Европейская поэзия XIX века (fb2)


Настройки текста:



Европейская поэзия XIX века

ПОЭЗИЯ ПРОШЛОГО ВЕКА

Век, который легче всего отмерить и сразу же отрезать четкими датами 1800–1900, никак не хотел начинаться по календарю. И не потому, что все уходившее тянулось под конец слишком медленно, скорее наоборот. К 1800 году Европу уже целое десятилетие сотрясали самые бурные извержения новизны, никогда до этого еще не виданной. Великая демократия в Париже и наполеоновские узурпации власти, «восходит к смерти Людовик» и цареубийство в России, переходы войск через Альпы и грандиозные битвы на море. К 1800 году все большое уже началось, началось, как нарочно, гораздо раньше, а страна термидора, жерминаля и брюмера, казалось, вообще презрела всякое летосчисление.

Обгоняло календари и искусство. 1789: именно в год французской революции мятежный Шиллер переехал в Веймар, и уже начался его изысканный турнир с Гете. 1791: уже умер Моцарт — и как бы поверх его партитур уже пишет все более «свою» музыку Людвиг ван Бетховен (рубеж, едва ли менее важный, чем вопрос о «виновности» или «невиновности» Сальери). 1792: уже зазвучала известная нам теперь как «Марсельеза» сложенная Руже де Лилем «Военная песня Рейнской армии». 1794: уже высказался и замолчал, — хотя никто в Европе еще, казалось бы, и не начинал его слушать, — Андре Шенье. 1797: в Греции еще далеко до гимнов к свободе Соломоса и Суцоса, но само звучное имя свобода — «Элевтерия!» — уже многократно повторено в «Патриотическом гимне», распеваемом на мотив «Карманьолы». И, наконец, 1797–1798: в Германии Новалис «Гимнами к ночи», а в Англии Вордсворт и Кольридж «Лирическими балладами» уже вполне открыли эпоху как «иенского», так и «озерного» романтизма.

Такова плотность первого же десятилетия этой новой эры, пренебрегавшей привычными календарными границами.

Правда, кое-кто именно в строгой верности календарю попытается открыть новую страницу или в своей личной поэтической судьбе, или в общем литературном деле, или же в одиноко, но с неуклонной уверенностью предпринимаемом споре. Именно в 1800 году, а не раньше «озерная» лирика превращает себя в теорию — и в новом издании «Лирических баллад» предисловие Вордсворта прозой отстаивает от классической чопорности «природность», раскованную простоту и свободу воображения. Именно в этот год — шедевром «Природа и искусство» — отмечает свое участие в борьбе «меры» и «безмерности» Гете: «В ограниченье лишь является нам Мастер, и лишь Закон дарует нам Свободу». Что-то рубежное и только-только еще зарождающееся, возможно, чувствует и Уильям Блейк, когда именно в этот момент жизни говорит, что, не понятого взрослыми, его хорошо понимают дети. (За долгие годы традиционные взывания к мудрости детей давно потеряли свежесть, как порой и сама детская мудрость. Но все же сегодня нельзя не удивляться, как мог блейковский «Тигр» на столетие предвосхитить величественно-жуткую, «позднеколониальную» тревогу Киплинга. Неужели и это еще в конце позапрошлого века было кем-то действительно понято?..) Наконец, поэзия верна календарю и в откликах на первые антинаполеоновские триумфы европейских армий. Придворная австро-венгерская поэзия, забыв об ужасе, который на рубеже XVII–XVIII веков наводили на Европу вести из петровской России, призывает на помощь силы с Востока; а на другом краю континента явно «малый» и скромный Томас Кэмпбелл, вдохновленный победами Нельсона, именно в 1800 году дает Британии на целые полвека восторженных декламаций свою одическую «Балтийскую битву».

Конечно, главный антибонапартовский триумф в эти годы еще не состоялся (в стихах, известных нам по блестящему переводу Фета, его воспоет немецкий участник знаменитой «битвы народов» Теодор Кернер). Не наметила всех путей и литература нового века. Еще не составлен сборник песен «Волшебный рог» (1806–1808), которым не «йенские», а уже «гейдельбергские» романтики обозначат новую — не «потустороннюю» и «ночную», а народнопоэтическую линию в европейском романтизме. И один из составителей этой книги, Клеменс Брентано, еще и не задумал своей главной поэмы с так и не дописанным, по странно знакомым нам финалом: неприкаянный, мятущийся и грешный художник обретает знак высшего прощения в «венчике из роз» («Романсы о розовом венце»). Мануэль Кинтана еще не написал оды «К Испании» (1808) с ее патриотической формулой, тоже перешагнувшей через целое столетие: «Скорее смерть, чем подчинение тирану!» До самого 1815 года не находит издателя знаменитая и давно написанная Фосколо негодующая «Речь к Наполеону». Не открыт и Андре Шенье: это будет в 1819 году, и отзовется это вовсе не только в лире Ламартина и де Виньи, но и в том «истинном романтизме», к которому стремился автор «Бориса Годунова». Вальтер Скотт, не потревоженный пока что успехами Саути и Байрона, пишет стихи — именно стихи, а не прославившие его романы… Многое еще и не начиналось.

А порою даже казалось, что и вообще не начнется. Ведь то, что для нас сейчас сводится к размеренному отсчитыванию тактов — 1789… 1791… 1797…— для тогдашнего человека было ужасающими взрывами, подлинным концом света, и эти взрывы потрясали мир словно по единому замыслу, — и с улицы, и через литературный салон. Романтики остроумно говорили о провидении: если наша жизнь есть сон, то есть кто-то, кому он снится… Но здесь, пожалуй, нужны несколько другие образы. Астрономия, летосчисление и высшее провидение настолько отступали перед вырывавшейся из под их контроля историей, что первые годы века для многих могли покатиться кошмарным светопреставлением, а не сладостным сном и началом.

Все привычное было подорвано настолько глубоко, что если бы в 1800 году еще попытался взять слово жанрово упорядоченный и даже в дерзости и смехе размеренно-чинный XVIII век, это было бы несколько странным: «отменно тонко и умно, что нынче несколько смешно», как манеры екатерининского старика из «Онегина». А между тем иногда именно так и случалось, и где-то в глуши среднеевропейских усадеб еще писались какие-то и впрямь греко-латинские стихи «на гранариум» (!) сельского хозяина:

Восемнадцатого столетия
Осенью последнего года
Заложены хранилища эти
На Шандора Борбея расходы…

Вот они, вопросы XIX века: Наполеон и «Элевтерия» — или сельские заботы? «Балтийские битвы» — или мирные «озера»? Амбар с зерном и простая лошадь — или «гранариум» и «сие благородное четвероногое животное…»? Что здесь завершение и излет, а что — взлет и начало?

Нам и по русскому опыту знакомы такие вопросы. Но это не означает, будто мы уже давно готовы сейчас же дать на них ответ: что именно камерно, периферийно и устарело, а что объемно, ново и жизнеспособно. Ведь певцы «озер» ведали, что творили, и всецело соприкасались с бурями времени (Вордсворт не впустую побывал в Париже в самые катастрофические дни революции); а певец «гранариума» Михай Чоконаи Витез (1773–1805), смирнейший, казалось бы, эллинист и анакреонтик, прошел как заговорщик и «вольтерьянец» чуть ли не через эшафот. И именно после жестоких испытаний, а не от недостатка их он создавал лучшие произведения, классически ясные по своим гармониям.

Как много поэтов романтического века, пройдя через жесточайшие превратности судьбы, остались «классиками» в своих художественных идеалах; сколь многие из них самостоятельно, а не слепо выбрали близкий себе тип романтизма; сколь многие устояли перед самым мощным напором нового: «Я гимны прежние пою и ризу влажную мою сушу на солнце под скалою…» И тем не менее вовсе не были списаны в архив истории, вошли в сокровищницу столетия. Очевидно, загадка жизнеспособного и устарелого сложна. И, наверное, столкновение бурной новизны с твердыней традиций было совсем по только противостоянием олимпийского Веймара буйному Парижу — и даже не Веймара Иене. Речь идет о внутренних полюсах духовной жизни — и Парижа, и Иены, и самого Веймара. Художественный спор, что же есть «Природа», «Свобода» и «Закон», разгорался тогда и внутри классической Аркадии, куда еще за десять лет до начала века к Виланду, Гердеру и Гете приехал из Иены Шиллер. Шел этот спор «внутри» и для каждого серьезного художника. Узлы, завязанные XIX веком, надо еще долго не рубить, а бережно разгадывать, разматывать, расправлять.

* * *

Особая плотность прошлого века, разумеется, состоит не в числе событий. И больше всего думаешь не о календарной точности, а о сложности его начал; еще же больше — в нем надо найти единство начал и концов.

Современник Кромвеля английский поэт Каули сказал однажды так: воинственный, многоцветный и трагичный век — вот лучшее время, чтобы о нем писать, и худшее для тех, кто пишет, прямо в нем пребывая…

Эти слова очень подходят ко всем поэтическим судьбам, в тисках любого века; но они не вполне верны для того, кто смотрит на века издали, чтобы их описывать. Разнообразие и многоцветие легко приукрасить и, как говорится, «расписать» — но увидеть в них соизмеримость, родство того, что друг от друга открещивается, угадать их цельность — очень трудно.

Поэзия уже тогда искала для своего времени формулу. Но однозначные формулы не вполне убеждают. «Наш век торгаш, в сей век железный…» «Век шествует путем своим железным…» Это было. Жизнь в по-новому устроенном мире для многих потеряла теплоту и смысл, многие сами теряли ее смысл; и именно железные ветры века лишили многих родного дома, ощущения уюта.

От дружной ветки отлученный,
Скажи, листок уединенный,
Куда летишь?.. Не знаю сам…

Мотив скитальческой скорби из Антуана Арно распространился по всей Европе: и через переводы Жуковского и Давыдова (вплоть до лермонтовского «Дубового листка…»), и в «Песнях» Леопарди и даже Гейне («И я когда-то знал край родимый…»). Это соответствовало и самосознанию романтизма, и реальным человеческим судьбам. Тоску португальца, изгнанного инквизицией на чужбину (как изгнали на чужбину Алмейду Гаррета), не сведешь к одной только ностальгии, извечно традиционной для поэзии его страны; а когда слова: «Вот я на родине и все ж тоскую», — говорит чех Ян Неруда, этого не объяснить одними законами романтической эстетики — и надо знать «железную» прозу самой действительности тогдашней Чехии… «Век девятнадцатый, железный, воистину жестокий век!» Но поставьте рядом с этими образами «Я помню чудное мгновенье…», гейневскую «Лорелею» или сонеты датчанина Фредерика Палудана-Мюллера: железо отступает. Что же главное в опыте и облике века?

Осторожнее подходит к такой многосоставности наука. Она заведомо трезво делит долгие сто лет поэзии на планомерно сменяющие друг друга этапы. После классицизма и сентиментализма (век, в общем, позапрошлый) — беспокойный и буйный романтизм; говорят еще и о всеевропейской эпохе байронизма. В середине столетия — несколько усмиренный, одомашненный эстетизм: французский «Парнас», английские «прерафаэлиты», всяческие разновидности «чистого искусства». Конец века (сами эти слова уже употребляются как твердый термин) — это символизм, неоромантизм, поэзия декадентов. Полезное расчленение. Но как всеохватывающий образ и оно не вполне удачно.

Романтизм после классики? — Но чуть ли не четыре десятилетия в XIX веке присутствовали Пушкин и Гете. Всеобщее поветрие «байронизма»? — Но немецкая романтика, глубоко переживавшая и судьбы демократии, и борьбу греков, и даже гибель самого Байрона при Месолонги, осталась равнодушна к тому односторонне-величественному гимну личности, который был главным в «байронизме». «Парнас» и «чистое искусство»? — Но Франция их времени увлекается и Беранже, и Гюго, и Потье. Общее движение поэзии века к сугубому эстетизму, в то время как проза все глубже и глубже уходит в натурализм, реализм и общественность? Есть и такая общая схема, и она тоже иногда выглядит приемлемой. Но как быть с неразрывной реалистической линией в европейской лирике? Как быть, при всей предельной «асоциальности» французских символистов, со становящимся в конце XIX века явно «общественным», «народно-мифологическим» символизмом Польши и Германии? Важного для нас центрального, сквозного — единственного! — нерва в поэзии века снова отыскать не удается.

Так тогда, может быть, «век контрастов»? Страна контрастов, город контрастов, век контрастов… Но любой век есть век контрастов. Может быть, век, неразличимо вырастающий из предыдущего и неразличимо врастающий в тот, что наступает за ним? Но так тоже можно говорить о любом веке: в любом уходящем есть начало последующего.

У девятнадцатого века, видимого из сегодня, есть одна особенность: он и ушедший, и он же — самый близкий. Это прошлый век, и только что прошедшим он будет, лишь пока не кончится двадцатый. Мы принадлежим к последним людям, для которых знаменитый «конец века» (вовсе не сводимый к одному только декадентству) — это начало нас самих. И нам доводилось учиться, хотя бы «чему-нибудь и как-нибудь», именно у тех, кто был всецело воспитан на его культуре. Таким будет для XXI века и наш век, так бывало и гораздо раньше. Но столетье Пушкина и Гете, Мицкевича и Гейне, Леопарди и Бодлера, Потье и Вазова может быть таким лишь сегодня, и надо схватить именно это только нам доступное очарование. Очарование поэзии прошлого века и в том, что она «прошла», что других таких стихов — «и божество, и вдохновенье…», «Дубовый листок…» — не напишут. Но оно и в том, что XIX век — это молодость сегодня существующего, отнюдь не ушедшего и не собирающегося уходить. И там, где эта молодость была живым ростом, надо искать цельности, а не распада.

* * *

Передвинемся из начала в середину века — и близость начал с концами будет еще очевиднее. А иногда за переходами из «периода» в «период» с очевидностью выступят и переходы в наше время.

Молодая буржуазия еще не познакомила человечество ни с одним мировым кризисом, еще нет поступательно-единой мировой судьбы, нить которой способен навсегда разъять любой крохотный порез в любой точке земного шара, но Европа романтизма знает уже вполне поэзию мировой скорби: и желание чувствовать домом весь мир, и отсутствие родного дома, и ощущение себя чужим, даже когда ты дома; а мука, разъедающая сердце индивида, уже приравнена к трещине, раскалывающей всю землю. Никто еще не утверждает взахлеб, что современная машина изящнее любого изысканного сонета (в самом конце девятнадцатого века — и по полному праву вступая в двадцатый — Габриэле Д’Аннунцио и впрямь напишет оду «металлическому вестнику смерти» — «Торпедному катеру в Адриатике»), Но тревожаще-умная мысль, и в гораздо более умной форме, о конфликте духовной, «органической» культуры с «буржуазно-лощеной», омертвляющей ее цивилизацией уже высказана современником Гете, Фридрихом Вольфом, и эта мысль уже переживается во всеобщем опыте.

Самое интересное здесь, пожалуй, то, что в области не просто поэтических переживаний, а исторического действия идет борьба за родной дом, идет возрождение Европы. Апофеозом этой борьбы еще не стоят памятники Гарибальди, и под австро-французскими ударами рушится Римская республика, но поэты Италии пишут не о задавленной и погребенной, а о воскресающей свободе. В истории этой борьбы еще не было Шипки, но Само Томашик уже воскликнул: «Гей, славяне!» — и это отозвалось и в Чехии, и во всех балканских странах. Еще нет и намека на будущую Югославию (есть лишь территория, разорванная между Австрией, Венгрией и Оттоманской Портой) — но черногорец Негош устами своего любимого героя в поэме «Горный венок» (1847) после трудных раздумий говорит: «Да, за свободу надо воевать!» И именно в 1850 году собравшиеся в Вене сербские и хорватские писатели думают об общем языке, договариваются о единстве грамматики и произношения.

Общность языка и пафоса, родство далеко разведенных историей судеб и родство «старого» с нашим временем сказывается здесь во всем. Еще не родились блоковские стихи «О, Русь моя! Жена моя!..», и страстью к Ирландии, отраженной в безответной любви к красавице актрисе Мод Ганн, еще но одержим молодой Иейтс, — это будет в конце XIX, в начале XX века, — но уже высказаны некрасовские слова-лозунг: «Как женщину, ты родину любил…». У Блока еще нет предрассветных «Ante Lucem», нет его «Итальянских стихов» («Флоренция, ты ирис нежный // Страны, где я когда-то жил…»), и нет «Двенадцати»; но польскому его предшественнику — Красиньскому — муза уже напела и «Перед рассветом» («И я, как Данте, видел ад…»), и «Небожественную комедию», где над враждебными станами плебса и знати маячит всеотпускающий «Галилеянин». Еще не было Коммуны, но в 1848 году уже пишет стихи автор «Интернационала» Эжен Потье. И еще далеко до «мы диалектику учили не по Гегелю» и «сердце наш барабан», но рядом со сладчайшим «И я когда-то знал край родимый…» уже написана гейневская «Доктрина»:

Бей в барабан, и не бойся беды,
И маркитантку целуй вольней!
………………..
Вот тебе Гегеля полный курс,
Вот тебе смысл науки прямой!

Именно все это нам как раз и важно: не столько смена «периодов» и «направлений», сколько их живые, совсем не окостеневшие сочленения; и не просто «понятные нам» заботы, но заботы, самым непосредственным образом затрагивающие и нас. Собственно, все это — переходы прямо в нас, прямо определившие и состав наших библиотек, и наши вкусы. Этого никак не скажешь об эпохе Данте, Рабле или Кромвеля, как бы мы ни лелеяли в душе кокетливую мысль, что оказаться в нашем собственном веке нам пришлось лишь случайно, как бы мы умом ни переживали борьбу гвельфов и гибеллинов и как бы нас ни прельщала поэзия гульфиков или шекспировских сонетов, которыми мы можем оперировать по одним номерам, даже не прибегая к образам и строкам. Но зенит XIX века, его центр в самоопределении и идей, и поэтических направлений, связан с нашим временем воистину единым нервом. И хотя здесь еще нет, например, ни одной разновидности европейского символизма, стоящие в столетии прямо посередине бодлеровские «Соответствия» предвосхищают музыку последних поэтов века ничуть не меньше, чем берут у первых.

Природа — некий храм, где от живых колонн
Обрывки смутных фраз исходят временами.
Как в чаще символов, мы бродим в этом храме,
И взглядом родственным глядит на смертных он.
Подобно голосам на дальнем расстоянье,
Когда их стройный хор един, как тень и свет,
Перекликаются звук, запах, форма, цвет,
Глубокий, темный смысл обретшие в слиянье.
Есть запах чистоты. Он зелен, точно сад,
Как плоть ребенка, своя;, как зов свирели, нежен.
Другие — царственны, в них роскошь и разврат,
Для них границы нет, их зыбкий мир безбрежен,—
Так мускус и бензой, так нард и фимиам
Восторг ума и чувств дают изведать нам.

Это и есть наиболее емко представивший себя романтизм, на глазах перерастающий в так называемую «новую поэзию». В нем и природа, возведенная от озер, ручьев и рощ к объемам мироздания, и образ интимно породненного с мирозданием человека; есть и волновавшая еще Гете и Шелли «синестезия» — союз красок, звуков и ароматов. Но стоит повернуться от «Соответствий» к послебодлеровскому будущему поэзии — как здесь просматриваются уже «цветные» гласные Рембо; а если напрячь какие-то нравственные органы восприятия, то в «экстазах чувств» с легкой тревогой ощутишь не то чтобы конвульсии, а вибрации и «затакты» грядущего декаданса. (В старом переводе Бальмонта это было чуть заретушировано: «мускус и бензой» там «поют экстазы чувств и добрых сил прибой»). Если же, наконец, в облике человека, немотствующего перед «невыразимым» и в то же время охотно окунающегося в экстазы чувств, звуков и мелодий, попытаться предощутить будущую мучительную борьбу символистов со словом как таковым, их борьбу с «невыразимым» вплоть до эстетики молчания, то откроются горизонты еще более далекие. Станет ясно, например, почему не о русской поэзии, а о триумфе дягилевской балетной труппы французская критика писала: сбываются мечты Малларме…

* * *

Кстати, о России: природа — храм… Что-то очень знакомое… А не Бодлеру ли отвечал наш Базаров: «Природа не храм, а мастерская, и человек в ней работник»?

Начитанность, не вполне вероятная в тургеневском герое, но у самого Тургенева, с его глубокой укорененностью во французской культуре, совершенно легко разгадываемая. И при таком противопоставлении: «Бодлер — Базаров», — конечно, ясно, чью сторону возьмет ценящий прекрасное читатель. Убежденность поэта в нашей способности через полувнятные звуки и даже «запахи» чувствовать дыхание «Всего» наверняка глубоко импонирует каждому — даже и тому, чей вкус предпочитает в поэзии полногласное, полнозвучно-ясное слово. И если середину века «Соответствия» отмечают чисто случайно, то уже вполне закономерно, что они становятся программой «конца века»; с романтическим отвращением к «пошлой повседневности», но уже без былой романтической риторики, за счет одной только музыки нюансов и символов — «туда», к постижению тайн и красот мироздания.

Именно таков был спор поэзии 80–90-х годов с «базаровскими» идеями середины столетия, с грубыми проповедями «полезности» или, как тогда говорили, с «позитивизмом». Но столь ли верна эстетика архитектурно строгих и заведомо упорядоченных «всемирных соответствий», если в споре с ней выдвигать не вульгарные, не базаровские аргументы?

Общеевропейский взгляд обращает нас не только к Базарову. И он помогает установить: спор с поэтической картиной мира как «храма», где возможно только «вчувствование» и созерцание, в поэзии XIX века был и на самом деле проведен не только по-базаровски. И как памятники силе художественно-философской мысли человека рядом с «Соответствиями» всегда будут стоять и слова Гете из «Театрального пролога» к «Фаусту», и слова Пушкина из «Брожу ли я вдоль улиц шумных…» — слова о холодности всех «нерукотворных» красот, о «равнодушии» бодлеровской природы:

Когда Природа крутит жизни пряжу
И вертится времен веретено,
Ей все равно, идет ли нитка глаже
Или с задоринками волокно…
…И пусть у гробового входа
Младая будет жизнь играть,
И равнодушная природа
Красою вечною сиять.

Спор, конечно, не с Бодлером: «Фауст» и «Брожу ли я…» написаны раньше «Соответствий». Однако отклик на слова Байрона — «Людей люблю— природа ближе мне» — совершенно очевиден и у Пушкина, и у Гете. Не «Природа-Храм», а младая жизнь человека с ее неравнодушной, хотя и но вечной красотой — так представляла себе высшее совершенство суховатая классика, у которой пылкий романтизм иногда видел лягушку вместо сердца. И Гете не менее прямо, чем у нас Пушкин, подчеркнул это. Убеждение, будто истинный художник «не навязывает, он только вопрошает», созрело гораздо позже. Поставив вопрос, поэт без всяких околичностей отвечает на него.

Кто ж придает, выравнивая прялку,
Тогда разгон и плавность колосу?
Кто вносит в шум разрозненности жалкой
Аккорда благозвучье и красу?
…Кто подвиги венчает? Кто защита
Богам под сенью олимпийских рощ?
Кто это? Человеческая мощь,
В поэте выступившая открыто.

Едва ли не ясно: в XIX веке мы присутствуем при рождении одного из самых драматичных вопросов нашего, XX века. И здесь-то ответы Пушкина и Готе нам особенно ценны. Ведь, с одной стороны, перед нами вовсе не технократически-конструктивистские ненавистники «этой нелепой природы», которой неоткуда ждать милости под их нажимом. А с другой, это и но «безмятежно ясные игруны» (так писалось когда-то о Моцарте), не знающие современности и слепые к будущему. Нот, именно беспредельно любящие Природу художники, вполне взглянувшие прямо в глаза «железному веку», ясно говорят: человек способен и даже призван к тому, что без него природе недоступно, и он имеет право не только слушать, но и возделывать — даже «усмирять стихию». И мало сказать, что такое усмирение прозаически терпимо; оно может быть в высшей степени поэтично воспето. Опасной и безумно восторженной кажется созданная в XIX веке песнь торпедному катеру. Но слова о силе железа, сказанные румынским поэтом Чезаром Боллиаком: «Лишь одно железо может полю хлеб помочь родить. Лишь железо силы множит, чтобы хлеб нам сохранить», — слова верные и трезвые. И в Париже 1851 года, где буквально рядом с автором «Соответствий» писал эти стихи Боллиак, такая эстетика была многим хорошо понятна: поэзия часто оппозиция «материи» и «металлу»; но она же подчас и вполне законное детище их. Неплохой урок для XX века!

Бодлер и сам подтвердил непротивопоказанность материального лирическому. И его пластичная поэзия тоже по-своему восприняла в себя «материализм». Так, в «Цветах зла» много запредельно-возвышенных, благостно-романтичных стихов о «Женщине-призраке», о «Музе-Мадонне» — больше, чем можно предположить по заглавию книги. Однако что запоминается как подлинный, безапелляционно-повелительный шедевр? Именно стихи, где сгущены и напряжены как раз материя, как раз электричество чувства. Непреодолима магнетическая мощь этой поэзии, способной ловить в слова не запредельное, а загадочно-сопредельное с действительностью.

Символисты эту тайну постигли не вполне. Тем не менее сегодня ясно, что через весь прошлый век — от Гете и Пушкина через Гейне и Бодлера вплоть до Фета, Киплинга и Бунина — идет сквозная линия поэзии чудесного, диковинного и даже неземного, но все же, повторим, всегда сопредельного «этому миру».

* * *

С бодлеровских времен многое изменилось. И «материя» нашла в поэзию (в частности, и в поэзию любви) пути гораздо более прямые, чем даже те, что знал Бодлер. После же Пушкина и Гейне особенно заметно, как ясную некогда гармонию — «я вас люблю, мадам…», «и жизнь, и слезы, и любовь…» — настойчиво омрачает какая-то тень, сотрясают странные духовные конвульсии. В поэзии любви замечаешь все чаще, если использовать слово из современной критики, мятежное торжество «низа». Любовь все чаще оказывается не счастьем и расцветом, а полным крахом человека. И в сознании художника женщину все чаще оттесняет экзальтированная любовь к некоему «Там», к возвышенно-недоступному для простого смертного.

Так, декаденты, далеко уходя не только от «презренной обыденной морали», но даже и от «Цветов зла», с необычным смешением восторга и деловитости поют вместо любви «Плоть». Мучая себя невозможностью чистой и счастливой любви, Данте Габриэль Россетти удрученно признается: «Если мы и любим друг друга, то лишь как камень и листок, заглатываемые одним водоворотом». Его португальский современник Антеро де Кентал поет «любовь-смерть», «смерть-освободителя». Голландский романтик Потгитер (уже в послебодлеровское время) меняет «здешнюю» любовь на религиозно-выспреннее чувство — «любовь, которой не ниспослано и ангелам». Даже бесподобный лирик земного чувства Верлен в книге «Мудрость» решается утверждать, что «высшая вера» полноценнее любви.

Что же торопит поэтов, приближающихся к новому рубежу столетий, пускаться в такое бегство от счастья и жизни? Если это старость тела, а с пою и законное желание найти покой для души, то для Россетти, Верлена и Кентала она преждевременна. Да ведь и совсем юный австрийский поэт — Райнер Мария Рильке (по сути дела, лишь едва-едва заставший XIX столетие) у символического рубежа 1899/1900/1901 тоже отворачивается от любимой женщины к «звездам». И «Ангел-Хранитель» Рильке (образ, заставляющий вспомнить нашего Блока) ведет его не по жизни, а «наверх», к «Тому, кто держит все паденья с безмерной нежностью в своей руке». Может быть, дело в традиционном «презренье к миру», в законной ненависти к «пошлому»? Но тогда почему других поэтов, ничуть не менее уязвленных пошлостью, «Ангел-Хранитель во мгле» уводил не прочь от жизни и любви, а в самую гущу жизни?

* * *

Справедливо убеждение, что интимная лирика, даже когда она обращена к самым топким и внутренним движениям души, бывает точным индикатором больших, общественных движений времени. Обратимся здесь в последний раз к Европе позднего XIX века. И мы поймем, какая именно «материя» вносила столько тревоги в возвышенную и, казалось бы, просто «по традиции» витавшую над землей поэзию этих лет.

После ритмичного ряда ударов 1789–1812–1830–1848–1871 не оставалось и слабых сомнений насчет того, что же принесет с собою будущее. Все чаще и все более громко раздавался голос «малых сих». Они и сами понимали себя как-то по-новому. Трудно не задуматься: и революции середины века, и Парижская Коммуна потерпели разгром, казалось бы, одинаково трагичный. Но стихи Потье «Июнь 1848 года» обнаруживают глубокую муку, а его же «Интернационал» — небывалый оптимизм. И когда обладающий необходимым вкусом и слухом поэт пытался разобраться, в чем суть рубежа веков, он чувствовал: в необычайно мощном движении низов. «Это шаги, все те же шаги, уходят вдаль повелительно, в мглу и печаль, где не видно ни зги», — так вживался в новые ритмы Верхарн; а позже, перенимая мотив, русский переводчик этих стихов напишет: «Вдаль идут державным шагом… Приглядись-ка: эка тьма!..» («Шаги» Верхарна переведены Блоком в 1905 году, в декабре, и очень понятно, что он внес в верхарновский размер особую поправку: повелительный шаг.)

На волне подъема малых сих шло пробуждение и «малых», «окраинных» наций. Оно шло по всему миру. И очень символично, что, когда для Испании старый век кончился потерей заморских колоний (1898 г.), необычный поворот в ходе истории ощутило и новое поэтическое поколение — так называемое «поколение девяносто восьмого года»: братьев Мачадо и Хименеса учил уже не только свой национальный опыт, но и молодой поэт из Никарагуа Рубен Дарио.

Никарагуа… «Марка страны Гонделупы»… Аромат экзотики XIX века. Для скольких стран и как условно это слово — «малые». Впрочем, еще в первой половине века англичанин Карлейль сказал, что мала лишь страна, не имеющая великого поэта. Условно и представление, что «малых» литератур раньше как бы не было: недаром исландец Иохумссон говорит не про рождение своей страны, а про ее тысячелетие — да и оно «лишь холодный рассвет, первый солнечный луч в облаках»; и так, порой не ограничиваясь даже одним тысячелетием, могли бы сказать многие. Наконец, не то чтобы условно, а просто наивно, что Карлейль — уже после смерти Пушкина! — относил к таким «малым странам без своего поэта» и Россию. (О Пушкине уже тогда читал лекции Мицкевич, восторженно писал Мериме. Самое же интересное для нас, что в XIX веке на Западе возникла богатая поэзия о России; и в специальном томе выходившей под руководством Лонгфелло серии «Поэзия мест» (Бостон, 1878) было более сотни зарубежных стихов на русскую тему.) Но все эти оговорки еще никак не заслоняют от нас главного: то, что так или иначе звалось малым, именно в конце века показало свою особую силу и величину.

Мир голодных и рабов говорил увереннее, чем прежде; и отнюдь не только из-под оттоманского ига и в «песнях южных славян», а во многих странах и с незнакомым ранее пафосом поэты взывали к русским образцам и русским единомышленникам. «Великое время! — писал, например, Бьёрнстерне Бьёрнсон в „Новогодних стихах“ 1886 года. — Из России хлещет через снега и льды поток крови, и он растопит эту мерзлоту…» Бьёрнсон в своих предвидениях (еще 80-х годов!) обогнал многих. Но чем дальше, тем у каждого было все больше оснований предсказать, в какой именно стране вскоре состоится знаменательная перекличка двух столетий; говоря словами Маяковского, где впервые вместо «и это будет» запоют «и это есть наш последний».

Однако как же с тревогами не открыто гражданственной, а возвышенно-утонченной лирики? Какую связь имеют с «политикой» столь резкие в конце века колебания и помрачения в поэзии любви?

Как раз все бури социально-политического бытия эта лирика и отразила. И если на искусство «чистой красоты» хорошо слышимые шаги истории могли наводить и наводили ужас (хотя это искусство часто говорило о своем полном равнодушии к современности), то там, где совершенство художественного слуха было подкреплено точным сознанием исторической перспективы, — лирика любви откликалась на голоса эпохи совсем по-другому. И тогда певец неземных гармоний не рвал с возлюбленной в пользу «звезд», «смерти» или животного «низа», а решительно увлекал Прекрасную Даму туда, где раньше был возможен лишь поцелуй маркитантке: «Вдвоем, неразрывно, навеки вдвоем… отмстить малодушным, кто жил без огня, кто так угнетал мой народ и меня».

Вот тот выбор, которым буквально на следующий день после знакомства с «Ангелом-Хранителем» Рильке обозначает свой вариант перехода из девятнадцатого века в двадцатый Александр Блок. И этот тип вдохновении не заглох у начала нового века. В самый разгар нашего столетия его обнаруживает Поль Элюар, когда поэма об имени любимой женщины («На школьных своих тетрадках… имя твое пишу…») получает чисто блоковский финал: «…имя твое… Свобода».

* * *

Так поэзия прошлого столетия готовила поэзию нынешнего. Сам по себе календарный рубеж веков в Европе на этот раз заметили хорошо (90-е годы, если не считать отдаленных громов Трансвааля, были в общем каким-то затишьем). Но тишине уже не верили, и отнюдь не все обращения к новому веку оказались исполнены «светлых надежд».

Правда, Бьёрнсон и в 1900 году пел «весну свободы» («Наш язык»); на другом краю континента радовался К. Христов: «Эй, к нам весна идет в наш край родной!» (1901), а румынский поэт Александру Мачедонски в статье «На пороге века» (1899) писал, что ныне «можно радостно искрящимися глазами смотреть в будущее». Однако эта радость никак не была всеобщей. Тридцатилетний Метерлинк верит в «голубую птицу» — но он же непомерно устал:

Отдаю вам посох, сестры,
Отдаю с моей сумой.
По шестнадцать лет вам, сестры.
Продолжайте поиск мой.

Французский публицист виконт Д’Авенель разочарованно констатирует на пороге нового столетия, что «все наши современные битвы против стихий, все наши победы над материей в моральном плане не дали ничего» и скоро «человечество станет добычей ужасной скуки». Медик Макс Нордау, понося от имени здорового человечества современную литературу, и особенно поэзию, говорит о всеобщем «вырождении». А Леон Доде подводит решительный и обобщающий итог: «глупый XIX век» — и прямо так и называет свою нашумевшую в то время книгу.

Что же останется в нашей памяти как обобщающий образ века и его культуры?

* * *

Как и в разговоре о давнем рубеже XVIII и XIX веков, почему-то снова вспоминаются те самые стихи «на гранариум» сельского хозяина, что в 1800 году, аккуратно отмечая начало нового столетия, оставил нам венгр Михай Чоконаи. В общем ведь верно, что опыт прошедшего — это для нас какой-то «гранариум». Само слово — это, конечно, как раз «славяно-греко-латинский» позапрошлый век. Истина же — вечна: мы получаем от художества прошлого долгим трудом взращенный урожай — и легко усвояемые, «сладостные» плоды, и семена, которые еще должны будут прорасти. И наша задача сейчас лишь в одном: попытаться почувствовать особый вкус наследия прошлого века, особый смысл его уроков, выделяющий XIX столетие из бесконечной преемственности всех и любых столетий.

Каждый век прожит человечеством не впустую и поучителен для будущего. В любом из прошедших веков сегодняшний человек найдет то любопытный исторический прецедент, то отдельного созвучного себе поэта, то адресованный будто именно нам поэтический образ. Но XIX век для нас чрезвычаен и уникален. Только он один передает нам сразу все свои сомнения и споры. Именно в этот век давние размышления человечества о традиции и свободе, о «естественном» и «железном», о «культуре» и «цивилизации» дозрели до универсальных систем мышления. И, осознав самих себя, эти системы только в XIX веке прямо повернулись лицом друг к другу — с безошибочной точностью полюсов в едином магнитном поле. Добавим к этому истину, особенно важную для нас как читателей литературы художественной: прошлый век дал для такой переклички впервые познавших друг друга полюсов бытия законченные поэтические формулы. И благодаря поэзии, именно в то время научившейся с необычайным мастерством перелагать «идеи» в «тона и мелодии» (Бьёрнсон), мы воспринимаем наследие прошлого века не только разумом, но и всем существом, всей «нервной системой» своего самосознания и художественного вкуса.

Пусть современный читатель проверит эту особенность своего восприятия хотя бы на отдельных лозунгах-идеалах прошлого и нынешнего веков. Скажем — «Природа»: как велико сразу же оживающее рядом с мыслью богатство эмоциональных, лирических, художественных ассоциаций, сколько тревог и надежд и для сознания, и для чувства! «Не то, что мните вы, природа: не слепок, не бездушный лик…»; «природа-храм»; «природа не храм»; «людей люблю — природа ближе мне»; «и равнодушная природа…»; «природа — сфинкс». Вот взаимоотталкивающиеся и напряженно ищущие друг друга полюса в исканиях прошлого века. Но не тяготеем ли к ним еще и мы сами? Не они ли определяют как сущность, так и тонкие оттенки наших сегодняшних волнений?

Да, мы по-особому прочно прикованы к духовным полюсам культуры прошлого века. И особая тонность этой связи таит в себе очень многое: так живо и «нервно» — с полуслова, с поэтического оттенка — воспринимают не просто свое, но именно родное.

Могут сказать, что мир всегда был в каком-то смысле и полярно расчленен, и целен; что человечество всегда жило по общим историческим законам, на одной и той же планете. Это, конечно, так. Но именно в XIX веке мир понял, что он неделим, — как неделима и красота. И поэзия Европы тогда же выразила эту тягу к цельности и в ярких образах, и в больших эстетических программах — от союза «волшебных звуков, чувств и дум» и даже искусств до романтической мировой скорби и классического представления о единстве мира как его прочности. В каком-то смысле всегда была мировой и существовавшая на земном шаре литература. Но именно в XIX веке она осознала себя как мировая литература, нашла для себя в устах Гете сам этот термин (по-немецки действительно единое слово, Weltliteratur) — и само слово, как часто бывает, начало ускорять уже зародившийся процесс. Причем материки и миры встречались не только в «Западно-восточном диване» Гете или в «Саламбо» Флобера, но и в прямом давлении на литературную метрополию со стороны все большего числа «малых» и «новых» литератур. И снова чувствуешь, что единство и цельность XIX века обнаруживают себя именно как прочное единство с нашим временем. Не к нам ли с особым упорством апеллирует красота еще одной выработанной прошлым веком поэтической формулы: «Когда народы, распри позабыв, в великую семью объединятся…»?

Известно, что в XIX веке как никогда энергично попытались себя выразить и противоположные силы, силы расчленения и дробления, более резкие и опасные, чем даже в рационализме XVIII века. Были попытки отделить прекрасное от истины, «музыку» поэзии — от ее содержательности. (Здесь часто опирались на слова Китса, что красота уже и сама по себе— истина.) Были попытки представить неизвестную Моцарту и Пушкину, Готе и Китсу «борьбу за новые звучности» — за новизну как таковую — единственным мерилом прогресса в искусстве. Утверждалось, что истоки прекрасного скрыты в глубинах «родимого хаоса». А иногда говорилось, что прекрасное и вообще лежит вне «этого мира». Были, наконец, и опыты попросту слабой поэзии. Но и здесь обнаружилась принципиальная особенность именно XIX века. В поэтической практике зародившегося тогда модернизма были созданы первые образцы не столько «слабой», сколько равнодушно «построенной» и «сделанной» поэзии, подобно всякой синтетике, по подходящей для искусства будущего даже как простая почва, даже как некий перегной. И человек сегодняшнего дня, — уже не созерцая зародыши, а пожиная вековые плоды модернизма, — с особой четкостью осознает, каким грузом могут лечь на плечи наследников и успехи предшественников, и их издержки.

«Богаты мы, едва от колыбели, ошибками отцов…» XIX веку было хорошо знакомо такое чувство. И как Лермонтов в своей «Думе» 1840 года отрекался от наследия 20-х годов, так в 80-е швед Стриндберг писал свое «Отречение», скорбящее над ошибками — унаследованными ошибками! — годов 40-х. Появляются основания для особого счета к прошлому, может быть, даже для упреков ему и у нас; быть может, напрашивается и какой-то упрек веку в целом. Но XIX век, конечно, и сам страдал от первых гримас модернистской новизны, переживая ее в особых муках. И его выстраданные и предъявленные нам в готовом виде уникальные и убедительнейшие свидетельства добыты не на мелкотравчатом «авангардизме», а на больших поэтических судьбах: «абсолютная красота» обнаруживает тенденцию к оскудению, а укорененность в полноте жизни придает красоте поэзии особенно сочные краски. Правда, никаких «формул» для «подлинно нового», «подлинно музыкального», «подлинно художественного» XIX век так и не выработал. Но достаточно поучительны и представленные им сами по себе факты. Искусство Бодлера и Малларме делает крайний упор на новизну и даже «эпатирование», ошеломление читателя; но блестящего совершенства это искусство достигает именно в традиционнейшей форме сонета. Киплинг же, например, в области общеэстетических откровений крайне сдержан; но под занавес XIX века именно он открывает мир, огромно новый и неизвестный для европейской поэзии. Эстетика символизма настаивала на исключительной способности «своей» поэзии быть музыкальной. Но оспорит ли кто факт, что стихи Потье, стихи песни албанских поэтов Де Рады и Серембе и «Наш край» Рунеберга (написанный в прошлом веке финский национальный гимн) слиты с музыкой ничуть не меньше, чем «Прекрасная мельничиха» — Мюллера и Шуберта или «Полдень фавна» Малларме, спасенный от пренебрежения и поношений публики талантом Дебюсси. Запоминающиеся слова пришлось нам прочитать в одной современной Верлену французской книге: «На этот раз поэзия и музыка рождаются вместе, столь неразложимо едиными, что невозможно было бы процитировать и одной строфы, не поддаваясь трепету составляющей самую душу стиха музыкальной каденции». Но о чем эти слова сказаны? О той самой «Военной песне Рейнской армии», которую XIX и XX века знают как «Марсельезу».

Может показаться снова, что век, который нам хочется осознать как уникальный и целостный, все-таки оказывается попросту пестрым собранием поэзии на любой вкус. Но читатель XX века, обладающий хотя бы и «любым», но полноценным вкусом, едва ли захочет взять от прошлого века именно облегченные решения и формулы. И красоту и музыку такой читатель уже не отделит от содержательности и мысли, как не впадет и в наивно-романтическое противопоставление «культуры» и «природы» любому «железу» и любой «цивилизации». Опыт столетия он возьмет именно в полновесном и целостном виде.

Таковы уроки прошлого века на уровне борьбы «идей». Но если уже эти идеи мы ловим вкусом и чувством, то с какой силой взывает к нам и само по себе очарование поэзии прошлого века! А это очарование прошлого со временем даже удваивается. Ведь волнует не только давнее и простое «Я вас любил…», но и нынешнее сознание, что сама способность на такую простоту осталась где-то далеко. Сохранит ли наш век для двадцать первого то же обаяние, что девятнадцатый — для нас? Будут ли и дальше судить о ценности поэзии по ее «прелести»? Какую судьбу в будущем переживет соединяющее и «прелесть», и глубочайший ум моцартовское начало?

Нелепо было бы взяться за ответ сейчас же, сегодня же. Ведь даже XX век еще не кончился. Но век XXI сможет ответить на часть и этих вопросов.

С. НЕБОЛЬСИН

ЕВРОПЕЙСКАЯ ПОЭЗИЯ XIX ВЕКА

АВСТРИЯ

ИОГАНН МАЙРХОФЕР

Иоганн Майрхофер (1787–1836). — Будущий поэт окончил гимназию в Линце, затем изучал теологию и юриспруденцию, долгие годы работал цензором… В 1819 году Майрхофер познакомился с Францем Шубертом и подружился с ним; Шуберт положил на музыку сорок девять стихотворений Майрхофера, который так и остался в литературе прежде всего как автор текстов шубертовских песен. Единственный прижизненный сборник Иоганна Майрхофера вышел в 1824 году («Стихотворения») на средства друзей поэта; в 1843 году был издан посмертный сборник.

МЕМНОН[1] Перевод Н. Заболоцкого

Судьбы моей печален приговор.
Я глух и нем, пока в тумане горы.
Но лишь блеснет пурпурный луч Авроры,
С пустыней я вступаю в разговор.
Как легкий вздох гармонии живой,
Звучит мой голос скорбно и уныло.
Поэзии волшебное горнило
Миротворит мой пламень роковой.
Я ничего не вижу впереди,
Лишь смерть ко мне протягивает длани.
Но змеи безрассудных упований
Еще живут и мечутся в груди.
С тобой, заря, увы, с одной тобой
Хотел бы я покинуть эти своды,
Чтоб в час любви из ясных недр свободы
Блеснуть над миром трепетной звездой.

НОЧНАЯ ПЕСНЬ ЛОДОЧНИКА Перевод В. Вебера

Диоскуры[2], свет ваш тихий
Дарит мне успокоенье.
По ночам в открытом море
Неусыпно ваше бденье.
Кто отваги не теряет
В ураганном диком вое,
Тот под вашими лучами
Тверже и смелее вдвое.
Эти весла не страшатся
Даже вала рокового,
Я вздымаюсь на колонны
Храма вашего святого.

УТЕШЕНЬЕ Перевод В. Вебера

В согласье с собственной душою,
В ладу с мечтой своей и волей
Ты никогда не будешь ведать
Ни зависти слепой, ни злобы.
У каждого свои напевы,
На всем творца прикосновенье.
В любом из нас осуществилась
Крупица замыслов великих.
Что юности внушать способно
Лишь отвращенье — зрелость видит
Спокойным взором. Есть надежда,
Что старость в том найдет отраду.

СВЕЖЕСТЬ Перевод В. Вебера

Как лес живительную тень
Дарует путникам усталым,
Как нам сияет летний день
Ручья прозрачнейшим кристаллом,
Так полон мир с тобою рядом
Нетленным духом бытия.
Все, что могу окинуть взглядом,
В долг миром взято у тебя.

ВОЛНА И ЦВЕТОК Перевод В. Вебера

Волна цветку сказала:
Прекрасно быть свободной,
На солнце золотистом
Искриться и шуметь!
Я с сестрами своими,
Обнявшись в легком танце,
Спешу к дельфинам резвым
В далекие моря.
Мне жаль тебя, увянет
Твоя пора младая
На суше, взаперти.
Волне цветок ответил:
Когда на луг прибрежный
Я лью благоуханья
И бабочки ликуют
Над чашею моей,
Я чувствую, как крепко
С корнями связан стебель,
Как я к земле привязан
Своею красотой,
Меня земля вспоила
И прах укроет мой.

ИОСИФ ХРИСТИАН ЦЕДЛИЦ

Иосиф Христиан Цедлиц (1790–1862). — Поэт, драматург, переводчик. Учился в гимназии в Бреславле, в 1809 году отличился в сражении против армии Наполеона. Позже служил в министерстве иностранных дел при князе Меттернихе. Писал поэмы и баллады в романтическом стиле. Известность приобрел его цикл «Венки смерти», где поэт пытался применить форму итальянской канцоны к немецкой поэзии. Всемирную известность завоевала баллада «Ночной смотр» (русский перевод В. А. Жуковского); в русском переводе едва ли не большей популярностью пользуется его «Корабль призраков» (у Лермонтова — «Воздушный корабль»); оба стихотворения относятся к циклу «Наполеоновских баллад». Цедлиц написал несколько драматических произведений, переводил Байрона.

Обе публикуемых баллады написаны поэтом после решения французского правительства перенести останки Наполеона с острова Св. Елены в Париж.

НОЧНОЙ СМОТР Перевод В. Жуковского

В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает барабанщик;
И ходит он взад и вперед,
И бьет он проворно тревогу.
И в темных гробах барабан
Могучую будит пехоту:
Встают молодцы егеря,
Встают старики гренадеры,
Встают из-под русских снегов,
С роскошных полей италийских.
Встают с африканских степей,
С горючих песков Палестины.
В двенадцать часов по ночам
Выходит трубач из могилы;
И скачет он взад и вперед,
И громко трубит он тревогу.
И в темных могилах труба
Могучую конницу будит:
Седые гусары встают,
Встают усачи-кирасиры;
И с севера, с юга летят,
С востока и с запада мчатся
На легких воздушных копях
Один за другим эскадроны.
В двенадцать часов по ночам
Из гроба встает полководец;
На нем сверх мундира сюртук;
Он с маленькой шляпой и шпагой;
На старом коне боевом
Он медленно едет по фрунту:
И маршалы едут за ним,
И едут за ним адъютанты;
И армия честь отдает.
Становится он перед нею;
И с музыкой мимо его
Проходят полки за полками.
И всех генералов своих
Потом он в кружок собирает,
И ближнему на ухо сам
Он шепчет пароль свой и лозунг;
И армии всей отдают
Они и пароль тот и лозунг:
И Франция — тот их пароль,
Тот лозунг — Святая Елена.
Так к старым солдатам своим
На смотр генеральный из гроба
В двенадцать часов по ночам.
Встает император усопший.

ВОЗДУШНЫЙ КОРАБЛЬ Перевод М. Лермонтова

По синим волнам океана,
Лишь звезды блеснут в небесах,
Корабль одинокий несется,
Несется на всех парусах.
Не гнутся высокие мачты,
На них флюгера не шумят,
И молча в открытые люки
Чугунные пушки глядят.
Не слышно на нем капитана,
Не видно матросов на нем;
Но скалы, и тайные мели,
И бури ему нипочем.
Есть остров на том океане —
Пустынный и мрачный гранит;
На острове том есть могила,
А в ней император зарыт.
Зарыт он без почестей бранных
Врагами в зыбучий песок,
Лежит на нем камень тяжелый,
Чтоб встать он из гроба не мог.
И в час его грустной кончины,
В полночь, как свершается год,
К высокому берегу тихо
Воздушный корабль пристает.
Из гроба тогда император,
Очнувшись, является вдруг;
На нем треугольная шляпа
И серый походный сюртук.
Скрестивши могучие руки,
Главу опустивши на грудь,
Идет и к рулю он садится
И быстро пускается в путь.
Несется он к Франции милой,
Где славу оставил и трон,
Оставил наследника-сына
И старую гвардию он.
И только что землю родную
Завидит во мраке ночном,
Опять его сердце трепещет
И очи пылают огнем.
На берег большими шагами
Он смело и прямо идет,
Соратников громко он кличет
И маршалов грозно зовет.
Но спят усачи-гренадеры —
В равнине, где Эльба шумит,
Под снегом холодной России,
Под знойным песком пирамид.
И маршалы зова не слышат:
Иные погибли в бою,
Другие ему изменили
И продали шпагу свою.
И, топнув о землю ногою,
Сердито он взад и вперед
По тихому берегу ходит,
И снова он громко зовет:
Зовет он любезного сына,
Опору в превратной судьбе;
Ему обещает полмира,
А Францию только себе.
Но в цвете надежды и силы
Угас его царственный сын,
И долго, его поджидая,
Стоит император один —
Стоит он и тяжко вздыхает,
Пока озарится восток,
И капают горькие слезы
Из глаз на холодный песок.
Потом на корабль свой волшебный
Главу опустивши на грудь, —
Идет и, махнувши рукою,
В обратный пускается путь.

ФРАНЦ ГРИЛЬПАРЦЕР

Франц Грильпарцер (1791–1872). — Выдающийся драматург, поэт и прозаик.

Долгое время Грильпарцер большой поэтической известностью но пользовался. Реакционная меттерниховская цензура не пропускала многих его лучших лирических произведений; с другой стороны, к нему враждебно относилось общество «Молодая Германия», недовольное умеренной позицией писателя. После революции 1848 года популярность Грильпарцера заметно растет; крупными тиражами выходят его сочинения; его пьесы идут в большинстве театров Германии и Австрии. Прижизненная популярность Грильпарцера как драматурга огромна; лучшие его драмы — «Сафо», «Золотое руно», «Медея», «Праматерь» (последняя переведена на русский язык А. Блоком в 1908 г.). Перу Грильпарцера принадлежат исследования в области эстетики, истории театра и литературы, а также прозаические произведения. Особую часть наследия Грильпарцера составляет его поэзия, до сих пор по-настоящему не оцененная.

ГЕТЕ[3] Перевод В. Топорова

Да! Пусть порой тоска берет
От пухлых книг чинуши,
Но гений Гете не умрет
И западет нам в души.
Он гений был! Он был пророк!
Совет младому другу:
Не зарься на его шлафрок,
Примерь его кольчугу!

СВЕТ И ТЕНИ Перевод И. Грицковой

Ты сердцем беспечна,
Хоть с виду кротка.
Люблю тебя вечно,
А жизнь коротка.
Ты словом остудишь,
А взглядом сожжешь.
Тебя не осудишь,
Хоть веры на грош.
И страсть не стихает.
В глазах ты одна.
Душа полыхает.
Строка холодна.
* * *

«Всеведущ человек…» Перевод И. Грицковой

Всеведущ человек. Король, венец творенья,
Он знает все, не зная ничего.
Ему подвластно только отраженье,
Но непонятны суть и естество.
Он тщетно жизнь свою постичь стремится.
Блуждает, кружит, мечется впотьмах.
Бедняк-король! Колеблются границы.
Корона есть. Нет скипетра в руках.
Он взаперти, он в строгости затвора.
А если чувство в нем заговорит —
Оно раскрепостит, взметнет его; но скоро
Он вновь себя к цепям приговорит.
Безропотно свои погасит страсти,
Свою любовь сотрет, сведет на нет.
Он от рожденья самого во власти
Обычных слов: страх, долг, закон, запрет.

ПРЕВРАЩЕНИЯ Перевод И. Грицковой

1
Как ты жестока,
Ночь, и долга.
Сотнями красок
Пестрели луга.
Нынче повсюду
Одна чернота.
Вытерты краски,
Смыты цвета.
Мир застилает
Каверзный мрак.
Дом свой родимый
Не сыщешь никак.
2
Но где стоял он,
Там и стоит.
Раннее солнце
Его осветит.
Рьяно растопит
Черную тень.
Как милосерден
Радостный день!
3
Только однажды
Перед тобой
Вновь не забрезжит
Свод голубой.
И не избудешь
Ввек темноты,
Если угаснешь,
Кончишься ты.

СЕРЕНАДА Перевод И. Грицковой

Трили! Блим! Хожу, пою.
Ну, послушай песнь мою.
Ты не знаешь снисхожденья,
Все глумишься надо мной.
Я похож на привиденье
В этот поздний час ночной.
И вконец наверняка
Изведет меня тоска.
Напеваю вновь и вновь,
И все время про любовь.
Холод, ветер завывает,
Переулок темный спит,
Но любовь не остывает,
Жаром кровь моя кипит.
Я витаю в облаках
С верной цитрою в руках.
Напеваю вновь и вновь,
И все время про любовь.
От тебя вдали смелею
И к признанию готов.
Повстречаемся — сомлею,
Не могу связать двух слов.
То и дело маета.
Знать, любовь не так проста.
Напеваю вновь и вновь,
И все время про любовь.
В цитре все мое спасенье,
Под нее нельзя не петь.
И любое невезенье
Легче с ней перетерпеть.
То, что вымолвить невмочь,
Я спою сегодня в ночь.
Напеваю вновь и вновь,
И все время про любовь.
Стань, красотка, подобрее,
Прочь беднягу не гони.
Отвори окно скорее,
Сердце настежь распахни!
Чтобы не было в помине
Ни упрямства, ни гордыни,
Иль замучишь до конца
Неприступностью певца.
Невезучий я, несчастный,
Подчинись любви всевластной,
О пощаде не молю.
Хоть сживи меня со света,
Я снести готов и это,
Потому что я — люблю,
Ну и вот…
Напеваю вновь и вновь,
Все же сладостна любовь!

НИКОЛАУС ЛЕНАУ Перевод В. Левина

Николаус Ленау (1802–1850). — Крупнейший австрийский поэт XIX века. Подлинное имя — Франц Нимбш Эдлер фон Штреленау. Родился в обедневшей прусской офицерской семье, поселившейся в Венгрии. В детстве на поэта огромное влияние оказала природа Венгрии, им впоследствии многократно воспетая. Окончил гимназию в Пеште. Изучал в Вене философию, право, медицину. Здесь поэт сближается с Грильпарцером и Грюном, композиторами И. Штраусом (отцом) и Лайнером. Враждебное отношение к режиму Меттерниха побудило молодого поэта уехать в Соединенные Штаты Америки, но, не найдя там истинной демократии, он, разочарованный, через год возвращается в Европу.

Первый поэтический сборник Ленау был издан в 1832 году. Для его поэзии характерна любовь к пейзажу, тяга к пустынным степям, осенним картинам, интерес к обездоленным народам; его стихи о венгерских цыганах и американских индейцах — не только дань романтической традиции. Ленау горячо сочувствовал польской революции 1830 года. Перу Ленау принадлежит эпическая драма «Фауст» (русский перевод А. Луначарского, 1904); дух сомнения приводит Фауста к самоубийству.

ПЕЧАЛЬ НЕБЕС

На лике неба хмурой, темной тучей
Блуждает мысль, минувшей бури след.
Под резким ветром бьется лист летучий,
Как сумасшедший, впавший в буйный бред.
Рыдает гром глухими голосами,
Чуть вспыхнув, меркнет бледный свет зарниц,
Порой в очах, наполненных слезами,
Так слабый луч дрожит из-под ресниц.
Над степью тени призрачные встали,
Сырой туман окутал все вокруг,
И небо смолкло в мертвенной печали,
Бессильно солнце выронив из рук.

ЛОТТА Песни в камышах

1
Лег последний луч на нивы,
День усталый изнемог.
Над водой склонились ивы,
Пруд безмолвен, пруд глубок.
Дни любви, как сон, прошли вы,
Плачь, душа, в немой тоске!
Шелестят печально ивы,
Стонет ветер в тростнике.
Ты одна — мой луч пугливый
В бездне темных, горьких мук.
От звезды любви сквозь ивы
Пал на воду светлый круг.
2
Смерклось. Буря тучи гонит.
Хлынул черный дождь из туч.
Ветер воет, ветер стонет:
Где же, пруд, твой звездный луч?
Ищет: где в бурлящем море
Эта светлая струя?
Ах, в моем глубоком горе.
Не блеснет любовь твоя!
3
Ввечеру лесной тропою
Пробираюсь в камыши —
Над пустынною водою
О тебе грустить в тиши.
Если ветер листья тронет,
Пронесется по волне,—
Как тростник шумит и стонет,
Как рыдает все во мне!
Ибо, сладостей, чудесен,
Вновь звучит мне голос твой,
Он исходит в звуках песен,
Замирая над водой.
4
Тучи нанесло.
Сумрак на земле.
Ветер тяжело
Бьется в душной мгле.
Стрелы молний, треск,
Гром да ветра вой,
Бродит беглый блеск
В бездне прудовой.
Вижу в блеске гроз
Лишь тебя одну,
Взвихренных волос
Вольную волну.
5
Пруд недвижен. Золотая
Льет луна поток лучей,
Розы бледные вплетая
В зелень темных камышей.
На холме олень пасется,
Смотрит в ночь, на лунный лик.
Сонно птица шевельнется,
Дрогнет дремлющий тростник.
И, как прошлого дыханье,
Как молитва в час ночной,
О тебе воспоминанье
Тихо веет надо мной.

ТРИ ИНДЕЙЦА

Буря в небе мчится черной тучей,
Крутит прах, шатает лес дремучий,
Воет и свистит над Ниагарой,
Тонкой плетью молнии лиловой
Люто хлещет вал белоголовый,
И бурлит он, полон злобы ярой.
Три индейских воина у брега
Молча внемлют реву водобега,
Озирают гребни скал седые.
Первый — воин, много испытавший,
Много в жизни бурь перевидавший,
Рядом с ним — два сына молодые.
На сынов глядит старик с любовью,
С тайной болью видит мощь сыновью,
В гордом сердце та же мгла и буря.
Словно туча, что чернее ночи,
Дико блещут молниями очи.
Говорит он, гневно брови хмуря:
«Белые! Проклятье вам вовеки!
Вам проклятье, голубые реки,—
Вы дорогой стали нищей своре!
Сто проклятий звездам путеводным,
Буйным ветрам и камням подводным,
Что воров не потопили в море!
Их суда — отравленные стрелы —
Вторглись в наши древние пределы,
Обрекли свободных рабской доле.
Все, чем мы владели, — им досталось,
Нам лишь боль и ненависть осталась,—
Так умрем, умрем по доброй воле!»
И едва то слово прозвучало,
Отвязали лодку от причала,
Отгребли они на середину,
Обнялись, чтоб умереть не розно,
И запели песню смерти грозно,
Весла кинув далеко в пучину.
Гром громит, и молния змеится,
Лодка смерти по реке стремится,—
То-то чайкам-хищницам отрада!
И мужчины гибели навстречу
С песней, будто в радостную сечу,
Устремились в бездну водопада.

ОСЕННЕЕ РЕШЕНИЕ

Осень, тучи, ветра свист.
Одному в дороге трудно!
Смолкли птицы, вянет лист,—
Ах, как тихо, как безлюдно!
Словно смерть, идет зима.
Лес мой, где твои напевы?
Где твой шелест, полутьма,
Золотые нивы, где вы?
В поле стал пастись туман.
Бесприютный холод бродит.
В голой роще, вдоль полян
Веет скорбью. Жизнь уходит.
Сердце! Слышишь, как поток
По скалам грохочет грозно?
Был у нас немалый срок
Обсудить дела серьезно.
Сердце! Ты сожгло себя,
Всех терзало понемногу,
Многим верило, любя,
Что ж, пойдем-ка в путь-дорогу!
Я тебя на дальний путь
Спрячу вглубь, стяну потуже,
Чтоб ни ветру не дохнуть,
Не достать коварной стуже.
Молча мы в последний раз
Побредем тропой унылой.
Только дождь помянет нас
Да поплачет над могилой.

ХОЛОСТЯК

Не ждут ни дети, ни жена
Меня в мансарде голой.
Не знает нежных слов она
Иль беготни веселой.
Там не залает верный пес,
Товарищ престарелый,
Лишь дым наперсник давних грез
Да череп пожелтелый.
Кольцо в кольцо — уходит дым,
А тигель мозга бренный
Стоит пред зеркалом моим,
Как зеркало вселенной.
Я друга мудро усадил
На полку в назиданье.
Я смертью в сердце охладил
Палящее желанье.
Угрюмо созерцая кость
И тусклый облак дыма,
Мне третий друг, незримый гость,
Сказал неумолимо:
«На что жена, на что семья —
Случайный спутник в мире?
Как дым, уйдет душа твоя,
Рассеется в эфире.
И этот череп жил огнем
Высоких откровений,
И чья-то страсть курилась в нем,
Пылал в нем чей-то гений.
Пускал колечки Пан-старик
Из этой трубки хрупкой,
И смерть пришла в тот самый миг,
Как Пан расстался с трубкой.
Но череп — ныне мерзкий прах —
Блистал красой в те годы,
Когда он трубкой был в устах
У божества природы.
Исчез неведомый жилец,
О нем не вспомнят боле,
И мудрый был он иль глупец —
Для нас не все равно ли?
Не все ль, что в воздух выдул Пан,—
Нужда в людской пустыне,
Блаженство, боль душевных ран —
Не все ль забыто ныне?
И дым забыт и жар забыт
В круженье урагана.
Их образ призрачный хранит
Одна лишь память Пана.
Мне не везло в моей судьбе,—
Виной людская злоба.
Так не впущу и пса к себе,
Запрусь один, до гроба.
И здесь умру, в пустом дому,
Бездетным нелюдимом…»
Ну что ж! Пока чубук возьму
Да послежу за дымом.

ТРИ ЦЫГАНА

Грузно плелся мой шарабан
Голой песчаной равниной.
Вдруг увидал я троих цыган
Под придорожной осиной.
Первый на скрипке играл — озарен
Поздним вечерним багрянцем,
Сам для себя наяривал он,
Тешась огненным танцем.
Рядом сидел другой, с чубуком,
Молча курил на покое,
Радуясь, будто следить за дымком —
Высшее счастье людское.
Третий в свое удовольствие спал
На долгожданном привале.
Струны цимбал его ветер ласкал,
Сердце виденья ласкали.
Каждый носил цветное тряпье,
Словно венец и порфиру.
Каждый гордо делал свое
С вызовом богу и миру.
Трижды я понял, как счастье брать,
Вырваться сердцем на волю,
Как проспать, прокурить, проиграть
Трижды презренную долю.
Долго — уж тьма на равнину легла —
Мне чудились три цыгана:
Волосы, черные, как смола,
И лица их цвета шафрана.

ФОРМА

Если форма и готова,
Знай, поэт, стихи пусты
До тех пор, покуда ты
Мыслью не наполнил слово.
Есть слова — как облаченье,
Под которым тела нет.
Сердце дрогнет им в ответ,
Но, увы, лишь на мгновенье.
Наподобие трещотки
Стих по рифмам застучит,
И хоть он мастеровит,
Жалок век его короткий.

СМОТРИ В ПОТОК

Кто знал, как счастья день бежит,
Кто счастья цену знает,
Взгляни в ручей, где все дрожит
И, зыблясь, исчезает.
Смотри, уйдет одна струя,
Придет струя другая,
И станет глуше скорбь твоя,
Утраты боль живая.
Рыдай над тем, что рок унес,
Но взор впери глубоко
Сквозь пелену горячих слез
В изменчивость потока.
Найдешь забвенье в глуби вод,
И сердцу будет зримо:
Сама душа твоя плывет
С ее печалью мимо.

ИОГАНН НЕПОМУК ФОГЛЬ Перевод В. Вебера

Иоганн Непомук Фогль (1802–1866). — Поэт, прозаик, драматург, фольклорист. Сын купца. С 1819 по 1859 год служил чиновником земских учреждений в Нижней Австрии. Почетный доктор философии Иенского университета. Писал романсы, баллады, лирические стихотворения; был одним из главных представителей венской позднеромантической школы. Многие его стихи положены на музыку, некоторые из песен стали народными.

В АЛЬБОМ ГРИЛЬПАРЦЕРУ

На голом бескрайнем песке, зеленея,
Огромная пальма стоит.
Ни солнце, ни едкая пыль суховея,
Ни буря ее не щадит.
Шакал свои зубы о ствол ее точит,
И червь добрался до корней.
Взирает на все, что ей гибель пророчит,
Она равнодушьем ветвей.
Как образ величья, одна посредине
Безжизненных диких пустот,
Любому даря с милосердьем богини
И тень, и цветенье, и плод.

НА МОСТУ

Как люблю глядеть с моста я
На неистовство воды…
На волнах дрожит, не тая,
Отражение звезды.
Волны мчат в порыве яром.
Их проглатывает мгла.
Лишь звезда на месте старом
Серебриста и светла.
Так взирает лик твой нежный
На теченье дней моих:
То тревожных в час мятежный,
То смиренно-голубых.
Жизнь течет неудержимо.
Ты, как прежде, светишь мне,
Далека, недостижима,
Как звезда речной волне.
* * *

«Солнце низко наклонилось…»

Солнце низко наклонилось
И, сияя ликом чистым,
Вдруг свободу даровало
Волосам своим лучистым.
Золотой ноток полился
Над землей струей отвесной.
Вскоре каждая из нитей
Стала лестницей небесной.
Птахи смелые взбирались
Вверх по ним к заветной цели,
Песни в небе добывали
И потом их рощам пели.

АДАЛЬБЕРТ ШТИФТЕР

Адальберт Штифтер (1805–1868). — Выдающийся прозаик. Сын ткача. В юности пытался стать художником. В Вене в «Серебряном кафе» часто встречался с Грильпарцером, Грюном, Ленау. Поддерживал либеральную оппозицию, но был против революционного радикализма. Не поняв революции 1848 года, уехал из Вены в Линц. С 1850 года был инспектором народных училищ Австрии, в 1865 году, после конфликта с властями, вышел в отставку. В 1868 году покончил с собой.

Штифтер получил широкое читательское признание уже в 40-е годы, однако после смерти скоро был забыт и заново открыт лишь в XX веке. Наиболее известен роман Штифтера «Позднее лето», а также рассказы. Поэтическое наследие Штифтера невелико, но отдельные его стихотворения регулярно включаются в антологии немецкой и австрийской поэзии.

ОСЕННИЙ ВЕЧЕР Перевод В. Швыряева

В лугах гуляет ветр осенний.
Бесцветен, холоден закат.
И две звезды, две тусклых тени,
Вниз, на еловый лес, глядят.
По небосводу там и тут
Виденья рваных туч бегут.
С вершин на мокрые поляны
Ползут белесые туманы.
Куда ни глянь, любой росток
Мертвеет, чахнет. Сиротливый,
Дрожит забытый колосок
Среди жнивья у края нивы.
Унылые наводит думы
Вечерний колокол, звоня;
И звезды астр, бледны, угрюмы,
Взирают с клумбы на меня.
Восточный ветер налетел
И куст сиреневый задел.
Он шелестит, как будто плачет,
Как будто грусть о прошлом прячет
И в страхе ждет прихода тьмы.
Стоит туман над гладью водной,
Земли печальные холмы
Закутав в саван свой холодный.

АНАСТАЗИУС ГРЮН Перевод И. Грицковой

Анастазиус Грюн (1806–1876). — Поэт и политический деятель. Настоящее имя — Антон Александр граф фон Ауэршперг. Одни из вождей буржуазного либерализма в Австрии. Наряду с Фрейлигратом, Гервегом, Гартманом — создатель немецкой революционной поэзии. Изучал философию в Граце и Вене, жил преимущественно в своих родовых поместьях, уделял много времени общественной деятельности, выступал за единство германской нации. В начале литературной деятельности Грюн издал лирические сборники «Страницы любви», «Последний рыцарь», но вскоре Июльская революция дала новое направление его поэзии. Огромное впечатление в Австрии и Германии произвел его сборник «Прогулки одного венского поэта» (1831), появившийся анонимно. Грюн стал нежелателен монархическому правительству. Своим либеральным взглядам Грюн остался верен до конца жизни. В 1860 году, в зените славы, будучи уже почетным гражданином города Вены и почетным доктором Венского университета, он публично заявил о своем отказе принять пост в австрийском правительстве.

Перу Грюна принадлежат также переводы словенских народных песен, английских баллад о Робине Гуде.

ПОЧЕМУ?

Вот указ верховной власти. Он висит средь бела дня.
И в словах его притворных притаилась западня.
И забавный человечек, не известный никому,
Прочитал его покорно и промолвил: «Почему?»
Вот монах осатанелый. Солнце он сгноить не прочь.
Ряса черная скрывает душу черную, как ночь.
Вот аббат, надменный, злобный, — служит черту самому.
А забавный человечек снова шепчет: «Почему?»
Безнаказанно священство хочет лгать и воровать,
Тех, кто против слово пикнет, — сразу в цепи заковать.
Знает это человечек. Делать нечего ему.
Он стоит себе смиренно и вздыхает: «Почему?»
Вот, взывая о свободе, птицы в небеса летят.
Где уж тут! Вовсю из пушек в них безжалостно палят,
Чтобы не было повадно жаждать воли никому.
А забавный человечек вопрошает: «Почему?»
Средь жнивья родимой речи он, как будто бы зерно,
Отыскал простое слово, всем знакомое, одно.
Сросся с ним, забыл другие, верен слову одному.
И твердит его повсюду, повторяет: «Почему?»
Привели на суд беднягу, и повел судья допрос:
«Как же ты посмел, преступник, задавать такой вопрос?
Измываешься над властью? К ногтю я тебя прижму!»
Человечек ухмыльнулся, взял и вставил: «Почему?»
Свирепея, негодуя, повскакали судьи с мест.
«Бунтаря на хлеб и воду! В одиночку! Под арест!»
Тотчас в кандалы закован человечек и — в тюрьму!
Но и здесь невозмутимо он заладил: «Почему?»
На рассвете потащили человечка на расстрел.
И стрелки, в ряды построясь, молча взяли на прицел.
Залп огня. И кровь струится. Все в чаду, и все в дыму.
Но слетает с губ бескровных стон ужасный: «Почему?»
И могилу придавили толстой каменной плитой.
И восславили в соборе этот новый день святой.
Наконец молчит мятежник. Никогда не встать ему.
…А на каменном надгробье проступило: «Почему?»

ИЗВЕСТИЕ

С турнира скачет граф домой.
Ему навстречу, сам не свой,
Его слуга идет и плачет.
«Скажи-ка, что все это значит?
Куда направился, дружище?»
«Иду искать себе жилище».
«А что стряслось? Ответь толково».
«Да в общем ничего такого.
Но, испустив последний вздох,
Любимый песик ваш издох».
«Не может быть!.. Совсем щенок!
Он что, внезапно занемог?»
«Ему копытом вдарил с маху
Ваш верный конь, поддавшись страху».
«Мой конь всегда был храбр и смел.
Кто напугать его посмел?»
«Сыночек ваш, премилый крошка,
Когда бросался из окошка».
«Но он остался невредим?
Моя супруга, верно, с ним?»
«Да нет. Ее хватил кондрашка,
Когда угробился бедняжка».
«О, горе! Горе мне! О, боже!
А дом остался на кого же?»
«Какой там дом! Сгорел дотла.
Там только пепел и зола.
Пожар внезапно начался.
Огонь страшенный поднялся.
Он все спалил и все пожег.
А я со всех помчался ног —
И выжил, — господи, прости! —
Чтоб вам сие преподнести».

МОРИЦ ГАРТМАН Перевод В. Вебера

Мориц Гартман (1821–1872). — Поэт и публицист. Много путешествовал, в Париже встречался с Гейне, Беранже, Мюссе. В конце 1847 года поселяется в Праге. В октябре 1848 года принимает участие в восстании в Вене, позднее — в Баденском восстании. В 1849 году вынужден бежать из Австрии в Швейцарию. В 1854 году участвует как корреспондент европейских газет в Крымской войне. В 1860 году — профессор немецкой литературы в Женеве. С 1862 года живет в Штутгарте. В 1868 году возвращается в Вену и работает в газете «Новая свободная пресса».

Популярность Гартману принесли политические стихи сборника «Кубок и меч» (1845), запрещенного властями вскоре после выхода. Гартман известен также как переводчик на немецкий язык произведений И. С. Тургенева и Ш. Петефи.

«Песнь твоя, как зов планеты дальной…»

Песнь твоя, как зов планеты дальной,
Разбудила боль в моей груди.
Я пошел на голос твой печальный,
И земля осталась позади.
В прошлой жизни мне не жаль нимало
Счастья, походившего на тлен.
Все, что на земле душа желала,
Обрету я у твоих колен.
* * *

«Первый снег лежит на деревах…»

Первый снег лежит на деревах,
На ветвях безлистых и застывших.
Первая печаль в моих словах,
Лишь вчера о счастье говоривших.
Первый снег сбежит с нагих ветвей,
Лишь проглянет луч из мглы туманной,
Первая печаль в груди моей
Будет жить неизлечимой раной.

ТУМАН

Едва зари завидя лик,
Туманы мчатся как шальные.
Так, петуха заслыша крик,
Уходят призраки ночные.
Туман спешит, весь мир вокруг
С его горами и полями
Куда-то устремился вдруг,
Боясь, что их зальет лучами.
Мне кажется, с лица земли
И жизнь моя исчезнет вскоре,
Растает, как туман вдали,
И счастье унося, и горе.

ЭПИТАФИЯ

Ни словом единым не мучая,
Молчу, расставаясь с тобой.
Молчит даже ива плакучая,
Склонясь над могильной плитой.
Погоста печаль безнадежная!
Читаю на бледных щеках:
Где радость, когда-то безбрежная,
Светилась — теперь только прах.

ПЕРВЫЙ ПОЛЕТ

Я знал тебя еще птенцом,
И о мгновенье,
Когда ты в упоенье
Раздольем чистым
С восторгом голосистым
Взлетишь, — я думал, как о празднике большом.
И вот со всеми вместе
Гляжу на твой полет.
Как после доброй вести,
Земля вокруг поет.
И страх стесняет грудь:
Вдруг в этот миг стозвонный,
Тобою пробужденный
Уж крылья коршун расправляет где-нибудь?

ДОВОЛЬНО!

Отчаяньем душа земли полна.
Не дайте этой чаше перелиться!
Не слава Гогенцоллернов ей снится,
О мире молит вас сейчас она.
Достойна жить под небом неделимым
Лишь слава человечности в веках;
Но средь пожарищ изойти ей дымом
И слыть грехом в голодных городах.
Ужели, родина, свой идеал
Пожертвуешь химере разрушенья,
Чтоб океан всемирного презренья
Твои границы в гневе омывал?
Но только порчу порча порождает,
Шагающих по трупам гибель ждет,
На лаврах победитель погибает
И тянет в бездну собственный народ.

АВИНЬОН[4]

Клеменс вышел на прогулку
Из дворца, что он построил
В Авиньоне. Был как крепость
Тот дворец, а он как воин.
Вдруг у мраморной колонны
На руинах древнеримских
Деву юную он видит
Красоты необычайной.
И, спросив, что нужно деве,
Он в ответ услышал:
«В Арле, Старом городе античном,
Средь язычников живу я.
Я паломницею стала,
Чтоб предстать перед тобою,
Я вблизи тебя хотела
Святость обрести и веру.
Но, едва тебя увидев,
Поняла: мой путь напрасен,
Чувства более земного
Я не ведала доныне».
«Как желанья наши сходны»,—
Шепчет Клеменс, в крепость с нею
Уходя, где вскоре дева
Христианства суть постигла.

РОБЕРТ ХАМЕРЛИНГ Перевод В. Летучего

Роберт Хамерлинг (1830–1889). — Поэт, прозаик, драматург, переводчик. Участник революции 1848 года. В 60-х годах, в период подъема австрийской промышленности, опубликовал получившую широкую известность книгу «Лебединая песня романтики» (1862), в которой выступил против века «пара и электричества».

«О, времена и нравы! — Взгляни на образцы…»

О, времена и нравы! — Взгляни на образцы:
Цветут на желтых пляжах хоромы и дворцы;
И каждый житель знатен, умен и знаменит,
А коль сострит — назавтра полмира рассмешит.
Цвет нации! — Прославлен от головы до пят
На всю страну. Но так ли, как кажется, он свят?
Несется клич истошный: нажива, чистоган,
Дарами краткой жизни спеши набить карман.
Есть цель одна, и только: заветный миллион!
Кто достигает цели, кричит, что мир пленен
Соблазнами и скверной; он всех пороков враг,
Он машет кулаками и льет вино на фрак.
А в золоченых залах и музыка, и смех,
Любой бежит за шлюхой на поиски утех.
Что стоят все святыни? — В роскошных теремах
Потеют блудодеи и трудятся впотьмах.
Дородные кокетки, пьяны от счастья в дым,
Продать готовы тело распутникам седым,
А душу — черту. Скалясь, пророк вокруг глядит,
И плачет честь слезами кровавыми навзрыд.
* * *

«Все воспевают трезвость; я — пьянство восхвалю!..»

Все воспевают трезвость; я — пьянство восхвалю!
Исполнен дум высоких мечтатель во хмелю.
И лишь тогда герои достойны всех похвал,
Когда их змий зеленый на подвиги позвал.
Подъем душевный славлю; пускай исходит он
Из пенистой баклажки; пускай он пробужден
Настойкой и вдыхает, восторга не тая,
И вешний запах мяты, и трели соловья.
Весь мир измерит трезвость и вдоль и поперек,
А что она получит за долгий труд и срок?
Названия и цифры. Выходит, все равно
Ей завладеть вселенной с линейкой не дано.
Для бражника, что вечно горит в святом огне,
И небо и планеты купаются в вине,
Как жемчуга красотки. Вселенная прильнет
К его груди и лаской под звезды вознесет.

МАРИЯ ФОН ЭБНЕР-ЭШЕНБАХ Перевод И. Грицковой

Мария фон Эбнер-Эшенбах (1830–1916). — Прозаик, поэт, драматург. Наряду с Аннетой Дросте-Гюльсгоф — наиболее значительная немецкоязычная поэтесса XIX века. Родилась и выросла в Моравии, в аристократической семье. В 1848 году вышла замуж за инженера Эбнер-Эшенбаха, состоявшего на военной службе и дослужившегося впоследствии до звания фельдмаршала. Первые стихотворения поэтессы получили положительный отзыв Грильпарцера. В прозе Марии фон Эбнер-Эшенбах отчетливо прослеживается влияние И. С. Тургенева.

Поэтическое наследие Марии фон Эбнер-Эшенбах невелико, по читателя поражает его исключительная цельность. Как крупные, так и миниатюрные поэтические вещи написаны очень плотно, с высокой языковой точностью, афористичностью. Недаром писательница много времени посвятила афоризмам как отдельному литературному жанру.

ТАК ОНО ЕСТЬ

Они мне всё твердят: «Ну не пиши стихи.
Поэзия тебя опустошит, измучит».
«Я б с радостью, по не могу никак».
«Никак не можешь? Вздор! Все дело за тобой.
Тебе недостает желания и воли
Осилить, превозмочь тщеславие свое.
Тебе повсюду льстят, тебя повсюду хвалят.
Как видно, этого лишиться нелегко».
«Не знаю, может быть, все так. Не знаю.
Уверена в одном: пусть выше во сто крат,
Чем до сих пор, мое возносят имя,
К ничтожным похвалам останусь равнодушной.
Взамен продажной и обманной славы
Я предпочла бы выкупить свободу.
Ведь я — невольница, покорная раба.
Я демону служу беспрекословно.
Как мне его назвать? Прости, господь,—
Талантом.
Я знаю многих, одержимых им.
И что ж? Одни в безумном заблужденье
Им помыкать хотят. Другие — хуже! —
В нем видят дар судьбы и пестуют его,
Лелеют, любят. Нет. Все это не по мне.
Я не могу постичь, как можно обожать
Чудовище, которое крадет святыню всех святынь
И радость — быть самим собою.
Ему известно таинство одно:
Лишать покоя, сна и отравлять усладу.
Он шепчет день и ночь:
„Опомнись! Оглянись!
Ты видишь этот свет? А ту деталь, а штрих?
Ты этот запах слышишь?“
В тебя вторгаясь, колдовством своим
Он заполняет мысли, ощущенья,
Жизнь, наконец.
Твой гнев и боль, сочувствие, тоска,
Твой сокровенный помысел, желанье,
Сомнения твои и ненависть твоя —
Все выкрадено им. Он все в себя впитал.
Все, все ему поставлено на службу.
Ну а потом придет пора мытарств.
Опустошенный, ты во власти муки:
Так безоглядно подчинясь ему,
Ты сотворил добро?
Увековечил правду?
Иль было все зазря?
Теперь подумайте, завидна ли судьба,
Начертанная мною перед вами?
О, если б я могла родиться вновь,
Я повернула б жизнь свою иначе.
Жила б в покое, мире и любви.
И лишь для вас, поверьте, сестры, братья,
Все б оставалось так же, как сейчас.
Мне б ваше горе прожигало сердце.
Мне б ваше счастье было высшим счастьем.
Но вас живописать не стала б ни за что».

МАЛЕНЬКАЯ ПЕСЕНКА

Я не могу никак не петь.
Что в этой песенке, ответь,
Скажи мне, не тая!
Ее напев нетороплив,
Просты слова, и прост мотив.
…В ней вся душа твоя.

ЗАСЫПАЯ

День кончился. И ночь на откуп нам дана,
Чтоб, сбросив груз невзгод, вкусить блаженство сна.
Сегодня ты страдал. Усни и не грусти.
Вдруг с завтрашнего дня тебе начнет везти?
А если нет? Так что ж! Негодовать, тужить
И горести сносить — все это значит жить.
Но каждый заражен мечтою вожделенной —
Забыться навсегда, расстаться с жизнью бренной.
Спасительница смерть! Любой из нас, скорбя,
Хотя б всего лишь раз, но призывал тебя!
Сон — это та же смерть, но во сто крат короче.
Не бойся, не страшись! Войди в нее средь ночи.
Твоя заглохнет боль. Все снимет, как рукою.
Мы все устремлены к священному покою.
И упиваться им в природе жаждет всяк:
Не только человек, по птаха и червяк
И даже ураган, беснующийся в море.
…Как истребить печаль? Как выкорчевать горе?
Я слово странное услышала вчера —
Нирвана, в нем сокрыт сладчайший смысл добра.
Не может суть его меня не подкупать —
Не думать никогда, а только спать и спать.
Нирвана, твой исход из всех злосчастий прост.
…И вот передо мной предстанет длинный мост.
Из жизни суетной, свирепства бытия
Он перекинут в сон, в обитель забытья.
Лишь ты сомкнешь глаза — найдешь к нему дорогу,
И вся твоя тоска отступит понемногу.
Но чу! Что там за звук? Бьют на стене куранты.
Со скрипками в руках выходят музыканты
И, песенку сыграв, исчезли виновато.
Как жадно им внимал малютка мой когда-то!
И сердце вздрогнуло, вновь явственно воскрес
В усталой памяти густой сосновый лес
И терпкий аромат настоя смоляного.
Ты здесь, мое дитя! Нам не расстаться снова.
Светлы твои черты, твои лобзанья сладки.
Куда же ты? Зачем игру затеял в прятки?
Откликнись, отзовись! Ну, сжалься надо мною.
…Ни шороха в ответ. Мир скован тишиною.
Но этот день иссяк, истлел, умчался мимо,
Растаял, как туман, как снег, как струйки дыма.
И я — живу! Живу! Пусть жизнь меня пытает —
Я вижу, как звезда на небе расцветает.
Пусть хлещет, жжет меня страданий круговерть!
Я только сна боюсь. Он так похож на смерть.

ФЕРДИНАНД ФОН СААР Перевод В. Вебера

Фердинанд фон Саар (1833–1906). — Поэт, прозаик и драматург. Участвовал в Итальянском походе 1859 года. В 1873 году совершил длительную поездку в Рим. Последние десятилетия жизни провел в Моравии, лишь ненадолго посещая Вену. Покончил с собой в 1906 году.

В творчестве Фердинанда фон Саара едва ли не впервые в австрийской поэзии возникает тема города и фабричных рабочих. В его произведениях заметно влияние Тургенева и Шопенгауэра.

КИРПИЧНЫЙ ЗАВОД

Водоемы у карьера
Грязно-желты, как болота.
Над сараями гнилыми
Трубы черные печные.
Люди с кожею землистой
Словно сделаны из глины,
Той, которую бесстрастно
Руки их годами месят.
Мнут, ровняют, гладят, режут,
Кирпича все ту же форму,
Неизменную вовеки,
С безразличьем повторяя.
Мимо них проходит время.
В мерзком месиве увязнув,
Задыхаясь в пыльном зное,
Мир стоит у края бездны.

ОСЕНЬ

Красишь леса с утра,
Солнечна и добра.
Краше всех роз, по мне,
Ты, в золотом огне.
Нет никаких невзгод,
Нет никаких забот.
Ненарушимый сон
Тихо пресуществлен.
Только нет-нет и в мох
Внятный и кроткий вздох
Скатится с багреца:
Близится час конца.

РЕКВИЕМ

Помянем усопших.
Серый, промозглый туман
Окутал всю землю,
И на погосте, на склоне горы
Мерцают вразброд фонари,
Мерцают на бугорках иммортели и астры.
Да помянет сегодня
Каждый своих мертвецов,
Украсит цветами державу,
Где тлеют они или истлели давно,—
И память живая уронит чело
На железо и мрамор надгробий
С венками посмертной славы.
Но кто же помянет
Безымянных,
Никем не любимых
И не погребенных?
Чей уход от сограждан
Никто не оплакал,
Никто не заметил?
Кто же сегодня окликнет их души?
Их помянет сегодня
Один человек,
Кто, как и они,
Жил,
Боролся,
Страдал,
Кто всю жизнь трепетал за завтрашний день.
В их судьбе он провидит свою.
Да почиют все они с миром!

АЛБАНИЯ

ИЕРОНИМ ДЕ РАДА Перевод Т. Серковой

Иероним Де Рада (1814–1903). — Родился в деревне в Калабрии, учился в итало-албанской православной коллегии св. Адриана. Записывал народные песни и сказания арберешей (албанцев, живущих в Италии). В 1836 году издал свою первую поэму — «Песни Милосао», тепло встреченную арберешами и сделавшую имя автора известным в Европе. В 1837 году поэт принял участие в заговоре мадзинистов против Бурбонов и вынужден был некоторое время скрываться. В 1841 году издал поэму «Песни Серафины Топии» (второе издание — в 1843 г.). Революционные события 1848 года поэт встретил в Неаполе; сам принимал в них участие; организовал издание первой албанской газеты «Л’Албанезе д’Италия» («Албанец Италии», 1848). После поражения революции поэт уехал в деревню. В 1849 году он добился включения в учебную программу коллегии св. Адриана преподавания албанского языка и сам стал вести этот предмет, однако вскоре был уволен за свои демократические взгляды. В 1866 году поэт издал фольклорный сборник «Рапсод албанской поэмы», в 1873 году — две части поэмы «Несчастный Скандербег», в 1883–1887 годах — второе издание фольклорного сборника под названием «Национальный рапсод. Народные песни». И. Де Рада выпустил также ряд работ о происхождении албанской нации и языка. В 1883–1887 годах он издавал журнал «Фьямури Арберит» («Знамя албанцев»), значение которого для национально-освободительной борьбы было исключительно велико. И. Де Рада призывал албанский народ к открытому выступлению против турок. На рубеже XIX–XX веков Де Рада напечатал две последние песни поэмы «Несчастный Скандербег» и новый вариант поэмы «Песни Серафины Топии» под названием «Зеркало жизни человеческой». Он принял также участие в организации двух конгрессов лингвистов-албанологов (в 1896 и в 1897 гг.). Последние годы жизни И. Де Рада провел в бедности. Де Рада был зачинателем и самым ярким представителем романтизма в албанской литературе, а его поэма «Песни Милосао, сына господаря Шкодры» — наиболее значительным произведением этого направления.

ПЕСНИ МИЛОСАО, СЫНА ГОСПОДАРЯ ШКОДРЫ (Из поэмы)

«Стылый воздух с гор струится…»

Стылый воздух с гор струится,
И зима бредет в долины.
Я пошел в стан Марелюлье,
Там давно в немом безлюдье
Ждал пастух меня. Он быстро
Молоко согрел овечье
И промолвил, прослезившись:
«Пей, мой мальчик. Помню время —
Приходил твой дед к нам часто,
Молоко ему мы грели,
И сидел он до рассвета,
Горечь битвы забывая».
Здесь могилы моих братьев —
А земля врагу досталась.
Зыбкий сон вспугнули овцы.
Я проснулся: над Мбусатом[5]
Поднимался бледный месяц,
Серебром осыпав море.
Во второй раз я проснулся:
Звезды больше не смотрели
На людей, укрытых буркой,
На овец, шумевших глухо,—
Ночь была, как смерть, черна.
В третий раз я приподнялся:
Закатился тонкий месяц,
По холмам белесым овцы
Одиноко разбрелися.
Я в четвертый раз проснулся:
Наши овцы пили воду
Из реки, как небо, синей.
Все постыло мне, в деревню
Поспешил я вдоль долины.
На траве в лучах рассвета
Хлопья снега исчезали…
Я вошел в орешник, вижу:
Далеко за поворотом
Чей-то стан мелькнул неясно
С голубой полой одежды
И каштановой косою.
В камышах ее нагнал я.
Юноша.
Ты сегодня здесь! Не думал
Я тебя так рано встретить.
Девушка.
Почему меня не видно —
Помогаю братьям в поле.
А сегодня мать велела
Два цикория найти ей.
Где ты спал сегодня ночью?
Юноша.
У костра, укрывшись буркой.
Девушка.
В этот холод? Почему же
Ты домой не мог вернуться?
Юноша.
Потому что мимо дома
Моего не ходит больше
Девушка с густой косою.
Девушка.
Ты, как солнце, — одиноко
Целый день бредешь к ночлегу.
Разве плохо солнцу в небе?
Юноша.
Скоро вновь поход, чужбина.
Я, тебе чужой, погибну.
Рада будешь моей смерти.
Девушка.
Почему?
Мы по дороге
Рядом шли. Она отстала
И смотрела, пряча слезы,
На вершины тополей.
* * *

«Лег, но не могу уснуть…»

Лег, но не могу уснуть.
Дверь пошире отвори,
Чтобы влажный ветер с моря
Освежал всю ночь наш дом.
Мне видны холмы отсюда,
Наш очаг и звезды в небе,
Вдоль стены сидят старухи,
Год прошедший вспоминают…
Девушку с прекрасным станом
Выбрал в жены я себе,
Сын родился у меня,
На нее лицом похожий.
Сколько счастья в дом внесла
Та, что, колыбель качая,
Вышивает пояс мне!
Лег, но не могу уснуть.
Свет безбрежный, полуденный
Вижу я в ее глазах;
Безмятежна и прекрасна,
В доме царствует она.
Пусть о днях моих счастливых
Кто-нибудь на свете вспомнит,
Как названья старых храмов,
Гор и рек капризных вспомнят
Те, что после нас родятся…
Лег, но не могу уснуть.
* * *

«Дождь три дня свинцовой сетью…»

Дождь три дня свинцовой сетью
Заслонял дыханье лета.
На четвертый день над нивой
Протянуло руки солнце.
Я один в тоске смертельной
К роднику с холма спустился,
Под оливой сел на камень.
Плыло марево. Со стога
Сорвалась воронья стая.
Я вскочил, ошеломленный.
Слышно было, как на ниве
Женщины серпы точили.
С виноградника летела
Песнь протяжная. В то утро
Словно родилась земля.
Рина, на твоей могиле
Тоже зреет виноград?
Но был твой удел счастливым,
Даже если на кладбище
Краше всех твоя ограда.
Ты теперь вдали, одна,—
Прах в блистающих одеждах,—
Не разделишь с мужем радость
Летнего, сухого дня.
Господи, творец юдоли!
Будь ко мне ты милосерден,
Смерть приблизь, чтоб я навеки
Вырвался из рук твоих.
* * *

«Дуют ветры с гор высоких…»

Дуют ветры с гор высоких,
У дубов срывают листья.
Кровь моя — в реке Води[6].
Воины, шатер откройте,
Я хочу увидеть Шкодру,
Я сестру хочу увидеть.
У окна сестра томится,
А вокруг качает ветер
Волны яркие цветов.
Мне там больше не проснуться.
Вечерами, как и прежде,
Собираются друзья…
Я ж для них, как сон, исчезну!
Нет на свете Милосао.

ЗЕФ СЕРЕМБЕ Перевод Я. Козловского

Зеф Серембе (1843–1901). — Родился в Калабрии. Его отец, участник революционных событий 1848 года, был вынужден после поражения революции покинуть деревню и скрываться в горах. Мальчиком З. Серембе поступил в коллегию св. Адриана, где на него большое влияние оказал И. Де Рада. Окончить коллегию поэту не удалось; он вернулся в родную деревню, затем обошел пешком все калабрийские и сицилийские поселения арберешей, собирал народные песни. Девушка, которую он любил, героиня его многих стихов, эмигрировала вместе с родителями, бедными крестьянами-арберешами, в Бразилию и там умерла. В 1875 году Серембе удалось побывать в Бразилии благодаря дружеской переписке с известной меценаткой, албанкой по происхождению, Еленой Гика, которая дала поэту деньги на поездку; меньше чем через год он покинул Бразилию. В Италию он вез поэму, драму, много стихов; все его надежды были связаны с их изданием. У испанских берегов корабль, на котором плыл поэт, потерпел крушение. Серембе удалось спастись, но рукописи погибли. Оставшись без всяких средств, Серембе прошел пешком Испанию, Италию и вернулся в свою деревню. Вскоре поэт снова уехал в Бразилию. Умер он в Сан-Пауло.

Зеф Серембе редко записывал свои стихи; блестящий импровизатор, он творил их повсюду: в. пути, в гостях, на свадьбах. После смерти поэта отдельные его стихотворения изредка появлялись в печати. Племянник поэта собрал тридцать девять стихотворений 3. Серембе и опубликовал их отдельным изданием в Милане в 1926 году. Только в 1974 году рукописи некоторых стихов З. Серембе были найдены в Копенгагенской королевской библиотеке.

ПОСЛЕ СБОРА УРОЖАЯ

Клубится в небе туч громада,
Заладил дождь, и грустно нам,
Что сбор окончен винограда
И бродит осень по полям,—
И не пускает нас туда,
Где нам мила была страда.
И лишь с дубов листва опала,
Как, тишину разлив окрест,
Опять зима залютовала.
За прялки усадив невест.
Белы деревья и кусты,
Снег занял гнезда, что пусты.
Я в одиночестве брожу,
Своей возлюбленной не видя.
И всякий раз, на площадь выйдя,
Как будто сам себя бужу.
И не шепнет никто мне вдруг: —
Да вон она в кругу подруг!
Одна отрада: взять ружье
И вдалеке села родного
В пещере горной забытье
Найти под облаками снова.
Привычно верх среди высот
Над явью вымысел берет.
И девушка полувоздушно
Вдруг возникает, как во сне,—
Прекрасна и неравнодушна,
Она приносит радость мне.
Не оттого ль, хоть снег вокруг,
Воочью вижу вешний луг…
И слышу: льется недремотно
Напев златоголовых птиц.
И вижу стелющих полотна
Над речкой женщин-чаровниц.
И тем они, что белокожи,
С речными лилиями схожи.
И в мире том, что создан мною,
Живу, печали вопреки,
И полон радостью земною,
Как зернышками колоски.
И сердце я сквозь снег в лесу,
Как будто бы фонарь, несу.
А в дни, когда гремят обвалы,
И слышится стенанье птиц,
И ледяные ветры шалы,
Моей печали нет границ.
Сидеть мне дома суждено,
И все вокруг черным-черно.
Гляжу с балкона и за гранью
Продрогших стекол вижу вновь,
Как девушка мелькнула ланью,
Чтоб помнил горькую любовь.
И в бездну рушится утес,
И пробуждаюсь я от грез.
Земли и неба сотрясенье,
И волн морских ночной порой
Мне чудится исчезновенье,
Но люди видят сон второй.
И лишь в минуты забытья
Душою отдыхаю я.
И снова мысленно молю
Перед полночного лампадой:
«Приди, которую люблю,
Развей мой страх, утешь, порадуй!
Засну я, и желанья тут
Сбываться сказочно начнут.
Рассказ послушай мой: „Вчера
Нашел в пещере петуха я,
Глухарь был яркого пера,
Глаза мерцали, затухая.
Он ранен был и в смертный час
Подругу звал в последний раз.
И на меня он походил,
Подруге о любви поведал
И умер, не расправив крыл,
И мертвого земле я предал.
И поднял руки к облакам,
Катились слезы по щекам.
Я вспомнил, как в Пилури[7] ты
Когда-то хворост собирала
И, словно ангел доброты,
Меня улыбкою встречала.
Как нежное, зардевшись, мне
Шепнула слово в тишине.
Рододендронов посреди
Тебя, как сердце подсказало,
Я целовал, прижав к груди,
Когда ты хворост собирала.
И, свой благословив удел,
Ликуя, песню я запел:
— Ты слышишь, милая моя,
Что захлестнуло мир веселье,
Как эхо горного ручья
Суровоскальное ущелье.
А небо, от любви оно
Сегодня мягче, чем руно…“»
Темнеет. Поздно. Сжав ружье,
Я вспоминаю все, что было:
Миг, канувший в небытие,
И ту, что про меня забыла.
Удачу, это понял я,
Уносят волны бытия.

ГОСПОЖЕ ЛЮЛЕ

На холме ты запела отрадно,
Твоя песенка льется мне в грудь.
Видит солнце, как ты ненаглядна
И цветам не уступишь ничуть.
И печаль для меня ты и счастье,
Хоть не блещешь в деревне своей.
Всех красавиц в окрестности застя,
Ранишь сердце мне молний грозней.
Грех смеяться над парнем влюбленным,
Пусть гордишься ты станом точеным,
Обаянье не вечно — учти.
Одержимый любовью земною,
Стал, покой потеряв под луною,
Я костром у тебя на пути.

МОРЯК

Простимся. О себе не беспокоясь,
Уходит перевозчик нынче в ночь.
Из сундука достань широкий пояс
И меч к нему надежно приторочь.
Ты плачешь, госпожа? Не плачь, не надо,
Жизнь каждому желанна и мила,
Мне и в ее печали есть услада.
Прощай! Меня отчизна призвала.
В сраженье, испытавшие немало,
Мы гневно поднялись, и потому
Несется от причала до причала
Проклятие турецкому ярму.
Ты в море проводи меня и ведай,
Что я к тебе, печали утоля,
Еще вернусь, любимая, с победой,
Вздымая флаг на мачте корабля.
Над собственной судьбою я невластный,
Молю тебя, любовью дорожа,—
В час проводов не выгляди несчастной,
Когда ты арберешка, госпожа.
Любимая, счастливо оставаться,
А в море, словно распахнув крыла,
Являя храбрость, буду я сражаться,
Нам всем пример Теута[8] подала.
Тебе известно, госпожа, что новый
Бардюль[9] поднялся, и, гордясь судьбой,
Иду я в бой, иду на все готовый,
Все чаянья свои связав с тобой.
Когда зари на небе вспыхнет пламя,
Как прежнее на берег ни зови,
Мне молодой женою станет знамя,
А песнь о море — песнею любви.

ВИНЧЕНЦ СТРАТИКО

Винченц Стратико (1822–1886). — Родился в Калабрии, в аристократической семье, где почитались боевые традиции прошлого; многие из предков поэта принимали участие в вооруженной борьбе с турками на территории Албании и Греции. В. Стратико тоже учился в коллегии св. Адриана и воспитывался в обстановке революционности и свободомыслия, одним из его преподавателей был И. Де Рада, дружбу с которым поэт сохранил на всю жизнь. В 1848 году В. Стратико вместе с двумястами односельчанами сражался с войсками Бурбонов. В 1859 году он возглавил восстание против Бурбонов в Люнгро. В 1860 году В. Стратико во главе пятисот добровольцев присоединился к войскам Гарибальди, проходившим через Калабрию; участвовал в битве за Неаполь; в 1866 году был начальником штаба в армии генерала Дж. Дурандо. В 1874 году поэт подвергся преследованиям за социалистическую деятельность; полиция произвела в его доме обыск, в результате чего погибло много рукописей.

В. Стратико был зачинателем пролетарской поэзии в албанской литературе. В своих многочисленных статьях он выступал в защиту прав трудящихся. Этой же теме посвящена его небольшая поэма на диалекте калабрийских арберешей «Пролетарий» (год написания неизвестен, опубликована в 1959 г.).

ПРОЛЕТАРИЙ Перевод М. Курганцева

Плач по случаю смерти того, кто ничего не имел.

Костлявый череп твой обтянут кожей —
Лежишь, на человека непохожий,
Без дома, без надела, без креста.
Ни панихиды по тебе, ни всхлипа.
Положен в яму и землей засыпан
Ты, труженик. Душа твоя чиста.
Ты всех кормил своим трудом и хлебом.
Но пение псалмов, и плач под небом
Кладбищенским, и колокольный звон —
Не для твоих убогих похорон.
Ты брошен в яму, словно ком земли.
Тебя зарыли, а не погребли.
Как ствол большого кряжистого дуба
Лежит, поваленный на землю грубо
Косым ударом молнии слепой,
Разбит, обуглен, оголен, расколот,—
Так ты лежишь, и сумрак — над тобой.
Перемогая боль, и жар, и голод,
В мученьях дни последние влача,
Томился ты без крова, без врача.
Родился нищим — умираешь голым.
Подобно камню сердце богача.
Но если б только лошадь заболела
У богатея, он бы поскорей
Созвал на помощь лучших лекарей
И задал им единственное дело:
Любимицу немедля исцелить!
Ее согреть заботой без предела:
Покрыть попоной, сладко накормить,
И напоить, и уберечь от боли,
Скребком почистить, вычесать, помыть,
Не выводить, чтоб отдохнула в холе.
И вся болезнь пройдет сама собой,
Когда есть врач, забота и опека,
Еда, питье и кров над головой.
А ты, подобье божие от века,
Ты, человек, потомок человека,
Ты, самый благородный на земле,
Лежишь во прахе, в холоде, во мгле!
Ты во сто крат достойней, чем солдат
С ружьем, с ножом, с медалью за победу.
Бездельники торопятся к ободу,
А ты работал, голодая, брат.
Ты всем пожертвовал, все претерпел.
Ты даже хлеба досыта не ел.
Есть у лисы надежная нора,
Свое гнездо — у птицы поднебесной.
Лишь ты один, безропотный и честный,
Не нажил ни лачуги, ни двора.
Невзгодами измотан, изможден,
О хлебе для себя не беспокоясь,
Под градом, ветром, снегом и дождем,
Не видя света, не за страх, за совесть
Ты поработал. Завершил свой путь.
Закопан в землю — можешь отдохнуть.
Ты не имел своей одежды даже,
Овечьей шкуры жалкого куска.
Не для тебя веретено и пряжа,
Постукиванье ткацкого станка.
Ты нас овец, возделывал сады,
Косил траву и собирал оливки.
А что взамен? Объедки да опивки,
Ломоть лепешки да глоток воды.
На виноградниках ты дотемна
Трудился, но не пробовал вина.
Ты за скотом ходил, его стерег
Зимой и летом, не жалея ног,
Но так и не разжился, не запасся
Своего долей сыра или мяса.
Сажал бобы — остался на бобах.
Гнул спину в копях на добыче соли,
А нажил только вечные мозоли,
Кровавым потом навсегда пропах.
При четырех наборах каждый раз
Ты призывался в рекруты, в солдаты.
Мы все перед тобою виноваты:
И жизнь и кровь ты отдавал за нас.
Могильный холод, тишина и прах.
Свободен ты от жизни и от боли.
Но и за гробом на твоих руках
Не сгладятся кровавые мозоли.
Счастливец сытый, щеголь и богач,
Себя оберегающий умело,
Твоих невзгод, и мук, и неудач
Но примет к сердцу. И ему нет дела
До голытьбы. Ловкач себялюбивый,
Он занят только собственной наживой.
Перед тобой захлопывались двери,
И отвращение, и недоверье
Ты находил у входа в каждый дом,
Где господа живут твоим трудом.
Не ожидай поддержки, и щедрот,
И жалости, не уповай на помощь
От тех, кого ты одеваешь, кормишь,
От тех, кому ты отдал кровь и пот.
Ты украшеньем был земли родной,
Родник добра, струившийся потоком.
Ты, шелковичный червь, свой белый кокон
Ты отдал людям, жертвуя собой.
Ты честно послужил отчизне милой
И честно умер, позабытый миром.
Ты временем безжалостно убит.
Старуха-мать пришла. Едва стоит
И молча плачет над твоей могилой.
Мать! Вытри слезы. Ими все моря
Уже полны. Отчаянье, несчастья
Не вечны. И скончался не напрасно
Твой сын, твоя отрада, кровь твоя.
Он человеком был. И силы зла
Над ним не властны. Он погиб не зря.
Он — солнце, что взойдет в заветный час
И щедро землю радостью одарит.
Он — молния. Она еще ударит,
И сгинет враг, поработивший нас.
И человек не будет никогда
Душить и грабить человека, брата.
Все будут жить свободно и богато —
Настанет век совместного труда!

НАИМ ФРАШЕРИ

Наим Фрашери (1846–1900). — Родился в семье мелкого бея в деревне Фрашери на юге Албании. Стихи на албанском языке начал слагать в детстве В 1865 году вместе с семьей переехал в Янину, где поступил в греческую гимназию. После религиозно-мистической атмосферы, царившей во Фрашери. Наим окунулся в мир классической и современной науки. В гимназии он начал писать стихи по-персидски, которые опубликовал в 1885 году в Стамбуле в сборнике «Грезы». Вернувшись на родину, поэт участвовал в создании Призренской лиги (1878–1881), национальной албанской организации, возглавившей борьбу против турецкого ига. После поражения лиги и ареста ее руководителя Абдюля Фрашери, старшего брата Наима, последний вынужден был уехать в Стамбул. Всего около пятнадцати лет длился творческий путь поэта (1880–1895 гг.), но значение его для процесса развитии албанской литературы было огромно. Н. Фрашери занимал в Стамбуле должность члена цензурной комиссии при министерстве образования Оттоманской империи. При его содействии было получено разрешение на издание многих албанских книг. Много сил поэт отдавал организации освободительного движения, созданию национальных типографий. Из десяти книг, изданных в 1886 году албанским обществом в Бухаресте, шесть принадлежали его перу. Среди них были поэма «Стада и пашни», принесшая поэту всеобщее признание, и патриотическая поэма на греческом языке — «Истинное желание албанцев». Н. Фрашери принимал участие в создании национальных школ в Албании; ему принадлежат первые албанские азбуки, книги для чтения и учебники. Наиболее зрелый и значительный из всех и о поэтических сборников — «Летние цветы» — вышел в 1890 году. В 1898 году Н. Фрашери издал две свои поэмы: «Историю Скандербега» и «Кербела».

Наим Фрашери был самым значительным албанским поэтом эпохи национального возрождения. Его творчество отличалось реализмом, народностью, национальной самобытностью, гуманизмом.

СЕРДЦЕ Перевод Э. Александровой

Когда грохочет небосвод
И вспышки молний блещут,
Когда осенний вихрь ревет,
И дождь нещадно хлещет,
И мчится, низвергаясь с гор,
Взбешенным водопадом,
И мир, спокойный до сих пор,
Глядит кромешным адом,—
Тогда не помышляй найти
Знакомых мест приметы
Средь все сметающей с пути
Кипящей лавы этой.
Так сердце вещее певца
Вскипает, словно волны,
И пламенеет без конца,
И мечет стрелы молний;
И дни и ночи, изболев,
Все сетует и стонет,
И, изливая скорбь и гнев,
В слезах кровавых тонет.
О сердце, захлебнулось ты,
Подобно мошке слабой,
И тщетно ждешь, что с высоты
Проглянет луч хотя бы.
…Весна с дождями промелькнет,
Для лета путь расчистив,
И лето гибель обретет
Под грудой желтых листьев;
А листья унесет поток
Распутицей осенней
Туда, где всех начал исток
И всех концов сплетенье…
О ты, не знающее дна
Вместилище вселенной!
Приносит все твоя волна,
Уносит неизменно.
Пока в твой темный океан
Не влился я рекою,—
Век сердцу изнывать от ран,
Век не знавать покоя.

ПЕСНЬ СВЕТИЛЬНИКА Перевод Э. Александровой

Средь вас, о люди, и для вас
Во тьме кромешной рдею.
Рожден я, чтобы вам светить,
Чтоб делать вас мудрее.
Сгорю, по каплям изойду,
Истаю весь, счастливый,
Чтобы себя, друзей, весь мир
Полней познать могли вы.
Когда ж угасну наконец,
Не сокрушайтесь — верьте:
Я жизнь с отрадой отдал вам,
Я не страшился смерти!
Я вездесущ, я воплощен
В животворящем свете;
Я в вас самих, я вам родной,
Роднее всех на свете.
Великой доблести пример,
Сурового терпенья,
К самозабвенью вас зову
И к самоотреченью.
Придите ж, сядьте вкруг меня,
Шутите, пойте, пейте,
В душе предела нет любви —
Для вас она, — владейте!
Для вас, для вас мой каждый вздох,
Печаль моя и радость.
Отдав вам все, хочу вкусить
Великой жертвы сладость.
Ведь я люблю людей, люблю
Всем сердцем, всею кровью,—
Так полюбите и меня
Такою же любовью!
Любите жизнь, любите труд,
Друг друга полюбите!
О легкокрылые сердца,
На мой огонь летите!
Он обжигает плоть, зато
Врачует дух недужный.
Пред очистительным огнем
Откиньте страх ненужный.
Да, я ваш самый лучший друг,
Я с давних пор вам ведом,
Я вашим пращурам светил,
И прадедам, и дедам.
Подобно им, я испытал
Немало превращений:
Бывал и глиной, и водой,
И стеблями растений;
Взметался жертвенным костром,
Тлел огоньком болотным.
Искрился в чаше круговой
И в зелье приворотном.
Я отпрыск вечного огня,
Родня светил далеких,
Властитель облачных высот,
Владыка недр глубоких…
Сказал бы больше, да боюсь
Прослыть за многослова,—
И для бумаги ль сотворен
Язык огня святого?!

СВИРЕЛЬ Перевод Э. Александровой

Ты слышишь, песня раздалась
Свирели одинокой?
Вновь повела она рассказ
Об участи жестокой:
«С тех пор как, дома и друзей
Лишась, брожу по свету,
Нет у меня счастливых дней,
Минуты доброй нету.
Лила я слезы, грудь свою
Терзала я в печали,
И люди, чуя боль мою,
Скорбели и рыдали.
Потом, страданье затая,
Я примирилась с виду,—
Делю с веселым радость я,
С обиженным — обиду.
Но нет забвенья мне ни в чем:
В беседе ль, за трудами —
Исходит сердце день за днем
Незримыми слезами.
Взирают люди на меня,
Но как заглянешь в душу?
Им не понять того огня,
Что жжет меня и сушит.
Теснясь назойливо вокруг,
Помочь они не властны,
Не пережив ни этих мук,
Ни этой жажды страстной».
Все, кто от родины вдали
Обречены скитаться,
В свирели друга обрели,
Навеки с ней роднятся.
Напев свирели! Наделен
Он прелестью манящей;
Ему весь мир внимает, он —
Огонь животворящий.
Он светом сумрак озарит,
Вино играть заставит,
Надеждой душу опьянит
И лед в сердцах расплавит.
Дал звучный голос соловью,
Цветку — благоуханье,
Смысл вдохновенный — бытию
И стройность — мирозданью.
Он к небесам свой жар вознес
И в бездне опаленной
Зажег мильоны ярких звезд —
Могучих солнц мильоны.
Крупицу этого огня
Взял бог — творец природы
И, в землю искру зароня,
Дал жизнь людскому роду.
О пламя чистое, гори,
Пылай в душе поэта!
Захочешь жизнь мою — бери,
Но не оставь без света!
* * *

«В тебе я целый мир пою…» Перевод Т. Скориковой

В тебе я целый мир пою
И красоту вселенной,
Я строки эти отдаю
Твоей красе нетленной.
В тебе пою я красоту,
И песня льется в высоту,
Как птица,
Лечу в твой царственный чертог,
Чтобы в звучанье этих строк
Явиться.
* * *

«Твое дыхание — как легкий взлет ветвей!..» Перевод Т. Скориковой

Твое дыхание — как легкий взлет ветвей!
В листве трепещет персик спелый,—
Возьми в ладонь, и кажется, что в ней
Забьется сок его литого тела…
Так отчего ж негреющий огонь,
А не полдневный жар ты в сердце заронила
И вместо мака на мою ладонь
Морозный лепесток жасмина положила?
Сковала сердце зимняя тоска,
И, словно подо льдом, безмолвно стынут строки…
Но знай: в душе моей весенняя река,—
Ждут половодья скрытые потоки!
* * *

«Пусть я сгорю во тьме свечой…» Перевод Т. Скориковой

Пусть я сгорю во тьме свечой,
Но знала б ты, как я томился,
Как с опаленною душой
Вдруг улыбаться научился,
Как, засветив огонь в ночи,
Истаял с пламенем свечи…

ФИЛИНН ШИРОКА

Филипп Широка (1859–1935). — Родился в городе Шкодре, окончил городскую итальянскую школу. Принимал активное участие в деятельности Призренской лиги (см. выше). После поражения лиги вынужден был покинуть родину и с тех пор жил в Египте и Ливане; умер в Бейруте. Большинство своих стихотворений написал и опубликовал в период с 1896 по 1903 год под псевдонимом Гег Пострипа. Единственный сборник стихов поэта — «Муза сердца» — вышел в 1933 году в Тиране.

ЗИМА Перевод Т. Скориковой

Пора зимы все явственней близка:
Душа скорбит, и сердце мое точит
Природу охватившая тоска,
Которая мне горести пророчит.
Сгустились над землею облака,
Деревья стонут, гром во тьме грохочет,
А ветер не оставил ни листка
И сердце разорвать на части хочет.
Но снег укроет горы и поля,
Чтобы опять весеннею порой
Проснулась к жизни спящая земля.
Лишь мое сердце правды не скрывает:
Снег старости ложится сединой,
И под лучами солнца он не тает.

АНГЛИЯ

ТОМАС ГУД

Томас Гуд (1799–1845). — Родился в семье книготорговца и издателя в Лондоне. Начал писать, когда в английской поэзии ведущими были романтические направления, но, считая, что «полезней подметать сор в настоящем, чем стирать пыль с прошедшего», он сразу обратился к современной тематике. Известность завоевал своими юмористическими и сатирическими стихами. Томас Гуд — один из ведущих поэтов социального протеста 1830–1840-х годов. Его «Песню о рубашке» высоко ценил Ф. Энгельс.

ДЖОН ДЕЙ (Патетическая баллада) Перевод Г. Русакова

Краса и гордость кучеров,
Джон Дей был грозно-тучен.
И ширь его смущала всех,
Кто к шири не приучен.
Лишь взгромоздится на задки,
А лошадей шатает:
Легко ли снесть такую честь!
Силенок не хватает.
Увы! Никто не убежит
Всевластья Купидона.
И вот коварная стрела
Впилась в жилетку Джона.
Он полюбил. Она была
Служанкой из таверны,
Где он, меняя лошадей,
Служил ей правдой верной.
Прелестниц полон дилижанс,
Рядком сидят снаружи.
А для него — одна она,
Ему никто не нужен.
Раз он вошел — она сидит,
Пивные кружки сушит.
И рухнул Джон, вконец сражен,
Пред нею всею тушей.
Она в ответ: «Ах, сударь, нет!..
Ваш вид уж больно странен.
Такой размах, что просто страх…»
Но Джон был страстью ранен.
Уж он стонал, уж он стенал,
Уж он вздыхал, тоскуя!..
Проходит год, второй идет.
Кокетка — ни в какую.
Уперлась — хоть ты расшибись!
Кричит ему бесстыже:
«Катись ты в Ковентри, толстяк!»
(Хоть Страуд много ближе.)
И он катил под скрип колес,
Упорен и беззлобен:
Непредсказуем путь любви
И трясок от колдобин.
Бедняк ослаб и побледнел,
Он таял, точно свечка.
Ему хотя бы нежный взгляд,
Единое словечко!
«О Мэри, глянь: я сух и тощ,
Вконец от страсти сгину.
И не женат, а потерял
Почти что половину».
Но нет, не трогают мольбы
Ни глаз ее, ни слуха.
А Джона ветром долу гнет,
Крылом сшибает муха.
Он даже больше не тощал,
Усохнув до предела.
И понял Джон, что он смешон,
А жить смешным не дело.
Опасен водный рацион,
И вы в него не верьте:
Бедняга Джон лишь воду пил —
И допился до смерти.
Приходит Мэри поутру,
А к ужасу красотки,
Торчат из бочки во дворе
Лишь мокрые подметки…
Есть слух, что бродит Джонов дух
Округой, безутешен.
Но кто поверит, чтобы Джон
Бродил по свету пешим?

ПЕСНЯ О РУБАШКЕ[10] Перевод Э. Багрицкого

От песен, от скользкого пота —
В глазах растекается мгла.
Работай, работай, работай
Пчелой, заполняющей соты,
Покуда из пальцев с налета
Не выпрыгнет рыбкой игла!..
Швея! Этой ниткой суровой
Прошито твое бытие…
У лампы твоей бестолковой
Поет вдохновенье твое,
И в щели проклятого крова
Невидимый месяц течет.
Швея! Отвечай мне, что может
Сравниться с дорогой твоей?..
И хлеб ежедневно дороже,
И голод постылый тревожит,
Гниет одинокое ложе
Под стужей осенних дождей.
Над белой рубашкой склоняясь,
Ты легкою водишь иглой,—
Стежков разлетается стая
Под бледной, как месяц, рукой,
Меж тем как, стекло потрясая,
Норд-ост заливается злой.
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
От капли чадящего света
Глаза твои влагой одеты…
Опять воротник и манжеты,
Манжеты и вновь воротник…
О вы, не узнавшие страха
Бездомных осенних ночей!
На ваших плечах — не рубаха,
А голод и пение швей,
Дни, полные ветра и праха,
Да темень осенних дождей!
Швея! Ты не помнишь свободы,
Склонясь над убогим столом,
Не помнишь, как громкие воды
За солнцем идут напролом,
Как в пламени ясной погоды
Касатка играет крылом.
Стежки за стежками, без счета,
Где нитка тропой залегла;
«Работай, работай, работай,—
Поет, пролетая, игла,—
Чтоб капля последнего пота
На бледные щеки легла!..»
Швея! Ты не знаешь дороги,
Не знаешь любви наяву,
Как топчут веселые ноги
Весеннюю эту траву…
…Над кровлею месяц убогий,
За ставнями ветры ревут…
Швея! За твоею спиною
Лишь сумрак шумит дождевой,
Ты медленно бледной рукою
Сшиваешь себе для покоя
Холстину, что сложена вдвое,
Рубашку для тьмы гробовой…
Работай, работай, работай,
Покуда погода светла,
Покуда стежками без счета
Играет, летая, игла.
Работай, работай, работай,
Покуда не умерла!..

АЛЬФРЕД ТЕННИСОН

Альфред Теннисон (1809–1892). — Родился в семье священника. Закончил Кембриджский университет. Первые свои поэмы написал еще в годы учения. Первая книга, «Стихи», была издана в 1830 году. Этот сборник подвергся тщательной авторской переработке и был переиздан в 1842 году. В 1850 году А. Теннисон опубликовал книгу элегий «В память А. Г.», которые считаются лучшими его творениями, и получил звание Поэта-лауреата. Книга «Королевские идиллии» (1858) — стилизация средневековых легенд о короле Артуре и рыцарях Круглого стола; живя в полном согласии со своим временем, Теннисон написал сентиментальные идиллии, которым идеализация средневековья придает оттенок авторской неудовлетворенности настоящим.

В истории поэзии Теннисон остался как лирический поэт, автор пейзажной лирики, искренней и эмоциональной, и как мастер лирической миниатюры, которую отличает продуманная элегантность и звуковая гармония.

ЛОТОФАГИ[11] Перевод Г. Кружкова

«Смелей! — он крикнул, указав туда,
Откуда шум прибоя доносился.—
Нас вынесет приливная вода!»
Так экипаж спасенный очутился
На берегу, где вечный вечер длился
И полный месяц в вышине сиял;
Ласкаясь томно, ветерок струился;
А водопад дымился и сверкал —
И аркой хрусталя над морем застывал.
Страна ручьев! Одни сочились вниз
Каскадом капель, кружевным узором;
Другие через каменный карниз
Переливались шумно и с напором;
Широкая река предстала взорам;
А часть небес была заслонена
Высоким снежным пиком, за которым
Горел закат; и на скале сосна
Росой летучих брызг была окроплена.
Чарующий закат не остывал
На алом западе; между горами
Просвет открыто видеть позволял
За долом дол, как в светлой панораме,
И пальмы, и низины с камышами,—
Казалось, все застыло в той стране!
И бледны, с отрешенными очами,
Явились Лотофаги в тишине,
Задумчиво-грустны, как тени в смутном сне.
В руках они несли пучки цветов,
Плоды и стебли — той волшебной силы,
Что если кто их брал из моряков
И ел, — то делались ему постылы
И корабли, и моря шум унылый;
И если спрашивал о чем-то друг,
То голос глухо шел, как из могилы;
И сквозь дремоту он глядел вокруг;
И музыкой в ушах ему был сердца стук.
Садился он у моря, на песке,
Меж солнцем и луной посередине,
И родину воображал в тоске,
Своих детей, жену; но уж отныне
Страшился плыть по водяной пустыне,
Бороться с бурей, налегать веслом;
И что-то говорил еще о сыне…
Но эхо вторило ему: «Твой дом
За волнами далек; что вспоминать о нем!»
* * *

«Когда луна на полог мне…» Перевод М. Соковнина

Когда луна на полог мне
Прольет свой луч, я знаю: он
У моря, там, где тих твой сон,
Сияньем вспыхнул на стене.
Твой мрамор выступил на свет,
Серебряный пожар луны
Крадется тихо вдоль стены,
Вдоль имени и чисел лет.
Но вот — он уплывает прочь,
Как луч на пологе моем.
Усталый, я забудусь сном,
Пока рассвет не сменит ночь.
Тогда, я знаю: развита
Над морем искристая шаль,
А в церкви, там, где спит печаль,
Как призрак, светится плита.

ГОДИВА[12] Перевод И. Бунина

Я в Ковентри ждал поезда, толкаясь
В толпе народа по мосту, смотрел
На три высоких башни — и в поэму
Облек одну из древних местных былей.
Не мы одни — плод новых дней, последний
Посев Времен, в своем нетерпеливом
Стремленье вдаль злословящий Былое,—
Не мы одни, с чьих праздных уст не сходят
Добро и Зло, сказать имеем право,
Что мы народу преданны: Годива,
Супруга графа Ковентри, что правил
Назад тому почти тысячелетье,
Любила свой народ и претерпела
Не меньше нас. Когда налогом тяжким
Граф обложил свой город, и пред замком
С детьми столпились матери, и громко
Звучали вопли: «Подать нам грозит
Голодной смертью!» — в графские покои,
Где граф, с своей аршинной бородой
И полсаженной гривою, по залу
Шагал среди собак, вошла Годива
И, рассказав о воплях, повторила
Мольбу народа: «Подати грозят
Голодной смертью!» Граф от изумленья
Раскрыл глаза. «Но вы за эту сволочь
Мизинца не уколете!» — сказал он.
«Я умереть согласна!» — возразила
Ему Годива. Граф захохотал,
Петром и Павлом громко побожился,
Потом по бриллиантовой сережке
Годиве щелкнул: «Россказни!» — «Но чем же
Мне доказать?» — ответила Годива.
И жесткое, как длань Исава, сердце
Не дрогнуло. «Ступайте, — молвил граф,—
По городу нагая — и налоги
Я отменю», — насмешливо кивнул ей
И зашагал среди собак из зала.
Такой ответ сразил Годиву. Мысли,
Как вихри, закружились в ней и долго
Вели борьбу, пока не победило
Их Состраданье. В Ковентри герольда
Тогда она отправила, чтоб город
Узнал при трубных звуках о позоре,
Назначенном Годиве: только этой
Ценою облегчить могла Годива
Его удел. Годиву любят, — пусть же
До полдня ни единая нога
Не ступит за порог и ни единый
Не взглянет глаз на улицу: пусть все
Затворят двери, спустят в окнах ставни
И в час ее проезда будут дома.
Потом она поспешно поднялась
Наверх, в свои покои, расстегнула
Орлов на пряжке пояса — подарок
Сурового супруга — и на миг
Замедлилась, бледна, как летний месяц,
Полузакрытый облачком… Но тотчас
Тряхнула головой и, уронивши
Почти до пят волну волос тяжелых,
Одежду быстро сбросила, прокралась
Вниз по дубовым лестницам — и вышла,
Скользя, как луч, среди колонн, к воротам,
Где уж стоял ее любимый копь,
Весь в пурпуре, с червонными гербами.
На нем она пустилась в путь — как Ева,
Как гений целомудрия. И замер,
Едва дыша от страха, даже воздух
В тех улицах, где ехала она.
Разинув пасть, лукаво вслед за нею
Косился желоб. Тявканье дворняжки
Ее кидало в краску. Звук подков
Пугал, как грохот грома. Каждый ставень
Был полон дыр. Причудливой толпою
Шпили домов глазели. Но Годива,
Крепясь, все дальше ехала, пока
В готические арки укреплений
Не засияли цветом белоснежным
Кусты густой цветущей бузины.
Тогда назад поехала Годива —
Как гений целомудрия. Был некто,
Чья низость в этот день дала начало
Пословице: он сделал в ставне щелку
И уж хотел, весь трепеща, прильнуть к ней,
Как у него глаза оделись мраком
И вытекли, — да торжествует вечно
Добро над злом. Годива же достигла
В неведении замка — и лишь только
Вошла в свои покои, как ударил
И загудел со всех несметных башен
Стозвучный полдень. В мантии, в короне
Она супруга встретила, сняла
С народа тяжесть податей — и стала
С тех пор бессмертной в памяти народа.

К ***, ПОСЛЕ ПРОЧТЕНИЯ «ЖИЗНИ И ПИСЕМ»[13] Перевод Г. Кружкова

Проклятие тому, кто потревожит мои кости.

Эпитафия Шекспира
И ты бы мог поэтом слыть
(Какой бы ни был в этом прок),
И гордо лавровый венок
На лбу прославленном носить.
Но ты избрал другой удел:
Спокойно плыть в потоке дней
Сквозь тьмы забывчивых друзей,
Негромких слов, разумных дел.
Ты избежишь в конце концов
Позора тех, кто знаменит:
Твой мирный гроб не оскорбит
Орда шутов и подлецов.
Ведь ныне, коль умрет поэт,—
Остыть бедняге не дадут,—
А уж вокруг и спор и суд,
Скандал и крик на целый свет:
«Ломай замок! Врывайся в дверь!
Священного нет ничего!
Подай нам слабости его!» —
Рычит многоголовый зверь.
Бесстыжие! Он только пел;
Он жил совсем не напоказ,
И ни для чьих досужих глаз
Героем быть он не хотел.
Он в песни лучшее вложил,
А худшее с собой унес.
Будь проклят тот глумливый пес,
Кто в почве роется могил!
Завидней век свой просвистеть
Пичугой скромной в лозняке,
И доверяться лишь реке,
И в гуще листьев умереть,
Чем звучной песней славу звать
И гордым жить среди невзгод,—
Когда стервятник часа ждет
Тебя, как падаль, растерзать!

У МОРЯ[14] Перевод С. Маршака

Бей, бей, бей
В берега, многошумный прибой!
Я хочу говорить о печали своей,
Непокойное море, с тобой.
Счастлив мальчик, который бежит по песку
К этим скалам, навстречу волне.
Хорошо и тому рыбаку,
Что поет свою песню в челне.
Возвращаются в гавань опять
Корабли, обошедшие свет.
Но как тяжко о мертвой руке тосковать,
Слышать голос, которого нет.
Бей, бей, бей
В неподвижные камни, вода!
Благодатная радость потерянных дней
Не вернется ко мне никогда.
* * *

«В чем, в чем причина этих странных слез?..»[15] Перевод В. Рогова

В чем, в чем причина этих странных слез?
Они, высокой скорбью рождены,
Идут из сердца, застилают взор,
Когда смотрю на ширь осенних нив
И думаю про канувшие дни.
Свежее первого луча, что пал
На парус, приносящий к нам друзей,
Грустней луча, который обагрил
Все милое, идущее ко дну,
Грустны и свежи канувшие дни.
Грустны и странны, как в предсмертный час
Хор полусонных птиц перед зарей,
Когда глазам тускнеющим окно
Квадратом, все светая, предстает,
Грустны и странны канувшие дни.
Вы дороги, как память милых уст
Усопшему, лобзаний слаще вы
Придуманных, бездонны, как любовь,
Как первая любовь, как совесть, злы,
О Смерть средь Жизни, канувшие дни.

ТИФОН[16] Перевод А. Сергеева

Истлеет лес, истлеет лес и ляжет,
Туман придет и выплачется в почву;
Придет, уйдет под землю земледелец,
И лебедь, житель долгих лет, умрет.
Лишь я жестокого бессмертья пленник;
Я чахну медленно в твоих пределах,
Седою тенью, как во сне, скитаюсь
По вечно молчаливому Востоку,
Блуждаю лабиринтами тумана,
Вхожу в чертог сияющей зари…
Увы! Я был когда-то человеком
И юношеской так блистал красою,
Что ты на мне остановила выбор;
И я, счастливый сердцем, возгордился
И возомнил, что я такой же бог.
Я попросил тебя: — Дай мне бессмертье! —
И ты его дала мне с небреженьем,
С каким монетку подает богач.
Но бдительные Оры[17], негодуя,
Меня согнули и опустошили
И, так как мне не может быть кончины,
Оставили меня калекой, прахом,
Бессмертным ветхим стариком, соседом
Бессмертной юности. Твоя любовь
И красота не облегчили горя,
Хотя поныне от моих стенаний
В очах твоих, наполненных слезами,
Подрагивает кормчая звезда.
Пусти меня, возьми свой дар обратно!
Зачем я отделился от людей,
Зачем презрел исконный распорядок,
По коему в конце всего — покой?
Сквозь тающие тучки на мгновенье
Проглянул темный мир, где я родился;
Но вновь крадется тайное сиянье
От чистого чела и чистых плеч,
И сердце просыпается в груди.
Во мгле твои ланиты заалели,
Но очи милые, с моими рядом,
Еще не ослепили звезд, и кони
Твоей упряжки дикой не проснулись,
И не стряхнули с грив остатков мрака,
И первых искр не высекли из мглы.
Да, в утреннем молчанье ты прекрасна,
Но, как всегда, ни слова не ответишь —
Слезинку лишь оставишь на щеке.
Зачем слезами ты меня пугаешь?
Ужели верно старое реченье
Из мира темного, что сами боги
Своих даров назад не в силах взять?
О, горе! Ведь когда-то с легким сердцем
Счастливыми глазами наблюдал я,—
Не верится, что то был тоже я,—
Как свет тебя очерчивал во мраке,
Как локоны от солнца пламенели;
Вслед за тобой и я преображался,
И кровь во мне пылала тем пыланьем,
Каким багришься ты и твой чертог;
Губами, лбом, закрытыми глазами
Я чувствовал: роса на мне теплеет
От поцелуев, нежных, как бутоны
Полураскрывшейся весны; и слышал
Из уст твоих безумный сладкий лепет,
Сравнимый разве с пеньем Аполлона
При возведенье илионских стен[18].
И все ж, позволь мне твой Восток покинуть;
Мне по природе можно ль быть с тобой?
Твои прохладны розовые тени
И свет прохладен, — как прохладны ноги
Мои на золотых твоих ступенях,
Когда пары неясного рассвета
Возносятся над темными домами
Счастливых, наделенных даром смерти,
И над гробами более счастливых.
Освободи меня, верни земле!
Богиня, обновляй от утра к утру
Свою красу — ты можешь все; а мне —
Дай мне могилу, чтобы, прах во прахе,
Забыл я, как в серебряной упряжке
Ты возвращаешься в родной чертог.

ВИЛЬЯМ МЕЙКПИС ТЕККЕРЕЙ

Вильям Мейкпис Теккерей (1811–1863). — Один из создателей английского реалистического социального романа. Родился в Калькутте в семье чиновника Ост-Индской компании. В университетские годы испытал огромное влияние творчества П.-Б. Шелли.

Большинство стихов В.-М. Теккерея, которые он в основном печатал в журнале «Панч», носят откровенно бурлескный характер; как правило, они являются иллюстрациями к его прозаическим произведениям. (Подробнее о Теккерее см. в томе БВЛ: В. Теккерей. Ярмарка Тщеславия).

БАЛЛАДА О БУЙАБЕСЕ Перевод В. Рогова

На улице, в Париже славной,
Стоит известный ресторан;
Зовется улица издавна
Поднесь Bue Neuve des Petits Champs[19].
Хоть заведенье небогато,
Готовят в нем деликатес —
Там часто я бывал когда-то
И ел отменный буйабес.
Прекраснейшее это блюдо,
Я в том присягу дать готов:
В одной кастрюле — ну и чудо! —
Найдете рыбу всех сортов,
Обилье перца, лука, мидий,—
Тут Гринич сам теряет вес! —
Все это в самом лучшем виде
И составляет буйабес.
Да, в нем венец чревоугодий!
Пора философам давно,
Любя прекрасное в природе,
Ценить и яства и вино.
Какой монах найдет несносным
Меню предписанных трапез,
Когда по дням исконно постным
Вкушать бы мог он буйабес?
Не изменилась обстановка:
Все та же вывеска, фонарь,
И улыбается торговка,
Вскрывая устрицы, как встарь.
А что Терре? Он ухмылялся,
Гримасничал, как юркий бес,
И, подлетев к столу, справлялся,
Гостям по вкусу ль буйабес.
Мы входим. Тот же зал пред нами.
«А как мосье Терре, гарсон?»
Он говорит, пожав плечами:
«Давным-давно скончался он».
«Так кончились его печали —
Да внидет в царствие небес…»
«А что б вы кушать пожелали?»
«А все ли варят буйабес?»
«Mais oui, monsieur! — Он скор с ответом.—
Voulez-vous boire, monsieur? Quel vin?»[20]
«Что лучше?» — «Помогу советом:
С печатью желтой шамбертен».
…Да, жаль Терре! Он распростился
С отрадой вскормленных телес,
Когда навеки вас лишился,
Бургундское да буйабес.
В углу стоит мой стол любимый,
Не занят, будто на заказ;
Года прошли невозвратимо,
И снова я за ним сейчас:
Под этой крышей, cari luoghi[21],
Я был повеса из повес,—
Теперь, ворчун, седой и строгий,
Сижу и жду я буйабес.
Где сотрапезники, что были
Всех ближе в пору дней былых?
Гарсон! Налейте из бутыли —
До дна хочу я пить за них!
Со мной их голоса и лица,
И мир исчезнувший воскрес —
Вся банда вкруг стола толпится,
Спеша отведать буйабес.
Удачно очень Джек женился,
Смеется, как и прежде, Том,
Огастес-хват остепенился,
А Джеймс во мраке гробовом…
Немало пронеслось над светом
Событий, бедствий и чудес,
С тех пор как здесь, друзья, кларетом
Мы запивали буйабес.
Как не поддаться мне кручине,
Припомнив ход былых годин,
Когда я сиживал, как ныне,
Вот здесь, в углу, — но не один?
Передо мною облик милый:
Улыбкой, речью в дни забот
Не раз она меня бодрила…
Теперь никто со мной не пьет.
Я пью один, веленьем рока…
Стихов довольно! Пью до дна
За вас, ушедшие далеко
Пленительные времена!
Так, не печалясь и на тризне,
За все, в чем видел интерес,
Останусь благодарен жизни…
Несут кипящий буйабес!

РОБЕРТ БРАУНИНГ

Роберт Браунинг (1812–1889). — Родился в семье банковского служащего в Лондоне. Первая поэма, созданная Р. Браунингом, — «Полина» (1833). Им были написаны несколько пьес, в которых как раз отсутствует то напряженное движение, которое стало основой драматического монолога, излюбленной поэтической формы Р. Браунинга. Высшего мастерства в разработке этой формы поэт добился в циклах «Мужчины и женщины» (1855) и «Dramatis Personae» (1864). В первую очередь это нравственно-философская поэзия. Браунинг часто пишет об исторических личностях. Его монологам свойственна детальная психологическая мотивировка, стремление передать сложность внутреннего мира человека.

БЛАГОПРИСТОЙНОСТЬ Перевод В. Рогова

Нет, милый, свет не скажет нам:
«Как ваш союз понятен мне!
Ему сочувствуя вполне,
Я вам благословенье дам!»
Как много месяцев и лет
Умчалось быстрой чередой —
И все ж мы поняли с тобой,
Чего боится свет!
Нам лет потраченных не счесть
Меж тех, кто обществу оплот,—
Предобродетельных господ
И дам, что соблюдают честь,—
Но мы гуляем, им назло,
Вдоль Сены, в ливень, в поздний час,
И на Бульварах манят нас
Блаженство, свет, тепло!
Любовь попробуй запрети!
Нет, рада я своей судьбе!
Позволь мне по губам тебе
Рукой в перчатке провести…
А вот в сиянье фонарей
Встал Институт; другим в пример,
К Гизо спешит Монталамбер…
А ну-ка, веселей!

АНДРЕА ДЕЛЬ САРТО[22] ПО ПРОЗВИЩУ «БЕЗУПРЕЧНЫЙ ЖИВОПИСЕЦ» (Фрагменты) Перевод В. Рогова

Ну, полно, больше ссориться не надо,
Лукреция моя; стерпи хоть раз.
Присядь, и все, как пожелаешь, будет.
Лицо ко мне повернуто, а сердце?
Я выполню заказ, который даст
Друг друга твоего, не беспокойся —
То, что захочет он и как захочет,
В срок установленный и не торгуясь,
А деньги в эту маленькую ручку
Вложу, когда она моей коснется,—
Да? Нежно? Все исполню, дорогая,
Но завтра! Я сильнее устаю,
Чем ты подумать можешь, а сегодня
Сильней обычного, и мне сдается,—
Прости меня, — что если посидеть нам
Здесь, у окна, рука в руке, смотря
На Фьезоле так с полчаса, и думать,
Как любящим супругам, об одном,
И тихо-тихо вечер скоротать,
То завтра я за труд могу приняться,
И свеж и весел. Сделаем попытку.
А завтра будешь рада ты сама!
Твоя рука — что женщина, моя же —
Мужское сердце, что ее вместило.
Не зря ты время тратишь: посиди
Для всех пяти заказанных картин —
И сэкономим на модели… Так!
Так выгляди — прекрасная змея,
Что, за кольцом кольцо, склубилась плавно!
Зачем безукоризненные уши
Ты проколола даже для серег?
Как хороша луна! И мне и всем
Она принадлежит — любой считает
Ее своей, и все ж ничья она,
Хотя мила… Ага, ты улыбнулась?
Ну, вот, моя картина и готова,
Вот что гармонией зовет наш цех!
Все тонет в серебристо-серой дымке,
Все в сумерках — и мы с тобою тоже.
Точь-в-точь такая ты, как в дни, когда
Гордилась мною (что давно прошло),
А я совсем, как сумерки, поблек.
Все тускло: молодость, мечты, искусство —
Как очертанья Фьезоле[23] вдали.
…………………….
Когда б ты каждый день со мной сидела,
Я лучше бы писал, ты понимаешь?
Ну, то есть больше получал бы денег
И больше бы дарил тебе. Темнеет,
Вон первая звезда. Морелло[24] скрылся.
При фонарях дозора видно стену,
И вдалеке заухали сычи.
Ну, милая, вернемся от окна
В наш грустный дом, что для веселья сложен.
Бог справедлив. Простит Франциск[25], быть может:
Я ночью от мольберта отведу
Усталый взгляд, и кажется, что стены
Светиться начинают, кирпичи
Как будто гневным золотом сверкают —
Тем золотом, что их скрепило здесь!
Давай любить друг друга. Ты уходишь?
Опять пришел кузен? И ждет снаружи?
Тебя он хочет видеть — без меня?
Он снова проигрался? Денег надо?
Поэтому ты улыбалась? Что ж,
Купи меня улыбками! Еще
Найдется у тебя? Рука, и глаз,
И сердца часть еще при мне остались,
Трудом живу я, — сколько стоит он?
Я заплачу за прихоть. Но позволь
Побыть с тобою вместе дотемна —
В безделье, как считаешь ты, — мечтая,
Как написал бы, возвратясь в Париж,
Еще одну картину, лик мадонны —
Не твой на этот раз! А ты могла бы
Услышать их, — ну, Аньоло[26], конечно,—
Как он судил мой труд, чего он стоит.
Согласна? Верь, твой друг доволен будет:
Готов я выполнить его заказы,
Портрет шутя доделаю, — да, да,
А заворчит он — что-нибудь еще
Ему подкину, и довольно будет,
Чтоб выручить кузена. А вдобавок,
Что лучше и что мне важней всего,
Тебе на брыжи дам тринадцать скуди[27]!
Ты рада, милая? Но он-то, он,
Кузен! И чем тебе он полюбился?
Я нынче безмятежен, как старик.
Жалею о немногом, перемен
Совсем не жажду. Прошлое прошло,
Так для чего еще менять что-либо?
Проступок мой перед Франциском?
Правда, Его я деньги взял, в соблазн я впал,
Дом этот выстроил, грешил — и все тут.
Родители мои в нужде скончались —
А сам-то был богат я? Ты же видишь,
Как богатеют! Каждому свое.
Они ведь нищими и родились,
И жили, и скончались. Я трудился
За плату жалкую. Пусть сын хороший
Попробует, как я, картин две сотни
Создать! Есть, право, в чем-то равновесье,
Ведь я сегодня был тобой любим.
С меня достаточно. Чего ж еще?
Одну возможность — в царствии небесном,
Быть может, ангел выделит четыре
Стены: для Леонардо[28], Рафаэля[29],
И Микель Аньоло, и для меня,—
Они все холосты и побеждают,—
Но у меня Лукреция! Я выбрал.
Кузен свистит! Ступай, любовь моя.

РАЗВИТИЕ[30] Перевод А. Сергеева

Отец мой был филолог-эллинист.
Я, пятилетний, раз его спросил:
«Ты что читаешь?» — «Про Осаду Трои».
«Осаду… Трои… Что это такое?»
Он стулья и столы составил в город
И, посадив меня наверх Приамом,
Поведал, что Елену — нашу кошку —
От прежнего хозяина сманил
Злодей Парис, и вот она, трусиха,
Забилась под скамеечку для ног;
Собаки наши, Таузер и Трей,—
Атриды — из-за драгоценной киски
Воюют с Троей; а когда Ахилл —
Мой пони — перестанет обижаться
И выскочит из стойла, Гектор дрогнет
И побежит (рассыльный наш мальчишка).
Так я узнал, кто — кто и что к чему.
В пять лет я понял все, что мог понять,
Какой же это был восторг! Должно быть,
Такой же, как сейчас. Наставник мудрый
Не ослепил невыносимым светом
Всезнанья слабые глаза невежды,
Но и не дал им впредь подслеповато
Довольствоваться тьмой и пустотой.
Когда двумя-тремя годами позже
С друзьями я играл в Осаду Трои,
Отец мой увидал и не одобрил:
«Тебе пора бы самому прочесть
В подробностях о том, о чем когда-то
Я дал тебе начальное понятье.
Вот Поп[31] — он досконально изложил
То, что в один прекрасный день, быть может,
Услышишь ты от самого Гомера.
Штудируй греческий, — по крайней мере,
Старайся, — может быть, к тебе придет
Слепой Старик, Сладчайший из Певцов,—
„Туфлос“ — слепой, „гедистос“ — самый сладкий.
Пока же будь доволен переводом —
Читай!» Я прочитал запоем Попа:
Что может быть прекрасней и правдивей?
Потом я с чувством взялся за учебник,
Ступенька за ступенькой подбираясь
К оригиналу, к подлинному слову,
Когда мне будет нужен, скажем, Буттман[32].
Шло время; я готовился — и вдруг:
«Ты, говоришь, созрел для „Илиады“?
Вон Хайне[33] — красный том на третьей полке;
Да не забудь заглядывать в словарь!»
Не упустив ни слова, я узнал,
Кто — кто и что к чему, из уст Гомера;
Ученье кончилось. Теперь спросите
Ученого двенадцати годов:
«Кто автор „Илиады“?» — детский смех!
Конечно же, Гомер! Давно известно,
Что он был нищий и слепой; поныне
Не установлено, где он родился,—
Семь городов вели об этом споры;
Как полагает Байрон, прав Хиос.
Что написал еще он? «Одиссею»,
«Войну мышей с лягушками» и «Гимны»,
И это все, за вычетом «Маргита»:
«Маргит» до нас (эх, жалко!) не дошел.
Так отрочество тешилось, пока:
«А что по поводу открытий Вольфа
Сегодня пишут немцы? Неуютно
Менять воззренья и лишаться веры,
Но взялся за ученье, так учись!»
Ну что ж, я «Пролегомены» осилил.
Сам Вольф[34] и дюжина ему подобных
Мне доказали: не было ни Трои,
Ни осаждающих, ни осажденных,
Ни автора, ни подлинного текста,
Ни повода в истории для сказки —
А я ее ценил душой и сердцем
И, несмотря на новые познанья,
Ценю досель и в глубине души
Считаю полной истиной, свободной
От прихоти заботливых идей.
С тех пор (хвала моим счастливым звездам!)
Пусть кто в святилище моем посмеет
Встревожить обитателей любезных —
Елену, Гектора с женой, Улисса,
Ахилла и Патрокла… Впрочем, Вольф —
Зачем сомненьем он разрушил сон?
Но «Пробужденье драгоценней сна»,
Как пишет Роберт Браунинг, — затем-то
Я, старый человек, вам объясняю,
Что мог бы ныне упрекнуть отца —
Зачем он так мучительски, так долго
Не позволял ребенку — мне — проснуться,
Чтоб отделить зерно от шелухи
И поименно знать, где ложь, где правда.
Зачем он вообще навеял сон
И сразу не открыл мне трезвой яви?
Допустим, детство — неуместный возраст
Для верного истолкованья мифов;
По крайности, он мог бы промолчать!
Я сам сумел бы — так или иначе —
Каким-то образом пробиться к знанью
Прямой дорогой, без обиняков;
И должен был бы, как Пелеев сын[35],
Коварство клясть у адских врат; как Гектор,
Любить свою законную жену,—
Что, я не мог бы подражать героям,
Прекрасно зная, что они — мечта?
Не лучше ль было бы отцу тогда
Мне выдать «Этику»[36],— пусть в переводе,
Но верном, без обмана и жеманных
Прикрас в угоду современным вкусам,—
Да, «Этику»! Теперь-то я считаю
Трактат об этике нелегким чтеньем,
Хотя подвластен мне оригинал.
А в детстве — что терпела книга детства!
И я, старик, склонясь над Стагиритом[37],
Страниц, по крайней мере, не мусолю,
Углов не загибаю, молоком
Не заливаю и не сыплю крошек…

ЭМИЛИ ДЖЕЙН БРОНТЕ

Эмили Джейн Бронте (1818–1848). — Сестра романисток Шарлотты и Анны Бронте. Родилась в семье священника. Всемирную известность принес ей роман «Грозовой перевал» (1847). Первая книга ее стихов вышла в свет в 1850 году — «Избранные стихи Эллис Белл». Основной мотив лирики Бронте — поэтессы романтической традиции — жажда освобождения от рутинной жизни. На ее творчество большое влияние оказал П.-Б. Шелли.

О, БОГ ВИДЕНИЙ… Перевод Э. Ананиашвили

Пускай порывы прошлых лет
Рассудок высмеет, как бред,—
Твой взор горящий даст ответ,
Расскажет голос неземной:
Зачем, зачем ты избран мной.
Суровый Разум правит суд
В одеждах темных, строг и крут.
Защитник мой, смолчишь ли тут?
Пусть речь поведает твоя
О том, что свет отвергла я,
Что отказалась я идти,
Как все, по торному пути,
Чтоб дикою тропой брести,
Презрев соблазн богатства, власти,
Гордыню славы, сладость счастья.
Когда-то я их приняла
За божества — я им дала
Обет и жертву принесла…
Но дар неискренний немил
Богам — и он отвергнут был.
О, я их не могла любить,
И я их поклялась забыть,
И одному тебе служить,
Фантом, меня пленивший встарь,
Мой раб, товарищ мой и царь.
Ты раб мой, мне подчинено
Твое влиянье — мной оно
К добру, не к злу обращено!
Товарищ одиноких дней,
Ты — ключ от радости моей,
Ты — боль, что ранит и грызет,
И благость слез, и духа взлет
К вершинам от мирских забот.
Ты — царь, хоть трезвый разум мой
Велит мне восставать норой.
И как же не молиться там,
Где веры столп, надежды храм,
Душе, приверженной к мечтам?
Будь мне заступник, светлый Гений,
Избранник мой, о Бог видений!
* * *

«Передо мною тьма ночная…» Перевод Л. Володарской

Передо мною тьма ночная,
Здесь диких бурь сошлись пути.
Но злым недугом пленена я —
И у меня нет сил уйти.
Деревья гнутся. Тяжесть снега
Ветвям замерзшим не снести.
Мне вьюги страшен час набега —
И все же нет, нет сил уйти.
Сквозь тучи черные дорогу
К земле уж солнцу не найти.
Мне не унять в душе тревогу —
И не уйти. нет сил уйти.

ЭРНЕСТ ЧАРЛЬЗ ДЖОНС

Эрнест Чарльз Джонс (1819–1869). — Видный политический деятель рабочего движения, «знаменитый хартистский агитатор» (Н. Г. Чернышевский), поэт, литературный критик, романист, Э.-Ч. Джонс принадлежит к младшему поколению чартистов, которое начало играть роль после 1842 года, когда чартизм приобрел характер действительно массового пролетарско-революционного движения.

Родился в Берлине, в аристократической английской семье. Образование получил в Германии; отказавшись от карьеры юриста, стал одним из лидеров чартистского движения.

Поэзия Э.-Ч. Джонса была оружием чартизма. Поэт писал для рабочих и стремился воплотить актуальное политическое содержание в простую поэтическую форму — создавать стихи в «народном ключе». Впервые в английской поэзии борющиеся народные массы заняли в ней центральное место.

НАШ КЛИЧ Перевод Г. Симановича

Народ мой! Что с тобою?
Где слава прежних лет?
Страданьем, как травою,
К ней зарастает след.
Ты родился свободным,
Но, услыхав призыв,
Твои герои пали,
А ты — в позоре — жив.
В цепях, в железной хватке
Тебе не продохнуть!
Вперед же без оглядки,
Ищи к свободе путь!
Людских сердец разливы
Не усмирить вовек:
Свобода, справедливость —
Вот русла этих рек.
О, не пугайтесь смерти!
Ведь умереть в борьбе
Достойнее, поверьте,
Чем изменить себе.
Ты вовсе не британец,
Коль быть рабом посмел.
Ты жалкий чужестранец
Для всех, кто горд и смел.
Прочь! Не касайся чаши
Волшебного вина!
В ней вольнолюбье наше,
Не для тебя она.
Ты раб! Твоя невеста,
Стройна и молода,
Пылает не румянцем,
А краскою стыда.
Ты взором раболепным
Тревожишь мертвецов —
Венцом великолепным
Увенчанных бойцов.
Кто испытает счастье
Добра и красоты?
Кто дружбой насладится?
Не ты! Не ты! Не ты!

ПРЕДНАЗНАЧЕНИЕ ПОЭТА Перевод Г. Симановича

Кому дано соединять
Сердца, скорбящие в разлуке,
И чьи дряхлеющие руки
Способны вечное создать?
Пред кем тюрьма и западня
Лишь дымка легкая — не боле?
Кто душу солнечного дня
Спасает от ночной неволи?
Кто возрождает из могил
Дыханье доблести и мести?
И с кем герой заговорил
О прежних днях, о прежней чести?
Чья поступь тихая слышна
На вечных тропах мирозданья
И почему гневит она
Тиранов, сеющих страданья?
Чей клич способен поднимать
На революцию народы?
Кто может словом проникать
Сквозь времена, эпохи, годы?
И кто своею добротой
Врачует мир от зла, уродства,
Кто в этой жизни непростой
Слуга любви и благородства?
Поэт! Он сделал все, что мог:
Сердца людей сильнее стали!
И он уходит. Путь далек:
Назад, в заоблачные дали.

МЭТЬЮ АРНОЛЬД

Мэтью Арнольд (1822–1888). — Родился в семье университетского профессора. Был преподавателем, инспектором школ, профессором Оксфордского университета. Первый сборник стихов М. Арнольда — «Заблудший гуляка и другие стихи» (1849). Но успех пришел к нему с книгой 1853 года — «Стихи». Мэтью Арнольд соединял в себе незаурядный талант поэта и критика, хотя критик часто мешал свободному выражению его поэтического «я». Когда стихи Арнольда не сковывала холодная рассудочность, в них появлялась естественная грация, они поражали совершенной чистотой языка. Древняя Греция и античная культура были идеалом для Арнольда. В своих стихах, которые должны были быть, как считал Арнольд, «критикой жизни», он писал правду о викторианской Англии.

ДУВРСКИЙ БЕРЕГ Перевод М. Донского

Взгляд оторвать от моря не могу.
Тишь. Смотрится луна
В пролив. Там, на французском берегу,
Погас последний блик. Крут и высок,
Английский берег над водой навис.
О, подойди к окну! Как ночь нежна.
Лишь там, где бухту ограждает мыс,
Где отделен серебряный песок
От черной бездны пенною каймой,
Вздыхает море, галькою шурша:
То отступает, то опять — бросок,
Льнет к берегу и снова рвется вдаль,
И в мерном плеске чувствует душа
Безмерную печаль.
Софокл[38] в былые дни
Так вслушивался в гул эгейских волн,—
Его воображению они
О горестях людских вели рассказ.
Гул северного моря, скорби полн,
Рождает те же помыслы и в нас.
Давно ль прилив будил во мне мечты?
Его с доверьем я
Приветствовал: он сушу обвивал,
Как пояс из узорчатой тафты.
Увы, теперь вдали
Я слышу словно зов небытия,
Стеная, шлет прилив за валом вал,
Захлестывая петлю вкруг земли.
Пребудем же верны,
Любимая, — верны любви своей!
Ведь мир, что нам казался царством фей,
Исполненным прекрасной новизны,
Он въявь — угрюм, безрадостен, уныл,
В нем ни любви, ни жалости; и мы,
Одни, среди надвинувшейся тьмы,
Трепещем: рок суровый погрузил
Нас в гущу схватки первозданных сил.

ШЕКСПИР Перевод В. Рогова

Все отвечают нам. Свободен ты.
Мы ждем и ждем — но ты, с улыбкой, нем
И выше знанья. Пик, светилам всем
Открытый средь безбрежной высоты,
На дне морском найдя упор пяты,
Отчизну в Небесах Небес обрел,
Подножье лишь отдав на произвол
Пытаний земнородной суеты.
И ты, кто видел свет, гонящнй мрак,
Кто сам себя постиг, почтил, взрастил,
Шел по Земле не узнан. Лучше так!
Всю боль, что дух бессмертный ощутил,
Все немощи, все скорби обняло
Победоносное твое чело.

ГРЯДУЩЕЕ Перевод Э. Шустера

Человек — это странник с рожденья.
Он родится на судне,
Под которым волнуется время;
Изумлен, осчастливлен,
Раскрывает он солнцу объятья,
Озирает он Времени реку.
Человек размышлять начинает.
Впервые — проснувшись
В снежно-белом ущелье,
Что под клекот орлиный
Расстилает потоку
Первозданное ложе;
Затем — на равнине,
Где лениво река
Распрямляет извивы,
Приближаясь к всеядному морю.
И всегда человеческий разум —
Это мир отмелькавших брегов.
Что терзаться и грезить о землях,
Промчавшихся мимо
До того, как поток подхватил
И понес человека сквозь Время;
Что терзаться о землях за смертью.
Только путь быстроходного судна
Будет познан; лишь вехи пути
Будут в памяти жить человека.
Кто сегодня пройдет за пределы,
Что поставило вечное Время?
Кто сумеет увидеть не пажить,
А зеленую землю до плуга?
Кто к земле так же близок, как люди,
Что когда-то земле подарили,
Не скупясь, неуемных детей?
Кто та дева,
Что мать-землю поймет и постигнет,
Как Ревекка однажды
У колодца под пальмой постигла?
Кто страж
Чувств земли, как весна, просветленных,
Как весна, незапятнанных, чистых?
Есть ли бард,
Что умеет помыслить о боге,
О душе и о мире
Настолько же просто
И пронзительно, как Моисей
Мыслил ночью, у спящего стада,
Под пустынной арабской звездой?
Голос Духа
Услышит ли он и склонится?
Нас теперь полноводное Время
Несет по бескрайней равнине.
Невозвратен истоков покой.
А к реке города подступают,
Раздаются стоустые крики;
Непонятен их смысл,
Непонятны все те измененья,
Что мы видим и знаем повсюду.
Что сказать?
Полноводное Время
Потеряло достойное русло;
Города не расступятся снова,
Не растает их черное стадо;
Тем сильней будут гомон и грохот,
Чем нахальней вторжение торжищ,
Чем ровней будет эта равнина,
Чем свирепей нависшее солнце.
Никогда никому не увидеть
Красоты первозданной потока,
Не вкусить даже капли покоя.
Но, что было до нас, мы не знаем
И не знаем того, что грядет.
Может быть, полноводное Время,
Растекаясь за грани пространства,
Удаляя мерцанье и блики
Заодно с городами все дальше,
Возвратит если не первозданность
Снежно-белых утесов ущелья,
То хотя бы бессуетность, гордость.
И на глади безбрежной потока,
В обезлюдевшем, смолкшем пространстве,
Освеженном могучим дыханьем
Океана, покой, может быть,
В человека вселится;
В безмерном растает пустое,
Уплывут берега в неоглядность,
Выйдут звезды, и ветер прохладный
Понесет человеку навстречу
Вздох и запах предвечного Моря,

ПОСЛЕДНЕЕ СЛОВО Перевод А. Сендыка

Ляг в могилу, не ропщи,
Успокойся, замолчи,—
Их довольно, и любой
Может справиться с тобой.
Мне давно уж все равно:
Что бело, а что черно…
Будет все, как нужно им,—
Станешь нем и недвижим.
Этой сваре много дней.
Были люди и сильней
И упорнее, чем ты,—
Только всем заткнули рты.
Не ропщи, что не жил всласть!..
Форт безумья должен пасть.
И падет, а твой резон —
Пасть на миг скорей, чем он.

ПАЛЛАДИЙ[39] Перевод А. Сендыка

В горах, где бурный Симоис[40] рожден,
Стоял Палладий средь лесов и скал.
Герои, защищая Илион,
Не видели его, но он стоял,
Стоял в сиянье солнца и луны,
Дыханием ветров обласкан всласть,
Врагов сметая с крепостной стены,
Твердыне славной не давая пасть.
Душою Трои был священный храм,
Сладки там были воздух и вода,
Росла трава нетоптаная там…
Но как же редко я ходил туда…
Поутру битва вспенится опять,
Поутру станет Ксанф[41] от крови ал,
Аякс[42] и Гектор[43] выйдут умирать,
Взойдет Елена[44] на высокий вал.
От ржавчины очищусь я в бою,
Надеждой и отчаяньем дыша…
А то ведь можно жизнь прожить свою,
Не ведая понятия «душа».
Далёко от мирских сует она,
Но от нее зависима судьба.
Могучи мы, когда она сильна,
Бессильны мы, когда она слаба.

ДАНТЕ ГАБРИЭЛЬ РОССЕТТИ Перевод А. Сендыка

Данте Габриэль Россетти (1828–1882). — Сын итальянского карбонария, бежавшего в Англию после подавления восстания в Неаполе. Родился в Лондоне. Учился в Королевской Академии художеств; первоначально завоевал известность как художник. Россетти был главой «Прерафаэлитского братства», в которое входили К. Россетти, В. Моррис, А.-Ч. Суинберн. Свойственное им стремление развенчать культ торгашества выразилось в идеализации средневековой старины. Россетти много занимался переводом на английский язык поэтов итальянского Возрождения. (чьи стихи он публиковал в журналах; отдельной книгой они увидели свет лишь в 1870 году. Всего Д.-Г. Россетти издал три сборника стихов.

«В густой траве лежишь ты недвижимо…»

В густой траве лежишь ты недвижимо,
Полупрозрачны пальцы, как цветы.
В глазах бездонность синей высоты,
Где над полями, словно клочья дыма,
Кочуют тучи. Даль необозрима,—
Поля, дороги, редкие кусты…
И время, как течение воды,
Беззвучно, но реально ощутимо.
Меж лютиков трепещет стрекоза
На нити, уходящей в небеса,
Где скупо отмеряются мгновенья.
Сплетем же руки и уста сольем,
Господень дар — прекрасный миг вдвоем,
Когда все наше: страсть и вдохновенье.

МОЛОЧАЙ

Едва поднявшись, бриз упал
В кусты, в листву, за край земли,—
И я, что с ветром дрейфовал,
Увы, остался на мели.
В колени ткнувшись головой,
Я верил — нет беды страшней,
Мешались волосы с травой,
В ушах звучала поступь дней.
Глаза глядели в пустоту,
И вдруг случайно, невзначай
Нащупал взор полянку ту,
Где цвел колючий молочай.
Я боль тех бед забыл давно,
Они от новых — не щиты,
Но позабыть мне не дано
Трехлепестковые цветы.

ДЖОРДЖ МЕРЕДИТ

Джордж Мередит (1828–1909). — Родился в семье портного. Был журналистом. На философские взгляды Д. Мередита большое воздействие оказало учение Ч. Дарвина. Мировоззрение Д. Мередита складывалось под влиянием чартизма. Поэт принадлежал к левому крылу английского радикализма. В январе 1905 года Мередит призывал помочь русской революции; вместе с А.-Ч. Суинберном и Т. Гарди подписал воззвание, требуя от царского правительства освобождения из-под ареста М. Горького.

Проза и поэзия Д. Мередита представляют собой исследование нравственного становления человека и восходят к психологической традиции Л. Стерна. Наиболее известны его ранний поэтический цикл «Современная любовь» и философская лирика 80-х годов. Стих Мередита лаконичен и строг.

ЛЮБОВЬ В ДОЛИНЕ (Фрагменты) Перевод Б. Лейтина

Там, под тем вот буком, в травах, одиноко,
Сложивши руки под головкой золотой,
Косы смяв, колени согнув в дремотной лени,
Спит моя любовь в тени густой.
Где найду отвагу — подкрасться, лечь с ней рядом,
Рот сомкнуть раскрытый, стан обхватить не вдруг, —
Так, чтоб в удивленье обняла, проснувшись.
Не вырваться вовек из власти этих рук!
Робкая, как белка, как ласточка, капризна,
Как ласточка, быстра, что кругом над рекой
Чертит воду, встретив крыльев отраженье,—
Как полет ни скор, стремительней покой;
Робкая, как белка, что в кронах сосен скачет,
Как ласточка, капризна, что на закат летит,
Та, кого люблю я: покоренье трудно,
Трудно, но — о, счастье тому, кто покорит!
Вниз идет с холма с подружками своими,
Взявшись за руки, на запад путь держа:
Песнь ее задорна, поступь — в ритме песни,
Смела осанка и девственно-свежа.
Да, свежа; о ней шепнуло миру сердце
В пробужденья час: утра свет она.
Страстная любовь должна здесь отступиться,
Закинутую сеть пустой найти должна.
Счастлив, счастлив час: поля свежи росою,
Белая звезда свой путь склоняет вниз,
Близок лик зари; со мглой рассветной в споре,
Краской нижет мрак, как алость ягод — тис.
Неба край горит; облако, румянясь,
Ширится, а тени — гуще и тесней.
Тих рассвет, как дева: странен взор, вся — тайна,
Раковин глубинных щеки холодней.
Когда лучи на склонах южных медлят,
В грудах туч горя, ползущих вдоль холмов,
Часто день, искряся их неверным смехом,
Хмур к концу, как лик, презревший песни зов.
Но лишь запад явит грудь зыбко-оперенной,
В час, когда текут к полуденной черте
Облака, струясь, — тогда, глубок, закат приходит,
Пышный, как любовь в бескрайной красоте.
На заре, вздохнув и, как дитя, к окошку
Устремив свет глаз, несытых после сна,
Лилией речной она сияет, белой,
Что, взорвав бутон, затону отдана.
Вот, с постели встав, покрытая рубашкой
С шеи и до пят, как в мае ветвь, маня,
Лилией в саду она сияет статной,
Чистой — ночи дар, пышной — в свете дня.
О отец росы, темноресничный сумрак,
Низко над равниной ты склонил глаза,
На твоей груди жаворонок кружит,
Песнь его чиста, точно в ней поет роса.
Скрытый там, где пьет заря земли прохладу,
Полн, как полон ключ, он трели в брызгах льет.
Слышу ль милый смех, ее навеки жажду,
Свежей, как роса, как жаворонка взлет.
Девочки идут, сбирая скороспелки,
Тропкой через лес, что смехом покорен.
Впереди она: не ведая причины,
Медлит и следит за сгибом анемон.
Хочет взор сказать, что фиалки распустились,
Розе — цвесть; нечаянный, один,
Крик исторгла грудь; причина — запах? краски?
Чаща? соловей? — не ведает причин.
Голова платком покрыта; средь тюльпанов,
Ивой в дождь струясь, умчалась — не догнать.
Смят ли где, к земле ль приник цветок — их ангел,
Стебли приподняв, она бежит опять.
Ветер гонит тучу, гремит, стучась в ворота,
Но тех, кто приуныл, бодрит ее привет.
Так, когда трава и небо гром встречают,
Видел я голубку — земли последний свет.
Цветы в ее саду, как школьники, примерны,
Стать готовы в ряд, вопросы задавать.
Я люблю и их, но мне дикий цвет милее:
Дикари мои! Вам есть о чем сказать!
Ты, дикарка, мне — как повесть о фиалке,
Розе полевой, ты, как они, цветок:
Доброте твоей вдоль троп свидетель ландыш;
Ты — жизни, доброте свидетель у дорог.
Прохладна сень; играют в крикет дети
У молочной, где прохладна белизна;
Школьников движенья быстры, лица красны;
О, прохлада — мрак прозрачных глаз без дна!
Раздобыв на ферме, кувшин она приносит,
Каждый тянет клюв в черед свой к молоку.
Вот малыш на цыпочках: «Дай поцелую», —
Говорит, и клонит она, смеясь, щеку.
Голубям на елях, стеной обставших крышу,
В грустный полдень долгий грустно ворковать.
Листва поникла, и вдоль дороги сонной
Зяблик чуть свистит; поникла синева.
В речке по колена бьют хвостом коровы,
Без дыханья, в власти солнца, мух, слепней.
Милой не видать, а коль не видно милой —
Молния, сверкай! Стань, небо, тигр! Дождь, лей!
Сион, о, золотой шуршащий клад-охапка!
О, сумбурность смуглых кос, чей сон глубок!
О, богатство кос, друг на дружке спящих!
О, вкруг талии ослабший поясок!
Маки уж мертвы, случайный их багрянец
Жив в серьгах пшеницы: в ранах поясок.
То в румянце зрелости земли невесты.
О, сумбурность смуглых кос, чей сон глубок!
Холоден в закате диск дымно-красный солнца,
Ущерблен в холмах, где фиолетов снег;
Хижиной луны восток сияет тихо —
Там в свой час, горя, луна начнет свой бег.
В эту белизну, чеканя ветви чернью,
Смотрит бук всю ночь; всю ночь и мне смотреть.
Образ жизни здесь на смерти? Смерть на жизни?
Душу дай обнять, чтоб знать: бессильна смерть.
Ей сочтут ошибки кумушки в каморке
Без окна: ее и неба не видать.
«Вот, еще малюткой…» — дребезжит старуха.
Рада мучить сердце, уши мне терзать.
Да, ошибки были: падая, училась
Бегать, контур черт не безупречно строг.
Но красе, святящей небо, воздух, — знайте,—
Нипочем изъяны с головы до ног.
Если б я сумел наедине быть с небом,
Сокровенный сердца я б открыл родник.
Как ольха, горит питомец каждый леса,
В блеске — как жасмин, колеблясь — как тростник.
Как ольха, горя, что в октябре румяна,
Как тростник, струясь, когда подул зюйд-вест,
В блеске, как жасмин, внезапно освещенный,
Таинству небес причастно все окрест.
* * *

«Какими козырями я сильна?..» Перевод В. Васильева

«Какими козырями я сильна?
Не Вечностью, а Временами года!» —
Смеется на пути своем Природа.
В ней все полно гармонии. Она
Вздохнет над розой в тяжкий час разлуки,
Но более не обернется к ней.
Осознанней, чем люди, и мудрей
Смысл бытия постигла та, чьи руки
Здесь сеют семена, там сыплют прах,
Та, что сама себе наносит мету.
Единственной наставницы совету
Дадим ли место в алчущих сердцах?
Всему свой срок. Всему? И розам дивным
Любви? Да, да! Покорно всё минуй,
Когда так свеж твой вечный поцелуй,
Охваченный волос горячим ливнем.

ВИЛЬЯМ МОРРИС

Вильям Моррис (1834–1896). — Родился в буржуазной семье. Учась в Оксфордском университете, особое внимание Моррис уделял средневековой истории. Тогда же он познакомился с оказавшими на него большое влияние работам английского ученого Рёскина, считавшего искусство необходимой частью человеческой жизни; произведения искусства — это то, что создается свободными людьми, для которых работа — удовольствие. Моррис и его друзья организовали мастерскую для воскрешения древнего искусства ремесленников, что принесло им известность; однако предметы их труда стоили дорого, и покупали их презираемые Моррисом богачи. В. Моррис был членом «Прерафаэлитского братства».

Эпические поэмы Морриса «Жизнь и смерть Язона» (1867), «Земной рай» (1868–1870) и др., написанные на исторические сюжеты, звучали упреком в адрес негероической современности. 1871 год, год Парижской Коммуны, стал переломным в жизни В. Морриса. В 1883 году он стал членом «Социальной Демократической Федерации», марксистской пропагандистской организации. Несколько месяцев спустя вместе с Элеонорой Маркс и с помощью Ф. Энгельса В. Моррис основал Социалистическую лигу с журналом «Коммонвил», в котором впервые были напечатаны его поэма, посвященная Парижской Коммуне, «Пилигримы надежды» (1885–1886) и прозаические произведения. Моррис называл себя коммунистом, что означало — революционный социалист, марксист, разделяющий идеи «Коммунистического манифеста».

МАРШ РАБОЧИХ Перевод В. Рогова

Что за шум и что за грохот слышен в недрах многих стран,
Словно ветер по долинам, словно близкий ураган,
Словно яростная буря, что колышет океан?
Это двинулся народ.
Кто они? Идут откуда и куда они спешат?
Где живут? У двери ада иль у светлых райских врат?
Можно ль их купить за деньги? Верно ль служит их отряд?
Слух о них везде идет.
Чу! Раскаты громовые!
Солнце льет лучи живые,
Гнев с надеждой встал впервые,
Войско грозное идет.
От несчастья, от мучений — к свету, к радости идут,
И везде они, как дома, и везде они живут.
Не купить и не продать их! Попытайтесь — лишний труд!
Дни свершают свой поход.
Хлеб тебе они взрастили и построили твой дом,
Горечь в сладость обратили для тебя своим трудом
И не видели награды ни сегодня, ни в былом —
Но отряд пошел вперед.
Чу! Раскаты громовые!
Солнце льет лучи живые,
Гнев с надеждой встал впервые,
Войско грозное идет.
За работой безотрадной шла столетий череда.
Но они надежд не знали в годы тяжкого труда,
А теперь надежда с ними, вместе с ними навсегда,
И пошли они вперед.
Богачи, остерегайтесь! Вот их гневные слова:
«С нас довольно рабской доли, мы возьмем свои права,
Люди мы и в бой стремимся, чтобы жизнь была жива,
И отряд наш в бой идет».
Чу! Раскаты громовые!
Солнце льет лучи живые,
Гнев с надеждой встал впервые,
Войско грозное идет.
«Значит, бой? Так, словно хворост, вас мы в пламени спалим!
Значит, мир? Так будьте с нами каждым помыслом своим.
Будьте живы! Жизнь проснулась, мир воспрял, мы победим,
И надежда не умрет.
Мы, рабочие, поход свой продолжаем, не страшась,—
Это боя звук и вести, что победы близок час:
Ведь надежда, наше знамя, повела на битву нас,
С нами целый мир идет».
Чу! Раскаты громовые!
Солнце льет лучи живые,
Гнев с надеждой встал впервые,
Войско грозное идет.

АЛЬДЖЕРНОН ЧАРЛЬЗ СУИНБЕРН

Альджернон Чарльз Суинберн (1837–1909). — Родился в семье адмирала. Учился в Итоне и Оксфорде. Первая книга А.-Ч. Суинберна, состоящая из двух пьес, увидела свет в 1861 году, но внимание к молодому поэту было привлечено лишь появлением стихотворной трагедии «Аталанта в Калидоне» (1865); в 1866 году, после выхода в свет «Стихов и баллад», А.-Ч. Суинберн стал широко известным поэтом.

Стихи А.-Ч. Суинберна шокировали добропорядочных викторианцев своей эмоциональной раскованностью, откровенностью в области «запретных» тем. Демократическое мировоззрение поэта проявилось сначала в нескрываемом атеизме, а позже в поддержке борьбы итальянского народа, в обличении русской и европейской реакции (сборники «Итальянская песня», 1867, «Песни перед восходом», 1871, и др.). Суинберн — блестящий мастер стиха, он много экспериментировал в области формы.

ИТИС Перевод Г. Кружкова

Ласточка, милая моя сестрица,
Как твое сердце с весною мирится?
Минули тысячи лет и невзгод.
Как ты еще и поешь и летаешь?
Где ты для песен слова обретаешь?
Что будешь делать, как лето пройдет?
Ласточка, быстрая моя сестрица!
Или решишь ты на юг устремиться
Теплого края искать для житья?
Или старинное горе не ранит?
Или язык не прилипнет к гортани?
Или забыла ты больше, чем я?
Ласточка, о, погоди хоть немного!
К солнцу неблизкая наша дорога;
Дай мне сначала боль утолить,—
Песню разлив по болотам и чащам,
Клювиком нежным и тельцем дрожащим
Сердце ночное огнем напоить!
Ласточка, ты понимаешь, сестрица:
Мне — соловьиного болью томиться,
Петь — всю весну и гореть — всю весну!
В росные тени скрываясь ночные,
Петь, пока утро и птицы лесные
Солнце не встретят, уйдя в вышину.
Ласточка, ласковая сестрица!
Пусть на пиру у весны веселится
Весь торжествующий лес; но пока
Жизнь не забудет, и смерть не напомнит,
Горечью сердце твое не наполнит,—
Ты навсегда от меня далека.
Ласточка, нежная моя сестрица,
Как твое сердце тоской не томится,
Как оно полниться может весной?
Вейся, родная моя, — но покуда
Ты не воспомнишь и я не забуду —
Не полечу никуда за тобой.
Ласточка, легкая моя сестрица!
Вихорь беды надо мной шевелится,
В сердце — палящая жаром зола.
Ты б задержалась, а я улетела,—
Если бы только забыть я умела,
Если бы только ты помнить могла.
Нет, позабыла ты скорбь и невзгоды,
Видно, сердца у нас разной породы,
Сердце твое — как на ветке листок;
Ну, а мое — над ревущей пучиной
Вдаль, где был Итис[45] убит неповинный,
В Давлию мчится, к царю на порог.
Ласточка, страшная это дорога!
Песню прерви, помолчи хоть немного!
Сыро, и ветер гудит в вышине.
Горестью вытканное покрывало,
Мертвое тельце так мягко упало…
Все ты забыла, — забыть бы и мне.
Первенец это, твой мальчик, сестрица!
Льнет, за подол норовит уцепиться…
Детские плечики кровью залить —
Как ты сумела на это решиться?
Кто тебе дал милосердно забыться?
Небо обрушится — мне не забыть.

РОНДЕЛЬ Перевод В. Рогова

Так много лет с начала бытия
Что боги слали нам? Что ведал я
С моей любимой? Зла и страха след,
И горечь ядовитого ручья,
И счастье-флюгер, и недвижность бед
Так много лет.
Что сделали с любимою моей?
Но кто же вам поведает о ней?
Кто радостный иль грустный даст ответ?
Не надо слез — не лился их ручей
Из глаз, чей взор милей, чем звездный свет,
Так много лет.
Но пусть бежит прощальных слез поток
От вежд белей, чем белый лепесток,
Скрывающих очей лазурный цвет,
О том, кто с нею был суров, жесток,
О том, с кем счастья не было и нет
Так много лет.

ПЕСНЯ ВРЕМЕН ПОРЯДКА Перевод П. Кашкина

Вперед, через мели к волнам.
Крепнет ветер соленый, ревет;
Преследуя нас но пятам,
Подгоняет смерть вперед.
Кандалами прибой звенит,
Гребни пены бегут вдали,
И встает, и растет, и гремит
Набухающий с моря прилив.
Над вершинами желтых скал
Полный колос нивы гнут;
Вперед! Хоть смерти оскал
Осклабился сквозь волну.
Привет лихой непогоде,
Валам, что борта громят.
Трое нас в море уходит,
И рабов стало меньше тремя.
Вперед, в просторы морей,
Где не словят нас короли.
Земля — владенье царей,—
Мы ушли от владельцев земли!
Там сковали цепи свободе,
Там подачками куплен бог.
Трое нас в море уходит,
И в тюрьме не докличутся трех.
Проклятье продажной земле,
Где разгул разбойных пиров,
Где кровь на руках королей,
Где ложь на устах у попов.
Не смирить им вихрь на свободе,
Не подвластны ярму их моря!
Трое нас в лодке уходит,
Порванной цепью гремя.
Мы кровавый вскинули флаг,
Полинял он уже и поблек.
Но сожмется разжатый кулак,
Вспыхнет тлеющий уголек.
Мы причалим снова к земле, —
В кандалах будет папа грести,
Бонапарте-Ублюдок в петле
Будет пятками воздух скрести.
Если Пастырь святой кличет волка
И король свои режет стада,
Значит, Стыд там уснул надолго
И Вера не знает стыда.
И покуда протрут глаза
Тем Кайенна, тем Габсбургский хлыст
Мы научимся петли вязать
И затянем потуже узлы.
Свищет дождь, и молния блещет,
Освещая буйство морей.
Пусть веселое море нас хлещет
Пеной сладко-соленой своей.
Прямо в зубы лихой непогоде
Мы уходим, цепью гремя;
Коль троих ненависть сводит,—
Рабов — меньше тремя.

САД ПРОЗЕРПИНЫ[46] Перевод М. Донского

Здесь, за глухим порогом,
Не слышен волн прибой,
Здесь места нет тревогам,
Всегда царит покой;
А там орда людская
Кишит, поля взрыхляя,
И жаждет урожая
С надеждой и тоской.
О, род людской! Постыли
Мне смех его и стон;
В бесплодности усилий
Жнет, чтобы сеять, он.
К чему ловить мгновенья,
Низать их в дни, как звенья,
Не верю я в свершенья,
Я верую лишь в сон.
Здесь жизнь — в соседстве смерти,
В тенетах тишины.
Там, в буйной круговерти,
Игрушки волн — челны
Плывут, ища удачи…
А здесь — здесь все иначе:
Здесь, в заводи стоячей,
Ни ветра, ни волны.
Здесь, где цветов и злаков
Не выбьется росток,
Растет лес мертвых маков,
Безжизненных осок;
И Прозерпина в чащах
Тех трав, дурман таящих,
Для непробудно спящих
Готовит сонный сок.
И в травах бессемянных —
Бескровные тела
Уснувших, безымянных,
Которым нет числа;
Над тишью безутешной
Ни синевы безгрешной,
Ни черноты кромешной,
Лишь призрачная мгла.
Смерть разожмет все руки,
Все охладит сердца,
Но нет ни адской муки,
Ни райского венца;
Без гнева, без участья
Листву сорвет ненастье,
Не может быть у счастья
Счастливого конца.
В венке из листьев палых
Она стоит у врат,
От уст ее усталых
Струится нежный хлад;
И все, все без изъятья,
Все смертные, как братья,
В бессмертные объятья
Текут к ней — стар и млад.
Встречает к ней идущих
Всех — с лаской на челе,
Забыв о вешних кущах,
О матери-земле;
Всяк, кто рожден, увянет,
В провал времен он канет
И перед ней предстанет
Здесь, в сумеречной мгле.
Любовь, ломая крылья,
Спешит уйти сюда;
Здесь — тщетные усилья,
Пропащие года;
Лист, умерщвленный градом,
Бутон, сраженный хладом,
Мечты и сны — здесь рядом
Застыли навсегда.
Веселье, грусть — все бренно,
Зачем свой жребий клясть?
Лишь времени нетленна
Безвременная власть;
Чувств призрачна безбрежность,
Признаем неизбежность:
Оскудевает нежность,
И остывает страсть.
Зачем с бесплодным пылом
В судьбе искать изъян?
Спасибо высшим силам,
Хоть отдых — не обман:
В свой срок сомкнем мы веки,
В свой срок уснем навеки,
В свой срок должны все реки
Излиться в океан.
Созвездий мириады
Сюда не шлют лучи,
Молчат здесь водопады,
Не пенятся ключи;
Ни радости беспечной,
Ни скорби быстротечной,—
Один лишь сон — сон вечный
Ждет в вечной той ночи.

ПЕРВЫЙ ХОР ИЗ «АТАЛАНТЫ В КАЛИДОНЕ»[47] Перевод В. Невского

Когда зиму настигнут весны посланцы,
Месяцев мать в просторах полей
Полнит рощи, где ветра танцы,
Лепетом листьев и дрожью дождей;
И влюбленный соловей яснокрылый
Уж почти позабыл о своем Итиле,
О фракийских судах[48], о толпе чужестранцев,
О бденье безмолвном, о скорби своей.
С луком тугим приходи и с колчаном,
Совершенство, богиня сияющих дней.
С шумом ветра и рек журчаньем,
С рокотом вод и силой своей.
Сандалии туже стяни ремнями
Над прекрасными, быстрыми стопами,
Ибо рдеет восток, меркнет запад печальный
Над стопами дня, над стопами ночей.
Где найдем мы ее, как воспоем ее,
Вкруг колен ее руки сомкнем и прильнем?
О, если б ринулось сердце, встречая огнем ее,
Мощью грозных потоков или огнем!
Ибо звезды и вихри для девы света —
Как одеянья, как песни поэта,
Ибо звезды, взойдя, окружают кольцом ее,
Вихри песнь ей поют в бушеванье своем.
Ибо вьюги и бури зимы миновали,
И прошло это время снегов и грехов,
Этих дней, что любимых сердца разделяли,
Когда день убывал, ширя ночи покров;
Эти дни, словно горе былое, забылись,
И морозы убиты, цветы зародились,
И — цветок за цветком — весна наступает
В перелесках зеленых и в чащах лесов.
Камышом покрываются вздутые воды,
Ноги путников вязнут средь трав молодых,
Тихо свежее пламя юного года
Льется с листьев на цвет и с цветов на плоды.
И цвет и плод — словно злато и пламя,
И свирель вместе с лирой слышна над полями,
И копытце сатира дробит мимоходом
Плод каштана под сенью деревьев густых.
Пан при свете дневном, Вакх[49] во мраке вечернем,
Быстроногой лани быстрей,
Преследуют с пляской, поят восхищеньем
Вассарид и менад[50] — лесных дочерей.
И как губы, что радость таят, улыбаясь,
Так же нежно смеется листва, расступаясь,
То скрывая, то вдруг открывая зренью
Бога в пылкой погоне, беглянку среди ветвей.
С кудрями вакханки плющ ниспадает
На брови, скрывая очей ее свет;
Виноградная ветвь, соскользнув, обнажает
Ее грудь, часто дышащую в листве;
Виноград ниспадает под тяжестью листьев,
Но, весь в ягодах, плющ цепляется, виснет,
К блестящим телам, к ногам прилипает
Юной лани и волка, бегущего вслед.

УИЛФРИД СКОУЭН БЛАНТ Перевод В. Рогова

Уилфрид Скоуэн Блант (1840–1922). — Родился в графстве Сассекс. Дипломатическую карьеру начал в 1858 году. Его наиболее известная книга — «Любовные сонеты Протея» (1880). Страстный борец против колониальной политики империализма. В 1887 году был арестован в Ирландии на политическом митинге. Политические взгляды Бланта нашли свое выражение в его поэзии.

«Да, и в тюрьме есть радости свои…»

Да, и в тюрьме есть радости свои:
В час завтрака немало дней подряд,
Чтобы отведать крошек, воробьи
К решеткам камеры моей летят,
Паук плетет узорных кружев ряд,
Мышонок смелый слушает со мной
Шаги, тревожащие каземат…
С друзьями легок плен унылый мой.
А в сумерки в окне напротив тень,
Когда зажгутся лампы, мне видна —
То надзирателя проходит дочь,
И кажется: мила, добра она, Прекрасна…
Но прошел и этот день,
Мерцают звезды, опустилась ночь.
* * *

«Творить добро, пока еще я жив…»

Творить добро, пока еще я жив,
Быть отзвуком возвышенных идей,
Бороться, в мысль благую превратив
Безумные мечтанья юных дней,
Дать миру исцеленье от скорбей,
С лиц изможденных слезы отирать,
И облегчать страдания людей,
И сделать легкой тягостную кладь,
Став гражданином в братстве мировом,
Готовиться к лишеиьям вместе с ним,
Любовь даря, платя за гнев добром,
Победу одержать над злом земным,—
Свершив все это, умереть готов
Враг богачей, союзник бедняков.

ВЕТЕР И БУРЯ (Фрагменты)

Мне есть о чем сказать. Но как скажу я?
Мне есть что защитить. Но кто поймет?
И трону ль тех печальными словами,
Кого не тронул плачущий народ?
Как я скажу захватчикам о чести,
Об истине — владетельным лжецам,
О праве — королям, чья власть в бесправье,
О мире — злым и о добре — попам?
*
И все ж я говорю. Клянусь я небом,
Что высший долг свой выполнит поэт,
Коль вступится перед толпою сильных
За тех, кому защиты в мире нет.
Нет благодарности, но будет слава —
Не сразу же, но в будущих веках,
Когда забытых канцлеров поглотит
Былая ложь, распавшаяся в прах.
*
Да, ветер сеяли жрецы Ваала,
Но как о них сказать сумею я?
Ведь бурю пожинали англичане,
Мне земляки, а многие — друзья.
Вы, земляки, поборники свободы,
Болит моя душа от ваших бед.
Я промолчал бы о позоре вашем,
Когда б не кровь, что к небу вопиет.
*
Ума бахвальство! Дерзость грубой силы!
Богатства, правой мудрости враги!
Ты мнишь ли, Англия, что бог навеки
Обманут тем, кто ловко вел торги?
*
Ты заслужила ненависть людскую
И страх людской. Смертелен страх людской.
Ты попираешь слабых. Но слабейший —
И тот тебе удар готовит свой.
*
Дрожи: империю твою разделят,
Тебя на твой торгашеский безмен
Народы поместят. Взовьется чаша —
И не найдешь ты ничего взамен.
Без жалости к тебе твои владенья
Они вернут себе. На их морях
Твоим судам тогда не слать снарядов,
Что ныне сеют смерть, огонь и страх.
В дни торжества ты жалости не знаешь —
Не жди ее себе. Не станет зла,
И молча ты изведаешь презренье
Всех тех, кого любить ты не смогла.
Империя навеки распадется,
Свободы царство встанет, и тогда
Исправят зло, которое безумно
Творила ты в бездумные года.
*
Восточные народы возмужали,
Ты одряхлела. Зрелость к ним придет;
Ты сотни лет в безмолвии пребудешь,
Они же Землю поведут вперед,
И вы узнаете, о земли плача,
Где скорбно долгие века текли
Инд, Ганг и реки тихие Эдема,
Блаженное грядущее Земли.
Криница первых знаний человека,
Ключ мудрости, где он впервые пил,—
Вы вновь ему рассудок оживите,
Даруя щедро обновленье сил.
*
Нет, не до скорби мне. Внемли, Египет!
И в смерти ты погибель не снискал.
Внемли мне, Англия! Нельзя не внять мне.
Я должен был сказать. И я сказал.

ДЖЕРАРД МЭНЛИ ХОПКИНС

Джерард Мэнли Хопкинс (1844–1889). — Родился в семье дипломата, который в 1843 году издал книгу стихов и посвятил ее Томасу Гуду. Учился Д.-М. Хопкинс в Оксфорде. Был близок к прерафаэлитам. В 1866 году стал католическим священником и сжег нее написанные им к тому времени стихи, решив не писать их и в будущем. Преподавал древние языки в Англии и Ирландии. Похоронен и Дублине.

Все же Хопкинс продолжал писать стихи в течение всей своей жизни. Впервые они были опубликованы в 1918 году и в дальнейшем оказали большое влияние на английскую поэзию. Огромное значение Хопкинс придавал мелодии стиха, использовал инверсии, эллипсы, вводные предложения и т. д., чтобы добиться «волшебного звучания». Еще поэты-георгианцы в конце XIX века оценили свободный (sprung) ритм стихов Хопкипса.

ПЯТНИСТАЯ КРАСА Перевод Д. Сильвестрова

Хвала тебе, Господь, за пестроту вокруг:
За небеса в подпалинах, будто коровий бок;
За алый крап форели, резвой, как стрела;
Ковер цветов лоскутный, пашню, выгон, луг;
Кленовый жаркий лист, что вьется, как вьюрок;
Снасть и снаряд, убор, любого ремесла.
Мир, что изменчив, чуден, сокровен,
Пронизан (как? — кто это знать бы мог?)
Чредой: лед, пламень; мед, желчь; солнце, мгла,
Творишь. Твоя краса вне перемен, — Тебе хвала.

ФОНАРЬ В НОЧИ Перевод Д. Сильвестрова

Фонарь, бывает, вижу я в ночи.
Он манит взор, и я стою, гадаю:
Чей? кто его несет? — я не узнаю,
Зачем колеблют ночь его лучи.
Ум теплится ли пламенем свечи,
Краса в ком, сердце ль — я не выбираю:
Померкнет свет, тьме — ни конца, ни краю;
Погиб, исчез? — попробуй, отличи.
Смерть, расстоянье — вот и весь резон:
К чему, скосив глаза, глядеть вокруг?
Коль с глаз долой, так и из сердца вон.
Христос — глаза и сердце; боль, недуг
Врачует он, за нами без препон
Идет — спасенье, выкуп, кров, опора, друг.

СВЕЧА В ДОМУ Перевод Д. Сильвестрова

Свечи — вдруг — блеск в окне я вижу иногда.
Смотрю, как пламень благостный смывает прочь
Тьму, желтой влагою расплавив ночь,
В глазах веретеном снует туда-сюда.
За тем стеклом — чья жизнь, чьи руки, чья судьба?
Молюсь в ночи, в тиши, хочу помочь
Им — Джесси? Джек? — чей сын? чья дочь? —
Господа славить, восхвалять дела его всегда.
Войди же в дом; свой тлеющий очаг
Вскорми, затепли вновь свечу живую, коль
Скоро ты хранишь хотя б крупицу благ.
Иль твое сердце там, где истребляет моль?
С бревном в глазу снуешь? и сам себе ты враг?
Пустая совесть, обессоленная соль?
* * *

«Во рту ночная желчь…» Перевод Д. Сильвестрова

Во рту ночная желчь. Что за часы
Прошли, еще пройдут! о, сколько ран
Оставит ночь, о, сердце, сколько стран —
ных лиц пройдет до утренней росы!
Свидетель я. Я говорю, часы,—
Нет, годы, жизнь пройдет, как караван
Бессчетных мольб, к тому, чей океан
Любви — неколебимые весы.
Изжога жжет. Господень каждый шаг
Горчит на вкус, я этот вкус, я наг,
Кровь порченая, проклятая плоть.
Наш дух вздымает тесто. Передряг
Закваска — наше «я», наш злейший враг —
Себя, заблудших, потная щепоть.

СКЛОННОСТЬ К СОВЕРШЕНСТВУ Перевод А. Парина

Безмолвье избранное, грянь,
Ударь в мое витое ухо,
Введи на пастбища и стань
Насущной музыкой для слуха.
Закройся, зев, будь тверд и нем:
Лишь звон колоколов оттуда,
Где отреченье правит всем,
Являет красноречья чудо.
Глаза, в броне из тьмы двойной
Ищите свет несотворенный:
Житейский опыт пеленой
Морочит взор незащищенный.
О нёбо, будь к соблазнам глухо,
Отринь отрадный вкус во рту:
Да будут кружка и краюха
Причастны божьему посту.
О ноздри, служите гордыне,
Свой нюх растрачивая зря:
Несет вам негу благостыни
Кадильный дым из алтаря.
Ладони с первоцветом чистым,
Ступни, что мох ворсистый мнут,
Пойдут по улицам звездистым,
Врата господни отомкнут.
Невестой, Нищета, явись
И жениха на пир избранных
Введи в шелках лилейных риз,
Без пряжи и труда сотканных.

ВИЛЬЯМ ЭРНЕСТ ХЕНЛИ

Вильям Эрнест Хенли (1849–1903). — Поэт, критик, редактор. В детстве болел костным туберкулезом. Болезнь и больничные впечатления занимают немалое место в поэзии Хенли. Первая его книга стихов вышла в свет в 1880 году. Всего он опубликовал четыре сборника стихов, три пьесы (в соавторстве с P.-Л. Стивенсоном) и много критических работ; был одним из соредакторов словаря сленга (просторечного языка).

INVICTUS[51] Перевод В. Рогова

В глухой ночи без берегов,
Когда последний свет потух,
Благодарю любых богов
За мой непобедимый дух.
Судьбою заключен в тиски,
Я не кричал, не сдался в плен,
Лишенья были велики,
И я в крови — но не согбен.
Да, за юдолью слез и бед
Лишь ужас кроется в тенях.
И все ж угрозы этих лет
Вовеки не внушат мне страх.
Пусть страшны тяготы борьбы,
Пусть муки ждут меня в тиши —
Я властелин моей судьбы,
Я капитан моей души.

РОБЕРТ ЛУИС СТИВЕНСОН

Роберт Луис Стивенсон (1850–1894). — Родился в семье инженера. В Эдинбургском университете изучал право. Основоположник и теоретик неоромантизма, литературного направления последней трети XIX века. Его произведения исполнены мужественного оптимизма, жизнелюбивого мироощущения здоровой юности. Стивенсон в первую очередь известен как автор приключенческих романов, и самый знаменитый из них — «Остров сокровищ» (1881–1882); был также одним из зачинателей современной психологической прозы («Странная история доктора Джекила и мистера Хайда», 1886). Опубликовал пять сборников стихов («Детский цветник стихов», 1885, «Подлесок», 1887, и др.). Поэзия Стивенсона — в основном детские стихи и баллады в стиле народной поэзии ясного и чистого звучания. Последние годы жизни Р.-Л. Стивенсон провел на островах Тихого океана, умер на острове Самоа.

ПУТЕВАЯ ПЕСНЯ Перевод А. Сергеева

Веселый сборщик податей
Дудел на дудочке своей
Мотивчик песни путевой:
«Ах, за рекою, за горой».
Когда с дорожным рюкзаком
Я покидаю милый дом,
Я слышу дудку давних лет
И музыканта вижу след.
Помедли, друг, нам по пути,
Мне путевую подуди —
Ты знаешь сам, на целый свет
В дороге лучшей песни нет.
И лишь угрюмый дурачок
Без песни ступит за порог —
Ведь ни за тридевять земель
Пути не оправдает цель.
Налево путь, направо путь,
Но, право же, не в этом суть,
Раз люди, судя но всему,
В конце приходят ни к чему.
Пойдем куда глаза глядят,
Куда влечет огнем закат,
Куда приятели зовут,
И долг велит, и гонит труд.
Я верю, каждый будет там,
Куда всю жизнь стремится сам
При свете дня, во тьме ночной,—
«Ах, за рекою, за горой».
* * *

«Бесконечного неба сиянье…» Перевод В. Рогова

Бесконечного неба сиянье
Ширилось, и в ночи
Увидел я: ангелы-звезды
Мне лили скорбь и лучи.
Они далеки, словно небо…
Свет праздных звезд в вышине,
Сверкающих, мертвых, безмолвных,
Был хлеба дороже мне.
За ночью ночь мое горе
Отражала морская мгла,
Но в сумерки я вгляделся,
И ко мне звезда низошла.

РОМАНС Перевод А. Сендыка

Я кольца, и брошки, и радость твою
Из песен и лунных лучей откую.
Для нас я воздвигну волшебный покой
Из зелени леса и сини морской.
Я дом уберу, приготовлю еду,
А ты над рекою в прекрасном саду
Постелешь постель и ногою босой
Коснешься травинок, умытых росой.
И будет нам петь голубая вода,
Как, может, не пела еще никогда…
И станет нам наша обитель родней
Зовущих уйти придорожных огней.

РОЖДЕСТВО В МОРЕ Перевод А. Сергеева

Снасти обледенели, на палубах сущий каток,
Шкоты впиваются в руки, ветер сбивает с ног —
С ночи норд-вест поднялся и нас под утро загнал
В залив, где кипят буруны между клыками скал.
Бешеный рев прибоя донесся до нас из тьмы,
Но только с рассветом мы поняли, в какой передряге мы.
«Свистать всех наверх!» По палубе мотало нас взад-вперед,
Но мы поставили топсель и стали искать проход.
Весь день мы тянули шкоты и шли на Северный мыс,
Весь день мы меняли галсы и к Южному вспять неслись.
Весь день мы зазря ладони рвали о мерзлую снасть,
Чтоб не угробить судно да и самим не пропасть.
Мы избегали Южного, где волны ревут меж скал,
И с каждым маневром Северный рывком перед нами вставал.
Мы видели камни, и домики, и взвившийся ввысь прибой,
И пограничного стражника на крыльце с подзорной трубой.
Белей океанской пены крыши мороз белил,
Жарко сияли окна, дым из печей валил,
Доброе красное пламя трещало по всем очагам,
Мы слышали запах обеда, или это казалось нам.
На колокольне радостно гудели колокола —
В церковке нашей служба рождественская была.
Я должен открыть вам, что беды напали на нас с рождеством
И что дом за жилищем стражника был мой отеческий дом.
Я видел знакомую комнату, где тихий шел разговор,
Блики огня золотили старый знакомый фарфор;
Я видел старенькой мамы серебряные очки
И такие же точно серебряные отца седые виски.
Я знаю, о чем толкуют родители по вечерам,—
О тени семьи, о сыне, скитающемся по морям.
Какими простыми и верными казались мне их слова,
Мне, выбиравшему шкоты в светлый день рождества!
Вспыхнул маяк на мысе, пронзив вечерний туман.
«Отдать все рифы на брамселе!» — скомандовал капитан.
Первый помощник воскликнул: «Но корабль не выдержит, нет!»
«Возможно. А может, и выдержит», — был спокойный ответ.
И вот корабль накренился, и, словно все оценив,
Он точно пошел по ветру в узкий бурный пролив.
День штормовой кончался на склонах зимней земли;
Мы вырвались из залива и под маяком прошли.
И когда на открытое море нацелился нос корабля,
Все облегченно вздохнули, все, — но только не я.
Я думал в черном порыве раскаянья и тоски,
Что удаляюсь от дома, где стареют мои старики.

ГАДАЛКА Перевод А. Сергеева

Я говорю гадалке: «Что-то никак не пойму,
Отчего я люблю все вкусное, а невкусного в рот не возьму?
Отчего у мота веселый, а у жмота печальный вид?»
«Легко загадки загадывать», — гадалка мне говорит.
Я говорю гадалке: «Что-то никак не пойму,
Всем не везет на свете или только мне одному?
То уплывет рыбешка, то пташечка улетит…»
«Легко загадки загадывать», — гадалка мне говорит.
Я говорю гадалке: «Что-то никак не пойму,
Отчего ребята заводят с девушками кутерьму?
И было бы что хорошее, а то — так сплошной стыд!»
«Легко загадки загадывать», — гадалка мне говорит.
Я говорю гадалке: «Что-то никак не пойму,
Раз всем помирать придется и вообще пропадать всему —
Зачем этот мир прекрасен и как праздничный стол накрыт».
«Легко загадки загадывать», — гадалка мне говорит.
Я говорю гадалке: «Что-то никак не пойму,
Где же причина причин, „потому“ на все „почему“?
От этих самых загадок в глазу аж слеза горит».
«Легко загадки загадывать», — гадалка мне говорит.

АЛЬФРЕД ЭДВАРД ХАУСМАН Перевод Б. Слуцкого

Альфред Эдвард Хаусман (1859–1936). — Ученый и поэт. Автор трех книг стихов, из которых наибольший успех поэту принесла книга «Шропширский парень» (1896). Простая по форме, лирика Хаусмана всегда с оттенком элегической грусти. Его герои — простые люди, его темы — быстротечность юности, тщета человеческих желаний, непостоянство дружбы.

НОВОБРАНЕЦ

Парень, из дому уходи,
Руку крепко сжав у дружка,
И удача пребудет с тобой,
Башня Лэдло стоит пока.
В воскресенье вернешься домой,
Когда улицы Лэдло пусты
И скликают колокола
Фермы, и поля, и кусты.
Если в понедельник придешь —
В Лэдло рынок шумит под горой.
Перезвон над Лэдло гремит:
«О, гряди, победитель-герой!»
Возвращайся, но только свершив
Героические дела.
Не забудут в Лэдло тебя,
Пока башня Лэдло цела.
Будешь в утренних странах ты
С горном каждый встречать рассвет.
Пожалеет Англии враг,
Что ты в Лэдло родился на свет.
Может быть, до Судного дня
Сляжешь в землю утренних стран,
Опечалив своих друзей
Вестью, что скончался от ран.
Деревенского друга оставь,
Городского покинь дружка.
Не забудут они тебя,
Башня Лэдло стоит пока.
* * *

«Двадцать один мне было…»

Двадцать одни мне было.
Я слушал совет мудреца:
«Отдайте гинеи и фунты,
Но не отдавайте сердца.
Отдайте рубины и перлы,
А души нельзя отдавать».
Но двадцать один мне было.
Нет смысла со мной толковать.
Двадцать один мне было,
Когда я внимал ему,
Что безнаказанно сердце
Нельзя раздавать никому,
Что буду вздыхать я немало
О том, что с сердцем свершил.
Мне двадцать два миновало.
«Увы, он прав!» — я решил.
* * *

«Я непорочен был и мил…»

Я непорочен был и мил,
Когда тебя любил.
Дивились все за сотню миль
На мой любовный пыл.
Теперь, когда любовный чад
Прошел и отдымил,
На сотню миль вокруг кричат:
«Он стал таким, как был».
* * *

«Прекрасны небеса и лес…»

Прекрасны небеса и лес,
И нет милей нигде!
Но краше леса и небес
Все то, что есть в воде.
Отмыла куст и облака
Проточная вода.
Земли заманчивей река —
Мне хочется туда.
Едва заслышу я волну,
Достаточно взглянуть —
Изведать жажду глубину,
Шагнуть и утонуть.
Но там, где речка ток струит,
В лазоревой волне
Печальный дурачок стоит:
Он просится ко мне.
* * *

«Шаги солдат в ушах гремят…»

Шаги солдат в ушах гремят.
Мы смотрим на парад.
И вдруг на мне один солдат
Остановил свой взгляд.
Мой друг, как со звездой звезда
И с миром — мир иной,
Мы не встречались никогда,
Не встретимся с тобой.
Друг другу не открыть сердца
Ни мне и ни тебе,
Но я с тобою до конца,
И ты — в моей судьбе.
* * *

«Ты цель себе поставил, друг?..»

Ты цель себе поставил, друг?
Спеши, покуда силы есть.
А хватит дела и на двух —
Я помогу. Я жду. Я здесь.
Зови меня — я прибегу.
Кричи. Я твой услышу крик.
А похоронят — не смогу:
От мертвеца — прок невелик.
Зови, покуда я не сгнил,
Пока не погрузился в ночь,
Покуда из последних сил
Не прошептал, что мне невмочь.
* * *

«А что теперь с упряжкой…»

«А что теперь с упряжкой,
А что с плужком моим,
Которыми я правил,
Покуда был живым?»
Как прежде, тянут кони
По той земле плужок,
Где ты пахал когда-то,
Куда ты ныне лег.
«А что, футбол гоняют
Теперь на берегу?
Ведь поиграть с парнями
Я больше не смогу».
Как прежде, мяч летает,
Сердца разгоряча,
И вратарю не просто
Не пропустить мяча.
«А как моя девчонка?
Устала ли рыдать
В постели одинокой,
Когда ложится спать?»
Она давно спокойно
В постели спит своей.
Девчонка всем довольна.
Забудь ее скорей.
«А как у мила друга
Теперь житье-бытье?
Добыл себе он ложе
Помягче, чем мое?»
Устроен я удобно.
Ночами тешу я
Покойника невесту.
Не спрашивай, брат, чья.
* * *

«Когда я прежде в Лэдло…»

Когда я прежде в Лэдло
Шагал при свете звезд,
Со мной два добрых друга
Шагали во весь рост.
В тюрьму стащили Нэда,
А Дика на погост.
Теперь один я в Лэдло
Иду при свете звезд.

БЕЛЬГИЯ

ГВИДО ГЕЗЕЛЛЕ Перевод с нидерландского Н. Мальцевой

Гвидо Гезелле (1830–1899). — Фламандский поэт и филолог, писал на нидерландском языке. Был священником. Преподавал в духовной семинарии в Руселаре, где одним из его учеников был Албрехт Роденбах (см. ниже). С 1871 года жил в уединенном местечке Контрейк.

С первым сборником («Кладбищенские цветы») Гезелле выступил в 1858 году, за ним в 1860 году последовали «Фламандские упражнения в стихосложении» и «Стихотворения, песни, молитвы». Темы творчества Гезелле— размышления о вере, взаимосвязи природы и человека, о судьбах родины. После длительного, вызванного тяжелым душевным кризисом молчания поэт в 1877 году вновь возвращается к литературной деятельности. Стихи этого периода посвящены вечности и смерти, поэт создал целый ряд мистических гимнов. С 1878 по 1880 год выходит в свет четырехтомное «Полное собрание стихотворений» Гезелле, в 1893 году — сборник «Венок времени», в 1897 году — «Рифмы».

ШЕЛЕСТЯЩИЙ ТРОСТНИК

О шелестящий мой тростник!
Напев твой горестен и дик!
Когда пролетный ветр с полей
твоих касается стеблей,—
смиренно гнешься, отрешен,
и, вспрянув, вновь творишь поклон,
и шепчешь… — в глубь души проник
твой зов печальный, о тростник!
О шелестящий мой тростник!
Как редко, встав от дел, от книг,
один сидел я над рекой;
был безграничен мой покой,
и я взирал на ток струи,
на стебли слабые твои,
на рябь… — и постигать привык
твой зов печальный, о тростник!
О шелестящий мой тростник!
Твой голос путника настиг,
но, глух к напеву твоему,
он прочь спешит, из тьмы во тьму,
туда, куда судьба влечет,
где злато звонкое течет,—
не остановишь и на миг
его, о милый мой тростник!
И все же, гибкий мой тростник,
не все отвергли твой язык;
господь твой стебель сотворил,
сказал он: «Дуй!» — и, легкокрыл,
тебя коснулся ветерок,
ты преклонился… слушал бог…
твой голос, мал или велик,
угоден был ему, тростник!
О шелестящий мой тростник!
И мне понятен твой язык,
когда, смирен и отрешен,
земле кладешь земной поклон,
господню заповедь верша,—
всегда с тобой моя душа,
о шелестящий мой тростник!
И мне понятен твой язык.
О шелестящий мой тростник,
вплети свой голос хоть на миг
в напев мой горький и прильни
к стопам того, кто наши дни
продлил! — о ты, творец твердынь,
что внемлет стеблю, не отринь,
услышь! — с мольбой к тебе приник
я — бедный, страждущий тростник!

СТАРЫЕ ВЕТВИ

Печален вид дерев нагих;
как прежде, там гнездятся
от веток — паветья, на них
листы не молодятся;
но знаю — ветви дрогнут вдруг,
листок с листком связуя,
на свет, струящийся вокруг,
перстами указуя.
Во мгле зимы чета стволов
чернеет за четою;
полумертвы, но вешний зов
затеплен в них мечтою;
так в старом — новой жизни дни
простерты божьим плугом,
как утро с вечером, они
чредуются друг с другом.
Рубцы и раны свежий цвет
зеленый заживляет;
минувшим не прельщайся, нет,—
оно благословляет
растущих вновь из седины,
все с тою же мечтою,
что присноновою должны
излиться красотою.

ЗЛАТОГЛАВЕЦ

О златоглавец, несличимый
с толпою звезд; неисточимый
источник сил;
сколь дивен выезд августейший,
когда стремишься ты древнейшей
тропой светил!
От века смертная зеница
зарей и полднем не назрится,
и грустен час,
как снидешь в царство теневое,
возвеселивши все живое
и, грешных, нас.
О знак, нагой земле явленный
в послы зиждителем вселенной,
чей лик сокрыт;
что я, что ты, златое око,
когда подъемлет нас высоко
Господень щит?
Как герб укажет на именье,
род, славу, честь и разуменье,
так, в свой чертог
взойдя, верховное светило
нам рыцаря провозвестило,
чье имя — Бог.

МАТУШКА

Ни фотографий
сыну Вы,
ни одного
портрета,
не соизволили —
увы! —
оставить
в жизни этой.
Все тлен — и холст
и мрамор, но,
моею полон
кровью,
был в сердце
образ Ваш давно
напечатлен
любовью.
Дай мне господь
нести, как свет,
его благую
силу
и, кончив лета,
сей портрет
унесть с собой
в могилу.

ИЗ ГЛУБИНЫ

Чуть слышный звон колоколов
и бой часов далекий;
и вся зима, как день один —
бессветный, одинокий;
так чужд пустынный этот мир,
так мрачен и уныл,
что сердце застучит на миг
и вновь лишится сил;
темнея, дышит небосвод
смятеньем; нет, тревожней
и глубже, отчего земля
вокруг еще ничтожней.
Я болен, что со мной? чего
недостает, что прежде
меня хранило от забот,—
меня, кто жил в надежде
и радости, кто обращал
и мысль, и светлый взор
к тебе, о солнце, в небеса,
в сияющий простор!
Где это все и почему,
унижен и бессилен,
я в зимнем склепе погребен
без плача, без светилен?
О неизбежность смерти, ты
передо мной воочью
стоишь; по капле тьма твоя
стекает в сердце ночью;
и вот печаль, хотя была
прекрасна жизнь моя,
на сердце возложила длань,
и ныне плачу я.
Где мне укрыться от тебя,
познание печали? —
ты безутешно и мертво;
ты — цепь, меня сковали.
Куда бежать? Ужель бежать
мне, что себя в молитве
искал, кому один господь
опора в этой битве?
Молился я или молчал —
ты слушал в вышине;
воззри же вновь — я сердцем чист,
и нет вины на мне.
Услышь, отец! Из глубины
взываю ввысь с мольбою:
«Над смертным сжалься, свет яви!
Я весь перед тобою».
И ты был погребен, как я,
во глубине могилы,
и ты беспомощность свою
оплакивал; и силы
тебя оставили; и ты
молил на склоне дня,—
ты, господи, приявший смерть,
страдавший за меня!
Так не отринь же; весь дрожа
от смертного озноба,
встать из ничтожности своей
хочу я, как из гроба!

ВОРОН

Однажды я следил, как старый ворон в мглистом
бессветном воздухе, — на призрака похож
немого, — помавал крылами с хладным свистом;
и клюв и лапы — весь, как уголь, черный сплошь.
Голодные глаза в провалах черных впадин
мигали тьмой; во мрак и траур обряжен,
урод среди своих, ничтожен и нескладен,
как камень, надо мной повис в тумане он.
Немой! И взмах его широких крыл беззвучен;
как те, что гроб несут, в тиши замедлив шаг,—
вот так и он скользил над льдом речных излучин,
над белизной лугов, — всему живому враг.
Чего ты хочешь здесь, о призрак? Что за вести
стремят тяжелый лёт в промозглой зимней мгле;
гонец страданий, где, в каком осядешь месте,
кому сулишь беду на сумрачной земле?
Что ныне нам с такой суровостью железной
несешь, ответь, — болезнь, жестокий голод, мор?
Иль, может быть, уже разверзлась тьма над бездной,
и вечный мрак персты над нами распростер?
Молчишь! так прочь лети! туда, где даже свету
нет доступа, мрачны и хмуры облака;
где волны вмерзли в лед; где не было и нету
ни неба, ни земли, ни малого цветка!
Прочь! Или молви мне, как все другие птицы,
хоть слово — как они, вскричи среди зимы;
да, как они, запой, хоть снег кругом вихрится
и на полях лежит налет вечерней тьмы.
И ворон вдаль поплыл, как глыба катафалка,
но прежде, чем уйти в чернеющую высь,
замедлил свой полет и тяжело и валко
и каркнул в тишине глухое: «Берегись!»

ЖОРЖ РОДЕНБАХ Перевод с французского

Жорж Роденбах (1855–1898). — Поэт и прозаик, писавший на французском языке. Изучал право в Гентском университете, где познакомился с Э. Верхарном. В 1881 году был одним из организаторов литературного журнала «Молодая Бельгия». С 1887 года жил в Париже. Испытавший вначале воздействие французских поэтов парнасской школы, Ж. Роденбах обретает в дальнейшем самостоятельный голос; для его стихов, вошедших в сборники «Элегантное море» (1881), «Светская зима» (1884), «Чистая юность» (1886), «Царство молчания» (1891), «Отблески родного неба» (1898), характерно неприятие капиталистической действительности, меланхолическая скорбь по фламандской старине, по уходящему патриархальному быту, культ страдания и тоски. Стихи Ж. Роденбаха, виртуозного мастера формы, передают зыбкость очертаний внешнего мира и мягкие полутона настроений; однако его символистская поэтика лишена зашифрованности, его стихи ясны и прозрачны. Перу Ж. Роденбаха принадлежит также ряд прозаических произведений.

«Воскресный бледен день…» Перевод М. Ваксмахера

Воскресный бледен день и пуст, как в годы детства,
Он весь — уныния и скуки торжество,
Тягуч он и сонлив, и нет такого средства,
Чтоб хоть на миг один расшевелить его.
Как будто из краев, залитых солнцем южным,
Вернулся ты домой, к постылым и ненужным
Заботам и хандришь, слоняясь, точно тень,
По хмурым комнатам… Таков воскресный день.
Воскресный этот день, томительный и длинный,
Чье сердце немота тугая оплела,
Безмерно сиротлив, как черные крыла
Далекой мельницы над голою равниной.
Воскресный блеклый день! Я на него гляжу
Опять, как в те года, опять глазами детства,
И фиолетовых полутонов соседство
В его мерцании неярком нахожу —
И фиолетовый оттенок риз пасхальных,
И фиолетовый оттенок похорон…
Опять колокола поют со всех сторон,
И мерный перезвон их голосов печальных,
Как прежде, в душу мне вливает смерти страх…
Глазами детскими гляжу на воскресенье,
Огромный вижу пруд в пустынных берегах,
И в нем обрывки туч и небосвод осенний.
Воскресный день. Душа тоскою смущена.
Чуть слышный аромат, таинственный и тонкий,
Букета белого и маленькой сестренки
Печальные глаза — она всегда больна…
* * *

«Иные города, старинные посады…» Перевод М. Ваксмахера

Иные города, старинные посады,
Где высятся церквей замшелые громады,—
Кольцом высоких стен они обведены,
Кольцом былых валов и рвов, заросших ныне,
Седых ровесников дряхлеющей твердыни.
И медный зов трубы слетает со стены
Унылой жалобой на долгую разлуку,
А рядом, на лугу, военную науку
Десяток рекрутов пытается постичь
Под монотонные рулады барабана —
По крепостным валам оживший бродит клич
Времен воинственных и гаснет средь бурьяна…
И старой крепости тосклив угрюмый вид,
И молодых солдат невесел шаг тяжелый,
И гулкий барабан встревоженно гудит,
Как улей, где в тоске больные бьются пчелы.
* * *

«В провинции, в тиши…» Перевод Ю. Денисова

В провинции, в тиши, в истоме предрассветной,
В стыдливой сладости предутренней поры
Звонят часы, звонят, и ласковей сестры
Авроры нежной взгляд, и музыкою бледной
За звуком слабый звук, как за цветком цветок,
На крыши падает, и в тихий час рассвета
Их рассыпает ветр, как влажные букеты.
Роняет с башенки за звоном звон Восток,
И падают они гирляндой лилий белых,
И падают они, Былого лепестки,
Из высей голубых, медлительны, легки,
На мертвое чело Годов окаменелых.

ТИШИНА Перевод Ю. Денисова

О, нежность вечера! О, полумрак осенний!
Как смерть безбольная, кончается закат.
По стенам к потолку карабкаются тени,
И дремлют комнаты, и лампы не горят.
Как смерть безбольная, с отрадною улыбкой
Приходят сумерки. И в глубину зеркал
Ты отступаешь сам, и странен образ зыбкий,
И кажется, что он не жил, а умирал.
Картины темные висят на белых стенах,
Пейзаж задумчивый — пейзаж твоей души.
Как будто черный снег все падает в тиши,
Там, в долгих сумерках, печально-неизменных.
О, нежность вечера, привыкшая к сурдине
И к звукам томных арф, кларнетов и виол!
Любовники молчат в мечтах о птице синей,
Рисунок на ковре их взгляды вдаль увел.
О, если б вздохи слить в едином аромате,
Став существом одним, — какая благодать!
И думать об одном и об одном молчать,
Когда последний свет томится на закате.
* * *

«Тебе подобен я, мой порт…» Перевод Ю. Денисова

Тебе подобен я, мой порт, больной мой брат!
Как скорбно над тобой звучат колокола!
Флотилия судов не раз к тебе плыла,
И груди парусов им золотил закат.
Те груди белые любви к морям полны!
Встречавший корабли, когда-то шумный порт,
Теперь ты в трауре, один скорбишь ты, горд,
И смелые суда не ищут ласк волны.
Исчез и шум и блеск… У берега тростник
Над пленного водой в недвижности поник.
Пустынная вода печальна, как вдова,
Ей саван ветры ткут, шепча любви слова.
Печально мы молчим, и ты, мой порт, и я.
Я знаю боль твою. Ведь эта тишина
Вся сожаленьями о парусах полна.
Как мертвый твой канал, застыла жизнь моя.

АЛБРЕХТ РОДЕНБАХ Перевод с нидерландского Е. Витковского

Албрехт Роденбах (1856–1880). — Фламандский поэт, писал на нидерландском языке. Учился в духовной семинарии, где на него большое влияние оказал преподававший там Гвидо Гезелле. Двоюродным братом поэта был Жорж Роденбах (см. выше).

В конце 70-х годов Албрехт Роденбах был основателем и руководителем литературного журнала «Рыцарский стяг» (впоследствии — «Новый рыцарский стяг»). Творчество Роденбаха, уходящее глубокими корнями в романтизм и впитавшее в себя влияния поэтов европейского Возрождения и классицизма от Данте до Гете, пленяет читателя страстностью и энергией. Молодой поэт становится одной из центральных фигур нарастающего национально-освободительного движения против насильственного офранцуживания Фландрии; он произносит пламенные речи, печатает политические статьи, пишет свободолюбивые стихи, пропагандирует нидерландский язык.

Рано ушедший из жизни, А. Роденбах оставил большое поэтическое наследие. Сборник «Первые стихотворения» вышел в свет в 1878 году, когда его автор был студентом юридического факультета. К лучшим произведениям Роденбаха принадлежит стихотворная драма в духе Вагнера «Гудрун», опубликованная после смерти поэта.

МЕЧТА

Плывут седые облака
в лазури высоты.
Глядит ребенок, погружен
в мечты.
И, изменяясь на лету,
уходят облака в мечту,
они плывут, как сны точь-в-точь,
прочь, прочь,
прочь.
Плывут седые паруса,
торжественны, чисты.
Глядит ребенок, погружен
в мечты.
И, уменьшаясь на лету,
плывут кораблики в мечту,
не в силах ветра превозмочь,
прочь, прочь,
прочь.
Плывут миражи вдалеке,
плывут из темноты.
Глядит ребенок, погружен
в мечты.
И нагоняет на лету
мечта — мечту, мечта — мечту,
чтоб кануть в Лету, кануть в ночь,
прочь, прочь,
прочь.

ЛЕБЕДЬ

Прохладно; первая звезда
в просторах замерцала;
и в девственный глядится пруд
небесное зерцало.
В объятьях ночи и луны,
сияние струящей,
прекрасный лебедь на воде
лежит, как будто спящий.
Он гладь невинную крылом
восторженно тревожит,
и пьет, и грезит, как поэт,
и прочь уплыть не может.
Ему ответит на любовь
печаль воды озерной
и образ отразит его,
хрустальный, иллюзорный.
И лебедь в озеро влюблен,
безмолвствуя во благе,—
но не бесчестит никогда
его невинной влаги.
(Дитя, вот так и я творю,
когда закат увянет,
когда невинный голос твой
в мое сознанье канет.)

ОРЕЛ

Вершину как престол избрав,
торжественная птица
взирала в небо, чтоб затем
в просторы устремиться.
Но ядовитая змея
всползла к нему на кручи,
и, лишь собрался царь высот
уйти в полет могучий,
змея вокруг его груди,
предательски и злобно,
блеснув на солнце, обвилась,
стальной петле подобна.
Летит орел, а с ним — змея,
что меж камней лежала —
и в грудь орлу сочится яд
отравленного жала.
О честолюбец, возлети
в простор, в пучину света —
и не ропщи, что смерть близка:
таков удел поэта!

МИР

Был зимний вечер. Темнота окутала алтарь.
Ко входу в церковь брел монах, держа в руке фонарь.
Как пилигрим, свершивший путь, усталый, изможденный,
остановился и застыл у каменной колонны.
И долго около дверей ключами он бренчал,
но сам, казалось, ничего кругом не различал,
как призрак. Наконец вошел, ступая еле-еле,
трикраты грудь перекрестил, смочил персты в купели,
фонарь немного приподнял, увидел в тот же миг:
стоит вблизи от алтаря еще один старик,—
как Голод, худ, как Смерть, согбен, — но все же был высок он,
в седой копне его волос светился каждый локон;
исполнен вдохновенных дум, сиял во мраке он,
как алебастровый сосуд, в котором огнь зажжен.
Сурово инок вопросил, едва его заметил:
«Что ищешь?» — «Мира!» — в тишине чужак ему ответил,
вздохнул и в нишу отступил, к колонне, где темно.
Монах, взглянув на чужака, молиться начал, но,
постигнув истину, шагнул назад, к церковной двери:
пришлец, искавший мира здесь, был Данте Алигьери.

MACTE ANIMO[52]

Я ничего не должен знать о женщинах на юге,
что полны гибельной тоски, когда, томясь в недуге,
несут безлистым деревам в безвыходной мольбе
плач о возлюбленных своих, о листьях, о себе.
Ты ль это, — слышу каждый час в груди твой хрип свистящий,—
ты ль это, червь, грызущий плоть, — смертельный рок, висящий
над светлой юностью моей? — Я все отдам навек,
но не тебя, моя душа, орешины побег!
Тяжелый, низкий небосвод вдруг посветлел сегодня,—
о радость, о тепло, о свет, о благодать господня,—
моя страна… моя любовь… жизнь, юность, счастье… Брат,
не рассуждать… Бери клинок, погибни, как солдат!

АРНОЛД САУВЕН Перевод с нидерландского Н. Мальцевой

Арнолд Саувен (1857–1938). — Фламандский поэт, писал на нидерландском языке. Принадлежал к поэтам позднего импрессионизма, для которых город, бурно развивающаяся промышленность, индустриализация общества были олицетворением гибели всего прекрасного. Поэты этого поколения (Саувен, Лангендонк, несколько позднее — Карел ван де Вустейне) находили приют и уединение вдали от шумных городов. Лучшие стихи Саувена написаны под впечатлением природы провинции Лимбург, полны свежести и чистоты восприятия, неподдельной простоты.

ЖУРАВЛИ

Высоко над хуторами,
Над просторами полей
Пролетают вечерами
Стаи диких журавлей.
Рассекут крыла, блистая,
Хрупкий воздух октября,—
Мчат на юг за стаей стая,
За далекие моря.
Над пустынной, нежилою,
Опочившей до весны,
Над осеннею землею,
Над землею тишины,
Где паучьи паутинки
Серебрятся у леска,—
Журавлиные поминки,
Их прощальная тоска.
И среди равнин безлесных
Пастухи у пестрых стад
Ввысь, на странников небесных,
Долго с жалостью глядят.
В их глазах — печаль, тревога
И еще вопрос немой:
«Далеко ль лежит дорога,
Скоро ль будете домой?»
А они, как пилигримы,
Исчезают в полумгле.
Их пути непостигаемы
Умирающей земле.

ТРАКТИР

Уж целый век стоишь ты, старожил,
Среди путей торговых, на развилке.
Сколь многим ты радушно предложил
Свой кров и стол, бочонки и бутылки.
Тому, кто вечером бредет без сил
И чувствует усталость в каждой жилке,
Призывный свет твоих окошек мил,
Как свет далекой дружеской ухмылки.
Сколь счастлив тот, кто на своем пути
В дом собственных желаний мог войти,—
Где слышит слово ласки и привета,
Где ждет его Любовь, где стол накрыт,
Огонь в камине весело горит,
Постель свежа и загодя нагрета.

ДАЛЕКОЕ

Я вижу вновь высокий дом, фронтон,
Зеленый ставень, шторы в мелких сборках,
Две тачки и повозку на задворках,
Над красной черепицей — трепет крон.
То, что погибло в глубине времен,
Живет во мне, как в детстве — сумрак в норках,
Сарай на крепких струганых подпорках,
Столбы ворот, конюшня и загон.
О дом, о мир, исчезнувший давно,
Ты будешь жить со мною заодно,
Тоску и нежность в сердце насаждая.
Мне не забыть, как с твоего крыльца
Звала меня, тогда еще мальца,
Перед закатом женщина седая.

ПОЛ ДЕ МОНТ

Пол де Монт (полное имя — Карел Мария Полидор де Монт) (1857–1931). — Фламандский поэт, писал на нидерландском языке. Вместе с Албрехтом Роденбахом был одним из руководителей национального студенческого движения. С 1904 по 1918 год был хранителем Королевского музея изящных искусств в Антверпене.

Пол де Монт был поэтическим наставником фламандского поколения литераторов — «восьмидесятников», уделял внимание взаимосвязям различных литератур, что внесло большой вклад в дело сближения литератур Нидерландов и Бельгии. Пол де Монт разделял взгляды сторонников «искусства для искусства», но его стихи трогают читателя чистотой и живостью интонации. Среди поэтических сборников Пола де Монта — «Весенние шутливые представления» (1881), «Идиллии» (1882), «Порхание бабочки» (1885) и др. Ему принадлежат также прозаические произведения, пьесы и ряд работ по фламандскому фольклору и истории искусства.

ЖАВОРОНКУ В КЛЕТКЕ Перевод с нидерландского Н. Мальцевой

Пускай от кисти до плеча
Отсохнут руки палача,
Пусть не уйдет он от бича,
Ему готова плаха —
До старости и до седин
Да будет ввергнут в равелин
Тот, кто посмел на миг один
Лишить тебя родных долин,
О жаворонок, благостная птаха…
Я молча слушаю певца,
Его напевам нет конца,
Они очаровать ловца
Пытались без успеха —
Но равных им на свете нет.
О жаворонок, ты поэт!
Ты в клетке, но тебе в ответ
Долин зеленых вторит эхо.
Я под чужим окном стою
И слезы горестные лью,
Переживая скорбь твою,—
Увы, в каморке тесной
Ни веточки, ни стебелька…
О, как неволя нелегка!
Пусть клетка тесная крепка —
Необоримая тоска
Влечет тебя в простор небесный.
Тоска, великая тоска,
Как исполинская рука,
Тебя возносит в облака
Из этой клетки душной,—
Тоска по ветру в вышине,
По неземной голубизне
В горячем солнечном огне,
Но жизни в пропасти воздушной.
Тоска — и смысла нет в борьбе,
Но утром, будто по волшбе,
Бурлит поэзия в тебе,
Зовет в просторы воли —
Ты к богу путь направил свой,
Но горе! Ты, поэт живой,
О прутья бьешься головой
И замолкаешь от безумной боли.
Но ты молчишь всего лишь миг,
Но снова слышен звонкий клик,
Но вновь глаголет твой язык,
Чтоб знали все, повсюду:
Не сломлены твои крыла,
И сколь темница ни мала,
Но песнь чиста и весела:
«Я должен петь… Я должен петь — и буду!»
О жаворонок, бедный брат,
Как был бы я безмерно рад,
Когда бы смог от всех преград
Тебя избавить…

ИВАН ЖИЛЬКЕН Перевод с французского

Иван Жилькен (1858–1924). — Франкоязычный поэт. Учился в Лувенском университете; в 90-е годы руководил журналом «Молодая Бельгия». И. Жилькен был сторонником поэзии «чистого искусства»; однако его поэзия во многом отразила реальные социальные противоречия эпохи. Поэмы Жилькена «Осуждение художника» (1890) и «Сумерки» (1892), поэтический сборник «Ночь» (1897) исполнены мотивов неприятия буржуазной морали.

ПРИЗЫВ Перевод М. Квятковской

Из бездны мерзостной к тебе взываю я,
О Муза страждущих, царица непокорных,
Мать прихотливых скук и упоений черных,
В обиженных сердцах клокочет злость твоя;
Любовница богатств, алмазов и тряпья,
Ты — опиумный бред эдемов иллюзорных,
Владычица стихов, печальных и тлетворных,—
Приди! Здесь, в липкой тьме, хрипит душа моя.
Твой мрачный фейерверк — одна моя отрада;
На пастбищах твоих пасти я буду стадо
Невиданных безумств, неслыханных страстей.
Целуй меня хмельней! Пригубить дай отравы!
И в грозную лазурь, куда мне нет путей,
Мой разум вознеси, как солнце в блеске славы!

СЕГОДНЯ Перевод М. Квятковской

Роза льет аромат несравненный,
Расцветает и вянет она.
Плесни мне, дружище, вина,
И выпьем за тленность вселенной.
Словно бабочка, льнет красота
То к одной, то к другой светлокудрой.
Все сущее — видимость. Мудрый
Следит, как играет мечта.

РАЗРЫВ Перевод М. Квятковской

Как хорошо нарушить клятвы гнет,
Как тяжело докучный долг нести!
Поверь, что сердце, обещая, лжет,—
Оно не в силах клятву соблюсти.
Не прибегай к старинным волхвованьям,
Не оживляй угаснувшее пламя,
Не тронь души неправым притязаньем,
Не уловляй знакомыми силками!
Да, я тебя оставил, разлюбя,
И так же умерла любовь твоя!
Ты — знала. Нет, я не виню тебя,
Но наше счастье погубил не я.
Я лишь исполнил долг, порвав с тобою.
Иди вперед, не плача по утратам,
Своим путем, указанным судьбою,
И зла не помни, расставаясь с братом.

МУДРЫЕ Перевод М. Квятковской

Куртины цветов белоснежных
Ароматами сердце пьянят,
И мудрость голов белоснежных
Мне тончайший дарит аромат.
Цветы пред очами мудрых
Облетают с уходом весны;
Но кроткие речи мудрых
Далеко сквозь вечность слышны.

В ВАГОНЕ Перевод Ю. Денисова

Ребенку жить в изгнанье суждено,
И он в вагоне гаснет от печали.
Неудержимо ускользают дали,
А он глядит в вечернее окно.
Загадочным желанием томим,
Он чувствует Эдем, скользящий мимо…
Эдем исчез!.. Восторг — воздушней дыма,
Развеялись надежды вместе с ним.
Смиритесь иль судьбу на бой зовите —
Неумолим извечный ход событий,
И что нас ждет, еще никто не знал.
О, как горька недостижимость рая!
Он близко, за окном, но, как Тантал,
Стремлюсь к нему, его не достигая.

МОРИС МЕТЕРЛИНК Перевод с французского

Морис Метерлинк (1862–1949). — Выдающийся драматург, эссеист, поэт; писал на французском языке (о его творчестве см. том БВЛ «Эмиль Верхарн. Стихотворения. Зори. Морис Метерлинк. Пьесы»), В 1889 году Метерлинк выпустил сборник стихов «Теплицы», а в 1896 году — сборник «Двенадцать песен», дополненный впоследствии еще тремя стихотворениями («Пятнадцать песен», 1900); этим исчерпывается наследие Метерлинка-поэта. Символистские мотивы стихов Метерлинка, его романтическое обращение к темам народных легенд были своеобразным протестом против мещанской бескрылости натуралистического искусства конца века. Душа лирического героя тяготится неподвижностью и духотой «теплиц». Однако мы не найдем здесь ни сильных страстей, ни подлинного трагизма, присущих драматургии Метерлинка.

ОРАНЖЕРЕЯ СКУКИ Перевод М. Квятковской

О, синей скуки в сердце тленье,
Когда в рыданиях луны
Мои мечты просветлены
Прозрачной синевой томленья!
Той синей скуки гладь светла,
Как мир оранжереи сонной,
Где в глубине темно-зеленой
В квадратах света и стекла
Видны огромные растенья,
Чьи тени, странно продлены,
Оцепенели, словно сны,
На розах страстного смятенья,
И волны, полнясь в тишине,
Слились с луною в небе млечном
В одном рыданье — синем, вечном
И монотонном, как во сне.

ЗАЖИГАТЕЛЬНОЕ СТЕКЛО Перевод Э. Шапиро

Гляжу на прошлые часы
Сквозь жгучее стекло печали,
И с голубого дна предстали
Цветы невиданной красы.
Стекло над сумраком желаний!
Желанья, что таит душа!
И мертвая трава, шурша,
Горит в плену воспоминаний!
Приближу я к мечте своей
Стекло, и в зыбкости кристалла
Раскроются цветы устало
Давно умолкнувших скорбей!
Пока их память не одела
В привычный саван гробовой,
Пусть этот креп смутит покой
Иных надежд в душе незрелой.

РАСТЕНИЯ СЕРДЦА Перевод Ю. Денисова

Уйдя под голубой хрусталь
Мечты прозрачной и усталой,
Стихает боль моя помалу
И стынет давняя печаль.
Растений символичных чары,
Желаний охладевших мхи,
Лианы — прошлые грехи,
Услад отцветших ненюфары.
И только лилия одна,
Возвысясь над больной листвою,
Молчит средь мертвого покоя,
Недвижна, холодна, бледна.
И, белизны своей истому
Рассеяв, словно лунный свет,
Она мистический обет
Несет кристаллу голубому.
* * *

«От слез мои губы завяли…» Перевод Ю. Денисова

От слез мои губы завяли,
Лобзания не родились…
Несжатое поле печали,
Желаний забытая высь!
Все время то скука дождей,
То снежная гладь на полянах.
Из воспоминаний туманных,
В душе притаившись моей,
Два волка глаза устремили
На жертвы и молча глядят
На кровь убиенных ягнят,
Схороненных в снежной могиле.
И светится только луна
В печали своей монотонной,
И в холоде осени сонной
Спит страсть, голодна и больна.
* * *

«Она любви искала…» Перевод М. Квятковской

Она любви искала
В неведомых краях,
По всей земле искала,
В пустынях и в морях,
В нехоженых лесах.
Три пастуха, три града
Дарили ласки ей.
Жена трех королей,
Она любви искала,
Но не встречалась с ней.
Она домой вернулась.
Перед ее дворцом
Старик стучался в двери.
И золотым кольцом
Насквозь пробил он двери.
— Что надо вам у нас?
— Прошло уж тридцать лет
С тех пор, как я вас знаю.
— И я узнала вас.
— Я жду вас каждый час.
— Теперь ваш волос сед!
— Я жду вас тридцать лет.
Дадите ли мне руку?
— На ваших — крови след!
— Стучусь я тридцать лет.
* * *

«Трижды в рог я протрубил…» Перевод М. Квятковской

Трижды в рог я протрубил,
Что ж она нейдет?
— С башни вниз она сошла,
У окна не ждет.
Мы в тот вечер, в горький час
Плакали вдвоем.
— Плакала она семь лет
И забылась сном.
С ней ли перстень золотой?
Мой пропал с тех нор.
— Даже взгляда не пошлет
Вам она в укор.
Знаю, грешен я пред ней,
Бог один лишь свят.
— Вас простила бы она,
Но уста молчат.
Словно мальчик, я рыдал
У ее дверей.
— Знайте, вот уже три дня,
Как не больно ей.

ПЕСНЯ «Семь лет, как взаперти…» Перевод В. Васильева

Семь лет, как взаперти
Томится королева,
Семь лет, как не найти
Ключа от этой башни.
А за мостом вода
Течет туда, где море.
Вот с золотым ключом
Король стучится к ней,
Стучится много дней.
Но не подходит ключ.
— А где искать другой?
— Ищи на дне морском.
К ней праведник пришел
С серебряным ключом,
Стучится день за днем.
Но не подходит ключ.
— А где искать другой?
— Ищи на горных кручах.
Стучится к ней бедняк.
Он медный ключ принес,
Но повернуть никак
Не удается ключ.
— А где искать другой?
— Ищи за черной тучей.
Явилось к ней дитя.
Без стука в дверь вошло.
При нем железный ключ.
— Ты где нашел его?
— Его увидел я,
На лестницу всходя.

ПЕСНЯ «Мне успели шепнуть…» Перевод Э. Шапиро

Мне успели шепнуть
(О, как страшно, дитя),
Мне успели шепнуть,
Что собрался он в путь…
Лампа здесь зажжена
(О, как страшно, дитя),
Лампа здесь зажжена,
У дверей я одна…
Вот вошла в первый зал
(О, как страшно, дитя),
Вот вошла в первый зал:
Грустно пламя дрожало…
Во второй вошла зал
(О, как страшно, дитя),
Во второй вошла зал:
Грустно пламя шептало…
Вот вошла в третий зал
(О, как страшно, дитя),
Вот вошла в третий зал:
Там огонь умирал.

ПЕСНЯ «Тридцать лет искал я, сёстры…» Перевод В. Васильева

Тридцать лет искал я, сестры,
Истекает жизни срок.
Тридцать лет искал я, сестры,
Разыскать его не смог.
Тридцать лет блуждал я, сестры,
По земле и по воде.
Раньше был он всюду, сестры,
Нынче нет его нигде.
Час печали близок, сестры.
Снять сандалии пора.
Умирает вечер, сестры,
В сердце — холод и хандра.
Отдаю вам посох, сестры,
Отдаю с моей сумой.
По шестнадцать лет вам, сестры.
Продолжайте поиск мой.

ПРОСПЕР ВАН ЛАНГЕНДОНК Перевод с нидерландского Н. Мальцевой

Проспер ван Лангендонк (1862–1920). — Фламандский поэт, писал на нидерландском языке. Один из основателей литературного фламандского журнала «Сейчас и скоро»; одним из первых в Бельгии начал борьбу с поэтами романтико-классического направления.

Поэтическое творчество Лангендонка развивалось очень неравномерно, подъемы активности перемежались периодами спада и глубокой меланхолии. Его поэтическое наследие невелико — это сборник «Строфы» (1900). Многое из более поздних стихотворений поэта не публиковалось и было утеряно.

ГВИДО ГЕЗЕЛЛЕ

Глава мыслителя, по смерти миром
Помазанная, в ореоле лет,
Согбенная над одиноким миром,
Над бедными слезами наших бед;
Свободна лжи, чужда людским кумирам,—
Любви и человечности завет,—
Что, жизнь утратив, разлилась эфиром
И возжигает вечной жизни свет.
Из тьмы идут на этот свет сердца
К Вам, кто тысячекратно, до конца
Прочувствовал их горести и муки,
Их униженье, гнет и злобу скуки,—
Чей скорбный взгляд, причастный временам,
Прощает нас и сострадает нам.

ПОДНИМАЯСЬ К ХРАМУ СВЯТЫХ ДАРОВ

О грозный темный исполни,
Пропахший мрачной стариной,—
О чем я только не молил,
Сокрыт твоею глубиной!
О существо из камня! Здесь
Надеждой пьян, убит виной,—
По лабиринту сердца я
Бежал вослед за тишиной.
Ни трепет тела, ни слеза,
Ни вздох души во мгле ночной —
Ничто не скрылось от тебя,
Не проходило стороной.
Все — горе первое мое
И стон последний потайной —
В тебя врастает и живет
За этой каменной стеной.
Болит ли сердце или плоть —
Душе не справиться одной.
Я против рока восстаю,
И горе следует за мной!

ПЕСНЯ ШАРМАНЩИКА

По улицам таскаю
Шарманку круглый год,
С печалью воспеваю
Свой собственный приход.
О «сердце, что разбито»,
«Тоске в чужом краю»,
О том, что «все забыто»,
Я без конца пою.
Те песенки знакомы
Народу с давних лет.
Кто хлеб, кто грош из дому
Мне вынесет в ответ.
Докучливы, как вьюга,
Напевы бедняка.
Но можно ли друг друга
Понять наверняка?
Меня с шарманкой вместе
Несет людской поток,
Но в каждом новом месте
Я стар и одинок.

БОЛГАРИЯ

ДОБРИ ЧИНТУЛОВ

Добри Чинтулов (1822–1886). — Родился в семье ремесленника; учился в России (окончил Одесскую семинарию). Учительствовал в Сливене и Ямболе. Выступал за национальную независимость Болгарии. Автор революционно-романтических стихов (созданы в 1849 — начале 60-х годов), проникнутых идеями патриотизма и свободолюбия. Стихи Д. Чинтулова мелодичны, написаны живым народным языком; некоторые из них стали народными песнями (в частности, стихотворение «Восстань, восстань, юнак балканский!», публикуемое в настоящем томе).

ВОССТАНЬ, ВОССТАНЬ, ЮНАК БАЛКАНСКИЙ! Перевод М. Зенкевича

Восстань, восстань, юнак балканский!
От сна глубокого буди
И против власти оттоманской
На битву всех болгар веди!
Кровавые льет слезы в муке
Под игом рабства наш народ,
Он к небу простирает руки,
Да бог спасенья не дает.
Итак, терпели мы немало,
Доколе ж будем мы терпеть,—
Такими станем, как бывало,
Иль лучше всем нам умереть!
Доколе будем мы рабами
Иль сил своих не соберем,
Иль мы себя погубим сами
И вымрем в рабстве под ярмом.
Смотрите, как живут народы,
И с них пример возьмем себе,—
Как добиваются свободы
И прославляются в борьбе.
Вставайте, братья, все к оружью,
И смело двинемся вперед,
Готовьте к бою сабли, ружья!
Ведь скоро помощь к нам придет.
Поднявшись, сербы, черногорцы
Помогут нам сражаться тут,
И с севера на помощь скоро
Герои русские придут.
Змею раздавим мы ногами,
Пока она еще мала,
И смело вступим в бой с врагами,
Чтоб вновь свобода ожила.
Пускай восстанет лев балканский,
Повеяв бурей, грозен, смел,
Чтоб полумесяц оттоманский
За темной тучей потускнел!
Поднимем знамя боевое,
Свободной будет вся страна!
Пускай прославятся герои!
Да сгинут вражьи племена!

ПЕТКО РАЧЕВ СЛАВЕЙКОВ Перевод М. Зенкевича

Петко Рачев Славейков (1827–1895). — Первый крупный поэт Болгарии, видный просветитель и известный общественный деятель. Родился Славейков в городе Тырнове в семье ремесленника-медника. Учился в церковной школе, с шестнадцати лет сам стал сельским учителем. За патриотические выступления не раз подвергался преследованиям со стороны турецких властей и греческого духовенства. Издавал в Константинополе газеты «Гайда» (1863–1867) и «Македония» (1866–1872), которые пользовались большой популярностью. После национального освобождения П. Славейков стал одним из лидеров либеральной партии, был министром и председателем Народного собрания. Как общественный деятель П. Славейков боролся за утверждение демократических норм общественной жизни, выступал против реакции, буржуазной диктатуры. Всегда проявлял живой интерес к России, популяризировал русскую литературу, выступал против антирусской политики правящих кругов в болгарском княжестве.

Литературной деятельностью Славейков начал заниматься с конца 40-х годов. Он собирал народные песни, пословицы и поговорки, переводил русских, украинских, сербских и греческих поэтов. От вольных переработок он шел к созданию художественных переводов, закладывая основы переводческого искусства в Болгарии. В 1852 году в Бухаресте вышли его первые поэтические сборники — «Пестрый букет», «Песенник» и «Басенник», в которые вошли переводные и оригинальные произведения поэта. Эти сборники выполняли также роль учебных пособий в болгарских школах. В историю болгарской литературы Славейков вошел как один из родоначальников болгарской реалистической поэзии. Его басни, сатирические стихи, патриотическая и интимная лирика, его поэмы проникнуты народным духом и идеями национальной независимости.

КАНУН

Вставай! Пришел к тебе я с песней,
чтоб пробудить тебя от сна.
Вставай! Встречай восход чудесный.
Вставай, гляди, как даль ясна.
Уж птички певчие на воле
в лесу зеленом гомонят,
ржет жеребец в широком поле —
пойми, чему он тоже рад!
Вставай! Проснуться не пора ли?
Иль будет спать и тот, кто юн?
Иль долгим сном мы все не спали?
Вставайте! Праздника канун!

ЖЕСТОКОСЕРДИЕ МОЕ СЛОМИЛОСЬ

Я говорил: «Не буду, возмущенный,
оплакивать злосчастный наш народ».
Я укорял его ожесточенно:
«Страдай, коль сносишь ты покорно гнет!»
Такой народ судьбы своей достоин,
достоин тяжких мук, нужды и зла,
как раб бессмысленный и спящий воин,
что может ждать он за свои дела?
Ведь жизнь такую в жалком прозябанье,
что наш народ влачит день изо дня,
не искупают все его страданья,
сочувствия к нему нет у меня!
Но вспомнил, мама, как ты умирала
и как от юности и до седин,
гонимая, ты мучилась, страдала,
и все из-за того, что я твой сын!
Жену свою я вспомнил молодую:
не покидая двух моих детей,
невольница злосчастная, кочуя,
в нужде скиталась средь чужих людей!
Чрез смерть твою и чрез ее мученья
страдания народа я постиг,
и вскрылось старых ран кровотеченье,
и головой я в горести попик…
Мое жестокосердие сломилось,
и я в слезах проклятие изрек
за то, что гордостью душа затмилась
и что я был несправедлив, жесток.
Я проклял всех, кто заслужил проклятье,
всех, кто живет в позоре, честь губя,
виновников всех проклял без изъятья
и вместе с ними самого себя…
И я прислушался… И вдруг услышал
призыв: «Ах, кто поможет нам в защите?»
И я, вздохнув, в ответ промолвил тише:
«О, спит ли бог? Иль ничего не видит?»

ХРИСТО БОТЕВ

Христо Ботев (1848–1876). — Занимает особое место в общественном сознании и литературе Болгарии. С его именем связан высший этап национально-освободительной борьбы болгарского народа 60–70-х годов XIX века, а в его творчестве воплощены самые светлые национальные идеалы. После своей трагической гибели поэт стал национальным героем.

Христо Ботев родился в семье учителя. Непродолжительное время он жил в Одессе и учился в гимназии (1863–1865), где увлекся русской литературой и революционной мыслью. Возвратившись в родной город, юноша замещал отца в местной школе и завоевал репутацию непримиримого противника турецких властей и болгарских богачей. Под давлением местной знати осенью 1867 года ему пришлось эмигрировать в Румынию, где он провел почти девять лет. Здесь он близко сошелся с болгарской революционной эмиграцией и такими выдающимися ее деятелями, как Любен Каравелов и Васил Левский. Социалист-утопист и революционный демократ, он проповедовал свои идеи в эмигрантской печати. Ярким свидетельством его смелых воззрений стал «Символ веры болгарской коммуны» (1871), в котором писатель говорил, что ждет «пробуждения народов и будущего коммунистического строя во всем мире». Вскоре X. Ботев оказался в центре борющейся эмиграции, а когда погиб В. Левский, возглавил Болгарский Центральный революционный комитет, готовивший всенародное восстание. Стремясь поддержать соотечественников, поднявшихся против чужеземного ига, X. Ботев сформировал отряд и в мае 1876 года переправился с ним через Дунай, чтобы вступить в открытую борьбу против регулярных турецких частей за свободу своей родины. В неравном бою он погиб в горах, недалеко от города Враца. По сложившейся традиции болгарский народ ежегодно отмечает 2 июня как день памяти Христо Ботева и всех патриотов, отдавших жизнь за свободу и независимость Болгарии.

Небольшое поэтическое наследие X. Ботева (немногим более двадцати стихотворений) разнообразно в идейном и жанровом отношении. Это вдохновенная гражданская лирика; это разящая сатира на чужеземных поработителей и благодушных болгарских либералов; это и искренняя исповедь человека любимого и любящего, который, подавляя в себе все личное, идет на суровую борьбу «за правду, за правду и за свободу». При жизни поэта часть его стихотворений была издана в 1875 году совместно с произведениями С. Стамболова в сборнике «Песни и стихотворения». Впервые все они были собраны лишь после смерти автора.

Христо Ботев оказал огромное влияние на все развитие болгарской поэзии; некоторые его стихи стали народными песнями.

ЭЛЕГИЯ «Народ мой бедный, скажи хоть слово…» Перевод А. Гатова

Народ мой бедный, скажи хоть слово,
кто в рабской зыбке тебя качает?
Тот ли, кто в тело вонзил Христово
свой меч со злобой и наслажденьем?
Иль тот, кто песню одну лишь знает:
«Свою ты душу спасешь терпеньем»?
Тот ли, другой ли — его наместник
иль брат Иуды и сын Лойолы,—
подлец-предатель, живой предвестник
грядущих тягот, нужды проклятой,
разбойник новый, в безумье новом
отца убивший, предавший брата?
Кто он? Скажи мне. Народ — ни слова,
молчит Свобода. Но час за часом
так страшно, глухо гремят оковы.
Народ на стадо скотов кивает —
на сброд, одетый в сюртук и рясу,
на всех, кто, видя, в слепца играет.
Народ кивает, а пот кровавый
с чела струится на камень хладный.
К кресту прибит он, распят. И ржавый
гвоздь разъедает народу кости.
Народу в сердце змей впился жадно,
его и наши сосут и гости.
А раб все терпит. И мы годами
бесстыдно молча считаем время,
как долго стонем под хомутами,
а кровь струится из ран народа.
Мы ждем, поверив в скотское племя,
что срок настанет — придет Свобода.

ХАДЖИ ДИМИТР[53] Перевод А. Суркова

Жив еще, жив он. Там, на Балканах,
лежит и стонет в крови горючей
юнак отважный в глубоких ранах,
в расцвете силы юнак могучий.
Обломок сабли он бросил вправо,
отбросил влево мушкет свой грубый,
в очах клубится туман кровавый,
мир проклинают сухие губы.
Лежит отважный. В выси небесной
исходит зноем круг солнца рдяный.
Жнея по полю проходит с песней.
Сильнее кровью сочатся раны.
В разгаре жатва… Пойте, рабыни,
напев неволи! Встань, солнце, выше
над краем рабства! И пусть он сгинет,
юнак сраженный… Но, сердце, тише!
Кто в грозной битве пал за свободу,
тот не погибнет: по нем рыдают
земля и небо, зверь и природа,
и люди песни о нем слагают…
Днем осеняет крылом орлица,
волк ночью кротко залижет раны;
и спутник смелого — сокол-птица —
о нем печется, как брат названый.
Настанет вечер — при лунном свете
усеют звезды весь свод небесный.
В дубравах темных повеет ветер —
гремят Балканы гайдуцкой песней!
И самодивы в одеждах белых,
светлы, прекрасны, встают из мрака,
по мягким травам подходят смело,
садятся с песней вокруг юнака.
Травою раны одна врачует,
водой студеной кропит другая,
а третья в губы его целует
с улыбкой милой — сестра родная.
«Где Караджа[54], расскажи, сестрица,
найди, сестрица, мою дружину.
Душа юнака — моя расплата,—
пусть, бездыханный, я здесь остыну».
Сплели объятья, всплеснув руками,
и льются песни, и крылья свищут,
поют, летая под облаками,
дух Караджи до рассвета ищут…
Но ночь уходит… И на Балканах
лежит отважный, кровь бьет потоком,
волк наклонился и лижет раны,
а солнце с неба палит жестоко.

МОЯ МОЛИТВА Перевод А. Суркова

Благословен бог наш…

О мой боже, правый боже,
ты не тот — не небожитель,
а надежда сердца, боже,
чья в душе моей обитель.
Ты не тот, пред кем ночами
поп с монахом ломят спины
и кого коптит свечами
православная скотина.
Ты не тот, кто, взявши глину,
сотворил жену и мужа,
но сынов земли покинул
в рабстве, голоде и стуже.
Ты не тот господь, чьей властью
правят поп, и царь, и папа,
кто неволе и несчастью
бедных братьев отдал в лапы.
Ты не тот, кто бедных учит
лишь молитвам да терпенью
и до самой смерти мучит
лишь надежд пустых гореньем.
Ты не бог тиранов злобных
и бесчестных лицемеров,
бог глупцов скотоподобных,
кровопийц и изуверов.
Ты, мой боже, — разум ясный,
бедняков-рабов опора,
чьей победы день прекрасный
все народы встретят скоро.
В сердце каждому, о боже,
ты вдохни огонь свободы,
чтобы в битву шли без дрожи
на душителей народа.
Укрепи мне, боже, руку,
чтоб, когда народ восстанет,
я пошел на смерть и муку
в боевом народном стане.
Не позволь, чтобы остыло
это сердце на чужбине,
чтобы голос мой уныло
замирал, как крик в пустыне!..

КАЗНЬ ВАСИЛА ЛЕВСКОГО[55] Перевод Л. Мартынова

О мать родная, родина милая,
о чем ты плачешь так жалобно, слезно?
Ворон! А ты, проклятая птица,
над чьею могилой каркаешь грозно?
О, знаю, знаю, плачешь, родная,
потому, что черная ты рабыня.
Знаю, родная, твой голос священный —
голос беспомощный, голос в пустыне.
О мать-Болгария! Мертвое тело
в граде Софии, на самой окраине,
тяжестью страшной в петле тяготело…
Сын твой казнен был. Рыдай в отчаянье!
Каркает ворон зловеще, грозно,
псы и волки воют в поле…
Детские стоны, женские слезы,
старцев горячее богомолье.
Зима поет свою злую песню,
тернии ветер по полю гоняет,
мороз, и стужа, и плач безнадежный
скорбь на сердце твое навевают!

ИВАН ВАЗОВ

Иван Вазов (1850–1921) — поэт, прозаик и драматург. На разнообразном наследии писателя, составившем целую библиотеку, воспитывалось несколько поколений болгарских читателей. Народным поэтом и патриархом болгарской литературы назвала Вазова передовая общественность Болгарии.

Иван Вазов родился в семье торговца. Детские и юношеские годы будущего поэта совпали со временем подъема национально-освободительного движения в стране, что отразилось на его интересах и взглядах. Получив скромное образование (местная школа и год учебы в гимназии), Вазов целиком отдается литературе и проявляет живой интерес к общественным событиям. В 1876 году, спасаясь от преследования турецких властей, он эмигрирует в Румынию, и вскоре в Бухаресте выходят первые сборники его стихов — «Знамя и гусла» и «Печали Болгарии». В них запечатлено воодушевление болгар в канун знаменитого Апрельского восстания 1876 года и передана глубокая драма народа в дни его кровавого подавления. После освобождения Болгарии Иван Вазов посвящает борцам за свободу цикл лиро-эпических поэм «Эпопея забытых»; высокие нравственные принципы, мужество и героизм болгар он прославляет в поэмах «Громада» и «Загорка». Событиям национально-освободительной борьбы в Болгарии посвящено и наиболее известное произведение Вазова — роман «Под игом», написанный в конце 80-х годов в России (см. 70-й том БВЛ).

В 80-е годы Иван Вазов выступает с рядом новых поэтических сборников — «Гусла», «Поля и леса», «Сливница», где воспоминания о прошлом перемежаются со скорбными размышлениями о настоящем. Лирического героя отталкивает та новая буржуазная действительность, в которой «звон металла» начинает играть определяющую роль. В сборниках «Песни скитальца» (1899), «Под нашим небом» (1900) с большой силой звучит тема закрепощения труда и социального угнетения. Реалистическая поэзия Вазова наполняется идеями гуманизма, чувством глубокого уважения к простым труженикам, в ней усиливаются сатирические мотивы, осуждение реакции.

В поисках светлого начала поэт нередко обращается к изображению природы родной страны — таковы циклы «На Коме», «Родопы», «Горизонты Пловдива». Стихотворения последних сборников поэта «Июльский букет» (1917), «Заблагоухала моя сирень» (1919) — это элегические воспоминания о любви, которая облагораживает и очищает человека. Поэт достигает необыкновенной простоты, легкости и прозрачности стиха, живости и выразительности поэтического языка.

Поэт глубоко национальный по своему духовному складу, по выразительным средствам, Вазов вместе с тем широко использовал опыт русской поэзии — Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Через всю жизнь он пронес глубокую любовь к русской культуре и литературе, а в своих произведениях передал сокровенные чувства любви болгар к русскому народу.

Демократическое и патриотическое наследие Ивана Вазова стало неотъемлемой частью национальной культуры Болгарии.

РОССИЯ! (Отрывок) Перевод Н. Тихонова

…Повсюду там, где вздох суровый,
где неутешно плачут вдовы,
где цепи тяжкие влекут,
ручьи кровавые текут,
и узник-мученик томится,
и обесчещены девицы,
и рубища сирот сквозят,
и старики в крови лежат,
и в прахе церкви, села в ранах
и кости тлеют на полянах,
у Тунджи, Тимока и Вита,
где смотрит жалкий раб забитый
на север, среди темных бед,—
по всей Болгарии сейчас
одно лишь слово есть у нас,
и стон один, и клич: Россия!
Россия! Свято нам оно,
то имя милое, родное.
Оно, во мраке огневое,
для нас надеждою полно.
Напоминает нам, скорбящим,
что, всем забыты миром, мы
любовью сладостной, хранящей
озарены средь нашей тьмы.
Земля великая, Россия,
всей ширью, светом, мощью ты
с небесной только схожа синью,
с душою русской широты.
Там все моленья наши слышат,
и в нынешний печальный час
восьмидесяти мильонов дышат
сердца, волнуяся за нас.
О, скоро нам свою протянет
могучую десницу брат,
и кровь поганых литься станет,
Балканы старые взгремят.
И вот Камчатки ветер дикий
и гневной Балтики ветра
сошлись в единый шквал — и крики
слились в единое — «ура!».
О, здравствуй, Русь, в красе и мощи,
мир вздрогнет, услыхав тебя;
приди, царица полуночи,
зовем тебя, зовем любя.
Народ зовет единокровный,
и час настал — к своим приди,
что предназначено, исполни,
завет великий воплоти!
Ведь ты для нас славнее славных,
тебе на свете нету равных,
вместила в ширь границ своих
народы, царства, океаны,
не обозреть пространства их.
Сам бог хранил от силы вражьей
тебя, стоящую на страже,
тебя, восставшую крушить
Мамая орды, Бонапарта;
умеешь ты врага страшить,
лишь на твою он взглянет карту.
И мы тебя зовем святой,
и, как сыны, тебя мы любим,
и ждем тебя мы, как Мессию,—
ждем, потому что ты Россия!
22 ноября 1876 г.

НЕ ПОГАСИТЬ ТОГО, ЧТО НЕ ГАСНЕТ Перевод М. Зенкевича

Нам солнце светит благодатней,
когда ненастье прояснится,
но луч его еще приятней,
когда проникнет в щель темницы.
Путь кораблю найти поможет
и звездочка средь ночи темной,
а искра маленькая может
порой разжечь пожар огромный.
Гус на костре сожжен, но пламя
ночь мировую осветило,
и ярче темными ночами
сверкает грозных молний сила.
Того, что никогда не гаснет,
не погасить вам, о тираны!
Гонимый вами свет ужасней
вас поразит огнем вулкана!
Здесь все мгновенно, скоротечно —
те, что живут, и те, что жили.
Престолы, царства, вы — не вечны,
и черви вас съедят в могиле.
Лишь вечен свет один нетленный
в огромной мировой пустыне.
Наш мир возник с ним во вселенной
и с ним не пропадет, не сгинет.
Во мраке он горит светлее,—
его не погасить могилой,
и свет, убитый в Прометее,
горит в Вольтере с новой силой.
И если солнце вдруг сегодня
исчезнет и светить не будет,
то кто-нибудь из преисподней
огонь для света нам добудет!

ДВА БУКА Перевод М. Павловой

Я видел в лесу два обнявшихся бука.
Казалось, их сблизил желания жар,—
как двое влюбленных, без слова, без звука,
веками вкушают любовный нектар.
«О буки! — решился деревьям сказать я.—
Вы делите радость и тяжесть невзгод.
Гроза не расторгнет такого объятья,
и смерть поцелуев таких не прервет.
Завидная доля любви бесконечной,
скрепленной всей силою дружеских уз…
Но что ее сделало верной и вечной
и что укрепило ваш прочный союз?
Что тут помогло: колдовство, иль венчанье,
иль страстные клятвы? Ответьте же мне!»
Презрительно буки хранили молчанье,
лишь ветви теснее сплелись в вышине.

ВЫ БЫ ПОГЛЯДЕЛИ! Перевод В. Луговского

Всюду я встречаюсь с неизбывным криком,
он мутит мне душу, в плоть мою проник он.
Всюду — на дороге, в хижине, в корчме ли —
беспросветность горя тлеет в стоне диком:
«Вы бы поглядели!»
В хатах дым и копоть. Облик невеселый.
Воздух, как в темнице, — смрадный и тяжелый…
Здесь в лохмотьях грязных на немытом теле
спят вповалку люди на земле на голой:
«Вы бы поглядели!»
Здесь царят неволя, горе, бедность злая,
в очаге лепешка корчится ржаная;
здесь в морщинах лица, души отупели;
дети с колыбели чахнут, увядая…
«Вы бы поглядели!»
Безысходность рабства, мерзость запустенья,
вкруг навозной кучи сорные растенья;
радости витают далеко отселе,
вместо них недугов смертных наважденье…
«Вы бы поглядели!»
Бедность вековая, тяжкая работа,
вечная работа — до седьмого пота;
радостные песни нынче онемели,
нищета заела — горе и забота:
«Вы бы поглядели!»
Здесь под бедным кровом меркнет луч сознанья,
здесь затменье мысли, жизни угасанье;
люди здесь поникли, волей оскудели,
всюду воцарилось злое прозябанье…
«Вы бы поглядели!»
«Вы бы к нам, несчастным, заглянули, может,
вскормленные нами мудрые вельможи!
Ваши пересуды вам не надоели?
Вас дурные мысли ночью не тревожат?
Вы бы поглядели!»
«Мы зовем к нам в гости сытых и богатых,
весело живущих в расписных палатах.
Вот когда бы к нам вы заглянуть посмели,
страшно б испугались вы за свой достаток!
Вы бы поглядели!»
«Вспомнив о мужицкой горестной судьбине,
вы бы позабыли о своей гордыне
и сердца бы ваши вправду заболели,
хоть такого в жизни не было поныне…
Вы бы поглядели!»

МОИ ПЕСНИ Перевод М. Зенкевича

И я уйду, когда мой час настанет,
и надо мною вырастет трава,
и кто добром, кто злом меня помянет,—
но песнь моя останется жива.
Имен немало с легкою их славой
безжалостные годы в прах сотрут,
их заглушат забвеньем плесень, травы,—
мои ж стихи и песни не умрут.
Призыв в них слышен к правде и свободе,
в них чувства добрые, любовь и труд,
и отражен в них светлый лик природы,—
мои стихи и песни не умрут.
В них дуновение Балканских кряжей,
напевы гор гармонией живут,
в них слышен гром народной славы нашей,
мои стихи и песни не умрут.
Ведь в них всю душу я излил всецело,
с ее цветами, жемчугом, до дна,
и в них живет все, чем она горела,
и в них трепещет и звенит она.
Меня не тронет злобный вой нестройный
и зависти и ненависти гнев,
и в будущее я гляжу спокойно,—
к нему дойдет моих стихов напев.
В них отражен болгарский дух народный,
а он бессмертен так же, как народ,
и будет жить в веках наш край свободный,—
и песнь моя в народе не умрет!

СТОЯН МИХАЙЛОВСКИЙ

Стоян Михайловский (1856–1927). — Родился в семье видного болгарского просветителя и педагога. Среднее образование он получил в константинопольском лицее, а высшее — юридическое — во Франции. Был адвокатом, судьей, преподавателем Высшей школы (университета); активно участвовал в общественной жизни как публицист и редактор газет. Идеологические позиции С. Михайловского не отличались устойчивостью; в первый период деятельности он был ближе к демократическим и прогрессивным кругам, а перед Балканскими войнами и в 20-е годы он смыкается с реакцией и впадает в религиозный мистицизм.

В литературе для С. Михайловского наиболее плодотворными были 90-е и начало 900-х годов. Характерные жанры, в которых выступает поэт, — басня, философские и сатирические сонеты, сатирическая поэма. Реалистической поэзии Михайловского присущи строгость формы, афористичность выражения мысли, ритмическая четкость стиха. Широкую известность приобрели его басни, в которых осмеиваются самодовольство обывателя, тщеславие, кичливость и беспринципность. Разящей сатирой на деспотический режим буржуазной Болгарии явилась поэма Михайловского «Книга о болгарском народе» (1897). В цикле стихотворений «Пролог к книге рабов» (1900) и в драматической поэме «Точильщик» (1902) поэт обращается к «невольным беднякам», призывая их разрушить мир насилия и тирании во имя светлого будущего. Написанный С. Михайловским в 1892 году «школьный гимн» «Кирилл и Мефодий», посвященный создателям славянской письменности, приобрел широчайшую популярность и поныне исполняется в качестве гимна 24 мая — в День славянской письменности и культуры, который отмечается в Болгарии как национальный праздник.

ЛЕОКРОКОТ Перевод В. Корчагина

Monstrum horrendum[56]

Я был мальчишкою тогда. И наш учитель школьный
о чудище поведал нам, о злом Леокрокоте:
мол, в душу каждого сей зверь вселил бы страх невольный,
но он — за тридевять земель, лишь там его найдете;
Леокрокот есть помесь льва с шакалом иль с гиеной,
на белом свете твари нет отвратней и опасней…
Однако то, что нам внушал чудак наш вдохновенный,
мне показалось им самим придуманною басней.
…Я вырос. Я в краю родном встречал мужей державных —
тех проходимцев, тех дельцов, столь злых, сколь и могучих
что падки до расправ, до зверств — как тайных, так и явных,
что, власть и роскошь раздобыв из слез людских горючих
свой окровавленный топор отождествляют с властью…
И понял я: Леокрокот — не выдумка, к несчастью!

ФИЛИН И СВЕТЛЯЧОК Перевод С. Михалкова

В глухой ночи, как яркий ночничок,
меж трав и меж цветов светился Светлячок.
(Печальный же удел ему достался!)
Заметил Филин Светлячка, за ним погнался
н в когти хищные схватил.
«Что сделал я тебе?» — «А ты не догадался?
Ты мне мешал!» — «Да чем же?» — «Ты светил!..»
Был ясен приговор, и суд недолго длился.
Наш Светлячок угас, в потусторонний мир переселился…
Точнее говоря, чтоб завершить рассказ,
он в брюхе Филина, бедняжка, очутился!

ПЕНЧО СЛАВЕЙКОВ

Пенчо Славейков (1866–1912). — Один из крупнейших писателей Болгарии конца XIX — начала XX века. Талантливый поэт и переводчик, взыскательный критик и тонкий ценитель народного творчества — таким он остался в сознании нескольких поколений болгарских читателей.

Родился Славейков в семье видного общественного деятеля и поэта Петко Славейкова. Гуманизм и демократические убеждения были основой мировоззрения будущего поэта. Когда юноше шел восемнадцатый год, он тяжело заболел: сильная простуда вызвала паралич, и Славейков оказался прикованным к постели на несколько лет. В домашних условиях он завершил гимназическое образование, много лет занимался литературой. По собственному признанию писателя, Тургенев и Короленко помогли ему преодолеть духовный кризис, вызванный недугом.

В 1892 году Славейков как государственный стипендиат уезжает в Лейпциг, где занимается философией, литературой и изучает западные языки. В Германии он провел шесть лет, и здесь окончательно сложились его литературные взгляды. В нем причудливо уживались противоречивые тенденции: он увлекался философией Ницше и отдал явную дань эстетству; вместе с тем он прокладывал новые пути в реалистическом искусстве и был непримиримым врагом всякой литературной посредственности и официоза.

После возвращения на родину Славейков издавал литературный журнал «Мысль», работал в Народной библиотеке, был директором Народного театра в Софии (1908–1909). За публичное выступление против реакционного славянского съезда в 1910 году он был уволен с должности директора Народной библиотеки и, преследуемый властями, вынужден был уехать в Италию. Там, на чужбине, поэт и скончался.

Богато и разнообразно литературное наследие П. Славейкова. К числу значительных его произведений относятся сборники стихотворений и поэм — «Эпические песни» (1896), «Мечты» (1898), «Сон о счастье» (1907), «На острове блаженных» (1910). Незавершенным осталось эпическое произведение о национально-освободительной борьбе — «Кровавая песня», над которым поэт работал около двух десятилетий. В ряде произведений он поэтизирует жизнь болгарских тружеников и сурово осуждает сильных мира сего.

«Желтые, сухие листья…» Перевод М. Петровых

Желтые, сухие листья
сбросил наземь вихрь осенний.
По сухой листве брожу
средь лесов, лишенных тени.
Шепот облетевших листьев
средь лесов, лишенных тени,
я пойму, когда меня
сбросит наземь вихрь осенний.

CIS MOLL Перевод А. Ахматовой

So pocht das Schicksal an die Pforte.

Beethoven[57]
Он занавеску отстранил рукой
и тихо стал перед окном раскрытым.
Ночь летняя таинственна была
и веяла дыханием усталым,
а рой мерцающих на небе звезд
сиянье проливал над миром сонным
и вел какой-то разговор невнятный
с разбуженными ветками в саду.
Ночь ясною была, но мрак зловещий
сгущался у Бетховена в душе —
сквозь этот мрак он ничего не видел.
Он тихо отвернулся от окна,
в раздумии по комнате прошелся
и у открытого рояля сел.
Мелодия взлетела бурным вихрем
и, дрогнув, оборвалась. Руки он
вдруг опустил и побледнел смертельно.
Зловещие, безрадостные мысли
вспорхнули на мгновенье черным роем,
как вспархивают искры из-под пепла,
когда разрыта груда жарких углей.
«Все для меня окончено навек!
Ослепший не увидит света солнца,
и лишь затем блуждает он во тьме,
чтоб каждый миг испытывать весь ужас
при мысли о потерянных мирах.
Слепой! Отныне для меня погасли
лучи светила вместе со звучаньем
музыки… А всегда они одни
и жизнь давали духу моему,
и свет высокий чувствам горделивым.
Я жил один — и вот себя я вижу
при жизни мертвецом. Другие люди
живут гармонией моих творений,
а я по их вине навеки глух.
И призрак участи моей жестокой
преследует меня неумолимо
своим холодным и зловещим смехом:
„Творец гармонии — ты сам глухой!“
И сердце просит мира и покоя,
покоя под землей. У двери гроба
судьба не будет ни стучать, ни звать».
Тень смерти над художником витала,
и холодом пахнуло на него,
но гений и души его хранитель
отвел удар… И вот Бетховен встал,
и поднял голову, и хмуро глянул
через окно на звездный небосвод.
«Так близок мой покой! Но сердце жаждет
такого ли покоя? Избавленья?
Покоя в смерти? Или малодушье
о нем мне шепчет льстивым голоском?
Где ж гордое сознание, что есть
величье в человеческом несчастье?!
Да, ты слепой! Гомер был тоже слеп,
но в слепоте своей яснее зрячих
он все, что было тайным, увидал.
Так, значит, не в зрачках таится зренье,
а в сокровеннейшей святыне сердца.
И я оттуда слышу отзвук чудный,—
быть может, стонет так душевный хаос?
Рыданье ли то сердца моего
иль первый трепет мыслей неизвестных,
но гордых, зародившихся во мраке,
которым бог назначил новый путь?..
Нет! Нет! Он жив, тот всемогущий дух,
а с ним и я в искусстве существую…
Утрата одного лишь только слуха
не может уничтожить идеал,
поддержанный тем Слухом Высочайшим.
Через него я ощущаю пульс
всей буйной жизни естества земного.
Не он ли в сердце у меня трепещет?
Не оттого ль оно страдает так?
Вся жизнь его в мучениях тяжелых…
Лишь в тайном этом слухе обрету
для новых чувств неслыханные звуки,
чтобы искусство ими обновить…»
Так вот какой достигла высоты
великая душа в великой скорби!
И, унесен взлелеянной мечтой
в ее полет, он за свое творенье
заброшенное снова принялся.
И все забыл, и всех забыл на свете.
В гармонии, и дивной и могучей,
столкнулись звуки стройно и слились
в мятежный рой, летящий с новым роем,
как языки пожара. И от них
горячим вновь повеяло дыханьем…
А смертные оковы, что душа
отбросила так гордо, чуть звенели
мучительно, как отзвук дальней бури,
и где-то замирали вдалеке…
В могучем хоре молодого гимна
дыхание высокого покоя
затрепетало — гордый дух воскрес.
И в забытьи Бетховен не заметил,
как в комнату его вошел неслышно
один из молодых учеников
и, пораженный звуками рояля,
остановился. Страшные сомненья
в его уме смущенном зароились:
«Я слышу, как рычит голодный лев!
Откуда эти звуки? Как возникли?
Не в приступе ли мрачного безумья?
А может быть, забыв звучанье мира,
он потерял и память стройных форм?
Безумец, уж не думает ли он
мир заглушить рычаньем громовым
и дать музыке новые законы?»
А тайное сознание шептало
Бетховену: «Не проклинай судьбу,
тебе особый дан удел… Ты взял
с небес огонь страдальца Прометея,
чтобы его возжечь в сердцах людей
и этим их, горящие, возвысить.
Ты не исчезнешь — ты в людских сердцах
бессмертие познаешь в смертном мире».

ПОЭТ[58] Перевод В. Луговского

В последний день с оружием в руках
взят на Балканах, — пред судом суровым
предстал боец, испытанный в боях,
и обратился он с последним словом:
«Хотите знать вы, кто я? Что ж, опять
посмею я назвать себя поэтом.
Да, я восстал, — не мог я не восстать,
готов я вновь сказать суду об этом!
Люблю родных полей услады все,
земных плодов, земных цветов дыханье;
люблю листву в предутренней росе,
вечернее люблю благоуханье.
Гляжу и наглядеться но могу
на наши нивы после зимней дремы:
внимаю певчим птицам на лугу,
их голоса мне с детских лет знакомы!
Как я внимал свободным песням их,
как сладостно весной они певали!
Ни от меня, ни от друзей моих
вы этих песен счастья не слыхали!
Согрел их луч небесного тепла,
в их сердце дал он вызреть песням новым.
И каждая созрела и взошла,
как зреют зерна под земным покровом!
Но солнце не сияло для меня,
во мраке жили все мои собратья…
И я к щеке прижал приклад ружья,
для сердца свет хотел отвоевать я,
чтоб песнь, что солнце в сердце породит,
могла бы, радость сея, разноситься;
чтоб пел поэт — как небо нам велит —
свободно, как поют на воле птицы…»
Был вынесен короткий приговор,
и на заре повстанец был повешен,
холодный ветер крылья распростер
над полем — и метался, безутешен.
Захлестнута безжалостной петлей,
ветвь скрипнула — и листья онемели…
Не шелохнется липа над рекой,
на ней давно умолкли птичьи трели.

НЕРАЗЛУЧНЫЕ Перевод М. Павловой

На холме Калина гнется то налево, то направо,
с ее ветками сплетает свои ветки Клен кудрявый.
Я свернул с дороги пыльной, чтоб в тени набраться силы,
и тогда-то мне Калина тайну горькую открыла.
И печальный шепот листьев долго слушал, замирая:
«Ах, на этом свете лживом юной девушкой была я!
Как теперь, мне это солнце с неба ласково сияло,
но еще другое солнце мою душу согревало.
Не на дальнем небосклоне для меня оно всходило,—
из соседского оконца улыбалось то светило:
днем и вечером оттуда на меня глядел мой Иво.
Он мне пел, и эти песни до сих пор я помню живо:
„Моя любушка-голубка, не горюй, что нет нам счастья,
что родители суровы, не хотят давать согласья.
Сердце верное не дрогнет, — что ему тоска и мука?
Коль сердца так крепко любят, то и смерть им не разлука!“
Было сладко слушать речи, горько слезы лить над ними…
Видно, нам соединиться не судил господь живыми!
Как-то матушка к колодцу меня по воду послала.
Возвращаюсь я и вижу: вся деревня прибежала.
Люди хмурые стояли у ворот, где жил мой Иво.
Вдруг я слышу: „Вот бедняга! Как он кончил несчастливо!
Прямо в сердце нож вонзился… Голова на грудь повисла…“
Тут я вздрогнула и наземь уронила коромысло.
Сквозь толпу рванулась с криком и на миг окаменела:
весь в крови лежал мой Иво, страшный нож торчал из тела…
Вырвала я нож из сердца, молча в грудь свою вонзила,
На него упала мертвой и руками обхватила!
Пусть отец и мать узнают, пусть узнает вся округа,
что и мертвые, как прежде, крепко любим мы друг друга.
И недаром нас, прохожий, не на кладбище зарыли,—
только те, кто мертв, как камень, спят в кладбищенской могиле.
На холме нас схоронили, там стоим мы над долиной:
Иво стал кудрявым Кленом, я зеленою Калиной.
Он меня ветвями обнял, — наши ветви, словно руки…
Для сердец, что верно любят, даже в смерти нет разлуки!..»
Долго я сидел и слушал, грустной повестью задетый,
и все то, что я услышал, рассказал вам в песне этой.

КИРИЛЛ ХРИСТОВ

Кирилл Христов (1875–1944). — Видный поэт, очень противоречивый и неровный в своем творчестве.

Родился в городе Старой Загоре, учился в гимназии, непродолжительное время был в морской школе в Триесте, затем изучал юриспруденцию в Брюсселе, занимался литературой в Неаполе, Берлине, Париже. В Болгарии был учителем, чиновником в Народной библиотеке, профессором литературы в Софийском университете. С 1923 по 1930 год К. Христов преподавал болгарский язык и литературу в Лейпцигском университете, а затем и Карловом университете в Праге. В 1938 году он возвратился на родину.

В печати поэт выступил в начале 90-х годов. В юности испытал влияние социалистических идей. Переводил с увлечением Надсона и Плещеева. Первые сборники стихов «Песни и вздохи» (1896) и «Трепеты» (1897) принесли молодому поэту широкую известность. За ними последовали новые издания — «Вечерние тени», «На перекрестке», а в 1903 году уже выходят «Избранные стихотворения» К. Христова с предисловием самого авторитетного в то время писателя — И. Вазова. И. Вазов отмечал изящество образов и ритмов у молодого поэта, его умение передать сильные чувства и страсти. К этому периоду относится все наиболее денное, созданное К. Христовым в болгарской литературе. Дальше творческий путь его идет по нисходящей линии. Утратив связь с прогрессивными силами, поэт пережил идейно-художественный кризис, испытал влияние модернизма, а в годы первой мировой воины стал певцом националистических интересов правящих кругов.

СОНЕТ «Блажен, кто и по смерти жив для мира…» Перевод А. Тарковского

Блажен, кто и по смерти жив для мира,
чья память в землю с прахом не сошла,
кто завещал бессмертные дела,
уйдя в разгаре жизненного пира.
Блажен, кого по смерти славит лира
народная, кто сжег себя дотла,
чья воля всем соблазнам предпочла
служенье правде и отчизне сирой.
Смерть тяжела тому, кто, не любя
земли родной, жил только для себя:
о мертвом слова доброго не скажем.
В последний миг поймет он, что его
навеки смерть оставит одного
не под холмом — под целым горным кряжем.

УТРО НА БЕРЕГУ МОРЯ Перевод П. Семынина

Погасли звезды в брызгах изумрудных,
встает светило где-то далеко,
и паруса рыбачьих лодок утлых
в лучах, как бабочки, скользят легко.
Лежащий навзничь, показался день,—
он словно борется еще с дремотой…
Про путь ночной рассказывает что-то
волна скале, со лба отершей тень.

ЭЙ, К НАМ ВЕСНА ИДЕТ! Перевод А. Тарковского

Эй, к нам весна идет! Туманы вьются…
Куда их, к черту, тащит вихрь шальной!
Глянь: на горах уже рубашки рвутся.
Эй, к нам весна идет, в наш край родной!
Снег прободали стрелки листьев нежных.
Спеши, гонец весны, не то другой
тебя еще опередит подснежник.
Эй, к нам весна идет, в наш край родной!
Весна идет! Хэш[59] распрямляет спину
и говорит: «Куда, корчмарь? Постой!
А ну, попотчуй, висельник, дружину!..»
Эй, к нам весна идет, в наш край родной!
Отряд бредет… Еще речные воды
черны и лес не приодет весной.
Что за беда! Вперед, гонцы свободы!
Эй, к нам весна идет, в наш край родной!

ПЕЙО ЯВОРОВ

Пейо Яворов (1878–1914). — Выдающийся поэт, творчество которого отличается большой психологической глубиной и острой драматичностью.

Яворов (его настоящая фамилия Крачолов) родился в семье мелкого торговца. Из-за материальных трудностей вынужден был оставить учебу, работал телеграфистом. С середины 90-х годов стал печататься в разных литературных изданиях и вскоре обратил на себя внимание многих крупных писателей и критиков. В 1900 году П. Яворов переезжает в Софию и целиком отдается литературной и общественной деятельности. Он редактировал революционные газеты «Дело», «Свобода или смерть», сблизился с руководителями национально-освободительного движения в Македонии и сам принял непосредственное участие в этом движении. На основе этих впечатлений возникли его воспоминания «Гайдуцкие мечты», биографический очерк «Гоце Делчев», публицистические статьи. Подавление Илинденского восстания 1903 года вызвало у поэта глубокий духовный и творческий кризис.

Лирика П. Яворова конца 90-х годов и начала 900-х годов — это высшее достижение болгарской социальной поэзии на рубеже веков. В ней воплощена трагическая участь болгарских крестьян, преклонение перед титанической силой народа, боль и сострадание к униженным и угнетенным. Вместе с тем Яворов создал замечательные образцы интимной лирики. Поэт широко использует народно-песенные национальные мотивы, достигает виртуозности формы, а стих его приобретает музыкальное звучание. Иван Вазов назвал Яворова «певцом откровений человеческой души» и «вдохновенным художником-ваятелем болгарской поэтической речи». Его первый сборник «Стихотворения» выдержал два издания — в 1901 и 1904 годах.

После подавления национально-освободительного движения в Македонии П. Яворов работал в Народной библиотеке, в софийском Народном театре. Второй сборник поэта, «Бессонница» (1907), передает идейное и творческое смятение Яворова. Сам сборник знаменует собой начало символизма в болгарской литературе. Однако поэт не порывает полностью с реалистическими традициями. Мотив сострадания и любви к человеку, протест против засилья реакции, облеченные в иные формы, и теперь звучат в его стихах. Трагическая судьба личности, жаждущей добра и света, нашла воплощение и в драме Яворова «У подножия Витоши» (1911) — одном из наиболее значительных произведений болгарской драматургии. В эти годы поэт пережил и личную трагедию — покончила с собой его жена. Оказавшись в непримиримом конфликте со средой, П. Яворов кончает жизнь самоубийством.

АРМЯНЕ[60] Перевод М. Зенкевича

Изгнанники, жалкий обломок ничтожный
народа, который все муки постиг,
и дети отчизны, рабыни тревожной,
чей жертвенный подвиг безмерно велик,—
в краю, им чужом, от родного далеко,
в землянке, худые и бледные, пьют,
а сердце у каждого ноет жестоко;
поют они хором, сквозь слезы поют.
И пьют они, чтобы забыть в опьяненье
о прошлом, о том, что их ждет впереди,—
вино им дает хоть на время забвенье,
и боль утихает в разбитой груди.
Шумит в голове, все покрылось туманом,
исчезнул отчизны страдальческий лик;
к ее сыновьям, в омрачении пьяном,
уже не доходит о помощи крик.
Как зверем голодным гонимое стадо,
рассеялись всюду в краю, им чужом,—
тиран-кровопийца, разя без пощады,
им всем угрожает кровавым мечом.
Родимый их край превратился в пустыню,
сожжен и разрушен отеческий кров,
и, беженцы, бродят они по чужбине,—
один лишь кабак приютить их готов!
Поют они… Льется их буйная песня,
как будто бы кровью исходят сердца,
и давит их ярость, им душно и тесно,
в душе у них — горе и гнев без конца.
Сердца угнетенных наполнены гневом,
в огне их рассудок, а взоры в слезах,
и льется их песня широким напевом,
и молнии мести сверкают в глазах.
И зимняя буря, их пению вторя,
бушует, и воет, и дико ревет,
и вихрем бунтарскую песню в просторе
далеко по белому свету несет.
Зловещее небо насупилось мглистей,
и все холоднее студеная ночь,
а песня все пламенней, все голосистей.
И буря ревет, голосит во всю мочь…
И пьют… и поют… То обломок ничтожный
народа, который все муки постиг,
то дети отчизны, рабыни тревожной,
чей жертвенный подвиг безмерно велик.
Босые и рваные, в тяжкой разлуке
с отчизной далекой, вино они пьют,
стремясь позабыть все несчастья и муки,—
поют они хором, сквозь слезы поют!

ГАЙДУЦКИЕ ПЕСНИ Перевод М. Павловой

Гоце Делчеву[61]

I
День я днюю по местам укромным,
ночь ночую по дорогам темным.
Нету батьки, нету мамки,—
батьки, чтоб наставить,
мамки — в путь отправить…
Гой вы, горы,
ты, Пирин-планина!
Гой вы, черны
цареградски вина!
С кем враждую — меру дам за меру,
с кем дружу я — веру дам за веру.
Нету ни сестры, ни брата —
брата, чтоб гордиться,
сестры, чтоб проститься…
Гой ты, сабля
вострая, лихая!
Гой ты, водка
лютая, хмельная!
Бог на небе — пусть себе богует.
Царь на троне — век ли пролютует?
Нету милой, нету любы,—
чтоб ждала-скучала,
обо мне рыдала…
Гей, винтовка
моя, огнеметка!
Гей, подружка,
солуньска молодка!
II
Ой, кабы, люба, да были
червонным золотом чистым
твои ли русые косы…
Их на коня бы, любушка, право,
тотчас сменял я;
с ним бы ораву
турок проклятых прогнал я!
Ой, кабы, люба, да были
двумя алмазами, люба,
твои ли черные очи…
Их на ружье бы, любушка, право,
тотчас сменял я;
с ним бы на славу
турок стрелял я!
Ой, кабы, люба, да были
жемчужным чудным монистом
твои ли белые зубки…
Их на саблю, любушка, право,
тотчас сменял я,
ею б на славу
турок сражал я!
III
Темный наш лес — засада,
гей ты, ружье-кремневка,
люди идут с базара,
едет надутый Лазо;
дерево лист уронит,
пуля Лазо догонит,
воевода.
«Люди идут с базара,
едет надутый Лазо;
дерево лист уронит —
плохая примета.
Пуля Лазо догонит,
сживет со света…
Огонь чело мне сжигает,
мука мне душу терзает,
дружина».
Зуб за зуб, око за око,
эх, верная клятва гайдука.
Знают Лазо повсюду,
кровавого ката, иуду;
зуб за зуб, мука за муку —
таков обычай гайдука,
воевода.
«Знают Лазо повсюду,
кровавого ката, иуду,
зуб за зуб, мука за муку,
за смерти!
Таков обычай гайдука
навеки…
Да жаль мне бедную пташку,
Лазову дочку, бедняжку,
дружина».
IV
Сон мне снился, ой, не радость,
проклятая младость,
холм могильный, холм песчаный
под листвой увялой.
На могиле, ой, не радость,
проклятая младость,
крест юнацкий деревянный,
на нем птенчик малый.
Рано утром, ой, не радость,
проклятая младость,
он поет, как в жизни трудной
сирота скитался.
А под вечер, ой, не радость,
проклятая младость,
он поет, как воин юный
с жизнью расставался.
Сон мне снился, ой, не радость,
проклятая младость,
сон зловещий, сон нелживый —
мой холм сиротливый…

ВОЛШЕБНИЦА Перевод В. Соколова

Душа моя — смиренная рабыня,
твоей душой плененная. Отныне
душа моя в твои глаза глядит,
она тебя смиренно заклинает
и молит, молит. Год за годом тает…
Твоя душа-волшебница молчит.
Моя душа томится жгучей жаждой,
но все молчит в ответ на зов мой каждый
твоя душа, дитя и божество…
Твои глаза молчат…
Не отвечает
душа твоя.
Ужель ее смущает
волшебное свое же торжество?

ВЕНГРИЯ

МИХАЙ ВИТЕЗ ЧОКОНАИ Перевод Н. Чуковского

Михай Витез Чоконаи (1773–1805). — Один из крупнейших и разностороннейших венгерских поэтов. Автор лирических стихов, ирони-комических и эпических поэм, антидворянских сатирических комедий, трактатов по стихосложению. Поклонник Гольбаха, Руссо, Вольтера, он сочинял стихотворения любовно-анакреонтические и философские, навеянные идеями о естественном равенстве людей. Стилевые традиции рококо, сентиментализма, петраркизма сплавлялись у него со школярско-плебейскими и фольклорными мотивами. Вынужденный вести полунищую скитальческую жизнь, он отлично знал народную поэзию и стал одним из первых писать стихи в народно-песенном духе.

ВЕЧЕР

Уходит солнца шар средь блеска и сиянья
В распахнутую дверь ущерба, увяданья;
Горячие лучи бледнеют, умирая,
Свой жар за горизонт багряный погружая,
И гаснут в вышине на золоченых тучах.
И вечер на крылах прохладных и могучих
Летит с улыбкою, летит, роняя росы,
Как сладостный бальзам, в раскрывшиеся розы.
Пичуги малые, в остывших сидя гнездах,
Печальной жалобой тревожат сонный воздух,
И плачет соловей, и плачет, и рыдает,
И жаворонка трель все выше улетает.
В пору забрался волк и дремлет, а в берлоге
Испуганный медведь ревет, рычит в тревоге.
Придите, вечера, дохнув очарованьем,
Наполните, летя, мой слух своим звучаньем,
Пусть душу скорбную ваш тихий ветер тронет,
Утешит нежностью и горечи схоронит.
Зефиры легкие, летите, вейте, вейте,
Веселье, радость, жизнь мне в душу щедро лейте!
И вот уж окружен я ветерком крылатым,
Он дышит мне в лицо небесным ароматом,
На радость грациям, широкий, шелестящий,
Какие игры он устраивает в чаще,
Как он колеблет гор далеких очертанья,
Едва заметные сквозь лунное сиянье,
Как, сумрак шевеля, он открывает дали
Для грусти сладостной, для радостной печали!
Не торопись, о ночь, с угрюмыми часами
И радость не гони холодными крылами,
Мне отдыха не даст безмолвие ночное,
Ничто моей душе не принесет покоя.
Наш мир, он для меня, признаться, слишком шумен,
Крик чванных и скупых неистов и безумен,
Все люди вкруг меня от злобы и испуга
Вопят, как пьяные, галдят, давя друг друга.
Род человеческий, безумный, бестолковый,
Зачем ты сам себе, скажи, надел оковы?
Земля-кормилица, она была твоею,
А ныне лишь скупец, гордец владеет ею.
Зачем, разгородив простор полей межами,
Посеял ты раздор, разлад меж сыновьями?
Везде «твое», «мое». Насколько было краше,
Когда про все кругом могли сказать мы: «наше».
Был век, когда земля для всех плодоносила,
Принадлежала всем и щедро всех кормила,
И войны хищные в безумном исступленье
Народы не влекли на смерть, на истребленье.
Законом бедняки тогда не презирались,
Все были равными, все в равенстве рождались,
И пограничный столб, и веха межевая,
Твердящая нам всем, что здесь земля — чужая,
Не нарушали встарь ни дружества, ни братства,
Людей не гнали прочь от общего богатства.
И баре чванные, украсив дом гербами,
Не правили еще безгласными рабами
И не лишали их последней корки малой,
Чтобы паштетами наесться до отвала.
Не правили цари десятками мильонов,
Не драли шкуру с них при помощи законов,
Не разоряли их во имя самовластья,
Лишая их гнезда, уюта, жизни, счастья.
Скупец тогда еще не прятался от взора,
Не избегал людей, чтоб деньги скрыть от вора,
Который воровать у них же научился,
Ибо никто на свет воришкой не родился.
Чему дивиться тут, когда в полях зеленых,
Куда ни глянь — межа, столбы границ на склонах,
И даже вольный лес весь окружен оградой,
Чтоб дикий зверь, и тот был барскою усладой,
Когда заборами обнесены и реки,
Чтоб их от бедняков отгородить навеки!
О зарево зари, о ясное сиянье!
Лишь ты одно пока ничье не достоянье.
О ветер сладостный, о воздух животворный!
Лишь ты один ничей, привольный и просторный.
Заката музыка, греми! Твоим фанфарам
Все сыновья земли еще внимают даром.
Шуми, широкий лес! В зеленые чертоги
И свинопас придет, и землекоп убогий,
И праздник радостный, услады даровые
Для них устроят мир и все его стихии.
Природа милая, тебе одной я внемлю,
Ты подарила мне и небеса и землю,
И их помощником я буду век за веком
Лишь оттого, что я родился человеком.

ЛЮБОВНАЯ ПЕСНЬ К ФЛЯЖКЕ В ЖЕРЕБЯЧЬЕЙ ШКУРЕ

Я с тобою всех богаче,
Фляжка в шкуре жеребячьей!
Я тебя всю жизнь ласкаю,
На красавиц не меняю.
Созданный для поцелуя,
Ротик твой к губам прижму я
Много крепче, много туже,
Чем румяный ротик Жужи.
Грудь твоя бурлит, клокочет,
С грудью друга слиться хочет.
Шейка, выгнутая стройно,
Ожерелия достойна.
Плечи широки, здоровы,
Им не нужен ус китовый,
Как иным плечам… Немею,
Никого назвать не смею.
Волосы! Как каждый тонок!
Пусть носил их жеребенок,
Трези в локонах крученых
Носит волосы казненных.
Вместо пения нередко
Ты кудахчешь, как наседка,
Но кудахтанье прелестней
Для моих ушей, чем песня.
В час печали горе злое
Позабуду я с тобою,
В час веселья я с тобою
Веселее стану вдвое.
Ты в морозы согреваешь,
Яд у стужи отнимаешь,
Знойным летом ты в награду
Навеваешь мне прохладу.
Если я с тобой в разлуке,
Я в тоске ломаю руки,
Если я с тобой встречаюсь,—
Веселюсь и восхищаюсь.
Я беру тебя в дорогу,
Сплю с тобой, забыв тревогу,
Выспавшись, не оставляю,
А люблю и прославляю.
Сколько раз мы вместе спали,
Хоть нас в церкви не венчали.
И опять, скажу по чести,
Нынче спать мы будем вместе.
Вдруг у нас родятся дети?
Милые ребята эти
Сели б рядом, не скучая,
Полные вином до края.
Если б ты женой мне стала,
Для меня бы ты рожала
Не мальчишек, не девчонок —
Фляжек маленьких, смышленых.
А жена пусть будет флягой,
Шкуру ей наполнят влагой.
Знаю я — в ее утробу
Ведер пять вина вошло бы.
Протяну я скоро ноги.
Лягу в траурные дроги.
Сгубишь ты меня любовью
И познаешь участь вдовью.
Близок мой конец печальный!
Так устроим поминальный
Пир заране, чтоб в чужую
Пасть не лить струю хмельную.
Я берёг на саван эту
Драгоценную монету,
Но кто смерти не боится,
Может в саван не рядиться.
Деньги все ушли бесследно.
Вот последний грошик медный,
Но я рад и с ним расстаться,
Чтоб с тобой поцеловаться.
Я тебе до гроба верен,
Взять тебя и в гроб намерен.
Пусть со мной положат флягу,
А к столбу прибьют бумагу:
«Выпей за меня, прохожий!
Я лежу на смертном ложе,
На груди подружку пряча —
Фляжку в шкуре жеребячьей».

БЕДНАЯ ЖУЖИ НА ПРИВАЛЕ

Принесли приказ весною
Под печатью голубою,
Постучали заодно
К Янчи милому в окно.
Он как раз со мной расстался,
На постели разметался,
Спал и грезил обо мне,
Обнимал меня во сне.
Звонок зов трубы печальный.
Янчи в край уедет дальный
Против турок воевать.
Нам друг друга не видать.
Меж деревьями блуждая,
В лагерь я пришла, рыдая,
Неутешно слезы лью
И, как горлица, пою.
Облила слезами каску,
Черную дала повязку,
Десять роз ему дала,
Ноги крепко обняла.
А когда прощаться стала,
Вся душа моя рыдала.
«Бог с тобою», — он сказал
И меня поцеловал.

КЛЯТВА

Я клянусь тебе, о Лила,
Что с тех пор, как покорила
Красота меня твоя,
Перед девою иною,
Пред огнем и пред стрелою
Не раскрою сердца я.
Я клянусь тебе! Священной,
Нерушимой, неизменной
Клятвой связан я с тобой.
Так ответь такой же точно
Клятвой твердой, клятвой прочной
Мне на клятву, ангел мой.
Я клянусь твоей рукою,
Ртом румяным, что с тобою
Не расстанусь ни за что,
Я клянусь: пока живу я,
На другую не взгляну я,
Или Лила, иль — никто.

ШАНДОР КИШФАЛУДИ Перевод Н. Чуковского

Шандор Кишфалуди (1772–1844). — Лирик и драматург. Представитель сентименталистского и раннеромантического стиля в венгерской поэзии начала XIX века. В 1792–1799 и 1809 годах Ш. Кишфалуди служил в австрийской армии, участвовал в войнах с Наполеоном I. Цикл «Горестная любовь Химфи» (1801), содержащий более двухсот песен, писался во французском плену, на «звучащих песнями Петрарки полях» Прованса.

ИЗ ЦИКЛА «ГОРЕСТНАЯ ЛЮБОВЬ ХИМФИ»

76-я ПЕСНЯ
Ласточки нас покидают,
И убор дерев исчез,
Песни звонкие смолкают,
Опечален старый лес,
В голом поле ветра стоны,
Шелестенье блеклых трав,
Громко каркают вороны
Посреди пустых дубрав.
О, какое время года!
Умирает вся природа,
И надежда с ней моя,
И с моей надеждой — я.
90-я ПЕСНЯ
Ясно речь твоя звенела,
Серебристая, как ключ.
Ах, и голос Филомелы
Далеко не так певуч.
Вся вселенная внимала
Трепетанью слов твоих,
Даже речка замолчала,
Даже шум вершин затих.
Смолкли в роще птичьи трели,
Все зефиры присмирели,
И сквозь слез горючих соль
Улыбнулась даже боль.
126-я ПЕСНЯ
Дни проходят, дни уходят,
Но печаль всегда со мной.
Все поток времен уводит,—
Неизменен жребий мой.
Огнедышащие горы
Отдыхают, — но не я.
Сохнут реки и озера,—
Только не слеза моя.
Лес цветет и отцветает,
Звезд полет свой путь меняет,
Я ж не жду счастливых дней,—
Вечен мир моих скорбей.

ИЗ ЦИКЛА «СЧАСТЛИВАЯ ЛЮБОВЬ ХИМФИ»

* * *
И последняя отава
Под косой легла легко,
Тени длинные направо
Протянулись далеко.
Тихо по лугу мы бродим
И в густой траве сидим,
А порой к реке подходим,
В воду с мостика глядим.
Речка сжата берегами,
А под нами и над нами,
В нас и всюду — небеса,
В сердце — пламя и краса.

ДАНИЭЛЬ ВЕРЖЕНИ

Даниэль Вержени (1776–1836). — Известный в свое время поэт-классицист. Автор историко-патриотических од, идиллий о сельской поместной жизни, медитативных и любовных элегий, в которые проникала уже и романтическая неудовлетворенность.

ОТРЫВОК ИЗ ПИСЬМА МОЕЙ ПОДРУГЕ Перевод Н. Чуковского

Не вопрошай же, моя дорогая,
Как веселюсь я один, без тебя.
Здесь, в одиночестве изнемогая,
Я погибаю, тоскуя, любя.
Сбор винограда веселым пожаром
Шумно кипит у подножия гор,
Я же один под орешником старым
Свой раздуваю печальный костер.
В плащ завернувшись, я долго в молчанье
Лежа гляжу на мерцанье костра,
И начинаются воспоминанья,
Ширится воображенья игра.
Жук прожужжит заунывно осенний,
И уж толпою несутся ко мне
Прошлого благословенные тени
И обступают меня в тишине.
Так я живу, темнотой окруженный.
Что же осталось мне? Двое друзей,
Ночи со мной проводящих бессонно:
Искра любви моей неразделенной,
Песня угрюмой печали моей.

ФЕРЕНЦ КАЗИНЦИ Перевод Н. Чуковского

Ференц Казинци (1759–1838). — Поэт, переводчик античных авторов, Шекспира, Руссо, Лессинга, Гето, Виланда, Стерна, Оссиана; стоял по главе патриотического движения за «обновление» венгерского языка, за освобождение его от иноязычных влияний и заимствований, за усовершенствование литературного стиля. В поэтическом творчестве Казинци сильна «ученая», медитативно-эпиграмматическая струя.

ПОЭТ

Зверь о добре и зле нам не расскажет,
Но люди говорят о злом и добром.
Поэт о злом и добром распевает,
И чувствует он пламенно и бурно,
Совсем не так, как человек обычный,
Который даже в горе вял и скучен.
Насколько человек обычный выше
Животного, настолько ж песнопевец
Людей неодаренных благородней.

ТЕМ, КТО КАЛЕЧИТ ЯЗЫК

Строил Палладий, не портил, ты ж, дикое время,
Видело в нем нарушителя правил.
Много сильнее художник, чем время, — он молвит:
«Я тебе ставлю закон, а не ты мне».
Высится гордый дворец, подтверждая, что выше
Смелый художник, чем рабский обычай.

ФЕРЕНЦ КЁЛЬЧЕИ Перевод Л. Мартынова

Ференц Кёльчеи (1790–1838). — Первый крупный венгерский поэт-романтик, видный участник антигабсбургской либерально-дворянской политической оппозиции 20–30-х годов. Лирика Кёльчеи проникнута чувством разлада между национально-освободительными мечтами и отсталой консервативной общественной действительностью. Ноты, созвучные своей патриотической скорби, он искал, в частности, в немецком романтизме.

ЛОДКА

В лодочке плыву я,
Волна кипит,
В небе надо мною
Журавль трубит.
О небесный странник,
Мчись над землей!
Как бы мне хотелось
Лететь с тобой!
Радостную землю
Ты там найдешь,
Где цветы прекрасны
И плод хорош.
Эх, с тобою вместе
Летел бы я
Вольные такие
Искать края!
Там, где хмурых зимних
Нет облаков,
Может быть, найдется
Надежный кров,
Чтобы беспечально
Шел день за днем,
Радужной надежды
Горя огнем!
Там вечерний ветер
К листве приник
И вблизи порога
Звенит родник!
Бог с тобою, лодка!
Кто там во тьме
Трепетные руки
Простер ко мне?

ГЛУХО

О, плакать, плакать бы и плакать,
Как никогда нигде никто;
Рыдать о счастье утонувшем,
Как не рыдал еще никто.
Там, где-то на вершинах боли,
Кто это мог бы, кто бы, кто?
Ах, эта боль,
Нет боли горше,
Мятежнее и горячей.
Что ж из груди кровавой лавой
Не льется сердце;
Что же слезы
Не выкипают из очей!

ГЕРГЕЙ ЦУЦОР

Гергей Цуцор (1800–1866). — Поэт и языковед, один из основоположников эпического романтико-патриотического жанра. Писал отмеченные живой наблюдательностью и юмором стихи, баллады и песни.

ДЕРЕВЕНСКАЯ ДЕВОЧКА В ПЕШТЕ Перевод В. Левина

Ну и Пешт — какой красавец, боже мой!
А народ здесь — обходительный какой!
Я по городу ходила три часа,
Тут везде, куда ни глянешь, чудеса.
Выше нашей колокольни есть дома,—
Я своим глазам не верила сама.
А людей, людей-то сколько — просто страх!
Ходят в золоте и в бархате, в шелках,
Будто все они большие господа
Или съехались на ярмарку сюда.
Но всего мне показалося чудней,
Что и баре тут не чванятся, — ей-ей!
В город яблоки пошла я продавать.
На крыльце одном уселась торговать.
Вижу, смотрит на меня прохожий люд,
Все мужчины обернутся, как пройдут,
А какой-нибудь еще и подмигнет,
Вдруг подходят трое молодых господ.
Первый молвил: «Как тебя, голубка, звать?»
А второй мне: «Где изволишь проживать?»
Третий молвил: «Дай мне рученьку твою».
Испугалась я и чуть жива стою.
Бормочу сама не знаю что в ответ,
А до яблок, вижу, им и дела нет.
И не спросят ведь, почем их продаю,—
Всю корзиночку купили бы мою.
А какой у них красивый разговор!
Только все перезабыла я с тех пор.
По сто раз меня спросили: «А когда
Ты опять придешь с корзинкой и куда?»
Ну и Пешт — какой красавец, боже мой!
А народ здесь — обходительный какой!
У пекарни я стояла, вдруг один
Подошел ко мне высокий господин.
Серебром расшиты шляпа и штаны,
А усы блестят и будто смоль черны.
Видно, барин был он знатный, не солдат.
На запятках — вот такие же стоят.
«Эй, мадьярочка, жемчужина моя! —
Говорил он мне. — Я так люблю тебя!
Полюби меня, пройдись со мной часок!»
Где ж со мною познакомиться он мог?
«Нет», — сказала я, а он мне: «Почему?»
«Мне мамаша не велит, вот почему!
Наказала мне: „С чужими никогда
Не ходи, моя дочурка, никуда“».
«Ах, голубушка, так не пойдешь со мной?» —
Грустно молвил он и ждет, — такой смешной!
Он ушел, а я осталась там стоять.
Как пойдешь, коль не приказывала мать!
Но боюсь, что рассердиться может он,—
Как тогда? Ведь он, наверное, силен.
Нет, уж если в Пешт когда-нибудь опять
Мама яблоки пошлет меня продать,
Попрошу, чтоб разрешила мне разок
Погулять с тем господином хоть часок.
Самых лучших яблочек ему я дам,
Пусть не сердится и ласков будет к нам.
Поклянусь ему послушной быть вперед,
Не солдат он и меня ведь не убьет.

МИХАЙ ВЁРЕШМАРТИ

Михай Вёрешмарти (1800–1855). — Выдающийся венгерский романтик. От дворянско-патриотических иллюзий (эпическая поэма «Бегство Задана», 1825) он прошел путь до демократически и фольклорно окрашенного жизнеутверждения (в философской поэме-сказке «Чонгор и Тюнде», 1830, о человеческом влечении к любви и счастью, которое торжествует над силами зла), до гуманистических утопистско-социалнстических идей, которые отозвались в его статьях и философских стихотворениях 40-х годов. А в драме «Циллеи и Хуняди» (1844) у Вёрешмарти проступают начатки реализма. На стороне Кошута поэт участвовал в политической жизни и в революции 1848 года, помог Шандору Петефи издать первый сборник стихов.

ПРИЗЫВ[62] Перевод Н. Чуковского

Мадьяр, за родину свою
Неколебимо стой,
Ты здесь родился, здесь умрешь,
Она всегда с тобой.
Другой отчизны не ищи
И смертный час тут встреть —
В беде иль в счастье должен ты
Здесь жить иль умереть.
По этим нивам столько раз
Струилась кровь отцов.
Земля хранит их имена
В течение веков.
Здесь за отчизну в славный бой
Арпад[63] войска водил,
И рабства гнусное ярмо
Здесь Хуняди[64] разбил.
Свобода! Здесь носили твой
Окровавленный стяг
И пали лучшие из нас
За родину в боях.
Средь стольких мук, средь стольких
Несчастий и невзгод,
Хоть поредев, но не сломясь,
Живет здесь наш народ.
Народам мира мы кричим,
Столпившимся вокруг:
«Мы заслужили право жить
Тысячелетьем мук».
Не может быть, чтоб крови зря
Так много пролилось,
Чтоб столько преданных сердец
В тоске разорвалось.
Не может быть, чтоб сила, ум
И воля навсегда,
Не одолев проклятий груз,
Иссякли без следа.
То время, славное вовек,
Должно прийти, придет,
Когда исполнится все то,
О чем молил народ.
Или прекрасно умереть
Решится в битве он,
И будет вся страна в крови
Во время похорон.
Могилу Венгрии твоей
Народы окружат
И, над умершею скорбя,
Слезами оросят.
Мадьяр, за родину свою
Неколебимо стой,
Ты ею жив, и будешь ты
Укрыт ее землей.
Другой отчизны не ищи
И смертный час тут встреть —
В беде иль в счастье должен ты
Здесь жить иль умереть.

ДА, Я СЕРЖУСЬ… (Лауре)[65] Перевод Н. Чуковского

Да, я сержусь — на черноту кудрей,
На синь очей, на их лукавый взгляд,
Меня связавший крепче всех цепей,
И на уста, что так меня язвят.
Сержусь на то, что сгинул мой покой,
Что сердце добродетельно твое,
Что пленена твоею красотой
Душа моя и не вернуть ее.

ГОРЬКАЯ ЧАША Перевод Л. Мартынова

Коль женщине во власть
Ты предался душой,
Знай: суждено пропасть
Душе твоей большой.
Улыбки лгут, беду сулят
Прекрасные глаза,
Улыбки жажду утолят,
Но все сожжет слеза.
Пей! Краток жизни пир,
Не вечен даже мир.
Он лопнет, как пузырь пустой,
И все сольется с пустотой.
А если всей душой
Ты другу предан был,
Дары страны родной
И тайны с ним делил,
И вдруг ты видишь блеск клинка
И понимаешь вдруг,
Чья это скользкая рука,—
Стал недругом твой друг! —
Пей! Краток жизни пир,
Не вечен даже мир,
Он лопнет, как пузырь пустой,
И все сольется с пустотой.
Коль родине своей
Ты отдал все сполна —
И кровь ты отдал ей
И душу, а она
Тебя же низвергает в прах,
Поносит, гонит с глаз
И бьется жертвою в руках
Глупцов, дельцов, пролаз,—
Пей! Краток жизни пир,
Не вечен даже мир,
Он лопнет, как пузырь пустой,
И все сольется с пустотой!
И если даже в грудь
Всосался червь забот,
И твой безверный путь
По пустырям ведет,
И все отравлено сейчас,
И радость и мечта,
И все надежды скрылись с глаз,
Все поздно, все тщета,—
Пей! Краток жизни пир,
Не вечен даже мир,
Он лопнет, как пузырь пустой,
И все сольется с пустотой.
И если скорбь с вином,
Вдруг заключив союз,
Поведают о том,
Как мир тосклив и пуст,
То ты не медли! Подымись,
Творец великих дел,
И, не жалея сил, борись!
Тот победит, кто смел.
Знай: краток жизни пир,
Пускай не вечен мир,
Но в этом мире счастлив тот,
Кто, разрушая, создает!

ПРОКЛЯТИЕ[66] Перевод Н. Чуковского

Зовется Гёргеем[67] тот негодяй позорный,
Кто предал родину, свой долг презрев.
Так пусть всегда, везде, до гроба и за гробом,
Его преследует господень гнев.
Ста тысяч храбрых вождь, вождь пламенных героев
В победе славен и в беде велик!
А он отбросил честь, отверг он путь к величью,
Подножный корм найдя, к нему приник.
Ему вручен был меч карающий народа,
Народа сердце было вручено.
Он предал их врагу, как шалопай побитый,—
За плату, даром ли, не все ль равно.
Умолк орудий гром, умолкли наши ружья,
Зловещая настала тишина,
Гайдук не мчится в бой, висит гусара сабля,
Не кровью, а слезой окроплена.
Пасть, не изведав битв, все сдать врагу без боя!
Переглянувшись, шлют ему вослед
Его соратники суровое проклятье,—
Тому проклятью вечно смерти нет.
«Кто создал Гёргея, бог иль коварный дьявол?» —
Так спрашивают воины с тоской.
Нет, если б создал бог ничтожество такое,
Отрекся бы от бога род людской.
Пусть высохнет трава, где отдохнуть он сядет,
Пусть, ветку увидав, на ней повиснет он,
Пусть терпит голод он, пусть корчится от жажды,
Вовек людским презреньем заклеймен.
Пусть гонятся за ним повсюду беды, словно
Озлобленные псы, пусть он живет
До гроба в нищете, в терзаниях и в сраме,
А после гроба муки обретет.

ПРЕДИСЛОВИЕ[68] Перевод Л. Мартынова

В те дни, когда я взялся за перо,
Безоблачным казалось это небо,
И на земных высотах зеленела
Листва… И люди, точно муравьи,
Трудились — бодро подымались руки,
Был тверд расчет, надеялись сердца,
Ум пламенел, и замыслы рождались.
Мир отирал испарину со лба,
Готовясь получить вознагражденье —
Блаженство завершенного труда,
И к празднику приблизилась природа,—
Все лучшее, что было в ней, цвело!
И, как от счастья, воздух трепетал,
Священное воззвание рождая,
Чтоб славным голосом творимой нови
Приветствовать вселенную. И мы
Услышали! Глубины и высоты
Откликнулись. Казалось, в этот миг
Вселенная застыла без движенья.
Но перед бурей эта тишь настала.
И разразилась буря. Как мячи,
Она отрубленные головы бросала
Под небеса кровавою рукой.
Она неслась, топча сердца людские,
Жизнь увядала от ее дыханья.
Мир разума погас. И на щеках
Небес, от этой бури потемневших,
Разрисовали молний диким светом
Великий гнев враждебные нам боги.
И завывала буря непрестанно,
И где бы, как чудовище, она
Ни проносилась в бешенстве, — повсюду
Проклятия раздробленных народов,
Как вздох, неслись из кучи черепов,
И опускала голову нужда
На обессиленные города.
И вот теперь зима, и снег, и смерть.
Земля моя как будто поседела,
Но не слегка, как человек счастливый,
А поседела сразу, как господь,
Когда, создавши мир и человека,
Создавши полубога, полузверя,
Он содрогнулся, увидав воочью
Такое кровожадное творенье,
И стал от горя дряхлым и седым!
Она придет, цирюльница-весна,
Земля-старушка паричок напялит
И бархатное платье из цветов,
И глаз своих стекляшки разморозит,
И на лице, сокрытом в ароматах,
Налжет веселье юности… Тогда
Спросите эту старую кокетку —
Что сделала с детьми она своими,
Куда девала бедных сыновей?

СТАРЫЙ ЦЫГАН Перевод Л. Мартынова

Играй, цыган! Вина мы поднесли,
Чего ж дремать? Утешь! Развесели!
Что стоит скорбь, водой разведена?
В холодный кубок подливай вина.
Такой закон установила жизнь,
Чтоб мерзли мы, а после обожглись,
Играй! Всему приходит скорбный срок,
Негодной палкой станет и смычок.
Стакан и сердце наполняй вином
И не заботься ни о чем ином!
Пусть мозг дрожит под теменем твоим,
Пусть кровь вскипает в жилах у тебя!
Глаза горят, как головы комет,
И струны стонут, будто, все губя,
Несется вихрь и скачет град такой,
Который выбьет весь посев людской.
Играй! Всему приходит скорбный срок,—
Негодной палкой станет и смычок.
Стакан и сердце наполняй вином
И не заботься ни о чем ином!
У звонкой бури песням ты учись,
Когда она бушует и ревет,
Корчует лес и топит корабли,
За глотку все живущее берет.
Повсюду бой! Трепещет в буре той
Сам гроб господень на земле святой.
Играй! Всему приходит скорбный срок,—
Негодной палкой станет и смычок.
Стакан и сердце наполняй вином
И не заботься ни о чем ином!
Чей это слышен затаенный стон?
Кто, дико мчась, и плачет и ревет?
Что там гудит, как мельница в аду?
Там кто это стучится в небосвод?
Кто? Падший ангел? Воин весь в крови?
Безумец? Раб надежды и любви?
Играй! Всему приходит скорбный срок,—
Негодной палкой станет и смычок.
Стакан и сердце наполняй вином
И не заботься ни о чем ином!
И кажется: восставший средь пустынь,
Неистово горюет человек,
И палкой брата убивает брат,
Сироты плачут, слышен вопль калек,
И коршун бьет крылами, и орлы
Терзают Прометея у скалы…
Играй! Всему приходит скорбный срок,—
Негодной палкой станет и смычок.
Стакан и сердце наполняй вином
И не заботься ни о чем ином!
Звезда слепая, скорбный шар земной
Вращается в отчаянном чаду.
От грязи, скорби и преступных дел
Отмой, потоп, несчастную звезду!
И пусть привозит к Арарату Ной
В ковчеге новом новый мир иной.
Играй! Всему приходит скорбный срок,—
Негодной палкой станет и смычок.
Стакан и сердце наполняй вином
И не заботься ни о чем ином!
Играй! Но нет! Дай струнам ты покой.
Настанет праздник. Срок еще не скор,
Но час придет — смирится ярость бурь,
И кровью в битвах изойдет раздор.
К такой ты песне будь, цыган, готов,
Чтоб разутешить даже и богов,
Чтоб, за смычок когда возьмешься ты,
Разгладились бы хмурые черты!
Играй, упившись радости вином,
И не заботься ни о чем ином!

ЙОЖЕФ БАЙЗА Перевод Н. Чуковского

Йожеф Байза (1804–1858). — Поэт и известный критик радикально-демократического направления; в 1831–1837 годах редактор литературно-художественного альманаха «Аурора» (1822–1837), который стал первым печатным органом венгерских романтиков.

ВЕЧЕРНЯЯ ЗАРЯ

Свет золотистый,
Кротко сияя,
Спит на озерной
Зыбкой волне.
Ветер взлетает
С роз наклоненных,
Веет печально
Нам в тишине.
Лес утихает.
Голос свирели
В воздухе чистом
Тонет нежней.
В роще, расшитой
Ярко цветами,
Щелкает, свищет,
Бьет соловей.
Милая! Ныне
Я, головою
Прячась в колени,
Сладко дремлю.
Может быть, завтра
Пурпур вечерний
Тихо могилу
Тронет мою.
Будет ли сердце,
То, что сегодня
Так под вуалью
Бьется твоей,
Будет ли завтра
Плакать, страдая,
Плакать, стеная,
Ветра нежней?

МОЛЬБА

Все ты знал и видел,
Все ты ведал, бог!
Отчего же правде
В битве не помог?
Алтари и храмы
До сих пор стоят,
Иль уже кромешный
Поглотил их ад?
Всюду миллионы
Молятся тебе.
Тщетно! Равнодушен
Ты к людской мольбе.
Пламенную веру
Сам ты погасил
Тем, что дело правды
Ты не защитил.
Кто любил отчизну,
Почитал закон,
Как злодей, на плахе
Палачом казнен,
А убийца гнусный,
Святотатец, вор,
Убивать и грабить
Может до сих пор.
От небес свобода
Помощи ждала,
Но лишь тюрьмы, казни,
Цепи обрела.
Ты тысячелетья
Кровью истекал,
Но народ свой храбрый
Уничтожить дал.
Кротких ты заставил
Жить в беде, в нужде,
А клятвопреступник
В почестях везде.
Змеи преисподней
Выползли на свет,
И преграды больше
Злодеяньям нет.
Молнией, громами
Разрази того,
Кто в людских страданьях
Видит торжество.
Вспомни: добродетель
Надо награждать!
Дай же ты народу
Восторжествовать…
Если ж мир дорогу
Всю прошел свою
И уже стремится
Он к небытию,—
Ты ему скорее
Сгинуть помогай,
А когда он сгинет,
Новый мир создай.
Но не дай ты новым
Людям образ свой,
Не закинь им в души
Искры ни одной,
Пусть они плодятся,—
Каменные лбы,
Глупые машины,
Верные рабы.
Ты им вместо сердца
Льда кусочек дай,
К красоте и славе
Их не приучай.
Право и свобода
Будут им смешны,
Им не станут сниться
О грядущем сны.
Не взлетит их разум
К звездам в небосвод,
И в низкопоклонстве
Вся их жизнь пройдет.
И никто не станет
Плакать в тишине,—
Будут все народы
Счастливы вполне.

МИХАЙ ТОМПА

Михай Томпа (1817–1866). — Друг Шандора Петефи, участник революции 1848 года, автор элегических и аллегорических стихов, отличающихся мягким лиризмом и фольклорной простотой формы. Стихотворение «К аисту» написано в годы австрийского террора после поражения революции.

К АИСТУ Перевод В. Левика

Растаял снег, повеяло весной.
Ты вновь хлопочешь, аист, надо мной.
Ты обновляешь дом свой для птенцов,
Пушистым детям ты готовишь кров.
Назад, назад! О, верь, все это лжет —
И солнца свет, и плеск оживших вод.
Назад, назад! В отверженной стране
Замерзла жизнь, и места нет весне!
На луг пойдешь ты — он могилой стал.
На озеро — в нем крови плещет вал.
На башню сесть захочешь? Но и тут
Зубцы, как уголь раскаленный, жгут.
Оставь мой дом и старое жилье,—
Но где гнездо построишь ты свое,
Куда бы стон с земли не долетал,
Где в небе молний ты бы не видал?
Назад, назад! Лети на теплый юг!
Счастливей нас ты, мой хороший друг:
Тебе судьбой две родины даны,
У нас одна — и той мы лишены.
Лети, лети! И, встретив там, вдали,
Изгнанников своей родной земли,
Скажи, что в пропасть нация идет,
Как в поле сноп, рассыпался народ.
Один в тюрьме, другой похоронен,
А третий жив, но лучше б умер он.
Четвертый бродит, кинув отчий дом,
Чтоб новый дом найти в краю чужом.
Бесплодною невеста хочет стать,
Над мертвым сыном не рыдает мать,
И только старцу радостно порой
Лишь потому, что смерть не за горой.
Не тем, скажи им, страшен наш позор,
Что, как деревья, рубит нас топор,
Но тем, что черви павший дуб сверлят,
Что брата оговаривает брат,
Сыны — отцов, отцы — своих детей…
Но нет, пред этим лучше онемей,
Чтобы не проклял рода своего,
Кто издали оплакивал его!

ЯНОШ АРАНЬ

Янош Арань (1817–1882). — Выдающийся поэт-реалист, близкий друг Ш. Петефи. Превосходный переводчик Шекспира, гоголевской «Шинели»; автор мастерских стихотворных сценок сельской жизни с ироническим подтекстом, а также поэмы-трилогии о народном герое, крестьянском сыне («Толди», 1846–1878). Опираясь на европейские образцы и особенно на фольклор, Арань насытил социальным драматизмом и до высокого совершенства поднял в венгерской поэзии жанр исторической и народной баллады.

СОЛОВЕЙ Перевод М. Исаковского

Венгры верили когда-то:
«Суд рассудит —
Ясно будет;
У судьи — ума палата,
Он решит — и дело свято…»
В те года, за Тисой где-то,
Жили-были два соседа:
Пал и Петер. Жили рядом:
Дом за домом, сад за садом.
Пал и Петер — в святцах тоже
Оба рядом поместились.
И лишь там они, быть может,
Меж собою не бранились.
А у наших Петер — Пала
Шум и гам, лишь солнце встало:
Брань такая — уши вянут.
А как сумерки настанут —
Начиналось все сначала…
Если печь затопит Пал,
Из трубы дымком потянет,
Петер скажет: «Так и знал!»
И чихать от дыма станет.
Если ж к Палу в сад, случится,
Куры Петера зайдут,
Пал, как бешеный, стучится
В дом к соседу: «Эй вы, тут!»
Словно хочет — сам не свой —
Стенку вышибить ногой.
Так и жили Пал и Петер,—
Крики, гвалт, угрозы, ругань.
Даже жены их и дети
Поцарапались друг с другом,
Словно псы, что целый день
С двух сторон грызут плетень.
Это, впрочем, лишь началом
Было в их вражде жестокой…
Украшал усадьбу Пала
Куст орешника высокий.
Рос он, рос, и ветка скоро —
И с плодами, и с листвою —
Очутилась за забором:
Над соседскою землею.
(Петер видел, только все же
Не обрезал потому,
Что с нее орехи тоже,
Тоже падали к нему.)
И случилось, в воскресенье
Появился соловей,
Чтоб на ветке той весенней
Петь о радости своей.
Солнцу, что в росе сверкало,
Рощам, травам и ручью,
Ветерку, чем грудь дышала,
Он воздал хвалу свою.
Он воспел прозрачный воздух,
Он любовь свою воспел
И ореховый отросток,
На котором он сидел.
Так он пел на ветке скромной
Песню сердца своего,
Словно этот мир огромный
Создан был лишь для него.
С изумленьем, с восхищеньем
Пал прислушивался к пенью
И гордился песней той:
«Как красиво —
Просто диво! —
Соловейка свищет мой».
«Ваш?! Пустые разговоры!
Ваша только тень его»,—
Слышит Пал из-за забора
От соседа своего.
«Чей же? — Пал кричит и злится.
Чей он? Ветка ведь моя».
«Ветка ваша. Только птица
Мне свистела, у меня.
Значит, здесь резон прямой:
Птичий свист — не ваш, а мой!..»
Началось опять такое,
Что уж ругань — пустяки:
В ход пошли лопаты, колья
И, конечно, кулаки.
Бился Петер, дрался Пал —
Прав своих не уступал.
Нос в крови, в грязи рубашка
И синяк промеж бровей…
Вот что сделала ты, пташка,—
Неразумный соловей!
Отвечая на расспросы,
С синяком, с разбитым носом,
Пал стоял перед судьей:
«Свист был мой и только мой!
И ни свиста, ни полсвиста
Я ему не уступлю!
Я пожалуюсь министру,
Я отправлюсь к королю!»
Чтоб слова весомей стали,
Чтоб скорей нашлись концы,
Пал выкладывает талер
Правосудью на весы.
Увидал судья премудрый —
Отвести не может глаз.
И в карман его нагрудный
Талер сам вскочил тотчас.
Петер тоже к правосудью
Шел — решительный и злой:
«Видит бог и знают люди —
Свист был мой и только мой!
И таких законов нету,
Чтоб глумиться надо мною!..—
Талер новенький при этом
Он кладет перед судьею.—
Не пойду я, ваша милость,
На уступки разной дряни!..»
И монета очутилась
У судьи в другом кармане.
Суд настал. Все ждут решенья,
Всякий хочет знать скорей —
Для кого же в воскресенье
Пел на ветке соловей?
Нетерпенье нарастает,
Но судья молчит пока —
То ли сам еще не знает,
То ль лишился языка.
Все законы,
Все каноны
Пораскрыли адвокаты,
Все параграфы прочли,
Но о свисте о проклятом
Указаний не нашли.
И, разгневанный, суровый,
Встал судья, заговорил.
И такое — слово в слово —
Он решенье объявил:
«Говоришь, тебе свистала?
(Он взглянул при том на Пала.)
Говоришь, что свист был твой?
(Ткнул он в Петера рукой.)
Нет! Свистала эта птица
Ни тебе и ни ему!
Мне свистала эта птица,
Мне свистала одному!
(И по правому карману
Хлопнул правою рукою,
И по левому карману
Хлопнул левою рукою.)
Мне свистала, а не вам!..
Суд окончен. По домам!»
Хорошо, что в наши годы
Нет к судам такой охоты.
Все живут теперь спокойно
И ведут себя достойно.
Не дерутся, как обычно,
Ни родные, ни соседи:
Все решается отлично
В мирной дружеской беседе.
Люди сделались, как люди,—
Ни дубин, ни зуботычин…
Даже вывелись и судьи
По делам о свисте птичьем.

УЭЛЬСКИЕ БАРДЫ[69] Перевод Л. Мартынова

Король английский Эдуард
Мчит на гнедом коне.
«Вот мой Уэльс! Он чем богат?
Узнать угодно мне!
Здесь много ль гор, лесов, озер,
Богата ли земля?
И щедро ль кровь бунтовщиков
Удобрила поля?
И так ли счастлив нынче здесь
Мне богом данный люд,
Как этот вот рогатый скот,
Что пастухи пасут?»
«Не сомневайся, о король!
В короне не найдешь
Алмаза краше, чем Уэльс,—
Так этот край хорош!
А этот богоданный люд
Так счастлив, так он рад,
Что немы, как могилы, тут
Все хижины стоят».
И по владениям немым,
При мертвой тишине
Король английский Эдуард
Мчит на гнедом коне.
Монтгомери звать замок тот…
Гостей созвать веля,
Его хозяин нынче ждет
На ужин короля.
Дичь, рыбу, много всяких блюд
На ужин подают,
Все, что прельстит глаза и рот,
Найдется нынче тут.
Все для гостей припасено,
Что Альбион родит,
И драгоценное вино,
Что за морем кипит.
«Что ж, господа, за короля
Никто не поднял тост?
О псы уэльские! Видать,
Вы не поджали хвост!
Я вижу рыбу, вижу дичь
И вас, о бунтари!
В любом из вас сидит сейчас
По дьяволу внутри!
Так не „да здравствует король“?
Не мил вам Эдуард?
Где тот, кто здравицу споет?
Сюда, уэльский бард!»
И друг на друга не глядят
Все гости, побледнев,
Их лица исказил не страх,
Но величайший гнев.
Что отвечать? Кому начать?
Молчат… И наконец,
Как белый голубь, поднялся
Седой старик-певец.
«Спою я о тебе, король! —
Бард старый говорит.—
Струна гудит. Так сталь звенит,
Так раненый хрипит.
Так раненый хрипит… В крови
Здесь солнечный закат.
Летит на кровь ночная дичь,
Кто в этом виноват?
И много тысяч мертвых тел
Здесь как снопы лежат,
И нищи те, кто уцелел,—
Ты в этом виноват!»
«Прочь! На костер иди, старик!
Воскликнул Эдуард.—
Я песню нежную хочу!..»
…И входит новый бард.
«Вечерний нежный ветерок
С залива Мильфорд мчит,
Печальный голос дев и вдов
В том ветерке звучит…
Не хочет мать рабов рожать…»
Знак подал Эдуард —
И старца у костра догнать
Успел сей юный бард.
Но тут, не прошен и не ждан,
Вдруг третий бард вошел.
По струнам ударяет он,
Такой звучит глагол:
«Товарищ честно пал в бою!
Послушай, Эдуард,
Споет вот так, как я пою,
Любой уэльский бард.
Погиб певец, но песнь живет!
Так знай же, Эдуард,
Проклятие тебе споет
Любой уэльский бард!»
«Посмотрим! — закричал король
И страшный дал приказ: —
Коль здесь таков певец любой,
Всех на костер тотчас!
Вас нужно, господа певцы,
Всех сжечь до одного!»
Такой в Монтгомери конец
Имело торжество.
Король английский Эдуард
Мчит на гнедом коне.
Вокруг него горит земля
И небеса в огне.
Пятьсот певцов пошли в огонь,
Но ни единый бард
Того не спел, что столь хотел
Услышать Эдуард.
«Ах, так! И в Лондоне поют?!
Им петь пришло на ум!
Лорд-майор, я повешу вас,
Коль будет ночью шум!»
Немая тишь. Шум крыльев глух,
Кто зашумит — в петлю!
И вот все затаили дух:
«Не спится королю!»
«Нет! Музыки давайте мне,
Флейт, барабанов! Ах,
Певцов уэльских голоса
Звучат в моих ушах».
Но через рокот бубенцов,
Сквозь визг рожков и флейт
Пятьсот певцов, презревших смерть,
Гремели песню жертв!

ОТКРЫТИЕ МОСТА[70] Перевод Д. Самойлова

Чело испариной покрыто.
«На двойку ставлю. Так верней!»
Он кинул… Поздно… Карта бита.
Погибла ставка, вместе с ней —
«Надежда юности моей».
От рук его бежит удача,
Пот как жемчужины на лбу.
Конец… Могло ли быть иначе?
«Так нечего пытать судьбу!»
Он вышел, закусив губу.
Пред ним был мост, высокий, новый.
Полощутся ряды знамен.
Сегодня в шуме славословий
Тот мост открыт и освящен
И в честь Маргиты наречен.
И бедный юноша, стеная,
Вступил на мост; со всех сторон
Четыре берега Дуная
Струили колокольный звон.
Внизу был Млечный отражен.
Звенели полночь колокольни,
То отдаленны, то близки.
А он стоял, глядел на волны
И видел призраки реки.
Там были дети, старики…
Чуть вынырнув до подбородка,
Потом вставали в полный рост,
И вырисовывались четко,
И звали при сиянье звезд:
«Сюда! Святите новый мост!»
«Кто первый? Голубь с голубицей!»
И двое встали у перил.
«С тобой навек!» — самоубийца,
Обняв подругу, говорил.
И пенный вал обоих скрыл.
Им рукоплещут. «Ну-ка, скряга!
Смелей, мильонщик! Твой черед!»
«Я разорен вконец, бедняга!
Удрал должник, а я — банкрот!»
И он исчез в пучине вод.
Приходят третий и четвертый,
Хоть их никто не пригласил.
«Сегодня все спустил я к черту!»
«Я имя честное носил…
Я обесчещен, нету сил…»
Вода расходится кругами.
Приходит юноша: «Беда!
Я изгнан. Тяжело с деньгами.
Как жаль бесплодного труда.
Прощай, наука, навсегда!»
Почтенный старец с бородою
На мост восходит, чуть бредет.
«Весь век боролся я с нуждою,
Теперь уж счастье не придет!
Прими меня, водоворот!»
Вот размалеванная дама
Всплыла, ей скучно, гложет лень.
«Ах, жизнь? Мучительная драма…
Менять наряды трижды в день…»
И волны скрыли эту тень.
Тут с грохотом разверзлось лоно,—
Скелет воздвигся над волной:
«Я победил Наполеона,
И вот он, жезл победный мой!»
А тени шепчут: «Он шальной!»
Мальчишка, весь обросший тиной,
Со смехом обхватил скелет
И с ним взметнулся над пучиной.
«Меня лупили столько лет,
Теперь уже не тронут, нет!»
«Я был богат, самоуверен,
Мне надоел бесплодный свет!»
«Я был моей невесте верен,
Но ей понравился Альфред!..»
Мгновение — и этих нет!
«Была дуэль. Я жертва мести.
Я пал от пули роковой!»
«Бедняжка, я лишилась чести,
И, отягченная виной,
Дунаю стала я женой».
И вот уже не единицы,
А толпы посреди реки,
Как стаи перелетной птицы
Или как рыбьи косяки,
Летят, свиваются в клубки.
Они как ливень, — мгла клубится,
Взбухает пузырями плёс.
И кружатся самоубийцы
Подобьем мельничных колес
И падают за водосброс.
И юноша в остолбененье
Глядит… А волны все бегут.
И все речные привиденья,
Мелькающие там и тут,
К себе, к себе его зовут.
И он противиться не в силах,
Его к себе влечет волна,
Руками призраков унылых
К нему простерлась глубина…
И мост пустеет. Тишина.

ДО КОНЦА Перевод Л. Мартынова

Ты лиру к груди
Прижимай до кончины,
Покуда касаешься пальцами струн.
От этого легкого прикосновенья,
От тягостных дум обретет утешенье
Печальный твой ум.
Любовь и вино
Не кипят в твоих жилах
Давным уж давно. Но ведь лира с тобой!
И разве сейчас за твоими плечами
Нет радостей этих и этих печалей,
Даримых судьбой?
Ведь жизнь до конца
Обольстительна, если
Сберег, что осталось, и этим богат.
Но только во дни своего листопада
При солнцевороте осеннем не надо
Звать лето назад.
Хотя и надежды Твои улетели,
И полдня тебе не вернуть своего,
Но ясность вечерняя — вот твое счастье,
И будь веселей и не бойся ненастья —
Разгонишь его!
Не думай, что сил
Не хватает у лиры.
Неправда, а только круг звуков не тот;
Коль сможешь ты этим доволен остаться,
То будет веселье к тебе возвращаться
И песня придет.
Ты в мире живешь,
И живут в тебе чувства,
И сердце еще не остыло в груди,
И если какая идея взыграла
И лира зовет, не позевывай вяло —
Зовет, так иди!
Не внемлют тебе?
Ну, а все ж говори ты,
Как бог тебе даст, сколько сил в тебе есть,
Хоть песня твоя и теряется ныне,
Как будто бы летом на голой равнине
Кузнечика песнь.

ЯНОШ ВАЙДА Перевод В. Левика

Янош Вайда (1827–1897). — Поздний романтик. В мрачно-величественном фатализме Вайды, в молодости республиканца, соратника Петефи, отозвалось глубокое разочарование в буржуазном строе в эпоху безвременья, после соглашения 1867 года с Австрией.

ФРАНЦИИ

О ты, страна заката! Как ты быстро
Пережила свой блеск и торжество!
С глубокой грустью мир предвидит гибель
Недавнего кумира своего.
Ты славу больше вольности любила,
И вот — бесславны все твои дела.
Тебя богиня грозная свободы
За преступленья смерти обрекла.
Взгляни на нас: надменна и тщеславна,
Не замечала ты моей страны.
Но твой орел едва дерзает ныне
В цветущий дол спускаться с вышины.
Взгляни на нас: одни мы за свободу
Сражаемся! Гляди же и красней!
Пускай умрем, зато достойной смертью,
Не смертью унизительной твоей.
О шутовские воины свободы,
О лицедеи вольности святой!
Боренья человечества святые
Вы сделали забавою пустой.
Так смейтесь над собой! Одну лишь внешность,
Лишь моду легковесную любя,
Не смейте хвастать доблестью пред миром
И называть республикой себя!
Ты власть и славу ищешь, но забыла,
Великолепный празднуя позор,
Что лишь свобода — это власть и слава,
Не в этом ли твой смертный приговор!
Свободной будешь ты, но в наказанье —
Свободною бесславно, и народ,
Доселе незаметный и безвестный,
Тебе свободу прежнюю вернет.
О мой народ! Надейся и сражайся!
О Венгрия! Я слезы лить готов:
Когда в твое грядущее гляжу я —
Не нахожу от изумленья слов.
Ты, Франция! Тебе предназначалось
Грядущее, — оплачем твой удел!
А ты, народ мой, если ты страдаешь,
О том забудь — так бог твой повелел.

ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ

Как на Монблане вечный снег.
Не тающий и в летний зной,
Я охладел, застыл навек,
И страсти не владеют мной.
Мильоны звезд вокруг меня
Свершают огненный свой путь,
Зовут, сверкая и дразня,
Но не оттаивает грудь.
Лишь иногда в ночи моей
На зов сердечный в полусне
Блеснет на зыби прошлых дней
Твой лебединый образ мне.
И сердце вновь горит огнем,
Как на Монблане снег зимой,
Когда, рассеяв ночь кругом,
Восходит солнце над землей.

КОМЕТА

Летит комета по небу, блистая,
Полнеба хвост прорезал огневой.
Ей не вернуться: это та, «большая»,
Чей путь — в неизмеримость по прямой.
Сквозь табор звездный, к западу с востока,
Перегоняя в беге Млечный Путь,
Несчастна вечно, вечно одинока,
Не хочет и не может отдохнуть!
Одним звезда неверная милее,
Другие томной молятся луне,
Но я взываю к скорбной Ниобее,
Что, развеваясь, мчится в вышние.
Звезда печали, ты мой горький жребий!
Кисть из лучей! Что чертит пламень твой?
Где б ни был я в неизмеримом небе,
Я всюду — одинокий и чужой.

НА ОЗЕРЕ В КАМЫШАХ

Вверху лазурь без дна, без края,
Река сверкает голубая,
Мой легкий челн едва качая.
Он тенью зыбкой вдаль стремится,
И жаждет вся душа раскрыться,
Невыразимый сон ей снится.
Бор задремал в истоме лени.
Двустволку уперев в колени,
Качаюсь я в самозабвенье.
Завороженный красотою,
Внимаю тайн созвучных строю.
Он и во мне и предо мною.
Два солнца вижу, ослепленный:
Вверху — за тучкой озаренной,
Внизу — в лазури волн бездонной.
Земли коснулся свод небесный,
Как уст любовницы прелестной.
День несказанный, день чудесный!
Плыву, иль облако несется,
Иль над рекой лишь ветер вьется,
В лицо мне дышит и смеется.
Блуждают мысли, утопая
В пространстве, где ни дна, ни края…
Куда плывешь ты, жизнь земная?
Камыш возникнет силуэтом,
Растает вновь, облитый светом…
Так всё в неверном мире этом!
Но вот в зенит вошло светило,
Роскошный бег остановило
И, лучезарное, застыло.
И всё — в немом оцепененье.
Иль это с прошлым на мгновенье
Слилось грядущего стремленье?
Мир спит в изнеможенье полном.
Душа, качаясь вместе с челном,
Все шепчет, шепчет зыбким волнам:
Ужель и красота вселенной,
И смерть, и счастье жизни бренной —
Обман, виденье, сон мгновенный?

СМЯТЕНИЕ

Снаружи ветер буйно в окна рвется,
Деревья хлещет, — стон, и свист, и вой,
А здесь, в простенке, мерно раздается
Тысячелетий однозвучный бой.
Налево шаг, направо шаг — и дале
Отсчитывает стрелка бег минут.
Круг завершен, удары отзвучали,
И вновь часы, где кончили, начнут.
Снаружи ночь, и стоны ветра тяжки,
И так назойлив стук дождя в стекло!
Несутся тучи в небе, как барашки,
Когда овчарка гонит их в село.
Столпились, разбежались, — то виденья
Моей души. Себя в них узнаю.
А маятник стучит, летят мгновенья,—
Откроет ли он тайну мне свою?
Порхают листья. Жизнь и увяданье.
Настанет смерть, и будет вновь расцвет.
И в этом бесконечность мирозданья,
И двух былинок сходных в мире нет.
Иль мы одни конечны во вселенной?
Часы бегут, но ни на шаг вперед.
И движет время стрелку жизни бренной,
Само ж вовеки с места не сойдет.
То меркнет лес, то синих молний сполох
Над ним блеснет — и сорван тьмы покров.
Скрежещет ветер в дебрях сучьев голых,
И стон его подобен крику сов.
Здесь, на земле, одно лишь то нетленно,
Бессмертно то, что не жило вовек.
А все живое хрупко и мгновенно —
Цветок, трава, и лист, и человек.
Снаружи ветер буйно в окна рвется,
Деревья хлещет, — стон, и свист, и вой,
А здесь, в простенке, мерно раздается
Тысячелетий однозвучный бой.
Налево шаг, направо шаг — и дале
Отсчитывает стрелка бег минут.
Круг завершен, удары отзвучали.
И вновь часы, где кончили, начнут.

ЙОЖЕФ КИШ

Йожеф Киш (1843–1921). — Поэт-лирик импрессионистического склада, издатель журнала «Ахет» (1890–1921), сыгравшего известную роль в проникновении в литературу демократических тем. В стихотворении «Огни» (1896) брезжит предчувствие нового — революционно-пролетарского — общественного подъема в Венгрии.

ОГНИ Перевод Н. Чуковского

Знаком ли вам трескучий, жаркий, зыбкий
Огонь в печи, углей горячих блеск,
Открытых лиц веселые улыбки,
Нежданных шуток звонкий переплеск?
Потрескиванью хвороста внимая,
Подслушал я однажды песни ритм…
Где тот огонь, пылавший, завывая?
Он для меня погас. Для вас горит?
Где девочка в передничке цветистом,
Что дула в печку, полную углей?
Где юноша с тоской во взоре чистом,
Что помогал с таким усердьем ей?
Мы с ней вдвоем бросали сучья в пламя,
И, капли на коре заметив вдруг,
Гадали мы, охвачены мечтами,
О чем рыдает старый мокрый сук.
Песок шуршащий рассыпает время.
К чему тревожить то, что он занес?
Огнями новыми, уже не теми
Душе моей с тех пор гореть пришлось.
Я пламенел — о, глупость! — жаждой славы,
За истиной я гнался — о, тщета!
Пока я пил, спеша, страстей отраву,
Виски седели, старилась мечта.
Я не колосья собирал на ниве,
Мой урожай — горсть вянущих цветов,
Любил мечты, в мечтах был всех счастливей
И прожил жизнь в туманном мире снов.
Зола огней погасших погребает
Огонь душевный, приближая ночь,
Она мечты, боюсь, перепугает,
Они вспорхнут и унесутся прочь.
Мне зябко… Что ж, угля в огонь! Пусть чаще
И громче фыркает он, словно кот,
Нечаянно вспугнувший птицу в чаще
И мчащийся за ней вперед, вперед.
Вот наконец огонь! Не то что раньше!
Из недр земли он вышел, он рожден
Кипящей лавой — славной великаншей;
Отцом восстаний, знаю, будет он.
Гудит, бушует, буйствует, стучится,
Ворча и воя, мчится в дымоход,
Как будто демон рвется из темницы,
Шатает стены, двери с петель рвет.
О, гневный бог! Что будет со вселенной,
Коль уголь каменный в глубинах гор
Прозреет, вспыхнет вдруг и дерзновенно
Из темных недр рванется на простор?
Коль рухнет все, что гнило и трухляво?
Коль миллионы выползут из нор
И уничтожат идол тот кровавый,
Что нас терзал и мучил с давних пор?
Уже я вижу, как они шагают,
Как с новой «Марсельезой» громовой,
Бросая факел, крыши поджигают,—
Бежит по крышам пламень золотой.
Пока в душе живет воображенье,
Меня влекут небесные огни,
Когда-нибудь, покинув сфер круженье,
К моей могиле спустятся они…
Так я сижу, окутанный мечтами,
У времени пощады не прошу,
Дремлю один и гаснущее пламя
В почти остывшей печке ворошу.

ГЕРМАНИЯ

ИОГАНН ВОЛЬФГАНГ ГЕТЕ

Иоганн Вольфганг Гёте (1749–1832). — Величайший немецкий национальный художественный гений, пролагавший своим творчеством новые и плодотворные пути в развитии прозы, драмы, поэзии и эстетической мысли. Поэзия Гете необычайно многогранна; уходя от влияний классицизма и рококо, она уже с начала 1770-х годов становится провозвестницей тех новых качеств, которыми во многом и был обусловлен расцвет немецкой поэзии в XIX веке. Непосредственность и глубина лирического чувства, восприятие природы в органическом единстве с духовным миром человека, раскованная полнота мировосприятия и необычная для XVIII века простота выражения отличают уже «Зезенгеймские песни» (1770–1771) Гете, ставшие одной из вершин немецкой поэзии. В эти же годы Гете обратился и к народной песне, записывая подлинные тексты и мелодии и создавая оригинальные стихотворения, ставшие затем народными песнями. «Фульский король» Гете был любимым стихотворением Брентано; Уланд в своем творчестве постоянно ориентировался на Гете, особенно на его народно-песенные стихи и баллады. Перекличку с лирикой Гете мы найдем у В. Мюллера и у Гейне, у молодого Веерта и у Мёрике. Одной из важных черт поэзии Гете, также проявившейся уже в 70-е годы, является ее философская и эмоциональная насыщенность, идущая нередко рука об руку с лаконичной простотой и рациональной завершенностью формы, за что поэта иногда упрекают в «холодности». Поражает широта поэтического диапазона Гете: непритязательные, на первый взгляд, пейзажные зарисовки соседствуют в ней с взволнованными философскими монологами, строгие сонеты и чеканно-утонченные строфы с нерифмованными и почти прозаически звучащими стихами. Расцвету немецкой лирики в XIX веке во многом способствовал также универсализм поэтических интересов Гете; что касается, например, народной песни, то он обращался не только к германским и романским песням, но интересовался также сербской, литовской, итальянской, бразильской и восточной народной поэзией, и в этом предвосхищая широту поэтических интересов многих романтиков, да и не только их.

«Фаусту», величайшему творению Гете, посвящен отдельный том БВЛ. Помещаемая в настоящем томе подборка стихотворений Гете, разумеется, раскрывает только некоторые стороны его поэзии.

«Скоро встречу Рику снова…»[71] Перевод А. Ночеткова

Скоро встречу Рику снова,
Скоро, скоро обниму.
Песня вновь плясать готова,
Вторя сердцу самому.
Ах, как песня та звучала
Из ее желанных уст!
Как надолго замолчала!
Долго, долго мир был пуст.
Мучусь скорбью бесконечной,
Если милой нет со мной,
И глубокий мрак сердечный
Не ложится в песен строй.
Только ныне чистым, старым
Счастьем сердце вновь полно.
Не сравнится с этим даром
Монастырское вино!

ПРОМЕТЕЙ[72] Перевод В. Левика

Ты можешь, Зевс, громадой тяжких туч
Накрыть весь мир,
Ты можешь, как мальчишка,
Сбивающий репьи,
Крушить дубы и скалы,
Но ни земли моей
Ты не разрушишь,
Ни хижины, которую не ты построил,
Ни очага,
Чей животворный пламень
Тебе внушает зависть.
Нет никого под солнцем
Ничтожней вас, богов!
Дыханием молитв
И дымом жертвоприношений
Вы кормите свое
Убогое величье,
И вы погибли б все, не будь на свете
Глупцов, питающих надежды,
Доверчивых детей
И нищих.
Когда ребенком был я и ни в чем
Мой слабый ум еще не разбирался,
Я в заблужденье к солнцу устремлял
Свои глаза, как будто там, на небе,
Есть уши, чтоб мольбе моей внимать,
И сердце есть, как у меня,
Чтоб сжалиться над угнетенным.
Кто мне помог
Смирить высокомерие титанов?
Кто спас меня от смерти
И от рабства?
Не ты ль само,
Святым огнем пылающее сердце?
И что ж, не ты ль само благодарило,
По-юношески горячо и щедро,
Того, кто спал беспечно в вышине!
Мне — чтить тебя? За что?
Рассеял ты когда-нибудь печаль
Скорбящего?
Отер ли ты когда-нибудь слезу
В глазах страдальца?
А из меня не вечная ль судьба,
Не всемогущее ли время
С годами выковали мужа?
Быть может, ты хотел,
Чтоб я возненавидел жизнь,
Бежал в пустыню оттого лишь,
Что воплотил
Не все свои мечты?
Вот я — гляди! Я создаю людей,
Леплю их
По своему подобью,
Чтобы они, как я, умели
Страдать, и плакать,
И радоваться, наслаждаясь жизнью,
И презирать ничтожество твое,
Подобно мне!

ГАНИМЕД[73] Перевод В. Левика

Словно блеском утра
Меня озарил ты,
Май, любимый!
Тысячеликим любовным счастьем
В сердце мне льется
Тепла твоего
Священное чувство,
Бессмертная Красота!
О, если б я мог
Его заключить
В объятья!
На лоне твоем
Лежу я в томленье,
Прижавшись сердцем
К твоим цветам и траве.
Ты охлаждаешь палящую
Жажду в груди моей,
Ласковый утренний ветер!
И кличут меня соловьи
В росистые темные рощи свои.
Иду, поднимаюсь!
Куда? О, куда?
К вершине, к небу!
И вот облака мне
Навстречу плывут, облака
Спускаются к страстной
Зовущей любви.
Ко мне, ко мне!
И в лоне вашем —
Туда, в вышину!
Объятый — объемлю!
Все выше! К твоей груди,
Отец Вседержитель!

ВЕЧЕРНЯЯ ПЕСНЬ ХУДОЖНИКА Перевод Н. Вильмонта

Когда бы клад высоких сил
В груди, звеня, открылся!
И мир, что в сердце зрел и жил,
Из недр к перстам пролился!
Бросает в дрожь, терзает боль,
Но не могу смириться,
Всем одарив меня, изволь,
Природа, покориться!
Могу ль забыть, как глаз обрел
Нежданное прозренье?
Как дух в глухих песках нашел
Источник вдохновенья.
Как ты дивишь, томишь меня
То радостью, то гнетом!
Струями тонкими звеня,
Вздымаясь водометом.
Ты дар дремавший, знаю я,
В моей груди омыла
И узкий жребий для меня
В безбрежность обратила!

ЗНАТОК И ЭНТУЗИАСТ Перевод Н. Вильмонта

К девчонке моей я свел дружка,
Хотел угодить дружищу;
В ней любо все, с ней жизнь легка —
Теплей, свежей не сыщешь.
Она на кушетке в углу сидит,
Головки своей не воротит;
Он чинно ее комплиментом дарит,
Присев у окна, напротив.
Он нос свой морщил, он взор вперял
В нее — с головы до пяток,
А я взглянул… и потерял
Ума моего остаток.
Но друг мой, трезв, как никогда,
Меня отводит в угол:
«Смотри, она в боках худа
И лоб безбожно смугл».
Сказал я девушке «прости» —
И молвил, прежде чем идти:
«О боже мой, о боже мой,
Будь грешнику судьей!»
Он в галерее был со мной,
Где дух костром пылает;
И вот уже я сам не свой —
Так за сердце хватает.
«О мастер! мастер! — вскрикнул я.—
Дай ему счастья, боже!
Пускай вознаградит тебя
Невеста, всех пригожей».
Но критик брел, учен и строг,
И, в зубе ковыряя,
Сынов небесных в каталог
Вносил, не унывая.
Сжималась в сладком страхе грудь,
Вновь тяжела мирами;
Ему ж — то криво, то чуть-чуть
Не уместилось в раме.
Вот в кресла я свалился вдруг,
Все недра во мне пылали!
А люди, в тесный сомкнувшись круг,
Его знатоком величали.

ФИАЛКА Перевод Н. Вильмонта

Фиалка на лугу одна
Росла, невзрачна и скромна,
То был цветочек кроткий.
Пастушка по тропинке шла,
Стройна, легка, лицом бела,
Шажком, лужком
С веселой песней шла.
«Ах! — вздумал цветик наш мечтать,
Когда бы мне всех краше стать
Хотя б на срок короткий!
Тогда она меня сорвет
И к сердцу невзначай прижмет!
На миг, на миг,
Хоть на единый миг».
Но девушка цветка — увы! —
Не углядела средь травы,
Поник наш цветик кроткий.
Но, увядая, все твердил:
«Как счастлив я, что смерть испил
У ног, у ног,
У милых ног ее».

ФУЛЬСКИЙ КОРОЛЬ[74] Перевод Б. Пастернака

Король жил в Фуле дальной,
И кубок золотой
Хранил он, дар прощальный
Возлюбленной одной.
Когда он пил из кубка,
Оглядывая зал,
Он вспоминал голубку
И слезы утирал.
И в смертный час тяжелый
Он роздал княжеств тьму
И всё, вплоть до престола,
А кубок — никому.
Со свитой в полном сборе
Он у прибрежных скал
В своем дворце у моря
Прощальный пир давал.
И кубок свой червонный,
Осушенный до дна,
Он бросил вниз, с балкона,
Где выла глубина.
В тот миг, когда пучиной
Был кубок поглощен,
Пришла ему кончина,
И больше не пил он.

ПРИВЕТСТВИЕ ДУХА Перевод Ф. Тютчева

На старой башне, у реки,
Дух рыцаря стоит
И, лишь завидит челноки,
Приветом их дарит:
«Кипела кровь и в сей груди,
Кулак был из свинца,
И богатырский мозг в кости,
И кубок до конца!
Пробушевал полжизни я,
Другую проволок:
А ты плыви, плыви, ладья,
Куда несет поток!»

ПЕРЕД СУДОМ Перевод Л. Гинзбурга

«А кто он, я вам все равно не скажу,
Хоть я от него понесла».
«Тьфу, грязная шлюха!..» — «А вот и не так
Я честно всю жизнь жила.
Я вам не скажу, кто возлюбленный мой,
Но знайте: он добр был и мил,
Сверкал ли цепью он золотой
Иль в шляпе дырявой ходил.
И поношения и позор
Приму на себя сейчас.
Я знаю его, он знает меня,
А бог все знает про нас.
Послушай, священник, и ты, судья,
Вины никакой за мной нет.
Мое дитя — есть мое дитя!
Вот вам и весь мой ответ».

К ЛИЛИ ШЁНЕМАН[75] Перевод М. Лозинского

В тени долин, на оснеженных кручах
Меня твой образ звал:
Вокруг меня он веял в светлых тучах,
В моей душе вставал.
Пойми и ты, как сердце к сердцу властно
Влечет огонь в крови
И что любовь напрасно
Бежит любви.

ЛЕСНОЙ ЦАРЬ Перевод В. Жуковского

Кто скачет, кто мчится под хладною мглой?
Ездок запоздалый, с ним сын молодой.
К отцу, весь издрогнув, малютка приник;
Обняв, его держит и греет старик.
«Дитя, что ко мне ты так робко прильнул?»
«Родимый, лесной царь в глаза мне сверкнул:
Он в темной короне, с густой бородой».
«О нет, то белеет туман над водой».
«Дитя, оглянися, младенец, ко мне;
Веселого много в моей стороне:
Цветы бирюзовы, жемчужны струи;
Из золота слиты чертоги мои».
«Родимый, лесной царь со мной говорит:
Он золото, перлы и радость сулит».
«О нет, мой младенец, ослышался ты:
То ветер, проснувшись, колыхнул листы».
«Ко мне, мой младенец! В дуброве моей
Узнаешь прекрасных моих дочерей;
При месяце будут играть и летать,
Играя, летая, тебя усыплять».
«Родимый, лесной царь созвал дочерей:
Мне, вижу, кивают из темных ветвей».
«О нет, все спокойно в ночной глубине:
То ветлы седые стоят в стороне».
«Дитя, я пленился твоей красотой:
Неволей иль волей, а будешь ты мой».
«Родимый, лесной царь нас хочет догнать;
Уж вот он: мне душно, мне тяжко дышать».
Ездок оробелый не скачет, летит;
Младенец тоскует, младенец кричит;
Ездок погоняет, ездок доскакал…
В руках его мертвый младенец лежал.
* * *

«Ты знаешь край лимонных рощ в цвету…»[76] Перевод Б. Пастернака

Ты знаешь край лимонных рощ в цвету,
Где пурпур королька прильнул к листу,
Где негой Юга дышит небосклон,
Где дремлет мирт, где лавр заворожен?
Ты там бывал?
                        Туда, туда,
Возлюбленный, нам скрыться б навсегда.
Ты видел дом? Великолепный фриз
С высот колонн у входа смотрит вниз,
И изваянья задают вопрос:
Кто эту боль, дитя, тебе нанес?
Ты там бывал?
                        Туда, туда
Уйти б, мой покровитель, навсегда.
Ты с гор на облака у ног взглянул?
Взбирается сквозь них с усильем мул,
Драконы в глубине пещер шипят,
Гремит обвал, и плещет водопад.
Ты там бывал?
                        Туда, туда
Давай уйдем, отец мой, навсегда!

У РАЙСКИХ ВРАТ Перевод В. Левика

ГУРИЯ
На пороге райских кущей
Я поставлена как страж.
Отвечай, сюда идущий:
Ты, мне кажется, не наш!
Вправду ль ты Корана воин
И пророка верный друг?
Вправду ль рая удостоен
По достоинству заслуг?
Если ты герой по праву,
Смело раны мне открой,
И твою признаю славу,
И впущу тебя, герой.
ПОЭТ
Распахни врата мне шире,
Не глумись над пришлецом!
Человеком был я в мире,
Это значит — был борцом!
Посмотри на эти раны,—
Взором светлым в них прочтешь
И любовных снов обманы,
И вседневной жизни ложь.
Но я пел, что мир невечный
Вечно добр и справедлив,
Пел о верности сердечной,
Верой песню окрылив.
И, хотя платил я кровью,—
Был средь лучших до конца,
Чтоб зажглись ко мне любовью
Все прекрасные сердца.
Мне ль не место в райском чине!
Руку дай — и день за днем
По твоим перстам отныне
Счет бессмертью поведем.

ФРИДРИХ ГЁЛЬДЕРЛИН

Фридрих Гёльдерлин (1770–1843). — Великий немецкий поэт, соединивший в своем творчестве тяготение к античной (особенно греческой) стихотворной традиции с гражданскими идеалами революционного классицизма и прогрессивно-романтическим мироощущением. Активная гражданственность и романтический пафос его стихов оттолкнули от них поздних Гете и Шиллера; для немецких романтиков, переориентировавшихся к началу XIX века на национальное средневековье, Гельдерлин представлялся уже своего рода анахронизмом, хотя некоторые из них (А. Шлегель, Клеменс и Беттина Брентано, Уланд) высоко оценивали его поэтический талант. Массовому немецкому читателю поэзия Гельдерлина открылась лишь в XX веке. В Советском Союзе одним из первых пропагандистов творчества Гельдерлина был А. В. Луначарский. В 1969 году издательство «Художественная литература» выпустило однотомник Гельдерлина.

Судьба поэта сложилась трагически: глубоко пережив поражение Великой французской революции 1789–1794 годов, не понятый и не признанный современниками, не нашедший и в личной жизни ни счастья, ни надежного пристанища, Гельдерлин в 1803–1806 годах постепенно сходит с ума.

ЮНОСТЬ Перевод Г. Ратгауза

Когда я отроком был,
Некий дух избавил меня
От людского крика и розги.
Я спокойно и славно играл
С лесными цветами,
А небесные ветры
Играли со мной.
И как ты, мое сердце,
Радовалось побегам,
Тянувшим навстречу тебе
Свои нежные руки,
Так ты радовал сердце мое,
Отец Гелиос! И, как карийского отрока,
Меня любила
Царица ночи!
О мои верные,
Дружелюбные боги!
Если бы вы знали,
Как возлюбил я вас!
Я не знал еще ваших имен,
И я не звал вас по имени,
(Как люди, возомнившие,
Будто знают друг друга).
Но знал я вас лучше,
Чем знал даже близких людей.
Мне ясна была тишь эфира,
Непонятна людская речь.
Я рос под шепот
И шелест рощ.
Меня цветы
Любить учили,
Боги взрастили меня.

ПЕСНЬ СУДЬБЫ Перевод Г. Ратгауза

Вы бродите там, в лучах,
По тропам зыбким, ясные гении!
Вас тихо нежит
Сияющий воздух богов,—
Так касаются вещих струи
Пальцы арфистки.
Рок незнаком небожителям.
Как младенческий сон, их дыхание.
Свеж и юн,
Как в нетронутой почке,
Чистый дух
Будет вечно цвести.
И блаженные очи
Тихо сияют
Ясностью вечной.
Но нам в этом мире
Покоя не будет нигде.
Нерадостный род,
Мы проходим и гибнем.
Слепо стремимся
К часу от часа,
Как воды с обрыва
К обрыву стремятся
И в неизвестность вечно спешат.

БУОНАПАРТЕ[77] Перевод Н. Вольпин

Поэты — те священные сосуды,
Которые жизни вино —
Дух героев — хранят исстари.
Но этого юноши дух
Стремительный — как его примет,
Не разорвавшись в куски, сосуд?
Не тронь же его, поэт: он — дух природы.
Трудясь над ним, созреет в мастера мальчик.
Не может он жить, хранимый в стихе,—
Нетленный, он в Мире живет.

К ПРИРОДЕ Перевод П. Гурова

Я тогда играл еще безбрежным
Покрывалом тайн твоих, как друг,
В каждом тихом звуке сердцем нежным
Твоего я сердца слышал стук.
Светлый образ твой впивая с жаждой,
В те года, как ты, богат я был,
Место для своей слезинки каждой,
Для любви весь мир я находил.
Солнце отвечало мне порою,
Сердца моего услышав зов.
В те года я звал звезду сестрою
И весну — мелодией богов.
Как по роще ветры шаловливы
Пробегают в полудневный зной,
Так по сердцу радости приливы
Проплывали медленной волной.
И когда у родника в долине,
Там, где зелень юная кустов
Поднималась к каменной вершине
И лазурь сияла средь листов,
Я стоял, осыпанный цветами,
Их дыханье пил, а в вышине
Плыло осиянными путями
Золотое облако ко мне.
И когда в пустынях одиноко
Я блуждал, и в черных замках скал
Мне звучал могучий глас потока,
Мрак меня завесой облекал
И, бушуя ночью над горами,
Буря слала ветры с высоты,
Там, где молний вспыхивало пламя,
Дух Природы, мне являлся ты!
Мир благой! Стократ в слезах счастливых,
Как бурливые потоки те,
Что в морских сливаются заливах,
Я в твоей терялся полноте!
Я рвался из Времени пустыни,
Радостно везде искал пути,
Как паломник, ищущий святыни,
Чтобы в Бесконечность перейти.
Святы вы, златые детства грезы!
Вы добро взрастили в тишине,
Вы скрывали жизни скорбь и слезы,
То, что не сбылось, дарили мне.
О Природа! Той порою ясной
В мирном свете прелести твоей
Возросли плоды любви прекрасной,
Как аркадских урожай полей.
Все мертво, что прежде было мило,
Умер мир моих былых чудес.
Как жнивье, пустынна и уныла
Грудь, вмещавшая весь круг небес.
Если б вновь участья песню спела
Та весна моих скитаний мне!
Утро жизни миновать успело,
В сердце снова не расцвесть весне.
Вечны подлинной любви страданья,
Только тень — все то, что любим мы.
Умерли, увы, мои мечтанья,
Дух Природы скрыт покровом тьмы.
Где твоя отчизна, ты не знало,
Сердце, средь веселья юных дней.
Коль тебе о ней лишь грезить — мало,
Лучше не расспрашивай о ней.
* * *

«Зайди, о солнце!..»[78] Перевод Г. Ратгауза

Зайди, о солнце! Скройся, мой ясный свет!
Кто зрел тебя, кто чтил божество твое?
Доступен ли сердцам мятежным
Свет безмятежный в высоком небе?
Но я дружу с тобою, светило дня.
Я помню час, когда я узнал тебя,
Когда божественным покоем
Мне Диотима целила душу,
О гостья с неба! Как я внимал тебе!
О Диотима, милая! Как потом
Сияющий и благодарный
Взор мой купался в лучах полудня!
Ручьи мне звонче пели, и нежностью
Дышал росток, из темной земли взойдя,
И в небе, в тучах серебристых
Мне улыбался Эфир приветный.

К СОЛНЦЕБОГУ Перевод Г. Ратгауза

Где ты? Блаженство полнит всю душу мне,
Пьянит меня: мне все еще видится,
Как, утомлен дневной дорогой,
Бог-светоносец, клонясь к закату,
Купает кудри юные в золоте.
И взор мой все стремится вослед ему,
Но к мирным племенам ушел он,
Где воссылают ему молитвы.
Земля, любовь моя! Мы скорбим вдвоем
О светлом боге, что отлетел от нас.
И наша грусть, как в раннем детстве,
Клонит нас в сон. Мы — как струны арфы:
Пока рука арфиста не тронет их,
Там смутный ветер будит неверный звук,
И лишь любимого дыханье
Радость и жизнь возвратит нам снова.

ПАРКАМ Перевод Г. Ратгауза

Одно даруйте лето, всевластные,
Даруйте осень зрелым словам моим,
И пусть, внимая милой лире,
Сердце мое навсегда умолкнет.
Верховный долг душа не исполнила,
У вод стигийских нет ей забвения.
Высокий замысел, хранимый
В сердце моем, завершить я должен.
Тогда, о царство теней, привет тебе!
Один, без лиры, сниду я в тишь твою,
Душою тверд: я день мой краткий
Прожил, как боги; чего мне боле?

РОДИНА Перевод Г. Ратгауза

Под отчий кров спешит мореплаватель.
В краю чужом он жатву сбирал свою.
Я не спешу. Вдали от дома
Я пожинал только скорбь и муки.
Мой тихий берег! Ты воспитал меня,
Ты боль смиришь, утешишь любовь мою,
Лес, юности моей свидетель!
О, посули мне покой бывалый!
Ручей, манивший ясной волной меня,
Река, что вдаль свои корабли несла,—
Увижу вас! В предел заветный
Милой отчизны вступлю я снова.
Здесь ждут меня хранительных гор верхи,
Участье близких, дом моей матери,—
Все, все, о ком мечтало сердце.
Здесь заживут мои злые раны.
Друзья мои! Мне ведомо, ведомо:
Не исцелить вам боль и любовь мою,
И звуки песен колыбельных
Не успокоят больную душу.
Так! Нам даруют боги живой огонь,
И боги шлют нам скорби священные.
Я, сын Земли, приемлю твердо
Вечный мой жребий: любить и плакать.

ПРЕЖДЕ И ТЕПЕРЬ Перевод Г. Ратгауза

В младые дни восход меня радовал,
Закат — печалил. Ныне я старше стал;
          Уже страшусь я зорь тревожных,
                    Вечер люблю я, святой и светлый.

СРЕДИНА ЖИЗНИ Перевод Г. Ратгауза

В зеркальных водах — берег,
И ветка с желтой грушей,
И диких роз кусты.
О, милые лебеди!
В поцелуе забывшись,
Вы клоните головы
В священную трезвую воду.
Горе мне! В стужу, зимой,
Где взять мне цветов и солнце, и где
Быстролетные тени?
Стоит стена
Безмолвно и холодно, флюгер
Звенит под ветром.

ВОСПОМИНАНИЕ Перевод Г. Ратгауза

Норд-ост воет,
Мой самый любимый ветер,
Потому что он смелый дух
И добрый путь сулит мореходам.
А теперь иди и приветствуй
Светлую Гаронну
И сады Бордо.
Здесь по острому берегу вниз
Уходит тропа, и в поток
Впадает ручей, а сверху
Благородная смотрит чета, —
Дуб с серебристым тополем.
Еще я четко помню, как
Широковершинные вязы
Над мельницей клонят листву,
А во дворе смоковница растет,
И в праздничные дни
Ходят мимо смуглые женщины
По шелковым тропам.
Все это в марте,
В дни равноденствия,
Когда над неспешной дорогой,
Налит золотыми мечтами,
Плывет усыпляющий ветер.
Но пусть протянут
Душистый кубок мне,
Сияющий темным светом,
И я усну. Отрадно
Сном меж теней забыться.
Нехорошо
Жить бездушными
Людскими мыслями, но славно —
С друзьями вести беседу
Сердечную, слушать рассказы
О днях любви
И о делах минувших.
Но где мои друзья? Где Беллармин
Со спутником? Иные
К истоку боятся подойти,
Исток же любого богатства
В море. Они,
Словно художники, копят
Красоты земли, промышляя
Крылатой войною, чтоб после
Прожить в пустыне долгие годы
Под безлиственным древом, где в ночи не сияют
Празднества городские,
И струнный звон, и туземные пляски.
А теперь в далекую Индию Ушли эти люди.
Там живут на воздушных высях.
Внизу — виноградник. С гор
Спадает Дордонь,
И, слившись с могучей Гаронной,
Широким морем
Плывет поток. В море взоры
Устремите свои. Оно отнимает
И возвращает память, любовь дарует.
А остальное создадут поэты.

ГАНИМЕД Перевод С. Аверинцева

Что никнешь, бедный, в зябкой дремоте, сир,
На стылом бреге смутно немотствуешь?
Иль позабыл о непостижной
Милости и о тоске бессмертных?
Ужель не видел вестников отчих ты
В воздушной глуби неуловимых игр?
Ужели не был ты окликнут
Веским глаголом из уст разумных?
Но крепнет мощно голос в груди. Из недр
Родник вскипает, словно бы в некий час,
Как отрок, спал в горах. И вот уж
Труд очищенья вершит он буйно.
Неловкий: он смеется над узами,
Срывая, мечет прочь их, осиливши,
Высоким гневом пьян, играя,
И, пробудившись на чутком бреге,
На голос чуждый всюду встают стада,
Леса шумят, и недра подземные
Внимают духу бури, внятно
Дух шевельнулся, и в бездне трепет.
Весна приходит. Все, что живет, опять
В цвету. Но он далеко: уже не здесь.
Не в меру добры боги: ныне
Глух его путь, и беседа — с небом.

АДВОКАТ ДЬЯВОЛА Перевод В. Куприянова

Проклято будет навек единенье святош и тиранов,
Гений будь проклят вдвойне, ищущий славы у них.
* * *

«Опять весна меня преображает…» Перевод В. Куприянова

Опять весна меня преображает,
И в сердце юной радости приток,
Роса любви с ресницы упадает,
Опять душа полна живых тревог.
Утешиться меня блаженно просят
Зеленый луг и в небе облака,
Хмельной бокал восторга мне подносит
Природы дружелюбная рука.
Да, эта жизнь любой превыше боли,
Пока восходит солнце по утрам.
А в душах наших лучший век в неволе,
И сердце друга сострадает нам.

К РОЗЕ Перевод В. Куприянова

Вечно плод в своем бутоне
Роза нежная несет.
Пусть краса и жизнь на склоне,
И настанет срок невзгод,—
Роза, мы увянем тоже,
Облететь нам суждено,
Но взрастят, кто нас моложе,
Жизни свежее зерно!

МИРСКАЯ СЛАВА Перевод В. Куприянова

Нынче сердце мое жизни святой полно,
Счастлив я и люблю! Вы же внимали мне,
Лишь когда я гордыни,
Пустословья исполнен был.
Привлекает толпу лишь гомон рыночный,
И в чести у раба лишь сила властная.
Чтит божественность жизни,
Лишь кто богу подобен сам.

НОВАЛИС

Новалис (литературный псевдоним; настоящее имя — Фридрих фон Гарденберг, 1772–1801). — Самый значительный поэт Иенского романтического кружка, в который, кроме него, входили Л. Тик, Ф. Шлегель и А. Шлегель, В. Вакейродер и др. Стихотворное наследие Новалиса (если не считать его юношеских стихов) невелико: шесть «Гимнов к ночи», пятнадцать «Духовных песен», несколько десятков «Смешанных стихотворений» да еще стихи, которые вошли в роман «Генрих фон Офтердинген» и повесть «Ученики в Саисе». Наиболее своеобразны по содержанию и по форме «Гимны к ночи», где ритмическая проза чередуется со стихами, написанными в свободном ритме, и с традиционным рифмованным стихом. В этих «гимнах», может быть, в наиболее поэтически сконцентрированном виде нашли свое выражение общефилософские и эстетические основы творчества Новалиса. «Духовные песни» также заключают в себе значительные эстетические достоинства; основу общечеловеческого содержания их составляет романтическая тоска по утраченному идеалу и провозглашение верности ему.

Остальная часть стихотворного наследия Новалиса далеко не столь однородна, в ней ощутимы различные влияния: Клопштока, Бюргера, Шиллера, Хёльти. В поэзии Новалиса обнаруживается не только абстрактное, философическое и морализирующее начало, но и начало конкретно-чувственное, стремящееся к выражению реального, зримого и вполне осязаемого мира. Поэт умер в возрасте двадцати девяти лет от туберкулеза, только еще входя в пору высшей творческой зрелости.

«Когда горючими слезами…» Перевод В. Микушевича

Когда горючими слезами
Ты плачешь в комнате пустой
И у тебя перед глазами
Окрашен мир твоей тоской,
И прошлое дороже клада,
И веет боль со всех сторон
Такой томительной усладой,
Что лучше бездна, лучше сон
В той пропасти, где столько дивных
Сокровищ нам припасено,
Что в судорогах беспрерывных
К ним тянешься давным-давно,
Когда в грядущем — запустенье
И только мечешься, скорбя,
И к собственной взываешь тени,
Утратив самого себя,—
Открой ты мне свои объятья!
Как я знаком с твоей тоской!
Но пересилил я проклятье
И знаю, где найти покой.
Скорее призови с мольбою
Целителя скорбей людских,
Того, кто жертвует собою
За всех мучителей своих.
Его казнили, но поныне
Он твой последний верный друг.
Не нужно никакой твердыни
Под сенью этих нежных рук.
Он мертвых жизнью наделяет,
Даруя кровь костям сухим,
И никого не оставляет
Из тех, кто остается с Ним.
Он все дарует нашей вере.
Обрящешь у Него ты вновь
И прежние свои потери,
И вечную свою любовь.

ГИМН К НОЧИ (Фрагмент) Перевод В. Куприянова

Вечно ли будет сбываться свидание с утром?
Власти земного никогда не будет конца?
Суетою забот искажен
Ночи небесный приход.
Любви жертвенник потайной
Зажжется ль навеки?
Отмеряно свету
Время его;
Но вне предела и часа
Владычество ночи.
Вечно бдение сна.
Сон святой,
Не обойди своим счастьем
Посвященного в ночь
В этих буднях земных!
Лишь глупцы не видят тебя
И сна не знают иного,
Кроме этой тени,
Которую ты, сострадая,
В истинных сумерках ночи
Нам оставляешь.
Они тебя не находят
Ни в златой лозе винограда,
Ни в чудесном соке
Миндального дерева,
Ни в коричневом нектаре мака.
Они не знают,
Что это тобою
Так нежно девичья
Грудь объята
И к небу причислено лоно, —
Они не знают,
Что из древних преданий
Ты идешь, распахнувший небо,
И владеешь ключом
От обиталищ блаженных,
Ты, бесконечных тайн
Вестник безмолвный.

ЛЮДВИГ ТИК Перевод А. Гугнина

Людвиг Тик (1773–1853). — Один из самых плодовитых и талантливых немецких романтиков, поэт, переводчик, драматург, прозаик, литературный и театральный критик. Его лирическое наследие (свыше четырехсот стихотворений) весьма разнородно и в большинстве своем состоит из своеобразных «лирических вставок» в романы, драмы и рассказы, которые затем стали публиковаться как самостоятельные стихотворения. Тик умел живописать природу, ряд стихотворений выделяется музыкальностью звучания, романтически-торжественным настроением.

НАПУТСТВИЕ[79]

Чтобы юность не проспать
Под отцовской крышей,
Он раздольный мир узнать
В путь-дорогу вышел.
Долы безбрежны,
Лес тайной укрыт;
Девушек нежных
Блистают наряды,
Маня, как награды;
За ними он взглядом и сердцем летит.
Дивные лица
В венце красоты —
Все это снится
Или беспечная юность резвится в сиянье мечты?
Смелого слава
Ищет в пути,
Шлет ему лавры,
Громы, литавры
И обещает награды иные еще впереди.
Страха не зная,
Врагов побеждая,
Герой вырастал;
И, среди юных невест выбирая,
Девушку он увидал, о которой мечтал.
Сквозь долы и горы,
Земные просторы
Он едет назад.
Родители ждали
Но прочь все печали,
И каждый теперь после встречи желанной и счастлив и рад.
Как мчишься ты, Время!..
Уж слушает сын
О годах столь давних,
О подвигах славных —
Вот юность седин!..
И старость отступает прочь,
Как перед солнцем — ночь.

УВЕРЕННОСТЬ[80]

Вставай! Ведь солнце в путь зовет,
В просторный, вольный мир войди.
Сквозь горы и луга — вперед!
И не грусти в пути!
На месте не стоит ручей —
Бежит в полях легко;
И ветер мчится все резвей
Куда-то далеко.
Луна не дремлет никогда,
На солнце посмотри —
Оно в движении всегда
С зари и до зари.
Лишь ты один в своих стенах,
Хотя и манит даль.
Вставай! И с посохом в руках
Избудь свою печаль!
Когда судьбу свою искать
На вольный выйдешь свет,
Рассвет увидишь и закат
И вдруг отыщешь след.
Есть в жизни радость и печаль,
Заботы и труды.
Чтоб не было чего-то жаль —
Доверься счастью ты.
Везде, где неба синева,
Росток любви взойдет;
И каждый, в ком мечта жива,
Не зря свой путь пройдет.

КЛЕМЕНС БРЕНТАНО

Клеменс Брентано (1778–1842). — Самый значительный поэт Гейдельбергского романтического кружка, в который входили также А. фон Арним, Й. Гёррес и др. Брентано выступил как один из зачинателей романтической реформы немецкой лирики на основе ее сближения с народной песней. Но для развития немецкой поэзии в XIX веке, пожалуй, гораздо более значительную роль сыграли три тома «Волшебного рога мальчика» — немецкие народные песни и стихотворения в народном духе, изданные Клеменсом Брентано и Ахимом фон Арнимом в 1805–1808 годах. Первый сборник стихотворений Брентано был издан посмертно, в 1844 году.

КОЛЫБЕЛЬНАЯ Перевод И. Грицковой

Эту песню напевая,
Не колебли тишины.
Так луна поет, всплывая
Из небесной глубины.
Пой, чтоб слышалось журчанье
Ручейка, невнятный ропот,
Приглушенное ворчанье,
Шорох, щебет, шум и шепот.
* * *

«Жила на Рейне фея…»[81] Перевод В. Топорова

Жила на Рейне фея
В селенье Баххарах,
Жила, смятенье сея
И скорбь в людских сердцах.
Сгубила, осмеяла
И взрослых и парней —
И так околдовала,
Что льнули все сильней.
Тогда епископ местный
Священный суд созвал,
Но пред красой небесной
Весь гнев его пропал.
Он вымолвил: «Бедняжка!
Бедняжка Лорелей!
Зачем казнишь так тяжко
Ты красотой своей?»
«Увы! не жду прощенья,
И жизнь постыла мне,
Хоть чары обольщенья —
Не по моей вине.
Мои глаза как пламя.
Рука — волшебный жезл.
Бросай же деву в пламя!
Ломай над нею жезл!»
«О! ты, представ пред нами,
Навет отвергла весь,
Ведь то же гложет пламя
И нашу душу днесь.
И если жезл преломим,
Назначив приговор,
То сердце мы разломим
На муку и позор!»
«Не смейся над несчастной!
Будь, отче, справедлив,
Пред гибелью ужасной
Грехи мне отпустив.
Я доле жить не смею,
Я не желаю жить!
За то, что гибель сею,
Вели меня казнить!
Увы! и я любила,
Но грянула беда:
Меня покинул милый,
Бежал невесть куда.
Прозвали всемогущей
Меня за красоту,
Но мне мой вид цветущий
Самой невмоготу!
Мой смех, сверканье взгляда
И шеи белизна —
Мне этого не надо!
Воздай за все сполна!
Я смерть приму без дрожи,
Я кончу путь земной,
И ты пребудешь, боже,
В последний миг со мной!»
Трем рыцарям владыка
Велит седлать коней:
«Не бойся, горемыка!
Бог любит Лорелей!
Став тихою черницей
В обители простой,
Ты сможешь приобщиться
К премудрости святой».
Печальной и убитой,
Прекрасна и бледна,
С торжественною свитой
Поехала она.
«О рыцари, — сказала,
Не сдерживая слез,—
Позвольте мне сначала
Подняться на утес.
На замок взор я кину,
Где милый был со мной,
И безвозвратно сгину
За мрачною стеной».
Утес, крутой и черный,
Над гладью рейнских вод.
Устало и упорно
Наверх она идет.
И рыцари, по крупам
Похлопавши коней,
По каменным уступам
Идут вослед за ней.
И сверху возгласила:
«Вон челн внизу плывет!
И в том челне мой милый
Меня, наверно, ждет.
Конечно, он за мною
Привел сюда челнок!»
Встает над крутизною
И прыгает в поток!
Три рыцаря в смятенье
С утеса не ушли.
Лежат без погребенья
Во прахе и в пыли.
Кто людям спел об этом?
Не рейнский ли рыбак?
Но над тройным скелетом
Звучит отныне так:
Лорелей!
Лорелей!
Лорелей!
Три двойника души моей[82].
* * *

«Одинокой смерти жду…» Перевод В. Топорова

Одинокой смерти жду,
Состраданья не желая,
Потеряв свою звезду,
Ни на что не уповая,
Одинокой смерти жду,
Смерти путника в пустыне.
Одинокой смерти жду,
Смерти путника в пустыне,
Потеряв свою звезду,
Потеряв свою святыню,
Одинокой смерти жду,
Смерти нищего в несчастье.
Одинокой смерти жду,
Смерти нищего в несчастье,
Потеряв свою звезду,
Не теряя к ней пристрастья,
Одинокой смерти жду,
Смерти дня в вечерних бликах.
Одинокой смерти жду,
Смерти дня в вечерних бликах,
Потеряв свою звезду
В сонмах звезд тысячеликих,
Одинокой смерти жду,
Смерти узника в темнице.
Одинокой смерти жду,
Смерти узника в темнице,
Потеряв свою звезду,
Не престав по ней томиться,
Одинокой смерти жду,
Смерти лебедя певучей.
Одинокой смерти жду,
Смерти лебедя певучей,
Потеряв свою звезду
За могильно-черной тучей,
Одинокой смерти жду,
Смерти в море-океане.
Одинокой смерти жду,
Смерти в море-океане,
Потеряв свою звезду,
Сохранив одно страданье,
Одинокой смерти жду,
Смерти Веры в час унылый.
Одинокой смерти жду,
Смерти Веры в час унылый,
Потеряв свою звезду,
Одинокий и постылый,
Одинокой смерти жду,
Смерти сердца в сердце милой!
* * *

«Тихо-тихо тук-тук-тук…» Перевод В. Топорова

«Тихо-тихо тук-тук-тук…
Милый друг, а ну как вдруг,
Чуть задремлют все вокруг,
Я с дверей откину крюк?
С посещеньем не тяни!
Будь как тень в ночной тени!
Но не вскрикни, не чихни:
Мать проснется — и ни-ни.
Половицы щелк да щелк.
Песик спит, но зол, как волк.
Прокрадись, — есть в этом толк,—
Как блоха в невестин шелк!
Ты, конечно, парень-хват,
Но в сенях стоит ушат,
Чуть заденешь — и назад,
Прочь, куда глаза глядят!
Лестница — твой первый враг:
Все ступеньки кое-как,
Лишь один неверный шаг,
И мгновенно — бряк во мрак!
Туфли скинь свои. Без них
Поднимись, в чулках одних.
Встретишь няньку — двинь под дых:
Нянька верит в домовых.
Главное, не спутай дверь.
Рядом спит батрак. Он зверь.
Коль не веришь, то проверь,
Но коль хочешь жить — поверь.
Не взбирайся на чердак:
Братец там. По части драк,
Как известно, не дурак.
Он сильнее, чем батрак.
Постучись ко мне, друг мой.
Постучись, шепни: „Открой!“
Не открою, дорогой!
„Караул, — вскричу, — разбой!“
Тут же мать, батрак и брат
К вертопраху поспешат.
Мне милее битый зад,
Чем крестины невпопад…»
Но иначе все пошло.
Платье сделалось мало.
Девять месяцев прошло.
Родилось дитя мало.
* * *

«Мария, куда ты вечор уходила?..» Перевод В. Топорова

Мать
Мария, куда ты вечор уходила?
Мария, любимая дочь!
Мария
Я старую бабку проведать ходила.
Родная, мне тяжко дышать!
Мать
А чем тебя бабка твоя угощала?
Мария, любимая дочь?
Мария
Копченой селедкой она угощала.
Родная, мне тяжко дышать!
Мать
А где же старуха селедку поймала?
Мария, любимая дочь!
Мария
На грядке капустной в своем огороде.
Родная, мне тяжко дышать!
Мать
А чем же она в огороде удила?
Мария, любимая дочь!
Мария
Своими руками да ивовой веткой.
Родная, мне тяжко дышать!
Мать
Куда же объедки потом подевались?
Мария, любимая дочь!
Мария
Их слопала черная собачонка.
Родная, мне тяжко дышать!
Мать
Куда ж собачонка потом подевалась?
Мария, любимая дочь!
Мария
На тысячи мелких кусков разлетелась.
Родная, мне тяжко дышать!
Мать
Мария, куда ж положить тебя на ночь?
Мария, любимая дочь!
Мария
На кладбище наше, в сырую землицу.
Родная, мне тяжко дышать!
***

«Едва ты кончила дышать…» Перевод В. Топорова

Едва ты кончила дышать,
Как начал я томиться
И дал обет: не целовать
Вовек иной девицы.
Мои желания сильны,
В них жизнь и страсть едины!
Увы!., к тебе устремлены
И потому — невинны.
О, как тебя недостает!
Зачем я пел, бахвалясь,
Тебе и миру, жалкий мот,
О том, как мы сливались.
И ласки наши, как слова,
Свое презрели право:
Речь пресыщения трезва,
А голод — хмель, отрава.
Едва ты кончила дышать,
Как начал я молиться,
Чтоб обратилось время вспять
Иль страсть — к иной девице.
Я полон сил, мой жарок пыл,
Смелы мои объятья,
Но я тебе не изменил,
Хоть женщин стал менять я.
Бредут высокою тропой
Весталок вереницы,
Но обладание тобой
Мне грезится и снится.

ПЕСНЬ РЕЙНУ Перевод В. Микушевича

О ветер прохладный,
О лепет волны,
О берег отрадный,
Где мы рождены!
О зелень земная
В лазури небес!
Тебя вспоминая,
Я сердцем воскрес.
Раздумья! Как лозы,
Обвейтесь вокруг!
Здесь ласковы грозы,
И ветер мне друг.
Почти неприметный,
Над сердцем моим
Лепечет, приветный,
Что здесь я любим.
Небесные дали,
Как в райском саду;
И в люльке мне дали
Оттуда звезду.
О Рейн благодатный!
Ты вечно в пути.
Покой невозвратный
Ты мне возврати.
И в смутной надежде,
Хоть мельницы нет,
Стучит, как и прежде,
Мне сердце в ответ.
Отец, как тревожно
Блуждал я вдали,
Сказать невозможно,
Но ты мне внемли.
В твоем обаянье
Я здесь наконец.
Ты в лунном сиянье
Прими мой венец.
* * *

«Соловушка, бывало…» Перевод В. Микушевича

Соловушка, бывало,
Нам пел во тьме ночной,
Ты был тогда со мной,
И я не тосковала.
Мне слезы лить негоже.
За прялкою пою,
И месяц нить мою
С небес увидел тоже.
Соловушка, бывало,
Нам пел во тьме ночной.
Как больно мне одной!
А птице горя мало.
И светит месяц тоже
Тебе в чужом краю.
Храни любовь мою,
Соедини нас, Боже!
А птица, как бывало,
Поет во тьме ночной.
Ты прежде был со мной,
И я не тосковала.
Соедини нас, Боже,
Храни любовь мою!
За прялкою пою
И с песней плачу тоже.

СЕРЕНАДА Перевод В. Куприянова

Льется, плачет флейта снова,
и ручей звенит глубокий.
Причитанья золотого
слушай чистые упреки!
Просьба, сказанная нежно,
не останься без ответа!
Ночь вокруг меня безбрежна,
песня в ней — как проблеск света

ВЕСЕЛЫЕ МУЗЫКАНТЫ Перевод В. Микушевича

В своем искусстве мы не плохи.
Обходим город по ночам,
И, как веселые сполохи,
Погудки наши здесь и там.
Рокочет, хохочет
В ночи тамбурин;
Птенцы-бубенцы —
Не молчит ни один;
Тут же цимбалы,
Как зазывалы;
Незваный звон —
Как странный сон.
Трели свирели
Сердце задели:
Радость и боль…
Слушать изволь!
Мы заиграем серенаду,
И сразу в окнах свет зажгут,
И сверху бросят нам награду
За наш ночной веселый труд.
До нашей музыки охочи
В своих покоях стар и млад:
Всех завлекает среди ночи
Наш колдовской певучий лад.
Мы ровно в полночь подоспели,
Как пробило двенадцать раз,
И вот уже, вскочив с постели,
Заслушалась девица нас.
Когда в своей укромной спальне
Вдвоем с невестою жених,
Мы ближней улице и дальней
Во мраке будем петь о них.
На свадьбах мы своим напевом
Всем угождали до сих пор.
Хмельным гостям и нежным девам
Отраден был наш звонкий хор.
Однако взгляды нестерпимы,
И не для нас горят огни,
И мы поем, пока незримы,
Как соловьи в ночной тени.
Дочь
Мне был бы мрак милее вечный.
Утрачен друг, отец убит;
Вам сладок мой напев беспечный,—
От слез моих мой хлеб горчит.
Мать
Что мрак, что свет — мне все едино
От слез ослепла я давно.
В поводыри взяла я сына,
В цимбалы бить мне все равно.
Оба брата
Какие вывожу я трели,
Когда меня трясет озноб!
Так мне погудки надоели,
Что предпочел бы лечь я в гроб.
Мальчик
Как весело! Сломал я ногу,
Несет меня моя сестра.
Бью в тамбурин я, слава богу!
Развеселиться всем пора.
Рокочет, хохочет
В ночи тамбурин;
Птенцы-бубенцы —
Не молчит ни один;
Тут же цимбалы,
Как зазывалы;
Незваный звон —
Как странный сон.
Трели свирели
Сердце задели:
Радость и боль…
Слушать изволь!

АДЕЛЬБЕРТ ШАМИССО

Адельберт Шамиссо (1781–1833). — Один из ярких представителей прогрессивного немецкого романтизма Адельберт фон Шамиссо, сын родовитого французского графа, изгнанного революцией из своих поместий, обрел в Германии новую родину, сохранив, однако, уважение к французской демократической культуре и революционным традициям французского народа. Всемирную известность Шамиссо принесла повесть «Удивительная история Петера Шлемиля» (1813). Своеобразие места Шамиссо в немецкой поэзии 1820–1830-х годов естественнее всего объясняется его близостью как к французской (Беранже), так и к немецкой (Уланд) поэтическим традициям. Н. В. Гербель, написавший первый очерк творчества Шамиссо на русском языке, отметил, что его лирическая поэзия «отличается необыкновенной нежностью и благородством чувств, а равно простотою и свежестью форм». Многие стихи Шамиссо стали популярными песнями, лирический цикл «Любовь и жизнь женщины» был положен на музыку Р. Шуманом. На русский язык поэзию Шамиссо переводили А. Майков, В. Жуковский, М. Михайлов и др.

ВЕСНА Перевод В. Куприянова

Земля пробудилась, приходит весна,
Вокруг расцветают цветы.
Душа моя снова от песен тесна,
И вновь я во власти мечты.
Сияя, встает над полями рассвет,
И ветер с листвой не суров.
А мне все казалось, что волос мой сед,
Нет, это пыльца от цветов.
И птицы вовсю гомонят без конца,
Их щебет звенит надо мной.
И нет седины, это просто пыльца,
Я счастлив, как птицы весной.
Земля пробудилась, приходит весна,
Вокруг расцветают цветы.
Душа моя снова от песен тесна,
И вновь я во власти мечты.

МЕЛЬНИЧИХА Перевод Ю. Левина

Мельница машет крылами.
Буря свистит и ревет,
А мельничиха ручьями
Горючие слезы льет.
«Я верила буйному ветру,
Что свищет, колеса крутя;
Я верила клятвам беспечным —
Несмысленное дитя!
Лишь ветер верен остался,
А клятвы — мякина одна.
Где тот, кто мне в верности клялся?
Я брошена, разорена…
Кто клялся, того уже нету,
Безвестны его пути.
Искал его ветер по свету,
Да так и не смог найти».

ТРАГИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ Перевод М. Замаховской

Жил человек. Он был смущен,
Что сзади косу носит он:
Другую бы прическу!
И он решил: «Сейчас рискну —
Дай поверчусь, ее стряхну…»
Болтается косичка!
Он быстро колесом кружит,
Но все по-прежнему дрожит,
Болтается косичка!
Вертится он на новый лад,
Но уверяет стар и млад:
Болтается косичка!
Он вправо, влево и кругом —
Ни в том нет толку, ни в другом:
Болтается косичка!
Он закружился, как волчок,—
Все невпопад и все не впрок:
Болтается косичка!
Так он кружится до сих пор
И думает: «Отскочит! Вздор!»
Болтается косичка!..

ЗАМОК БОНКУР[83] Перевод Е. Витковского

Закрою глаза и грежу,
Качая седой головой:
Откуда вы, призраки детства,
Давно позабытые мной?
Высоко над темной равниной
Замок, мерцая, встает —
Знакомые башни, бойницы
И арка высоких ворот.
Каменный лев печально
На меня устремляет взор —
Я приветствую старого друга
И спешу на замковый двор.
Там сфинкс лежит у колодца,
Растет смоковница там,
За этими окнами в детстве
Я предавался мечтам.
Вот я в часовне замка,
Где предков покоится прах, —
В сумрачном склепе доспехи
Висят на темных стенах.
Глаза туман застилает,
И не прочесть письмена,
Хоть ярко горят надо мною
Цветные стекла окна…
Мой замок, ты высечен в сердце
Пускай ты разрушен давно;
Над тобою крестьянскому плугу
Вести борозду суждено.
Благословляю пашню
И каждый зеленый всход,—
Но трижды благословляю
Того, кто за плугом идет.
А ты, моя верная лира,
Вовеки не умолкай,—
Я буду петь мои песни,
Шагая из края в край.

ДЕВУШКА ИЗ КАДИКСА Перевод В. Топорова

«Неужели от испанки
Ждешь вниманья безрассудно,
Серенады распевая
Под надзором у француза?
Прочь! Я знаю вас — кичливых
И трусливых андалузцев!
Нам бы шпаги, вам бы спицы —
Мы б не праздновали труса!
Если даже сами шпаги —
Предков гордое оружье —
В бок толкнут вас: „Хватит дрыхнуть!“,
Вы ответите: „Так нужно!“
Если даже чужеземный
Бич хлестнет по вашим шкурам —
Лишь попятитесь покорно,
Лишь потупитесь понуро!»
«Сеньорита, ваши речи
Прозвучали слишком круто.
Или стали чужеземцу
Вы любезною подругой?»
«Бедный! Даже предо мною
Он сробел! Какая скука!
А француза заприметит —
Тут же к мамочке под юбку!»
«Сеньорита, вы ошиблись,
Вы насмешница и злючка.
Если встречу я француза,
То убью собственноручно».
«Ты — убьешь? Вот это мило!
Но, увы, поверить трудно.
Вон француз идет! А впрочем,—
Слишком крепкий, слишком крупный!»
В тот же миг, сражен ударом,
Галльский воин наземь рухнул,
А влюбленному испанцу
Палачи связали руки.
Сеньорита засмеялась:
«Эта шутка мне по вкусу —
Я отвадила невежу,
А платить пришлось французу!»
Андалузец на прощанье
Поклонился ей угрюмо
И ушел, не обернувшись,
С чистым сердцем, с тяжкой думой.
«Не от вас, о чужеземцы,
Смерть приму я хмурым утром,
Не за то, что эту землю
Кровью я залил пурпурной.
Нет, я ранен был смертельно
Страстью к деве равнодушной —
Госпожа меня судила,
Госпоже я отдал душу».
Так твердил он по дороге
Палачам, печальный путник.
Но послышалась команда,
И его прошили пули.

ИНВАЛИД В СУМАСШЕДШЕМ ДОМЕ[84] Перевод В. Микушевича

Лейпциг, Лейпциг! Скверный город!
Изувечен я в бою
За свободу, за свободу!
Кровь зачем ты пил мою?
За свободу! За свободу!
Был храбрейшим я в полку.
Череп сабельным ударом
Раскроили дураку.
И валялся я, а рядом
Битва бедственная шла.
Ночь могильною плитою
Опустилась на тела.
Боль меня приводит в чувство.
Хуже нет на свете мук.
Я в смирительной рубашке,
И смотрители вокруг.
Где ты, где, моя свобода,
Кровью купленный удел?
Бьет меня кнутом смотритель,
Чтобы смирно я сидел.

ЛЮБОВЬ И ЖИЗНЬ ЖЕНЩИНЫ (Из цикла) Перевод П. Грицковой «Как забыть? Не знаю…»

Как забыть? Не знаю.
И в глазах черно.
Я давно страдаю,
Вижу лишь одно.
Жду его напрасно,
Но из темноты
Проступают ясно
Милые черты.
Не хочу играть я,
Белый свет поблек.
Что наряды, платья,
Если он далек?
Тихо отворяю
В сумерках окно.
Как забыть? Не знаю.
Вижу лишь одно.
* * *

«Никак не поверю в это…»

Никак не поверю в это:
За что же лишь я одна
Любовью его согрета,
Возвышена, окрылена?
Днем и глухими ночами,
Будь то во сне, наяву,
Дышу лишь его речами,
Признаньем его живу.
Я благость любви вкусила,
Прижавшись к его груди.
И мне не страшна могила
И вечная тьма впереди.

ИГРУШКА ВЕЛИКАНШИ Перевод Л. Гинзбурга

В Эльзасе замок Нидек был славен с давних пор
Обитель великанов, детей могучих гор.
Давно разрушен замок — не сыщешь и следа,
И сами великаны исчезли навсегда.
Однажды, — это было в забытый, давний год,—
Дочь великана вышла из крепостных ворот,
Спустилась по тропинке, увлечена игрой,
И вскоре очутилась в долине, под горой.
Сады, луга и нивы — все незнакомо ей.
Близ Гаслаха достигла она страны людей.
И города, и села, и пастбища, и лес
Предстали перед нею, как чудо из чудес.
Нагнулась великанша, и, радости полна,
Крестьянина и лошадь заметила она.
Потешное созданье возделывало луг,
Стальными лемехами сверкал на солнце плуг.
«Ах, что за человечек! И лошадь — с ноготок!»
И девочка достала свой шелковый платок.
Находку завернула и с этим узелком
Вприпрыжку побежала в свой замок прямиком.
Домой она приходит, открыла дверь и вот
С веселою улыбкой родителя зовет:
«Отец! Взгляни, какую игрушку я нашла!
О, как она забавна и до чего мила!..»
Охваченный раздумьем старик отец сидел.
Вина из кубка отпил, на дочку поглядел:
«Да что там копошится? А ну-ка, покажи,
Свой шелковый платочек скорее развяжи».
И бережно достала она из узелка
Забавную игрушку — седого мужика.
Поставила на столик коня его и плуг
И, хлопая в ладоши, забегала вокруг.
Но тут старик родитель нахмурился как ночь:
«Нет, это — не игрушка! Что сделала ты, дочь?
Не медля ни мгновенья, назад его снеси.
Крестьянин — не игрушка! Господь тебя спаси.
Когда бы не крестьянин — не труд его, заметь,—
Без хлеба нам с тобою пришлось бы умереть.
И навсегда запомни, что великанов род
В веках свое начало от мужиков берет!»
…В Эльзасе замок Нидек был славен с давних пор
Обитель великанов, детей могучих гор.
Давно разрушен замок — не сыщешь и следа,
И сами великаны исчезли навсегда.

ЛЮДВИГ УЛАНД

Людвиг Уланд (1787–1862). — Один из самых популярных в XIX веке немецких романтиков, в поэзии которого Эйхендорф видел «кульминацию романтической лирики», Гейне — обобщающий итог творческой деятельности «романтической школы» в Германии, а Ф. Геббель в 1857 году отводил ему место «первого поэта современности». Уланд был ведущим поэтом Вюртембергского романтического кружка, в который входили Ю. Кернер, К.-Г. Кёстлин, К. Майер, Г. Шваб и др. К середине XX века Уланда почти забыли, но сейчас интерес к нему снова растет. Важнейшие качества его поэзии — глубокий демократизм содержания и сознательное стремление к народности и ясной простоте формы. Основу поэтической славы Уланда составил изданный в 1815 году сборник «Песен и баллад», который, пополняясь время от времени новыми стихотворениями, только при жизни Уланда выдержал свыше сорока изданий. В жанровом и тематическом плане поэзия Уланда чрезвычайно многообразна, но в XIX веке наиболее популярны были его стихотворения в духе народной песни и баллады, а также актуальная политическая лирика. К его творчеству обращались многие композиторы, в том число И. Брамс, Ф. Лист, Ф. Мендельсон, Ф. Шуберт, Р. Шуман.

ЗАМОК У МОРЯ Перевод В. Левика

«Ты видел замок, в море
Глядящий с утесов крутых,
Весь в легком, прозрачном уборе
Из тучек золотых?
Хотел бы он склониться
Играющим волнам на грудь,
Хотел бы в тучах скрыться,
В вечерней заре потонуть…»
«Я видел замок, в море
Глядящий с крутизны.
Над ним я видел и зори,
И в небе — серп луны».
«А весел был грохот прибоя,
Был звучен гул ветров?
Был радостен в мирных покоях
Шум празднеств и пиров?»
«Нет, волны в море спали,
Спал ветер крепким сном,
Лишь кто-то в глубокой печали
Пел песню за окном».
«Бродил ли по сводчатым залам
Король с королевой своей?
Ты видел их в бархате алом,
В венцах из заморских камней?
Была ли дочь их с ними,
Сияла ли юной красой,
Очами голубыми
И золотою косой?»
«Нет, были родители в горе,
Наряд их ничем не блистал.
Я видел их в черном уборе,
Но дочери я не видал».

ТРИ ПЕСНИ[85] Перевод В. Жуковского

«Споет ли мне песню веселую скальд»?
Спросил, озираясь, могучий Освальд.
И скальд выступает на царскую речь,
Под мышкою арфа, на поясе меч.
«Три песни я знаю: в одной старина!
Тобою, могучий, забыта она;
Ты сам ее в лесе дремучем сложил;
Та песня: отца моего ты убил.
Есть песня другая: ужасна она;
И мною под бурей ночной сложена;
Пою ее ранней и поздней порой;
И песня та: бейся, убийца, со мной!»
Он в сторону арфу и меч наголо,
И бешенство грозные лица зажгло,
Запрыгали искры по звонким мечам,—
И рухнул Освальд — голова пополам.
«Раздайся ж, последняя песня моя:
Ту песню и утром и вечером я
Греметь не устану пред девой любви;
Та песня: убийца повержен в крови».

ХОРОШИЙ ТОВАРИЩ[86] Перевод В. Левика

Был у меня товарищ,
Вернейший друг в беде.
Труба трубила к бою,
Он в ногу шел со мною
И рядом был везде.
Вот пуля просвистела,
Как будто нас дразня.
Мне ль умереть, ему ли?
Он, он погиб от пули —
Часть самого меня.
Упал, раскинув руки,—
Объятья мне раскрыв,
И не обнимет боле…
Но пусть лежишь ты в поле,
Мой друг, — ты вечно жив!

ХОЗЯЙКИНА ДОЧЬ Перевод В. Левика

Три парня по Рейну держали свой путь,
К знакомой хозяйке зашли отдохнуть.
«Дай пива, хозяйка, вина принеси,
Красавицу дочку к столу пригласи».
«Я пива подам и вина вам налью,
Но в саван одела я дочку мою».
И в горницу входят они, не дыша.
Лежит там во гробе девица-душа.
Один покрывало откинул с лица,
И смотрит, и мог бы смотреть без конца.
«Ах, если б увидеть могла ты меня,
Тебя полюбил бы я с этого дня!»
Другой покрывалом закрыл ее вновь,
Заплакал, свою провожая любовь.
«Как рано ты божий покинула свет!
Тебя ведь любил я, любил столько лет!»
И третий покровы откинул опять,
И мертвые губы он стал целовать.
«Тебя я любил и прощаюсь, любя,
И буду любить до могилы тебя!»

ГРАФ ЭБЕРШТЕЙН Перевод И. Грицковой

Дворец королевский. Ликуют фанфары,
В сиянии факелов кружатся пары,
Возгласы, выкрики, звон хрусталя.
Граф Эберштейн с дочерью короля
Весь вечер танцуют, резвясь и шаля.
Лишь музыка грянула с новою силой,
Она ему шепчет: «Граф Эберштейн, милый,
Я признаюсь, не скрывая стыда,
Что ты понапрасну приехал сюда.
Дворцу твоему угрожает беда».
И понял граф Эберштейн в то же мгновенье,
Что хочет владыка расширить владенье.
«Ловко же вы заманили меня!
Танцы, вино — хороша западня!»
Граф Эберштейн спешно седлает коня.
Он к замку подъехал. Ярятся набаты,
Бряцают багры, топоры и лопаты.
«Тесни лиходеев! Хватайте воров!»
И валятся вороги в огненный ров.
Граф Эберштейн нынче жесток и суров.
Наутро король появился со свитой,
Заранее лаврами славы увитый.
И что же он видит? Рассеялся дым,
Граф Эберштейн весел, он цел-невредим,
И верное войско по-прежнему с ним.
Король возмутился, смутился, опешил,
Но Эберштейн быстро владыку утешил:
«О нашей размолвке забыть я не прочь.
Ты в жены отдашь мне прелестную дочь.
Мы свадьбу сыграем сегодня же в ночь».
В замке у графа ликуют фанфары,
В сиянии факелов кружатся пары,
Возгласы, выкрики, звон хрусталя.
Граф Эберштейн с дочерью короля
Танцуют, резвятся, шутя и шаля.
Он обнял ее, и прижал к себе лихо,
И шепчет ей на ухо нежно и тихо:
«Мне это признание стоит труда,
Но все же скажу, не скрывая стыда,—
Дворцу короля угрожает беда».

К РОДИНЕ[87] Перевод А. Гугнина

К тебе, Отчизне возрожденной,
Устремлена мечта моя!
Надеждой новой окрыленный,
Твою свободу славлю я.
Ты кровью истекла в сраженьях.
О, сколько пало жертв святых! —.
Теперь найдешь ли утешенье
В моих мелодиях простых?

ПРОКЛЯТИЕ ПЕВЦА[88] Перевод В. Левика

Когда-то гордый замок стоял в одном краю.
От моря и до моря простер он власть свою.
Вкруг стен зеленой кущей сады манили взор,
Внутри фонтаны ткали свой радужный узор.
И в замке том воздвигнул один король свой трон.
Он был угрюм и бледен, хоть славен и силен.
Он мыслил только кровью, повелевал мечом,
Предписывал насильем и говорил бичом.
Но два певца однажды явились в замок тот —
Один кудрями темен, другой седобород.
И старый ехал с арфой, сутулясь на коне.
А юный шел, подобен сияющей весне.
И тихо молвил старый: «Готов ли ты, мой друг?
Раскрой всю глубь искусства, насыть богатством звук.
Излей все сердце в песнях — веселье, радость, боль,
Чтобы душою черствой растрогался король».
Уже певцы в чертоге стоят среди гостей.
Король сидит на троне с супругою своей.
Он страшен, как сиянье полярное в ночи,
Она луне подобна, чьи сладостны лучи.
Старик провел по струнам, и был чудесен звук.
Он рос, он разливался, наполнил все вокруг.
И начал юный голос — то был небесный зов,
И старый влился эхом надмирных голосов.
Они поют и славят высокую мечту,
Достоинство, свободу, любовь и красоту,
Все светлое, что может сердца людей зажечь,
Все лучшее, что может возвысить и увлечь.
Безмолвно внемлют гости преданьям старины,
Упрямые вояки и те покорены,
И королева, чувством захвачена живым,
С груди срывает розу и в дар бросает им.
Но, весь дрожа от злобы, король тогда встает:
«Вы и жену прельстили, не только мой народ!»
Он в ярости пронзает грудь юноши мечом,
И вместо дивных песен кровь хлынула ключом.
Смутясь, исчезли гости, как в бурю листьев рой.
У старика в объятьях скончался молодой.
Старик плащом окутал и вынес тело прочь,
Верхом в седле приладил и с ним пустился в ночь.
Но у ворот высоких он, задержав коня,
Снял арфу, без которой не мог прожить и дня.
Ударом о колонну разбил ее певец,
И вопль его услышан был из конца в конец:
«Будь проклят, пышный замок! Ты в мертвой тишине
Внимать вовек не будешь ни песне, ни струне.
Пусть в этих залах бродит и стонет рабий страх,
Покуда ангел мести не обратит их в прах!
Будь проклят, сад цветущий! Ты видишь мертвеца?
Запомни чистый образ убитого певца.
Твои ключи иссякнут, сгниешь до корня ты,
Сухой бурьян задушит деревья и цветы.
Будь проклят, враг поэтов и песен супостат!
Венцом кровавой славы тебя не наградят,
Твоя сотрется память, пустым растает сном,
Как тает вздох последний в безмолвии ночном».
Так молвил старый мастер. Его услышал бог.
И стены стали щебнем, и прахом стал чертог.
И лишь одна колонна стоит, еще стройна,
Но цоколь покосился, и треснула она.
А где был сад зеленый, там сушь да зной песков,
Ни дерева, ни тени, ни свежих родников.
Король забыт, он — призрак без плоти, без лица.
Он вычеркнут из мира проклятием певца!

ЖНИЦА[89] Перевод В. Левика

«День добрый, Мария! Так рано уже за работой!
Хоть ты влюблена, а работаешь с прежней охотой.
Попробуй — в три дня за болотом скоси луговину.
Клянусь, я в супруги отдам тебя старшему сыну!»
Так молвил помещик, и, речи услышав такие,
Как птица, забилось влюбленное сердце Марии.
Явилась в руках ее новая чудная сила.
Как пела коса в них, как шумные травы косила!
Уж полдень пылает. Жнецы притомились, устали,
К ручью потянулись, в тени собрались на привале.
Лишь трудятся пчелы, жужжат и не знают покоя.
И трудится с ними Мария, не чувствуя зноя.
Спускается вечер, разносится звон колокольный.
Соседи кричат ей: «Бросай! На сегодня довольно!»
Прошло уже стадо, и время косцам расходиться.
Но, косу отбив, продолжает Мария трудиться.
Вот звезды зажглись, засверкали вечерние росы,
Запел соловей, и сильнее запахли покосы.
Мария не слушает пенья, без отдыха косит,
Без отдыха косу над влажной травою заносит.
Так ночь миновала, и солнце взошло над вселенной.
Не пьет и не ест она, сытая верой блаженной.
Но третьим рассветом просторы зажглись луговые,
И косу бросает, и радостно плачет Мария.
«Здорово, Мария! Скосила? Ну, ты молодчина!
Тебя награжу я богато, но замуж за сына…
Глупышка! Да это ведь в шутку я дал тебе слово.
Как сердце влюбленное сразу поверить готово!»
Сказал и пошел. У Марии в глазах потемнело.
Прилежные руки бессильно повисли вдоль тела.
Все чувства затмились, дыханье пресеклось от боли.
Такой, возвращаясь, нашли ее женщины в поле.
Текут ее годы в безмолвном, глухом умиранье.
И ложечка меда — дневное ее пропитанье.
О, пусть на лугу на цветущем ей будет могила!
Где в мире есть жница, которая так бы любила?

НОВАЯ СКАЗКА Перевод А. Гугнина

В царстве сказки думал снова
Золотым отдаться снам,
Дух поэзии сурово
Лиру мне настроил сам.
Я назвал свободой фею,
Право — рыцарь будет мой.
Славный рыцарь, в бой смелее —
Сокрушим драконов рой!

НА МОСТУ НАД БИДАССОА Перевод В. Левика

На мосту над Бидассоа
К небу длань святой простер.
Слева — ширь долин французских,
Справа — цепь испанских гор.
Он людей благословляет
Здесь, на трудном их пути,
Где покинувший отчизну
Скорбно молвит ей: «Прости!»
На мосту над Бидассоа
Некий лик волшебный зрим.
Для одних он дышит гневом,
Но сияет он другим.
Тем сулит он лишь пустыни,
Этим — вешние луга.
Всем чужбина безотрадна,
Всем отчизна дорога.
Мирно плещет Бидассоа,
Ждет стада на водопой.
А в горах еще стреляют,
А в горах — последний бой.
И в вечернем полумраке
Сходит вольница к реке.
Знамя пулями пробито.
След кровавый на песке.
На мосту над Бидассоа,
Ружья праздные сложив,
Все в реке омыли раны,
Сосчитали тех, кто жив.
Ждут неприбывших, отставших.
Ждут ушедших в вечный мир.
Барабан гремит, и гордо
Молвит старый командир:
«Час настал! Сверните знамя —
Это был свободы стяг.
Не впервые на границу
Оттеснил нас подлый враг.
Но свободу мы в изгнанье
Увели не навсегда!
Не померкла наша слава,
Наша светит нам звезда.
Мина, ты, в боях за вольность
Смерть видавший столько раз,—
Ты один не тронут пулей
В день, губительный для нас.
Ты — Испании спаситель,
Ты надежда для нее.
Мы уходим, чтоб вернуться,
Мы не бросили ружье!»
Но встает, шатаясь, Мина,
Молчалив и бледен сам.
Шлет прощальный взгляд он небу
И своим родным горам.
Прижимает к сердцу руку,
А в глазах его туман.
На мосту над Бидассоа
Кровь течет из старых ран.

ПОТОНУВШАЯ КОРОНА Перевод В. Левика

На том холме высоком
Стоит крестьянский дом,
С порога — вид просторный,
Леса, поля кругом.
Сидит крестьянин вольный
У своего крыльца.
Спокойно точит косу,
Благодарит творца.
А под холмом — низина,
И пруд в низине той.
На дне лежит корона,
Сверкает под водой.
В лучах луны сверкая,
Лежит уж много лет,
И никому на свете
До ней и дела нет.

ПОСЛЕДНИЙ ПФАЛЬЦГРАФ Перевод А. Гугнина

Я — пфальцграф Гёц. Я весь в долгах,
Но заплачу с лихвой:
Продам угодья, и людей,
И замок родовой.
Лишь два старинных права мне
Дороже, чем мой дом.
В святом монастыре — одно,
Одно — в лесу густом.
Я щедрым был к святым отцам,
Пока я был богат.
Собаку с ястребом теперь
Прокормит пусть аббат.
В лесах вокруг монастыря
Охочусь с давних пор.
Как прежде, будет рог трубить,
Все остальное — вздор.
Но миг придет, умолкнет рог,
Смежит мне веки сон,
И выйдут иноки к ручью
Под колокольный звон.
Под сенью дуба вековой
Зароют грешный прах.
Мне вечно будут птицы петь
И полчаса — монах.

ВЕШНЯЯ ВЕРА Перевод А. Голембы

В цветеньях, в нежности весны
Ветвей развеянные сны:
Забыты прежние святыни,
Весенний ветер гонит грусть,
О сердце бедное, не трусь:
Все переменится отныне!
Мир все прекрасней с каждым днем,
Свершится все, чего мы ждем,
Плывет весна по горней сини,—
Цветы покрыли дол и даль,
О сердце, позабудь печаль:
Все переменится отныне!

НОВАЯ МУЗА Перевод А. Гугнина

Без охоты, но послушно
Я законы изучал —
Лишь за рифмою воздушной
Я ни разу не скучал.
Аполлону с Артемидой
Долго я пером служил,
Только в честь слепой Фемиды
Я ни строчки не сложил.
В час, суровый для Отчизны,
Музы строгие пришли
И, взывая к новой жизни,
Новый стих в душе зажгли.
Твой, Фемида, час настанет! —
День и ночь пою о ней.
Скоро суд народный грянет
И осудит королей!

А. Ш.[90] Перевод А. Гугнина

Когда волна и ветер, разъярясь,
В кромешной тьме закончат смертный бой
И Гелиос сияющий взойдет —
Тогда, грозя, отступит океан,
Но долго пенится прибой, ворча,
Обломками швыряясь на песок;
А с неба свет струится золотой,
Прозрачен воздух, улеглась волна,
Иные корабли выходят в дальний путь,
И ветер легкий ладит взмах весла.

ОСЕННЯЯ ПАУТИНКА Перевод А. Гугнина

Вослед за летом уходящим
Мы шли желтеющей тропой.
Воздушной феи дар летящий
Связал чуть зримо нас с тобой.
Я эту нить ловлю смущенно:
Вот добрый знак в столь важный час…
О вы, надежды всех влюбленных,
Зефир — ваш друг. Кто против вас?

НАПУТСТВИЕ Перевод А. Гугнина

В глухую ночь, в морской кромешной мгле,
Когда корабль давно идет сквозь темень
И в темном небе не найдешь звезды,
Тогда на палубе чуть светит огонек,
В безумстве бури бережно спасенный,—
И компас различает рулевой
И, стрелку видя, верный держит путь.
О друг, свой огонек в душе храни,—
И мрак любой — не властен над тобою.

ИОЗЕФ ФОН ЭЙХЕНДОРФ

Иозеф фон Эйхендорф (1788–1857). — Один из крупнейших немецких романтических поэтов Иозеф фон Эйхендорф особенно ярко выразил в своем творчестве лирическое восприятие природы, тоску по далекому идеалу. Выходец из старинной дворянской семьи, Эйхендорф в своих политических и религиозных взглядах так и не смог до конца освободиться от устаревших феодальных представлений. Но его глубокий поэтический талант разорвал сословные путы и привел его творчество к органическому слиянию с самым демократическим источником поэзии — народной песней, питавшей лирику многих немецких романтиков. Распространению поэзии Эйхендорфа при жизни значительно препятствовало то обстоятельство, что свой первый сборник стихов он выпустил в 1837 году — в пору очевидного заката романтизма, хотя в журналах и альманахах, в тексте прозаических произведений или в качестве приложений к ним стихи его публиковались с 1808 года. Популярность ряда стихотворений, правда, поддерживалась тем, что к ним обращались такие композиторы, как Ф. Мендельсон-Бартольди, Р. Шуман, И. Брамс. Заново поэзия Эйхендорфа была открыта во второй половине нашего века, и сейчас он — один из самых читаемых и почитаемых немецких романтиков.

ЗИМНИЙ СОН Перевод А. Плещеева

И снилось мне, что будто снова
Передо мною отчий дом;
Что я лежу в долине старой
С веселым, радостным лицом;
Что ветерок играет легкий
С листвой в полдневной тишине;
Что цвет летит с родных деревьев
На грудь и на голову мне…
Когда ж проснулся я — за лесом
Всходила тусклая луна;
Вокруг меня в сияньи бледном
Лежала чуждая страна…
И, озираясь, на деревьях
Я видел иней, а не цвет;
Поля покрыты были снегом,
И сам я был уж стар и сед.

ГНЕВ Перевод В. Левика

В старом доме обветшалом,
Лежа в мусоре плачевно,
Под лучом рассвета шалым
Щит и меч блеснули гневно.
Как молчат пиры и тризны,
Так доспехи смолкли в зале,
Где спасители отчизны
В годы бурь хозяевали.
Да, пришло другое племя —
Шнырят карлики по скалам,
Наглы в солнечное время,
Но трусливы перед шквалом.
Не стесняясь преступлений,
Кровь Христову продавая,
Без желаний, без стремлений
Канет в глубь времен их стая.
Ты один пребыл упорный,
Не запятнанный изменой.
Так бы мне в наш век позорный
Вспомнить о любви священной,
В небо кроной взмыв могучей,
В глубь утеса вдвинуть корни
И стоять, как дуб над кручей,
Устремленный к выси горней.

ПРОЩАНИЕ Перевод А. Карельского

Шум ночной уж полнит лес,
Мгла в его глубинах.
Бог украсил лик небес
Светом звезд невинных.
Тишина легла в низинах,
Шум ночной лишь полнит лес.
Так нисходит в мир покой:
Лес и дол смолкают,
Путник с робкою тоской
Дом свой вспоминает,
Свод лесной ниспосылает
И тебе, душа, покой.

ПЛАВАНЬЕ ПЕВЦА Перевод А. Карельского

В сиянии безмолвном
Лазурный свод высок,
И мчит по светлым волнам
Нас юности поток.
Мы — аргонавтов племя
На гордом корабле,
Плывем сквозь даль и время
К полуденной земле.
Со звонким кубком полным
У мачты я стою,
У мачты, вторя волнам,
Один за всех пою.
Друзья, как небо ясно!
А снидет вечерняя мгла —
О жизнь, как была ты прекрасна,
Как быстро ты протекла!
Пою леса, долины,
И замок над скалой,
И мудрые седины
Земли моей родной!
Вам все готов отдать я —
А я, как царь, богат —
Берите сердце, братья,
И жизнь — бесценный клад!
Счастливый путь вовеки!
То Рейн или Дунай —
Все праведные реки
Текут в блаженный край.
* * *

«Ушел я, мой свет…» Перевод А. Карельского

Ушел я, мой свет, мы расстались,
Дитя, голубка моя,
Ушел, а с тобою остались
Лишь недруги, злобу тая.
Наш праздник — на это их станет
Развеют, — им что за печаль!
Ах, если любовь нас обманет,
Всего остального не жаль.
Поляны наши лесные,
Где мы бродили с тобой,
Притихли, как неживые,
И холоден их покой.
Над ними звезды без счета
Горят в холодной дали
И льют свою позолоту
На снежную грудь земли.
На сердце все неуютней,
Мертво и пустынно кругом;
И с трепетом взял я лютню —
Забыться в горе своем.
Забудусь ли только — не знаю.
Как холоден ветер ночной!
Спокойной ночи, родная,
Любовь да пребудет с тобой!

ПОЭТАМ Перевод В. Левика

Где судят честно, мыслят здраво,
Где для добра творят закон,
Где разум чтут и ценят право,
Там дух мой счастьем окрылен.
Но гибнет царство чистой веры,
Великолепье пало в прах,
Век беспощаден, злу нет меры,
И Красота ушла в слезах.
Наивность душ благочестивых,
Невеста божья, где она?
Бесстыдством умников ретивых,
Преступной шуткой сражена.
Где дом, в котором, всем на диво,
Душе открыт весь мир чудес,
И честен Труд, Любовь красива
И праздник жизни не исчез?
Где сам ты, странный тот ребенок,
Игрушки, детство, старый сад,
И ночь, и холодок спросонок,
И шепот звезд, и аромат?
Как ярко солнце там светило!
Но вянет век, он слаб и стар.
Лишь у поэта та же сила
И тот же в сердце юный жар.
И он не знает оскуденья,—
Пускай растлилось все кругом,
Господь от общего паденья
Спасает Сердце Мира в нем.
Тупую волю всех творений,
В земном и косном — бога след,
Любовью искупает гений,
Природой избранный поэт.
И Слово дал господь поэту,
Чтоб мог назвать он свет и тьму,
И строгий путь к добру и свету,
И радость — Неба дар ему.
Вверяя богу все невзгоды,
Свободно литься песнь должна,
Чтобы сердца в полет Свободы
Стремила звуками она.
И — Чести щит — поэт сурово
Разврат осудит, ложь и грязь.
Волшебной силой дышит Слово,
Из сердца чистого родясь.
От суесловья всех он дальше,
Безгрешность сердца он блюдет,
Чтоб не упасть в трясину фальши
Иль шуток плоских и острот.
Остерегись же, говорю я,
Иль станет божий дар грехом.
Не засти горний свет, торгуя
Вертлявым, суетным стихом.
Неси высокое служенье,
Оставь ничтожное судьбе
И дай живое выраженье
Всему, что истинно в тебе.
Но брезжит день. В кругу небесном
Последних звезд померкнул свет.
Мне так легко! Я добрым, честным
Всем шлю от сердца мой привет.

НОЧНОЕ ПРИВЕТСТВИЕ[91] Перевод В. Левика

1
Как хорошо в ночную пору,
Гуляя с лютней при луне,
Глядеть, взойдя по косогору,
На дол, уснувший в тишине.
Все изменилось, все проходит,
А были, были времена!
Безмолвен лес. Одна лишь бродит
В чертогах буковых луна.
Нет виноградарей в долине,
Нет шумной пестроты труда,
Одни ручьи журчат и ныне
И серебрятся, как всегда.
Да соловей как бы очнется
От сна и трель уронит вдруг,
Иль шорох в листьях пронесется…
Но что напомнит этот звук?
Нет, отзвучать не может радость,
И от лучей, от блеска дня
В груди, как сон, как песни сладость,
Осталось что-то у меня.
Я лихо провожу по струнам,
И мнится, вмиг забыв покой,
Как прежде, внемлет песням юным
Моя девчушка за рекой.
2
Словно дальний зов, волнуя,
По вершинам свет струится.
В жажде томной поцелуя
К ветви стала ветвь клониться.
Как тут все необычайно!
Голосами полон дол.
Каждый пел о прошлом тайно…
Так я ночь, всю ночь провел.
Не болтай, ручей, нет мочи!
Брезжит день, но что за счеты,
Если в волны лунной ночи
Кинул странник все заботы!
3
Днем лучше идти!
В окошко девица
Мне вслед подивится.
Ручей на пути
Бежит себе мимо
Под песню свою,
Но голос любимой
Я вдруг узнаю.
Дитя, по ночам
Амур настороже.
Ты выйдешь — и что же:
Он скажет богам!
Те с неба — толпою
И все у ворот.
В твой дом за собою
Поэт их ведет.

ПРОЩАНИЕ (В ЛЕСУ ПОД ЛЮБОВИЦЕМ) Перевод А. Карельского

О долы, холмы, дали,
О лес любимый мой,
Даруй мне в час печали
Молитвенный покой.
От вечного смятенья,
От суетного дня
Родной зеленой сенью,
Как встарь, укрой меня!
Рассвет над миром сонным
Свой теплый стелет дым,
Исходят птицы звоном,
И сердце вторит им:
Что наша скорбь в подлунной?
О чем жалеешь ты
Пред ликом этой юной,
Нетленной красоты?
И слово правды строгой
Мне шепчет каждый лист:
Иди прямой дорогой,
Будь духом тверд и чист.
Тем праведным заветам
Внимал я, не дыша,
И несказанным светом
Наполнилась душа.
Пусть завтра я, тоскуя,
Уйду к чужим богам,
На ярмарку людскую,
В докучной жизни гам,—
Но сердце я закрою
Для суеты земной,
Чтоб вечно быть душою
С тобой, мой рай лесной.

УТЕШЕНИЕ Перевод А. Карельского

Иль ты, сердце, не устало
Сожалеть о днях услад?
Ах, в нагие эти скалы
Тщетно я вперяю взгляд.
Неужели все умчалось —
Юность, песни и весна?
Лишь печаль в груди осталась,
Лишь тоской душа полна.
Птицы реют в поднебесье,
Корабли в морях плывут,
Белый парус, птичьи песни
Только горше грудь гнетут.
Где беспечные скитанья,
Дым ущелий, даль лесов,
Пестрых образов мельканье
И рожка манящий зов?
Неужели в мире этом
Не раскинет больше вновь
Полных золотом и светом
Нам шатров своих любовь?
О, утешься, дух усталый,
Озарись надеждой, взгляд!
Ведь, оставив эти скалы,
Мы вкусим еще услад!

ПЕРЕД ЗАКАТОМ Перевод А. Карельского

Дни счастья, дни страданий
Нелегок был наш путь.
От долгих всех скитаний
Присядем отдохнуть.
Уж меркнет вечер алый,
На дол истому льет.
Лишь в небе — запоздалый
Двух ласточек полет.
Сядь ближе, — пусть резвятся! —
Объемлет сумрак нас,
Легко и потеряться
В пустынный этот час.
О, как спокойны дали!
И пред зарей такой
Мы так с тобой устали…
Не смерти ль то покой?

ВЕРНОСТЬ Перевод М. Замаховской

Словно странник, что ночами
Слезы льет в чужом краю
И во сне за облаками
Видит родину свою,—
Я сквозь вешнее цветенье
За долиной, за горой
Слышу зов твой в отдаленье,
Вижу милый образ твой.
И тогда волной волшебной,
Как в неясном полусне,
Вечных песен ключ целебный
Заливает сердце мне.

НАД ПОТОКОМ Перевод М. Замаховской

Река скользила и шумела,
И волны шли волнам вослед.
А я стоял оцепенело:
Моя любовь, тебя уж нет!
Ни ветерок, ни звук, ни пенье
Не колебали тяжкий зной,
Задумчивые, без движенья,
Клонились ивы над волной.
Те ивы были, как сирены,
В зеленой влаге длинных кос
И пели тихо, вдохновенно
О прошлом, полном страстных грез.,
Пой, ива, пой! Напев унылый,
Печалью тайною звеня,
Как зов любимой из могилы,
В поток тоски влечет меня.

ПОГИБШИЙ Перевод М. Замаховской

Тихо челн плывет к утесу,
Распускает фея косу.
Запоет о тайне волн —
Сгинет и рыбак и челн.
Утро встало, ветром вея,—
И утес исчез и фея.
А челнок — на дне морском.
А рыбак — спит вечным сном.

В ПУТЬ Перевод В. Левика

В горах ли, на равнине —
Вольнее дышит грудь.
Все расцветает ныне,
И все торопит в путь.
Ручей с горы стремится,
Реке преграды нет,
Летит куда-то птица,
Но во главе — поэт.
Кто не в ладах с судьбою,
Кто чахнет от забот,—
Он всех зовет с собою,
В дорогу он зовет.
В полях, на горных склонах
Поет он, чародей,
Сближая разделенных
Пространствами людей.
И все на сборы скоры,
Спешат, как в дом родной,
И тайно чьи-то взоры
Твердят: ты мой, ты мой!
В полях ли, на утесах —
Шумит весна, цветет.
Бери дорожный посох
И весело — в поход!

ВОЗВРАЩЕНИЕ СВОБОДЫ[92] Перевод В. Левика

1
Словно море вкруг меня,—
Прежде так дубы да ели,
В тень прохладную маня,
Саги старые мне пели.
Рейн блеснул, — как тих простор
Берегов его нарядных!
Замки в глубь глядятся с гор
Средь нагорий виноградных.
Здравствуй, Рейн, прими поклон!
А тогда, тебя скрывая,—
Храм и крепость, — с двух сторон
Чаща высилась живая.
Но от римского орла
Еле честь я уносила,
Ибо землю облегла
Грозной тучей эта сила.
Но героев древних род —
Те, кто мир прошли до края,
Стали косны, что ни год
Мне постыдно изменяя.
Так за мной шагал позор,
Смерть и мор ползли по странам,
А вдали средь отчих гор
Брезжил день лучом багряным.
Шла я, радуясь, к тебе,
Всех земель несла короны,
Но в бессмысленной борьбе
Ты мне ставила препоны.
Все ж я здесь, я здесь опять,
Шла бездомной, шла гонимой,
Но, как божья благодать,
Мне раскрылся край родимый.
На вершинах гор огни,
Всюду радость, где иду я.
Рейн шумит, как в оны дни,
Мне, пришедшей, салютуя.
И кричу в леса, в поля,
Нивам, вырванным из плена:
Вся немецкая земля,
Будь вовек благословенна!
2
Воздух полон вешним звоном,
В глубине шумит река.
Водопад звенит по склонам,
Как привет издалека.
В блесках молнии летучей
Скачет дева на коне,
Словно ждет ее над кручей
Гордый замок в вышине.
Где прошла она, там серый
Морок тьмы уже исчез,
Божьи твари полной мерой
Пьют чистейший свет небес.
Но кому же и Природа
И все люди шлют привет?
То, красавицы, Свобода,—
Дай ей бог сто тысяч лет!

РАДОСТНОЙ ДОРОГОЙ Перевод В. Левика

Блеск лазури льется в поле,
То весна пришла, весна!
Рог лесной поет на воле,
Взор блестит — во всем она!
Суматохой бодрой, бурной,
Как магический поток,
В мир прекрасный, мир лазурный
Этот праздник всех увлек.
— Ждать вас, други? — Нет, куда там!
Я, как все, в полет, в обгон,
То восходом, то закатом
Упоен и ослеплен,
В мир стотысячеголосый,
Где Аврора гонит тьму.
— Но куда? — К чему вопросы?
В путь — и нет конца ему!

ДРУЗЬЯМ Перевод В. Левика

Блеск молодости, музыка желаний,
Ручьи в душистой, чуткой тишине,—
Всех тянет в этот круг очарований,
Кто бога чтит в сердечной глубине.
И грустно видишь долгий путь скитаний,
Паломничество к ней, к родной стране.
Войди в мой сад — и пестрый мир явлений
Нахлынет на тебя со всех сторон.
Но те из них, что мне видны, как тени,—
Тому, чей взор зарею ослеплен,—
Ты будешь видеть четче, совершенней.
Всему свой миг, все канет в глубь времен.
Но то, что вновь родится в сердце друга,
Не вырвет буря из родного круга.

ЗИМА Перевод В. Левика

Без пути, без цели,
Занавешен тьмой,
Жил я дни, недели,
Мертвенно-немой.
Боль, и там, снаружи,
Снег да тишина.
Сердце, что нам в стуже!
Будет и весна.
Ложь, вражда и слава, —
Мира зыбкий след,
Это все отрава —
Вспенилось, и нет!
Вновь, мой конь, пред нами
Ввысь и вдаль простор.
Так взмахни крылами
И во весь опор!
Если все остыло —
Страсть, любовь, печаль,
Все, что жизнью было,
Все, чего нам жаль,—
Конь, ту землю вспомни,
Где всему покой.
Как там хорошо мне!
Друг, летим домой!

ВЕЧЕР Перевод В. Левика

Грустит пастушья дудка,
Ни звука на реке.
Лес отозвался чутко
На выстрел вдалеке.
И там, вдали, закатом
Горит холмов гряда.
О, если б стать крылатым
И улететь — туда!

ЛОРЕЛЕЙ[93] Перевод В. Левика

— Холодный ветер, ночь темна,
А ты, красавица, одна.
Бескрайный, темный лес кругом.
Скачи за мною! Где твой дом?
— Хитер и лжив весь род мужской,
Оставь меня с моей тоской.
Ты слышишь? Рыщет рог, трубя.
Оставь меня… Спасай себя!
— Твой конь в алмазах весь, как ты.
Сама ты дивной красоты.
О боже! Горний свет пролей!
Не ты ль колдунья Лорелей?
— Узнал? Где встал седой гранит,
Мой дом с вершины в Рейн глядит.
И тьма и стужа… Нет пути!
Тебе из леса не уйти.

ОДИНОКИЙ БОЕЦ Перевод В. Куприянова

Итак, ты брошен всеми,
Итак, поддержки нет;
Быть может, скоро время
Сломает твой хребет.
Никто твоим призывом
Не увлечен на бой.
Все с видом горделивым
Спешат своей тропой.
Пусть краткой будет схватка
И пусть я одинок,
Не личного достатка
Взыскует мой клинок.
Чужого мне не надо.
Я без венца умру.
Осенняя прохлада
Заплачет на ветру.
Пусть смертный час настанет,
Но света мне не жаль.
Последней песней грянет
Моих доспехов сталь.
Едва я рухну в травы —
И всадник молодой
В сени победной славы
Поникнет надо мной.
На прах он мой укажет
Друзьям в победный час,—
Вот кто был первым, скажет,
И кто погиб за нас.

ТЕОДОР КЁРНЕР

Теодор Кёрнер (1791–1813). — Один из самых популярных поэтов периода антинанолеоновской освободительной войны в Германии 1813 года; погиб в бою. В свое время были известны ого драмы, переводившиеся и на русский язык. Первую книгу стихов Кёрнер опубликовал в 1810 году, но прославился благодаря сборнику «Меч и лира», изданному посмертно, в 1814 году. В лучших стихах Кёрнера видна связь с народной песней; пылкая любовь к родине неразрывно связана со столь же пылкой любовью к свободе.

МОЯ РОДИНА[94] Перевод И. Грицковой

Скажи, где родина моя?
Там, где свободою дышали,
Где честь и совесть прославляли,
Где искры правды высекали
Ее святые сыновья.
Там родина моя.
Что сталось с родиной моей?
Она, свободная когда-то,
Теперь растерзана, распята,
Оплакивает виновато
Своих погибших сыновей.
Вот то, что сталось с ней.
О чем скорбит мой край родной?
О том, что страх сильней свободы,
О том, что в горестные годы
Не поднялись его народы,
Не встали за него стеной.
Скорбит мой край родной.
К кому взывает край родной?
К богам глухим, его предавшим,
К бойцам, сражаться не уставшим,
Смятенья, страха не познавшим,
Чтоб на врага пойти войной.
Взывает край родной.
Чего моя отчизна ждет?
Что люди наконец проснутся,
С проклятым извергом схлестнутся,
В бою не дрогнут, не согнутся,
И ненавистный гнет падет.
Моя отчизна ждет.
На что надеется она?
Вкусить свободу и отмщенье,
К врагам не зная снисхожденья,
Стряхнуть с себя порабощенье,
Чтоб стала вольной вся страна.
Надеется она.

ВИЛЬГЕЛЬМ МЮЛЛЕР

Вильгельм Мюллер (1794–1827). — Один из ярких лириков позднего немецкого романтизма; выступал также как переводчик, эссеист, издатель, критик. Обладая богатой и разносторонней филологической культурой, Мюллер испытал себя в разных поэтических жанрах и традициях, но наибольшая его заслуга перед немецкой поэзией — стихотворения в духе народной песни. Гейне, например, высоко оценивая значение мюллеровских «Стихотворений из сохранившихся бумаг одного странствующего валторниста» (т. 1 — 1821 г., т. 2 — 1824 г.) для формирования своей собственной поэзии, писал о «чистом наслаждении», которое дают ему эти стихи, с их «вечной свежестью и юношеской первозданностью». Всемирную известность В. Мюллеру принесли поэтические циклы «Прекрасная мельничиха» и «Зимний путь», в большей своей части положенные на музыку Ф. Шубертом. Популярностью у современников пользовались также циклы «Греческих песен» (1821–1826), отразивших симпатии поэта к свободолюбивому греческому народу.

В ПУТЬ Перевод И. Тюменева

В движенье мельник жизнь ведет, в движенье,
В движенье мельник жизнь ведет, в движенье.
Плохой тот мельник должен быть,
Кто век свой дома хочет жить.
Всё дома, всё дома, всё дома, всё дома.
Вода примером служит нам, примером,
Вода примером служит нам, примером.
Ничем она не дорожит
И дальше, дальше все бежит.
Все дальше, все дальше, все дальше, все дальше.
Колеса тоже не стоят, колеса,
Колеса тоже не стоят, колеса.
Стучат, кружатся и шумят,
С водою в путь они хотят.
С водою, с водою, с водою, с водою.
Вертятся, пляшут жернова, вертятся,
Вертятся, пляшут жернова, вертятся.
Кажись бы, им и не под стать,
Да ведь нельзя ж от всех отстать.
Нельзя же, нельзя же, нельзя же, нельзя же.
Движенье — счастие мое, движенье,
Движенье — счастие мое, движенье.
Прости, хозяин дорогой,
Я в путь иду вслед за водой.
Далёко, далёко, далёко, далёко.

ЛИПА Перевод С. Заяицкого

У входа в город липа, под ней бежит ручей;
Я часто сладко грезил в тени ее ветвей.
В ее кору я врезал немало нежных слов,
И в радости и в горе я к ней идти готов.
И, в путь идя далекий, в холодный мрак ночей,
Закрыв глаза, хотел я теперь пройти под ней.
И ветви зашумели, шепча во мгле ночной:
«Вернись, скиталец бедный, ты здесь найдешь покой!»
И злой холодный ветер ночную песнь завел,
С меня сорвал он шляпу, но я все шел и гнел.
Теперь уж я далёко брожу в стране чужой,
Но часто слышу шепот: «Ты мог найти покой!»

БУРНОЕ УТРО Перевод С. Заяицкого

Был серый плащ на небе, но вихрь его сорвал
И темных туч лохмотья трепать свирепо стал,
Трепать свирепо стал.
Вся даль в огне кровавом, и тучи все в огне.
И вот такое утро теперь по сердцу мне.
Должно быть, сердце в небе узнало образ свой,
То зимний день холодный, то зимний день холодный,
Холодный день и злой!

ШАРМАНЩИК Перевод С. Заяицкого

Вот стоит шарманщик грустно за селом,
И рукой озябшей он вертит с трудом,
Топчется на месте, жалок, бос и сед.
Тщетно ждет бедняга, — денег в чашке нет!
Тщетно ждет бедняга, — денег нет и нет.
Люди и не смотрят, слушать не хотят,
Лишь собаки злобно на него ворчат.
Все покорно сносит, терпит все старик,
Не прервется песня и на краткий миг,
Не прервется песня и на краткий миг.
Хочешь, будем вместе горе мы терпеть?
Хочешь, буду песни под шарманку петь?

АВГУСТ ПЛАТЕН

Август Платен (граф Карл Август Георг Макс фон Платен-Галлермюнде, 1796–1835). — Поэт и драматург. Служил в армии баварского короля. Выйдя в отставку, Платен изучал юридические науки, филологию и философию в Вюрцбурге, затем в Эрлангене; с середины 20-х годов жил в Италии. Платен выступал против романтиков в литературе, противопоставляя их поискам требования классически строгой законченности формы, отказа от романтической субъективности; в своих эстетических исканиях он опирался на античную, классическую восточную и классицистскую европейскую традиции. В свое время были популярны сборники «Газелей», циклы сонетов, «Польские песни», отдельные баллады и комедии Платена.

«Венеция лежит в стране мечтаний…» Перевод В. Микушевича

Венеция лежит в стране мечтаний,
Пустынный край, былым завороженный;
Республика теперь — как лев сраженный,
Среди похожих на застенки зданий.
И взнуздан символ гордых упований,
Однажды в соль морскую погруженный:
Конь бронзовый, на церкви водруженный,—
При Корсиканце тень завоеваний.
Где царственное племя, где строитель,
Который жил роскошнее и строже,
Из мрамора создав себе обитель?
И над бровями внуков тем дороже
Черты, которым так дивится зритель,
Поверив камню на гробницах дожей.
* * *

«Когда печален дух мой без причины…» Перевод В. Микушевича

Когда печален дух мой без причины,
Меня Риальто не прельщает блеском,
И, не желая глохнуть в шуме резком,
С мостов смотрю в пустынные глубины.
На вековых стенах видны морщины
В безмолвии загадочном и веском;
И вздрагивают волны с тихим плеском,
И лавром диким поросли руины.
Незыблемых столбов не потревожу,
Когда гляжу в темнеющее море,
С которым впредь не обручаться дожу;
С подобной тишиною не в раздоре
Канал, прильнувший к сумрачному ложу,
И голос гондольера на просторе.
* * *

«Кто взял от жизни все…» Перевод В. Топорова

Кто взял от жизни все, что та сулила?
Кто не утратил доли половинной
Во сне, в жару, в прискучившей гостиной,
В бесплодной страсти, иссушившей силы?
Ах, даже тот, кто прожил жизнь уныло,
Лишь чуть утешен мысленной картиной
Предназначенья, — в этой жизни длинной
С великим страхом ждет сырой могилы.
Ведь каждый мнит, что счастье возвратится,
Забыв, что смертный счастья недостоин,
Что счастье — богоизбранная птица.
Никто не будет счастья удостоен:
К мечтателю оно не постучится,
Его в бою не завоюет воин.

ПАДЕНИЕ ВАРШАВЫ[95] Перевод Г. Ратгауза

Когда из Калиша[96] вступил отважных добровольцев полк
В Варшаву, реяли орлы и флагов польских реял шелк,
Предчувствуя с тираном бой во имя чести и любви,
Во славу смелых калишан Варшава грянула: «Живи!»
«Нет! — молодой солдат в ответ, кладя ладонь на грозный меч.
Смерть калишанам! Смерть в бою, чтобы отечество сберечь!»
Господь! Напрасен жар бойцов, главою досягнувших звезд.
И родине надменный дар — алмазы дивные невест.
Теперь народ спешит в костел под орудийный тяжкий гром,
Пред алтарем за польский край склоняясь набожным челом.
Напрасно все! И мир скорбит (кровавый гром терзает слух!):
Когда над рабскою землей восторжествует вольный дух?
О императорский указ, елейно-нежен окрик твой:
Царь любит Польшу, как отец, — и выдал Польшу на убой.
Напрасно вздыбился народ: «Мы не хотим тебя, тиран!»
Он снова стонет под ярмом, и льется кровь из алых ран.
Но вы, усопшие сердца, храните благородный сон:
Вам, павшим гордыми в борьбе, — все розы будущих времен,
К могилам поспешит поэт, которому неведом страх,
Среди гигантских гекатомб он славит ваш мятежный прах.
И вольный, будущий народ победный столп вам водрузит,
И доблесть ваших Фермопил прославит новый Симонид[97].

НОЧНОЙ ПЕРЕХОД ВИСЛЫ ПОЛЬСКИМИ ПОВСТАНЦАМИ БЛИЗ КРАКОВА Перевод Г. Ратгауза

В ненастном бурном шуме
Мы едем в тяжкой думе.
Кто ведает, куда?
Разверзлась хлябь потопа.
На нас глядит Европа,
В ночи блестит звезда.
На мост последний всходим,
С отчизны взор не сводим:
Мы перешли рубеж.
Товарищ безотрадный!
Нам светит факел чадный,
Окончен наш мятеж!
Ты сгублено заране,
Геройское восстанье,
В ночи исчез твой след.
Возлюбленной равнине
Мы посылаем ныне
Прощальный наш привет.
Навек прощайте, братья!
Сырых могил объятья
Покорно ждут бойца.
Но мы — отвергли цепи!
И не в фамильном склепе,
Вдали уснут сердца.
Прощайте, дети, жены!
В борьбе вооруженной
Вершится Страшный суд.
Омыт в крови безвинной
Солдатский штык Берлина
И петербургский кнут.
Над нами встал владыка.
И нет грознее лика:
Свинцовый, сонный взгляд
И лоб его жестокий,
Врожденный шрам глубокий
На лбу — беду сулят.
Мы славу купим кровью,
Презрев покой, здоровье,
Одним огнем горя.
Здесь, в побежденном войске,
Последний шляхтич польский
Достойнее царя.
Так! Нам в наследье — слава,
И бой за честь и право,
Который мы вели,
И край, войной багримый,
И горсть земли родимой,
Отеческой земли.
Блаженны братья наши,
Испившие из чаши
Из вольной, круговой,
И вы, сыны Волыни,
Что в бешеной стремнине
Нашли себе покой!
От натиска погони
Их к Висле мчали кони
Сквозь плотный вражий строй,
Они близ переправы,
Где бой бурлил кровавый,
Воспрянули душой.
За что принять им муку —
С отечеством разлуку?
Их честь — в родной стране.
И мчатся в клубах дыма
В поток неукротимый
С оружьем, на коне.
Отеческие волны,
Давно вы кровью полны,
Примите ж их сердца!
И мчите неустанно
На волю океана
Их, вольных до конца!

АННЕТА ФОН ДРОСТЕ-ГЮЛЬСГОФ

Аннета фон Дросте-Гюльсгоф (1797–1848). — Видная поэтесса и новеллистка, происходила из старинного аристократического рода. Первые стихи и поэмы связаны с романтизмом, и только в сборнике «Стихотворений» (1844) заметен отход от романтической фантастики. Дросте-Гюльсгоф осталась в немецкой литературе как представительница так называемого «поэтического реализма» (О. Людвиг, И. Шеффель, А. Штифтер, Б. Ауэрбах и др.). У «поэтических реалистов» проявилась тенденция к правдивому, детализованному и неромантизированному изображению окружающей их природы и общественной действительности, которую они отражали, однако, в значительно смягченных, опоэтизированных образах.

СЛОВО Перевод И. Грицковой

Крылато слово, как стрела.
Сам на себя пеняй за спешку,
Коль произнес его в насмешку
Или сказал его со зла.
Похоже слово на зерно.
Обронишь ты его случайно,
Но в землю твердую отчаянно
Корнями вцепится оно.
Подобно искре, хмурым днем
Погаснув, истлевает слово.
И на ветру воспрянет снова,
И все заполонит огнем.
Едва родимся мы на свет,
Весь мир словами обозначим.
Смеемся из-за них и плачем.
Поверь, что слов никчемных нет.
Молитвам, господи, внемли,
Несчастным ниспошли спасенье.
Даруй слепому исцеленье,
Чтоб видеть красоту земли.
Словами одарил нас бог.
Но ты, всесильный, всемогущий,
Сокрыл от нас их смысл грядущий,
Чтоб их постичь никто не смог.
Зажги ж огонь средь темноты!
Пусть в цель летит стрела крылато!
Ведь то, что праведно и свято,
На свете знаешь только ты!

ОТРАЖЕНИЕ Перевод И. Грицковой

Ты смотришь молча на меня.
В глазах поблекших нет огня,
Под стать туману бледность кожи,
И друг за другом две души
Шпионят в каверзной тиши.
…Меня заверить не спеши,
Что ты — есть я! Нет, мы не схожи!
Но знаю я, кто ты таков,—
Виденье из тревожных снов,
И страшно мне тебя увидеть.
Кровь застывает, холодна…
Но есть в твоих чертах вина.
И я еще понять должна —
Любить тебя иль ненавидеть.
Властолюбивей всех владык,
Ты править мыслями привык
Неумолимо и сурово.
Им, как рабам, даешь приказ,
Но льется мертвый свет из глаз,
Холодный блеск… и я сейчас
Скорее убежать готова.
Улыбкой нежной на устах
Растопишь мой недавний страх,
Она приветливо засветит…
По моему лицу скользит…
Но в темном взгляде гнев сквозит,
Черты коварство исказит.
Ты, как палач, что жертву метит.
Нет, я — не ты! Не прекословь!
Не схожи наши плоть и кровь,
И в этом трудно усомниться.
Мы — рознь друг другу, сам гляди!