчета, что будет со мной в случае отказа. В первом случае меня ожидает сумасшедшее приключение, сулящее страшную опасность, но и солидное вознаграждение; во втором — смерть, и не иначе, как от рук герра Крафтштайна.

— Скажите-ка, Бисмарк, — говорю я. — Вы не добавите до пятнадцати тысяч?

Он холодно посмотрел на меня.

— Слишком много. Вознаграждение составляет десять тысяч и увеличению не подлежит.

Я старался придать себе огорченный вид, но в душе радовался. Намеревайся Бисмарк сыграть со мной в грязную игру, то не постеснялся бы задрать ставки; тот факт, что он не сделал этого, внушал определенную надежду.

— Ты же сказал, что не нищий, — хмыкнул Руди, чтоб ему провалится.

Я помедлил, словно в нерешительности, потом говорю:

— Ладно, я сделаю это.

— Отлично, парень! — вскричал Руди и похлопал меня по плечу. — Клянусь, мы с тобой одной крови!

Де Готе пожал мне руку и заявил, что чертовски счастлив, идя на дело вместе с таким решительным и хладнокровным товарищем; Крафтштайн налил мне еще бренди и предложил выпить за мое здоровье; даже Берсонин оставил свой пост у двери и присоединился к тосту. Но Бисмарк проговорил только: «Прекрасно. Мы начнем дальнейшие приготовления завтра», — и вышел вон, оставив меня в колоде с четырьмя валетами. Последние теперь просто излучали дружелюбие: мы-де товарищи по оружию, и парни хоть куда, и «будем рады напиться с вами от души». Я шибко не сопротивлялся; меня буквально трясло от напряжения, и укрепляющее воздействие изрядной дозы спиртного казалось вовсе не лишним. Но пока они шумно нахваливали меня и похлопывали по спине, в голове пульсировала все та же мысль: Господи, я опять вляпался! И повезет ли, Боже милостивый, выбраться на этот раз?


Можете представить, как провел я ту первую ночь в Шенхаузене. Хотя я здорово набрался к тому моменту, когда Берсонин с Крафтштайном отволокли меня в кровать и стащили с ног сапоги, ум мой оставался слишком ясным: я лежал, полностью одетый, вслушивался в завывания ветра в башенках, смотрел на тени, отбрасываемые трепещущим огоньком свечи на высокий потолок, а сердце мое колотилось так, словно я бежал что есть духу. Комната была промозглой, как могила, но с меня градом катился пот. Как же, черт возьми, так получилось? И как, черт побери, мне теперь быть? Я по-настоящему рыдал, проклиная тупость, благодаря которой меня занесло в Германию. Сидел бы себе сейчас дома, развлекался с Элспет, подтрунивал над ее толстокожим отцом и не знал бы больших неприятностей, чем представлять эту медвежью семейку в обществе; вместо этого я оказался в уединенном замке в окружении пяти смертельно-опасных чокнутых, втягивающих меня в сумасшедшую авантюру, которая неизбежно закончится виселицей. А если я воспротивлюсь или попробую удрать, они задушат меня с легкостью, с какой прихлопывают муху.

Впрочем, как это бывало всегда, пока я клял себя последними словами, ум мой уже пытался уловить хоть малейший луч надежды, любую соломинку, за которую можно ухватиться — если ты трус до мозга костей, то в минуты крайней опасности твой мозг может работать просто с запредельной четкостью. Бисмарк сказал, что до этой идиотской свадьбы еще шесть недель, это значит, остается четыре-пять недель до того момента, когда мне нужно будет занять место Карла-Густава. За это время много воды утечет. Как бы ни была бдительна и умна шайка Бисмарка, она не сможет наблюдать за мной неотрывно — за четыре недели наверняка выдастся минутка, которой такому поднаторевшему уклонисту, как я будет достаточно, чтобы сделать ноги. Лошадь — вот что мне нужно, и еще один взгляд на солнце или звезды, и я не сомневался, что месть Бисмарка не угонится за моим страхом. Одному Богу известно, как далеко отсюда до границы, но желание спасти свою шею заставит меня скакать быстрее любого всадника на свете. А уж свою шею я всегда почитал достойным сохранения объектом.

Вот так и провел я ту веселенькую ночку, изобретая сумасбродные планы спасения — каковое занятие время от времени перемежалось кошмарами, в которых Бисмарк заставал меня как раз в момент осуществления этих планов. Я, разумеется, понимал, что это все пустая трата времени: человек, способный разработать столь изощренный и продуманный план, ни за что не предоставит мне и тени надежды на бегство. А еще у меня было смутное подозрение, что, даже улучив шанс для побега, я буду дураком, если попытаюсь им воспользоваться. Эти парни ни перед чем не остановятся.

Это подтвердилось в первое мое утро в Шенхаузене.

Верзила Крафтштайн поднял меня на рассвете, и пока я влезал в сапоги, в комнату вбежал Руди — свеженький и весело насвистывающий — чтоб ему пусто было.

— Приятно ли изволило почивать, ваше высочество? — говорит он. — Надеюсь, ваше высочество хорошо отдохнули после путешествия.

Я сухо ответил ему, что не в настроении для комедий.

— Ах, какие уж тут комедии, — отозвался он. — Самая настоящая драма, и, если ты не хочешь, чтобы она переросла в трагедию, лучше принять ее как данность. С этого момента вы — Ваше Высочество принц Карл-Густав, особа королевской крови и помазанник Божий. Понимаете о чем я? Вы говорите по-немецки, и никак иначе — вашим датским мы займемся безотлагательно — и вести себя вы должны как подобает члену правящего дома Дании.

— Сказать легко, — буркнул я. — Я даже не знаю как.

— Верно. Но мы вас научим, ваше высочество, — заявляет он, и на этот раз в глазах его не блеснули веселые искорки. — Так. Первое, что нужно, это придать соответствующий вид. Крафтштайн, приступаем.

И вот, не взирая на мои протесты, Крафтштайн усадил меня в кресло и принялся за работу: сначала остриг волосы и баки, потом намылил и выскоблил мой череп. Процесс оказался долгим и мучительным, а когда по его завершении я посмотрел в зеркало, слезы так и брызнули у меня из глаз. Отразившееся в нем уродливое существо с блестящим лысым черепом было отвратительной пародией на меня: мое лицо, приставленное к голове каторжника.

— Проклятье! — взревел я. — Проклятье! Вы же изуродовали меня!

Я, конечно, ожидал шуток и подначек, но никто из них не шевельнул и мускулом.

— Перед вашим высочеством будет стоять необходимость ежедневно брить голову, — проговорил Руди. — Крафтштайн проинструктирует вас. А теперь, можем ли мы посодействовать вашему высочеству облачиться в мундир?

Слова у них не разошлись с делом. Мундир был хорош, что уж говорить: зеленый, цвета бутылочного стекла, он очень шел мне, и мог бы придать моей фигуре весьма бравый вид, если бы не уродливая лысина, торчащая из воротника.

— Превосходно, — заявляет Руди, немного отходя от меня. — Могу я выразить вашему высочеству восхищение его наружностью?

— Да брось ты, чтоб тебя! Уж если вы хотите, чтобы я сыграл эту чертову роль, так хоть избавьте меня от своих бесконечных ужимок. Я ведь пленник — разве не так? Этого недостаточно?

Он помолчал с минуту, а потом говорит тем же самым тоном:

— Могу я выразить вашему высочеству восхищение его наружностью?

Я глядел на него и едва сдерживался, чтобы не заехать кулаком по этой безмятежной физиономии. Но он спокойно выдержал мой взгляд, и мне оставалось лишь сказать:

— Ну ладно. Раз иначе нельзя — то извольте.

— Очень хорошо, ваше высочество, — на полном серьезе говорит он. — Могу ли я покорнейше предложить спуститься к завтраку? Мне сдается, Шенхаузен навевает зверский аппетит — свежий воздух виноват, разумеется. Вы согласны, Крафтштайн?

Есть мне не хотелось, зато Руди навалился на еду от души, беззаботно болтая о том и о сем. Его обращение со мной являло очаровательную смесь фамильярности и уважения, и если бы кто-то видел нас в тот момент, ни за что не заподозрил бы, что все это спектакль. Актер он был превосходный. Его поведение могло внушить мне мысль о собственном идиотизме, не будь я так зациклен на своих несчастьях. Подспудно я понимал, что во всех поступках Руди прослеживается определенная метода. Крафтштайн просто кивал головой и глотал, но когда один-единственный раз обратился ко мне, то тоже поименовал меня «высочеством».

Когда мы почти закончили, вошел Бисмарк. И хотя сей джентльмен был не из любителей гадать шарады, при виде меня он сразу озадачился, на мгновенье застыв на пороге. Потом медленно вошел в комнату, разглядывая мое лицо, обошел вокруг, и еще с минуту изучал меня самым внимательным образом.

— Сходство просто поразительно, — говорит он наконец. — Это настоящий Карл-Густав.

— В этом и пытаются убедить меня ваши друзья, — буркнул я.

— Замечательно. Но еще не идеально. Остаются две небольшие детали.

— Что такое? — говорит Руди.

— Шрамы. По одному с каждой стороны: левый прямо над ухом, правый — дюймом ниже и идущий вертикально вниз — вот так.

И он провел пальцем по моей свежевыбритой щеке. От прикосновения у меня мурашки побежали по коже.

— О небо, вы правы, — говорит Руди. — Совсем забыл. Как мы это устроим?

При виде ледяной усмешки Бисмарка внутри у меня все похолодело.

— Хирургическим путем? Можно. Не сомневаюсь в способностях Крафтштайна искусно орудовать бритвой…

— Я не позволю вам уродовать мою бедную голову, ублюдки! — возопил я и попытался вскочить со стула, но могучая рука Крафтштайна вернула меня на место. Я вопил и отбивался, но он сдавил своей лапищей мои челюсти и сдавливал до тех пор, пока боль не заставила меня подчиниться.

— Так-то лучше, — говорит Бисмарк. — Шрамы должны быть получены естественным путем — при помощи шлагера. Для де Готе это не составит труда. — Потом добавляет, с иронией глядя на меня: — Заодно я смогу уплатить небольшой должок нашему приятелю Флэшмену.

— Ага, — задумчиво протянул Руди. — Но сумеет ли де Готе расставить их точно — они же должны оказаться именно там, где нужно. Какой смысл ставить ему метку там, где у Карла-Густава пусто?

— Я всецело уверен в де Готе, — заявляет Бисмарк. — Саблей он мухе крылья на лету срежет.

Я в ужасе прислушивался к разговору: эти два монстра преспокойно обсуждают вопрос, как лучше изуродовать мне голову. Уж если я чего и не выношу, так это боли, и одна мысль о впивающейся в кожу холодной стали едва не заставила меня упасть в обморок. Стоило Крафтштайну убрать руку, как я снова разразился воплями: Бисмарк некоторое время слушал, потом говорит:

— Утихомирь его, Крафтштайн.

Гигант ухватил меня за шкирку, и нестерпимая боль пронзила мне спину и плечи. Он, видно, пережал какой-то нерв, я заверещал и затрепыхался в его тисках.

— Он может задавить вас до смерти, — говорит Бисмарк. — Встаньте и прекратите вести себя как старая баба. Пара порезов от шлагера не убьет вас. Каждый молодой немец гордится, получив такой; а глоток пунша из «почетного блюдца» быстро поставит вас на ноги.

— Бога ради! — не выдержал я. — Ведь я согласен делать все, что вы хотите, но это ужасно! Я не хочу…

— Вам придется, — отвечает Бисмарк. — У принца Карла-Густава есть два дуэльных шрама, полученных им в бытность студентом в Гейдельберге. Не может быть и Речи, чтобы вы стали выдавать себя за него без шрамов. Сверен, — продолжает он с мерзкой улыбкой, — что де Готе сделает все по возможности безболезненно. Но если они-таки будут немного докучать вам, то можете утешить себя мыслью, что это лишь расплата за аванс, полученный благодаря вашему драгоценному дружку мистеру Галли. Припоминаете тот случай?

Еще бы не припоминать, и это меня совсем не утешало. Значит, теперь волк решил скинуть овечью шкуру, и, если я буду сопротивляться, Крафтштайн попросту разорвет меня на куски голыми руками. Оставалось только смириться, и мы спустились в большой зал рядом с внутренним двориком. На стенах там были развешаны маски и рапиры, а на полу начерчены мелом линии, как в фехтовальной школе.

— Наш гимнасий, — объявляет Бисмарк. — За время нашей подготовки вам предстоит провести здесь немало времени: насколько я могу судить, вы тяжелее принца на пару фунтов. Возможно, уже этим утром мы сможем частично избавить вас от лишнего веса.

Слышать это от человека, у которого жир свисал над воротником словно сосиска, было курьезно, но я был слишком поглощен своими страхами, чтобы веселиться. Появился де Готе, сейчас еще более напомнивший мне змею, чем прошлым вечером, а когда Бисмарк объяснил, что от него требуется, у мерзавца буквально потекли слюнки.

— Нужна ювелирная точность, — говорит Бисмарк. — Взгляните. — Он встал напротив меня, достал из кармана миниатюру, которую показывал мне ночью, посмотрел на нее, потом на меня и нахмурился. — Смотрите, как они идут: вот так и так. Дайте карандаш. — И к вящему моему ужасу он взял поданный ему Крафтштайном толстый карандаш и стал тщательно наносить на мою кожу места будущих шрамов.

Это грубое прикосновение словно выбило затычку из моего рта, и меня чуть не вырвало прямо на него. Он стоял передо мной, буквально нос к носу, негромко насвистывая, и преспокойно рисовал на моей дрожащей плоти, как будто на доске. Я дернулся, он рявкнул на меня, и мне пришлось замереть: думаю, что ни одно сотворенное человеком зверство, ни один пережитый мной ужас не может сравниться с этой хладнокровной, циничной разметкой моей шкуры под удар де Готе. Сказать тут можно только одно — немцы. И если вы не поняли, о чем я, возблагодарите за это Господа.

Наконец все было сделано, и Крафтштайн стал снаряжать нас перед поединком на шлагерах. Тогда мне это казалось ужасным, но сейчас, глядя на пережитое с безопасной высоты времени, я расцениваю все как в высшей степени детскую забаву. Хотя немцы ревностно стараются заполучить шрамы, дабы показать всем, какие они мужественные, на самом деле их очень заботит, как не заработать при этом серьезных ран. Крафтштайн надел нам на затылки стальные шапочки — впереди с них спускалась пластина, защищающая глаза и нос. Вокруг шеи наматывается плотный галстук из войлока. Затем идет стеганая кираса, прикрывающая тело, с фартучком, закрывающим причиндалы, на правую руку надевается войлочная повязка от кисти до плеча. К моменту, когда меня снарядили полностью, я чувствовал себя как раздувшийся от водянки Панталоне: было так смешно, что я едва не забыл про свои страхи.

Даже вложенный в мою руку шлагер выглядел столь нелепо, что мне трудно было принять это оружие всерьез. Длиной более ярда, с трехгранным клинком и огромной металлической чашей (не меньше фута в диаметре, надо полагать), прикрывающей ладонь. [XXVI*]

— Почетная тарелка для супа, — кивнул на нее Бисмарк. — Как я понимаю, вы неплохо знакомы с саблей?

— Спросите у своего человека, когда мы закончим, — говорю я, демонстрируя уверенность, которой на деле не испытывал: де Готе размахивал своим шлагером уж как-то слишком мастеровито.

— Отлично, — говорит Бисмарк. — Как вы можете заметить, голова вашего оппонента, как и ваша, прикрыта целиком, за исключением щек и нижней части виска. Это ваша цель — и его тоже. Смею вас уверить, что имея дело с де Готе, вы можете с таким же успехом пытаться поразить его в эти места, как я пытался ударить мистера Галли. Можно рубить, но не колоть. Все ясно? Знаки к началу и концу схватки буду давать я.

Он отступил назад, и я оказался один на один с де Готе на разлинованном полу; Руди и Крафтштайн заняли места у стены, а Бисмарк встал в паре шагов от нас, вооруженный шлагером, чтобы развести наши клинки в случае необходимости.

Де Готе шагнул вперед и церемонно отсалютовал: в своем пухлом облачении он напоминал сардельку, если бы не глаза, хищно блестевшие сквозь прорези шлема. Я не стал салютовать, просто встал ангард, как при поединке на саблях, — правая рука над головой, лезвие наклонено немного вниз над лицом.

— Салютуйте! — рычит Бисмарк.

— Пошел ты! — говорю я, надеясь, что оскорбление заставит гордый тевтонский дух пренебречь формальностями. Как видите, я петушился, ибо вся эта атрибутика убедила меня в несерьезности разыгрывающегося действа. Я вовсе не виртуоз сабли — скорее крепкий, чем хороший фехтовальщик, как охарактеризовал меня каптенармус Одиннадцатого гусарского — и орудовать ею предпочел бы не в поединке, а в свалке, когда ты, держась в сторонке от основной сшибки, орешь во всю мочь и ждешь, когда кто-то из противников повернется к тебе спиной. И все же мне казалось несложным делом прикрывать незащищенные зоны, на которые станет нацеливаться де Готе.

Тот встал в позицию, наши клинки соприкоснулись, и тут он закрутил кистью, быстро как молния, угрожая мне короткими замахами справа и слева. Но Флэши-то не дурак: я поворачивал кисть вместе с ним, парируя его удары клинком. Он нанес новый удар, и шлем зазвенел у меня на голове, но я сдвинулся с места и рубанул наотмашь, как пьяный драгун. Позже до меня дошло, что шлагером надо орудовать только при помощи кисти, но тогда я был просто неопытным иностранцем. Достигни мой могучий замах цели, кишки мистера де Готе пришлось бы соскребать с пола, но он оказался быстр, отразив мой удар клинком.

Он снова двинулся вперед ангард, не сводя с меня прищуренных глаз, и наши лезвия соприкоснулись друг с другом. За обманным движением последовала опасная атака, но я был настороже, и когда мы снова выпрямились, я стал глумиться над ним из-за перекрещенных шлагеров, и налег на клинок со всей силой, стараясь продавить его защиту. Я почувствовал, как его лезвие подается под моим, а потом оно метнулось как молния, и мой правый висок словно обожгло раскаленным железом. Боль и изумление заставили меня податься назад, я уронил шлагер и схватился за лицо. Бисмарк прыгнул между нами, а я тем временем наблюдал самое неприятное из зрелищ — свою собственную кровь, струящуюся со щеки на руку. Я застонал и зажал рану, пытаясь остановить кровь.

— Halt![32] — вскричал Бисмарк и подбежал с намерением осмотреть мою рану. Но не потому что беспокоился обо мне, нет — чтобы убедиться, там ли, где надо, она находится. Он повернул мою голову и вгляделся. — Прямо в точку! — воскликнул он и торжествующе помахал де Готе, который с ухмылкой поклонился.

— Fahren sie fort![33] — говорит Бисмарк, отступая назад и жестом приказывая мне подобрать шлагер. Ослабевший от боли и ярости, чувствуя бегущую потоком кровь, я напрямик сказал ему, куда он может убираться со своими затеями: у меня нет намерения стоять и позволять резать себя на куски ради его удовольствия.

Бисмарк залился краской гнева.

— Поднимайтесь, — выдавил он, — или я прикажу Крафтштайну держать вас пока мы будем ставить второй шрам ржавой пилой!

— Это нечестно! — завопил я. — У меня, наверное, расколот череп!

Он обругал меня трусом, поднял шлагер и сунул его мне в руку. И уж коли худшего не избежать, я пошел прямо на де Готе, решив поскорее получить второй порез, а уж потом свести с ним счеты на свой манер, если получится.

Он уклонился, отпрыгнув, и ловко размахивая клинком вправо-влево. Я отразил удары, попробовал достать его сам, а потом отвел клинок в сторону, оставляя свою левую сторону неприкрытой. Он инстинктивно рванулся в брешь, а я зажмурился и стиснул зубы в ожидании худшего. Боже мой, это было так больно, что я не сдержал крика и покачнулся, но рукоять шлагера сжимал крепко. И когда де Готе отступил на шаг, наслаждаясь кровопусканием и поглядел на Бисмарка, я распластался в резком выпаде, намереваясь нанизать на острие его мерзкое тело.

Следующее, что я помню, это как лежу на полу, ослепший от собственной крови и едва живой. Кто-то с жуткой силой пинает меня по ребрам, слышатся крики Руди и стоны де Готе — какой приятный звук! Потом я, должно быть, отрубился, ибо когда я открыл глаза, то лежал на скамье, а Крафтштайн смывал с моего лица кровь.

«Ну, теперь они меня точно прикончат», — была моя первая мысль, но тут я заметил, что Бисмарк и де Готе ушли, остался только юный Руди, весело ухмыляющийся мне.

— Я бы и сам не справился лучше, — говорит он. — Наш друг де Готе не будет так петушиться в следующий раз. Но сильно ты его не ранил — немного поцарапан бок — поболит пару дней и все. Как и у тебя, естественно. Дай-ка взглянуть на почетные шрамы.

Голова у меня болела невыносимо, но когда Руди и Крафтштайн осмотрели раны, они сочли их прекрасными — со своей точки зрения. Де Готе отлично справился, и теперь раны надо оставить на открытом воздухе, чтобы они быстро превратились в превосходные шрамы, как заверил меня Крафтштайн.

— Они придадут неотразимый вид, — говорит Руди. — Все прусские девчонки будут от тебя без ума.

Я был слишком разбит и вымотан даже для того, чтобы послать его куда подальше. Боль пульсировала в голове, и я впал в полузабытье; Крафтштайн перебинтовал мои раны, а потом они вдвоем оттащили меня в комнату и уложили в постель. Последнее, что я помню, прежде чем провалиться в сон, это слова Руди: тот говорил о необходимости дать его высочеству отдых. У меня мелькнула странная мысль: как легко Руди вышел из своей роли недавно, и как быстро вернулся в нее.

Это был мой единственный опыт в поединке на шлагерах, но и этого оказалось слишком. Но кое-что я из него почерпнул: боязливое уважение к Отто фон Бисмарку и его подонкам. Коль они способны хладнокровно кромсать человека, то ждать от них можно всего. С этого момента я выбросил все мысли о побеге из Шенхаузена из головы. Я не сумасшедший.

Что до шрамов, то под надзором Крафтштайна они быстро заживали. Мне суждено носить их до могилы: один рядом с ухом, другой чуть выше — но он тоже хорошо виден, поскольку волосы мои поредели. К счастью, ни один из них не уродлив: как и обещал Руди, они привносят в мою внешность некий бравый оттенок. Мне часто кажется, что по своей способности создавать у людей ложное впечатление о моем характере они стоят пары военных кампаний.

Но в течение пары дней шрамы страшно донимали меня, и это время я провел в своей комнате. Это был единственный перерыв на лечение, который подручные Бисмарка смогли мне позволить, хотя и сгорали от нетерпения приступить к тому, что Руди нравилось называть процессом «обучения принца».

Процесс этот потребовал самой напряженной за всю мою жизнь умственной работы. Добрый месяц, каждый божий час, я жил, говорил, ходил, ел и пил как принц Карл-Густав. И так пока я не готов был завыть при мысли о нем — а иногда такое случалось. В худшие моменты это напоминало изощренную пытку, но сейчас я готов признать, что все было организовано блестяще. Трудно поверить, но эта троица — Руди, Крафтштайн и Берсонин — сумела достичь почти невозможного в деле моего перевоплощения в другого человека.

Они делали это исподволь, но настойчиво, исходя из факта, будто я и есть Карл-Густав, и час за часом помогали мне вспомнить себя самого. Склонен считать, что любой иной метод был бы неэффективен, постоянно указывая на обман. Какой же идиотской, чокнутой была эта схема! Сотни раз они проводили меня через всю жизнь этого датского ублюдка от самой колыбели, и так до тех пор, пока мне — готов поклясться — не стало известно о нем больше, чем ему самому. Детские болезни, родственники, предки, учителя, домашние, товарищи по играм, образование, предпочтения, привычки — за эти двадцать лет не нашлось бы похода по нужде, о котором я не знал бы где и когда это случилось. Час за часом, день за днем они усаживали меня за длинный стол и вдалбливали в меня факт за фактом: его любимые блюда, домашние питомцы, книги, цвет глаз сестры, уменьшительное имя, которым называла его гувернантка (Тутти, кстати сказать), сколько он прожил в Гейдельберге, каковы его музыкальные вкусы («Фра Диаволо» некоего Обера явно произвело на него большое впечатление, и он постоянно насвистывал арию из него — о выдающихся способностях моих преподавателей говорит то, что я уже лет сорок ее так и насвистываю). Одному Богу известно, откуда они получали информацию, но у них были две толстенные папки с бумагами и рисунками, где, похоже, содержался полный отчет обо всех его действиях и поступках. Я не назову вам имя своей собственной бабушки, зато — помилуй меня Господи — помню, что мастиффа прадедушки Карла-Густава звали Рагнар, и прожил он двадцать три года.

— Во что больше всего любило играть ваше высочество будучи ребенком? — спрашивает, бывало, Руди.

— В моряков, — отвечаю я.

— Как назывался английский корабль, который вы, как хвастались перед матерью, захватили при Копенгагене?[34]

— «Агамемнон».

— И как вы его захватили?

— Да откуда мне знать? Мне же тогда три года было, Разве нет? Не помню.

— Вы должны знать. Он сел на илистую отмель. Разыгрывая это событие, вы перепачкались илом в пруду, не припоминаете?

Такие вот вещи мне полагалось знать, а когда я говорил, что никому не придет в голову спрашивать, в какие игры я играл будучи маленьким, никто со мной не спорил — они просто терпеливо продолжали гнуть свое: напоминали о лихорадке, которую я перенес в четырнадцать лет, или как я сломал руку, упав с яблони.

Все наши разговоры происходили на немецком, в котором я чрезвычайно продвинулся — Руди даже опасался, что слишком, — хотя вопреки годам в Гейдельбергском университете Карл-Густав явно не преуспел в языке. Берсонин, который вопреки своей молчаливости оказался терпеливым учителем, занимался со мной датским, но, возможно, из-за того, что для него это был не родной язык, я толком его не освоил. Я так и не научился думать на нем — что для меня необычно — и нахожу его грубым и невыразительным благодаря этим долгим гласным, из-за которых ваша речь звучит так, будто вы страдаете одышкой.

Но самым страшным испытанием тех дней были занятия по подражанию. Позже я понял: нам страшно повезло, что мы с Карлом-Густавом оказались настоящими doppelgangers,[35] похожими как две капли воды. Даже голоса наши звучали похоже, но вот его манерам и оборотам речи мне предстояло выучиться, и единственным способом было раз за разом, на всякие лады повторять фразы и выражения, и так до тех пор, пока Руди не щелкал пальцами и восклицал: «Er ist es selbst![36] Теперь повторите это еще, и еще раз».

К примеру, если бы вы задали Карлу-Густаву вопрос, ответ на который был бы «да» или «разумеется», он, вместо того, чтобы ограничиться «ja», употребил бы в большинстве случаев «sicher», что значит «точно, непременно». Причем сказал бы с самодовольным видом, сопроводив легким тычком указательного пальца правой руки. Опять же, слушая кого-нибудь, он имел привычку смотреть мимо человека, по временам слегка кивая головой и издавая почти неразличимые звуки согласия. Так делают многие люди, но я не из их числа, так что мне пришлось упражняться до тех пор, пока это не стало получаться почти механически.

А еще у него был короткий, резкий смешок, при котором он оскаливал зубы — я работал над ним, пока у меня не пересыхало во рту и не сводило челюсти. Но все это оказалось чепухой по сравнению мучениями, которые я претерпел, стараясь научиться как бы непроизвольно вскидывать бровь. У меня уже начала постоянно подергиваться щека, когда учителя наконец-то решили махнуть на все рукой в надежде, что никто не обратит внимания на мои упрямо поднимающиеся вместе брови.

По счастью, Карл-Густав был веселым, легкого нрава малым, почти как я, но мне пришлось следить за собой, и внести поправки в свою манеру проявлять плохое настроение, избавившись от привычки кипятиться и выпячивать нижнюю губу. Тусклое датское солнце явно не способствует проявлению темперамента, и свое недовольство он выказывал, сердито хмурясь, так что мне, естественно, приходилось до онемения морщить лоб.

Насколько я преуспел в науках, вы сможете судить, если скажу, что с тех пор у меня появилась его привычка потирать одной ладонью тыльную сторону другой (когда сильно задумаюсь), зато исчезла моя собственная привычка чесать свой зад (когда озадачен). Особы королевской крови — клятвенно заверил меня Берсонин — никогда не скребут задницу в надежде облегчить мыслительный процесс.

Результаты этих каждодневных занятий и несгибаемой уверенности, руководившей моими тюремщиками, получились удивительными, подчас даже пугающими. Стоит признать, что я неплохой актер — это неудивительно, так как если ты всю жизнь шельмуешь, как приходилось делать мне, иначе и не выйдет — но иногда я сам забывал, что играю роль, и начал сам себя считать Карлом-Густавом. Бывало, кручусь перед высоким зеркалом под критическими взглядами Руди и Берсонина, и вижу в нем лысого юношу в зеленом гусарском мундире, скалящегося в улыбке и тычащего указательным пальцем, и думаю: «О да, это я», — и тут в памяти моей всплывает смутный образ смуглого, отчаянного красавца с волнистыми волосами и пышными бакенбардами — и я понимаю, что не в силах вспомнить его. Именно это было пугающим — то, что мне не под силу было вспомнить, как я на самом деле выгляжу.

Как вы понимаете, особых изменений моя личность не претерпела, затмения эти были лишь кратковременными. Но во мне стала крепнуть уверенность, что наш подлог увенчается успехом, и ужас, который поначалу владел мной, уступил место обычным малодушным терзаниям по поводу того, что произойдет потом — когда наступит час расплаты и настоящий Карл-Густав вступит в свои права.

Но все это в будущем; а пока я плыл по течению, как делал всегда, и позволял своим кукловодам тешить себя мыслью, что все идет как по маслу. Они, в свою очередь, казались весьма обрадованными моими успехами, и как-то раз, недели три спустя после моего прибытия в Шенхаузен, за ужином в присутствии Бисмарка и прочих, я совершил нечто, убедившее Руди и Берсонина, что первый раунд таки за ними.

Мы подошли к столу — я первый, как обычно, и тут Бисмарк плюхнулся на стул раньше меня. К тому времени я настолько привык усаживаться первым, что посмотрел на Бисмарка взглядом, в котором читалось скорее удивление, чем что-либо еще, и тот, перехватив мой взгляд, вскочил как ошпаренный. Не упускающий ничего Руди не смог сдержать смешок и удовлетворенно похлопал себя по ляжке.

— Истинно по-королевски, Отто, — говорит он Бисмарку. — Клянусь, он заставил тебя ощутить себя нашалившим школяром. Браво, ваше высочество, высший класс!

Руди проявил еще большую фамильярность, чем позволил себе после моей дуэли с де Готе. Мне-то было все равно, зато Берсонин оскорбился и заявил, что Руди забывается. До меня дошло, что я не единственный, кто начал верить в мое королевское происхождение. Я замял дело, невзначай проронив Берсонину, что барон еще не вышел из возраста, когда на смену дерзости приходит благоразумие, и поинтересовался, подали ли нам снова то самое рейнское?

Бисмарк смотрел на все это, не проявляя эмоций, но я чувствовал, что в душе он сильно впечатлен естественностью моего поведения в роли принца, а еще больше — своей собственной непроизвольной реакцией на него.

К слову сказать, нельзя было не отметить, что Бисмарк в тот вечер выглядел как-то странно. Несколько дней его не было видно, и из разговоров сообщников я уловил, что он в Берлине. Будучи членом тамошнего парламента, Отто заседал в нем, естественно, в свободное от похищения полезных ему англичан и плетения заговоров время. Еще выяснилось, что в столице у него есть жена, чему я очень удивился: мне почему-то представлялось, что он живет в угрюмом одиночестве в своем мрачном замке, грезя как станет императором Германии. Мне вспомнилось, что Лола характеризовала его как бесчувственного пня в отношении женщин, но, похоже, это была только личина: вероятно, до женитьбы он переспал со всеми шлюхами Германии и наплодил тучу незаконных отпрысков. В те годы его называли Шенхаузенским Людоедом, но потом Отто посвятил себя политике и своей молодой супруге — как сообщил Берсонин — и всерьез занялся сельским хозяйством. Свежо предание, думаю я: единственный его интерес к политике — это как был дорваться до власти, не взирая на средства, а по пути вдоволь ублажать себя едой, вином и женщинами. Мерзкая скотина.

Впрочем, как я уже говорил, мы редко его видели, да, по правде говоря, и вообще кого бы то ни было. Меня держали под строгим надзором в одном крыле дома, и хотя в замке должно было быть много слуг, я не видел никого, кроме старого дворецкого. Женщин не наблюдалось совсем, что весьма удручало, а когда я намекнул Руди, что неплохо бы скоротать вечерок-другой с парочкой подходящих девиц, он только покачал головой и заявил, что об этом не может быть и речи.

— Вашему высочеству надо хранить терпение, — говорит он. — Могу ли я покорнейше напомнить, что не за горами ваша свадьба?

— Спасибо большое, — отвечаю я ему. — А могу ли я покорнейше напомнить, что ощущаю сейчас крайнее возбуждение и не намерен сдерживать себя в ожидании женитьбы на какой-то немецкой корове, у которой, вполне возможно, фигура боцмана.

— На этот счет вашей светлости нечего опасаться, — заявляет он и показывает мне портрет герцогини Ирмы. Должен признать, зрелище меня весьма порадовало. Юная, с холодным, худым лицом, свойственным девушкам, которые всегда привыкли добиваться своего; но то, что она была красавица, это без вопросов. Длинные белокурые волосы, черты лица тонкие и правильные — она заставила меня вспомнить про детскую сказку о снежной королеве с ледяным сердцем. Ладно, мне по силам его растопить, коли дело зайдет достаточно далеко.

— Но тем не менее что ты можешь иметь против симпатичной селяночки? — спрашиваю я его. — Она ведь может помочь мне в освоении немецкого, а я поучил бы ее знанию анатомии.

Но он и слышать ничего не желал.

Так проходили недели, и постепенно кошмарная несуразность моего положения стала казаться менее бредовой, чем это выглядит сейчас, с расстояния в половину века. Я усвоил одну истину, что в какой бы ситуации ты не оказался, пусть даже самой аховой, привыкнуть можно ко всему, поэтому, когда подошло время покидать Шенхаузен, я был уже готов к этому. Мне, разумеется, было страшно, но я был так рад смотаться из этого треклятого мавзолея, что даже угрозу грядущего суда расценивал как вполне сносную.


Прошло примерно с неделю с момента описанной выше встречи с Бисмарком, когда поздно вечером меня вызвали к нему в библиотеку. Там были все: Руди, Отто и Три Мудреца, и я сразу понял: что-то произошло. Бисмарк еще не снял пальто, последние снежинки таяли у него на плечах, и пока он стоял у камина, вокруг каждого башмака образовалась небольшая лужица. Он мрачно поглядел на меня, сцепив руки за спиной, потом говорит:

— Шрамы еще слишком свежие. Любой дурак догадается, что они появились недавно.

Этот довод казался мне достаточно убедительным, чтобы свернуть всю эту затею, но Крафтштайн в своей авторитетной манере заметил, что может позаботиться об этом: у него есть мазь, способная скрыть розоватый оттенок и придать шрамам застарелый вид. Это, похоже, удовлетворило Бисмарка. Он хмыкнул и повернулся к Руди.

— Остальное готово? Способен он сыграть свою роль? Не забывай, на кону твоя голова.

— Его высочество готово приступить к своим обязанностям, — говорит Руди.

Бисмарк фыркнул.

— Высочество! Это актер, нанятый сыграть роль. Лучше ему не забывать об этом, и о последствиях провала тоже. Для него же будет лучше, чтобы этого не случилось. Да, да, Берсонин, я в курсе твоих теорий, но предпочитаю практику. А практика такова, мистер Флэшмен, что завтра вы отправляетесь в Штракенц. Вы знаете, что нужно сделать, какова цена успеха — и какова цена неудачи. — Он не сводил с меня своего пытливого холодного взгляда. — Вы боитесь?

— О, нет, — говорю я. — Знаете ли, когда все будет кончено, я подумываю отправиться в Англию и занять место принца Альберта.

Руди захохотал, зато Крафтштайн с сомнением покачал головой — детина, видно, всерьез обеспокоился тем, что я слишком не похож на принца Альберта для такой затеи.

— Садитесь, — говорит Бисмарк. — Де Готе, плесните ему бренди. — Он стоял во главе стола, глядя на меня. — Слушайте внимательно. Завтра вы уедете отсюда в компании барона фон Штарнберга и де Готе. Они доставят вас в экипаже до условленного места — о нем вам достаточно знать только то, что это сельская усадьба, принадлежащая дворянину, у которого Карл-Густав должен провести б гостях ночь на своем пути в Штракенц. Путешествие до этого дома займет дня два, но мы предположим три, для надежности.

В назначенный день, ближе к вечеру, Карл-Густав и его свита должны прибыть в усадьбу. Расположена она в лесистой местности, но подход к ней не затруднен; когда наступит время, Штарнберг и де Готе под покровом темноты проводят вас туда. Вас встретит человек — один из трех в целом свете, за исключением находящихся в этой комнате, кто в курсе нашего заговора. Его зовут Детчард, это датский министр, всецело преданный мне. С его помощью вы тайно окажетесь в апартаментах принца; тем временем фон Штарнберг осуществит… хм, удаление настоящего Карла-Густава. Пока все ясно?

Куда же яснее! Пока я слушал его, мои присмиревшие было страхи возродились с новой силой. Вся эта затея была явным сумасшествием, а этот жуткий тип, стоящий тут в своем шикарном пальто, опасным маньяком.

— Но… но погодите-ка, — начал я. — Предположим, что-то пойдет не так — ну, например, кто-то войдет…

Бисмарк стукнул кулаком по столу и зыркнул на меня.

— Ничего не пойдет не так! Никто не войдет! Боже правый! Вы меня за дурака держите? Неужто вы допускаете, что я не продумал все до мелочей? Де Готе! Скажите ему, как зовут горничную, в чьи обязанности входит менять принцу постельное белье, пока тот гостит в доме?

— Хайди Гельбер, — отвечает де Готе.

— Штарнберг, как попасть в гардеробную принца от той двери, где вас встретит Детчард?

— Двенадцать шагов по коридору, вверх по лестнице направо, налево на первой площадке, потом десять шагов по коридору направо. Дверь в гардеробную принца будет первой по левой стороне.

— От двери до двери — пятьдесят секунд, — продолжает Бисмарк. — Если вам угодно, я могу описать вам всю Мебель в комнате принца и сказать, как она расставлена. К примеру: на каминной полке есть статуэтка коленопреклоненного купидона. Теперь вы убеждены, что все организовано от и до и что я обладаю всей полнотой информации?

— Но как вы можете гарантировать, что какой-нибудь нализавшийся лакей не окажется на пути в самый неподходящий момент, — вскричал я.

Мне показалось, что он меня ударит. Но Бисмарк сдержался.

— Этого не случится, — произнес он. — Все произойдет в точности так, как я сказал.

Разумеется, спорить было бесполезно. Я сидел, погруженный в отчаяние, а он продолжал.

— Оказавшись в комнате, вы становитесь принцем Карлом-Густавом. Это факт первостепенной важности. С этого мгновения Флэшмена больше не существует — вы меня поняли? Рядом с вами будут Детчард и Остред, врач принца, он тоже посвящен в наши планы. В случае малейшего затруднения они придут вам на помощь. А когда на следующее утро ваш кортеж пересечет границу Штракенца, среди встречающих вас будут приветствовать де Готе и Штарнберг — все устроено так, что они присоединятся к вашей почетной свите. Так что вы не будете испытывать недостатка в друзьях, — угрюмо добавил Бисмарк. — А теперь, пейте свой бренди.

Я проглотил его залпом — это было совсем не лишнее. Гнездившаяся у меня глубоко в душе надежда, что, может, все в последний момент обойдется, развеялась как дым. Мне придется пройти через все это, с притаившимися поблизости Руди и де Готе, готовыми всадить в меня пулю при первом же неверном шаге. И кой черт, спрашивал я себя в тысячный раз, понес меня в эту проклятую страну?

— Свадьба состоится на следующий день после вашего прибытия в город Штракенц, — продолжал Бисмарк совершенно будничным тоном, будто сообщал мне время на часах. — О деталях церемонии вас, разумеется, уже проинструктировали. Ну а тогда — семь футов под килем, как любят у вас говорить.

Он сел и налил себе бренди из графина. Отхлебнул глоток, пока я молча изучал свой стакан.

— Итак, мистер Флэшмен, что скажете?

— А какая, черт возьми, разница что я скажу? — не выдержал я. — Проклятье, у меня же нет выбора.

К моему изумлению, он негромко рассмеялся. Отто сидел, вытянув ноги и крутя ножку бокала между пальцев.

— Вовсе нет, — говорит он, улыбаясь. — Вы радоваться должны, Флэшмен. Вы же творите историю, да-да, большую историю. Осознаете ли вы весь размах того, что мы делаем? Мы прибиваем крошечную петлю к двери, великой двери, которая откроет путь к величию Германии! И именно вы — офицер без места на половинном жалованье, ничего не соображающей в делах даже собственной страны — именно вы делаете это возможным! Можете вы себе представить, что это значит? — Парень в тот момент прям засветился, в глазах его читалась свирепая радость. — Потому что мы победим! Нас шестеро здесь, и мы ставим на кон самих себя, свои жизни, все — и мы достигнем цели! Я гляжу на вас и знаю, что мы не можем проиграть. Бог послал вас в Германию, а я посылаю вас в Штракенц. — Недурное сравненьице, ей-ей. — А в Штракенце вам предстоит вести игру, равной которой не было во всей мировой истории. И вы не проиграете, я знаю! Какая судьба: стать одним из архитекторов нового Фатерланда! — Он поднял бокал. — Приветствую вас и пью за успех нашего предприятия!

Поверите или нет, но на короткое время его спич взбодрил меня. Ясное дело, это была болтовня, предназначенная поддержать меня — и он это знал — но этот человек излучал такую непреклонную уверенность, что та становилась заразной. Если он и впрямь верит, что у нас получится, — ну, может, и получится. Остальные подхватили тост, и мы выпили; Бисмарк вздохнул и опять наполнил бокал. Я никогда раньше не видел его таким, как в тот миг — он повеселел, приоткрывая совершенно неизвестную сторону своего характера — все это, сдается, было точно рассчитанным представлением в мою честь.

— Как мы будем вспоминать об этом, — промолвил Бисмарк, — когда станем стариками доживать свой век в сельских усадьбах, а шустрые молодые парни будут пихаться локтями в борьбе за кресло канцлера? Даже не знаю, — он покачал головой. — Я, наверное, стану носить кожаные штаны и строить из себя посмешище на штетгинском шерстяном рынке и уступать пару талеров всякому, кто обратится ко мне «барон». [XXVII*] А вы, Флэшмен, вы будете сидеть в своем клубе в Сент-Джеймсе и толстеть за портвейном и мемуарами. Мы будем жить, клянусь! Мы будем сражаться! Мы победим! Разве это не то, что вершит великие дела, что меняет течение времени?

Слов нет, мне стоило разделять его энтузиазм, подобно Крафтпггайну, впитывающему каждую букву и глядящему на него словно покорный вол. Но на самом деле я думал про себя: «Господи, сделай так, чтоб Джон Галли отметелил этого парня по-настоящему!» Но вслух я сказал вот что:

— Герр Бисмарк, я очень тронут. А теперь, с вашего разрешения, я бы предпочел хорошенько напиться. Потом, завтра, я буду целиком в вашем распоряжении, раз уж ничего иного мне не остается. Но коль уж мне суждено определять судьбы Европы, то для начала мне не помешало бы влить в себя бочонок спиртного. Так не окажите ли мне любезность обеспечить меня бутылкой вина, сигарой и тем количеством похабных застольных песен, какое вы и ваши друзья смогут вспомнить? А если вы сочтете, что такие грубые языческие обряды плохо вяжутся со славным приключением во имя Фатерланда, что ж — вы ведь сделали свои приготовления, так не мешайте мне делать мои.

VII

Как последствие ночных возлияний, против которых Бисмарк не возражал, на утро в день отъезда из Шенхаузена меня мутило и страшно болела голова. Поэтому я мало что об этом помню, впрочем, потеря невелика. Если уж на то пошло, мои воспоминания о поездке на север, в Штракенц, тоже весьма смутны: по жизни мне приходилось слишком много путешествовать, чтобы испытывать иные чувства, кроме усталости, да и смотреть там было не на что: заснеженные поля, деревушки и островки леса с голыми черными древесными стволами.

Руди, как обычно, лучился весельем, де Готе же был сама любезность, но я знал, что он не забудет и не простит тот удар шлагером в живот. Я же не забыл две раны, которыми обязан ему: так что мы квиты. Де Готе никогда не говорил о нашем поединке, но в экипаже я то и дело ловил на себе взгляд его темных глаз; он тут же отводил их, начиная пялиться на что угодно кроме меня. Этот парень без колебаний спустит курок, вздумай я дернуться.

Следуя указанию Бисмарка, оба перестали называть меня «высочеством». Надо полагать, «теория» Берсонина, как окрестил ее Бисмарк, сыграла свою роль в период обучения, теперь же была отброшена за ненадобностью. Зато они не упускали случая углубить мои познания в таких предметах, как география Штракенца, дворцовый этикет и организация свадебной церемонии. Я все это запоминал тогда, поскольку делать было нечего, хотя сейчас у меня уже все выветрилось из головы.

Три дня мы провели в дороге и к вечеру последнего очутились в густо поросшей лесом местности, призрачной и тихой под своим снежным покровом. Картина была торжественной и прекрасной, и за все время пути по извилистой лесной дороге мы не встретили ни души, пока около четырех пополудни не остановились у маленькой хижины на поляне. Из печной трубы домика в бирюзовое небо поднимался дымок. Нас встретили двое или трое шустрых парней в крестьянской одежде; они обтерли лошадей и проводили нас внутрь хижины. Подслушав их разговор с Руди, я мигом раскусил, что это вовсе не крестьяне. По германским стандартам их можно было считать джентльменами — это были ребята грубые, поднаторевшие в делах особого рода — ну, в смысле, перерезать кому-нибудь глотку, а потом преспокойно сесть за обеденный стол.

Мы с Руди принялись за еду, а де Готе метался взад-вперед, глядя на часы и выражая беспокойство, пока Руди не одернул его и не предложил сесть и выпить с нами бокал вина. Время шло, и меня постепенно начало трясти. Руди плеснул мне добрую порцию бренди, чтобы успокоить.

— Еще три часа, — говорит он, — и ты облачишься в шелковую ночную рубашку с вышитыми на ней инициалами «К-Г». Боже! Как хотел бы я оказаться на твоем месте. Обычному человеку так редко выпадает шанс стать королевской особой!

— А вот я готов назвать тебе одну, с радостью отказавшуюся бы от короны, — отвечаю я. Меня начала бить крупная дрожь.

— Не говори ерунды. Обожди пару дней, и ты почувствуешь себя так, словно был рожден, чтобы носить пурпур. Может, издашь закон, запрещающий девственность, а? Де Готе, сколько времени?

— Пора двигаться, — в голосе слышалось напряжение.

— Гей-гоп, — восклицает Руди, вставая. Он был невозмутим, словно собирался прогуляться перед сном. — Тогда вперед.

Но перед выходом случилась небольшая заминка, когда де Готе, услужливо помогавший мне надеть пальто, обнаружил в моих карманах пистолеты. В Шенхаузене я спрятал их в паре обуви и теперь решил прихватить с собой. Руди покачал головой.

— Принцы не носят при себе оружия, за исключением официальных церемоний.

— А я ношу, — говорю. — Или я беру их с собой, или вообще никуда не иду.

— И какой прок ты рассчитываешь от них получить, парень?

— Надеюсь, никакого. Но если случится худшее, они, может быть, дадут мне некоторую свободу маневра.

Де Готе сгорал от нетерпения, так что, выругавшись и ухмыльнувшись, Руди таки сдался и разрешил мне взять их. Он понимал, что я не такой дурак, чтобы махать пистолетами направо и налево.

Следуя за де Готе и прикрываемые с тыла еще двумя, мы с Руди стали пробираться сквозь заросли, по колено утопая в снегу. Тишина стояла мертвая, и темно было хоть глаз коли, но де Готе уверенно вел нас вперед, пока примерно через четверть часа мы не уперлись в каменную стену. Там нашлась калитка; мы миновали аллею из кустарника, который, судя по регулярным промежуткам, представлял собой часть большого сада. Даже в темноте я смог различить под снегом ровный газон, и ТУТ перед нами открылись огни большого дома, окруженного террасами и аллеями из подстриженных кустов.

Де Готе бесшумно ринулся в одну из них, мы следовали за ним по пятам. Каменные ступени вели к одному из крыльев Дома, буквально растворившегося во тьме; мы очутились у Небольшой двери под массивной каменной аркой, и Руди принялся негромко насвистывать — что бы вы думали? — «Marlbroug s'en va-t'en guerre».[37] Несколько секунд мы провели в томительном ожидании, словно школьники, залезшие в чужой сад, потом дверь отворилась.

— Детчард?

Де Готе вошел, мы тоже. В тускло освещенном коридоре нас встретил одетый в сюртук человек; он стремительно захлопнул за нами дверь — двое остались снаружи — и жестом приказал молчать. Старый проныра оказался высоким мужчиной с запоминающимся лицом: крючковатый нос, выпяченная нижняя губа, седые волосы и окладистая, как шарф, борода. Он пристально посмотрел на меня, пробормотал «Donner!»,[38] и повернулся к Руди.

— Трудности. Его высочество рано лег. Он уже в своих апартаментах.

Ага, подумал я, хитроумные пигмеи, входящие в бандобаст Бисмарка, этого не предусмотрели. Боже, вот мы и влипли…[XXVIII*]

— Пустяки, — отмахнулся Руди. — У него три комнаты. Не может же он быть во всех трех одновременно.

По мне, звучало не убедительно, но Детчард, похоже, приободрился. Не говоря больше ни слова, он провел нас через переход, вверх по лестнице, потом через хорошо освещенный, устланный ковровыми дорожками коридор, свернув затем за угол, к большой двустворчатой двери. Немного выждал, прислушиваясь, осторожно повернул ручку и вошел. Минутой позже мы все оказались внутри.

Детчард на мгновение замер, и в тишине я мог слышать, как мое сердце натужно бьется, работая словно мельничное колесо. Из соседней комнаты через дверь до нас доносились приглушенные голоса.

— Опочивальня его высочества, — прошептал Детчард.

Руди кивнул.

— Раздевайся, — говорит он мне, и де Готе стал собирать предметы одежды, которые я стаскивал. Он увязывал их в мое пальто — мне хватило ума не забыть про пистолеты и сунуть их под подушку — и вот я уже стою в чем мать родила, а Детчард, прильнув ухом к двери, пытается подслушать разговор.

— Ну и повезло же маленькой герцогине Ирме, — говорит мне Руди с ухмылкой. — Будем надеяться, что настоящий принц имеет столь же королевское достоинство. — Он отдал мне шуточный, но весьма учтивый салют. — Бон шанс, ваше высочество. Де Готе, ты готов?

Оба подошли к входу в смежную комнату; Руди кивнул, и в тот же миг они открыли дверь и проскользнули внутрь. Детчард последовал за ними. На секунду звук доносившихся голосов стал громче, потом дверь закрылась, и я остался один в королевской опочивальне в немецкой усадьбе, совершенно голый и трясущийся от страха. Несколько мгновений стояла полная тишина, потом кто-то запер соседнюю дверь на задвижку. Проходили минуты; из коридора послышался разговор, что заставило меня укрыться за шторой. Потом опять тишина. Еще несколько минут; мои зубы начали отплясывать чечетку от холода и волнения. Наконец я вышел, но обнаружил, что в комнате нет решительно никакой одежды. «Фортуна всегда играет со мной злые шутки, — подумалось мне, — кому-то приходится поколениями идти к трону, я же заскочил на него как чертик из табакерки — так зато у меня нет даже полотенца, чтобы прикрыть наготу». Я завернулся, насколько мог, в штору, и стал напряженно ждать.

Через некоторое время отворилась дверь, голос Детчарда негромко произнес:

— Wo sind Sie?[39]

Я высунул голову. Слава Богу, он принес шелковую ночную рубашку, и я схватил ее трясущейся рукой.

— Его высочество покинул дом, — говорит Детчард. — Все идет по плану. Как вы?

— А, прекрасно, если не считать того, что я едва не окоченел. Есть тут где-нибудь очаг, Бога ради?

— В спальне есть печь, — ответил он и повел меня в роскошные апартаменты, богато устланные коврами, с массивной кроватью, накрытой шикарным пологом на четырех столбах и великолепной печью, створки который были открыты для вящего тепла. Пока я оттаивал, Детчард, почесывая свою седую гриву, внимательно глядел на меня.

— Это невероятно, — говорит он наконец. — Не могу поверить: вы прямо он и есть. Удивительно!

— Ладно, ладно. Надеюсь, тому, другому, сейчас теплее, чем мне. Не найдется ли у вас бренди?

Он аккуратно наполнил мой бокал и смотрел, как я залпом опрокидываю его.

— Вы нервничаете, — говорит. — Это естественно. Ну, в вашем распоряжении есть ночь, чтобы привыкнуть э-э… к новизне ситуации. Его высочество рано отправился почивать, с легкой головной болью, вызванной, без сомнения, усталостью после путешествия, так что вас не побеспокоят. Вашему хозяину, графу фон Тарленхайму, даны специальные инструкции. Вы, кстати, встретитесь с ним утром, прежде чем мы отправимся к границе. Милый старикан. Его… — то есть, пожалуй, мне следует говорить ваше высочество — до сих пор держался с ним совершенно формально, так что ни у кого не вызовет вопросов, если завтра вы ограничитесь простой данью вежливости.

— Ну и слава Богу, — говорю я. Мне хотелось выиграть время, чтобы войти, так сказать, в игру, и оживленная болтовня за завтраком никак не вписывалась в мои планы.

— Единственные люди, с которыми вы близко общаетесь во время поездки — это, помимо меня, доктор Остред, ваш врач, и юный Йозеф, ваш лакей. На службе он первый день. Ваш прежний слуга, Эйнар, внезапно заболел, когда мы приступили к действию.

— Как мило. Он хоть жив?

— Разумеется. И вы очень переживаете за его здоровье, — он повернулся, а я прямо подскочил на месте, услышав звук отворяемой двери. В комнату вошел маленький, растерянного вида малый.

— А, Остред, — говорит Детчард, а тот заморгал, переводя взгляд с меня на Детчарда и обратно.

— Я думал… — промямлил коротышка. — Это… прошу прощения, ваше высочество. Я полагал… вы уже спите… что вы в кровати. — Он беспомощно поглядел на Детчарда, и я подумал: «Господи, он же принял меня за настоящего принца! Ему кажется, что-то пошло не так. Вот первоклассный шанс сделать проверку: если мне удастся обмануть своего собственного врача, то остальных и подавно».

— У меня разболелась голова, — заявляю я совершенно невозмутимо. — Но это не значит, что я должен лежать в кровати.

— Да, да… конечно, ваше высочество. — Он облизнул губы.

— Может, померяете у его высочества пульс, доктор? — говорит Детчард. Коротышка подошел ко мне и взял мое запястье так осторожно, словно оно было из фарфора. На лбу у него выступили крупные капли пота.

— Немного частый, — выдавил доктор и посмотрел мне в лицо. Выглядел он испуганным и озадаченным, а потом вдруг буквально отпрянул, будто увидел привидение.

— Он… он…, — забормотал он, тыча пальцем.

— Да, Остред, — кивает Детчард. — Это не принц.

— Но… — маленький доктор хватал ртом воздух, не в силах выдавить ни слова, и я не смог удержаться от смеха. — Но он же копия! Боже правый! Не могу поверить! Когда я увидел его, то решил, что дело не выгорело, что это все еще принц. Бог мой!

— Что же его выдало? — спрашивает Детчард.

— Шрамы. Они свежие, розовые.

Детчард обеспокоенно стиснул зубы.

— Шрамы, ну, конечно. Совсем забыл. Это может дорого нам обойтись. Впрочем, у нас есть средство.

Он вытащил фляжку, которую, как я подозревал, дал ему Руди, и наносил средство на шрамы до тех пор, пока они с доктором не сочли вид удовлетворительным.

— Так, — говорит Детчард. — Когда вы в последний раз брили голову?

— Вчера вечером.

— Пока сойдет. Остред займется ей завтра, — он посмотрел на часы. — А теперь, доктор, нам с вами лучше вернуться к нашим хозяевам. — Ради надежности Детчард сообщил мне еще ряд подробностей про Тарленхайма и завтрашние приготовления. — Скоро придет ваш слуга и проводит вас в кровать, — заключил он. — Можете спать совершенно спокойно, уверяю. Когда я вас увидел, все мои опасения рассеялись. Сомневаюсь, что ваш собственный отец сумел бы распознать подмену. Ха, смотрите-ка, я сказал «ваш» отец, — он мрачно усмехнулся. — Я сам наполовину поверил в вас. Итак, ваше высочество, позвольте пожелать вам спокойной ночи.

Они с поклоном удалились, оставив меня в тревоге — но теперь уже не в такой безысходной. Я выиграл — я сумел одурачить Остреда. Бог мой, это должно сработать! Я прошелся по комнате, смеясь про себя, выпил еще бокал бренди, потом еще и остановился у зеркала. Отлично, принц Гарри, — думал я, — вот бы Элспет видела тебя сейчас. И старый скряга Моррисон. И лорд Кардиган Всемогущий. Вот бы рад он был заполучить особу королевской крови в свой занюханный Одиннадцатый гусарский. Ибо я в тот миг был особой королевской крови — настоящим принцем, не меньше, хотя бы на время — да, до тех пор, пока Бисмарк не разыграет свою маленькую партию. А потом… ах, да гори оно все! Я выпил еще бокал и занялся ревизией своей королевской обстановки.

Назвать ее роскошной, было не сказать ничего: шелковые простыни, кружевные подушки, серебряный кубок и тарелка у постели — с куриной грудкой под салфеткой — ну и ну! — на случай, если мне вздумается заморить червячка. Мне с трудом удалось подавить соблазн сунуть тарелку в карман — у меня будет достаточно времени, чтобы заняться сбором трофеев позже. И это только остановка на ночлег — какая же тогда добыча ждет меня во дворце в Штракенце! Но даже эта ночь обещала пройти недурно: превосходный коньяк, жаркий очаг, сигары в футляре тисненой кожи, даже горшок под кроватью из лучшего фарфора с маленькими толстозадыми херувимчиками вокруг. Я плюхнулся на постель — она была пышной, как облако. Ладно, думаю, предоставим им ломать себе голову о государственных делах и прочей чепухе, а эта вот жизнь — самое то для старины Флэши. В следующий раз, как услышите о тяготах жизни монархов, вспоминайте мои слова: быть королевской особой чертовски приятно. Я сам был, я знаю.

Взгляд мой упал на украшение на каминной полке: Рельефная резная фигура. Я слегка вздрогнул, когда сообразил, что это тот самый купидон, о котором толковал Бисмарк — ей-богу, этот парень знал свое дело. До мельчайших деталей. Я перекатился по кровати, поближе, и испытал некоторое облегчение, убедившись, что это вовсе не купидон, а нимфа. Великий Отто дал-таки маху! Это явно была нимфа; размышляя об этом, я понял, чего не хватает моему королевскому раю: нимфа из бронзы вовсе не одно и то же, что из плоти и крови. У меня не было женщины с тех пор, как жирную баронессу Пехман так жестоко вырвали из моих объятий — да я даже и не успел обнять ее по-настоящему, как вломился Руди. Хоть она и была толстой, мысль о ней разгорячила меня, и тут вдруг в дверь тихо постучали, и вошел худощавый, смышленого вида паренек. Это явно был Йозеф, мой лакей.

Я сразу снова насторожился.

— Не желает ли чего ваше высочество?

— Не думаю, Йозеф, — говорю я, сладко зевнув. — Я собираюсь спать. — И тут мне в голову пришла блестящая идея. — Можешь прислать ко мне горничную, чтобы разобрала постель?

Он удивился.

— Я сам могу это сделать.

В этот момент Флэши прорычал бы: «Черт побери, делай что тебе сказано». Но принц Карл-Густав ограничился следующим:

— Нет, пришли горничную.

Секунду он колебался, храня невозмутимое выражение. Потом говорит:

— Хорошо, ваше высочество, — Йозеф поклонился и направился к двери. — Спокойной ночи, ваше высочество.

Конечно, с моей стороны это был совершенно идиотский поступок, но будучи пьян и возбужден, я не отдавал себе в этом отчета. И к тому же, разве я не принц? Да и настоящий Карл-Густав, надо полагать, монахом тоже не был — да вдобавок оказался чертовски неосторожен. Так что я ждал в радостном предвкушении; снова раздался стук, и когда я разрешил, вошла девушка.

Это была симпатичная пухляшка с кудрявыми локонами: в толщину почти столько же, сколько в высоту. Но самое то для меня, учитывая мои мысли о баронессе Пехман. Взгляд у нее был озорной, и мне пришло в голову, что Йозеф, возможно, вовсе не дурак. Девушка сделала книксен и склонилась над кроватью. Когда я обогнул постель и подошел к ней — заперев по пути дверь на задвижку — она хихикнула и сделала вид, что старательно взбивает мои подушки.

— Как нехорошо для молодой девушки много работать и совсем не отдыхать, — говорю я и, сев на кровать, тяну ее к себе на колени.

Она почти не сопротивлялась — только покраснела и выглядела смущенной. А когда я спустил с нее лиф и припал к ее грудям, она заворковала и прижалась ко мне всем телом. Не теряя времени, мы устроили первоклассные скачки, и я с лихвой отыгрался за недели вынужденного воздержания. Девчонка оказалась сущей чертовкой, ей-ей, и к тому моменту, когда она упорхнула, оставив меня мечтать о заслуженном отдыхе, я чувствовал себя наигравшимся всласть.

Иногда я размышляю, каков мог быть итог той проделки, и не удивлюсь, если где-нибудь в Гольштейне живет себе крестьянский парень по имени Карл, который бахвалится перед всеми, что является отпрыском королевского рода. Если так, то те, кто обзывают его лживым Ублюдком, имеют на то полное основание.


Существуют средства захмелеть помимо алкоголя. Все следующие несколько дней — за исключением коротких моментов отрезвляющей паники — я провел в совершенном опьянении. Быть королем — хорошо, принцем — великолепно; перед тобой заискивают, пресмыкаются, тебе льстят и возносят хвалы; любое твое желание исполняется — нет, даже не исполняется — предугадывается людьми, которые будто и ждут, как бы его исполнить; ты в центре внимания, все гнут перед тобой спины, клонят головы и обожают тебя до безумия — штука преприятнейшая, должен сказать. Возможно, по жизни мне меньше прочих досталось всего этого, особенно в юном возрасте, тем слаще было теперь. Так или иначе, всю свою бытность принцем я просто купался в низкопоклонстве.

Не спорю, по возвращении из Афганистана я не испытывал недостатка в обожании, но то была совсем другая вещь. Они говорили: «Вот героический Флэшмен, это отважный молодой лев, который крушил направо и налево черномазых и возродил честь старой Британии. Боже, какие у него баки!» Это было здорово, но вовсе не подразумевало, что я больше, нежели человек. Но когда ты королевская особа, с тобой обращаются словно с Богом. Ты начинаешь ощущать, что в корне отличаешься от прочего человечества — ты не ходишь, а плывешь над всеми, а толпа беснуется под тобой, пресмыкаясь.

Первый раз я вкусил это блюдо в утро отъезда из Тарленхайма, когда завтракал в обществе графа и человек сорока его приближенных — восторженных дворян и сентиментальных дам. После вчерашних упражнений с горничной и хорошо выспавшись за ночь, я был милостив ко всем и каждому — даже старому Тарленхайму, который вполне мог составить компанию лучшим занудам сент-джеймских клубов. Он заметил, что сегодня утром я выгляжу гораздо лучше — тщательности его допроса на предмет моих головных болей позавидовала бы даже Королевская Комиссия[40] — и поощряемый оказанным мной вниманием принялся рассказывать про то, какой чертовски скверный урожай собрали они в этом году. Похоже, немцам вряд ли стоило рассчитывать на картофель. [XXIX*] Кое-как я все это вытерпел, и вот, после бесчисленных поклонов, целований рук и железного лязга, производимого почетным караулом, мое высочество отбыло, и мы покатили в экипаже по направлению к штракенцской границе.

Денек стоял прекрасный: ясный, солнечный; снег, морозец, но при этом довольно тепло. Моя карета представляла собой роскошный экипаж, обтянутый зеленым шелком, на отличных рессорах, с датским королевским гербом на дверцах. Мне вдруг вспомнилось, что экипаж, в который однажды усадил меня Веллингтон, выглядел как обычный кэб, и дребезжал как тачка старьевщика. По бокам сейчас скакали кирасиры эскорта — весьма впечатляюще — а сзади тянулся длинный хвост из различных повозок. Я развалился на сиденье и закурил чируту, а Детчард тем временем уверял меня, что все идет хорошо, и оснований беспокоится нет — излишние старания, ибо мной уже овладело чувство восторженной самоуверенности. Тут мы как раз въехали в первую из деревушек, и снова начались торжества.

Всю дорогу, даже в отдельно стоящих домах, нас встречали улыбающиеся лица и развевающиеся платочки: помещики и крестьяне, селянки и пахари, дети — все размахивают красно-белыми датскими флагами и причудливыми, похожими на чертополох эмблемами, представлявшими собой герб Гольштейна. [XXX*] Рабочие в своих блузах, верховые чиновники — вся сельская округа, казалось, собралась на штракенцской дороге, чтобы поглазеть на проезд моего королевского высочества. Я излучал улыбки и приветственно водил рукой по сторонам, они же вопили и махали мне в ответ как одержимые. Это было как в прекрасном сне, и я наслаждался им по полной; но потом Детчард сухо заметил, что это пока только гольштейнцы, и мне стоит приберечь часть своей королевской энергии для штракенцев.

Настоящий цирк, разумеется, начался на границе. Нас ждала огромная толпа: знать в первых рядах, прочий же сброд орал и вытягивал шеи в порядочном отдалении. По указанию Детчарда я вышел из кареты, и крики стали еще громче, чем прежде: раздалось оглушительное троекратное «гав», которое является немецким аналогом «гип-гип-ура». Какой-то тощий седой старикан, прихрамывая, вышел вперед и принялся кланяться и целовать ручки, хриплым голосом поздравляя меня с прибытием.

— Маршал фон Зальдерн, коннетабль Штракенца, — прошептал Детчард, и я стиснул старому хрычу руку, а тот изливался в любезностях, настаивая, что это величайший день в истории Штракенца.

Я, в свою очередь, заверил его, что ни один гость не прибывал в Штракенц с таким удовольствием, и если их гостеприимство лишь предвестие будущего теплого приема, то я самый счастливый человек в целом свете, ну и тому подобное. В ответ они заорали и захлопали; потом начались представления, я провел смотр почетного караула из штракенцских гренадеров, и мы продолжили путь. Фон Зальдерн ехал в моей карете, чтобы знакомить меня с достопримечательностями, как то: поля, деревья и прочая — старикан оказался шустрым как кузнечик и трещал без умолку, что я принимал с королевским великодушием. Потом он покинул меня, предоставив мне махать рукой людям, выстроившимся вдоль дороги на всем ее протяжении, а издалека доносился ужасный грохот — это салютовали пушки. Мы въехали в предместья города Штракенц.

Народ был теперь повсюду: люди толпились на мостовой, выглядывали из окон, висели на оградах, и все вопи ли как сумасшедшие. Повсюду флаги, кокарды, бравурная музыка; тут впереди появились очертания огромной арки, и экипаж стал замедлять ход.

Гомон несколько поутих, и я заметил, что к карете приближается небольшая процессия из высокопоставленных лиц в мантиях и шапочках с плоским верхом. Возглавлял ее здоровяк, несущий что-то на подушечке.

— Ключи от города, — прохрипел фон Зальдерн. — Для верноподданого вручения вашему высочеству.

Не долго думая, я открываю дверцу и выпрыгиваю; как я потом понял, этот поступок был неожиданным, но, как оказалось, удачным. Толпа при виде меня взревела, оркестр снова загремел, и маленький бургомистр, взяв ключи — здоровенные тяжелые штуковины на громадных размеров кольце — и попросил меня принять их в знак верности и любви жителей города.

— Вашего города, принц, — пропищал он. — И вашего дома!

Мне хватило ума сказать, что я до глубины души тронут оказанной мне великой честью, и вернуть ему ключи обратно. И будучи несколько возбужден, я счел уместным стащить через голову перевязь со шпагой и вручить ему оружие, заявив, что оно будет всегда готово защищать честь и независимость Штракенца, и так далее в этом роде.

Я и понятия не имел, но эта короткая речь имела огромные политические последствия. Продатские штракенцы изрядно переживали из-за немецкой угрозы их независимости, в то время как штракенцы пронемецкие спали и видели, как бы улизнуть из-под датского суверенитета. Так или иначе, крик одобрения, которым встретили этот спич, был просто оглушительным. Маленький бургомистр весь раскраснелся от избытка чувств, и со Тезами на глазах протянул мне шпагу обратно, величая меня борцом за свободу Штракенца. Не знаю, к какой партии принадлежал он, но это, похоже, не имело значения: уверен, затяни я тогда «Лудить, паять!», прием был бы не менее горячим.

Меня пригласили войти в город, и мне показалось хорошей идеей въехать в него верхом, а не в экипаже. Идея вызвала радость и суматоху: зазвучали приказы, забегали офицеры, и вот один кавалерист подвел ко мне превосходного вороного мерина, каждая линия которого говорила о скорости, и я оседлал его при всеобщем ликовании. Должен признаться, вид у меня был бесподобный: я был в голубом, с синей лентой ордена Слона через плечо (кстати сказать, я в последние годы надевал его во время официальных церемоний в Лондоне, чем повергал в оторопь датское посольство, недоумевавшее, каким образом я его заполучил. Я же адресовал их к отставному канцлеру Бисмарку). Мундир сидел на моей статной фигуре превосходно, и благодаря тому, что моя лысая башка была скрыта под шлемом с плюмажем а-ля «оловяннобрюхие», я не сомневался, что выгляжу достаточно браво. [XXXI*]

Оркестр гремел, толпа кричала, я же, миновав ворота, въехал в Штракенц. С балконов сыпались цветы, девушки слали воздушные поцелуи, выстроившиеся вдоль улиц войска силились сдержать натиск толпы, а я махал рукой, кивал своей венценосной головой вправо и влево и улыбался своим будущим верноподданным.

— Да, наездник он хоть куда, — воскликнул кто-то, а остряк из народа подхватил: — Ну, герцогиня Ирма скоро это выяснит, — и все рассмеялись.

Уверен, что при всем этом оживлении и радости, были в толпе люди, стоявшие молча, а то и вообще враждебно настроенные. Это, без сомнения, были немцы, вовсе не расположенные видеть сближение своего государства с Данией. Но при всем том, таких было меньшинство, в основном меня встречали цветами и веселым смехом, сам же Прекрасный Принц дарил очаровательным девушкам улыбки и излучал радушие.

Возможно, по причине того, что я был так доволен собой, меня совсем не вдохновляло посещение ратуши. Должен заметить, что Штракенц не слишком велик, едва ли больше наших рыночных городов, хотя в нем есть собор и герцогский дворец с определенной претензией на величие. Если уж на то пошло, само герцогство имеет лишь тридцать миль в длину, да с дюжину в ширину, съежившись до таких размеров за прошедшие века из некогда значительной провинции. Зато национализм, как немецкий, так и датский, цветет там пышным цветом, а так же непоколебимая приверженность традициям, включая верность своему герцогскому дому. Предстоящее бракосочетание окрылило датскую партию, и именно ее гостеприимство распахивало мне свои объятия.

В ратуше нас ожидала еще более щедрая порция высокопоставленных лиц, поклонов и расшаркиваний. Мне вручили инкрустированную гербом города шкатулку и предложили подписать приказ о тюремной амнистии — здесь, как и повсюду, было в обычае в ознаменование крупных событий выпускать на волю хулиганов и прочую шваль. Каким образом это должно внести вклад в дело общего веселья, я не очень хорошо себе представляю; более того, хотя мне довелось посидеть в половине каталажек между Либби-Призон и Ботани-Бей, меня никто просто так оттуда не выпускал. [XXXII*] Я против амнистий в принципе, но мне не оставалось ничего иного, кроме как подписать приказ. И только взяв в руку перо, я, с подкатившим к горлу комом, обнаружил единственную вещь, которую упустили мои инструкторы, — они не научили Меня подделывать подпись Карла-Густава. Мне даже не Известно, как выглядит его почерк. Возможно, мне стоило поставить свою собственную закорючку, и никто ничего и не заметил бы, но в тот миг я не решился на такой риск.

Прошел казалось год, пока я сидя за большим столом бургомистра и, сжимая перо в руке, глядел на разложенный передо мной длинный свиток пергамента; толпа пялилась в предвкушении, а маленький чиновник ждал своего момента, чтобы присыпать мою подпись песком. Тут наконец моя врожденная изворотливость вернулась ко мне: я отложил перо и весомо заявил: прежде чем подписывать такой документ — воистину весьма серьезный — мне необходимо проконсультироваться с судебными властями, дабы удостовериться, что ни один злоумышленник, способный представлять опасность обществу, не окажется на свободе благодаря данной амнистии. Это может подождать день или два, заявил я решительно, и добавил, что способен найти лучший способ отметить свое счастливое прибытие в город.

Старый ханжа Арнольд, мой школьный учитель, расцеловал бы меня за каждое из произнесенных слов, но вокруг стола послышался недовольный гомон, хотя кое-кто из подхалимов одобрительно закивал, бормоча что-то насчет мудрости принца. Маленький бургомистр едва не рыдал, но вынужден был согласиться, что мои желания должны выполняться беспрекословно.

Зато следующий акт комедии вызвал бурные крики одобрения: ко мне подвели маленького мальчика, несущего персик, выращенный специально для меня в оранжерее здешнего приюта. Я сказал подвели, поскольку мальчишка так хромал, что передвигался только при помощи костылей; эта картина вызвала вздохи и сочувственные стоны со стороны присутствующих дам. Я не великий мастак по части обращения с детьми и обычно отношусь к ним как надоедливым, шумным, неуемным маленьким обжорам, но в данном случае стоило побыть жутко милым. Так что вместо того, чтобы просто принять подарок, я стал изощрять свой ум в поисках трогательного жеста. Я подхватил мальчика — он был легким как пушинка — усадил его на стол и заговорил с ним, настаивая, что мы должны съесть этот персик вместе. Он и смеялся и плакал, а когда я ради жеста похлопал его по голове, он схватил мою руку и поцеловал. Женщины к тому моменту уже захлюпали, а мужчины приняли благородный и сочувственный вид. Я же почувствовал приступ стыда и чувствую его до сих пор. Я упоминаю об этом, ибо то был единственный в жизни раз, когда мне стало стыдно, и до сих не могу понять почему.

Так или иначе, я вышел из ратуши в прескверном расположении духа, и когда услышал, что следующим пунктом программы будет посещение местной академии, едва не заявил, что с меня на сегодня хватит этих чертовых детишек. Но я, конечно, промолчал, и профессор повел меня осматривать школу. Предварительно тот произнес в мой адрес хвалебную речь на греческом, а потом приказал лучшим своим ученикам перевести ее ради моего развлечения. Эти неискушенные ослы считают, что так можно развеселить особ королевской крови!

Естественно, эти лучшие ученики представляли собой обычных бледных доходяг, которых во всех школах держат для подобных случаев. Праведные и отважные маленькие мерзавцы, которых мне так нравилось мучить в свои лучшие годы. Не сомневаюсь, Том Браун мог бы собрать из них футбольную команду и научил бы кричать «Играем на совесть!» и говорить только правду, чтобы всем тошно стало. Так что я решил немного поразвлечься и стал оглядывать задние ряды школьников в поисках здешнего Флэшмена. Ага, вот и он: здоровый, угрюмый Увалень, грызущий ногти и посмеивающийся про себя.

— А вот подходящий парень, профессор, — говорю я. — Давайте-ка послушаем его перевод.

Волей-неволей им пришлось вызвать детину, побледневшего при этом как смерть. Разумеется, он стал пускать пузыри, мычать и пучить глаза в ожидании подсказки; пай-мальчики хихикали и толкали друг друга локтями, а профессор мрачнел и хмурился все сильнее с каждой минутой.

— Займите свое место, сударь, — буркнул он. Потом повернулся ко мне. — Он исправится, ваше высочество, уверяю вас.

— Вот так тип, а, профессор? — качаю я головой. — Подвел так подвел.

И в наилучшем расположении духа покидаю академию.

Вечером в школе будет жестокая порка, или я сильно ошибаюсь. Бальзам на душу маленьким зубрилам, что и говорить, но не сомневаюсь, мой аналог не замедлит, в свою очередь, на них отыграться.

Улицы все также были заполнены людьми, когда я проделывал финальный отрезок пути, к дворцу — внушительной громаде на окраине города, с колоннами и балконами. На крыше развевался флаг Штракенца со львом, рядом с ним висело датское знамя. Народ толпился перед оградой, а пространство позади нее было заполнено шпалерами одетой в желтые мундиры гвардии герцогини — все в сияющих кирасах, с саблями наголо. Зазвенели фанфары, толпа заволновалась и заголосила, и я на скаку промчался по гравию к парадным ступеням дворца. Здесь я повернулся и помахал всем в последний раз, подивившись про себя, почему же так падки люди на все эти королевские глупости? И мы ничуть не лучше: у нас есть наш пузатый коротышка Тедди,[41] которого всем хочется видеть первым джентльменом Европы, рыцарем без страха и упрека, и в то же время все знают, что это всего-навсего старый развратник типа меня, при том лишенный моего таланта быть милым, когда требуется. Иначе как бы мне удалось оседлать Лили Лангтри[42] задолго до него?

Но это к слову; стоило мне войти во дворец, и все эти философские мечтания как рукой сняло, ибо я увидел герцогиню — женщину, с которой мне предстояло завтра идти под венец в кафедральном соборе Штракенца. В ее честь говорит тот факт, что если о разодетой толпе, собравшейся на мраморной лестнице и в роскошной зале, у меня сохранились лишь смутные воспоминания, то момент, когда я впервые увидел ее, до сих пор не померк в моей памяти. Вот я вижу ее: она стоит, стройная и изящная, на возвышении в дальнем конце залы, за ней виден затянутый в пурпур герцогский трон. Она смотрит, как я приближаюсь, придворные внезапно замолкают, и только эхо моих шагов звучно раскатывается в тишине.

Это был один из моментов, когда во мне начинала биться мысль: это же все обман, это не правда! Вот он — никакой не принц Карл-Густав из древнего королевского дома Ольденбурга, а подлый интриган Флэшмен из безродного и безвестного дома Флэшменов, — вот он идет к своей благородной невесте. Господи, я вовремя спохватился и вспомнил, чему меня учили, и, возможно, только эта мысль помешала мне принять тот развязный и похотливый вид, который я принимаю обычно в обществе красивых женщин.

А она была красива — намного красивее, чем на портрете. Ей было не больше двадцати, но она уже приобрела строгую, тяжелую стать, свойственную исключительно женщинам Севера, с их правильными, крупными чертами лица, словно высеченными из мрамора. Ее фигура, облаченная в белоснежное платье со шлейфом, была, возможно, несколько обделена по части полноты, в силу чего немного походила на мальчишескую, но все нужное было при ней и в великолепном порядке. Голову ее увенчивала небольшая серебряная диадема, переливающаяся самоцветами, а собранные в пучок блестящие русые волосы прикрывала украшенная бриллиантами сеточка. От одного вида Ирмы: бледной, нетронутой и прекрасной — меня бросило в дрожь. Она почти пугала меня.

И взгляд, которым герцогиня меня оделила, тоже не принес облегчения: серые глаза смотрели холодно и строго, и я подумал: такой заносчивой и высокомерной особы мне еще не доводилось встречать. Как бы ни относилась она к идее замужества, первое ее впечатление обо мне вряд ли было благоприятным — я чувствовал, что взгляд ее скользит по моей лоснящейся лысине, и думал сердито: эх, где же мои шикарные локоны и баки! Поданная мне для поцелуя рука была бледна и холодна, как кладбищенский туман, и почти так же дружелюбна. Я принял ее, пробормотав что-то про радость, почет и глубокое сердечное удовольствие, и почувствовал, как ее ладонь немного затрепетала прежде чем покинула мою.

И вот мы стоим вместе на помосте; я думаю, что же еще сказать, и тут кто-то в толпе захлопал, и вся эта масса двинулась к нам, в надежде, как могу предположить, получше раз глядеть молодую пару, и все светились от радости и хлопали как сумасшедшие. Я ловлю себя на том, что улыбаюсь и киваю в ответ, зато ее светлость стоит невозмутимо, без тени улыбки принимая все как должное, скорее даже как обузу.

Ладно, думаю, ухаживание будет еще то. Тут к нам поднимается какой-то старикан в сюртуке с орденами, и поднимает руку, призывая толпу замолчать. Как оказалось, это был верховный министр, Шверин; он произнес короткую пламенную речь, в которую ухитрился втиснуть: сердечные поздравления с прибытием — мне, ноту преданности — герцогине (которая, как мне пришлось выяснить, была вовсе не в восторге), патетический гимн — Штракенцу вкупе с Датской державой, а совет держаться на расстоянии и не загораживать дверь в буфет, пока не пройдут принц и ее светлость — придворным.

Никто не возражал, и народ — а двор оказался прекрасно дисциплинирован — негромко переговаривался между собой, пока Шверин представлял мне наиболее важных лиц. Среди них были представители различных дворов, в том числе и английского, и я возблагодарил Бога за то, что на родине никогда не общался в дипломатических кругах, а то меня могли бы узнать. А так английский посол мне поклонился наравне с прочими, и, когда все отошли, герцогиня сделала мне знак, давая понять, что нам нужно сесть. Так мы и поступили, и пока благородная ассамблея делала вид, что не замечает нас, мы начали знакомиться. Разумеется, в этой формальной обстановке ничего путного из общения получиться не могло, и если бы я не помнил в точности фразы, которыми мы обменивались, то ни за что бы не поверил сам.

Герцогиня Ирма: Надеюсь, путешествие вашего высочества оказалось не слишком утомительным?

Флэши: Вовсе нет, хотя должен признаться, что я с нетерпением считал минуты, когда окажусь здесь.

Герцогиня: Ваше высочество очень любезны. Мы тут, в Штракенце, можем только питать надежду на то, что не слишком разочаруем вас — у нас такое маленькое и провинциальное государство.

Флэши (весьма галантно): Неужели кто-то может испытать разочарование, когда его встречает столь людная и прекрасная хозяйка?

Герцогиня: Ах. (Пауза). Холодная ли стояла погода во время путешествия?

Флэши: Иногда. А подчас было совсем тепло. Но нигде мне не было так тепло, как здесь. (Последнее с головокружительной улыбкой).

Герцогиня: Вам жарко? Я прикажу открыть окна.

Флэши: Боже, нет. Я хотел… имел в виду тепло вашего гостеприимства… и народ на улицах, приветствовавший…

Герцогиня: Ах, народ. Он такой шумный.

Да уж, я не привык сдаваться без боя, но должен признать, что был обескуражен. Обычно, имея дело с молодыми девушками, я много воды не лью. Романтическая болтовня — не мой стиль; немного галантности, пара шуточек, чтобы посмотреть, хочет она или нет, щипок за мягкое место, и вперед. Или все путем, или я линяю. Но с герцогиней Ирмой такие вещи не пройдут; высоко вскинув подбородок и смотря мимо меня, она выглядела такой собранной и величественной, что я стал опасаться, не помутился ли у нее рассудок от испуга? Но прежде чем я успел что-либо вымолвить, она встала, и я последовал за ней в вестибюль, где были накрыты большие столы; сверкали серебро и хрусталь, сновали лакеи, разнося роскошные яства, а в галерее наверху разыгрывался маленький оркестр. Я жутко проголодался, и пока одна из фрейлин приводила в порядок герцогиню, занялся ветчиной и дичью, весело болтая с аристократами, которые во время еды измарались как свиньи, что у немцев в порядке вещей.

Меня такое времяпрепровождение утомляет до смерти, и за исключением факта, что еда была превосходной, а герцогиня старалась не оставаться со мной наедине больше нескольких секунд, я почти ничего не могу припомнить о том ужине. Помню, как стоя с компанией и поддерживая светский разговор, я повернулся и поймал на себе ее пристальный взгляд; она тут же отвела глаза, и я подумал: «Бог мой, на этой женщине я завтра женюсь!» Сердце на мгновение замерло у меня в груди: так она была мила. И тут меня пробил холодный пот — я вспомнил, какому страшному риску подвергаюсь здесь каждую минуту, и подумал, каково же может быть наказание человеку, который обманом женится на наследнице трона Штракенца. Смерть, безусловно. Я старался вежливо улыбаться этим льстивым физиономиям вокруг и слушать их пустой разговор, мозг же мой лихорадочно искал пути спасения, хотя я прекрасно понимал, что их нет.

Не исключено, что я выпил немного больше, чем следовало, хотя и был предельно осторожен — но так или иначе чувство отчаяния прошло. Доброе отношение штракенцев ко мне было так очевидно, и выражалось так явно, что отогнало прочь страхи. Как выяснилось, я даже мог без стеснения поддерживать беседу с герцогиней, хотя мне, и едва не всем прочим, было ясно, что я ей не нравлюсь. Она оставалась такой же высокомерной и неприступной, но, сказать по правде, таким было ее отношение ко всем, и они проглатывали это и продолжали пресмыкаться перед ней.

Под конец старый Шверин и пара его коллег-министров — не помню, как их звали — отвели меня в сторону, чтобы обсудить детали завтрашней церемонии. Как помнится, они все ходили вокруг да около, распространяясь насчет политических выгод мероприятия, толковали про всенародное Удовлетворение и про то, какой это возымеет положительный и стабилизирующий эффект.

— Ее светлость, конечно, очень молода, — говорит Шверин. — Очень молода. — Он одарил меня грустной Улыбкой. — Ваше высочество не многим ее старше, но ваше образование, пребывание при большом дворе, ваше воспитание — все это, возможно, делает вас более подготовленным к встрече с тем, что ожидает вас обоих — (Много же ты знаешь, старый осел, подумал я.) — Это большая ответственность для вас, но вы достойно с ней справитесь.

Я пробормотал какую-то высокопарную чушь, и он продолжил:

— Нельзя ждать слишком многого от двух молодых людей — мне часто кажется, что эти государственные брачные союзы должны готовиться более тщательно… хм-м… и долго. Возможно, я сентиментален, — при этом он издал старческий смешок, — но мне сдается, что ухаживание вовсе не является неуместным, даже в отношении особ королевской крови. Ведь любовь, если на то пошло, не приходит в одночасье.

Ну, это смотря что подразумевать под любовью, думаю я. А один из министров говорит Шверину:

— У вас такое большое сердце, Адольф.

— Надеюсь, что так. Очень надеюсь. И я знаю, что у вашего высочества тоже большое сердце. Оно сумеет понять нашу… нашу маленькую Ирму. Она ведь для нас почти как дочь, — глаза его предательски покраснели, — и хотя она выглядит такой серьезной и взрослой не по годам, на самом деле Ирма все еще ребенок.

Что ж, я был готов согласиться, что для своего возраста девчонка была на редкость заносчивой маленькой стервой, но хранил величественное молчание. Он смотрел на меня почти умоляюще.

— Ваше высочество, — выдавил он наконец, — будьте ласковы с нашим сокровищем.

Интересно, мой тесть напутствовал меня почти в тех же словах перед свадьбой с Элспет. Видимо, это завуалированный способ дать тебе понять, чтобы ты не слишком ярился в течение медового месяца. Я понимающе кивнул.

— Господа, — говорю. — Что я могу еще сказать, кроме того, что всегда буду обращаться с вашей герцогиней так, как обращался бы с дочерью своего лучшего старого друга.

Это их обрадовало до крайней степени. К тому времени прием стал подходить к концу, высокопоставленные гости потихоньку расходились. Шверин по-отечески улыбнулся мне и герцогине, намекнув, что поскольку завтрашний день обещает быть очень утомительным, нам стоит хорошенько отдохнуть. Хотя вечер еще только начинался, после новых впечатлений и переживаний утра я чувствовал страшную усталость, поэтому мы с невестой обменялись формальными прощаниями. Я высказал свои насколько возможно любезно, Ирма же приняла мои слова наклоном головы и подала руку для поцелуя. Это было все равно что говорить с ходячей статуей.

Тут Детчард, тенью реявший за моим левым плечом последние несколько часов, подошел и в сопровождении слуг отвел в приготовленные в западном крыле дворца покои. Вокруг суетились слуги, но Детчард всех отослал прочь, не исключая даже, что весьма странно, Йозефа, который намеревался помочь мне раздеться и снять обувь. Я сообразил, что он хочет остаться со мной наедине, и когда мы прошли в мой главный салон, понял, почему: там нас уже ждали Руди Штарнберг и де Готе.

При виде их мое настроение упало; они напомнили, зачем я здесь и что тюремщики следят за каждым моим шагом. Из принца я снова превратился в актеришку Флэшмена.

Руди подскочил, без лишних церемоний схватил меня За запястье и нащупал пульс.

— А ты хладнокровный тип, — говорит он. — Я наблюдал за тобой внизу, и готов поклясться, ты выглядел Как прирожденный тиран. И каково это, играть принца?

За последние несколько часов я отвык от такого с собой обращения, и потому обиделся. Выругавшись, я спросил, где их, черт побери, носило весь день — ведь предполагалось, что он и де Готе должны встречать меня вместе с остальными на границе.

Руди вскинул бровь.

— Королевские замашки, значит? Ладно, твое высочество, мы, с вашего позволения, были заняты государственными делами. Вашими делами, вашего государства. Вы могли бы выказать немного более снисхождения к своим преданным слугам, — и он нахально ухмыльнулся. — Но, естественно, неблагодарность королей — притча во языцех.

— Так на что же вы тогда рассчитывали, имея дела с временными венценосными особами? — пробурчал я. — Убирайтесь-ка оба к дьяволу. Я хочу отдохнуть.

— Может, немного выпить? — предложил де Готе.

— К черту, пошли прочь!

— Похоже, он уже заразился, — хмыкнул Руди. — Да он сейчас охрану позовет! Но теперь давай серьезно, друг Флэшмен, — и он похлопал меня по плечу. — Оставь свое плохое настроение, ибо оно сейчас неуместно. Не твоя вина, если герцогине ты не по душе. Нет, не стоит поминать моих предков, просто послушай. Произошли кое-какие события, которые могут — подчеркиваю, могут — помешать исполнению наших планов.

Внутри у меня похолодело.

— Что ты хочешь сказать?

— По несчастью, один служащий из датского посольства в Берлине — малый по имени Хансен — прибыл сегодня в Штракенц. Он ехал домой и завернул по пути сюда, чтобы побывать на свадьбе. У нас нет подходящего способа избавиться от него, так что он будет присутствовать здесь завтра.

— Ну и что с того? — говорю я. — В соборе будет полно датчан, разве не так? Одним больше, одним меньше.

Из-за спины у меня раздался голос Детчарда.

— Хансен был другом Карла-Густава с детства. На деле, более близким, чем кто-либо еще.

— Ваше сходство с Карлом-Густавом просто феноменально, — вставил де Готе. — Но обманет ли оно лучшего из друзей?

— Господи! — я опустился на стул. — Нет, нет, Боже, я не хочу! Нельзя этого делать! Он меня узнает! — Я снова вскочил. — Я знаю, да, знаю! Мы пропали! Он разоблачит меня! Вы… вы… проклятые идиоты, смотрите что вы натворили со своими безумными идеями! С нами покончено, и…

— Не ори так громко, — говорит Руди. — И возьми себя в руки. — Он с силой усадил меня обратно. — Ты растерян, и это не удивительно. Берсонин предупреждал нас, что даже сильный человек способен впасть в истерию, оказавшись в твоем положении…

— Он ведь не дурак, тот малый, не так ли? — не успокаивался я. — Что, черт побери, мне делать? Он ведь выдаст меня, этот Хансен, и тогда…

— Не выдаст, — отрезал Руди. — Даю слово. Мне со стороны все видно, не то что тебе, главному актеру, и я говорю тебе, что нет ни малейшего риска — если ты сумеешь сохранить голову на плечах. Хансен встретится с тобой лишь на миг, на приеме после свадьбы: пожмет тебе руку, пожелает счастья, и — фюить! — всё. Он же не догадывается про обман, не забывай. Да и с чего бы?

— Мы бы даже не стали говорить вам, — заявляет Детчард, — если был бы способ избежать этого. Но не будучи предупреждены, вы могли бы по неосторожности совершить непоправимую ошибку.

— Это верно, — говорит Руди. — Тебе стоит подготовиться к встрече с ним. Сейчас мы должны решить, что ты будешь говорить, когда он подойдет к тебе среди череды гостей. Детчард будет у тебя под боком и прошепчет: «Хансен», — при его приближении. Завидев его, ты вскочишь, придашь себе такой радостный вид, какой только сможешь, ухватишь его руку своими обеими, сожмешь изо всех сил и воскликнешь: «Эрик, дружище, откуда ты взялся?» Потом, чтобы он тебе ни ответил, ты весело засмеешься и скажешь: «Это самая приятная неожиданность в этот счастливый день. Спасибо, что пришел поздравить меня». И на этом все. Я прослежу, чтобы он не приближался к тебе, пока ты не отправишься в Штрельхоу, где пройдет ваш медовый месяц.

— А если он все-таки меня раскусит, что тогда? — Меня мутило от страха. — Допустим, он не удовольствуется этими «приятными неожиданностями» и мне придется поддерживать с ним разговор? — Перед моими глазами мелькали кошмарные картины. — А если примется кричать: «Это не принц!». Что мы будем делать?

— Я все сделаю прежде, чем он успеет что-либо крикнуть, — спокойно заявляет Руди. — Можешь быть уверен.

Но меня было не так-то легко успокоить. Мои трусливые инстинкты разошлись не на шутку, и Детчарду и Руди потребовалось приложить всю силу убеждения, доказывая, что риск не так уж и велик — действительно, если я все сделаю как надо, его почти не будет.

— Веди себя так, как вел час назад, — говорит Руди, — и все пройдет на «ура». Смелее, приятель. Худшее позади. Ты сегодня всему Штракенцу сумел напустить пыли в глаза, да еще как! — Мне почудилось, что в его голосе прозвучала даже нотка зависти. — Остается только побывать с очаровательной герцогиней в церкви, произнести клятвы, а потом отправиться навстречу безмятежной идиллии в любовное гнездышко в тиши лесов. Лучше направь свои мысли на те удовольствия, которые ждут тебя в постели с этой милой крошкой. — Он слегка толкнул меня и похотливо подмигнул. — Не удивлюсь, если у следующего герцога штракенцского будут роскошные локоны, хотя на голове у его батюшки не сыщется даже жалкого клочка волос.

Разумеется, как это часто бывает, время бояться еще не пришло. Остред дал мне на ночь снотворного, а утро началось с безумной суеты и спешки. Не меньше дюжины всякого рода лиц окружили меня с самого момента пробуждения; меня одевали, подгоняли, наставляли. Когда меня вели по мраморной лестнице к карете, которая должна была доставить принца в собор, я ощущал себя словно породистый бык-производитель, которого выводят на продажу. На пороге мы задержались, до нас долетал многотысячный гомон людей, толпившихся за дворцовой оградой. В парке бухнула пушка, и могучий крик прокатился над крутыми крышами города Штракенц:

— Да здравствует принц Карл!

— Где бы он ни был, — вполголоса проговорил Руди. — Вперед, ваше высочество!

Наверное, этот день стоило запомнить, но спросите себя: можете ли вы в деталях рассказать о дне собственной свадьбы? А ведь это была моя вторая, не забывайте. Сейчас это вспоминается как причудливый сон: я еду в карете по переполненным, залитым солнцем улицам, гомон толпы давит мне на уши, звенят фанфары, стучат копыта, яркие знамена трепещут на ветру — но больше всего мне в память почему-то запало красное родимое пятно на затылке кучера, под шляпой у которого скрывалась такая же лысина, как у меня.

Потом вдруг наступили тишина и полумрак большого собора; характерный запах церкви, стрельчатые витражные окна, скрытые под коврами каменные плиты пола. Послышался шорох — это сотни людей поднялись на ноги, торжественно загудел орган, потом раскатистое эхо моих собственных шагов по камню. Зазвучал сладкоголосый хор певчих, передо мной замелькали лица, и я увидел внушительную фигуру епископа Штракенца. Он был невероятно бородат, и как две капли воды похож на нынешнего чемпиона по крикету Уилли Грейса.

Помню, как я стою, одинокий и испуганный, и размышляю — неужели все-таки существует место, называемое «Ад» — вопрос этот сильно беспокоил меня со времен детства, особенно после того как Арнольд стал запугивать нас проповедями про Киброт-Гаттааву, где, как я уяснил, гнездятся все сорта прелюбодеяния и развлечений. [XXXIII*] Что ж, содеянное мной в этом соборе могло обеспечить мне билетик в преисподнюю, но я утешал себя мыслью, что по большому счету это последнее, о чем мне стоит сейчас беспокоиться. Еще помню стоящую рядом со мной герцогиню, такую бледную и удивительно прекрасную в своем белом платье, с золотыми волосами, увенчанными бриллиантовой короной. Ее миниатюрная ручка проскальзывает в мою, и нежный голосок отвечает «да» на вопрос епископа. Потом я слышу свой голос, хриплый и срывающийся. Мне в липкую от пота ладонь вкладывают кольцо, я одеваю его на крошечный пальчик Ирмы, и по команде старого епископа целую ее в щеку. Она стояла, словно восковая фигура, и мне стало жаль беднягу Карла-Густава: ему ведь придется прожить всю жизнь с этой холодной рыбой, а хор гремел во всю мощь, пока нам на головы водружали герцогские короны, вручали золотой жезл — символ ее власти, а меня препоясывали мечом. Потом все собрание поднялось и затянуло гимн радости, а представители младшего духовенства развешали на нас остатки королевских украшений. Должен заметить что для мелкого государства Штракенц был весьма неплохо обеспечен в этом отношении: помимо корон и жезла нашлись еще перстни и великолепная массивная золотая цепь с изумрудами, которую водрузили на мою недостойную выю; одна висящая на цепи звезда из бриллиантов тянула на добрых полфунта.

Герцогиню уснастили еще лучше — она же ведь была правящей особой в отличие от бедного старины Флэши, вынужденного находиться при ней в качестве консорта (и тогда и сейчас меня не оставляет мысль, что этот Салический закон — чертовски мудрая идея). На ней красовалось ожерелье из великолепных камней, а по сравнению с ее перстнями мои можно было выбрасывать на помойку. Не так-то просто задавить в себе инстинкт солдата, и пока звучали последние аккорды гимна, я уже прикинул в уме, сколько будет стоит все это ювелирное великолепие и как его удобнее стащить: цепь с изумрудами в один карман, ожерелье в другой, перстни и прочую мелочевку — в кармашек для часов, короны займут слишком много места, но, может быть, их удастся сплющить для удобства. А жезл можно без труда сунуть за голенище сапога.

Конечно, скорее всего, мне никогда не представится возможность снова полапать это шикарное сборище украшений, но нет ничего плохого в том, чтобы прикинуть все заранее — кто знает, как все может обернуться. Королевские сокровища герцогства Штракенц могли обеспечить дюжине таких, как я, безбедное существование до конца дней, и при этом выглядели ужасно удобными для переноски. Я решил не упускать их из виду.

Наконец смолкли последние «аллилуйя» и «аминь», и вот мы снова на свежем воздухе; толпа встречает нас оглушительным ревом, а большие колокола собора трезвонят наверху. Подали открытый экипаж, в который мы с герцогиней уселись бок о бок, в то время как подружки невесты Расположились напротив нас. Я играл на публику, махая и Даря улыбки, моя же суженая только вяло приподнимала руку. Впрочем, ей также удалось выдавить одну-две улыбки, и Даже сказать мне несколько любезных фраз, что можно было рассматривать как неплохой аванс. Пустяки, решил я, скоро мы отправимся в охотничью резиденцию, в кроватку, а уж там сумеем вернуть румянец на эти жемчужные щечки.

Ехали мы медленно, так что народ мог хорошо разглядеть нас, а энтузиазм его был так велик, что выстроенной по пути следования пехоте пришлось сцепить ружья, чтобы удержать людей. Дети болтали флажками и кричали, девушки размахивали платочками, юноши подбрасывали в воздух шляпы, пожилые женщины плакали и смеялись одновременно. В одном месте войска не выдержали, и толпа прорвалась к экипажу, люди тянули руки, чтобы прикоснуться к нам, как к святым реликвиям: знай они правду, то бросились бы прочь, опасаясь проклятья демона Флэши. Герцогине столь близкое обожание не пришлось по вкусу, и она надменно вскинула подбородок, я же по-свойски пожимал руки, и подданные визжали от восторга.

Тут произошел странный инцидент. Среди приветственных криков мне послышался доносящийся из задних рядов голос — скорее не вопящий, а произносящий что-то. Голос был мощный, трубный, хотя слов было не разобрать в шуме толпы, а его владелец оказался чудаковатого вида малым; он забрался на ручную тележку и разглагольствовал во всю мочь. Видно было, как солдаты пытаются добраться до него, а у тележки собрался кружок крепко сбитых парней, по-видимому, служащих охраной оратору, и я предположил, что крикун, должно быть, поносит нас или грозит нарушить перемирие.

Росту он был небольшого, зато в плечах широк, как бык, с мощной, всклокоченной головой и с бородой лопатой. Даже с такого расстояния видно было, как сверкают его глаза, пока он громогласно произносит фразы, молотя по воздуху кулаком, напоминая тех проповедников с Миссисипи, под завязку заправленных добродетелью и сорокаградусным виски. Люди, окружившие оратора и его группу, выкрикивали угрозы в их адрес, но глашатай не уступал, и мне показалось, что назревает первосортная потасовка. К несчастью, как раз в тот момент, когда солдаты подобрались к бородачу и стали стаскивать с тачки, наш экипаж повернул, и я не смог узнать, чем все закончилось. [XXXIV*]

Герцогиня тоже все видела, и как только мы прибыли во дворец, вызвала в приемную Шверина и с ходу накинулась на него.

— Кто был этот агитатор? Как посмел он возвысить свой голос против меня, и по чьей небрежности это стало возможным? — голос герцогини был совершенно спокойный, но внутри ее трясло от гнева, и старый министр явно трепетал перед этой тощей девчонкой. — Арестован ли он сам и его шайка?

Шверин стал заламывать руки.

— Ваше высочество, это было неизбежно! Прискорбно, но факт. Я не знаю, кто был этот человек, но догадываюсь. Уверен, что это один из тех ораторов-социалистов…

— Оратор? — говорит герцогиня, и тон ее был таким ледяным, что мог заморозить бренди. — Подонок-революционер! И это в день моей свадьбы! — Она повернулась ко мне. — Позор для меня, для моей страны, что эта выходка имела место быть в вашем присутствии в такой священный миг.

Позор так позор, мне все равно. Меня больше заинтересовало то, как разозлило ее это покушение на королевское достоинство. Все говорило о том, что она страдает чрезмерным болезненным самолюбием. Я заметил, что тот человек, скорее всего, был пьян, и уж в любом случае не замышлял ничего Дурного.

— Дания должна радоваться, что столь опасные преступники не угрожают ей, — заявляет она. — Здесь, в Штракенце, мы считаем правильным принимать самые строгие меры против этих… этих ораторов! Шверин, под вашу ответственность: Дайте мне знать, как только их поймают и накажут.

Такая фраза в устах сонма епископов показалась бы высокопарной, а от девятнадцатилетней девчонки слышать ее было просто смешно, но я хранил невозмутимое выражение. Я узнавал все больше о своей крошке Ирме, этой властолюбивой молодой штучке. У меня теплилась надежда, что она все-таки не станет сводить счеты с моим большеголовым другом: кем бы он ни был, парень оказался из тех, кто предпочитает цапаться с легавыми, а не потягивать пивко в сторонке, а такие делают жизнь более интересной.

После того как Шверин ушел, а фрейлины поправили какие-то несуществующие огрехи в наряде герцогини, мы с большой помпой проследовали в бальный зал, где высший свет уже собрался для приема. «Вечеринка» была побольше той, чем устроил папаша Моррисон для меня и Элспет в Пэйсли, но мне кажется, что вся эта толпа вряд ли могла потягаться по части выпитого с теми шотландскими шельмами. Весь зал блестел от роскошных мундиров и туалетов: ордена, медали, украшения сверкали повсюду; когда мы заняли свои места на возвышении, готовясь принимать череду поздравлений, сотни аристократических спин согнулись в поклоне и сотни юбок приподнялись в книксенах. Вам никогда не увидеть такого собрания благородных подхалимов в одном месте, ей-богу. И все они, конечно, пресмыкались перед герцогиней: квадратноголовые щелкали каблуками и чванно кланялись, даго сгибались чуть не пополам[43] — поскольку у нас тут собралась целая коллекция из представителей доброй половины европейских стран. Коли на то пошло, герцогиня Ирма являлась кузиной нашей королевы — так что теперь, надо полагать, я стал родственником ей и принцу Альберту. Все стремились засвидетельствовать нам свое почтение. Впрочем, мне приятно было видеть, что английский посол ограничился легким поклоном и короткой фразой: «Мои поздравления мадам, и долгих лет счастья обоим вашим высочествам». Вот это стиль, подумал я: да здравствует добрая старая Англия, и к чертям всех иностранцев.

Я просто стоял рядом, кивая головой до тех пор, пока шея не захрустела, улыбался и бормотал благодарности каждому проплывающему мимо лицу: полному, худому, потному, напряженному, улыбающемуся, обожающему — здесь были все типы и размеры. И тут голос Детчарда за спиной шепчет: «Хансен», и мои глаза упираются в молодого, светловолосого парня с тяжелой челюстью, как раз распрямляющегося после поклона герцогине. Он поворачивается ко мне с ожидающей улыбкой, и я, охваченный приступом волнения, делаю шаг навстречу, оскалившись словно череп, хватаю его за руку и кричу:

— Эрик, дружище, это же самая неожиданная приятность в этот счастливый день!

Возможно, вместо этой фразы я произнес еще какую-то чушь, во всяком случае, не сомневался, что безбожно перепутал слова, но он только засмеялся и пожал мне руку.

— Дорогой Карл… ваше высочество — я прибыл поздравить вас. — Взгляд у него был мужественный, сентиментальный, загадочный, но улыбающийся — у меня такой получается только когда здорово напьюсь. — Желаю вам обоим счастья!

— Благослови тебя Господь, старый приятель, — говорю я, тряся его руку. Тут улыбка сходит с его лица, в глазах появляется озадаченное выражение, и он отступает назад.

Ей-богу, в жизни моей было предостаточно трудных моментов, но редко меня охватывал такой леденящий ужас, как в тот миг. На лице моем так и повисла улыбка, ибо я настолько оцепенел, что не мог пошевелить ни одним мускулом, ожидая разоблачения, готового, как мне казалось, вот-вот сорваться с его уст.

Пару секунд он глядел на меня, потом вдруг сделал нервный извиняющийся жест и снова улыбнулся.

— Прошу прощения, — сказал он. — Простите, ваше высочество… Карл.

Он быстро отошел в сторону, освобождая место следующему гостю, снова поклонился и зашагал по направлению к буфету, где собирались все остальные присутствующие. Я видел, что там он обернулся, еще раз посмотрел на меня, потирая бровь, и тряхнул головой, как человек, пытающийся выкинуть из нее какую-то блажь, а потом переключился на лакея, разносящего шампанское.

Я знал, что весь залился краской от страха, одно колено лихорадочно тряслось, но я принудил себя улыбнуться следующей гостье, которая склонилась передо мной в глубоком книксене, и ее сопровождающему. На их лицах читалось недоумение — покраснев, я являю собой любопытное зрелище — так что я делано рассмеялся.

— Простите меня, — говорю я им. — Когда в тысячный раз произносишь «спасибо», никакого дыхания не хватит.

Они были просто счастливы, что принц снизошел до общения с ними, потом кризис миновал, и у меня появилось время, чтобы взять себя в руки.

Но момент был ужасный, и остаток приема прошел как во сне, ибо я не помню ничего до той минуты, когда очутился в своей комнате, наедине с Детчардом, Руди и де Готе, глотая бренди из стучащего о зубы бокала.

— Тревожная была ситуация, — подвел итог Руди. — На мгновение мне показалось, что все пропало. Я держал его на прицеле через карман, и клянусь, промедли он еще секунду с улыбкой, пристрелил бы и закричал, что он хотел убить тебя. И одному богу известно, что бы из этого вышло. Уф!

— Но он же понял, что я не принц! — я ударил кулаком по подлокотнику кресла. — Он видел меня насквозь! Разве не так? Вы же смотрели на него, де Готе — разве я не прав?

— Сомневаюсь, — говорит тот. — На мгновение ему показалось, что с вами что-то не так, но потом он убедил себя, что это плод его воображения. Вы же видели, как он тряс головой — пытался найти разгадку, но так и не смог. И теперь сомневается в вас не больше, чем в себе самом.

— Дай бог, если так, — я снова набросился на бренди. — Допустим, что он почти поверил, но все же колеблется?

— За каждым его движением здесь, в Штракенце, следят, — говорит Руди. — У нас есть причины не спускать глаз с господина Хансена.

— И какие же?

— О, его путешествие продиктовано не только желанием побывать на вашей свадьбе. Нам известно, что уже несколько месяцев он и некоторые другие члены датского правительства находятся в сношении с наиболее воинственной продатской партией Штракенца — людьми типа заграничных «эйдерских датчан», только гораздо опаснее. [XXXV*] Они как коршуны следят за всем немецким, устраивают тайные встречи, ну и так далее. Ходят слухи о существовании подпольной организации «Сыны Вёльсунгов»,[44] готовой встать с оружием в руках в случае малейшей угрозы независимости Штракенца со стороны Берлина, — Руди довольно хмыкнул. — Мы разберемся с этими господами, когда придет время. Пока же не они, ни их приятель Хансен не должны помешать нам. Игра должна быть выиграна, и точка, мальчик мой, — и он похлопал меня по плечу. — Сыграв свадьбу, мы можем сидеть, сложа руки, и ждать, пока Отто не сообщит, что наш старина Карл-Густав готов принять на себя роль, которую ты так проникновенно сыграл. А потом тебя снова ждет Веселая Англия — и будем надеяться, что прелестная Ирма не слишком огорчится из-за замены.

Это все звучало хорошо, но я сам не слишком верил, что худшее позади. За свою короткую жизнь в качестве принца Карла-Густава мне уже довелось пережить несколько неприятных ситуаций, и будет весьма странно, если за время, которое им потребуется, чтобы избавить парня от триппера, дабы тот мог заменить меня на троне консорта, не случится еще нескольких. И даже при лучшем раскладе, сдержит ли Бисмарк свое слово? До поры я гнал от себя эти мысли, но они так и гнездились в голове. Довлеет дневи злоба его, но и ночью держать ухо востро тоже не помешает.

Я еще не отошел от происшествия с Хансеном, к тому же сказалось, видимо, напряжение от двух дней притворства — так или иначе, я прикончил полбутылки бренди без всякого видимого эффекта, а это верный знак того, что я испуган не на шутку. Руди не спускал с меня глаз, присвистывая сквозь зубы, но молчал: официальных мероприятий в этот день больше не намечалось, только поездка в охотничий домик в Штрельхоу, милях в десяти от города. А для поездки мне не требовалось быть трезвым как стеклышко.

Отъезд намечался на послеобеденное время, и Йозеф с помощниками уже начали собирать меня в дорогу. Поднялась большая суматоха, пока чемоданы и коробки носили вниз по лестнице, я же сбросил парадный мундир и облачился в легкий сюртук и цилиндр, более подходящие джентльмену, собирающемуся в свадебное путешествие. Я уже достаточно оправился от нервного потрясения — а может, сказалось действие хмеля, — чтобы обсуждать с Руди сравнительные преимущества брюк «в клеточку» и «в полосочку»: тема эта в ту пору вызывала бурные дебаты среди лондонской знати. [XXXVI*] Сам я принадлежал к «клеточникам», располагая достаточным ростом и длинными ногами, а вот Руди находил, что «клетка» выглядит по-деревенски. Это свидетельствует только о том, какой чертовски дурной вкус был свойственен австрийцам в те дни. Да что говорить: взгляните на Меттерниха, и сами все увидите.

Пока мы болтали, в покои вошел офицер дворцовой охраны с эскортом из солдат с саблями наголо, дабы забрать сокровища короны, снятые Йозефом с моего мундира. Корону и меч у меня забрали сразу по возвращении из собора, но цепь и перстни оставались. Теперь их аккуратно уложили в обитые бархатом ящички и передали охране.

— Милые вещицы, — говорит Руди, гоняя во рту чируту. — И куда вы их доставите, фенрих?[45]

— В хранилище, герр барон, — отвечает юноша, щелкнув каблуками.

— А, сдается, это довольно странное место. Темница, наверное, была бы надежнее?

— Если дозволите, герр барон: хранилище расположено наверху главной башни дворца. В башне только одна лестница, и ее постоянно охраняют. — Юноша замялся. — Я думаю, их держат там, потому что во времена старого герцога его светлость имел привычку каждый день посещать хранилище и инспектировать сокровища.

Я намотал это на ус, и подметил, что Руди фон Штарнберг тоже выказал к этому делу необычный интерес. Бессовестный молокосос: я догадался, что он замышляет.

Мы покинули дворец с тремя ударами часов, под приветственные возгласы верноподданных штракенцев, наслаждавшихся изобилием бесплатной закуски и выпивки, раздаваемой во всех учреждениях. Весь город уже, похоже, захмелел, поэтому на улицах нас встречали с буйной радостью и весельем. Мы с герцогиней ехали в открытом ландо в компании Руди и ослепительно красивой рыжей фрейлины, чью ножку он беспрестанно толкал своей всю дорогу. В остальном же Руди пел себя хорошо, то есть балансировал как раз на грани откровенного хамства.

Впрочем, Ирма не обращала на него внимания: как я заметил, она пребывала в бешенстве, причиной чего по моему предположению являлся факт, что Шверин так и не смог ничего доложить об агитаторе, причинившем нам беспокойство по пути из собора. Прибавьте еще к этому неурядицы с гардеробом, недвусмысленно откровенные напутствия людей, желавших нам счастливого пути, открытый экипаж, не подходящий для столь прохладной погоды, — и все, абсолютно все шло и вкривь и вкось, без всякой видимой причины. Как по мне, то что бы ни представлял собой остальной гардероб Ирмы, это синее дорожное платье и меховая шапочка а-ля гусар, все шло ей бесподобно. Я так и сказал; она соизволила счесть это за комплимент, но приняла его весьма сдержанно. Мы по-прежнему держались отчужденно, как во время церемонии в церкви, и мне снова подумалось, не скрывается ли под маской непоколебимого самообладания трепещущая от страха плоть? Этот фактор я счел благоприятным и решил помариновать ее пока в таком состоянии. Я не проявлял настойчивой заботы, и большую часть пути мы проделали в молчании.

Вечер выдался солнечный и теплый, хотя Ирма постоянно жаловалась на холод. Дорога из Штракенца проходила по очень живописной лесистой местности, впечатление усиливалось благодаря наличию столь редкого в этой части света явления: скопления небольших скал и утесов под названием Йотун Гипфель. Выглядели они очень красиво и очень дико, как выразилась бы наша покойная ныне королева, и весьма напоминали английские озерные холмы в миниатюре. За исключением нескольких пастушьих хижин горы были необитаемы, большинство жителей провинции предпочитало равнинные земли поблизости от города, зато здесь имелись одно или два прекрасных карстовых озера, на берегах одного из них притулился старинный замок Йотунберг. В плохие времена он служил старым правителям Штракенца убежищем. Теперь же принадлежал семье Бюлов — штракенцской ветви этого великого немецкого рода.

Охотничий домик находился в паре миль от Йотун Гипфеля, прячась в лесах совсем рядом с главной дорогой. Многие поколения он играл роль сельской резиденции правящего дома и представлял собой превосходное маленькое гнездышко — кругом дерево, шкуры, шикарные открытые камины, окна в свинцовых переплетах, комфортабельные апартаменты, много комнат — короче, первоклассное местечко. Путешествовали мы почти неформально: меня сопровождали — за исключением Руди и де Готе — только два адъютанта-штракенца, а герцогиня везла с собой трех фрейлин и человек пять служанок — одному Богу известно, зачем ей столько понадобилось. Детчард тоже приехал, но остался в деревне, а со мной конечно же был еще Йозеф. На месте нашлись еще слуги, разные там грумы и прочая челядь, так что мы словно отправились на веселый загородный пикник. Вот именно — веселый и смертельно опасный.

В имение мы прибыли, когда уже начало смеркаться. Моя благоверная нервничала и злилась, и потому вышедшим встречать нас слугам досталось по полной. Для нас накрыли ужин в отделанной панелями столовой, с гостеприимно пылающим очагом — все выглядело так шикарно и аппетитно. Но она извинилась и поднялась наверх в компании фрейлины и вереницы лакеев. Зато мы, мужчины, церемониться не стали, и от души навалились на еду, а потом на портвейн и коньяк. Не прошло и много времени, как ужин превратился в шумную пирушку. Благодаря отсутствию ее надутого высочества и превосходному угощению я пребывал в превосходном настроении, и, хотя де Готе сидел с кислой миной — я был готов прибить его за эту вкрадчивую, спокойную улыбку — Руди и оба штракенца подхватили мой порыв, и мы стали кутить по полной.

При всех их недостатках я отдаю должное немцам как отличным компаньонам по части пожрать и выпить. Руди был в ударе: мундир расстегнут, волосы взъерошены, он выводил рулады звучным баритоном, но глаза его были ясными и трезвыми — подозреваю, этот парень никогда не бывает пьян, сколько бы ни выпил. Я изрядно набрался и достиг стадии, когда мне хочется устроить какую-нибудь гадость. Но тут пришел лакей и сообщил, что ее высочество собирается отойти ко сну и просит прекратить этот гомон.

Все замолчали. Руди откинулся на спинку стула, улыбаясь через бокал. Штракенцы смущенно переглядывались. Я встал, слегка покачиваясь и опрокинув стул, и заявил, что раз герцогиня собирается спать, то и я иду тоже. Пожелав всем спокойной ночи, я направился — не слишком твердым шагом, надо полагать, — к двери.

Один из адъютантов вскакивает и спрашивает меня, не нужна ли мне помощь.

— Нет, сынок, спасибо, — говорю я. — Я и сам справлюсь.

Он, покраснев, отпрянул назад, и, выходя, я слышал, как Руди засмеялся и провозгласил:

— Господа, у меня тост! За слияние… вы меня понимаете, принца Карла-Густава с ее высочеством герцогиней Штракенцской.

Я проковылял вверх по лестнице, скинул одежду в гардеробной, отослал прочь Йозефа, натянул ночную рубашку и отправился прямиком в спальню. Меня переполняли алкоголь и похоть. Вид Ирмы, захваченной врасплох в белой сорочке посреди комнаты, вовсе не остудил мне голову. Ее холодная, горделивая красота разожгла меня, и я сбросил с себя рубашку. Она вскрикнула и прикрыла глаза.

— Веселее, женушка, — говорю я, — больше внизу никто не будет петь.

С этими словами я подхожу и стаскиваю с нее сорочку прямо через голову. Она вскрикнула, и поскольку, на мой взгляд, имея дело с нервными девицами, лучше переходить сразу к делу, я подхватил ее на руки и затопал по комнате, распевая:

— Вот как скачут леди: цок-цок, цок-цок, цок-цок.

Насколько помнится, я пел по-английски, но сомневаюсь, что она заметила. Помню, что мы закончили дело в кровати; я посмеивался, напевая «хром-хром, хром-хром, и в канаву кувырком», и уверял ее, что она — чертовски отличная герцогиня и что страна может ею гордиться. [XXXVII*]

Полагаю, потом я задремал, а когда проснулся — снова набросился на нее. Но будучи в этот раз несколько трезвее, заметил, что она лежит словно бревно и совсем не принимает участия в забаве. Будь это любая другая женщина, я подбодрил бы ее парой хороших шлепков пониже спины, но чувствовал, что с герцогинями лучше проявлять терпение.

И, как оказалось, был прав. После происшедшего я опять заснул, оставив ее лежать с закрытыми глазами, напоминая прекрасное привидение. А разбудила меня — не могу сказать, через какое время — не что иное, как маленькая ручка, крадущаяся по моему бедру, и прядь волос, щекочущая мое лицо. Так, думаю я, королевы или селянки, все они в душе одинаковы, черт побери. Должен признаться, я был вымотан, но не мог ударить в грязь лицом, поэтому опять принялся за дело, и на этот раз она извивалась как пиявка. Прям как Элспет, подумалось мне: внешне — прям пай-девочка-недотрога, а внутри — похотливая мартышка.

Я знавал слишком многих женщин, слишком многих, чтобы утверждать, что понял их. Их ум работает слишком загадочным образом, чтобы я мог в нем разобраться, да и штудии мои как правило ограничивались изучением их тел — поэтому, возможно, я и не преуспел в иных вещах. Но я знаю, что герцогиня Ирма проснулась на следующее утро другой женщиной — по крайней мере в отношении ко мне. Накануне она была надменной, гордой, капризной девчонкой, нервной, как мышка, и холодной, как рыбья чешуя. И меня не удивило бы, если после моего с ней обращения она поставила бы крест на всем мужском роде. Но на утро она была настроена весьма дружелюбно; казалась задумчивой, но была явно довольна и весьма внимательна ко мне. Похоже, она была несколько ошеломлена, но тем не менее изъявляла готовность говорить со мной и, что еще удивительнее, слушать. Хотя не могу сказать, что я не великий охотник вести долгие разговоры по утрам.

Я пишу это все не для того, чтобы похвастаться, или заявить, что для парня типа меня плевое дело подцепить девчонку, с ходу наскочить на нее и, дескать, она уже готова есть из моих рук. Ничего подобного. Мне приходилось опробовать этот способ на иных женщинах, а в ответ те или пытались отплатить мне холодной сталью, или держались от меня подальше. Но по некоторым причинам, с Ирмой эффект получился совсем иной: могу утверждать, что начиная с той ночи и в течение всего времени нашего знакомства в ее обращении со мной сквозило нечто, очень близкое к обожанию. И это показывает, насколько глупы бывают влюбленные молодые девушки.

Все это способствовало, ясное дело, нашему счастливому времяпрепровождению в Штрельхоу. Днем у нас была масса занятий, включая выезды на пикник — хотя снег еще лежал местами, погода была не по сезону теплой, — охоту в лесу и скачки (на лошадях) после обеда. А по вечерам мы слушали музыку в исполнении наших леди или играли в бильярд, ели и пили в свое удовольствие. Я снова почувствовал себя королевской особой: люди заискивали передо мной, угадывали малейшее желания; к тому же вовсе не так плохо, когда прекрасная юная герцогиня виснет у тебя на руке — даже если из-за нее ты не высыпаешься по ночам. Это была жизнь что надо — ничего не делаешь, веселишься, охотишься, катаешь шары в бильярдной и греешься в постели с Ирмой — такие немудреные удовольствия самое то для простых парней вроде меня.

Единственной ложкой дегтя были Руди и де Готе, само присутствие которых служило постоянным напоминанием о деле. Как ни странно, я немного сблизился с де Готе, обнаружив, что он разделяет со мной одно из главных моих увлечений — любовь к лошадям. Он был авторитетом настоящего пошиба, из тех, кто никогда не претендует казаться большим, чем есть на самом деле, а в седле был хорош почти так же, как я, — а это значит, являлся одним из лучших наездников в мире, даже учитывая индейцев шайеннов, которые, на мой взгляд, вне конкуренции. Мы много катались вместе, но я никогда не забывал захватить с собой кого-то из штракенцев или пару грумов — мне не по вкусу оказаться в лесу наедине с парнем, которого я располосовал шлагером, и который явно не забыл этого.

Но де Готе был по крайней мере тихим, скромным парнем, чего совсем не скажешь о Руди. Теперь, будучи уверен, что мне предстоит в безопасности играть свою роль, он стал обращаться со мной, как обращался бы с настоящим принцем Карлом, то есть со своим обычных нахальством. Конечно, ему было начхать на всех, он даже строил глазки Ирме, обращаясь с ней в своем шутливо-уважительном стиле, который придерживал для особ с вершины социальной лестницы. Будучи достаточно женщиной, чтобы понять его взгляды и тон, она, думаю, чувствовала также его лживую натуру, и как-то раз призналась мне, что сомневается в его благородстве. Я пообещал заменить его новым адъютантом, как только мы вернемся в город, о чем со злорадством сообщил ему позже, дабы он знал, что по крайней мере одна женщина раскусила его. Но он только рассмеялся.

— Всегда знал, что у крошки нет вкуса, — заявляет он. — Что ж, она твоя. Но не думай, что так легко сможешь избавиться от меня, высочество — я ведь ваш верный и неразлучный слуга на все время нашего маленького представления. — Он выпустил колечко дыма и подмигнул мне. — Сдается мне, ты будешь жалеть, когда все кончится, не так ли? Жизнь принца тебе по нраву, или я ошибаюсь?

На самом деле он ошибался. О, жизнь в Штрельхоу была настоящей идиллией, и я проводил ее даже легче, чем большинство коронованных особ, но у меня крепло убеждение, что будущее Карла-Густава вовсе не усеяно розами. Вроде здорово быть венценосцем — и правда, если ты абсолютный монарх с неограниченной властью, то все в порядке — но если ты принц-консорт — а это более-менее и был мой случай, все уже совсем по-другому. Ты уже не в праве снять голову с того, кто тебе не по вкусу, или приказать притащить тебе какую-нибудь милашку, на которую положил глаз. Ты всегда на шаг позади своей обожаемой супруги, и даже если она боготворит тебя — а кто знает, долго ли это продлится? — ты не можешь идти тем путем, которым захочешь, без ее доброго на то согласия. Уже в те первые благословенные денечки с Ирмой я понял, к чему все клонится, и мне это не нравилось. Одному богу известно, как выносил все это наш покойный Альберт. Будь я на его месте, уже через полгода плыл бы обратно в свой Саксен-Кобург, или откуда он там приехал. Но может, его не так угнетало быть второй скрипкой — он ведь не англичанин.

Впрочем, я утешал себя тем, что могу получить двойное удовольствие: моя золотая клетка была как роскошной, так и временной. Время от времени меня немного тревожило, каково будет вознаграждение за эту комедию, но тут ничего поделать было нельзя. Или Бисмарк сдержит слово, или нет — мне оставалось только стараться не думать про последний вариант. Это путь труса, не спорю — я хотел верить, что он будет играть честно, и верил в лучшее, вопреки здравому смыслу. И как это часто бывает, едва не пал жертвой своих убаюкивающих, малодушных надежд.

Дней через десять после приезда в Штрельхоу, как мне помнится, мы проводили вечер в бильярдной, и разговор зашел про лошадей. Кто-то — думаю, Руди — упомянул про отличную конюшню, которую содержит некий господин в окрестностях Йотун Гипфеля. Я выразил интерес, и было решено, что на следующий день мы заедем к нему с визитом. Все было так просто и обычно, как любая другая наша экспедиция или пикник, которыми мы забавлялись, у меня на сей счет не возникло даже и тени подозрения.

Так что на следующее утро де Готе, я и один из адъютантов-штракенцев отправились в путь. Кратчайший путь лежал верхами через Йотун Гипфель, и Ирма сопровождала нас в экипаже, насколько позволяла дорога. Когда мы свернули к утесам, она с любовью помахала платочком вслед своему уезжающему повелителю, и вот мы карабкаемся на холмы по одной из верховых троп, которые служат единственными путями сообщения в этой пустынной и живописной местности.

День для прогулки выдался чудесный: ясный и солнечный, пейзаж вокруг был удивительный — любой наш викторианский художник тут же бросился бы рисовать эскиз, запечатлевая живописные утесы и деревья, разбросанные тут и там водопады, ну и добавил бы пару романтичных пастухов с бакенбардами и упитанным теленком для вящей выразительности композиции. Но нам не встретилось никого на пути вверх по склону, и я наслаждался поездкой, вспоминая о ночных удовольствиях с Ирмой, когда вдруг лошадь адъютанта захромала.

Меня всегда удивляло, как они это устроили, так как лошадь и вправду хромала, а я сомневаюсь, чтобы адъютант — его звали Штойбель, совсем еще мальчишка — приложил руку. Я выругался, а де Готе предложил повернуть назад. Паренек и слышать об этом не хотел: он-де потихоньку доберется до Штрельхоу, а мы должны ехать без него. Де Готе изобразил сомнение — актер он был изрядный, этот тип — и я оказался так глуп, что согласился. Сейчас даже удивляюсь, каким я был тогда простаком, но ничего не поделаешь. Я совсем не ожидал подвоха — тот самый Флэшмен, который прячется в укрытие, если кто-то неожиданно пустит ветры, — оказался застигнут врасплох. Пистолеты, конечно, были при мне, и даже нож, поскольку я взял за правило не покидать дом без оружия, но обхождение де Готе совершенно усыпило мою бдительность.

Минут двадцать после расставания со Штойбелем мы ехали рядом, пока не достигли вершины, представлявшей собой очаровательное, поросшее деревьями плато, пересеченное глубокой расселиной, по которой мчалась река, окутывая скалистые берега облаком тумана. Вся вершина была покрыта зарослями, лишь у самого края расселины оставалась травянистая полоска; там мы спешились, чтобы заглянуть на дно расселины, находившееся в сотне футов внизу. Виды с высоты меня мало трогают, но эта сцена была такой прекрасной и умиротворяющей, что у меня даже тени тревоги не возникло, пока де Готе не заговорил.

— Ущелье Йотуншлухт, — говорит он, кивнув на расселину, и что-то в его голосе обеспокоило меня. Возможно, это было безразличие в его тоне, или то, что он стоял позади меня, и разделяло нас меньшее расстояние, чем мне хотелось бы. Охваченный приступом паники, я упал на землю боком, тут же развернувшись лицом к нему.

Не дай его пистолет осечки, со мной все было бы кончено; уже в падении я услышал щелчок, и понял, что он в упор целил мне в спину. Пока я пытался подняться, он проклятьем бросил пистолет и выхватил из-под полы мундира другой, наведя его на меня. В тот момент как ублюдок взводил курок, я закричал: «Нет! Нет!». Он выждал секунду, глядя, не прыгну ли я снова, и проверяя прицел.

Конечно, в романах или пьесах убийцы так себя не ведут: они злорадствуют и бросают свирепые взгляды, а жертва молит о пощаде. Но мой опыт показывает, что душегубы типа де Готе слишком практичны для подобного вздора: они стреляют без предупреждения прямо в цель, и дело сделано. Мне было ясно, что между мной и адом сейчас не более мгновения; охваченный ужасом, я выхватил из-за голенища морской нож и изо всех сил метнул его в противника, отпрянув в тот же миг назад.

Выпади мне еще прибавка сверх моей доли невезения, я бы, наверное, и ей сумел найти полезное применение. Так и в тот раз: нож попал ему только в ногу, и рукояткой, но вынудил его сделать шаг назад. Он поскользнулся, зацепившись каблуком за камень или пучок травы, и потерял равновесие; пистолет выстрелил, пуля чиркнула у меня над головой, и я тут же оказался верхом на нем, слепо молотя его кулаками, коленями — чем придется — стараясь вогнать в землю.

Он был высоким и подвижным, но намного легче меня, а когда Флэши охвачен смертельным ужасом, когда ему некуда бежать и остается только драться, он превращается, надо полагать, в опаснейшего противника. Я орал и дубасил его изо всех сил; он пытался сбросить меня, но допустил ошибку, потянувшись за упавшим ножом, и я получил возможность нанести ему мощнейший удар башмаком в висок. Он застонал, обмяк, закатил глаза и задергался на траве.

На мгновение мне показалось, что я его убил, но проверять эту мысль не хотелось. Многолетняя привычка дала о себе знать: я повернулся и сломя голову побежал по тропе, не думая ни о чем, кроме как поскорее убраться из опасного места. Не успел я отбежать далеко, как вынужден был сделать остановку, дабы облегчить желудок — без сомнения, это было последствие пережитого ужаса — и тем временем получил возможность обдумать свои действия. Куда мне бежать? Уж не в Штрельхоу, это точно: шайка Бисмарка перешла к действиям, и теперь за мою жизнь и ломаного гроша не дадут, отправься я туда, где она сможет меня достать. Но почему они попытались убить меня сейчас? Какой им прок в моей смерти, пока настоящий Карл-Густав еще не готов занять мое место? А может, готов? Хотя если так, то они смогли избавить его от болячки чересчур уж быстро. А может, Бисмарк вообще все врал? Может Карл-Густав мертв? А может, еще тысяча причин. Я не знал, что и думать.

Полагаю, я уже говорил, что страх, как правило, завладевает моими членами — особенно органами передвижения, но редко затуманивает мой мозг. Вот сейчас, давясь рвотой, я уже знал, что должен делать. Мне надо немедленно сматывать удочки из Штракенца. Но рассудок шептал мне, что если я хочу жить, то должен иметь четкое представление о планах своих врагов, а единственным человеком, способным мне их сообщить, является де Готе, если, конечно, тот жив. Чем дольше я колеблюсь, тем больше у него времени, чтобы оправиться. Пистолеты мои остались в седельных кобурах на вершине, так что я полным ходом двинулся наверх, остановившись на секунду почти у самой цели, чтобы оглядеться и оценить обстановку.

Лошади ушли, испуганные, без сомнения, выстрелом, но де Готе все еще лежал там, где я его оставил. Притворяется? Вполне станется с этого хитрого ублюдка, поэтому я залег и стал наблюдать за ним. Он не шевелился, и я швырнул в него камнем. Камень попал, но де Готе не дернулся. Обнадеженный, я вышел из укрытия, поднял нож и, дрожа, склонился над ним. Он был как мертвый, но дышал, а на голове алел здоровенный кровоподтек. В один миг я стянул с него ремень и связал ему локти; потом разул его и перехватил ему лодыжки своим собственным поясом. И почувствовал себя намного лучше. В моей голове уже роились превосходные идеи, как мне обойтись с господином де Готе, когда тот очнется, и я стал ждать этого момента с радостным нетерпением. В одном чулке у него виднелась дырка: во многих других предметах его экипировки появятся отверстия прежде, чем я покончу с этой поганой свиньей.

Наконец он застонал и открыл глаза, и мне представилось удовольствие видеть на его лице сменяющие друг друга выражения растерянности, гнева и ярости.

— Так, де Готе, — говорю я. — Что ты теперь скажешь, подлая крыса, стреляющая в спину?

Он молчал, глядя на меня, поэтому я ширнул его ножом. Он охнул и выругался.

— Вот так, — говорю. — Привыкай. И учти: я не намерен тут с тобой рассиживаться. Я буду задавать вопросы, а ты будешь на них отвечать, и по-быстрому, понял? А если не будешь — ладно, я просто покажу тебе преимущества образования, которое дают в английских общественных школах, вот так. Прежде всего: почему ты пытался убить меня? Что вы такое затеваете со своим дружком Бисмарком?

Он задергался, но поняв, что освободиться не получится, затих.

— Ты ничего от меня не узнаешь, — говорит.

— Ошибаешься, — отвечаю я. — Гляди-ка.

По счастью, у меня с собой был кусок шнура, которым я обмотал ему два пальца на ноге, засунув между ними острый камешек. Просунув в петлю палочку, я немного крутанул. Это всегда подбадривало фагов[46] в Рагби, хотя с ними, конечно, дело не заходило так далеко. Реакция де Готе была удовлетворительной. Он застонал и скорчился, но я не ослаблял зажим.

— Видишь, дружок, — говорю я, — лучше тебе распахнуть свой лоток для картошки, пока не стало хуже.

— Скотина! — орет он, потея от страха. — Как ты можешь так обращаешься с джентльменом?!

— Именно так, — забавляюсь я. — Только не с джентльменом, а с грязным, трусливым, подлым убийцей.

И я с силой провернул палку. Он закричал, но я продолжал крутить, и вопли его стали такими, что пришлось сунуть ему в рот перчатку, дабы стало потише. Не то чтобы я опасался помех, поскольку он сам так постарался остаться со мной наедине, что вряд ли хоть один из его драгоценных друзей мог оказаться в округе, просто мне хотелось надавить на него как можно сильнее.

— Кивни головой, когда хватит, де Готе, — весело говорю я. — А когда я переломаю тебе все пальцы на ногах, то покажу, как афганки обращаются с пленниками своих мужей.

И я принялся за работу. Должен признать, процесс доставлял мне удовольствие — такое удовольствие может испытывать только истинный трус, ибо только трусы и задиры лучше всех знают, как мучительна бывает боль. Де Готе был не намного храбрее меня: еще пара витков, и он закивал головой словно Панч, и это почему-то привело меня в невероятную ярость. Я крутанул еще раз от души, и шнурок порвался. Тогда я вытащил кляп.

Он стонал и обзывал меня по-всякому, так что мне пришлось поучить его манерам, воткнув в ногу острие ножа.

— А теперь говори, ублюдок, почему ты хотел убить меня?

— Таков был приказ барона. Ах, Боже милостивый!

— Оставь Бога. Зачем? А как же десять тысяч фунтов, черт тебя побери?

— Их… их никто и не собирался платить.

— Хочешь сказать, моя смерть была предрешена с самого начала?

Он перекатился на бок, стоная и кусая губы, и посмотрел на меня расширенными от ужаса глазами.

— Если я скажу вам… все… О, моя нога! Если я скажу… Вы клянетесь, даете слово джентльмена, что отпустите меня?

— С какой стати? Ты и так все расскажешь. Хотя ладно, даю слово джентльмена. Говори.

Но он настаивал, чтобы я поклялся еще и памятью матери. Уж не знаю, чего он хотел добиться этими клятвами, но, смею заметить, он был не в себе, кроме того, эти иностранцы так и стремятся заполучить слово англичанина при первой же возможности. Это общеизвестно.

Итак, я произнес все клятвы, и вот что выяснилось. У принца Карла-Густава не было никакого триппера, он был чист как младенец. Но Бисмарк с Детчардом затеяли выкрасть его и поставить вместо него меня. Это им удалось. Историю про болезнь придумали исключительно для моего удовольствия, и если сейчас она выглядит шитой белыми нитками, то я могу сказать в свое оправдание, что в тот миг, в уединенном замке Бисмарка, с Крафтштайном, готовым в случае чего порубить меня на котлеты, она звучала весьма убедительно. Короче, их маленький план заключался в следующем: через несколько дней, когда Штракенц будет убежден, что заполучил для своей герцогини настоящего консорта, меня убьют в Йотун Гипфеле, а Де Готе испарится по ту сторону германской границы. Поднимется стон и плач, мое тело найдут и доставят в Штракенц, орошаемое слезами всех верноподданных.

А затем — о чудо из чудес! — в моих вещах обнаружат бумаги, из которых становится ясно, что никакой я вовсе не принц Карл, а отчаянный английский самозванец по имени Флэшмен, агент лорда Палмерстона, если вам угодно; готовивший одному Богу известное, какое страшное покушение на безопасность и благополучие герцогства Штракенц. Начинаются хаос и замешательство, происходит беспрецедентных пропорций дипломатический скандал.

Поначалу я отказывался поверить.

— Проклятый лжец! Неужто ты рассчитывал, будто я поверю в эту несусветную дичь? Да и кто вообще в нее поверит, раз уж на то пошло?

— Да все, — лицо его кривилось от боли. — Вы же не принц… выяснят, кто вы на самом деле — даже если потребуется время… найдут нужных свидетелей. Кто же усомнится? Все это правда.

Голова моя шла кругом.

— Но Бога ради, зачем? Какую выгоду может получить Бисмарк из всего этого?

— Дискредитация Англии. Лорда Пальмерстона. Крайнее озлобление и гнев здесь, в Штракенце. Немцы и датчане здесь на ножах… начнутся беспорядки и кровопролитие. Вот чего хочет барон… Ах, Herr Gott,[47] нога горит!

— К черту ногу! Какого беса ему понадобились кровопролитие и беспорядки?

— Как… как предлог. Штракенц, Шлезвиг и Гольштейн — яблоко раздора для датчан и немцев. Беспорядки в одной из этих земель распространятся и на другие — старинное соперничество между Копенгагеном и Берлином вспыхнет с новой силой. Под предлогом защиты интересов Германии Берлин введет войска в Штракенц, потом в остальные два государства. Кто сможет ему воспрепятствовать? Никто.

— Но как они объяснят мое убийство?

— А его нет нужды объяснять. Вы — английский агент, и этого достаточно.

Так, думаю, в жизни не слыхал ничего нелепее. Так я ему и сказал. Кто же примет меня за агента?

— Пощупайте за подкладкой своего мундира, с правой стороны, — несмотря на боль, на лице его появилась злорадная ухмылка. — Она там, чувствуете?

Бог мой, он прав. Я вспорол подкладку ножом, и извлек лист бумаги, исписанный непонятными маленькими значками — одному Богу известно, что они означали, но, зная Бисмарка, я не сомневался: это окажется надежной, истинной, неопровержимой уликой. Я хлопал глазами, пытаясь вникнуть в то, что продолжал выкладывать де Готе.

— Все было спланировано до мелочей, — говорит он. — Провал исключен. За вашей смертью последуют скандал и бунт, и Германия не упустит возможность применить силу.

Я тщетно старался охватить весь этот невероятный замысел. И найти в нем изъян.

— Ага, постой-ка, — говорю. — Все это здорово. Но то, что Бисмарку пришла в голову блестящая идея ввести в Штракенц войска, еще ничего не решает. Есть же правительство в Берлине, которое, предположим, вовсе не разделяет воинственный пыл Отто. Как тогда?

— Я же говорю, все спланировано, — кричит он. — У него есть друзья — влиятельные люди — в высоких сферах. Все согласовано: как только Штракенц даст повод, они начнут действовать по инструкциям барона. Он способен управлять событиями… у него есть дар предвидения. Das genie.[48]

Что ж, возможно, он и гений. Сейчас я, естественно, понимаю, что у него все получилось бы — сомневаюсь, что можно найти другой такой блестящий и изуверски просчитанный дипломатический ход. Хотя Бисмарк и был одним Из самых гнусных ублюдков, занимавших когда-либо кресло канцлера, он являлся величайшим государственным деятелем нашего времени. Впрочем, не все ли равно: получилось, не получилось. Где теперь Штракенц? Там же, где Шлезвиг и Гольштейн — похоронен в просторах Германской империи, созданной Отто Бисмарком.

И вот моя злая судьбина распорядилась — создав это сверхъестественное внешнее сходство — чтобы я оказался первым камнем, заложенным в фундамент его великой мечты. Это был его первый шаг к власти, первый ход в большой игре по объединению Германии и превращению ее в первое из государств мира. Сидя на сырой траве в Йотун Гипфеле, я понял, что сумасшедший план, в котором мне пришлось играть свою роль, построен на безупречной логике: все, в чем нуждался Бисмарк — это чтобы в Штракенце промелькнула маленькая искорка. А трут уже наготове — это я. А далее, направляемый гением барона, трагический фарс пойдет своим чередом.

Стон де Готе снова вернул меня на землю. Он лежал передо мной — этот мерзавец, намеревавшийся всадить мне пулю в спину — да-да, и уже разукрасивший мое лицо сабельными шрамами. В ярости я пнул его ногой. «Так вот какую участь ты и твои проклятые дружки уготовили мне, — кричал я, — заманили меня в эту чертову страну, ложно обвинили, обрекли на смерть либо от рук бисмарковской шайки, либо от властей!». Он орал и умолял меня остановиться.

— Да, теперь самое время стенать, — говорю я. — Всего час назад ты был готов убить меня без тени жалости, чтоб ты сдох! — Тут мне пришла в голову мысль. — Как я понимаю, тот датский бедолага тоже ее не удостоился? Где сейчас Карл-Густав? Лежит где-нибудь с перерезанной глоткой и с письмом в кармане: «Это вам подарочек от Флэши и лорда Пальмерстона»?

— Нет, нет, — он жив. Клянусь! Его держат… в безопасном месте.

— Зачем? Какой Бисмарку в нем прок?

— Его не… с ним ничего не случится, пока… пока…

— Пока мне не вскрыли трахею? Не так ли? Ах вы подлые псы! Раз его не убили, то где же он?

Сначала де Готе не соглашался говорить, но я пощекотал его ножиком, и он передумал.

— В Йотунберге — старом герцогском замке. Вон там, за утесами, на Йотунзее. Это правда, клянусь. Его держат под охраной — и ему ничего не известно. Барон ничего не предоставляет случаю — если что-то пойдет не так, принц может понадобиться — живым.

— Ах ты вонючий пес! А если не понадобится, то его ждет пуля, не так ли?

Мне пришлось еще некоторое время поупражняться с его пальцами, прежде чем он стал отвечать, зато открыв рот, де Готе уже не скупился на детали. Во избежание неприятностей и на случай попытки вызволения, Карла-Густава держали в подземелье замка, оборудованном хитроумным люком в полу. Туннель заканчивался в водах озера Йотунзее. Стоит бросить принца туда — что им и предписывалось сделать при получении известий о прибытии моего тела в Штракенц — его никогда не найдут, и скандал с моим разоблачением пройдет на «ура». Да, для Карла-Густава дело выглядело скверно при любом раскладе. Не то, чтобы меня это тревожило, зато давало законный повод излить праведный гнев — а его накопилось немало, должен признать.

— Де Готе, — говорю я. — Ты низкое создание, и не заслуживаешь жизни…

— Вы же клялись! — заверещал он, извиваясь в своих путах. — Дали мне торжественное обещание!

— Ну дал, — отвечаю. — Я обещал отпустить тебя, не так ли. Так и будет. Давай, поднимайся.

Я помог ему встать и развязал ремень, удерживающий ноги. Из-за боли в пальцах он едва мог стоять, так что мне пришлось его поддерживать.

— Так вот, де Готе, — говорю я. — Давай отпустим тебя. Но куда, а? Вот в чем вопрос.

— Что ты хочешь сказать? — его глаза расширились от ужаса. — Ты же обещал!

— Так же, как Бисмарк. И как ты. Ты грязная скотина де Готе, и думаю, тебе не мешает помыться. — Подтащив его к самому краю, я замер на секунду. — Я отпущу тебя, мразь, как мы и договаривались. Туда, вниз.

Вопль, который он издал, слышен был, наверное, даже в Мюнхене. Негодяй пытался вырваться, но я держал его крепко и не спешил, чтобы он уверился в неотвратимой смерти. Потом со словами: «Gehen sie weg, de Gautet»[49], — я толкнул его.

Мгновение он балансировал на краю, пытаясь сохранить равновесие, и орал как резаный; потом рухнул вниз, и я смотрел, как его тело медленно кувыркается в воздухе, ударяется о скалы на полпути, отлетает в сторону, раскинув ноги, как тряпичная кукла, и исчезает в окутанной туманом бездонной пропасти.

Захватывающее зрелище. Конечно, мне приходилось убивать раньше — хотя никогда так хладнокровно, если позволите так сказать, — но никогда не ощущал я такого удовлетворения, как в тот раз, прикончив де Готе. Он заслужил смерть, как никто другой. Бессердечный, жестокий поддонок — повернись дело чуть иначе, не знаю, удалось ли бы мне выбраться так легко. Я себя не оправдываю — ни за пытки, ни за убийство, ибо и вины-то не чувствую. Что сделано, то сделано, но мне стоит быть честным и признать: и первое и второе доставили мне большое удовольствие. Хотя наездником он все-таки был отличным.

Впрочем, его смерть, пусть даже такая первоклассная, мало что решала по части обеспечения моего комфорта и безопасности. Оглядывая пустынную местность и пытаясь наметить план действий, я понимал, что влип по самые уши. Как пить дать, де Готе условился с Руди и K° о том, как быстро дать им знать, что с Флэши покончено и все в ажуре. Сколько пройдет времени, прежде чем они сообразят, что произошла осечка? Час? Два? День? Нужно исходить из предположения, что скорее рано, чем поздно; и тогда начнется жестокая охота, где в качестве бедной маленькой лисички буду выступать я. Мне надо убираться из Штракенца немедленно. Но куда?

Размышления эти вогнали меня в зеленую тоску, и я расхаживал по плато, восклицая: «Куда? Куда? Исусе, как мне отсюда выбраться?». Потом я встряхнулся, говоря себе, что раз уже я ухитрился уцелеть, уйдя от афганцев, то вряд ли стоит падать духом, имея дело с кучкой немцев. Все это вздор, сказал я себе минутой позже: они друг друга стоят. Но все-таки это цивилизованная страна, я неплохо владею языком, а опыта по части ускользнуть откуда-нибудь у меня вполне достаточно. Но у меня нет коня, из оружия — только нож, от разряженных пистолетов де Готе проку мало. Первое, что надо сделать, это покинуть Йотун Гипфель, а уж по ходу наметить план дальнейших действий.

Прежде чем отправиться в путь, я сжег уличающие бумаги, которые они зашили мне за подкладку. Потом углубился в заросли, взяв курс перпендикулярно тропе; я карабкался по поросшим мхом валунам и продирался через густые заросли кустарника. Это было не просто, но, погруженный в свои мысли, я почти не обращал внимания. В уме у меня билась одна мысль — это был совет, данный безвременно усопшим сержантом Хадсоном, с которым Мы вместе бежали от афридиев по джелалабадской дороге: «Когда ублюдки гонятся за тобой, иди туда, где им и в голову не придет тебя искать — даже если это место будет прямо у них под носом».

Так, в Штрельхоу идти нельзя, это ясно. Но будь я Бисмарком или Руди, куда бы по моему мнению ринулся Флэши? Конечно, на север, к побережью, лежащему в какой-то сотне миль отсюда. Значит, север отпадает. А какое из прочих направлений будет наименее привлекательным для беглеца? Все они рискованны, поскольку требуют долгого путешествия по Германии, но южное опаснее всех остальных. Господи, да самым последним местом, где они решат меня поджидать, будет Мюнхен, лежащий на дальнем краю страны, город, в котором и началась вся заварушка.

При этом предположении у меня затряслись поджилки, но чем больше я размышлял, тем выгоднее оно представлялось. Они ни за что не поверят, что я рискну идти туда, и не станут там искать. Шанс был призрачный, но я был уверен — будь Хадсон со мной сейчас, то указал бы именно это направление. Стоит мне добыть лошадь — не важно как — и я уже к ночи перемахну через границу Штракенца и галопом помчусь на юг. Лошадь можно выпросить, нанять, взять в займы, или украсть при случае — что ж, мне не в первой. Можно даже воспользоваться железной дорогой, если это покажется безопасным. В любом случае, сейчас я на свободе, и если им удастся схватить старину Флэши и покончить с ним, — ладно, тогда их можно будет признать более шустрыми парнями, чем они кажутся.

Я поспешил вниз по склону и примерно через полчаса очутился на более равнинной местности, а заросли сделались пореже. Из-за рощицы поднимался дымок, и я осторожно двинулся вперед, чтобы разведать. Там обнаружилась небольшая ферма, позади которой возвышались вековые деревья, но ни одной живой души за исключением нескольких коров на лугу и старого пса, дремлющего во дворе. Местечко вряд ли входило в разряд тех, где хорошо известен новый принц-консорт Штракенца, а это мне на руку — чем меньше народу меня узнает, тем меньше шансов у ищеек Бисмарка напасть на мой след.

Пока я размышлял, стоит ли прямиком идти туда или втихую высмотреть, не найдется ли подходящей лошади, которую можно стибрить, открылась дверь, и на пороге появился старик в гетрах и соломенной шляпе. Это был крестьянин, с морщинистым, как грецкий орех, лицом; заметив меня, он вытянулся и принял подобострастный вид — так местный люд обращается с каждым, у кого подошвы не испачканы навозом. Я вежливо поприветствовал его и сказал, что меня сбросила лошадь во время прогулки по Йотун Гипфелю; не может ли он выручить меня, дав за щедрое вознаграждение коня? И я продемонстрировал ему пригоршню крон.

Он помялся с минуту, глядя на меня настороженно, даже враждебно — старики часто так смотрят, — потом отослал меня в дом, к дочери. Та оказалась здоровенной крепкой девахой, не слишком смазливой, зато весом почти с меня; я отвесил ей изысканный поклон и повторил свою просьбу, снабдив ее очаровательной улыбкой. Долго ли коротко ли, они усадили меня за стол в кухне, и пока я подкреплялся первосортным пивом, сыром и хлебом, старик успел выйти из дому и вернуться, доложив, что Франц пошел искать Вилли, который может одолжить у Вольфов коня, и, если господин соизволит покуда перекусить и отдохнуть, скоро все будет исполнено.

Меня пока все устраивало — никто из них, похоже не Догадывался, кто я такой — вернее сказать, за кого себя выдаю — и я здесь был как у Христа за пазухой. Впрочем, оба несколько робели от присутствия в их скромном обиталище столь благородного господина и словно языки проглотили. Скажу без хвастовства, не будь дома старикашки, не прошло бы и часа, как мы с той пышнотелой девицей уже танцевали кадриль на матраце, но пока мне пришлось ограничить угощение едой и пивом.

Но вот прошел час, и я начал испытывать беспокойство. Мне не слишком светило торчать здесь, пока Руди, что не исключено, уже прочесывает Йотун Гипфель, и, когда минул второй час, а за ним третий, мое терпение кончилось. В ответ на мои требования, старый пень продолжал твердить, что не Вольф, так Франц или Вилли скоро будут здесь с лошадью. С отличной лошадью, добавлял он. Мне не оставалось ничего иного, как ждать, грызя ногти, пока старик молча сидел, а девка хлопотала по дому.

Они пришли через четыре часа, и без лошади. Зато с оружием. Их было четверо: дюжие парни в крестьянской одежде, но их решительный вид заставлял предположить, что они не все свое время посвящают пахоте. У двоих были ружья, у третьего из-за пояса торчал пистолет, а у вожака, здоровенного белобрысого детины, самое меньшее на голову выше меня ростом, на боку висел самый настоящий палаш. Завидев их, я вскочил, задрожав от страха, но здоровяк махнул рукой и отвесил мне неуклюжий поклон.

— Ваше высочество, — обращается ко мне главарь, а остальные кивают в такт ему головами. Видно, моя лысая башка снискала гораздо большую известность, нежели я предполагал. Пересилив себя, я постарался приосаниться.

— Так, ребята, — бодро говорю я. — Привели для меня лошадь?

— Нет, ваше высочество, — отвечает здоровяк. — Но если вы соизволите пойти с нами, наш хозяин обеспечит вас всем необходимым.

Что-то в этом заявлении меня насторожило.

— А кто же ваш хозяин?

— С позволения вашего высочество, я только прошу вас пойти с нами. Очень прошу, ваше высочество.

Тон был почтительный, но мне это не нравилось.

— Мне нужен конь, дружище, а не твой хозяин. Похоже, ты знаешь, кто я. Так приведи мне коня немедленно.

— Прошу, ваше высочество, — настойчиво твердил он. — Пойдемте с нами. Так хозяин велел.

При таком обороте я напустил на себя вид исключительно царственный и властный, но толку от этого не было ни на грош. Он просто стоял и гнул свое, и с каждой минутой внутри у меня становилось все холоднее и холоднее. Я грозил, ругался, метал громы и молнии, но в итоге крыть мне было нечем. И я пошел с ними, оставив обоих моих хозяев провожать нас недоуменным взглядом.

К моему ужасу, путь наш лежал прямиком в Йотун Гипфель; на мои протесты они не обращали внимания. Детина то и дело поворачивался, бормоча извинения, но его дружки неотрывно держали меня на мушке своих ружей. От страха и ярости я вышел из себя. Кто они, черт возьми, такие, кричал я, и куда ведут меня? Но не мог добиться от них ни единого вразумительного слова. Единственным утешением мне служило смутное ощущение, что кем бы они ни оказались, это не люди Руди, и вроде бы не намерены причинять мне вреда — по крайней мере пока.

Не знаю, какое расстояние мы проделали, но шли, наверное, добрых часа два. Я даже не предполагал, что Йотун Гипфель так обширен и заросли его настолько густы. Но мы, казалось, с каждым шагом оказывались во все более частом лесу. Солнце, насколько я мог судить, уже садилось, когда впереди показался человек; вскоре мы оказались на небольшой поляне, где нас встречали около Дюжины парней: все такие же дюжие крестьяне, как мои четверо стражей, и все до одного при оружии.

Среди зарослей кустарника, буйно разросшегося у подножья выдававшегося над лесом небольшого утеса, пряталась маленькая хижина, рядом с ней стояли два человека. Один из них был высокий, худой, серьезного вида тип, одетый в костюм, как у профессионального адвоката, и выглядевший совершенно неуместным в данных обстоятельствах; другой был плотный, невысокого роста мужичок в плисовом пиджаке и леггинсах, внешностью напоминавший сельского помещика или отставного военного. У него были седые, коротко остриженные волосы, бульдожье лицо, а один глаз скрывала черная повязка. Он курил трубку.

Они изучающее смотрели на меня, потом высокий повернулся к своему компаньону и затараторил:

— Он ошибся. Я убежден, он ошибся.

Другой выбил трубку на ладонь.

— Может, и так, — говорит он. — А может и нет. — Он подошел ко мне. — Могу я узнать, сударь, как ваше имя?

На этот вопрос мог быть только один ответ. Я набрал в грудь воздуху, воззрился на них через кончик своего носа и изрек:

— Полагаю, вы и так прекрасно знаете. Перед вами принц Карл-Густав. И полагаю, я вправе знать, кто вы такие и как объясните учиненный вами произвол?

Думаю, для человека, у которого сердце ушло в пятки, сыграно было неплохо. Так или иначе, высокий возбужденно заговорил:

— Вы видите! Двух мнений быть не может. Ваше высочество, позвольте мне…

— Придержите свои извинения, доктор, — обрывает его коротышка. — Может, они понадобятся, а может и нет. — Он повернулся ко мне. — Сударь, мы попали в затруднительное положение. Я слышал, что вы сказали. Ладно: меня зовут Заптен, а это доктор Пер Грундвиг из Штракенца. А теперь могу я спросить, как вы оказались в Йотун Гипфеле с перепачканным мундиром и порванными бриджами?

— Вот это очень хороший вопрос, сэр! — с жаром говорю я. — Должно ли мне напоминать вам, кто я такой и что ваши расспросы не что иное, как дерзость? Я буду…

— Да уж, звучит все очень убедительно, — говорит Заптен с угрюмой улыбкой. — Ладно, посмотрим. — Он повернул голову. — Хансен! Подойдите сюда, пожалуйста!

И тут, к моему ужасу, из хижины выходит молодой человек, поздравлявший меня во время свадебного приема — Эрик Хансен, друг детства Карла-Густава. Меня почти парализовало от страха: ему уже тогда удалось почуять неладное, теперь же он не преминет разоблачить самозванца. Словно в тумане я смотрел, как он подходит ко мне и впивается взглядом в мое лицо.

— Принц Карл? — говорит он наконец. — Карл, это ты? И вправду ты?

Я выдавил улыбку.

— Эрик! — Боже, что за хрип вылетел из моей глотки. — Эрик, как ты здесь оказался?

Он отступил на шаг, лицо его побелело, руки затряслись. Переводя взгляд с Заптена на доктора, Хансен затряс головой.

— Господа, я не знаю… Это он… и в то же время… Я не знаю…

— Заговорите с ним по-датски, — говорит Заптен, не сводя с меня единственного серого глаза.

Я понял, что пропал. Старания Берсонина были достаточны только для весьма поверхностного знакомства с одним из сложнейших языков Европы. Должно быть, на моем лице что-то отразилось, так как, когда Эрик вновь повернулся ко мне, эта подлая скотина Заптен добавил:

— Что-нибудь эдакое.

Эрик с минуту подумал и потом, глядя на меня почти умоляюще, разразился тирадой на той невнятной тарабарщине, что так терзала мой слух в Шенхаузене. Я уловил только слова «Hvor boede». Господи, он хочет узнать, где живет кто-то, а кто — одному Богу известно. В отчаянии я выдавил:

— Jeg forstar ikke, — не понимаю-де, о чем речь, и прозвучало этот так жалко, что у меня слезы готовы были брызнуть из глаз. На его красивом молодом лице стала проступать жесткая гримаса.

— Ny, — негромко произнес он. — Deforstar ту ikke.[50] Он повернулся к ним и проговорил изумленным голосом:

— Это, видно, сам дьявол. У него лицо и фигура принца. Но это не Карл-Густав — жизнью клянусь!

На поляне не слышалось ни единого звука, за исключением моего хриплого дыхания. Потом Заптен сунул трубку в карман.

— Так, — говорит он. — Отлично, приятель. Заходите в хижину, и предупреждаю: одно неверное движение, и вы отправитесь к Создателю. Эй, Якоб, — крикнул он. — Перекинь-ка через тот сук веревку!

VIII

Трусы, как мудро заметил Шекспир, умирают много раз прежде смерти,[51] но вряд ли кто из них способен похвастаться столь богатым опытом в таком деле, как я. А у меня не часто бывали столь серьезные основания, как в тот момент, когда Заптен отдал приказ своим последователям. У этого человека был вид, свойственный тем, у кого слово не расходится с делом, и брошенное мимоходом распоряжение звучит страшнее любой угрозы. Я доковылял до хижины, где рухнул на скамью, а те трое зашли следом и прикрыли дверь.

— Итак, — говорит Заптен, соединив ладони. — Кто вы такой?

Отпираться не было никакого смысла, так же как и надежды выйти сухим из воды. Единственный мой шанс состоял в том, чтобы своей болтовней вытащить голову из петли, хотя эти три угрюмые рожи плохо способствовали вдохновению. Но деваться некуда, решил я, напомнив себе, что нет лучшей лжи, чем полуправда.

— Господа, — начал я, — поверьте мне, я могу объяснить все эти ужасные события. Вы совершенно правы: я вовсе не принц Карл-Густав. Однако самым ответственным образом заверяю вас, что у меня не было иного выбора, как выдавать себя несколько последних дней за этого человека. Не было выбора… Не сомневаюсь, когда вы выслушаете меня, то согласитесь, что истинной жертвой этого невообразимого обмана был именно я.

— Весьма на то похоже, — говорит Заптен. — Поскольку вас определенно вздернут за него.

— Нет, нет! — возопил я. — Умоляю, выслушайте. Я могу доказать. Меня принудили — жестоко принудили, но верьте мне, я невиновен.

— Где принц? — рявкнул Хансен. — Говори, лжец!

Я оставил его слова без внимания, и не без причины.

— Меня зовут Арнольд, капитан Томас Арнольд. Я офицер британской армии, — тут мой поганый язык едва не ввернул «без определенного места службы». — Меня похитили и вовлекли в эту затею враги Штракенца.

Заявление вызвало у них обмен репликами; Грундвиг и Хансен начали засыпать меня вопросами, но Заптен одернул их.

— Значит, британской армии? — говорит. — И сколько же пехотных полков в вашей гвардии? Живо!

— Ну, три.

— Хм-м. Продолжайте.

— Так, — говорю я. — История эта столь невероятная… вы, возможно, не поверите ей.

— Посмотрим, — говорит Заптен, который нравился мне все меньше и меньше. — Выкладывайте все.

Что я и сделал, начиная с самого начала и держась как можно ближе к правде по мере возможности. По ходу рассказа мозг мой не переставал работать, ибо целиком историю рассказывать было нельзя. Я выкинул из нее Лолу Монтес, выдумав взамен жену и ребенка, сопровождавших меня в Германии — без них было не обойтись. Я описал свое похищение из Мюнхена, не упомянув про баронессу Пехман, а эпизод, связанный с Шенхаузеном, изложил почти дословно.

— Отто Бисмарк, значит? — протянул Заптен. — Слыхал о таком. И о юном Штарнберге нам тоже кое-что известно.

— Это невообразимо, — восклицает Грундвиг. — Этот человек явно не сказал ни слова правды. Как, кто мог…

— Не спешите, доктор, — говорит Заптен. — Невообразимо? Согласен. Но это тоже невообразимо, — и он показывает на меня. — Но вот он, сидит перед нами. Продолжайте.

Слава Богу, среди них сыскалась хоть одна трезвая голова! Я продолжил, рассказав о прибытии в Штракенц, о фарсе в соборе, о попытке де Готе убить меня и о том, как я одолел его в поединке один на один на вершине Йотун Гипфеля этим утром. Холодный взгляд Заптена не отрывался от меня ни на секунду, но Грундвиг то и дело вскрикивал от удивления и ужаса, и, наконец, Хансен не выдержал.

— Почему вы на это пошли? Отвечайте, подлец, почему? У вас что, нет совести, нет чести? Как можете вы жить и носить в себе столь ужасное преступление?

Я посмотрел ему прямо в глаза, как человек, обуреваемый сильным чувством. (Так оно и было, хотя на самом деле это был испуг, а не возмущение и душевные терзания, которые я изображал.)

— Почему, сэр? Вы спрашиваете почему? Вы полагаете, что я согласился бы участвовать в этом позоре, играть роль в этом ужасном маскараде, если бы у них не было оружия, перед которым бессилен любой мужчина, пусть даже человек чести? — Я тяжело вздохнул. — У них мои жена и ребенок, сэр. Вы понимаете, что это означает? — Эти слова я буквально выкрикнул ему в лицо, сочтя момент удобным для перехода в контратаку. — О Боже! Сокровище мое! Моя златовласая крошка Амелия! Увижу ли я тебя снова?

На этом месте любой театр Лондона залился бы слезами, клянусь. Но, подняв глаза, я убедился, что местная публика далека от оваций. Хансен выглядел растерянным, лицо Грундвига налилось краской от ярости, а Заптен набивал трубку.

— А принц Карл-Густав? — спрашивает одноглазый. — Где он?

Сначала мне казалось, что мне удастся с ними сторговаться: жизнь в обмен на информацию, но теперь инстинкт подсказывал, что это не пройдет. Заптен повесит меня на месте, я не сомневался — но персонаж, которого я так отчаянно пытался изобразить, этого вовсе не заслуживал. Моя единственная надежда заключалась именно в этом — заставить их поверить в то, что я являюсь невинной жертвой дьявольского заговора. И, положа руку на сердце, разве это на самом деле было не так?

Так что я поведал им про Йотунберг и про планы насчет Карла-Густава. Грундвиг обхватил голову руками, Хансен испуганно вскрикнул, Заптен раскурил трубку и стал молча выпускать клубы дыма.

— Так, — говорит он. — И что дальше? Этот тип пытался убить вас, вы убили его. Хорошо. Что же вы намеревались делать дальше?

— Ну… ну… Даже не знаю. Я был вне себя: жена, ребенок… судьба принца… я наполовину сошел с ума от беспокойства.

— Еще бы, — кивает он, пыхнув трубкой. — И вы утверждаете, что все это Отто Бисмарк затеял во имя строительства Германской империи? Так, так.

— Вы слышали мой рассказ, сэр, — говорю я. — Я предупреждал, что это звучит невероятно, но это правда — все, до последнего слова.

Грундвиг, расхаживавший взад-вперед, резко повернулся на каблуках.

— Не верю! Это же вздор! Майор, Эрик! Только сумасшедший способен поверить в такую историю. Это невозможно! — Он посмотрел на меня. — Это человек… этот мерзавец… можете вы представить, что найдется негодяй, способный совершить то, в чем он нам признался?

— Только не я, — подхватывает Хансен.

Заптен кивнул седой головой.

— Именно так, — сказал он, и сердце мое упало. — Но мне сдается, что не все так просто. Может ли кто-нибудь из вас: вы доктор или вы, Эрик — его сверкающий глаз перескакивал с одного на другого, — глядя на этого человека, способного две недели с успехом водить за нос целый народ, — представить себе, глядя в лицо фактам, что он не способен был придумать более правдоподобную историю, чем рассказанная им сейчас?

Они уставились на него. Он кивком указал на меня.

— Вот он сидит. Скажите-ка, — Заптен выбил трубку. — Если он врет, то каково может быть правильное объяснение?

Они долго бубнили, но, разумеется, так и не смогли ответить. Заптен соглашался, что моя история звучит неправдоподобно — но любая другая версия выглядела не лучше.

— Если мы допускаем, что двойник принца на две недели занял его место — а нам это известно — тогда я начинаю кое-что понимать, — заявляет он.

— Вы хотите сказать, что верите ему? — восклицает Грундвиг.

— За отсутствием свидетельств, способных опровергнуть его историю, — да. — Сердце мое вознеслось, как молитва Девушки. — Смотрите, все сходится. Разве мы не вздрагивали все эти двадцать лет, завидев хоть слабую тень Германии? Вы ведь знаете, Грундвиг. Разве не страх за свободу нашего герцогства привел нас сюда? Разве не потому мы — «Сыны Вёльсунгов»? — Он покачал головой. — Найдите мне брешь в рассказе этого парня, поскольку сам я не могу разглядеть ни одной.

При этих словах между ними началась оживленная перепалка, которая конечно же ни к чему не привела. Сбитые с толку, они опять повернулись ко мне.

— Что будем делать с ним? — спрашивает Грундвиг.

— Повесим, — говорит Хансен. — Этот пес того заслуживает.

— За соучастие в преступлении против нашей герцогини, — бросая на меня яростный взор, заявляет Грундвиг, — меньшим ему не отделаться.

Оба выглядели оскорбленными до глубины души, как два старых шотландца в борделе, но я понял, что наступило время моей реплики. Я принял растерянный вид, который затем уступил место выражению крайнего возмущения.

— Что вы хотите сказать? — кричу.

— Вы же женились на ней чуть более недели назад, — многозначительно заявляет Заптен.

Я запыхтел от ярости.

— Ах вы, развратный старик! Вы осмеливаетесь предположить…? Боже мой, сэр, неужто вы забыли, что я английский офицер? У вас хватает дерзости предположить, что я мог…

Я запнулся, словно меня обуял приступ гнева, хотя сомневаюсь, что на Заптена это произвело большое впечатление. Но остальные оба призадумались.

— Я не настолько утратил честь, — говорю я, пытаясь выглядеть гордым и оскорбленным одновременно, — чтобы зайти в своем притворстве так далеко. Есть вещи, которые ни один джентльмен… — и я остановился, будто не в силах продолжать далее.

— Но это было бы странно, — пробормотал Грундвиг.

С замиранием сердца я хранил молчание.

Они посидели немного — думаю, размышляли по поводу девственности своей герцогини. Потом Грундвиг сказал:

— Клянетесь ли вы, что… что…

— Даю слово чести, — говорю я, — как британский офицер.

— Ну вот и порешили, — говорит Заптен, и я готов поклясться, что губы под усами дрогнули в едва заметной улыбке. — И, рискуя показаться недостаточно верноподданным, хочу тем не менее заметить, господа, что судьба принца Карла-Густава важна, видимо, не меньше, чем возможное происшествие с… хм, не будем об этом.

Он повернулся ко мне.

— Вы останетесь здесь. Посмеете выйти из хижины — вы труп. Впрочем, эта судьба может постигнуть вас в любом случае. Полагаю, мы еще не приняли окончательного решения, доктор. Если услышанное нами сегодня правда, у нас не так много времени на то, чтобы наша герцогиня сделалась вдовой, не став невестой. Не говоря уж о сохранении для нее ее герцогства. Вперед.

Дверь за ними захлопнулась, и я остался наедине со своими мыслями. Они были безрадостными, но могло бы быть и хуже. Те трое вроде как поверили в мою историю, и я сомневался, что выдуманная ее часть позволит найти им нестыковки — да и приврано-то было совсем чуть-чуть, только чтобы поярче обрисовать мой образ «бедняги, угодившего в жестокие когти судьбы». Что лучше всего, я вполне уверился — они не будут вешать меня. Заптен пользовался среди них большим авторитетом, и, хотя мне было очевидно, что этот парень не станет цацкаться, когда считает нужным покончить с кем-то, я не видел никакой разумной причины расправляться со мной. Заптен реалист, его не захлестывают эмоции, как Грундвига или Хансена. Впрочем, и Грундвиг, как мне показалось, не дойдет До убийства — похоже, он из породы благовоспитанных, чувствительных идиотов. Хансена я опасался больше всего, возможно, из-за его дружеских связей с принцем. Такой способен, если позволите, поквитаться со мной в память о прошлом; но я надеялся, что он останется в меньшинстве.

Делать было нечего, только сидеть и ждать. По крайней мере я был в безопасности от головорезов Бисмарка, а это уже кое-что. Если это были именно «Сыны Вёльсунгов» — тайные сторонники Дании, о которых Руди говорил с таким презрением, — то с этой точки зрения я оказался в надежных руках. Мне подумалось, что Руди недооценивает их: у меня не было ни малейшего понятия, как они собираются вызволять своего драгоценного принца из Йотунберга, да меня это и не волновало, но выглядели эти ребята деятельными и бойкими. Мне доставляла удовольствие мысль, что им удастся-таки сунуть палку в колесико нашего треклятого Отто; Заптен, если я хоть что-нибудь понимаю, подходил для этого дела как никто другой. Уверенный, быстро схватывает суть, исполнен высочайших достоинств, таких, как решительность, отвага и все такое прочее, и при этом не обременен щепетильностью. Поставь такого на место командира нашей отступавшей из Кабула армии, мы бы вернулись домой в целости и сохранности, да еще и все сокровища Бала-Хиссара выторговали бы за уход.

Итак, я был не слишком удручен сложившейся ситуацией и проводил время в гаданиях, когда же они меня выпустят. Одному Богу известно, почему я сделался таким оптимистом — возможно, сказалась реакция на то, что дважды за один день избежал жестокой смерти, но мне не стоило так расслабляться. Будь я способен трезво взглянуть на вещи с их точки зрения, то понял бы: лучшее для меня место — на глубине в шесть футов под землей, где я не смогу послужить причиной никакого скандала. Впрочем, то, во что они меня вовлекли, оказалось вряд ли лучше такого исхода, и послужило мне поводом еще несколько раз пережить ту смерть, о которой писал Шекспир.

Я просидел в хижине несколько часов, и единственной живой душой, увиденной мной за это время, был здоровый крестьянин, принесший немного еды и пива. Он по-прежнему называл меня «высочеством», хотя и несколько озадаченно. К моменту возвращения моих инквизиторов наступила ночь; я обратил внимание, что ноги у Заптена и Хансена забрызганы грязью, как после хорошей скачки. Заптен поставил на стол лампу, скинул плащ и внимательно посмотрел на меня.

— Капитан Арнольд, — говорит, — если вас действительно зовут так. Вы ставите меня в тупик. А мне это не по душе. Как выразились те господа, ни один человек в здравом уме не поверит в вашу историю ни на минуту. Ладно, допустим, я не в здравом уме, но мне она кажется правдивой. По большей части. Не знаю, являетесь ли вы величайшим подлецом или несчастнейшим из смертных — я лично склоняюсь к первому, ибо у меня нюх на подлость — нет, нет, не надо возражать, мы уже все слышали. Но я не уверен, и потому склонен считать вас честным человеком. До поры до времени. Вот так.

Я молчал, в страхе и надежде одновременно. Он извлек трубку и принялся разминать табак.

— К счастью, у нас есть возможность разом проверить вас и решить нашу проблему, — продолжил он. — Но вот в чем дело, — он не сводил с меня ледяного взора, — жертва вы или негодяй, не суть важно: вы замешаны в ужасном преступлении. Готовы ли вы помочь исправить, то что натворили?

Глядя при свете лампы на эти угрюмые рожи, я не испытывал ни малейших колебаний, каков должен быть ответ. Какие уж тут колебания!

— Господа, — говорю. — Да благословит вас Бог. Что от меня требуется? — Слава Богу, в тот миг я и не предполагал, что потребуется так много. — Я сделаю все, что в моих силах. Сидя здесь, я размышлял о том жутком…

— Ясно, хватит, — прервал меня Заптен. — Нет необходимости нам рассказывать. — Он раскурил трубку: пых-пых-пых, — и выпустил клуб дыма. — Все, что мы хотим слышать, это «да» или «нет», и ваш ответ, как понимаю, означает «да».

— От всего сердца, — с жаром воскликнул я.

— Сомневаюсь, — фыркнул Заптен. — Но это не важно. Вы ведь говорили, что солдат? И часто вам приходилось участвовать в бою?

О, на этот вопрос я мог отвечать без утайки — часто, но при этом не было смысла сообщать, что всякий раз обливался потом от ужаса. Дурак дураком, я дал понять, что принимал участие в нескольких отчаянных переделках, и вышел из них (без ложной скромности) с некоторым отличием. Слова соскочили у меня с языка прежде, чем я успел сообразить, что они могут иметь весьма неприятные последствия.

— Так, — говорит Заптен. — Неплохо. Вид у вас достаточно боевой. Этому можно только порадоваться. Теперь к нашей диспозиции. Вы сказали, что принца Карла-Густава держат под охраной людей Бисмарка в Йотунберге и что они готовы расправиться с ним, не оставив следов, при первом же признаке опасности. Привяжут к трупу камень, бросят в эту свою дыру, и все дела. — Я заметил, как Грундвиг вздрогнул. — Так что если мы станем штурмовать замок — а это не просто — все, что мы найдем — это нескольких человек, которые, без сомнения станут потчевать нас безобидной историей, как они-де приехали погостить к Адольфу Бюлову. Он, кстати, предусмотрительно отбыл за границу. И принц погиб. Йотунзее глубоко, мы даже не найдем его тела.

У Хансена вырвался вздох, а по щекам потекли слезы, ей-богу.

— Так что штурма не будет, — продолжает Заптен, попыхивая трубкой. — Забудем пока про Йотунберг. Что если мы вернем вас в Штрельхоу, и посмотрим, что станут тогда делать наши немецкие друзья? Это поможет нам выиграть время.

Бог мой, мне это не нравилось. Де Готе может и промахнулся, но кто-нибудь другой может и попасть! Меньше всего на свете мне хотелось сейчас оказаться на глазах публики в Штракенце.

— Вряд ли они станут убивать принца, — вмешался Грундвиг, — пока вы находитесь на троне консорта. По крайней мере до сих пор они этого не сделали.

— Это даст нам время, — неспешно повторил Заптен. — Но что нам делать дальше, а?

Я пытался придумать что-нибудь — что угодно.

— А если я отрекусь? — торопливо предложил я. — Может быть… если это поможет…

— Промедление, однако, увеличивает риск, — продолжил Заптен, будто и не слышал моих слов. — Риск вашего раскрытия, убийства принца.

— Мы не можем оставлять его там, в руках этих мерзавцев! — взорвался Хансен.

— Ладно, отставить, — говорит Заптен. — И мы возвращаемся к единственному способу: отчаянному и опасному, который в итоге может стоить ему жизни. Но ничего больше не остается.

Он замолчал, а я чувствовал, как душа моя расстается с телом. О, Боже, опять: как только я слышу слова «отчаянный и опасный», то сразу понимаю, что без меня тут не обойдется. Оставалось немного подождать, дабы услышать худшее.

— Штурм Йотунберга невозможен, — заявляет Заптен. — Замок стоит на озере Йотунзее, и с берега достижим только в одном месте, где к нему подходит дамба. Ночью дамбу охраняют двое часовых: на дальнем конце, там, где через ров между дамбой и замком переброшен подъемный мост. Мост поднят, и это говорит о том, что находящиеся внутри Догадываются о сбое в их планах. Нет сомнений, что когда Убитый вами утром человек не прибыл вовремя к своим приятелям, те подняли тревогу. По меньшей мере двое из них прискакали в замок сегодня вечером — мы с Хансеном видели их: щеголеватый молодой человек, едва не мальчишка, и с ним здоровенный детина…

— Штарнберг и Крафтштайн, — говорю я. — Майон Заптен, это адская парочка, они ни перед чем не остановятся.

— Понятно. Сколько их еще в замке, мы не знаем. Может, всего лишь горсть. Но у нас не получится захватить их врасплох. Значит, надо найти другой путь, и побыстрее. — Он откинулся на стуле. — Эрик, задумка твоя. Тебе и слово.

Один взгляд на лицо Хансена — глаза его горели, как у фанатика, — заставил меня приготовиться к худшему.

— Там, где не поможет штурм, поможет хитрость. Двое храбрецов пересекут Йотунзее под покровом ночи, отплыв с противоположного берега. Сколько можно, пройдут на лодке, дальше вплавь. Часть замка представляет собой развалины: они могут выбраться на берег, по-тихому проникнуть внутрь и выяснить, где держат принца. Затем, пока один будет охранять Карла, другой поспешит к подъемному мосту и опустит его, чтобы наши люди, прячущиеся на берегу, могли прорваться через дамбу. С гарнизоном мы легко справимся, но кто-то должен охранять жизнь принца, пока будет идти бой. Или все получится, или, — он пожал плечами, — те двое, что будут первыми, умрут, пытаясь что-то сделать.

Сам факт, что меня поставили в известность, позволил мне сообразить, кто будет одним из тех двоих. Из всех самых сумасшедших и нелепых планов, которые мне приходилось слышать, план Хансена заслуженно занимает первое место. Если эти ребята считают, что заставят меня в темноте плыть туда, где меня, скорее всего, поджидают Руди и Крафтштайн, то плохо они меня знают. При одной только мысли об этом меня едва не выворачивало наизнанку от страха. Да пусть они идут куда подальше! Я скорее буду… буду что: болтаться в петле у Заптена? Если я откажусь, такой исход более чем вероятен.

Пока я переваривал в мозгу эти веселенькие мысли, Грундвиг — о, я сразу понял, что это парень с головой — высказал разумное предположение, что если двое могут переплыть, то почему не переплыть дюжине? Но Хансен решительно замотал своей жирной мордой.

— Нет. Двое еще проскользнут незамеченными, но не более. Это не обсуждается. — Он повернулся ко мне: лицо суровое, взгляд ничего не выражает. — Одним из тех двоих буду я — Карл-Густав мой друг, и если суждено умереть ему, я буду счастлив разделить с ним судьбу. Вы его не знаете, но без вас он не оказался бы там, где оказался. Из всех вы больше всех прочих обязаны рискнуть ради него жизнью. Вы пойдете со мной?

Кем-кем, но тугодумом меня не назовешь. Позволяй ситуация прибегнуть к убедительным аргументам на основе здравого смысла, я был бы тут как тут: мог бы предложить попробовать сторговаться с Руди; или послать гонца к Бисмарку (где бы тот ни находился) и заявить тому, что игра его проиграна; я мог бы рухнуть в обморок или сказать, что не умею плавать, что у меня разыгрывается сенная лихорадка, стоит мне выйти из дому после наступления темноты; на худой конец, просто воззвал бы к милосердию. Но я понимал, что это не сработает — это были непреодолимо серьезные, напуганные люди — и боялись они не за себя, как поступил бы любой нормальный человек, а за того датского идиота. Стоило мне заколебаться, заспорить, высказать все что угодно кроме немедленного согласия, они тут же заклеймили бы меня трусом, лицемером и отступником. А потом Флэши предстоит сплясать ньюгейтский хорнпайп,[52] и вся эта чертова шайка «Сынов Вёльсунгов» навалится на веревку. Все это пронеслось в моей голове за те несколько секунд, пока я сидел, полумертвый от ужаса; потом голос, будто и не мой вовсе, прохрипел:

— Да, я пойду.

Хансен медленно кивнул.

— Не стану утверждать, что рад вашей компании, я предпочел бы вам даже самого неотесанного деревенщину из наших. Но вы военный, искушенный в оружии и такого рода делах. — «Ах, милый юноша, — думаю я, — много-то ты знаешь». — Вы человек одаренный, иначе вам бы не удалось совершить то, из-за чего вы очутились здесь. Возможно, в этом есть злая насмешка судьбы. Так или иначе, вы тот самый, кто нужнее для нашего предприятия.

Я мог бы убедительно оспорить некоторые тезисы, но промолчал.

— В таком случае, завтра ночью, — подытожил Хансен, и вместе с Грундвигом удалился, не сказав больше ни слова.

Заптен промедлил, надевая плащ. Он смотрел на меня.

— Есть одно, — заговорил он наконец, — чему человек учится с возрастом: отбрасывать свои желания, чувства — даже честь, да, — и выполнять то, что должен, не взирая на средства. Поэтому я отпущу вас завтра с Хансеном. И советую вам достичь успеха, или, Господь свидетель, я прикончу вас без малейшего сожаления.

Он подошел к двери.

— Быть может, я ошибся в вас, не знаю. Если я повинен в этом, то обещаю: при любом исходе я не буду знать покоя, пока не обеспечу безопасность вашим жене и дочери, о которых вы так переживали днем, но будто напрочь забыли вечером. Утешайтесь мыслью, что ваша златокудрая крошка Амелия пребывает в моих мыслях. — Он вышел на порог. — Доброй ночи, англичанин.

И ушел, явно весьма собой довольный.

Следующий час я провел в отчаянной попытке прорыть голыми руками подкоп под стеной хижины, но не преуспел. Грунт был твердый, то h дело встречались камни и корни. Мне удалось раскопать лишь маленькую ямку, которую я по-быстрому засыпал и притоптал, опасаясь быть раскрытым. Да и сумей я выбраться наружу, они легко догнали бы меня в лесу: они тут чувствовали себя как дома, а я даже понятия не имел, где нахожусь.

Когда первоначальный прилив паники схлынул, я сел и погрузился в мрачные раздумья. Существовал слабый шанс, что до завтрашнего вечера сумасбродный план Хансена может претерпеть изменения, или что мне каким-то чудом удастся сбежать — но я сомневался в этом. И тогда мне останется налечь на весла — в буквальном, кстати, смысле, — отправляясь в самое опасное в моей жизни приключение, из которого я вряд ли вернусь живым. Итак, мне предстоит встретить свой конец здесь, в Богом забытых немецких развалинах. Я умру, пытаясь спасти человека, которого даже не видел никогда — и это я, который бы пальцем не шевельнул, чтобы спасти свою собственную бабушку. Это было слишком: я долго скулил, оплакивая свою судьбу, потом выругался, немного помолился, призывая Господа, в которого верил только в моменты истинного отчаяния, смилостивиться надо мной.

Я пытался утешаться мыслью, что мне и раньше приходилось выпутываться из безнадежных переделок — да, но не вечно же будет так везти? О нет, Иисус не отринет раскаявшегося грешника: никогда не стану я больше прелюбодействовать, красть и говорить неправду! Я силился припомнить все семь смертных грехов, дабы не пропустить ни единого, потом направил свой ум к десяти заповедям, давая зарок никогда впредь не нарушать их — притом, как вам известно, жизнь моя никогда не была сюжетом для иконы.

От молитвы я ожидал облегчения и покоя, но обнаружил, что страх мой ни на йоту не уменьшился, и поэтому закончил хулой на все мироздание. Разницы все равно никакой.

Следующий день тянулся бесконечно: сердце мое уходило в пятки всякий раз, как до меня доносились приближающиеся к двери шаги, и когда Заптен и оба его компаньона пришли за мной вечером, я испытал почти что облегчение. Они притащили с собой кучу всякого снаряжения, сказав, что нужно все приготовить заранее, и необходимость заняться делом на время вытеснила ужас из моей головы.

Сначала мы с Хансеном разделись донага, чтобы натереться жиром для защиты от холода, когда пойдем вплавь. Увидев мои шрамы — след от пистолетной пули, прошедшей через бок и вышедшей сзади, полосы, оставленные хлыстом этой свиньи Гюль-Шаха, и белесую отметину на бедре, обозначавшую место, где срослась нога, сломанная в форте Пайпера, — Заптен тихонько присвистнул. Зрелище было впечатляющее, и хотя большая часть ран была получена со спины, не такого рода украшения можно обычно увидеть на трусе.

— А вам везло, — говорит Заптен. — До поры.

Когда мы хорошенько просалились, то одели белье из грубой шерсти — крайне неприятное занятие — а поверх него шерстяные рубашки и блузы, заправив их в штаны. На ноги натянули носки и легкие ботинки, а Заптен прихватил нам одежду под коленками и локтями шнурком, чтобы не сползала.

— Теперь к оружию, — объявляет он, указывая на пару тяжелых палашей и целую коллекцию охотничьих ножей. — Если желаете получить что-то огнестрельное, вам придется убедить наших приятелей в Йотунберге одолжить его вам, — добавил он. — Брать его с собой бессмысленно.

Хансен выбрал палаш и длинный кинжал, но я покачал головой.

— А сабли нет?

Заптен призадумался, однако поиск среди шайки его бандитов позволил найти требуемый предмет — им оказался древний, но весьма внушительный кусок стали, при виде которого я в душе вздрогнул. Но взял — если дойдет до драки, не дай бог, лучше иметь дело с оружием, в котором знаешь толк. В сабле я, конечно, не Анджело, но хотя бы привык ей пользоваться. [XXXVIII*] Что до остального, то они вернули мне мой морской нож, и еще выдали каждому из нас по фляжке спирта.

Оружие мы закрепили на спине, прихватив его на уровне груди и талии, также Хансен намотал вокруг туловища длинный кусок веревки. Развернулся спор, стоит ли нам брать кремень и огниво, но смысла в этом не было. В итоге, каждому из нас вручили промасленный пакет с некоторым количеством хлеба, мяса и сыра, на случай, как сострил Заптен, если у нас найдется время перекусить.

— Возможно, вам захочется съесть чего-нибудь, когда выйдете из воды, — добавил он. — Поешьте и попейте, если получится. Теперь, мистер Томас Арнольд, слушайте меня. Отсюда мы верхами направимся к Йотунзее, что займет у нас добрых три часа. Там ждет лодка с парой крепких гребцов; они подвезут вас как можно ближе к замку — ночи лунные, тут мы ничего поделать не можем. Но сейчас облачно, так что вы подойдете достаточно близко. Затем вы отправитесь вплавь, и помните: они там не дремлют.

Он дал мне переварить эту информацию, высоко задрав подбородок и глубоко засунув руки в карманы, — довольно нелепая на вид поза, — потом продолжил:

— Там, в замке, Хансен старший, ясно? Ему решать, кому что делать: кому охранять принца, кому опускать мост. Насколько нам известно, он приводится в действие лебедкой. Выньте стопор, и мост упадет. Это послужит сигналом для нас — Пятьдесят человек во главе со мной и Грундвигом — к штурму Дамбы. — Он замолчал, вытаскивая кисет. — В наши намерения не входит оставлять кого-нибудь из гарнизона в живых.

— Они все должны умереть, — торжественно заявляет Грундвиг.

— До последнего, — подхватывает Хансен.

От меня, похоже, тоже чего-то ждали, поэтому я сказал:

— Правильно.

— Послужите нам верой и правдой, — продолжает Заптен, — и прошлое будет забыто. Подведете нас… — Договаривать он не стал. — Все ясно?

Ясно, очень даже ясно, слишком. Я старался не думать об этом. Мне не хотелось вникать в эти ужасные детали; по правде, в уме у меня крутился совершенно не нужный вопрос, не имеющий ничего общего с предстоящим делом. Но он не давал мне покоя, и я спросил.

— Скажите, Хансен: тогда, в Штракенце, что заставило вас подумать, что я не Карл-Густав?

Он изумленно уставился на меня.

— Вы это хотите знать сейчас? Ну, ладно. Сходство просто удивительно, но все же… что-то было не так. Потом на мгновение я понял что: ваши шрамы не на тех местах — левый расположен слишком низко. Но это не все. Даже не знаю как сказать — просто вы не Карл-Густав, и все тут.

— Спасибочки, — говорю я. Бедный старина Бисмарк снова опростоволосился.

— А как вы получили эти шрамы? — спрашивает Заптен.

— Нанесли пару ударов шлагером, — небрежно бросаю я, и вижу, как у Грундвига вырывается изумленный вздох. — О да, — добавляю, обращаясь к Хансену, — нам с вами предстоит не в kindergarten[53] сходить, друг мой. Люди они весьма серьезные, в чем вы вскоре можете убедиться. — Мне очень хотелось слегка подсбить с него спесь.

— Ну так вперед, — буркнул Заптен. — Все готовы? Lassen sie uns gehen.[54]

Лошади ждали снаружи; в темноте все разобрались по местам, и молчаливой кавалькадой мы двинулись через лес, по тропе, ведущей на Йотун Гипфель, потом вниз, сквозь густые заросли кустарника и папоротника. Даже если бы я рискнул, ни малейшего шанса на побег не было: два человека всю дорогу скакали у меня по бокам. Мы часто останавливались — насколько понимаю, высылали вперед разведку — и мне предоставлялась возможность продегустировать содержимое фляжки. В ней оказался коньяк, примерно с полпинты, и к концу нашего путешествия фляжка уже опустела. Особого действия алкоголь на меня не произвел, разве что согрел немного: я тогда, наверное, целый галлон выпил бы без видимых последствий.

Наконец мы остановились и спешились. Полускрытая во тьме рука ухватила меня и повлекла сквозь заросли, пока я не очутился на берегу речушки, струи которой плескались у моих ног. Хансен стоял рядом, в темноте слышались оживленные перешептывания; я видел смутные очертания лодки и гребцов. Потом из-за облаков вынырнула луна, и сквозь нависающие над устьем реки деревья я разглядел покрытые рябью серьге воды озера и вырастающие из них, не далее чем в трех фарлонгах[55] от нас, могучие очертания Йотунберга.

Картина была из разряда тех, от которых кровь стынет в жилах, а на ум приходят чудища, вампиры и летучие мыши, парящие под мрачными сводами; готическим ужасом веяло от темных крепостных стен и башен, возвышающихся на фоне рваных облаков, молчаливых и грозных в лунном свете. Мое воображение населило развалины выглядывающими из бойниц призраками — но последние вряд ли были страшнее, чем Руди и Крафтштайн. Промедлив еще минуту, я, наверное, кулем плюхнулся бы на берег, но не успел даже сообразить, как оказался в лодке, бок о бок с Хансеном.

— Выждите, пока спрячется луна, — раздался из темноты хриплый шепот Заптена.

Вскоре свет померк, и Йотунберг превратился просто в громадную тень. Но он ведь никуда не делся, и перед моим мысленным взором обличье его сделалось еще страшнее. Мне пришлось схватиться за челюсть, чтобы зубы не стучали.

Заптен снова что-то пробурчал, и темные очертания башни шевельнулись — это лодка тронулась в путь; и вот мы уже выходим из реки и плывем по Йотунзее. Выйдя из-под укрытия, мы ощутили ветерок, и вскоре берег исчез у нас за спиной.

Темно было как у черта за пазухой, и в мертвой тишине слышался только шепоток воды, рассекаемой носом лодки и приглушенный скрип весел. Мы шли не спеша, но все же достаточно быстро — мрачная махина замка делалась все больше и все страшнее с каждой секундой. Мне почудилось, что подплыли уже до опасного близко: можно было различить тусклый свет, горящий в одном из окон башни, но тут Хансен тихо скомандовал: «Halt», — и гребцы подняли весла.

Он коснулся моего плеча.

— Готовы? — я был занят тем, что пытался проглотить рвотный ком, подкативший к горлу, поэтому не ответил. — «Folgen sie mir ganz nahe»,[56] — сказал Хансен и почти бесшумно, словно выдра, скользнул через борт.

Никакая сила не заставила бы меня последовать за ним: мышцы размякли как кисель, я не мог даже пошевелиться. Но даже окаменев, я сообразил, что остаться тоже не могу: откажись я сейчас лезть в воду, и Заптен порубит меня на куски в одну минуту. Я перегнулся через борт, неловко пытаясь подражать Хансену, но потерял равновесие и, перевалившись через планшир, с ужасным, раскатистым плеском свалился в озеро.

Холод был нестерпимый, он обжигал мое тело словно огнем, и я затрепыхался от боли. Пока я хватал ртом воздух, из темноты выплыло лицо Хансена; он зашипел, призывая меня к тишине, и старался нащупать меня под водой.

— Geben sie acht, idiot![57] Прекратите плескаться!

— Это же сумасшествие! — застонал я в ответ. — Господи, сейчас же зима! Мы замерзнем насмерть!

Он ухватил меня за плечо, заклиная не шуметь. Потом, повернувшись спиной к лодке, начал медленно грести к замку, ожидая, что я последую за ним. Пару секунд я колебался, даже на этом последнем рубеже — не махнуть ли мне до берега и попробовать скрыться в лесу, но сообразил, что столько мне не проплыть: не при такой температуре, да еще с саблей за спиной и в тянущей ко дну намокшей одежде. Лучше остаться с Хансеном, так что я повернул за ним, стараясь производить как можно меньше шума и судорожно хватая воздух от страха и отчаяния.

Бог мой, это было невыносимо. За какие прегрешения заслужил я такое? Если меня не трогать — я вполне безобидный парень, которому ничего не надо, кроме еды, выпивки и пары потаскушек. И никого я не обижу — за что же меня так наказывать? Холод пробирал меня до печенок, я понимал, что долго не выдержу; тут адская боль пронзила мою левую ногу, я ушел под воду, нахлебавшись раскрытым ртом воды. Работая здоровой ногой, я вынырнул на поверхность, и начал Умолять Хансена о помощи.

— Судорога! — взвизгнул я. — Господи, тону! — даже в этот миг у меня достало здравого смысла не повышать голос. Но он меня услышал, ибо когда я снова ушел под воду, Хансен вытащил меня наверх, заклиная не шуметь и не молотить по воде руками.

— Нога! Нога! — стонал я. — Иисусе, мне конец. Спаси меня, чертов ублюдок! О, Боже, как холодно!

Нога болела невыносимо, но при помощи Хансена, поддерживавшего мою голову над водой, я смог передохнуть, и боль несколько притупилась. Я осторожно вытянул ногу и вскоре смог снова шевелить ею.

Убедившись, что я на плаву, Хансен приказал поторопиться, или холод добьет нас окончательно. Мне было уже почти все равно, о чем я ему и сообщил. По мне, он может гореть в аду вместе со своим треклятым принцем, Заптеном и остальными, если им так угодно; Хансен залепил мне пощечину и пригрозил, что утопит, если я не заткнусь.

— Дурак, от этого зависит и твоя жизнь! — прошипел он. — Молчи, или мы пропали!

Я обозвал его всеми обидными словами, какие мог вспомнить (шепотом), и мы поплыли дальше — продвигались мы довольно медленно, но теперь было уже недалеко: еще пара минут ледяного ада, и мы оказались под стеной замка, в том месте, где она несколько отступала от воды. Ничто не говорило о том, что нас заметили.

Хансен греб медленно, и когда я догнал его, он указал вперед, на темнеющий у подножья стены провал.

— Туда, — произнес он. — Тихо.

— Я больше не могу, — обессиленно прошептал я. — Я замерз, говорю вам… мне конец… я знаю. Будь ты проклят, паршивая датская свинья… Эй, эй, подожди меня!

Он плыл к дыре в стене; в этот миг луне заблагорассудилось снова выглянуть, пролив свой холодный свет на уходящие ввысь крепостные сооружения. Провал на деле оказался небольшой гаванью, прорезанной в скальной основе Йотунберга. По центру и слева ее перекрывала стена, справа кладка казалась разрушенной, в ней виднелись темные проломы, в которые не проникал лунный свет.

Медленно подплывая, я ощутил холод, не связанный с температурой воды: даже до полусмерти уставший, я ощущал, что от этого места веет опасностью. Собравшись ограбить дом, не пойдешь через парадную дверь. Но Хансен уже скрылся в тени; я поплыл за ним, огибая скалу, и увидел, что он барахтается в воде, пытаясь зацепиться рукой за каменный бордюр, ограждающий гавань. Заметив меня, он повернулся лицом к камню, закинул на него вторую руку и стал подтягиваться.

Пару секунд он висел, стараясь перевалиться через бордюр, ясно различимый в свете луны; тут над водой что-то блеснуло, ударив его между лопаток. Голова Хансена откинулась, а тело конвульсивно вздрогнуло: секунду он висел без движения, потом с ужасным, свистящим вздохом, заскользил по камню обратно в воду. Я заметил торчащую из его спины рукоять ножа; тело поплыло, наполовину погрузившись в воду, и я во всю мочь поплыл прочь от него, стараясь подавить рвущийся из горла крик.

Из темноты раздался негромкий веселый смех, потом кто-то начал высвистывать «Marlbroug s'en va t-en guerre».

— Плыви сюда, Флэшмен, принц датский, — прозвучал голос Руди. — Я держу тебя на мушке, а со свинцовым балластом много не наплаваешь. Греби ко мне, приятель, ты же не намерен подхватить простуду, а?

Стоя руки в боки и улыбаясь мне, он смотрел, как, трясясь от испуга и холода, я неуклюже карабкаюсь на берег.

— Не стану утверждать, что это совершенно неожиданная радость, — заявляет он. — У меня было предчувствие, что мы еще увидимся. Однако ты выбрал несколько эксцентричный способ для визита. — Он кивнул в сторону озера. — Кто такой твой погибший друг?

Я сказал.

— Хансен, значит? Что ж, поделом ему — не нужно лезть не в свое дело. А ведь здорово я его: с двадцати пяти футов, при неверном свете, простым охотничьим ножом — и точно между лопаток. Неплохая работенка, что скажешь? Приятель, да ты же весь дрожишь!

— Окоченел, — стуча зубами, ответил я.

— Ну, не так, как он, — хмыкнул этот чертов подлец. — Давай, иди сюда. Хотя нет, сначала формальности. — Он щелкнул пальцами, и из-за его спины появились двое. — Михаэль, забери у джентльмена саблю и тот торчащий из-за пояса очень английского вида нож. Превосходно. Прошу.

Они провели меня через полуразрушенную арку, мощеный двор и боковую дверь в главную караулку, из нее мы попали в просторный сводчатый холл с большой винтовой каменной лестницей. Сквозь высокую арку слева от меня виднелись смутные очертания массивных цепей и большого колеса: видимо, это и есть подъемный механизм моста — впрочем, теперь уже не важно.

Руди, весело напевая, провел нас вверх по лестнице в комнату, расположенную на первой площадке. По контрасту с мрачной средневековой каменной кладкой холла, комната выглядела уютным холостяцким гнездышком: повсюду разбросанные бумаги, одежда, плетки, бутылки и прочее. В очаге пылал огонь, и я направился прямо к нему.

— Держи, — говорит Руди, протягивая мне бокал со спиртным. — Михаэль принесет тебе что-нибудь переодеться.

Пока я пил и стягивал мокрую одежду, Штарнберг с удобством расположился в кресле.

— Итак, — продолжает он, когда я переоделся и мы остались одни, — де Готе таки напортачил? Говорил же я, что эту работу следует поручить мне — будь там я, ты бы не выкрутился. Расскажи, как все было.

Вероятно, от пережитого потрясения и выпитого бренди я был не в себе, а может, ужас мой достиг уровня, когда ничто уже не важно: так или иначе, я выложил ему все, что случилось с его коллегой, на что он одобрительно хмыкнул.

— А знаешь, ты мне все больше и больше нравишься: я с самого начала подозревал, что мы отлично поладим. Ну а потом что? Наши друзья данскеры сцапали тебя? — Видя, что я колеблюсь, он наклонился ко мне. — Выкладывай все: я знаю больше, чем ты думаешь, а об остальном догадываюсь. И если ты намерен запираться или водить меня за нос, то имей в виду, мистер Актер, я отправлю тебя поплавать вслед за твоим приятелем Хансеном, слово даю. Кто тебя послал? Датская фракция, не так ли? Любезные бандиты Заптена?

— «Сыны Вёльсунгов», — кивнул я.

Обманывать его не рискнул, да и ради чего?

— «Сыны Вёльсунгов»! Правильнее было бы называться сынами Нибелунгов. Значит, вы с Хансеном намеревались спасти Карла-Густава? Интересно, — протянул он, — и как же вы о нем узнали? Впрочем, не важно. Но как, Бога ради, вы рассчитывали достичь цели? Что могут двое… Хотя, постой-ка! Вы же должны были послужить миной, подведенной под наши стены, не так ли? От вас требовалось открыть дорогу для патриотической шайки доблестного майора Заптена, — Руди звонко рассмеялся. — Да не гляди ты так удивленно! Ты думаешь мы тут ничего не видим? Мы смотрели, как они там шмыгали по берегу целый день. Ну а с помощью ночной подзорной трубы нам из башни было отлично видно, как вы отправляли лодку! Из всех идиотских, безрассудных, неподготовленных затей… Впрочем, чего же ожидать от кучки мужланов? — Он снова расхохотался. — И как только им удалось втравить тебя в это безумие? Приставили нож к горлу, понимаю. Так, так, любопытно, что же они намерены делать дальше?

Благодаря отдыху и теплу я постепенно стал возвращаться к жизни. Допустим, я попал из огня да в полымя, Но мне никак невдомек было: почему это они убили Хансена, а меня взяли в плен — разве что ради информации? А когда Руди узнает все, что хочет, то как поступит со мной? Оставалось только гадать.

— Да, что они будут делать дальше? — Он прохаживался перед очагом, худощавый и элегантный в облегающем черном мундире и бриджах. Потом повернулся ко мне и блеснул белозубой улыбкой. — А может, ты скажешь мне?

— Я не знаю, — говорю. — Было так… как ты и сказал. Мы должны были попытаться освободить принца и опустить мост.

— А если это не получится?

— Они не говорили.

— Хм. Им известны наши силы?

— Они предполагают только… что вас мало.

— Разумная догадка. Или хорошая разведка. Но это им не поможет. Стоит им начать штурм, и их драгоценный принц отправится в Йотунзее на корм рыбам еще до того, как они переберутся через дамбу. Полагаю, они это знают?

— Еще бы, — кивнул я.

Он довольно ухмыльнулся.

— Вот, вот, нам нет необходимости переживать из-за них, не так ли? Это дает нам время на размышление. Кстати, сколько у них там человек? И будь осторожен, очень осторожен, давая ответ.

— Они называли цифру пятьдесят.

— Умница, Флэшмен. Я в тебе не сомневался, — тут он вдруг хлопнул меня по плечу. — А хочешь увидеть своего царственного двойника? У меня так и чешутся руки свести вас лицом к лицу. Заодно посмотришь, какие превосходные меры мы приняли в целях его безопасности, так сказать — на случай непредвиденных визитов. Идем.

Он распахнул дверь.

— Да, Флэшмен, — добавил Штарнберг с беззаботной улыбкой, — имей в виду, я тебе не де Готе, понял? То есть без глупостей, хорошо? Кстати, это было бы совсем зря, потому что у меня есть на уме хм… один планчик, который мы могли бы провернуть вместе: ты и я. Посмотрим. — Он поклонился и взмахнул рукой. — После вас, ваше высочество.

Мы спустились в большой холл, там Руди свернул в боковой проход, потом вниз по крутым ступенькам спиральной каменной лестницы, уводившей в недра замка. Развешенные на расстоянии друг от друга масляные лампы поблескивали на покрытых белесым налетом стенах, местами ступени были скользкими от мха. Мы вошли в замощенную плитами галерею с массивными приземистыми колоннами, поддерживающими нависающий потолок. Здесь было темно, но из арки впереди лился свет; миновав ее, мы очутились в просторной каменной комнате, где два человека, сидя за грубо сколоченным столом, резались в карты. Они вскинулись при нашем приближении, один сжимал в руке пистолет; это были крепкие, рослые парни, одетые в нечто вроде кавалерийских мундиров, с саблями на боку. Но не они привлекли мое внимание. Позади них располагалась громадная железная решетка, простиравшаяся от пола до потолка, и у нее стоял Крафтштайн, положив свои могучие руки на бедра. В трепещущем свете лампы он напоминал сказочного людоеда.

— Крафтштайн, а вот и он, — жизнерадостно говорит Руди, — наш старый собутыльник из Шенхаузена. Разве ты не радуешься теперь, что я не дал тебе пристрелить его там, в воде? Ты же знаешь, Крафтштайн не мастак по части манер, — бросил он мне через плечо. — И как там поживает наш венценосный гость?

Крафтштайн не промолвил ни слова; не сводя с меня глаз, он повернулся и отодвинул засов решетки. Дверь заскрипела в петлях, и Руди жестом предложил мне войти. У меня волосы на затылке стали дыбом, но, подстегиваемый любопытством, я сделал шаг.

Как я понял, решетка отгораживала часть сводчатого зала; примерно сорок на сорок футов. В дальнем от меня конце, на придвинутой к стене низкой кушетке лежал человек. Рядом с ним располагался стол со стоящей на нем лампой, при скрипе петель человек сел, и, прикрыв глаза ладонью, стал всматриваться в нас.

Сам не знаю почему, я ощутил волнение, никак не связанное с опасностью моего положения; мне казалось, что моему взору предстоит увидеть нечто зловещее, впрочем, так оно и было.

— Guten abend,[58] высочество, — произнес Руди, когда мы подошли ближе. — К вам посетитель.

Человек отнял руку от лица, и я не смог сдержать изумленного восклицания. Передо мной сидел я. На меня смотрело мое собственное лицо: озадаченное, настороженное; и в тот же миг по нему пробежала тень удивления, рот приоткрылся, глаза расширились. Мужчина отпрянул, а потом вдруг вскочил.

— Что это? — голос его звучал напряженно и хрипло. — Кто этот человек?

Когда он пошевелился, раздался металлический лязг, и с приступом ужаса я увидел, что от левой его лодыжки тянется тяжелая цепь, приклепанная другим концом к массивному каменному блоку у койки.

— Позволите ли мне представить вам одного старого знакомого, высочество? — говорит Руди. — Уверен, вы не раз видели его в зеркале.

В этом было нечто мистическое: смотреть на его лицо, слышать его голос (немного ниже моего, отметил я). Сейчас он напоминал мою исхудавшую тень, и как бы уменьшился в росте, но сходство было просто поразительным, ни дать ни взять я.

— Чего вы хотите? — спросил он. — Бога ради, кто вы?

— До недавнего времени он являлся датским принцем Карлом-Густавом, — отвечает Руди, явно забавляясь. — Полагаю, вам стоит рассматривать его как самого вероятного наследника вашего титула. На самом деле, ваше высочество, это англичанин, любезно согласившийся заменить вас на время вашего здесь отдыха.

Должен признать, принц воспринял это твердо. Я-то хоть знал, что моя вылитая копия где-то существует, но для него это была новость. Мы долгую минуту смотрели друг на друга, не произнося ни слова, потом он говорит:

— Вы пытаетесь свести меня с ума. Не знаю, зачем. Это какой-то подлый сговор. Богом заклинаю, если в вас есть хоть искра сострадания и приличия, скажите мне, что все это значит. Если вам нужны деньги, выкуп — так и скажите! Если вам нужна моя жизнь — возьмите ее, черт побери! — Он пытался держаться прямо, но цепь на лодыжке дернулась, едва не повалив его. — Будьте вы прокляты! — вскричал он, потрясая кулаком. — Подлые, трусливые негодяи! Отцепите меня, и я отправлю это существо с моим лицом прямиком в ад! И тебя заодно, наглый фигляр! — На него было страшно смотреть: он Дергался на цепи и ругался, как торговец со смитфилдского рынка.

Руди поцокал языком.

— Царственный гнев, — говорит. — Полегче, ваше высочество, полегче. Не стоит обещать то, чего не можете исполнить.

На секунду мне показалось, что Карл-Густав лопнет от ярости; лицо побагровело. Потом он переборол себя и стиснул губы с выражением, осваивать которое мне давеча пришлось столько долгих часов.

— Похоже, я забываюсь, — произнес он, тяжело дыша. — Какая разница? Мне все равно, кто ты, парень, и что за этим кроется. Я больше не доставлю вам удовольствия своими расспросами. Когда сочтете нужным сказать, скажете! Но учтите, — и тут голос его взмыл вверх, так хорошо знакомым мне образом, ведь я тоже использовал этот прием, — учтите, что лучше вам убить меня, в противном случае я, с помощью Божией, так отомщу вам всем…

Он не закончил фразу, только кивнул нам, и я вынужден был согласиться, что при внешнем сходстве по духу мы с ним отличались как ночь и день. Разве я стал бы так говорить, будучи прикован на цепь в темнице — да ни за что. Когда я оказался в точно такой же ситуации, то скулил и умолял о пощаде, пока не сорвал голос. Но я-то знал, как себя вести, а он — нет, и вот результат: много ему вышло проку от этой бравады?

— Ах, не извольте беспокоиться, ваше высочество, — заявляет Руди. — Мы вас обязательно прикончим, как только придет время. Не забывайте о церемонии погребения, приготовленной для вас.

И он указал в сторону большого зала: я поглядел, и от увиденного у меня екнуло сердце.

В той стороне каменные плиты полого уходили вниз фута на четыре, образовывая отверстие диаметром около двенадцати футов. Плиты выглядели гладкими и скользкими, а ниже образуемой ими воронки зияла круглая дыра шириной в ярд. При взгляде на нее Карл-Густав тоже побледнел, закусив губу, но не сказал ни слова. При мысли о том, что лежит за этой дырой, по мне волной побежали мурашки.

— Веселыми парнями были старые владетели Йотунберга, — говорит Руди. — Когда ты им надоедал, тебе привешивали добрый груз — как нашему царственному гостю — и плюх! Да, не хотел бы я сам совершить такое путешествие! Впрочем, возможно, ваше высочество ободрится при вести, что один из ваших друзей уже ждет вас на дне Йотунзее. Его звали Хансен.

— Хансен? Эрик Хансен? — Рука принца задрожала. — Что ты с ним сделал, негодяй?

— Он решил поплавать в неподходящее время года, — весело отвечает Руди. — Как жаль, но делать нечего. Молодежь. А теперь мы, с вашего милостивого разрешения, ваше высочество, удалимся. — Он отвесил шутливый поклон и махнул мне, предлагая следовать за ним к решетке.

Когда мы подошли к ней, Карл-Густав вдруг вскричал:

— Эй ты, который с моим лицом! Ты что, язык проглотил? Почему ты не говоришь, черт побери?

Я выскочил наружу; от этого дьявольского места делалось не по себе — мне уже воочию представлялось, как я соскальзываю в ту дыру. Уф! А ведь эти кровожадные ублюдки не постесняются скинуть меня следом за ним, если сочтут нужным.

Пока я ковылял по залу, за спиной моей слышался звонкий смех Руди. Потом он поравнялся со мной, и, положив руку мне на плечо, стал засыпать вопросами: что же я почувствовал, оказавшись лицом к лицу со своим двойником? — не заставило ли это меня задуматься, кто я на самом деле есть? — заметил ли я изумление Карла-Густава и что, по моему мнению, тот обо всем этом думает?

— Клянусь, даже не подозревал, что вы настолько похожи, пока не увидел вас вместе, — сказал он, когда мы вернулись в его комнату. — Это сверхъестественно. Знаешь… не могу понять, неужели Отто Бисмарк не разглядел всех возможностей, заложенных в его плане? Бог мой, — он резко замолчал, потирая подбородок. — Помнишь, только что я говорил тебе про дельце, которое мы можем провернуть с тобой вместе? Буду откровенен: эта идея пришла мне в голову в тот миг, когда я увидел тебя плавающим в озере. Я сообразил, что с раздачей мне в руки пришли два короля, и нет никого, кроме великого Крафтштайна, кто мог бы меня подрезать. Но Крафтштайн не в счет. Два короля, — ухмыляясь, повторил он, — и один из них — переодетый валет. Выпей-ка, актер. И послушай, что я скажу.

Вы, наверное, заметили, что с момента прибытия в Йотунберг я говорил очень мало — да и не удивительно, положение было такое, что комментарии излишни. События последних сорока восьми часов привели к тому, что не только говорить, но даже трезво мыслить стало практически невозможно. Единственным осознанным моим желанием было вырваться из этого кошмара любой ценой, и чем быстрее, тем лучше. Но манера, в какой этот юный нахал скомандовал мне сесть и слушать, разозлила меня даже вопреки страху. Я так устал, что все мне указывают, приказывают сделать то, потом это, и вертят мной как куклой. И что проку от того, что я покорно следовал их указаниям: попадал из одной переделки в другую, и только чудом остался жив до сих пор. И вот, если я не ошибаюсь, блеск в глазах Штарнберга говорит о том, что меня ждет очередное заманчивое предложение сунуть голову между жерновами. Впрочем, думать об открытом сопротивлении было бы безумием, но в тот миг я чувствовал, что если соберу в кулак всю свою трусливую душонку и посмею хоть что-то заявить о своих предпочтениях, то вряд ли моя участь окажется худшей, чем та, что он наметил для меня.

— Слушай-ка, — говорит Руди, — сколько из этих проклятых датчан знают, что на самом деле ты самозванец?

— Заптен и Грундвиг точно, — сообщил я. — Насчет их крестьянских соратников не уверен. — Но последних Руди отбросил без колебания.

— То есть двое, — говорит он. — А с моей стороны трое: Бисмарк, Берсонин и Крафтштайн; Детчарда и эту клизму — доктора можно не считать. Теперь предположим, что наш плененный принц отправляется сегодня вниз по трубе, а мы опускаем мост, чтобы побудить ваших друзей начать штурм? Для них не сложно организовать горячий прием — достаточно горячий, чтобы Грундвиг и Заптен никогда не пересекли эту дамбы живыми. С Крафтштайном во время боя может произойти несчастный случай — знаешь, я прямо уверен, что так и будет, — и покуда «Сыны Вёльсунгов» будут прокладывать себе путь через ряды защитников, мы с тобой уже будем подгребать на лодке к берегу. Потом мчим в Штракенц, где нас бурно встречают все, кто уже с ума сходил в догадках, куда запропастился их драгоценный принц. О, мы придумаем какую-нибудь историю, и разоблачить нас будет некому: Детчард с доктором не рискнут. Твои датские дружки не смогут, пребывая в могиле. А у Бисмарка и Берсонина, как я подозреваю, будет слишком много забот, чтобы думать про Штракенц.

Видя, что я не понял, он пояснил.

— Ты, конечно, не слышал новостей. Берлин, похоже, живет как на вулкане. Надвигается революция, мальчик мой: студент бунтует, и все идет к тому, что прусского короля скинут с трона если не через неделю, так через две. Так что нашему дорогому Отто самое время половить рыбку в мутной воде. О, и это не в одной Германии: слышал, вся Франция взялась за оружие, Луи-Филипп, как говорят, отрекся. Революция ширится как лесной пожар. [XXXIX*] — Он радостно рассмеялся. — Неужто ты не соображаешь, парень? Это подаренный небом шанс. Пройдут недели — нет, месяцы — прежде чем кому-нибудь будет дело до этого милого маленького герцогства — и до установления личности его консорта.

— А нам-то что из того?

— Господи, ты совсем без мозгов? Мы же завладеем браздами правления — настоящей властью — в целом европейском государстве, пусть даже таком крохотном, как Штракенц! И если мы не сможем извлечь из этого кое-какой прибыли — достаточной, чтобы обеспечить нас на всю оставшуюся жизнь — прежде чем отчалим оттуда, то я сильно заблуждаюсь на наш с тобой счет. Ты хоть представляешь, каков годовой доход герцогства?

— Ты сумасшедший, — говорю я. — Чокнутый. Неужто ты считаешь, что я снова суну шею в эту петлю?

— А почему нет? Кто тебе помешает?

— Мы не продержимся и недели: да половина этих чертовых крестьян в Штракенце уже наверняка толкует про двух Карлов-Густавов, шляющихся по округе! Скажешь, не так?

— Эй, где же ваше присутствие духа, господин артист? — ухмыльнулся Руди. — Да кто их слушать станет? Да и понадобится нам всего несколько недель. У тебя ведь один раз уже получилось, парень! Подумай, как будет весело!

Этих людей очень мало, но они существуют, и зовут их искателями приключений. Руди был один из них: азарт, озорство его интересовали больше, чем нажива; ему нужна была игра, а не выигрыш. Упертые, как буйволы, и опасные, как акулы, они не подпадают под общие стандарты, такие слизняки, как я, не вправе их судить. У Флэши нет ни малейшего желания иметь с ними дело, но ему хорошо известно, как они устроены. Поэтому я лихорадочно искал способ отвертеться от его предложения.

— К тому же ты сможешь вернуться к своей прекрасной герцогине, — говорит Руди.

— Мне она не нужна, — отвечаю я. — И вообще с меня уже достаточно.

— Но ведь это целое состояние, приятель!

— Спасибочки, предпочитаю остаться бедным, но живым.

Он задумался.

— Ты мне не веришь: дело в этом?

— Ну… раз ты сам сказал об этом…

— Но ведь в этом вся изюминка! — Штарнберг хлопнул в ладоши. — Мы с тобой идеальные партнеры: мы ни на грош не верим друг другу и тем не менее не можем друг без друга обойтись. И в этом единственная гарантия нашего предприятия. Ты такая же сволочь, как и я, и мы готовы продать один другого за медный грош, но нам нет смысла так поступать.

Для наших финансистов все это прописные истины, зато мне часто кажется, что дипломатам и политикам не помешает посещение лекций профессора Штарнберга. Как сейчас вижу его: руки в боки, глаза блестят, вьющиеся локоны, очаровательная улыбка и готовность поджечь сиротский приют, если понадобится раскурить сигару. Да, я — мерзкий подлец, но стал таковым в силу обстоятельств, Руди же возвел это в ранг профессии.

— Ну давай же, приятель, решайся!

В его голосе я уловил нотку нетерпения. «Осторожность, — скомандовал я себе. — Иначе он станет опасным». Его план был нелепым, но я не решался высказать ему это начистоту. Как же быть? Стоит ли мне покуда сделать вид, что я согласен, или попробовать отговориться? Во мне крепло убеждение, что самым безопасным — или наименее рискованным — выходом было найти способ сделать то, что хотел от меня Заптен. Но как сумею я опустить мост? Удастся ли мне пережить штурм? Так, так, но пока следует притвориться.

— Можем ли мы быть уверены насчет Заптена и Грундвига? — озабоченно спрашиваю я.

— Даже не сомневайся, — заверяет он. — Тут под лестницей у нас пара пушчонок: они почти игрушечные, но стреляют. Заряжаем их цепями, и они сметают с дамбы все живое, стоит атакующим пойти на приступ.

— Не забывай, их полсотни: достаточно ли у тебя людей, чтобы управляться с орудиями и держать оборону, пока мы не смоемся?

— Нас двое, трое в подвале, и еще трое в башне, — говорит Руди. — Есть еще двое на дамбе, но с ними покончат в первые минуты атаки. Нам не о чем беспокоиться.

Да, это был прирожденный вожак, ей-богу. Зато теперь я знал, сколько у него людей и где они располагаются. И самое важное: судя по всему, подъемный механизм моста никто не охраняет.

— Итак, ты со мной? — восклицает Руди.

— Ну-у, — с сомнением протягиваю я, — если есть уверенность, что мы сможем достаточно надолго задержать этих треклятых Вёльсунгов на мосту…

— Мы сосредоточим все наши силы у орудий в арке моста, — говорит он. — На все про все нужно полчаса. Потом опускаем мост, и пусть мухи летят в комнату, — глаза его сияли, рука жестикулировала. — А затем, друг мой, наше взаимовыгодное партнерство начнет свою деятельность.

Я вдруг понял: теперь или никогда — Руди быстр, и мне нужно что-то делать, пока его малочисленные силы разбросаны по замку, а меня ни в чем не подозревают. Я загнал поглубже страх перед грядущим, отчаянным усилием стараясь держать себя в руках. Моя ладонь, поданная Руди, была предательски потной.

— За это надо выпить! — радостно воскликнул он и повернулся к столу, где стояла бутылка.

«Ну, помоги Господи», — подумал я. Пока он разливал бренди по стаканам, я подошел к нему и стал рассматривать бутылки на столе. Мое внимание привлекла массивная фляга; я как бы невзначай взял ее, вроде чтобы разглядеть ярлычок. Руди был так опьянен своей силой, молодостью и отвагой, что даже мысли не допускал попасть впросак — да и чего ему опасаться, находясь в замке, среди своих и наедине с малодушным Флэшменом?

— Вот, — говорит он, поворачиваясь со стаканами в руках. Я взмолился про себя, ухватил бутылку за горлышко и со всей силы обрушил ее на голову Руди. Тот заметил движение, но не успел увернуться; фляга, ударившись о его висок, разлетелась вдребезги. Руди стал оседать, весь залитый вином, потом в полный рост растянулся на полу.

Я тут же подскочил к нему, но он лежал пластом: из большой раны на кудри стекала кровь. Пару секунд я выжидал, прислушиваясь, но все было тихо. С колотящимся сердцем я встал и стремительно подбежал к выходу, задержавшись лишь для того, чтобы выхватить из стойки в углу саблю. Сделанного не воротишь, и мое положение становилось аховым, но оставалось только идти вперед и надеяться.

Осторожно приоткрыв дверь, петли которой жутко заскрипели, я выбрался наружу. Все было спокойно: на лестнице тускло горели огни, шагов не было слышно. Я притворил дверь и на цыпочках пошел по лестнице, держась стены. В пролете арки виднелись механизмы моста — они казались громадными, и меня терзало сомнение, сумею ли в одиночку справиться с ними и успею ли сделать это, пока в холле никто не появился?

Я клял себя за то, что не прикончил Штарнберга, пока была возможность — вдруг он придет в себя? Может, вернуться и добить? Но мне было страшно, а каждая упущенная секунда увеличивала риск быть застигнутым. Затолкав страх поглубже, я сбежал по ступенькам и пересек холл, укрылся в тени арки и, замерев, попытался услышать что-либо помимо стука своего сердца. По-прежнему ни звука, а освещенный проход, ведущий в темницу, и хорошо просматриваемый из моего укромного места, оставался пустым. Я подкрался к лебедке, осторожно положил саблю на плиты пола и попытался сообразить, как работает механизм.

На лебедке имелась большая рукоятка, рассчитанная минимум на двоих — таким образом мост поднимали. Но где-то должен быть стопор. Я шарил в темноте, трясясь от страха, и не мог найти ничего, что подходило бы под определение. Цепи были туго натянуты, а углубившись в арку, я обнаружил, что другим концом они крепились к самому мосту. Тот был футов десять в ширину, а в длину раза в три больше, надо полагать, ибо верх его терялся во мраке. Сквозь зазоры в настиле пробивались полоски лунного света.

Хорошо хотя бы то, что нет дверей или решеток: стоит опустить мост, и путь свободен. Остается только суметь это сделать, и не попасть под него, когда мост станет падать. Чертова штуковина весила, похоже, Бог знает сколько: если она рухнет, перекрывая ров, Заптену и его штурмовому отряду не понадобится другого сигнала — грохот будет слышен аж в самой столице Штракенца. Разумеется, весь замок тоже поймет, что к чему, и юному Флэши в самую пору будет поискать убежище, покуда не началась пальба.

Господи, но сначала надо опустить эту чертову штуковину! Сколько времени прошло с тех пор, как я оставил Руди? Может, он уже очнулся? В панике я кинулся назад к лебедке, задел в темноте саблю, которая зазвенела по плитам, производя несусветный шум. Я схватил ее, бормоча ругательства, и этот миг услышал леденящий душу звук шагов по коридору, ведущему в холл. Я зажал рот рукой и нырнул за лебедку, скорчившись за станиной и пытаясь затаить дыхание. Шаги раздавались уже в холле.

Их было двое: Крафтштайн и еще один. Они остановились посреди холла, и Крафтштайн поглядел наверх, в направлении комнаты, в которой оставался Руди. «Господи, — молил я, — пусть они не поднимаются, сделай так, чтобы эти ублюдки убрались прочь!»

— Was machen sie?[59] — поинтересовался другой, а Крафтштайн буркнул в ответ что-то неразборчивое. Его собеседник пожал плечами и заявил, что сыт по горло сидением в подвале в компании Карла-Густава, Крафтштайн заметил, что это лучше, чем охранять дамбу. Оба рассмеялись и посмотрели в направлении арки, служившей мне убежищем. Я лежал ни жив ни мертв, подсматривая за ними через спицы колеса. И тут я заметил нечто, от чего меня пробил холодный пот: падающий из холла свет отражался на острие сабли, которая осталась лежать там, куда я загнал ее ногой — наполовину в тени, наполовину на свету.

О, Господи, они непременно заметят ее — лезвие сияло, как треклятый маяк. Немцы стояли не далее, чем в Дюжине шагов, и смотрели прямо в моем направлении; я не сомневался — секунда-другая, и мне не останется ничего, как бежать словно зайцу. Тут приятель Крафтштайна Широко зевнул и заявил:

— Gott, Ich bin mude; wie viel uhr glauben sie dass es sei?[60]

Крафтштайн пожал плечами.

— Ist spat. Gehen sie zu bette.[61]

Как я молил, чтобы оба они пошли спать! Наконец один из них отправился в кровать; Крафтштайн обвел взглядом холл — мой пульс перешел в галоп, — потом повернул к проходу, ведущему вниз.

Я выждал, пока шаги не замерли внизу, потом выбрался наружу и схватил саблю. Моему разыгравшемуся воображению казалось невероятным, что из комнаты Руди по-прежнему не доносится ни звука — а ведь на деле не прошло, видимо, и пяти минут с тех пор, как я его оставил. Я вернулся к колесу лебедки, заставляя себя не спеша все осмотреть. Должен же где-то быть стопор! Я ощупал все с обеих сторон, с каждой секундой теряя надежду; и тут заметил его. Там, где обод колеса почти касался пола, между спицами был просунут болт, крепившийся в станине лебедки. Судя по всему, если его удалить, колесо расстопорится. Но вытащить его казалось делом нелегким: тут нужна была сила.

Боже мой, здесь же должен быть какой-то инструмент! Я рыскал в тени, навострив уши и подбадривая себя какими-то идиотскими наставлениями, но лучшее, что мне удалось найти, это тяжелое полено, валявшееся в углу среди кучи мусора. Мне оставалось лишь надеяться на удачу: терять, в любом случае, было уже нечего, и я, обогнув лебедку и вслух вознося молитву, со всего маху обрушил полено на выступающую часть болта.

Грохот ударов мог разбудить покойника, но — о, Иисусе! — болт не двигался! Чертыхаясь, я молотил что есть силы, и он стал потихоньку подаваться. Еще удар, и болт вылетел. Раздался раздирающий уши лязг, колесо пришло в движение, словно гигантское животное, и рукоятка пронеслась в дюйме от моей головы, едва не вышибив мне мозги. Я проворно отскочил; уши резал нестерпимый визг и скрежет от разматывающихся цепей — звук был такой, словно все демоны ада застучали по наковальням. Но мост пошел вниз: вверху появился проем, через который хлынул лунный свет, потом с ужасающим грохотом деревянная громада обрушилась на каменную кладку дамбы. Сначала мост подпрыгнул, но потом — слава тебе, Господи! — лег на свое место поперек рва.

Полуоглушенный грохотом, я схватил саблю и укрылся у стены арки. Моим первым побуждением было ринуться сломя голову через мост, подальше от этого проклятого замка, но меня остановил оклик, раздавшийся с дамбы. Часовые! Я не видел их, но они были там, как пить дать. Тут на дальнем конце дамбы блеснула вспышка, а следом за ней донесся треск выстрела. Видно, удальцы Заптена вступили в дело: с берега раздался нестройный залп, кто-то закричал. Долее я не медлил. Все, что движется по мосту, будет представлять собой отличную мишень — значит, там не место для Гарри Флэшмена, — и я метнулся обратно в холл, высматривая укромный уголок, где можно будет без опаски переждать грядущую схватку. Ей-богу, свою роль я сыграл от и до, и вовсе не по мне посягать на славу, которую честно заслужили «Сыны Вёльсунгов».

Кто-то с криками бежал по коридору, идущему от темницы; другой голос вторил первому сверху. Через пару секунд холл обещал превратиться в оживленное местечко, поэтому я ринулся к не замеченному мной ранее дверному проему, находившемуся на полпути между главными воротами и входом в подземелье. Дверь оказалась заперта; какой-то миг я тщетно колотился в нее, потом стал осматриваться в поисках другой лазейки. Но слишком поздно: Крафтштайн прыжками выскочил на середину холла, размахивая саблей и сзывая к себе всех, кто поблизости. Еще двое появились со стороны лестницы. Я вжался в дверь — к счастью, та была утоплена глубоко в стену — и они меня не заметили, будучи озабочены распахнутым главным входом.

— Пистолеты! — заревел Крафтштайн. — Живее, они приближаются! Генрих! Давай сюда, парень! Скорее!

Крафтштайн скрылся в проеме, двое других последовали за ним. Я слышал, как они открыли огонь, и поздравил себя с тем, что догадался оставить им свободу действий в том направлении. Судя по всему, дела у Заптена шли не совсем по его сценарию; еще двое членов гарнизона выбежали из тюремного коридора, и один спустился по лестнице. Если расчеты меня не подвели, вся дружная компания защитников Йотунберга собралась у главных ворот — за исключением Руди, который, видимо, так и лежал наверху, истекая кровью.

Меня занимала мысль: когда последний из охраны принца собирался наверх, успел ли он перерезать Карлу-Густаву глотку и спустить тело вниз по трубе? Не то чтобы меня это огорчало, но я прикинул, что осаждающие отнесутся ко мне теплее, если найдут принца живым. Впрочем, это не мое дело; мне куда важнее найти для себя другое убежище: если я буду двигаться быстро, есть шанс, что защитники меня не заметят — их куда больше занимают крики и выстрелы, доносящиеся со стороны подъемного моста.

Я потихоньку выбрался наружу. Тюремный коридор казался подходящим местом: мне вспомнились замеченные там углубления в стенах, где можно было переждать в относительной безопасности. Холл был пуст. Я убедился, что в главной арке никого не видно, и стал украдкой пробираться к проходу, и в этот миг сзади, с лестницы, раздался голос, заставивший меня замереть на месте:

— А ну, актеришко, постой! Комедия еще не окончена!

На нижней ступеньке, опершись на каменную балюстраду, стоял Руди. Он улыбался, хотя лицо его было смертельно бледным, за исключением правой стороны, покрытой засохшей кровью. В свободной руке он сжимал саблю, острие которой было нацелено на меня.

— Как невежливо уходить, не сказав «прощай» хозяевам, — говорит он. — Чертовски невежливо. Вас что, не учат манерам в этих ваших английских школах?

Я метнулся к коридору, но Руди с удивительной, если принять в расчет рану на голове, стремительностью преградил путь. Его сабля рассекла воздух в такой близости от меня, что я почел за лучшее остановиться. Он расхохотался и сделал притворный выпад, отбросив упавшие на глаза локоны.

— Мы уже не такие быстрые? На этот раз ведь мы имеем дело не с де Готе.

Я стал обходить его по кругу, он следил за мной глазами, хищно ухмыляясь и поигрывая клинком. За спиной, со стороны арки, мне послышалось движение, но не успел я обернуться, как Штарнберг крикнул:

— Нет, не стрелять! Займись крысами снаружи! Тут я улажу дела сам.

Он медленно наступал, блики света отражались в его глазах.

— Итак, игра еще не окончена, — заявляет Руди. — Не исключено, что твои дружки сочтут Йотунберг не таким легким орешком, как казалось. А если и нет — что ж, им предстоит обнаружить два трупа-близнеца, чтобы их оплакать! — Он сделал выпад, я парировал его и отскочил. Молодой нахал рассмеялся. — Мы не любим холодную сталь, не так ли? И с каждой минутой наша нелюбовь все крепнет. Защищайся, черт тебя побери!

Бежать было бесполезно: он тут же всадил бы мне клинок в спину. Оставалось драться. Не многие противники могут похвастаться, что видели лицо старины Флэши в битве, но Руди входит в число избранных. И ни разу мне не приходилось иметь дело с более опасным врагом. Я предполагал, что в обращении с клинком он так же ловок, как с ножом и пистолетом, что ставило его вне моей досягаемости, но мне не оставалось ничего другого, как покрепче ухватить рукоять сабли и держаться, сколько смогу. У меня теплилась лишь одна слабая надежда: раз ему так хочется пустить мне кровь, он не позволит своим парням вмешаться, отсюда появляется шанс, что я смогу сдерживать его до тех пор, пока Заптен не сломит сопротивление защитников. Как фехтовальщик я не чета Руди, но по крайней мере каптенармус Одиннадцатого гусарского кое-что вложил в меня, и потом, я был полон сил, а Штарнберг должен был ослабеть из-за ранения в голову.

Видимо, эти мысли отразились у меня на лице, поскольку он опять рассмеялся и нанес рубящий удар.

— Можешь выбрать, как ты хочешь умереть, — бросил он. — Изящный укол? Или добрый удар с замаха — такой начисто срубает голову с плеч!

С этими словами он насел на меня; я сопротивлялся как мог, пока не уперся спиной в стену. Его клинок был повсюду: то угрожая моему лицу, то груди; то с левого фланга, то на уровне шеи. Даже не знаю, как мне удалось отразить все эти уколы и выпады, так как Руди был самым стремительным человеком из всех, кого мне приходилось встречать, а кисть его была тверда, как стальная пружина. Он прижал меня к подножью лестницы и, смеясь, опустил саблю, глядя на главные ворота, откуда доносился треск пистолетных выстрелов, а пороховой дым, словно туман, наполнял холл.

— Смелее, Крафтштайн! — прокричал Штарнберг. — Это ведь всего-навсего кучка пахарей! Огня, ребята! Скиньте их в озеро!

Он ободряюще взмахнул саблей, и я, пользуясь моментом, нанес ему страшный удар в голову. Боже, я почти достал его, но в последний миг ему удалось отвести мой клинок, и вот он уже теснит меня снова. Атака была столь яростной, что мне пришлось поднырнуть под его саблю и обратиться в бегство.

— Стой и дерись, черт тебя побери! — кричит он, преследуя меня. — Вы все там такие трусливые зайцы в своей Британии? Стой и дерись!

— Чего ради? — спрашиваю я. — Чтобы ты мог похвастать своим мастерством клинка, иностранный фигляр? Поймай меня, раз ты такой шустрый! Давай же!

В любой другой день это было последнее, что мне пришло бы в голову сказать, но сейчас я знал, что делаю. Когда Руди пошел за мной, я заметил, как он пошатывается, а приняв стойку, покачивается из стороны в сторону. Его повело из-за раны и усталости, при всей скорости и искусстве запас сил у него было не сравнить с моим. Если мне удастся увести его из холла, где он может позвать своих, я получу шанс достаточно измотать противника и покончить с ним или хотя бы протянуть до появления на сцене Заптена с его недотепами-датчанами. Так что я кинулся к тюремному коридору, обзывая Штарнберга австрийским сводником, взломщиком спален, гейдельбергским сутенером и прочими именами, приходившими мне на ум.

Вполне может статься, его и не требовалось подбадривать, прозвища только веселили Руди, но он следовал за мной не торопясь: топ-топ, топ-топ, держа руку с саблей как пику, занесенную для укола. Я быстро отступал по коридору, стараясь держать его на расстоянии, и вскоре оказался на лестнице. Теперь пошло легче, потому что строитель, кто бы он ни был, хорошо знал свое дело: ступеньки закручивались спиралью вправо, так что стена прикрывала мой открытый фланг, в то время как Руди открывался сбоку.

— Ты не можешь бежать вечно, — кричит он, рубя тыльной стороной.

— То же самое говорили Веллингтону, — отвечаю я, приняв удар гардой. — И где только тебя фехтовать учили, паяц опереточный?

— Собака лает, — хохочет он. — Дай-ка выйдем на ровное место, тогда поглядим, как ты умеешь фехтовать, не прячась за стенкой.

Руди опрометью кинулся вниз, держась у стены, и мне пришлось отпрыгнуть и помчаться вниз сломя голову. Он висел у меня на плечах, но я отмахнулся парой круговых и скатился по ступенькам. Споткнувшись на последней из них, я сумел восстановить равновесие как раз в тот момент, когда Штарнберг вслед за мной спустился на площадку.

— На сей раз ты влип, актер, — говорит он, останавливаясь, чтобы отбросить прядь волос с глаз. Дышал он тяжело, но и я тоже: если у него не иссякли силы, со мной скоро будет все кончено. Руди медленно приближался ко мне, описывая саблей неспешные круги; потом вдруг прыгнул. Дзинь-дзинь, и я подался назад под его напором. Мы были в низком подвале, со множеством колонн, за которыми можно было петлять, но сколько я ни пытался, он все равно постепенно теснил меня к освещенному арочному проему, ведущему в караулку и темницу Карла-Густава. Бился Руди в полную силу, его клинок мелькал, словно сделанный из ртути, и самое большее, чего мне удалось достичь, отступая к освещенному месту, это сохранить в неприкосновенности свою шкуру.

— Бежать почти уже некуда, — говорит он. — Знаешь ли ты молитвы, английский трус?

Я был слишком занят, чтобы отвечать на колкости: пот лился с меня ручьями, а правая кисть невыносимо болела. Но и у него дела шли не лучше: его сабля рассекла воздух в неудачном замахе, и он пошатнулся. В отчаянии я решился на знаменитый фокус старины Флэши: резкий тычок в лицо, мощный пинок в промежность и сокрушительный рубящий удар сверху вниз саблей. Но пока я ходил в школу, Руди уже заканчивал университет: шаг в сторону, и мои тычок с пинком прошли мимо, и не отложи я свой коронный удар в пользу нетрадиционного парирующего движения в купе с воплем испуга — мне бы настал конец. Но даже так острие его сабли успело рассечь мне левое предплечье. Он приостановился, чтобы перевести дух и поиздеваться надо мной.

— Значит, так вот дерутся джентльмены в Англии? — говорит. — Не удивительно, что вы побеждаете в войнах.

— Кто бы говорил: сам исподтишка тыкаешь, как уличный мальчишка, — мне было не по себе после пережитой опасности, и я был рад передышке. — Ты когда в последний раз честно дрался?

— Дай-ка вспомню, — говорит он, снова становясь ангард и проводя пробную атаку. — Году в сорок пятом или сорок шестом — я тогда молодой был. Но до тебя мне далеко.

Обозначив удар в голову, он вдруг сделал резкий выпад, и, пока я растерялся, едва не проткнул меня насквозь. Но его подвела усталость: острие прошло мимо цели.

— И кто из нас джентльмен? — вскричал я, но ответом мне был только смех и быстрая атака, почти прижавшая меня к решетке темницы Карла-Густава. Я успел бросить взгляд назад — дверь решетки была отворена, и мне понадобилось мгновение, чтобы проскочить внутрь и хлопнуть дверью перед Руди. Тот успел-таки просунуть ногу, и мы стали бороться, поливая друг друга ругательствами. Мой вес уже брал верх, когда сзади раздался крик и что-то врезалось в прутья решетки рядом с моей головой. Это была оловянная миска: этот чертов Карл-Густав был не только жив, но еще и метал в меня свою утварь. Инстинктивно я ослабил напор, а Руди налег, и меня отбросило на середину комнаты как раз в тот миг, когда венценосный идиот запустил в меня стулом, но, по счастью, промазал.

— Я же на твоей стороне, чокнутый ублюдок! — завопил я. — Кидай в него!

Но у него не осталось уже ничего, кроме лампы, а ему явно не хотелось остаться в темноте — он стоял и смотрел, как Штарнберг наседает на меня что есть силы. Я сопротивлялся как мог. Наши сабли сцепились эфесами, и мы боролись и пинали друг друга, пока Руди не умудрился высвободиться. Мне удалось задеть его левое плечо, и он с грязным ругательством ринулся в новую атаку.

— Значит, вы отправитесь туда вместе, — вскричал Руди и погнал меня по темнице. Его плечо и голова кровоточили, он едва не падал, но все равно смеялся мне в лицо, сближаясь для смертельного удара.

— Сюда! Сюда! — завопил Карл-Густав. — Ко мне, парень!

Но даже за целое королевство я не в силах был сделать этого: рука моя слабела под ударами Штарнберга. Один из них мне удалось остановить буквально в дюйме от лица. Он снова занес саблю — и в тот же миг замер, повернувшись к решетке. С лестницы доносились крики.

— На помощь! — кричал Карл-Густав. — Скорее! Сюда!

Руди выругался и отпрыгнул к двери; крики и звуки шагов слышались все сильней. Он колебался одно мгновение, потом посмотрел на меня.

— В другой раз, черт тебя побери, — воскликнул он. — Au revoir,[62] ваше высочество! — и с маху запустил в меня саблей. Вращаясь, она пронеслась у меня над головой и зазвенела о камень, но я инстинктивно подался назад, поскользнулся и покатился по плитам. Боже, они же идут под уклон! Скользя, я с ужасом вспомнил про туннель и его жуткую воронку. До меня донеслись запоздалое предупреждение Карла-Густава и издевательский смех Руди; по мере того как я скользил, отчаянно стараясь зацепиться за камни, их голоса начали удаляться. Остановиться не получалось, на секунду моя нога застряла, и меня, беспомощного, словно треску на разделочной доске, развернуло. Теперь я скользил головой вперед; перед моими глазами разверзлась жуткая черная дыра, потом голова зависла над пустотой, руки хватали воздух, и я с воплем свалился в бездну. «О, Боже, вся жизнь в помойную яму!», — пронеслось у меня в голове, пока я летел навстречу верной гибели.

Тоннель шел под углом, и, летя вниз, в черную тьму, я бился о его стены плечами, коленями, бедрами. Охваченный паникой, я не представлял, что ждет меня — но это явно был жуткий, невыразимо страшный конец: я низвергался в вечную тьму, в глубины преисподней, без всякой надежды на спасение. Все ниже и ниже; мой собственный дикий вой звучит у меня в ушах… еще ниже, ниже… и тут с сокрушительной силой я врезаюсь в ледяную воду и камнем иду ко дну. Погружение постепенно замедляется, и вот я уже чувствую, что поднимаюсь наверх.

Какой-то момент, исполненный отчаянной надежды, мне казалось, что я вынырну на поверхность Йотунзее, но, не успев даже пошевелить ногой, я ударился спиной о стенку тоннеля. Боже! Я пойман, как крыса в капкан — в трубе слишком тесно, чтобы развернуться, и, застряв вниз головой, мне остается только захлебнуться!

До сих пор удивляюсь, как я не сошел с ума в тот момент. Должен заявить, что храбрый человек в тот момент сдался бы, осознавая бесполезность борьбы. А вот моя подсознательная, врожденная трусость заставляла меня барахтаться и цепляться, ломая ногти, за стенки трубы. Падая в воду, я не успел набрать воздуха, нос и рот уже залило, и тут мои шарящие пальцы нашли вдруг выступ. С удесятеренной силой отчаяния я подтянулся к нему и обнаружил за ним следующий и снова подтянулся; потом силы оставили меня, и я почувствовал, что переворачиваюсь на спину. Я глотнул воды, удушье раздирало мою грудь, а тело немощно билось о стенки тоннеля. «Боже, Боже, не дай мне умереть, не дай мне умереть!» — проносилось У меня в голове, но я умирал, да, умирал…

И тут, какими-то остатками изменяющих мне чувств я ощутил, что голова моя уже в не в трубе, только грудь и остальное.

Я не мог четко осмыслить этот факт, помню только, как мои руки оказались на уровне лица, то есть, по сути, за горловиной трубы, и с маниакальным усилием уперлись в каменные края моей ловушки. Должно быть, мне удалось вырваться, поскольку в следующий миг, идя вверх, я притерся к наружной стенке тоннеля. В ушах звенело, перед глазами метались красные круги, но я чувствовал, что поднимаюсь, поднимаюсь… В моем гаснущем сознании промелькнула мысль о медленном воспарении в небо. И тут я ощутил на щеках воздух — холодный, кусающий ветер — только на секунду, прежде чем погрузился снова. Но даже полумертвый, я еще смог управлять членами, и вот голова моя снова вынырнула, и, подгребая руками, мне удалось удержаться на поверхности. Когда зрение восстановилось, я разглядел усыпанное звездами небо с большой, холодной белой луной, а вокруг простирались воды Йотунзее, к коим я добавлял содержимое своего желудка.

Кое-как продержавшись на плаву до того благостного момента, когда боль от удушья прошла и сознание вернулось, обретя способность подсказать, что ледяная вода может снова отправить меня на дно. Пыхтя и отплевываясь, я вяло заработал руками и огляделся: справа простиралась гладь озера, зато слева темнела, уходя ввысь, махина скалы Йотунберг с таким манящим и гостеприимным замком на ней. До острова было буквально ярдов двадцать; собрав остатки сил, я замолотил по воде, и по милости Божией, там где я подплыл, оказалась отлогая полоска. Взобравшись на нее по грудь, я потихоньку выполз на берег и лежал, беспомощный как ребенок, уткнувшись лицом в этот благословенный мокрый камень, впадая в забытие.

Полагаю, я пролежал всего лишь несколько минут, но, возможно, душевное потрясение от пережитого ужаса оказалось сильнее физического, так как следующее, что я помню, это как бреду по краю воды, не понимая, кто я и где нахожусь. Я сел и постепенно память вернулась, подобно жуткому кошмару — мне потребовалось несколько минут, дабы убедить себя, что я все еще жив.

Сейчас, возвращаясь к происходившему, уже понимаю, что с момента, когда я соскользнул в воронку до спасения на берегу Йотунберга прошло не более двух минут. Инерция падения иссякла за пару футов до горловины трубы, и по чистому везению я выкарабкался наружу и всплыл на поверхность. Случилось чудо, без сомнения, но оно воистину пугающее. Если я трус, то нет ли на то весомых причин? Только тому, кто сам умирал, знаком настоящий страх смерти, и мне, клянусь Богом, он знаком. Мне до сих пор страшно: всякий раз, переев сыра или лобстеров, я стараюсь не спать ночью, ибо как только проваливаюсь в сон, ко мне с неотвратимостью судьбы возвращается воспоминание, как я захлебываюсь, болтаясь вверх тормашками в той адовой канаве под Йотунбергом.

Но, едва поняв, что не умер, я тут же сообразил — я быстро наверстаю упущенное, если останусь сидеть здесь, замерзший и обессиленный. Когда я так внезапно покинул сцену действия, мой слух успел уловить, что приближается помощь. Допустим, Крафтштайн и его подручные потерпели фиаско, а Руди нашел свой честно заслуженный конец в схватке. Какая приятная мысль: может, они скинули его в трубу вслед за мной? Мне трудно было представить другого человека, которому бы я с такой силой желал подобной судьбы. Так или иначе, они, скорее всего, освободили из оков Карла-Густава и теперь торжествуют. Как отреагируют они на мое появление? Для них это может быть ударом — после того, как я вроде бы столь очевидно погиб. Не возникнет ли у них желания исправить эту ошибку? Нет, наверняка нет — не после того, что я для них сделал. Действительно ведь сделал, хотя, в основном, не по своей воле.

Так или иначе, выбора нет. Если я останусь здесь, то замерзну насмерть. Нужно попытать судьбу и идти в замок.


С места, где я находился, была видна дамба, в сотне ярдов впереди, а пройдя немного вокруг замка, я смог разглядеть и подъемный мост. В воротах замка я заметил фигуры людей, выглядевших точь-в-точь как «вёльсунги». Подойдя поближе, я убедился, что так оно и есть, и стал кричать и взбираться по скалистой тропинке, ведущей к подножью моста.

Трое изумленных крестьян помогли мне взобраться наверх и проводили через засыпанную обломками арку в холл. Боже, что за побоище! Крафтштайн лежал у лебедки с размозженным черепом, его могучие ладони скрючились, словно когти. Мне припомнилась их хватка, и я вздрогнул. Рядом валялось еще с полдюжины тел: выходит, Заптен сдержал слово — выживших среди йотунбергского гарнизона не было. В центре холла застыла лужа крови, в ней лежал тот малый, который жаловался Крафтштайну на скуку — что ж, теперь однообразие ему не грозит. Запах пороха бил в ноздри, а легкое облачко дыма еще висело под потолком.

Крестьяне усадили меня на скамью, и пока один помогал мне снять мокрую одежду — второй раз за ночь — другой промыл и перебинтовал саднящую рану в предплечье. Третий же — практичный парень — сообразив, что мне нужно во что-то одеться, стаскивал вещи с одного из трупов. Он выбрал того, который был застрелен в голову, и проявил любезность, не слишком заляпавшись кровью. Не могу сказать, что испытал отвращение, натягивая шмотки покойника — напротив, они пришлись как раз в пору.

Потом мне дали фляжку со шнапсом, я залпом влил в глотку половину и сразу ощутил тепло, растекающееся по членам. Я плеснул немного на ладонь и растер лицо и шею — фокус, которому научил меня в Афганистане Макензи — ничто другое не помогает так от переохлаждения, если вам, конечно, не жаль спиртного.

Остальное я допивал уже не спеша, оглядываясь вокруг. В холле находилось еще несколько «вёльсунгов», озадаченно переглядывавшихся между собой, из комнат наверху слышались голоса — видимо, все было под их контролем. Но ни Заптена, ни Грундвига не было видно.

Я рассудил, что оно и к лучшему. Теперь, когда потрясение — нет, целая череда жутких испытаний — осталось позади, и я очутился здесь, целый и невредимый, и у меня есть выпивка, теплая одежда и ничто мне не грозит, настроение мое резко пошло вверх. С каждой минутой, пока я размышлял о том, что пережил и чего избежал, мне на душе становилось все легче: впервые за многие месяцы при мысли о будущем сердце не уходило в пятки.

— Где же майор Заптен? — спрашиваю я, на что мне сообщили, что он до сих пор в темнице, и его, само собой, не велено беспокоить. Но я-то понимал, что этот запрет ко мне не относится, поэтому, приняв царственный вид, отмел в сторону их протесты — любопытно, как приживаются привычки, будучи единожды приобретены — и направился к коридору. Впрочем, у входа я задержался, чтобы поинтересоваться, точно ли все защитники убиты. Они расцвели и хором затянули: «Jah, jah».[63] Но я все равно взял саблю — не столько для защиты, сколько для форсу — и отправился вниз по лестнице в темницу. Подходя к арке, я услышал звуки голосов, а подойдя ближе, Разобрал слова Заптена:

— …тело Хансена во рву. Но хотелось бы мне достать Штарнберга — вот кого в аду заждались.

Плохие новости; я с опаской оглянулся, потом обругал себя за впечатлительность. Где бы ни был Руди, здесь его точно нет.

— Все это невероятно, — произнес другой голос, в котором я узнал Карла-Густава. — Может ли это быть? Человек, занявший мое место… Английский двойник… И тут он, вместе с Хансеном, пытается спасти меня.

— У него не было особого выбора, — хмыкает Заптен. — Или это, или петля.

Это верно, черт бы его побрал, благодетеля.

— Нет, нет, вы несправедливы к нему, — включился Грундвиг — вот ведь отличный парень! — Он же раскаялся, Заптен. Никто не смог бы сделать больше. Если бы не он…

— Разве я не знаю, — отвечает Карл-Густав. — Я видел, как он сражался, именно ему я обязан спасением от того негодяя. Бог мой, какая смерть!

Наступила пауза, потом Заптен говорит:

— Ну, хорошо, согласен трактовать сомнение в его пользу. Но, осмелюсь сказать, своей смертью он оказал вашему высочеству превосходную услугу, ибо будучи жив, представлял бы собой серьезное неудобство.

Так, этого я вынести не мог — помимо прочего, момент был подходящий. Я тихо вышел из арки.

— Прошу простить за назойливость, майор, — говорю, — но удобен я или нет, а по-прежнему здесь, чтобы служить его высочеству.

Сцена возымела эффект: Заптен резко развернулся, его трубка свалилась на пол; Грундвиг вскочил, вытаращив глаза; принц, сидевший за столом, выругался от неожиданности; там были еще двое, располагавшиеся за стулом принца, — думаю, они тоже порядком удивились.

О да, было довольно изумленных возгласов и расспросов, доложу я вам; мое появление их явно поразило, даже если не вполне обрадовало. Разумеется, ситуация для них осложнилась: герои доставляют намного меньше неудобств, когда остаются на поле боя. В вопросах, которыми меня засыпали, читался легкий оттенок сожаления: как я спасся, как выбрался. Могу поклясться, на языке у Заптена так и вертелся вопрос, зачем я все это сделал.

Я отвечал на все с предельной честностью, вкратце описав им устройство сливной системы Йотунберга и дав отчет о том, как выбрался из озера. Принц с Грундвигом твердили, что это чудо; Заптен поднял трубку и принялся набивать ее табаком.

— И вот, — подвел я итог, — я вернулся сюда, чтобы предложить свои услуги — если они необходимы. — С этими словами я положил саблю на стол и отошел. Тот парень, Ирвинг,[64] со мной и рядом не стоял.

Наступила долгая, неловкая тишина. Заптен — уж он-то не собирался нарушать ее, — попыхивал своей трубочкой, Грундвиг ерзал. Наконец принц, хмурившийся за столом, поднял взгляд. Боже, как он был похож на меня.

— Сэр, — не спеша начал он. — Эти господа сообщили мне о том… что произошло недавно в Штракенце. Это не помещается в голове… в моей, по крайней мере. Судя по всему, вы принимали участие в самом подлом обмане, в самом странном заговоре, о котором мне приходилось слышать. И в то же время делали это против своей воли. Так ли это? — Он обвел взглядом остальных, Грундвиг растерянно кивнул.

— Может статься, я не совсем в своем уме после всего этого, — продолжил принц, обведя вокруг рукой, словно человек, ищущий дорогу в тумане, — но у меня, по крайней мере, есть глаза. Кем бы вы ни были, каковы бы ни были ваши побуждения… — он замялся, но овладел собой. — Сегодня вы спасли мне жизнь, сэр. Вот все, что я знаю. Если вы затевали что-то недоброе — пусть грех будет у вас на душе. Но это все в прошлом, хотя бы для меня. — Он оглядел остальных: Грундвиг кивал, Заптен хмуро пыхал трубкой и изучал носки своих башмаков. Потом Карл-Густав встал и протянул мне руку.

Я крепко пожал ее, и мы посмотрели в глаза друг другу. Наше сходство было просто зловещим, и я понял, что он разделяет это чувство, поскольку рука его безвольно упала.

— Сказать честно, полагаю, я в долгу перед вами, — говорит он, несколько смущенно. — Если я могу что-то… Ну, не знаю…

Говоря по правде, я не думал о вознаграждении, но принц, похоже сделал ясный намек. Мне ли не знать, что лучшей политикой будет помалкивать, поэтому я просто ждал, и повисла новая томительная пауза. На этот раз ее нарушил Заптен:

— О долге и речи быть не может, — решительно заявляет он. — Мистер Арнольд уже получил сполна. Ему стоит радоваться тому, что остался жив.

Но Грундвиг и принц возмутились.

— По крайней мере это долг вежливости, — говорит Карл-Густав. — Мистер Арнольд, примите мою благодарность; полагаю, вы понимаете, что это одновременно благодарность Штракенца и Дании.

— Ну вот и прекрасно, — фыркает Заптен. — Но с позволения вашего высочества, осмелюсь предположить, что лучшей наградой для мистера Арнольда будет возможность беспрепятственно покинуть наши пределы.

Он прямо кипел от злости. Мне пришло в голову, что не уцелей принц, Флэши уже танцевал бы джигу на веревке под дудку Заптена. Мне подумалось, что сейчас не время вспоминать про златокудрую крошку Амелию: чем меньше говорить о ней, тем лучше.

— Но ему надо хотя бы отдохнуть, — говорит принц. — Затем мы препроводим его к границе. Это наша обязанность перед ним.

— Он не может оставаться здесь, — прорычал Заптен. — Боже, взгляните на его лицо! Нам и так нелегко будет предотвратить скандал. А если в государстве появятся два правителя с одним лицом, покоя не дождешься вовеки.

Принц закусил губу, и я понял, что настало время дипломатического демарша.

— С соизволения вашего высочества, — говорю, — майор Заптен прав. Каждый миг моего пребывания в Штракенце чреват опасностью для нас обоих, особенно для вас. Мне нужно уехать, и как можно скорее. Поверьте, так будет лучше. И, как сказал майор, о долге нет и речи.

Да уж, конечно! Мое лицо было невозмутимо, но внутри во мне начали нарастать гнев и обида. Я ведь не просил впутывать меня в политику их никчемного герцогства, но за это время меня бессчетное число раз убивали, били, кромсали, топили, пугали до смерти — и в итоге наградой мне служит фырчание Заптена и рукопожатие его проклятого высочества. Десять минут назад я был счастлив, что унес свою шкуру, но теперь меня обуревали досада и ярость по отношению к ним.

Меня начали убеждать в обратном, но все это было лицемерие — я не сомневался, пройдет час-другой, и Карл-Густав, оправившись от испуга и проистекающей из него благодарности ко мне, начнет с охотой прислушиваться к доводам Заптена насчет того, что меня лучше повторно спустить в трубу — на этот раз со связанными руками. Если на то пошло, раз у него мое лицо, то и характер, скорее всего, тоже.

Впрочем, на миг принц сделал милость напустить на себя озабоченный вид: скорее всего, полагал необходимым для поддержания королевского достоинства отплатить мне чем-то. Но ему удалось подавить это стремление — они в этом мастера — и в итоге все согласились, что я должен убираться отсюда, чем скорее, тем лучше. Они собирались остаться на ночь в замке, где принц сможет отдохнуть и провести совет, мне же прозрачно намекнули, что поутру мне лучше быть уже за границей. Единственным, кто сожалел о моей внезапной опале, был Грундвиг. Странный это был тип; насколько я уяснил из его слов, он один придерживался убеждения, что мне пришлось стать скорее жертвой, чем преступником. Его сочувствие ко мне выглядело не наигранным, и именно он взял на себя труд проводить меня из темницы и распорядился найти лошадь, и ждал со мной у главных ворот, пока ее не приведут с материка.

— Знаете, я тоже отец, — говорит он, прохаживаясь взад-вперед. — Я понимаю, что чувствует человек, которого разлучили с близкими, сделав их заложниками. Кто знает: возможно, я сам поступил бы так же на вашем месте? Надеюсь, что если так произойдет, я поведу себя так же мужественно.

«Много ты понимаешь, тупой ублюдок», — подумал я. Мне было интересно, что случилось с Руди, но он сказал, что не знает. Видели, как он скрылся в одной из дверей подвала; его искали, но так и не нашли. Скорее всего, ему был известен потайной выход, через который он и улизнул. Звучало маловероятно, но в любом случае было немного шансов на нашу новую с ним встречу. Я не планировал задерживаться в этих краях надолго — ровно настолько, насколько необходимо для одного дельца, забрезжившего у меня в уме.

Один из крестьян вернулся с лошадью и плащом для меня. Расспросив Грундвига насчет дороги и приняв фляжку, а также пакет с хлебом и сыром, я вскочил в седло. Уже просто почувствовав под собой лошадь, я воспрял духом: мне не терпелось убраться подальше от этого проклятого места и всего, что с ним связано.

Грундвиг не стал обмениваться рукопожатием, только торжественно помахал мне. Я развернул лошадь, дал шенкелей и проскакал по мосту, навсегда оставляя позади Карла-Густава, «Сыновей Вельсунгов», старого дядюшку Тома Кобли и всех остальных.[65] Я мчался по дороге на Штракенц, ни разу не оглянувшись на мрачную громаду Йотунберга. Надеюсь, они все подхватили там воспаление легких.

IX

Вы, наверное, решите, что после всего пережитого у меня не могло возникнуть иной мысли, как убраться из Штракенца и Германии по добру по здорову. Вспоминая об этом сейчас, я диву даюсь, как могло случиться иначе. Но случилось. Странная штука: самый последний трус в минуту опасности, по избавлении от нее я тут же испытываю прилив бодрости. Возможно — это естественная реакция; возможно — легкомыслие; возможно — результат того, что обычно после таких случаев я изрядно напиваюсь — как и в тот раз — и сочетание трех этих факторов рождает во мне дух авантюризма. Это кураж, ей-богу, но хотелось бы мне получать по гинее каждый раз, когда пережив смертельную опасность и радуясь, что хоть жив остался, я тут же впутывался в какую-нибудь глупость, на которую в здравом рассудке не клюнул бы ни за что.

В тот раз я вдобавок был зол. Меня гнобили, терзали, подвергали страшной опасности — и в уплату я получаю процеженное сквозь зубы «спасибо» от человека, который, если бы не я, отправился бы на корм рыбам! Боже, как же я их всех ненавидел: этого пентюха Карла-Густава, старого хмыря Заптена, и даже ханжу Грундвига с его блекотанием. Но я с ними поквитаюсь, ей-ей. И это, кстати, будет высшая справедливость: Бисмарк обещал мне хорошее вознаграждение — так-так, вот я и вернусь из Штракенца не с пустыми карманами.

К тому же дело-то вполне безопасное. Риска вообще почти нет, ибо у меня имеется фора в несколько часов, и я знаю, как замести следы. Бог мой, я им всем покажу, они у меня узнают, что скупой платит дважды. Значит, мне за них делать грязную работу, а потом убираться вон, вот как? Ну, придется вам немножко больше узнать о Гарри Флэшмене, подлые ублюдки!

Так кумекал я сам с собой. Но самое главное было то, что я не сомневался в безопасности своего предприятия. Да и разве найдется нечто, на что не решится человек, у которого есть быстрый конь и свободный путь прочь из города?

Когда я въехал в Штракенц, только-только начало светать, предрассветный ветерок шевелил ветви деревьев, растущих вдоль тракта. Я скакал по спящим предместьям; копыта звонко стучали по мостовой. Обогнув старый город, я подъехал к дворцу, где у ограды меня встретили двое часовых, широко распахнувшие рты от удивления.

— Offnen![66] — говорю.

Один попытался салютовать мне и уронил мушкет, другой стал поспешно раздвигать створки. Я поскакал дальше, предоставив солдатам дивиться, как их новый принц, чье исчезновение наделало в герцогстве много шуму, прибывает ни свет ни заря, нечесаный и небритый.

У дверей охраны было больше; я дал стражникам строжайший приказ оседлать для меня лучшую лошадь и быть наготове через десять минут. Еще я распорядился, чтобы никто ни под каким видом не покидал дворца, и никто не входил в него без моего ведома. Они взяли под козырек и наперегонки помчались выполнять команду. Один открывал передо мной двери, и вот я по-хозяйски вхожу в холл. «Как же все просто», — думаю.

Дремавший в кресле мажордом или швейцар вскочил и заголосил при виде меня, угрожая перебудить все здание. Пришлось успокоить его резким словом.

— Пошлите кого-нибудь на кухню, — говорю я. — Пусть соберут холодных закусок, чтобы хватило набить седельный мешок, и принесут сюда. Да захватят вина или флягу со спиртом. А, еще денег, кошель с деньгами. Живо!

— Ваше высочество опять уезжает? — заверещал он.

— Да, — отрезал я. — Beeilen sie sich.[67]

— Но, ваше высочество… Мне приказано… Ее высочеству велено докладывать…

— Герцогиня? Где она? Разве не в Штрельхоу?

— Вовсе нет. Она вернулась прошлой ночью, после того… как ваши поиски ничего не дали. — Глаза его были круглыми от испуга. — Все в жутком беспокойстве, ваше высочество. Был дан приказ при первом известии о вас тут же сообщать герцогине.

Я на это не рассчитывал, она должна была оставаться в Штрельхоу, черт ее побери! Дело осложняется… Хотя, может, и нет… Глядя натоптавшегося в нерешительности мажордома, я пораскинул мозгами и пришел к решению.

— Я сам ей скажу, — говорю. — А пока, милейший, будьте любезны исполнить все, что я приказал. И чем меньше болтовни о моем возвращении, тем лучше — ясно?

Предоставив ему лопотать про готовность исполнить мои приказания, я, перескакивая по четыре ступеньки за раз, помчался по парадной лестнице к покоям герцогини. У дверей стояли все те же облаченные в желтые мундиры стражники, при виде меня остолбеневшие и выкатившие глаза — эти парни ничто против наших из Одиннадцатого гусарского, доложу я вам. Я постучал, и минуту спустя сонный женский голос спросил:

— Wer klopft?[68]

— Карл-Густав, — отвечаю я. — Никого не впускать! — это часовым.

Изнутри послышался визг, двери открыла та самая рыжая малютка-фрейлина, с которой флиртовал Руди. Протирая рукой заспанный глаз, другим она изумленно пялилась на меня. Живописную картину беспорядка дополняла сбившаяся ночная сорочка, из-под которой выбивалась одна из грудей. «Да, мне самое время покинуть Штракенц, — подумал я, — ибо долго оставаться верным мужем я не смогу».

— Где твоя госпожа? — спрашиваю я. В этот момент распахнулась внутренняя дверь, и появилась Ирма, в наспех наброшенном на плечи халате.

— Что случилось, Хельга? Кто стучал… — при виде меня она вскрикнула, покачнулась и прыгнула мне на руки. — Карл! О, Карл! Карл! Карл!

Ладно, немного можно побыть и верным: ощущение прижавшегося ко мне юного тела было подобно электрическому разряду, и нет ничего удивительного в том, что я привлек ее к себе, отвечая на поцелуи, которыми она осыпала мое лицо.

— О, Карл! — она отстранилась, глядя на меня заплаканными глазами. — Ах, любимый, что произошло с твоей головой?

На мгновение я опешил, а потом сообразил: бритва не касалась моей шикарной полированной лысины уже дня два или три, в силу чего последняя покрылась черной и жесткой, как ершик, порослью. Как только женщины умеют вычленять самые неважные детали!

— Пустяки, моя дорогая, — отвечаю я, сжимая ее в объятиях. — Теперь, когда я снова с тобой, все в порядке.

— Но что произошло? Где ты был? Я с ума сошла от беспокойства… — она вскрикнула. — Ты ранен! Твоя рука…

— Ну же, ну, милая, — говорю я, еще крепче тиская ее. — Не волнуйся. Это всего лишь царапина. — Я развернул ее, бормоча ласковые словечки, и повел в спальню, подальше от любопытных глазенок юной Хельги. Стоило мне закрыть за нами дверь, как ее вопросы посыпались с новой силой. Я велел ей молчать, и мы сели на край кровати — как здорово было бы покувыркаться с ней, да только времени не было.

— Это бунт… точнее, заговор против герцогства. Твой трон, сами наши жизни в опасности. — Я оборвал ее испуганный крик. — Он удался, почти удался. Все висело на волоске, но благодаря преданности нескольких твоих… наших подданных, худшее уже позади и бояться нечего.

— Но… но я не понимаю, — начала она, и ее прекрасное лицо сделалось жестким. — Кто это был? Те агитаторы? Но они в тюрьме — я точно знаю!

— Ну, ну, — успокаивающе шепчу я, — не волнуйся. Все позади, Штракенц спасен, и, самое главное, ты в безопасности, любимая. — И я снова сгреб ее в охапку.

Она задрожала, потом разрыдалась.

— Ах, Карл! Благодарение Господу, ты в самом деле вернулся! Ах, мой дорогой, я готова была умереть… Мне казалось… казалось, что ты…

— О, но ты же видишь, я здесь. Ну же, ну, утри глазки, милая, и слушай. — Ирма уставилась на меня, моргая глазами. Бог мой, как она была прекрасна в своей воздушной сорочке — видно, этой зимой в Штракенце зашла мода на низкий вырез — и ее близость, аромат волос, это обожание в глазах, начали разжигать во мне пламя.

— С ним почти покончено, с этим заговором, — говорю я. — Нет, выслушай меня, я все расскажу в свое время, пока же просто поверь мне и сделай все в точности так, как скажу. Заговор уничтожен, да-да. Но остается несколько деталей, требующих личного моего участия…

— Деталей? Каких?

— Нет времени. Мне нужно уехать, — при этих словах она вскрикнула. — Это совсем ненадолго, дорогая: на несколько часов. И мы снова будем вместе, чтобы никогда уже больше не разлучаться. Никогда.

Она опять расплакалась, прижималась ко мне, отказывалась отпускать, говорила, что я не должен подвергать себя опасности и прочая. Я пытался успокоить ее, но тут плутовка запускает мне в рот язык, а рукой начинает шарить между ног, уговаривая остаться.

Ей-ей, это меня возбудило. Есть ли еще время? Нет, Господи, нельзя — я и так потратил столько драгоценных минут. Она откидывается на спину, увлекая меня за собой, но я уже принес желание в жертву здравому смыслу и мягко отстраняю ее.

— Тебе нужно остаться здесь, — твердо заявляю я. — Под сильной охраной в своих апартаментах. Поверь мне, дорогая, это вопрос жизни и смерти! Я не хочу уходить, но у меня нет выбора: не забывай, что ты герцогиня, ты должна защищать свой народ. Дорогая, ты веришь, что все мои действия направлены на благо безопасности Штракенца и твоей собственной?

О, эти венценосные шлюшки замешаны из крутого теста: напомните такой про судьбу страны, и она с охотой сделает все, воображая себя Жанной д'Арк. Я влил в нее еще немного патриотической чепухи вперемешку с любовной, и она в итоге согласилась делать, что сказано. Я поклялся вернуться через час или два, намекнув, что потом неделю не вылезу из кровати, и она снова прыгнула на меня.

— Ах, мой милый! — говорит Ирма, обвивая меня руками. — И как только я отпускаю тебя?

— Всего на миг, дорогая! А затем… ах, мне нужно спешить. — Я весь пылал. — Обещаю беречь себя. Со мной все будет хорошо… А если нет — вскоре появится другой парень… Но это… нет… я имел в виду… я вернусь, дорогая.

Крепко стиснув Ирму в объятиях еще раз, я отцепил ее руки. Ей-богу, это было так трогательно: она любила меня, и не будь такой жуткой спешки, я вовсе не торопился бы распрощаться с нею.

Встретившая меня за порогом Хельга уже привела себя в порядок, но румянец на щеках выдавал, что она подслушивала у дверей. Я строго-настрого наказал ей присматривать за госпожой и следить, чтобы та не покидала опочивальни. Затем вышел в коридор. Часовые вытянулись, словно проглотив шомпол; повторив им приказ никого не впускать и не выпускать, я направился к часовой башне.

Найти ее было не сложно — еще один пролет по главной лестнице. Наверху меня встретили двое караульных, которых я отослал на усиление поста у дверей Ирмы. Потом поднялся по спиральной лесенке, миновал короткий коридор и достиг кованых ворот. Прямо перед ними располагалась крохотная караулка, в которой я обнаружил прапорщика и двух солдат. Рядовые резались в карты, офицер дремал в кресле, но при моем появлении все мгновенно вскочили, лихорадочно оправляя мундиры и застегивая пуговицы. Я сразу перешел к делу.

— Тревога, фенрих,[69] — говорю я, — произошла попытка государственного переворота. Жизнь герцогини в опасности.

Все вылупились на меня.

— Нет времени болтать, — продолжаю я. — Мы держим ситуацию в руках, но я вынужден оставить дворец, чтобы нанести удар по гнезду мятежа. Все понятно? Теперь скажите, как вас зовут?

— Ве-ве-вессель, ваше высочество, — промямлил он.

— Прекрасно, фенрих Вессель. Послушайте меня: в целях безопасности герцогини я уже направил в ее апартаменты наряд стражи. Вы со своими людьми должны проследовать туда же немедленно и принять командование. Приказываю вам не пропускать никого — подчеркиваю: никого — в ее покои до моего возвращения. Это ясно?

— Э… э… Да, ваше высочество. Но наш пост… сокровища короны…

— Вам предстоит охранять сокровище, бесконечно более драгоценное для нас всех, — напыщенно провозгласил я. — Берите своих людей и отправляйтесь немедленно!

— Конечно, ваше высочество… тотчас же, — он замялся. — Но прошу прощения, ваше высочество — первейшее правило дворцовой стражи гласит, что сокровища ни при каких обстоятельствах не должны оставаться без охраны. Имеется ясная инструкция…

— Фенрих Вессель, — говорю я, — есть ли у вас мечта стать в один прекрасный день лейтенантом? Или вы предпочитаете чин рядового? Мне не хуже вас известна ценность регалий короны, но бывают случаи, когда даже бриллианты ничего не стоят. — На самом деле я не мог припомнить ни одного, но звучало здорово. — Так что, шагом марш. Я принимаю на себя всю ответственность. Нет, даже более: сдайте мне ключи, я буду охранять их лично.

Это уладило дело. Прапорщик щелкнул каблуками, пролаял своим команду, построил в шеренгу и отправил прочь. Отстегнул от пояса ключи и швырнул их мне, будто они были из раскаленного металла. Потом отсалютовал саблей и повернулся, но я остановил его.

— Вессель, — говорю я задушевным тоном. — Вы не женаты?

— Нет, ваше высочество.

— Но, может быть, у вас есть любовница?

— Ваше высочество, я… — он залился румянцем.

— Ну, тогда вы поймете, — я нахмурился и улыбнулся одновременно — одна из тех гримас, что способны растрогать даже сильные натуры — и положил руку ему на плечо. — Сбереги ее для меня, сынок!

Парень оказался из тех юных, впечатлительных созданий, которых вы можете видеть задирающим очи горе при созерцании полотна, где Наполеон переходит в бальных туфлях через Альпы. [XL*] Он покраснел от избытка чувств.

— Готов сражаться до последнего вздоха, ваше высочество, — говорит он, сглотнув. Потом хватает мою руку, целует и выбегает прочь.

Итак, прапорщик Вессель убыл. Теперь он порубит в куски половину треклятой германской армии, прежде чем допустит кого-нибудь до Ирмы. И еще, и это более важно, ни на минуту не усомниться в своем принце. Ах, идеалы молодости, думал я, подбирая ключи.

Их было три: один от наружных ворот, второй от двери за ними, а третий от небольшого, накрытого бархатным чехлом ларца, стоявшего на столе в центре сокровищницы. Все получилось так легко, что даже не верилось. В караулке нашелся саквояж; я поставил его на стол и принялся за работу.

Боже, какой улов! Там были перстни — знак власти; усыпанная бриллиантами и изумрудами золотая цепь, диадема герцогини, две короны — их и не понадобилось сминать. Меч я не взял, как слишком громоздкий, зато обнаружил пару ожерелий, которых не видел ранее, и усыпанный самоцветами шлем, который взял взамен.

Когда я захлопнул саквояж, с меня ручьем лил пот — не столько от усталости, сколько от возбуждения. Весил мой багаж целую тонну, и я вдруг спросил себя, где же мне прятать эту коллекцию? А, об этом придет время волноваться, когда я пересеку границу и вернусь во Францию или Англию. Слава Богу, что Заптен и K° знают меня только под именем Томаса Арнольда: коли угодно, могут прибыть на его могилу и потребовать назад свои денежки.[70] Им меня никогда не найти, но даже если у них это получится, что могут они сделать, если намерены избежать громкого международного скандала? Но им даже невдомек, где именно в Англии нужно меня искать. Мне ничего не грозит.

Так, пора делать ноги: время не ждет. Стало уже совсем светло. Я запер ларец, накрыл его чехлом, замкнул дверь и ворота и поспешил со своей добычей вниз. Выходя на главную лестницу, я помедлил — благодаря тому, что все часовые были предусмотрительно отосланы мной, путь был свободен. Я прокрался на цыпочках до последнего пролета, как вдруг услышал в коридоре шаги. Одним движением я спрятал саквояж за пьедесталом статуи — и вовремя. Ко мне направлялся не кто иной, как старина Шверин, премьер-министр. В ночном колпаке и домашнем халате, треплющемся о коленки, старик ковылял ко мне в сопровождении стайки слуг.

Разумеется, он был в жутком волнении, мне показалось, что старого осла вот-вот хватит удар. Заставив себя не паниковать по поводу задержки, я унял его расспросы тем же манером, что и в случае с Ирмой и прапорщиком. Я сказал унял, но на самом деле он продолжал требовать деталей и объяснений, и мне не оставалось ничего иного, как заявить ему напрямик, что мне сейчас недосуг: я немедленно должен вернуться на арену событий.

— О, Боже! — застонал он, падая на софу. — О, несчастная страна! Что нам делать?

— Ничего, сударь, — говорю я, подавляя в себе желание обратиться в бегство. — Я уже сказал, что опасности нет, все позади. Остается только проследить, чтобы не последовало беспорядков: успокоить соперничающие партии — датскую и немецкую, и сам город. Вот что должно заботить вас в первую голову. — И тут я зачем-то спросил:

— А вы, кстати, на чьей стороне?

Он прекратил стонать и поглядел на меня как издыхающий ретривер.

— Я за Штракенц, ваше высочество, — говорит. Все-таки он был не дурак, хоть во всем остальном — старая баба.

— Превосходно! — воскликнул я. — Тогда собирайте министров, как только переоденетесь, а этих людей, — я указал на прислугу, — отошлите в покои герцогини.

У нее там скоро будет толпа, как на ипподроме в день скачек, но чем больше их я уберу с дороги, тем лучше.

— Самое главное, — продолжаю я. — Постарайтесь поднимать как можно меньше шума.

Он поднялся и отослал слуг.

— Но как же вы, ваше высочество? Вам грозит опасность? Вы берете с собой достаточный эскорт?

— Нет, — отвечаю я. — Чем меньше глаз, тем лучше. — И ведь не кривил душой, заметьте. — Ни слова больше, сударь. Во имя герцогини, делайте, что я вам говорю.

— Будьте осторожны, ваше высочество, умоляю вас, — простонал он. — Ради нее, и ради нашей страны. А может, вам нет нужды ехать?

Я едва не лопался от злости, но меня спасло присущее мне извращенное чувство юмора.

— Сударь, — говорю я. — Не бойтесь. За свое краткое пребывание в Штракенце, я многим оказался обязан этой стране и намерен теперь рассчитаться сполна.

Он выпрямился и поправил колпак.

— Да хранит вас Бог, ваше высочество, — говорит он, обливаясь слезами. — Вы истинный отпрыск Ольденбургов.

Что ж, исходя из нынешнего знакомства с королевскими домами Европы, я готов с ним согласиться. Удостоив его сдержанной улыбки и рукопожатия, я проследил, как он пошаркал на защиту судьбы своего герцогства, да хранит его Бог. Да, хлопот у старика скоро будет по горло.

Стоило ему свернуть за угол, я вытащил чемодан, пристроил его за плечом при помощи ремешка и прикрыл складками плаща для верховой езды. Побрякушки имели тенденцию звенеть на ходу, поэтому я миновал лестницу и холл размеренным шагом; коротышка-мажордом уже ждал, не находя места от волнения. Лошадь у дверей, сообщил он мне, а седельные сумы полны. Я поблагодарил его и вышел на улицу.

Там, разумеется, собралась охрана и несколько сгорающих от любопытства офицеров, привлеченных распространяющимися вокруг слухами. Я наказал им расставить людей вдоль дворцовой ограды и не пускать никого без моего разрешения. Если повезет, они свернут Заптену его седую башку, когда тот припожалует. Потом я осторожно залез в седло — это чертовски непросто, когда у тебя под плащом пара стоунов награбленных ценностей, — схватил свободной рукой поводья и опять обратился к офицерам:

— Я еду в Йотунберг!

Я поскакал по широкому проезду для карет, и при моем приближении ворота открылись. Задержавшись перед часовым, я вежливо поинтересовался, где тут западная дорога, на Лауэнбург. Тот ответил. Я не сомневался, что этот эпизод дойдет до Заптена и наведет его на ложный след. Пять минут спустя я уже во весь опор мчался прочь от города Штракенц, направляясь на юго-восток, к Бранденбургу.

X

Я заметил, что в романах герой, когда ему требуется переместиться на какое-то расстояние, садится на ретивого скакуна, и тот мчит его без устали сколь угодно долго — и при этом не потеряет подкову, не захромает и даже нисколечко не устанет. Должен признать, что при бегстве из Штракенца мой конь выказал себя исключительно хорошо, хоть я и гнал его полным ходом до самой прусской границы. Миновав ее, я сбавил скорость, поскольку не желал, чтобы он пал, пока меня не отделяет от вероятной погони достаточная дистанция. И все-таки тридцать миль, учитывая мой вес, — это слишком много для любого животного, поэтому после полудня я стал подыскивать местечко, где мог бы прилечь до поры, пока конь не восстановит силы для дальнейшей дороги.

Таковое сыскалось в заброшенном старом амбаре. Прежде чем подкрепиться самому, я вычистил коня и задал ему корма. На следующий день мы взяли к югу, поскольку, поразмыслив, я пришел к выводу, что чем дальше мы будем держаться от Берлина, тем лучше. Везет как утопленнику. Таким образом, я оказывался гораздо ближе к Шенхаузену, чем хотелось, словно собирался заглянуть в гости к дорогому приятелю Отто. Как оказалось, бояться было нечего: как раз в тот момент у Бисмарка в Берлине дел было по горло. Но я придерживался разработанного маршрута: исходя из постулата, что самый безопасный путь проходит через центр Германии и ведет в Мюнхен, откуда потом можно без труда отправиться в Швейцарию, Италию или даже Францию, прежде всего стоило попасть в Магдебург, где есть железная дорога. По ней я легко доеду до Мюнхена, пока же мне стоит передвигаться небольшими переходами, держась сельской местности и по возможности избегая попадаться на глаза. И недаром. Повстречай я на пути одну из тех шаек чиновников, что постоянно рыщут по Германии и суют нос в дела всех и каждого, меня с моей поклажей замели бы в мгновение ока.

Получилось, что я перестраховывался. В те дни для перехвата беглецов не применялся телеграф, и даже окажись штракенцы достаточно сообразительны, чтобы воспользоваться им, все равно до меня в Германии никому не было дела. [XLI*] Когда я с мешком краденого ехал от одного края прусской державы до другого, Европа начинала погружаться в пучину самого страшного со времени смерти Наполеона потрясения. Великие революции, о которых толковал Руди, готовы были обрушиться на оторопевший мир: они начались в Италии, где всполошились легкие на подъем макаронники; на очереди было изгнание из Вены Меттерниха; во Франции уже провозгласили новую республику; Берлину не далее как через месяц предстояло увидеть уличные бои; а старого приятеля Лолы, Людвига Баварского, спишут вскоре на свалку истории. Я, конечно, ни о чем подобном не догадывался, но меня наполняет гордостью мысль, что в тот миг, когда в одночасье рушились правительства и опрокидывались троны, я направлялся домой с коллекцией королевских бриллиантов. Наверное, в этом скрыта своя мораль — я бы указал, где она, если бы знал, что это такое.

Быть может, не стоит относить это исключительно ко мне. Вы можете заявить, что пока континент разваливался на части, старушка Англия продолжала идти своим курсом без революций и потрясений, если не считать нескольких выступлений рабочих. Нам безусловно нравится думать, что мы выше всего этого: англичанин, пусть даже самый захудалый, привык считать себя свободным человеком — вот идиот — и всегда жалеет несчастных иностранцев, бунтующих против своих правителей. Его же правители тем временем спекулируют на этих чувствах и держат его под пятой, уверяя одновременно, что никогда британец не станет рабом. Однако, вполне возможно, наш народ был умнее, чем кажется, ибо, насколько мне известно, ни одна революция не принесла ни на грош пользы простому люду — он все так же корячится на работе и пухнет с голоду как всегда. Единственная радость от волнений состоит, наверное, в том, что появляется возможность немного понасиловать и пограбить — но английские низшие слои не очень склонны заниматься такими вещами у себя дома, поскольку люди они большей частью женатые и обремененные собственностью.

Так или иначе, я придерживаюсь мнения, что революции сорок восьмого года пошли Англии только на пользу — она держалась от них в стороне и делала деньги. А именно той же политики намеревался придерживаться и мистер Г. Флэшмен, эсквайр.

Но редко все получается так, как рассчитываешь, даже с европейскими революциями. На третью ночь я слег с жестокой лихорадкой: горло болит, живот сводит, голова гудит, как паровой котел. Полагаю, это было неизбежно после того, как я дважды за ночь искупался в ледяной воде, был ранен и на три четверти утонул — не говоря уж про урон, нанесенный за все это время нервам. У меня едва хватило сил выбраться из рощицы, где я отлеживался. К моему счастью, неподалеку нашлась хижина. Я постучал в дверь, старики пустили меня, и последнее, что я помню, это их испуганные физиономии и себя, бредущего к убогой кушетке, таща волоком свой бесценный саквояж. Я рухнул на койку и провел в ней, насколько мне известно, большую часть следующей недели. Если, пока я валялся без сознания, мои хозяева и набрались смелости заглянуть в мою поклажу — в чем я сильно сомневаюсь, — то они все равно были слишком напуганы, чтобы что-то предпринять.

Это были простые, честные крестьяне, и — как я обнаружил, стоило мне достаточно окрепнуть, чтобы сидеть, — питавшие ко мне нечто вроде благоговения. Разумеется, по моей наружности они догадались, что имеют дело не абы с кем. Я был окружен заботой, и думаю, старуха буквально выходила меня. Стоило почесть за удачу, что я попал к ним. Они кормили меня как могли, то есть чертовски плохо, зато старикан присматривал за конем, так что как только я более-менее набрался сил, то мог тронуться в путь немедля.

За заботу я уплатил четко рассчитанную сумму — дай я больше или меньше, они могли бы начать трепать языком — и продолжил путь на юг. Мне оставался день пути до Магдебурга, но, потеряв из-за болезни столько времени, я обливался холодным потом, представляя поджидающую впереди засаду. Впрочем, все обошлось, и я благополучно прибыл в Магдебург, бросил там коня (если я что-то смыслю, он не долго останется без хозяина, а продавать его я не осмелился) и поехал дальше поездом.

На станции меня ждал шок. Магдебург — один из первых городов Германии, имеющих железную дорогу, но за билет мне пришлось отвалить столько талеров, что денег осталось только на питание во время пути. Я клял себя за то, что не рискнул выручить хоть грош за лошадь, но было слишком поздно, и мне пришлось путешествовать, везя в саквояже целое состояние, зато с пустыми карманами.

Нет смысла говорить, как угнетал меня недостаток денег. В Мюнхен-то я приеду, а вот оттуда как выбраться? Каждая лишняя минута в Германии была чревата риском влипнуть в какую-нибудь неприятность. Пребывание в Баварии меня не смущало, так как я понимал, что разыгранный Руди в Мюнхене спектакль с обвинением имел единственной целью запугать меня и реальной опасности не существует. Королевство находится далеко от Штракенца, и это последнее место, где Заптен или Бисмарк станут меня искать. Но этот проклятый саквояж, набитый драгоценностями, был источником постоянного беспокойства: стоит кому-нибудь пронюхать о его содержимом, и мне конец.

Так что всю дорогу я грыз ногти — не забывайте, как я был голоден — и в Мюнхен прибыл взвинченный донельзя: с подведенным животом, и так и не решив, что делать.

Едва я сошел на перрон, сжимая саквояж и кутаясь в плащ, как почувствовал бегущие по спине мурашки. В воздухе витало нечто, а мне слишком хорошо было знакомо это ощущение, чтобы ошибиться. Я уловил его в Кабуле, накануне падения Резиденции, потом опять в Лакноу и еще в полдюжине мест: этакое затишье, повисающее над городом в ожидании грядущей бури. Такое можно ощутить во время осады или при приближении вражеской армии: люди ходят быстро, но почти бесшумно, говорят в полголоса; улицы пустеют. Жизнь замирает, весь мир будто прислушивается, только не понятно к чему. Мюнхен был напуган, ожидая, когда созревший внутри него смерч вырвется наружу.

Вечер был прохладный и тихий, дул всего лишь легкий ветерок, но ставни на домах и лавках были закрыты так плотно, словно ожидался ураган. Я разыскал небольшую забегаловку и потратил свою последнюю мелочь на кружку пива и кусок колбасы. Жуя и прихлебывая, я пробежал глазами газету, забытую кем-то на столе: речь шла о студенческих бунтах, связанных, видимо, с закрытием университета, и о вмешательстве войск. Произошло несколько жестоких стычек, несколько человек было ранено, имуществу нанесен ущерб, а дома нескольких видных людей города практически пережили осаду.

Газета, как я подметил, не придавала этому слишком большого значения, но создавалось ощущение, что она была на стороне студентов, а это очень странно. Потом обнаружились некоторые намеки на критику короля Людвига, что еще страннее. Журналисты есть журналисты, они знают, с какой стороны у бутерброда масло: короче говоря, они не ждали быстрого окончания всеобщего недовольства, если только власти «не прислушаются к гласу народа и не прекратят травить его веками вливаемым в самую душу ядом». Уж не знаю, что они хотели сказать.

Судя по всему, Мюнхен обещал превратиться в горячее местечко, совсем для меня не подходящее. Я приканчивал колбасу, кумекая, как бы поскорее унести ноги, когда улица наполнилась жутким шумом: послышался звон бьющихся стекол и «глас народа», взывающий к мести. Все в пивнушке повскакали на ноги, а коротышка-хозяин скомандовал помощникам закрыть ставни и запереть на засов дверь. В темноте послышался грозный хор голосов и гул приближающейся толпы; окно забегаловки разлетелось вдребезги, и едва я успел юркнуть под стол со своим баулом, как на улице разразилась форменная баталия.

Ошеломленный гомоном, воплями и треском досок, не говоря о толчее в самой пивной, я сцапал саквояж и попятился к заднему выходу, но меня остановил мощный старик с седыми бакенбардами.

— Не выходи! — проревел он. — Здесь мы в безопасности! Он порвут тебя на куски, если выйдешь!

Да, он знал, что говорил. Я это понял, когда звуки борьбы удалились и мы потихоньку выскользнули наружу. По улице словно прошелся смерч: ни единого целого окна, полдюжины тел лежит на дороге — то ли мертвы, то ли без сознания; мостовая засыпана обломками кирпича, дубинками и битым стеклом. В сотне шагов дальше по улице из ручной тачки был сооружен костер, вокруг которого отплясывало несколько парней. Тут вдруг прозвучал крик тревоги, и их как ветром сдуло. Из-за угла появилась плотная толпа молодых людей, несшая перед собой знамя; некоторые были с факелами, и в их свете я разглядел красные шапочки. Они шли, скандируя на распев: «Аллемания! Аллемания!»

Больше я ничего не разглядел, поскольку мы живо нырнули обратно, а они прогромыхали мимо как эскадрон тяжелой конницы. Постепенно голоса замерли вдали, стихли и раздававшиеся по временам выстрелы и звон стекла.

Старик с баками ругался почем свет:

— «Аллемания»! Дерьмо! Адово отродье! И почему солдаты не порубят их саблями? Почему не растопчут без всякой жалости?

Я заметил, что на словах их сокрушить, видимо, гораздо проще чем на деле, и поинтересовался, кто же это такие. Он вытаращил на меня глаза.

— Откуда вы свалились, сударь? «Аллемания»? Мне казалось, всем известно, что это банда юнцов, нанятых той чертовкой Монтес, с которой и начались все неприятности, особенно в Мюнхене!

И он прибавил несколько нелестных эпитетов.

— Ну, больше от нее неприятностей не будет, — говорит другой баварец, тощий тип в цилиндре и перчатках. — Ее часы сочтены.

— Благодарение Господу! — восклицает старикан. — Воздух Мюнхена станет чище без нее и ее вонючего борделя!

И они с тощим наперебой стали склонять Лолу на все лады.

Тут я, как понимаете, навострил ушки, ибо новости были превосходные. Если добрые мюнхенцы выпихнут-таки Лолу, будет им от меня троекратное ура и тигр в придачу.[71] Естественно, я думал о ней с тех самых пор, как решил рвануть в Мюнхен, хотя и наказал себе держаться подальше от нее и Барерштрассе. Но коль идут слухи о конце ее фавора, то дай Бог! Ни одна новость не могла вызвать у меня большей радости. Я стал расспрашивать седого насчет подробностей, которыми он охотно поделился.

— Король наконец уступил, — говорит он, — и выставил ее вон. Хоть одно благое дело за время всех этих беспорядков, терзающих страну. Herr Gott![72] В какие времена мы живем! — Старик пристально посмотрел на меня. — А вы, похоже, не местный, сударь?

Я кивнул, и он посоветовал мне и впредь оставаться таковым.

— В наши дни это не место для порядочных людей, — говорит. — Продолжайте свое путешествие, и молите Бога, чтоб ваш родной край не постигла судьба оказаться под властью старого идиота и его потаскухи.

— Если, конечно, — ухмыляясь, вставляет тощий, — у вас не найдется пары часов, чтобы стать свидетелем того, как Мюнхен будет изгонять своего демона. Прошлой и позапрошлой ночью ее дом закидали камнями; слыхал, что нынче вечером на Барерштрассе снова соберется толпа: возможно, ее дворец будут грабить.

Ого, новость не хуже прежней. Лола, в угоду Бисмарку отправившая меня в ад Шенхаузена и Йотунберга, теперь вверх тормашками вылетит из Мюнхена, тогда как я, простофиля и чурбан, уеду из него, поигрывая бриллиантиками. Она теряет все, я же приобретаю состояние. Ну, разве это не божественная справедливость?

Сказать по правде, мне еще предстояло решить проблему, как уехать из Мюнхена, не имея наличных. Продать что-нибудь из добычи я не решался, как и обчистить прохожего в подворотне — у меня на такое духу не хватит — и потому до сих пор не видел способа поймать ветер в паруса. Тем радостнее было слышать про то, что проблемы Лолы неизмеримо серьезнее — похоже на то, ей повезет, если она живой ноги унесет сегодня ночью. И ее дворец разграбят? Было бы здорово поглазеть на такое зрелище с безопасного расстояния — если, конечно, не будет и тени риска.

— А как насчет ее «Аллемании»? — спрашиваю. — Встанет она на защиту Лолы?

— Да не в жизнь, — фыркает тощий. — На Барерштрассе вы их сегодня не увидите: это здесь они хорохорятся, чувствуя себя в безопасности, но ни за что не рискнут схватиться с толпой, которая станет орать «Долой Лолу!» у ворот ее дома. Нет-нет, — продолжает он, потирая ладонями в перчатках, — скоро наша Королева куртизанок убедится, как мало останется у нее друзей, когда толпа даст ей пинка.

Это решило дело: разве мог я пропустить картину, как лживую шлюху выставят из города верхом на шесте вдруг немцы позаимствуют у янки этот превосходный обычай? Пары часов ради такого было не жалко, поэтому мы: я и тощий малый, направились на Барерштрассе.

Толпа — штука страшная, даже в упорядоченной донельзя Германии, и не дай бог оказаться внутри нее. Идя на Барерштрассе, мы были подхвачены на Каролинен-плац мощным потоком: по одному, по двое или группами, народ тек в направлении великолепного дворца Лолы. Еще на дойдя до него, мы услышали гул тысяч голосов, по мере нашего приближения к краю самой толпы, он превращался в глухой рев. Барерштрассе была запружена до краев, передние ряды собравшихся буквально висели на ограде дома. В толчее я потерял своего тощего приятеля. Возвышаясь над толпой благодаря своему росту, да еще разыскав возвышенное место в отдалении, я смог разглядеть над морем голов шеренгу кирасир, выстроившихся внутри огороженной территории — видимо, Лолу до сих пор охраняли. Хорошо различимы были и освещенные окна, по направлению к которым неслись проклятия толпы и любимый ее клич: «Pereat Lola! Pereat Lola!»[73] Любо-дорого взглянуть: и станет ли теперь задирать нос наша мадама, когда эта разъяренная орава требует ее крови?

Впрочем, не наблюдалось никаких признаков, что собравшиеся намерены переходить от слов к делу: не знаю, может, они просто намеревались посмотреть на ее отъезд, так как по городу прошли слухи, что она вечером покидает Мюнхен. Я заслужил честь полюбоваться на это незабываемое зрелище и самому принять в нем участие; лучше бы мне было самому тогда хоть на карачках уползти из Мюнхена, и не разгибаться до самой границы — но в тот миг я ни о чем не подозревал.

Проторчав там где-то с полчаса, я заскучал, да еще стал беспокоиться насчет своего саквояжа, который крепко сжимал под полой плаща. Было непохоже, что народ намерен ворваться внутрь и вытащить Лолу, что мне так хотелось увидеть, и я стал уже подумывать, куда отправиться дальше, как поднялся жуткий шум, и все завертели головами, пытаясь вызнать, в чем дело. Из-за дворца выехала карета и остановилась перед парадной дверью — нужно было видеть, как заволновалась толпа, как зашевелились все, стараясь разглядеть получше.

Поверх голов я смотрел на подъезд: вокруг экипажа сновали люди; потом раздался ужасный рык толпы — это распахнулись двери. Появилось несколько фигур, потом еще одна — даже издали было видно, что это женщина, и сборище заголосило и засвистело еще громче.

— «Pereat Lola! Pereat Lola!»

Так и есть, это она — в свете больших фонарей, возвышавшихся по обе стороны от парадного входа. Я без труда узнал ее. На ней было дорожное платье, на голове меховая шапочка, руки спрятаны в муфту. Она стояла, оглядываясь вокруг, а крики и брань слились в один неумолкающий гул; люди в передних рядах выкрикивали угрозы и потрясали кулаками, заставив оцепление слегка податься назад.

Наступила пауза; окружавшие ее на крыльце люди совещались. Потом по улице прокатился стон изумления: карета тронулась к воротам, Лола же осталась стоять у дверей.

— Она не уезжает! — завопил кто-то.

В охватившем всех оцепенении ворота открылись, и карета медленно покатилась вперед. Толпа раздалась перед ней, позволяя проехать по образованному живому коридору, возница выглядел жутко испуганным и держал наготове хлыст, но сброду не было до него дела. Он проехал немного, потом затормозил ярдах в двадцати от того места, где стоял я; пришедшая в замешательство толпа переговаривалась, не зная, как быть. В карете сидел мужчина, но никто его, похоже, не знал.

Лола постояла еще на крыльце, потом спустилась и пешком пошла к воротам. Шум толпы стих. По ней прокатился ропот изумления, потом замер и он. В этой почти зловещей тишине она миновала линию кирасир, направляясь к затаившейся в ожидании толпе.

На мгновение мне показалось, что она спятила: идти прямиком в толпу, только что выкрикивавшую угрозы и проклятия в ее адрес! Они же убьют ее, подумал я, и почувствовал, как мурашки бегут у меня по коже: было нечто жуткое в зрелище этой крошечной грациозной фигурки — лихо заломленная шапочка на темных волосах, муфта болтается на одной руке — спокойно идущей к открытым воротам.

Возле них она остановилась и медленно обвела взором ряды толпы, от края до края. Та по-прежнему молчала; иногда слышалось покашливание, сдавленный смешок или чей-то одиночный голос, но в целом толпа затихла, глядя на нее и ожидая развития событий. Лола постояла добрых полминуты, потом пошла прямиком к первому ряду.

Они раздвинулись перед ней; люди толкались, перетаптывались и ворчали, уступая ей путь. Она ни на миг не поколебалась, идя прямо вперед, и живой коридор, по которому проехала карета, образовался опять: люди подавались назад, пропуская ее. По мере приближения я смог рассмотреть прелестное личико под меховой шапочкой: она слегка улыбалась, но не смотрела по сторонам, держась с такой непосредственностью, будто была хозяйкой приема в саду викария, и прохаживалась среди своих гостей. И никто из этих мужланов, несмотря на их враждебные взгляды и угрюмые лица, не осмелился поднять на нее руку или бросить в след грязное слово.

Много лет спустя мне довелось слышать, как человек, бывший тогда в толпе — насколько понимаю, кто-то из наших посольских, — рассказывал об этой сцене знакомым в одном лондонском клубе.

— Ей-богу, большей отваги в жизни не видел. Она, эта отчаянная девчонка, шла словно королева. Черт побери, как она была хороша! Шла прямо через толпу, которая жаждала ее крови и разорвала бы на куски, стоило кому-нибудь начать. А ей, чтоб мне лопнуть, словно и дела нет: улыбается себе, подбородок вздернут. Ее никто не охранял, а она шла себе невозмутимо, а эти капустники-швабы завывали и скалились — но не шевельнули и пальцем. О, она знала цену этим парням, как пить дать. Но каково было видеть ее, такую маленькую, беззащитную и храбрую! Признаюсь, никогда не чувствовал я такой гордости, сознавая себя англичанином, как в тот миг: мне хотелось подбежать к ней, показать, что здесь есть ее соотечественник, способный бок о бок с ней проложить путь сквозь сборище этих грязных иностранцев. О да, как был бы я счастлив — счастлив и горд — прийти ей на помощь, быть рядом с ней.

— Почему же тогда не пришли? — спросил его я.

— Почему, сэр? Черт побери, толпа была слишком густой. Как я мог это сделать?

Не сомневаюсь, что парень был дьявольски рад найти себе оправдание — а я вот ни на миг не желал оказаться рядом с ней, даже за двойную стоимость начинки моего саквояжа. Риск, которому она подвергалась, был исключительным: довольно было искры, чтобы все бросились на нее — у любого нормального человека застыла бы в жилах кровь, послушай он те угрозы, которыми осыпали ее несколько минут назад. Но только не у Лолы: она не боялась их, что и давала понять, целенаправленно бросая вызов, предлагая напасть. Она знала их лучше, чем те самих себя. Они даже не пошевелили и пальцем, чтобы помешать ей.

С ее стороны, конечно, это была идиотская гордыня в чистом виде — типичная для Лолы. Нечто подобное она уже совершила, как я слышал, предыдущей ночью. Когда толпа закидывала кирпичами ее окна, эта сумасшедшая стерва вышла на балкон в самом лучшем своем бальном платье, увешанная бриллиантами, и подняла за их здоровье бокал с шампанским. Правда состоит в том, что она самого черта не боялась, поэтому все и сходили по ней с ума. [XLII*]

Она подошла к карете, сидевший внутри парень выпрыгнул и помог ей подняться, но кучер не мог дать ход, пока толпа не разошлась. Мюнхенцы расходились тихо, как побитые псы: такого жалкого зрелища вам никогда не увидеть. Экипаж тронулся, кони шли шагом, и кучер по-прежнему не нахлестывал, хотя путь был совершенно свободен.

Я некоторое время шел за ним вслед, удивляясь увиденному, и немного раздосадованный тем, как ей удалось выкрутиться. Могли бы хоть тухлым яйцом залепить на память! Вот так всегда с немцами: дай им почувствовать, что не боишься их, и они подожмут хвосты и возьмут под козырек. Английская толпа дело другое — она или порвала бы ее на клочки, или с триумфом понесла бы на руках, но у этих квадратноголовых кишка тонка что на одно, что на другое.

Карета медленно проехала по Каролинен-плац, где народу почти не было, и свернула в одну из дальних улиц. Я все шел следом, в надежде посмотреть, что же будет, но ничего так и не дождался: похоже, никому теперь не было дела до этой неспешно едущей кареты. Тут мне в голову пришла великолепная идея.

Мне же надо убраться из Мюнхена. Что если я залезу в экипаж и попрошусь взять с собой? Вряд ли она станет держать на меня зуб после всего того, что я претерпел по ее милости. Она сторицей поквиталась со мной за историю с лордом Ранелагом — если ей об этом еще не известно, то я охотно расскажу. К тому же Лола больше не в том положении, чтобы отдавать меня под арест. Черт побери, мы ведь были любовниками. Неужто она бросит меня на произвол судьбы?

Должен сказать, будь у меня время на размышление, я бы не сделал этого. Но решение было принято мгновенно. Это же шанс свалить из Мюнхена, а может, и вообще из Германии, прежде чем захлопнется расставленная на меня ловушка! И вот я уже бегу следом за каретой, сжимая саквояж и требуя остановиться. Наверное, это у меня инстинкт: в момент опасности прятаться под женскую юбку.

Кучер услышал меня и, естественно, поддал ходу, полагая, что какой-нибудь кровожадный хулиган из толпы решил-таки свести счеты и затевает недоброе. Экипаж помчался вперед, я же бежал следом, заклиная возницу натянуть поводья, и пытался объяснить, в чем дело.

— Проклятье, стой! — кричал я. — Лола! Это же я, Гарри Флэшмен! Постой, ну постой же!

Но они ехали все быстрее, а я мчался как одержимый, шлепая по лужам и вопя. К счастью, экипаж не мог сильно разогнаться на мостовой, и я на последнем издыхании нагнал его, и вскочил на боковую подножку.

— Лола! — заорал я. — Лола, это я!

Она приказала кучеру остановиться. Я открыл дверцу и ввалился внутрь. Бывший с ней малый, ее слуга, готов был кинуться на меня, но я отбросил его прочь. Она уставилась на меня как на привидение.

— Святые небеса! — воскликнула она. — Ты! Что ты тут делаешь? И какого черта ты натворил со своей головой?

— О Господи, Лола, — говорю. — Я пережил тяжелые времена! Лола, ты должна помочь мне! У меня нет денег, а этот проклятый Отто Бисмарк ищет меня! Ты говоришь о моей голове? Он со своими подонками пытался убить меня! Несколько раз! Глянь-ка, — и я показал ей забинтованную руку.

— Где ты был? — спросила она, я же тщетно пытался заметить в ее прекрасных глазах хоть тень женского сочувствия. — Откуда ты приехал?

— С севера, — отвечаю. — Из Штракенца. Бог мой, это было ужасно! Я в отчаянии, Лола — совсем без денег, без единого фартинга, а мне надо убираться из Германии. Это вопрос жизни и смерти. Я сходил с ума, и пошел к тебе, потому что знал — ты мне поможешь…

— Ты был там, был? — говорит она.

— …и я видел, как эти мерзавцы угрожали тебе. Боже, как ты была великолепна, дорогая! В жизни не видел большей отваги, а мне приходилось бывать в переделках, ты же знаешь. Лола, милая Лола, я прошел ад — и отчасти по твоей вине. Ты же не бросишь меня, а? Ах, моя дорогая, скажи, что не бросишь.

Должен сказать, что это вышло неплохо: момент выбран удачно, отчаяние отображено, просьбы звучали убедительно, а вид у меня был дикий, но не пугающий. Она повернула ко мне окаменевшее лицо, и у меня упало сердце.

— Убирайся из моей кареты, — холодно говорит она. — С какой стати мне помогать тебе?

— Как, после всего, что я вынес? Взгляни: твои проклятые друзья, Бисмарк и Руди, изрубили меня саблями! Я спасся чудом, но они гонятся за мной и убьют, если догонят, это ты понимаешь?

— Ты бредишь, — говорит она, принимая неприступный вид. — Я не знаю, о чем ты: ко мне это не имеет ни малейшего отношения.

— Ты не можешь быть такой бессердечной, — продолжаю я. — Умоляю, Лола: только позволь мне уехать с тобой из Мюнхена, или одолжи немного денег, и я уйду. Ты не можешь мне отказать — я уже наказан за все, в чем провинился перед тобой, разве не так? Боже милосердный, я бы не бросил тебя на произвол судьбы, ты ведь знаешь! В конце концов, дорогая, мы же с тобой англичане…

Я додумался плюхнуться на колени — в конечном счете, когда стоишь на четвереньках, тебя гораздо труднее выкинуть из экипажа. Она закусила губу, выругалась и стала растерянно озираться. Выход нашел слуга.

— Позвольте ему остаться, мадам. Не стоит торчать здесь. Нам нужно спешить к дому герра Лайбингера.

Она продолжала колебаться, но парень оказался настойчивым, я, в свою очередь, умолял во всю мочь, и Лола наконец приказала кучеру трогать. Моя благодарность не знала границ, я начал описывать череду событий, приведшую меня в столь плачевное положение, но она приказала мне заткнуться.

— У меня собственных забот хватает, — говорит. — Где ты там был и что делал, можешь оставить при себе.

— Но, Лола, я только хотел объяснить…

— К черту объяснения! — рявкнула она, и ее ирландский акцент вылез, как шило из мешка. — Не желаю их слушать.

Я покорно сел, поставив саквояж между ног, она сидела напротив меня, задумчивая и злая. Мне это настроение было знакомо: еще чуть-чуть, и полетят ночные горшки, — возможно, эта отчаянная прогулка сквозь толпу все-таки сказалась на ней, а может, она просто беспокоилась насчет завтра. Я осмелился отпустить успокаивающую ремарку:

— Мне так жаль, Лола: я имею в виду случившееся. Они обращались с тобой так беспардонно…

Она даже ухом не повела, и я заткнулся. Мне вдруг вспомнилось, как это было тогда, много лет назад, когда мы в первый раз встретились — я тоже был беглецом, а она спасла меня. Если понадобится, можно ей об этом напомнить, но только не сейчас. Размышляя, я сравнивал: о, даже при нынешнем моем отчаянии невозможно было не согласиться, что теперь Лола столь же прекрасна, как в тот день; похоже, эта история с Ранелагом здорово задела ее, но кто знает, может, при умелом подходе с моей стороны она сменит гнев на милость? Может, даже позволит мне сопровождать ее на пути из Германии — перспектива покувыркаться с ней еще разок-другой живо предстала в моем вечно готовом на такие штуки воображении. И мечты эти были такие сладкие.

— Прекрати глазеть на меня так хитро! — внезапно нарушила их она.

— Прошу прощения, Лола, я…

— Если я соглашусь — подчеркиваю, если — ты должен вести себя абсолютно сдержанно, — она раскусила меня. — Куда ты хочешь ехать?

— Куда угодно, дорогая, лишь бы подальше от Мюнхена, от Германии. Ах, Лола, дорогая…

— Завтра я вывезу тебя из Мюнхена. А потом тебе придется самому позаботиться о себе — это и так больше, чем ты заслуживаешь.

Пусть так. Уже хоть что-то. Даже сейчас я теряюсь в догадках, почему она была так сурова со мной тем вечером. Сдается мне, что причиной был не столько я, сколько падение ее власти и позорное бегство из Баварии. А еще, видимо, Лола так и не простила мне того провала на лондонской сцене. Так или иначе, вся ее любезность во время первого моего приезда в Мюнхен была напускной, направленной на то, чтобы я стал легкой добычей Руди. А, плевать. Пусть себе злится, только увезет подальше. Лучше уж находиться здесь, чем слоняться по Мюнхену, вздрагивая при каждом шорохе.

Ночь мы провели в каком-то доме в предместьях, где мне милостиво позволили разделить чердак с ее слугой, Папоном, храпевшим как конь, да еще и блохастым. Ну, по крайней мере меня всю ночь донимали блохи, а от кого, как не от него, было им взяться? Утром выяснилось, что в результате беспорядков поезда не ходят, пришлось ждать еще день. Лола злилась, а я сидел на чердаке и стерег свой саквояж. На следующий день ситуация с железной дорогой не прояснилась, и Лола заявила, что не намерена еще раз ночевать в Мюнхене, что меня весьма устраивало. Чем скорее мы сделаем отсюда ноги, тем лучше. Она решила, что мы сделаем дневной перегон от города и перехватим поезд на какой-то сельской станции — я забыл название. Все эти планы разрабатывались, естественно, без моего участия. Лола заправляла всем в доме, а бедный старина Флэши скромненько прижух в сторонке, готовый по первому повелению драить господские башмаки.

Впрочем, в день, посвященный ожиданию, Лола говорила со мной, и даже вполне вежливо. Она не спрашивала, что произошло с того времени, как Руди с ее помощью умыкнул меня из Мюнхена, а когда я попытался воспользоваться оттепелью в ее настроении и рассказать все сам, Лола вскинулась.

— Нет смысла ворошить былое, — говорит. — Что случилось, то случилось, пусть остается в прошлом.

При этих словах я оживился, и попытался убедить ее в глубине своей благодарности, и что понимаю, насколько не заслуживаю ее доброты и т. п. Она одарила меня насмешливой улыбкой и заявила, что об этом не стоит говорить, но дальше этого мы не продвинулись. Однако на следующий день, перед отъездом, я обнаружил, что Лола взяла на себя труд исхлопотать у хозяина дома свежую рубашку для меня, а в карете вела себя почти очаровательно, даже называла меня «Гарри».

Ага, думаю, все лучше и лучше: при таком аллюре не пройдет много времени, прежде чем я снова оседлаю ее. Так что я сделался сама любезность, и мы стали болтать буквально обо всем на свете кроме событий последних месяцев. Уже под утро стало еще лучше: она начала смеяться, и даже подшучивать надо мной в своем прежнем ирландском стиле — а когда Лола так делает вкупе со взглядом своих неотразимых глаз, она любого в момент накрутит на пальчик, если ты не слепой или не чурбан деревянный.

Должен признаться, поначалу меня такая перемена в настроении слегка озадачила, но потом я сказал себе, что Лола всегда была непредсказуемой штучкой: сей миг она податлива как воск, а через минуту уже холодна и горделива, потом весела и пленительна — королева и маленькая девочка одновременно. Также обязан еще раз отметить, что эта женщина обладала некоей мистической, выходящей за пределы дарованной ей природой красоты, способностью обольщать мужчин. Поэтому когда ближе к вечеру мы с ней снова сделались лучшими друзьями и в ее глазах появилось похотливое, томное выражение, мне на ум приходили только те мысли, в которых фигурировали диваны и кушетки.

К тому времени стало ясно, что она уже не собирается расставаться со мной: мы вместе сядем на поезд (с Папоном, разумеется) и поедем на юг. Лола еще сама не решила, куда именно поедет, но уже оживленно толковала о том, чем займется в Италии, Франции, или куда бы ни привела ее прихоть. Сколь тяжким не было бы падение, ей достанет сил взлететь снова, а может, даже найти новое королевство в качестве игрушки.

— Кому нужна эта Германия? — говорила Лола. — Да перед нами простирается весь свет: дворцы, столицы, театры, развлечения!

Веселье ее было заразительно, и мы с Папоном улыбались как слабоумные. «Хочу пожить прежде смерти!» — то и дело повторяла она. Еще один из ее девизов, надо полагать.

Вот так мы болтали и шутили, пока карета отсчитывала мили; она распевала испанские песенки — веселые, зажигательные куплеты — и меня тоже заставила петь. Я исполнил «Гэрриоуэн»[74] (песенку, которая ей, ирландке, пришлась по вкусу), и «Британских гренадеров» (вызвавшую у нее с Папоном сдержанные улыбки). Я пребывал в прекрасном настроении: меня постепенно осеняло, что все наконец-то идет как надо, я жив, здоров, при бриллиантах и все прочее. Особенно грело душу то, что наша драгоценная Лола даже не подозревает, что везет с собой ее несчастный протеже.


Прибыв в деревню, мы узнали, что поезд ожидается на следующий день, поэтому остановились в местной гостинице, весьма приличном заведеньице под названием «Дер Зенфбуш» — то есть «Горчичница». Помнится, Лола очень потешалась над названием. Ужин был превосходный, и я, надо полагать, хорошо набрался, поскольку единственное, что помню о том вечере, это как мы с Лолой отправляемся в кровать: допотопное сооружение на четырех столбах, которое стало скрипеть и раскачиваться, стоило нам приступить к делу — Лола так хохотала над тем переполохом, который мы устроили, что я едва смог довести дело до конца. Потом мы улеглись баиньки, и последнее, что я помню, прежде чем Лола погасила свечу, это огромные глаза, улыбающиеся губы и черные как смоль волосы, упавшие на мое лицо, когда она наклонилась меня поцеловать.

— Бедная головка, — проворковала Лола, поглаживая мой щетинистый череп. — Я так надеюсь, что она снова будет кудрявой, как раньше, и эти милые баки отрастут тоже. Ты же станешь носить их для меня, Гарри?

Тут мы заснули, а проснувшись, я оказался в кровати один. Солнце во всю мощь заливало комнату светом, а в качестве компании со мной пребывала только жуткая головная боль. Я оглядел все вокруг, но Лолы не было. Позвал Папона. Ни звука. Хозяин, должно быть, услышал меня, ибо поднялся наверх и спросил, чего мне угодно.

— А где мадам? — спросил я, потирая глаза.

— Мадам? — он выглядел озадаченным. — Она же уехала, сударь. Вместе со слугой. Они отправились на станцию часа вот уже три тому назад.

Я вытаращился на него, ничего не понимая.

— Какого это черта ты говоришь, что она уехала? Мы путешествуем вместе, приятель. Как же она могла уехать без меня?

— Уверяю вас, сударь, она уехала, — он стал шарить под фартуком. — Вот это она оставила для вашего превосходительства, чтобы я передал вам, когда проснетесь. — И он, ухмыляясь, сует мне письмо.

Я беру. Сомнения нет, это почерк Лолы на конверте. И тут меня сражает страшная догадка — я мчусь в свою комнату, вскакиваю на стол и с подкатывающим к горлу комом распахиваю дверцу буфета. Точно: саквояж пропал.

С минуту я отказывался верить. Я поискал под кроватью, за шторами, перерыл всю комнату, но, ясное дело, ничего не нашел. Обезумев от ярости, я проклинал себя, потом рухнул на кровать и стал молотить ее кулаками. Эта вороватая шлюха обчистила меня; Боже, и это после того, что я вынес ради этих побрякушек! Мне оставалось поливать ее громкими, но бессильными ругательствами — ибо не было и смысла тешить себя надеждой исправить что-либо. Не мог же я обратиться в суд с жалобой на кражу украденного мною добра; преследовать ее тоже не мог, не имея средств. Я потерял все, все отдал этой красивой, обольстительной стерве, усыпившей мою бдительность, да еще, вдобавок, опоившей, если судить по состоянию языка и желудка — которая бросила меня, ускользнув с моим богатством.

Я сидел, охваченный яростью, но вдруг вспомнил про письмо, которое до сих пор сжимал в кулаке. Я разорвал конверт. Господи! На нем даже стоял ее герб. Я протер глаза и прочел:

Дорогой мой Гарри!

Моя нужда гораздо сильнее твоей. Не могу даже представить, где ты ухитрился раздобыть такие сокровища, но не сомневаюсь, что нажиты они бесчестным путем, поэтому забираю их без зазрения совести. Коли на то пошло, у тебя есть богатая жена и семья, способные содержать тебя, я же одна в целом свете.

Постарайся не думать обо мне слишком дурно: если на чистоту, ты ведь не гнушался обманывать меня, когда тебе было выгодно. Надеюсь, больше мы никогда не встретимся — и все-таки говорю так не без сожаления, мой милый бесстыжий Гарри. Можешь не верить, но для тебя вечно найдется уголок в сердце той, кого зовут Розанна.

P.S. Не падай духом! И тасуй колоду.

Онемев, я глядел на письмо невидящим взором. Боже правый, попадись она мне в тот момент, я бы с легким сердцем свернул шею этой лживой, плутоватой, лицемерной, развратной, двуличной шлюхе. Подумать только, еще вчера я посмеивался в рукав, полагая, что она, даже и не подозревая, помогает мне доставить домой целое состояние, в то время как самой ей придется снова стать продажной девкой, чтобы заработать на кусок хлеба!

И вот теперь она помахала мне ручкой, и я опять остался с голым задом, а Лола будет купаться в роскоши, проживая с таким трудом украденное мной богатство. Вспомнив о муках и опасностях, которые мне пришлось претерпеть ради этого бесценного улова, я зарычал.

Да, неудивительно, что я пришел в отчаяние в тот миг. Сейчас, после стольких лет, мне это кажется уже не важным. То письмо сохранилось до сих пор: оно лишь пожелтело и истрепалось, как я сам. А вот она — нет. Она умерла такой же прекрасной, как всегда — далеко-далеко, в Америке. И успела пожить перед смертью. Может, я сентиментален, но во мне нет к ней особой злобы теперь: в конечном счете она играла в ту же игру, что и большинство из нас, и часто выигрывала. Я предпочитаю помнить о ней как о самой прелестной штучке, когда-либо возлежавшей на простынях — ну, по крайней мере из всех, известных мне. И я все еще ношу баки. Не так-то просто забыть тебя, Лола Монтес. Подлая тварь!

Ясное дело, когда ты стар и от души проспиртован, тебе не трудно простить многие прошлые обиды, приберегая нервы для соседей, которые не дают спать по ночам, и детей, путающихся под ногами. В молодости все не так, и ярость моя в то утро просто не знала границ. Я метался по комнате, опрокидывая мебель, а когда хозяин стал протестовать, свалил его с ног и отходил пинками. Тут поднялся жуткий крик, вызвали полицию, и я был чертовски близок к тому, чтобы предстать перед властями и загреметь в кутузку.

В конечном счете мне не оставалось ничего иного, как собрать оставшиеся пожитки и возвращаться в Мюнхен. У меня теперь — благодаря Лоле (Боже, ее последнее оскорбление!), — имелось немного денег, так что правдами и неправдами я мог вернуться домой, уставший, желчный и исполненный ярости. Я покинул Германию будучи беднее, чем приехал в нее — хотя дома меня, разумеется, ожидали в банке еще 250 фунтов Лолы (или Бисмарка). К приобретениям можно было причислить два сабельных шрама, рану на руке, знание немецкого языка и несколько седых волос. Про волосы вообще разговор отдельный: мой череп выглядел как кабанье рыло, хотя быстро обрастал. Чтобы еще более испортить мне настроение, накануне переправы через Ла-Манш я услышал новости, что Лола объявилась в Швейцарии и распутничает там с виконтом Пилем, сынком бывшего премьер-министра — не сомневаюсь, к моменту разрыва юнец будет очищен дочиста.[75]

С тех пор в Германии я был лишь однажды. И никогда не включал эту историю в свои обширные повествования, сделавшие меня притчей во языцех в половине лондонских клубов — той половине, куда меня пускают. Только однажды я поведал ее, несколько лет назад и с глазу на глаз, юному Хоукинсу, адвокату. Должно быть, я был в стельку пьян, или он очень втирчив, и парень положил ее в основу одного из своих романов, который, по слухам, здорово продается.

У него эта история превратилась в героическую, но поверил ли он в ее достоверность или нет, не имею понятия. Думаю, нет. Она выглядит куда причудливее, чем любой вымысел, и все-таки не так уж невероятна, потому что сходство, подобное моему с Карлом-Густавом, встречается. Да-да, мне вспоминается другой случай, связанный с этой самой историей, и произошел он, когда герцогиня Ирма приехала в Лондон на празднование бриллиантового юбилея царствования нашей старой Королевы[76] — они, как помните, были родственницами. Это был единственный раз, когда я видел Ирму: я, естественно, держался в тени, но хорошо разглядел ее. Даже на восьмом десятке она была чертовски хороша, заставляя меня вспомнить молодые годы. Будучи вдовой (Карл-Густав умер от воспаления легких в шестидесятые), она приехала с сыном; парню было уже за сорок, должен заметить, и что самое интересное, он был вылитой копией Руди фон Штарнберга! Ну, это было, разумеется, чисто случайное сходство, но настолько разительное, что на миг я дернулся, высматривая, куда бы скрыться.

О Руди в последний раз я слышал, когда он с немцами шел на Париж[77] — поговаривали, что его убили, так что наш Руди, видимо, уже лет тридцать поджаривается у Люцифера на сковородке, и поделом. В отличие от мистера Рассендила[78] я не тренировался каждый день во владении оружием в надежде провести с Руди матч-реванш; мне было достаточно одного раза, чтобы понять — когда имеешь дело с подобными типами, твое лучшее оружие — пара длинных ног и хороший разгон.

Бисмарк? Ну, про него всем известно. Полагаю, он был одним из величайших государственных деятелей нашего века, творцом истории и все такое. Зато я поставил ему подножку — мне нравится думать об этом, глядя на его фотографию. Забавно думать, что если бы не я, история Европы могла пойти совсем по другому пути. Впрочем, кто знает?

Бисмарк, Лола, Руди, Ирма, я — нити то сходятся воедино, то расходятся, и однажды снова соберутся, чтобы кануть в Лету. Как видите, я тоже могу быть философом. Я ведь пока еще здесь. [XLIII*]

Впрочем, вернувшись наконец из Мюнхена в Лондон, я не был настроен столь философски. Я прибыл домой измученный путешествием и нашей отвратительной мартовской погодой. Как часто мне приходилось подходить к парадной двери: подчас покрытому славой, в другой же раз — едва волоча ноги, как побитый пес. Этот случай был из числа последних; впечатление усугубилось благодаря тому, что едва я вошел в холл, мой дорогой тестюшка, старый Моррисон, как раз спускался сверху. Это была последняя соломинка: мои треклятые шотландские родственнички все еще тут, тогда как я питал надежду, что они уже отправились к своим чертовым фабрикам в Ренфрью. Единственным светлым пятном являлась перспектива отпраздновать свое возвращение в постели с Элспет, а тут мне навстречу выкатывается этот скупердяй со своим кельтским гостеприимством.

— Ха! — говорит он. — Это ты. Приехал, значит, — и добавляет что-то на счет нужды кормить еще один рот.

Я сдержался и, передав Освальду плащ, пожелал тестю доброго дня и спросил, дома ли Элспет.

— Ах, да, — отвечает он, одаривая меня косым взглядом. — Моя крошка будет рада видеть тебя. Ты похудел, — добавил он с ноткой удовольствия в голосе. — Видать, в Германии не шибко сытно кормят, если, конечно, ты был именно там.

— Да был, был, — говорю. — Элспет где?

— А, в гостиной. Пьет с друзьями чай, полагаю. У нас в доме теперь в ходу все модные обычаи — включая даже неумеренное потребление бренди твоим отцом.

— Он опять в форме? — спрашиваю я.

Освальд, сообщил, что батюшка наверху, прилег отдохнуть.

— Любимое его времяпрепровождение, — заявляет Моррисон. — Ну, ладно, сэр, лучше топайте наверх и присоединяйтесь к горячо любимой жене. Если поспешите, успеете глотнуть чаю из ее нового серебряного сервиза. Ах, что за диво, эта солтмаркетовская[79] роскошь!

Под его нытье я взбежал по лестнице в гостиную, чувствуя то сладкое замирание в груди, которое всегда овладевало мной перед долгожданной встречей с Элспет.

Завидев меня, она тихонько вскрикнула и вскочила из-за столика, за которым разливала чай особам женского пола — этаким расфуфыренным жеманницам светского вида. Выглядела она такой же очаровательной глупышкой, как и всегда, но с другой прической: ее белокурые волосы были завиты в локоны, обрамляющие щечки.

— Ах, Гарри! — бросилась она ко мне, но тотчас замерла. — Ой, Гарри, что это ты сделал со своей головой?

Мне, конечно, стоило подготовиться — не снимать шляпу, надеть парик или придумать еще какой-нибудь способ избежать идиотских расспросов. Ну да ладно, ладно, главное, я добрался до дома, и при том не по частям. Элспет протягивает ко мне руки, улыбается и спрашивает:

— А что ты привез мне из Германии, Гарри?

(Конец второго пакета «Записок Флэишена».)

Приложения и Комментарии

Приложение 1. «Пленник Зенды»

Послужила ли подлинная история приключений Флэшмена в Германии для Энтони Хоупа в качестве основы к его знаменитому роману «Пленник Зенды» (1894), предоставим решать читателю. Флэшмен в двух местах дает совершенно определенные указания, особенно там, где упоминает про Хоукинса, каково было настоящее имя Хоупа. Налицо сходство в описании событий и именах. Лауэнграм, Крафтштайн, Детчард, де Готе, Берсонин и Тарленхайм — все они являются действующими лицами обеих историй. «Майор Заптен» Флэшмена явно суть брат-близнец «полковника Запта» из романа Хоупа. И ни один из любителей авантюрного романа не преминет идентифицировать Руди фон Штарнберга с графом Рупертом фон Гентцау.

Приложение 2. Лола Монтес

Хотя некоторые из следующих за данным приложением комментариев касаются Лолы Монтес, она заслуживает более пространного описания, нежели содержащееся в них. Прежде всего, эта женщина была одной из самых выдающихся авантюристок всех времен, наделенная умом и личными качествами, не уступающими ее красоте. Именно этим дарам, а не склонностью к скандальным выходкам, обязана она местом в истории.

Ее настоящее имя Мария Долорес Элиза Розанна Гилберт, и родилась она в 1818 году в Лимерике, в семье офицера английской армии. Отец ее был, вероятно, шотландец, мать — наполовину испанкой, а росла Лола в Индии, в Шотландии и на континенте. В восемнадцать лет она сбежала с капитаном Джеймсом, и после нескольких лет, проведенных в Индии, вернулась в 1841 году в Англию. Еще не достигнув двадцати, Розанна завела череду громких любовных связей, и Джеймс развелся с ней в 1842 году. Затем началась ее карьера испанской танцовщицы. После серии выступлений, любовников и скандалов, она становится фавориткой Людвига Баварского. Высказывалось предположение, что его интерес к ней носил сугубо интеллектуальный характер — это спорная точка зрения. Что не вызывает сомнений, так это то, что Лола являлась правительницей Баварии (и надо признать, что история знавала и худших повелителей) вплоть до самой революции 1848 года, изгнавшей ее из страны. Позже она отправилась в Америку, где читала лекции по таким предметам, как красота и мода. Лола скончалась в 1861 году в Нью-Йорке, в возрасте всего сорока трех лет.

Помимо капитана Джеймса у нее были еще два мужа: молодой офицер по имени Хилд, почивший в бозе, и издатель из Сан-Франциско, Патрик Холл, который с ней развелся.

Таков очень краткий очерк ее недолгой жизни; здесь нет места списку ее любовников, настоящих и приписываемых (помимо упоминаемых Флэшменом, ходили слухи даже о ее связи с лордом Палмерстоном), или бесконечному каталогу скандалов, сцен, провалов и триумфов. Все это можно найти в ее биографиях, среди которых особой рекомендации заслуживает «Великолепная Монтес» Хораса Уиндхема.

Рассказ Флэшмена о поступках Лолы и оценка ее характера выглядят правдивыми и вполне достоверными. Его энтузиазм по поводу ее внешности и личных достоинств разделялся подавляющим большинством (даже старой индийской знакомой Флэшмена, достопочтенной Эмили Иден). Существует масса свидетельств о распущенности Лолы, веселом оптимизме, внезапных вспышках ярости, склонности к физическому насилию: в список отхлестанных ею входят берлинский полицейский, прислуга мюнхенского отеля, а также издатель австралийской газеты «Балларат Таймс». Но ни один из современников не оставил нам такого интимного портрета, как Флэшмен, и никто не объяснил так природы ее магнетического воздействия. И как бы он не вел себя по отношению к ней, Флэшмен глубоко уважал эту женщину.

Комментарии редактора рукописи

I*. «Майнор-клаб» в Сент-Джеймсе мог быть в новинку для Флэшмена в 1842 году, но был хорошо известен лондонскому бомонду. В том году против его владельца, мистера Бонда, одним из неудачливых игроков был возбужден иск, по которому потерпевшему в качестве возмещения было уплачено 3500 фунтов. (См. Л. Дж. Людовичи «Игорная лихорадка»).

II*. Выступления мистера Уилсона пользовались большим успехом по всей Англии, особенно у шотландских выходцев, к которым принадлежала и миссис Флэшмен. В его репертуар входили поэма «Вечер с Бернсом» («А Nicht wi' Burns»), лекция о восстании 1745 года, а также популярные песни. Уилсон умер во время турне по Соединенным Штатам.

III*. Омнибусы на конной тяге ездили по Лондону, когда Флэшмен был еще ребенком. Возможно, он имеет в виду новую службу перевозок. Ее кондукторы пользовались дурной славой грубиянов и сквернословов, которая сохраняется за ними и по сей день.

IV*. Рейды по игорным притонам стали обычным делом после принятия Полицейского акта 1839 года, который разрешил вламываться в дома силой. Замечания Флэшмена о предосторожностях, принимаемых владельцами, и правах полиции, точны (см. Людовичи).

V*. Упоминая о Спидикате, Хьюз однозначно ставит его на одну доску с Флэшменом, стало быть, дает крайне нелицеприятную характеристику. Флэшмен представляет его в новом свете, благодаря чему возникает предположение, что Спидикат мог быть одним (если не обоими) анонимными персонажами из «Тома Брауна»: в первом случае тем, кто пощадил фагов в эпизоде с одеялами, во втором случае тем, кто высказался в пользу лишь частичного поджаривания Тома на огне.

VI*. Сравнение с колючей проволокой явно пришло Флэшмену на ум в позднейшее время: колючая проволока была неизвестна до 1870-х гг.

VII*. Ник Уорд провозглашался чемпионом Англии после того, как побил Джеймса Берка по прозвищу «Глухой» в сентябре 1840 г. и Бена Гоунта в феврале 1841 г. Три месяца спустя он проиграл Гоунту матч-реванш.

VIII*. Второй маркиз Конингем был среди жертв Майнор-клаба мистера Бонда: за два вечера в 1842 году он спустил как минимум 500 фунтов.

IX*. Данное Флэшменом описание Бисмарка существенно отличается от привычного портрета Железного Канцлера, но вполне согласуется с деталями его ранней биографии, редко извлекаемыми на свет исследователями. Склонность Бисмарка к жестоким шуткам, грубые манеры на публике, распутство, кутежи, вызывающее поведение (скажем, привычка палить из пистолета в потолок с целью известить приятелей о своем приходе), 25 дуэлей за время обучения на первом курсе Геттингенского университета — все это не слишком вписывается в образ непогрешимого государственного деятеля. Судя по всему, на деле Отто был весьма неприятным молодым человеком, развитым не по годам, зато циничным и надменным. Как и пишет Флэшмен, он был высок, строен и красив, с соломенного цвета волосами и аристократическими манерами.

Что до его пребывания в Лондоне в 1842 году, то он действительно предпринял тогда длительную поездку по Британии, и даже получил замечание за то, что свистел в воскресный день в Лейте. По его словам, англичане ему понравились, уж по крайне мере одна прекрасная английская девушка, Лора Рассел, в которую он был безумно влюблен несколько лет, но которая разорвала помолвку и вышла за человека гораздо старше его. Не исключено, что это послужило причиной предубеждения в более поздние годы.

X*. Введение Пилем в 1842 году налоговой ставки в размере семи шиллингов с фунта на доход свыше 150 фунтов было расценено как из ряда вон выходящее событие. Лорд Бругам возмущался (всем нам теперь известно, с каким успехом), что… «такая ставка не может считаться обычным налогом… но положит конец любым колебаниям человека, склонного уклоняться от налогообложения».

XI*. Бисмарка считали человеком мудрым, и, как большинство мудрецов, он имел склонность цитировать себя самого. Его замечание про то, что способность к языкам — очень полезный талант для метрдотелей, попала также в мемуары принца фон Бюлова, где тот поясняет, что Бисмарк любил использовать это выражение, когда речь заходила об одаренных молодых дипломатах.

XII*. Джон Галли (1783–1863) был одним из самых известных и уважаемых чемпионов в истории кулачных боев. Будучи сыном мясника из Бата, он настолько неудачно повел отцовский бизнес, что попал в долговую тюрьму. Во время пребывания в Кингс-Бенч его посетил знакомый, Генри «Бойцовый Петушок» Пирс, тогдашний чемпион Англии. В товарищеском поединке в камере Галли держался так хорошо, что спортивные воротилы оплатили его долги и выставили против Пирса в матче за титул чемпиона в Хэйлшеме, графство Сассекс. Это было за две недели до Трафальгарской битвы. Перед огромным собранием зрителей, в числе которых были Бо Бруммель и герцог Кларенс (будущий король Уильям IV), Пирс с трудом одолел Галли в шестидесяти четырех раундах. Ходили слухи, что Галли был сильнее чемпиона, но не захотел унижать своего благодетеля. Это маловероятно. Тем не менее Галли завоевал титул два года спустя, одержав решительную победу над Бобом Грегсоном, «Ланкаширским Великаном», и ушел из бокса в возрасте всего лишь двадцати четырех лет. Он сделал состояние на скачках, владея несколькими знаменитыми скакунами, а также на вложениях в уголь и земли. С 1832 по 1837 год он являлся членом Парламента от Понтефракта, был дважды женат и имел 24 детей.

Нарисованный Флэшменом портрет Галли согласуется с современными ему описаниями благородного, спокойного гиганта ростом в шесть футов, являвшегося одним из самых искусных и неудержимых бойцов «золотого века». «В душе у него, — пишет Нэт Флейшер, — жило стремление прибиться к благородному сословию. Он не сыграл большой роли в истории профессионального бокса и его скромных приверженцев». Флейшер, возможно, прав, заявляя так, но, кстати сказать, Галли никогда и не был профессиональным боксером.

XIII*. Упоминание Флэшмена про лошадь по кличке Раннинг Рейне весьма любопытно. В мае 1844 г., полтора года спустя после описанных событий, победу на Дерби одержал скакун, записанный под именем Раннинг Рейн, на поверку оказавшейся четырехлеткой по кличке Маккавей. Лошадь была дисквалифицирована, но только после скандала с участием высших кругов (Вуд против Пиля), и стала темой оживленных разговоров по всему спортивному миру. Главный подозреваемый, Абрахам Леви Гудмен, покинул страну, Маккавей исчез бесследно. Но был ведь и настоящий Раннинг Рейн, представление которого в 1843 году дало почву для подозрений. Упоминание Флэшмена о Раннинг Рейне (то, что он называет его Рейне — очевидная неточность), дает понять, что конь уже тогда прибрел известность, правда, не вполне здоровую. Анналы скачек тех лет не содержат, впрочем, упоминаний про Раннинг Риббонс, так что Споттсвуд, надо полагать, делал Галли не слишком большое одолжение, предлагая продать коня.

XIV*. Джон Л. Салливан стал первым общепризнанным чемпионом в тяжелом весе, побив Пэдди Райана в девяти раундах 7 февраля 1882 г. в Миссисипи-Сити. Сообщалось, что в числе зрителей находились Генри Уорд Бичер, достопочтенный Т. де Витт Толмейдж и Джесси Джеймс.

XV*. Генты и мунеры. В 40-е годы девятнадцатого века термин «генты» применялся по преимуществу в отношении праздной молодежи среднего класса, подражавшей своим старшим собратьям и носившей экстравагантную одежду. Мунерами называли людей постарше, проводивших досуг, глазея на витрины магазинов и шатаясь по городу. Флэшмен подразумевает, что оба этих типажа были гораздо ниже его по достоинству.

XVI*. Вопреки восторженной реляции Флэшмена, Лола Монтес вряд являлась выдающейся артисткой, хотя историк Вейт Валентайн пишет, что «ее грация тигрицы придавала андалузскому танцу вдохновение».

XVII*. Отчет Флэшмена о провальной премьере Лолы в театре Ее Величества (3 июня 1843 г.) удивительно точен, не только в части описания демарша лорда Ранелага, но даже в таких деталях, как состав присутствующих и содержание программки (см. «Великолепная Лола» Уиндхема). Перед нами великолепный образчик способности Флэшмена служить источником правдивых сведений, и побуждает нас верить тем страницам его истории, которые в силу отсутствия данных из иных источников невозможно подвергнуть тщательной проверке.

XVIII*. Страстная любовь Лолы и Листа разгорелась через год после ее отъезда из Лондона. После первой вспышки страсти великий пианист, судя по всему, стал испытывать к ней такие же эмоции, что и Флэшмен. Он попросту бросил ее одну в отеле, где она провела несколько часов, круша мебель. Впрочем, она не затаила зла, и в дни своего величия приглашала его в Мюнхен, обещая почетную встречу.

XIX*. Герб графини Ландсфельд описан в точности; «толстый кит» на самом деле был серебряным дельфином.

XX*. Портрет Лолы кисти Штилера в галерее короля Людвига являет образец викторианской чопорности. Более выразительно Монтес изображена на литографии Дартигенава: она передает не только ее ослепительную красоту, но и ее властный характер.

XXI*. Если верить рассказу о ее первой встрече с Людвигом, то так оно и было. Король выразил сомнение в естественности ее форм, вместо ответа она в ярости разорвала на груди платье.