«Империя!», или Крутые подступы к Гарбадейлу (fb2)


Настройки текста:



Иэн Бэнкс «Империя!», или Крутые подступы к Гарбадейлу

С благодарностью — Ивонне Фрейтер,

Патрику Гринафу, Адель Хартли,

Лоре Хэир, Саймону Кавано, Гэри Ллойду,

Эйлид и Лесу Макфарлейнам

и Кэрол Симпсон

1

Зовут его Филдинг Уопулд. Из семьи тех самых Уопулдов, фабрикантов игр, чья фамилия, многократно размноженная надпечатками, украшает собой доску «Империи!» (на британском рынке эта игра по-прежнему лидирует, и с изрядным отрывом). Они, конечно, выпустили массу всего другого, но эту игру еще никто не переплюнул, ее всякий знает, хотя бы понаслышке: первая-то версия, конечно, была тормозная, из картона, бумаги и пластика, зато вторая, компьютерная, — то, что надо: упаковка яркая, исполнение завлекательное, срубила уйму наград, в игровых чартах не слезает с верхних строчек.

Вице-президент по маркетингу. Такую должность он занимает в семейном бизнесе, причем ворочает миллионами фунтов, обеспечивая сбыт по всему миру, — убалтывает оптовиков, ищет ходы в интернет-магазины, торговые сети и крупнейшие универмаги, чтобы те закупали и реализовывали продукцию фирмы. Кстати, неплохо справляется, за что и отхватил в прошлом году солидную премию.

А прадедом ему приходится Генри Уопулд — тот самый, кто еще в Викторианскую эпоху придумал «Империю!»; вот и получается: он вроде как наследник по прямой. Филдингу недавно стукнуло тридцать; держит себя в отличной форме, потому что занимается разными видами спорта. У него «мерседес» S-класса, широкий круг знакомств, сногсшибательная, сексапильная подружка — короче, для большинства людей такой уровень остается пределом мечтаний.

Стоит ли удивляться, что на подъезде к весьма сомнительному району Перта у Филдинга возникает вопрос: «За каким чертом меня сюда принесло?» Перт — это не в Австралии, у нас сейчас речь о Шотландии. Австралийский Перт — великолепный, яркий, солнечный город, простирающийся между пустыней и океаном: волны прибоя, скворчанье барбекю, лоснящиеся загорелые тела. Шотландский Перт и размахом поскромнее, и небоскребами пониже; примостился среди пологих холмов, лесов и пастбищ. Нет, там, конечно, есть и внушительные многоэтажные здания, и привлекательные частные дома с видом на реку, но обилия загорелых тел явно не наблюдается. Филдинг, в принципе, знаком с Шотландией — многие из его родных по причинам, известным только им самим, избрали ее местом проживания, и Уопулды до сих пор владеют обширными угодьями на севере, где можно вволю поохотиться, пострелять и порыбачить, но в Перт судьба его не заносила, это точно. «Прекрасный город»1 — надо же было так прозвать это место. Конечно, думает он, если кто западает на всякие там древности, на историю, то можно и так сказать. Он себе представлял, что городок этот довольно пафосный и народ тут ходит в вельветовых брюках, твидовых пиджаках и куртках «Барбур», но этот окраинный микрорайон — настоящий бомжатник, помойка на свалке, ниже падать некуда.

Он едет по Скай-Кресент — весь район поделен на островки — между длинными трех- и четырехэтажками с облезлой штукатуркой и похабными надписями на стенах. Чахлые садики перед домами поражают своей запущенностью. А он привык к ухоженности.

По ветру летает мусор, который взмывает к ослепительным сентябрьским облакам, а потом, кружась, падает вниз и, прямо как смерч, ввинчивается в мостовую. Правда, ни пивные бутылки, ни алкаши на обочинах не валяются, да и тачки припаркованы у дороги вполне пристойные, а не какие-нибудь колымаги, но все же… что-то…

Ага, вот показались какие-то магазины: двери настежь, а на окнах железные решетки — и это средь бела дня! Под вывеской «Косткаттер»2 (или как-то так) топчутся двое тщедушных прыщавых юнцов: тянут по очереди из одной бутылки и таращатся на его автомобиль. «Да, перцы, это S-класс, АМГ-500. Смотрите и рыдайте. Чтобы это иметь, нужно хорошо учиться и работать над собой. Да что с вами говорить. Не вздумайте руками своими лапать». Тонкое искусство смотреть исподволь, не встречаться глазами, но выглядеть крутым и абсолютно уверенным в себе.

А вот и бутылка, вон там, на обочине. Маленькая такая, зеленая пивная бутылочка. «Бекс», что ли. Ну, это еще ничего, бывает хуже.

Дом номер пятьдесят восемь удается найти методом исключения. Навигатор забарахлил еще в начале улицы, а там, где должна висеть табличка — у решетки, рядом с дверью, — пусто; однако у предыдущего подъезда виднеется номер пятьдесят шесть, а у следующего — шестьдесят, так что голову ломать не приходится. Проверить, нет ли битого стекла, и осторожно припарковаться, аккуратненько, вплотную к бордюру. Боковые зеркала — в парковочную позицию, просто так, на всякий случай. Глубокий вдох — и можно выбираться наружу. Но прежде надо залезть в бардачок и пару раз сбрызнуться «Версаче» — на каждый рукав и за воротник. Чтобы окончательно не провонять здешним дерьмом.

Ступая на выщербленный тротуар, он краем глаза проверяет, мигнула ли сигнализация. Судя по запаху, кто-то разогревает себе ирландское рагу из банки — то ли припозднились с завтраком, то ли спешат с обедом. Ну, каково здесь очутиться? Задыхаешься, словно акула на песке, честное слово.

Он знает, что так вот прозябают многие, и уверен, что не все они обдолбыши и психи, но, господи прости, что за дыра, из таких мест надо поскорее уносить ноги.

Черт, кейс забыл. Как последний придурок: вылез из машины, поставил на сигнализацию, выпрямился — и давай снова отпирать, кейс вытаскивать. Хотя в нем только корреспонденция. Пачка конвертов, счетов и прочего хлама, о котором его братец, скорее всего, и слышать не захочет. Бумажки, на которые этот парень забил болт давным-давно — при своей-то работе, да еще в здешних краях.

Нет уж, кейс в машине оставлять нельзя, тем более на заднем сиденье, на самом виду. Алюминиевый кейс «Зиро Халлибертон», как в кино показывают, в таком квартале (да что греха таить, в любом квартале) прямо-таки взывает с громкостью в миллион децибел: «Укради!» Вроде посторонних глаз нет, но ощущение такое, что вся улица глазеет. Он отключает сигнализацию, открывает машину, берет кейс, как бы ненароком снова включает сигнализацию (но все же удостоверяется, что огоньки мигнули) и целеустремленно шагает по короткой дорожке к подъезду, на ходу пнув раскуроченный игрушечный пистолетик, валяющийся под ногами.

Дверь из стекла и металла выглядит так, будто на нее блеванули и тут же помочились, чтобы смыть это безобразие. Но следы уничтожить не удалось, и после этого дверь, по всей видимости, пытались поджечь. Кнопка под исцарапанной пластиковой табличкой «Е» провалилась в стену. Звонка не слышно.

От толчка ногой дверь со скрипом отворяется. Внутри виднеются стертые бетонные ступеньки, в нос ударяет подозрительный запах дезинфекции.

«Не тормози, Филдинг, — подгоняет он себя, — двигай наверх, отступать некуда».


— Эй, Ол! Ол! Ол, кому говорю, сонная скотина! Проснись, чтоб тебя! Хорош дрыхнуть, Громила! Просыпайся, мать твою, просыпайся!

Он открыл глаза: сначала правый, потом — во избежание неожиданностей — левый. Окружающий мир вошел в фокус, как будто по доброй юле. Сверху нависала худощавая, остроконечная, словно небрежно вытесанная физиономия мистера Дэниела Гоу, которого в обиходе называли Танго, за исключением тех случаев, когда он обряжался в костюм и делал честное лицо, пока некто более преуспевающий защищал его в суде.

— Танго, — сипло выдавил он, потер лицо и заворочался в спальном мешке, чувствуя, как нейлон цепляется за гвоздики от ковра, оставшиеся на голом полу; сквозь ветхую простыню, прибитую к оконной раме, проникал свет. — Что, уже день?

— Еще и одиннадцати нет, парень. Но к тебе уже пришли.

Ол моргнул, протер глаза, прокашлялся, выгибая спину, а потом сел и привалился спиной к голой, выкрашенной в розовый цвет стене. Почесал подбородок сквозь густую темную бороду.

— Чиновник? — спросил он, с трудом ворочая языком. — Хочет вручить желтый конверт или пригрозить ответственностью за неисполнение или за срыв официальной встречи в верхах?

— Не, просто чувак какой-то. Но на понтах, что ты. «Костюмчик».

— Костюмчик?

— Ага, «костюмчик». Сам-то не в костюме, но весь из себя «костюмчик». Зубы как у этого, епты, Тома Круза. Пахнет от него, как от дорогой лошади. Собаки нюхнули его ботинки — и расчихались. Умотали на кухню. Странно, как ты сам-то запашка не учуял. Стоит щас у окна в гостиной: следит, чтоб никто у его тачки не ошивался. А кейс типа того, в каком деньги носят или наркоту, ну, в фильмах там. Говорит, брат твой, двоюродный.

— Ага.

Олбан Макгилл потер лицо, пригладил, как мог, бороду и запустил пальцы в густую кудрявую темно-русую шевелюру. Лицо и руки у него были багрового цвета, что свойственно людям со светлой кожей, которые много времени проводят на солнце, хотя накачанные плечи и торс оставались бледными. На мизинце левой руки не хватало фаланги.

— Двоюродный, — выдохнул он и сощурился, глядя на Танго, который сидел на корточках и не сводил с него глаз. — Имя сказал?

Заостренное книзу лицо Танго, сталактитом свисающее из-под серой, обритой наголо башки, наморщилось.

— Филдинг? — припомнил он.

— Филдинг? — с явным удивлением повторил Олбан. Потом нахмурился. — Ну да. Зубы как у Тома Круза. Ладно, тогда понятно.

Он почесал грудь, обводя взглядом ботинки, рюкзак и шмотки. Рядом с его часами стояла початая бутылка красного вина, отвинчивающаяся крышечка валялась тут же. С бутылкой соседствовала прикроватная лампа без абажура.

— Филдинг Выблд, — изрек он и потянулся к винной бутылке, но вроде как посмурнел и задумался: а стоит ли?

— Чайку? — предложил Танго.

Олбан согласно кивнул:

— Чайку.


Звать меня Танго, хата — моя. На самом-то деле это муниципальное жилье, но вы меня поняли. Ол заходит ко мне по дружбе, может нагрянуть в любое время дня и ночи. Познакомились с ним год назад в пабе, куда он завалился с парнями из своей бригады. Дровосеки там, лесорубы или как их. Вкалывали они где-то за городом, а жили в фургонах, прямо в дремучих лесах возле Перта и Кинросса. Пили как лошади. По крайней мере, те, из его компашки. Сколько партий в пул, столько раз и по стаканчику. Он вернулся ко мне с одним из этих ребят за травкой и парой жестянок. К тому же у Ола что-то замутилось с девчонкой, которая с нами была. Шин, что ли. А может, Шоун. Точно не помню. Они, кажись, потом куда-то отвалили.

Хотя нет, погодите, Шин/Шоун (нужное подчеркнуть) отвалила с дружком Громилы Ола, а не с ним самим. Сперва-то Ол вроде к ней подъезжал, но потом затихарился, как обычно, когда обкурится или напьется: умолкает и вроде ничего ему не надо, пьет одну за другой да пялится в угол, или на стенку, или еще куда, где другие, может, ничего и не видят, так что Шин/Шоун эта переметнулась к его дружбану-лесорубу. Девчонку можно понять. Наверное, думала, что с Олом все путем — не урод, не хам и голос такой мягкий, бархатный; а дружбан этот и спрашивает у Ола: не возражаешь? Ну, может, не такими словами, может, просто бровью повел да глазами показал, а Ол ему кивнул с улыбочкой, так что с девчонки взятки гладки.

Мне лично так помнится. Но только я, по правде сказать, к тому времени уже малость окосел.

Короче, с тех пор он не раз сюда захаживал, а последние недели две постоянно кантовался в этом скромном пристанище вашего покорного слуги, потому как ушел из лесорубов по инвалидности: потерял чувствительность. Бред какой-то, понимаю, но в натуре так оно и было. На вид мы с ним одногодки (я родился в ноябре семьдесят пятого, так что через пару месяцев тридцатник стукнет — мать твою!), но на самом деле он на пять лет старше. А кабы бороду сбрил — мог бы еще пару годков скинуть.

Так, ладно, пошел чай заваривать. Пока я, натыкаясь на собак, проверяю, осталась ли в холодильнике хоть капля молока, дверь снова открывается — заявились Санни и Ди: вваливаются, кивком приветствуют этого Филдинга (а он все маячит у окна, чтоб машину было видно), плюхаются на диван и закуривают пару контрабандных «Кэмел лайт». Эти двое пытаются бросить, так что курят только легкие, а потому, чтоб хоть какой-то кайф был, им приходится смолить еще больше. Оба лет на десять моложе меня. Полное имя Санни — Санни Д., а если еще полнее, то Санни Дэниел, но так его можно перепутать со мной, потому что я тоже Дэниел, хотя все зовут меня Танго, и это погоняло более реальное, чем имя Дэниел; между прочим, и Санни кличут только так, а не Дэниелом, по крайней мере, в последние годы. Пока суть да дело, Ол шумно облегчается в сортире. Пардон, конечно, но что есть, то есть.

— Эй, приятель, зря ты окно открыл, попугайчики улетят!

— Прошу прощения, — говорит этот Филдинг, хотя по голосу не скажешь, что раскаялся, и закрывает окно.

Он косится на Санни и Ди, которые без остановки пыхают сигаретами. Сам-то, как пить дать, ярый противник курения. Да ведь и я на самом-то деле пекусь о здоровье любой живности. Вот мои собаки живут в квартире, где вечно дым коромыслом, а может, это вызвало задержку в росте? А у попугайчиков не проявится ли болезнь горла? Поди знай.

На улице, между прочим, тепло, и надо признать, что чувак-то сделал правильно. Проверяю, на месте ли попугаи, запираю клетку и говорю этому Филдингу: так и быть, мол, открывай окно, что он и делает, одаривая меня натянутой улыбочкой. Открывай не открывай, а его парфюм перешибает даже табачные миазмы.

Чай готов. Филдинг, заносчивый ублюдок, брезгливо обследует свою кружку изнутри, прежде чем сделать глоток. А сам все так же топчется у окна, чтоб за машиной приглядывать. Блестящий металлический кейс — у его ног. Сам в джинсах со стрелками, в мягкой на вид белой рубашке и шикарном пиджаке из горчичного цвета кожи, которая на вид еще мягче рубашки. Ботинки в дырочку: зуб даю, дорогущие. Короче, тоже коричневые. Санни и Ди врубили телик, смотрят «Телемагазин» и стебаются над дикторшами, которые расхваливают всякую дребедень: мол, продается только сейчас и только у них.

Входит Ол — как обычно, в футболке и джинсах, кивает Филдингу, здоровается и садится на нераздолбанное кресло; никаких тебе дружеских или семейных объятий, даже руки друг другу не подали. Ищу между ними сходство — и не нахожу.

— Прошу прощения, — говорит Ол Филдингу, оглядывая всех нас. — Ты уже со всеми познакомился?

— Санни и Ди, знакомьтесь: это Филдинг, — подхватываю я. — Меня зовут Танго, — сообщаю я ему, потому что, сдается мне, как-то мы упустили этот обмен любезностями. Киваю в сторону второго нераздолбанного кресла: — Устраивайся, друг, чувствуй себя как дома.

— Ничего-ничего, — косясь в окно, говорит Филдинг и слегка потягивается. — Все утро за рулем. Даже приятно чуток постоять.

— Было бы предложено, — говорю я и занимаю козырное место сам.

— Итак, что привело тебя в наш «Прекрасный город», Филдинг? — спрашивает Ол.

Голос у него усталый. Мы с ним в последние две недели надирались в дымину и не отказывали себе ни в травке, ни в «колесах», просаживая щедрое выходное пособие Ола.

— Поговорить надо, кузен, — отвечает парень в джинсах со стрелками.

Ол улыбается, потягивается и бросает:

— Валяй.

— Видишь ли, тут дела семейные. — Этот пижон, Филдинг, оглядывается на нас, изображая виноватую ухмылку. — Не хотелось бы напрягать твоих… э… друзей, понимаешь?

— Зуб даю, им это в кайф, — говорит Ол.

— Ну все-таки. — Улыбочка становится натужной. — Я тебе, между прочим, и почту привез, — сообщает Филдинг, указывая глазами на кейс.

— Кстати, охеренный у тебя кейс, парень, — говорит Санни, впервые замечая это инородное тело.

У него высокий, гнусаво-писклявый голосок. Ди многозначительно смотрит на него широко раскрытыми глазками, зачем-то пихает в бок, и они начинают толкаться локтями — кто кого.

— Что ж, поглядим, — говорит Ол и принимается расчищать место на журнальном столе, перемещая пустые жестянки, такие же пустые бутылки, полные пепельницы и бесчисленные пульты с кнопками на каминную полку и подлокотники других кресел.

Филдинг с несчастным видом снова косится на всех нас.

— Послушай, старик, сейчас, наверное, не самое подходящее…

— Да не парься ты, — говорит Ол, — давай сюда, все нормально.

По Филдингу не скажешь, что его радует такая перспектива, но он вздыхает и подходит к Олу с кейсом. Тем временем я помогаю убирать со стола и при этом заливаюсь краской (в смысле, ругаю себя — не подумайте чего другого), потому что встал поздно и не успел разгрести бардак. А горничную вызывать недосуг, сами понимаете. На столе еще довольно липко, но туда уже опускается кейс. Можно подумать, что воды ручья, на дне которого лежал массивный слиток серебра, на протяжении сотен лет шлифовали этот гладкий, поблескивающий кейс с такими соблазнительными изгибами. Ол получает свою почту — большую рыхлую пачку всевозможного хлама, и кейс снова захлопывается. Такое ощущение, что Филдинг с радостью приковал бы себя к нему наручниками. Очевидно, он еще не заметил, что столешница липкая.

— И все-таки, — говорит он Олу, — надо бы потолковать.

Ол хмыкает в ответ и начинает, не распечатывая, перебирать конверты; большую часть бросает в сторону камина и подталкивает к электрическому пламени. Филдинг стоит у Ола над душой, и тот наконец вскрывает какой-то скромный конверт и поднимает глаза на двоюродного брата, который подхватывает свой кейс и возвращается к открытому окну, чтобы в очередной раз проверить тачку.

— Эй, Танго, — окликает Санни, уставившись на большой палец своей руки. — Угадай, какое место херовей всего порезать бумагой?

Они с Ди прекратили толкаться локтями и сидели, потирая ребра.

— Без понятия, — отвечаю. — Может, глаз?

— Нет, старый, — говорит Санни. — Правильный ответ — член. Если прямо по головке да вдоль щели — вот и будет самое херовое. Так-то!

В полном счастье парочка начинает очередной раунд борьбы локтями. На диван проливается чай. Пижон Филдинг с нескрываемой гадливостью отводит взгляд и смотрит в окно.

Ол как ни в чем не бывало перебирает оставшуюся почту, по-прежнему выкидывая чуть ли не все подряд, потом наконец вскрывает один конверт, некоторое время изучает письмо и запихивает его в задний карман джинсов.

Тем временем Санни отскочил от Ди — и правильно, ее локотки поострей будут — и, присев на корточки у камина, стал разглядывать отбракованную почту.

— Олбан, — читает он вслух, подняв затянутый в целлофан рекламный конверт, весь в официальных штампах и адресованный лично Олбану — верный признак крупной, процветающей компании. — Тебя и вправду так зовут, Громила? Вот так имячко, епта! — Он одаряет Ола неполнозубой улыбкой и поднимает кипу ненужных фирменных конвертов. — С этими все, Ол?

— Все, можешь забирать, — говорит Ол, поднимаясь. Он смотрит на своего двоюродного брата. Где-то на улице завыла сигнализация, но Филдинг не дергается — видно, знает голос своей тачки. Он опускает кружку на подоконник.

— Теперь-то мы можем поговорить? — спрашивает он.

Ол вздыхает.

— Можем. Прошу ко мне в кабинет.


Наконец-то он выводит родственника из этой загаженной, прокуренной гостиной, и они пробираются по тускло освещенному, узкому коридору, где вдобавок ко всему прочему хранится рулон утеплителя и громоздятся картонные коробки. Подошвы липнут к полу, как в дешевом ночном клубе. Возле кухни жмется пара тощих, боязливых дворняг, а на высоте плеч в стене обнаруживается дыра размером с кулак. Они заходят в маленькую, пустую каморку; на окне — прихваченная гвоздями тонкая тряпица. Ол поднимает эту незатейливую занавеску и цепляет ее за верхний гвоздь, чтобы было посветлее.

Тут нет ни ковра, ни другого покрытия, даже линолеума нет — просто голые доски, нешлифованные, шершавые. Все стены разного цвета. На одной — полусодранные обои с картинками из сериала «Пауэр-рейнджерс», а под ними — штукатурка. Другую частично перекрасили из зеленого в черный. Третья будто бы залеплена серебряной фольгой, а четвертая — какая-то белесая, причем изрядно засалена. У плинтуса валяется спальный мешок, рядом накренился огромный рюкзак камуфляжной расцветки, из которого вываливается всякое барахло, а дальше — небольшой хромированный стул с тряпичной обивкой, родом, судя по всему, из далеких семидесятых. Ол смахивает со стула на пол какое-то шмотье.

Сиденье хлипкого на вид стульчика обтягивает коричневый вельвет. Коричневый вельвет в пятнах. Коричневый вельвет в пятнах, из-под которого выглядывают клочки серого поролона, особенно пышные по краям, где разошлись швы.

Ол говорит:

— Падай на стул, братан.

— Спасибо.

Филдинг осторожно присаживается. В комнате разит перегаром и застарелым запахом пота вперемешку с чем-то еще — то ли с освежителем воздуха, то ли с нотками мужской парфюмерии, доступной потребителям с ограниченными доходами. В углу — початая бутылка красного вина с отвинчивающейся пробкой. Сверху свисает голая лампа. На потолке огромная протечка, в четверть поверхности. Возле бутылки — торшер без абажура. Ол складывает в несколько раз спальный мешок, садится на него верхом, приваливается к стене и взмахивает рукой.

— Ну, что, Филдинг, как жизнь?

У Ола загорелая кожа и крепкое телосложение («Вот паразит, кубики на животе получше, чем у меня», — думает Филдинг), но на голове колтун, борода как воронье гнездо, физиономия помятая, а вокруг глаз какая-то болезненная припухлость, которой прежде не было. Ну, может, и была, но не столь явная.

— Жизнь — нормально, — отвечает Филдинг, но потом качает головой. — Только не здесь.

— Это почему?

— Да по всему. Слушай, я дверь прикрою, ты не против?

Олбан пожимает плечами. Филдинг закрывает дверь, возвращается, чтобы сесть на стул, но отказывается от этой мысли. Окидывая взглядом комнату, разводит руками.

— Тут ведь невозможно находиться. В этой берлоге. — Он снова осматривает комнату, чуть не содрогаясь, а потом качает головой. — Олбан, скажи мне, что ты здесь случайно. Это ведь не твоя квартира.

Олбан снова пожимает плечами.

— Мне только перекантоваться, — непринужденно сообщает он. — Крыша над головой есть — и ладно.

Филдинг изучает грязный потолок. При внимательном рассмотрении оказывается, что темное пятно слегка вспучилось.

— Ага, понятно.

Очередное пожатие плечами:

— Думаю, официально я числюсь лицом без определенного места жительства.

— Ну-ну. Напомни, сколько тебе лет?

Олбан широко улыбается:

— По всем понятиям совершеннолетний. А ты?

Филдинг снова озирается.

— Прямо не знаю… Нет, я не то хотел сказать. Ты посмотри вокруг, Ол. Зачем ты себя?..

Ол указывает на вельветовое сиденье стула.

— Филдинг, присядь, не мельтеши. От тебя в глазах рябит.

Так говорит их бабушка. До Филдинга доходит, что это ирония, потуга на шутку. В ответ он предлагает:

— Давай сходим куда-нибудь пообедать. Очень прошу.


Начинается какой-то базар, что, мол, надо бы заодно собак вывести, но впустить шелудивых тварей в «мерседес» Филдинг никак не может — отговаривается аллергией. Тогда эта юная гопницкая парочка, которая дымит без продыху, интересуется, не поедут ли они «в центор».

— А что? — спрашивает Филдинг, опасаясь, как бы его не попросили купить в долг наркоты или, еще того чище, привезти пожрать из «Макдоналдса».

— Мы типа тоже туда собирались, — отвечает парень. — А в автобусе-то платить надо, начальник.

Филдинг уже готов их отшить, но потом, посмотрев на их жалкие, одутловатые, голодные наркоманские физиономии, думает: «Я ведь не жлоб какой-нибудь, е-мое». В машине, правда, будет после них вонять табаком, даже если запретить им курить, ну да черт с ними.

Ол набрасывает замызганную походную куртку цвета хаки, которая, судя по всему, в далеком прошлом стоила немалых денег. Субъект по имени Танго заявляет, что ему надо прибраться, то да се, и машет им вслед, пока они спускаются по гулкой лестнице, где висит стойкий запах клопомора. Машина в целости и сохранности, кейс отправляется в багажник, и Ол показывает Филдингу, как выехать из этого микрорайона, чтобы попасть в центр города. На заднем сиденье Ди и Санни развлекаются от души: давят на кнопки, поднимая и опуская жалюзи на окнах. Эту парочку Филдинг высаживает у биржи труда.

Ол предлагает Филдингу прошвырнуться, потому как обедать еще рановато, и они едут дальше, паркуются у реки под сенью каких-то внушительных зданий Викторианской эпохи, а потом идут берегом вниз по течению, сопровождаемые вихрящимся коричневым потоком. День стоит погожий, хотя и не очень солнечный, по небу плывут пухлые белые облачка, напоминающие Филдингу членов семейки Симпсонов. У реки легко дышится, хотя на обоих берегах ревет транспорт.

— Спасибо, что привез почту, Филдинг, — говорит Ол.

— Да мне по пути было.

Олбан смотрит на него с ухмылкой:

— По пути куда — в Ллангуриг?

Его разбирает смех. Ллангуриг — это городишко посреди Уэльса, откуда рукой подать до Хафрен-Фореста, где он вкалывал всю первую половину года.

— Ну, допустим, не по пути, — признается Филдинг. — Допустим, я прочесал всю страну в поисках твоей беглой задницы.

Олбан издает не то покашливание, не то смешок, не то что-то среднее:

— Значит, ты меня разыскивал?

— Вот именно. И, как видишь, нашел.

— Рискну предположить, не ради того, чтобы продлить мне подписку на журналы «Бензопила» и «Анонимные лесорубы»? — говорит Ол.

Филдинг стреляет глазами в его сторону, и Олбан, перехватив этот взгляд, миролюбиво поднимает левую руку — ту, на которой не хватает половины мизинца:

— Шутка. Сам придумал.

Понятно, очередная потуга на юмор. Филдинг предварительно просмотрел конверты — таких названий на них не было, но в наши дни чего только не придумают.

— Уж конечно, не ради этого, — говорит Филдинг. — Говорю же: я тебя разыскивал. А это потребовало некоторых усилий.

— Честно? Тысяча извинений.

Прикалывается. Филдинг берет его за рукав куртки, разворачивает к себе лицом, и они останавливаются.

— Ол, что с тобой происходит?

Филдинг не злился, боже упаси; с самого начала он настроил себя на спокойный и рассудительный лад, но ему и в самом деле хотелось понять, по какой причине Ол выбрал для себя такую стезю, почему так опустился, хотя тот едва ли сам знает ответ, а если и знает, то не скажет. Наверное, они теперь слишком далеки, между ними пропасть, невзирая на семейные узы.

— В каком смысле? — Олбан, кажется, искренне удивлен.

— Можно подумать, ты хочешь затеряться, отказаться от семьи или добиваешься, чтобы семья отказалась от тебя. Не могу понять. В чем причина? Нет, серьезно, даже твои собственные родители не знают, на каком ты свете.

— Я же отправил им открытку на Рождество, — говорит Олбан.

Жалобно, как слышится Филдингу.

— Когда, можно узнать? Восемь? Девять месяцев назад? Они только и поняли, что на тот момент ты не уехал за границу, потому что на открытке была британская марка. Никто не знает, где тебя носит. Олбан, е-мое, я уже собирался нанять частного сыщика, но потом узнал, что ты работаешь в Уэльсе. По чистой случайности столкнулся с твоим приятелем-лесорубом, который знал, что ты нашел халтуру в этих краях, но название фирмы он вспомнил лишь после того, как наелся карри и влил в себя восемнадцать пинт «Стеллы Артуа».

— Не иначе как это был Хьюи, — говорит Ол и устремляется вперед.

Филдингу кажется, что брат просто уклоняется от разговора. Совершенно подавленный, он старается не отставать.

— И как там Хьюи? — спрашивает Олбан.

— Ол, извини, но мне плевать на Хьюи. Почему ты не спрашиваешь, как там твои родные?

— Так ведь Хьюи — мой кореш. Нет, правда, как он?

— Во время нашей встречи был сыт и пьян. Почему тебя больше заботит судьба такого вот кореша, чем судьба твоих родственников?

— Друзей мы выбираем сами, Филдинг, — устало произносит Олбан.

— Ол, как это понимать? — Филдинг с трудом сдерживается. — Черт побери, чем тебе так насолила семья? Ну, бывали пару раз какие-то трения, но мы ведь дали тебе…

Олбан останавливается, делает разворот кругом, и в это мгновение Филдингу кажется, что он сейчас заорет, или, по крайней мере, ткнет ему пальцем в грудь, или хотя бы просто укажет на него пальцем, или, на худой конец, разразится нецензурной бранью. Но выражение его лица неуловимо меняется, и Филдинг даже не успевает упрекнуть себя за мнительность, когда Ол пожимает плечами, разворачивается и продолжает путь по широкому тротуару песочного цвета между схожими, как близнецы, потоками воды и транспорта.

— Это длинная история. Длинная, скучная история. Главная причина в том, что меня все достало…

Он умолкает. Очередное пожатие плечами. Пройдя около десятка шагов, спрашивает:

— А что в Лидкомбе? Ты туда наезжаешь? За садом-то следят?

— Был там в прошлом месяце. С виду все нормально. — Филдинг делает паузу. — Тетя Клара не хворает, остальные тоже. Мои родители в добром здравии. Спасибо, что спросил.

Олбан только фыркает.

На время оставим продуваемый сквозняками замок и тысячи акров бесплодных, выветренных земель, которыми семья владеет — пока еще владеет — в горах Шотландии. Лидкомб, что в графстве Сомерсет, был первым крупным загородным приобретением, которое сделал Генри, прапрадед, когда начал загребать миллионы. Довольно живописное место, упирается в северную оконечность Эксмурского национального парка. Там, пожалуй, слишком безлюдно, да и от Лондона далековато, но зато приятно проводить семейные торжества, если, конечно, не полагаться на хорошую погоду. Всего-то акров сорок, но местность зеленая, солнечная, лесистая, а холмы сбегают прямо к Бристольскому каналу.

Детство Филдинга прошло в разных частях света, но на каникулы его, по обыкновению, привозили именно сюда, в большой нелепый особняк, выходящий окнами на спускающиеся террасами лужайки, обнесенный стеной сад и развалины старинного аббатства. И сам дом, и все остальное значится, конечно же, в списке объектов, охраняемых государством, поэтому на любое изменение планировки требуется официальное разрешение.

Олбан еще больше сроднился с Лидкомбом. Провел там все детские годы, потом приезжал на каникулы и увлекся садоводством. За сим идиллия обрывается.

В самый неподходящий момент у Филдинга в кармане пиджака начинает трепыхаться мобильник. Он включил режим вибрации, когда свернул на Скай-Кресент, и, видимо, пропустил несколько звонков — в такое долгое молчание трудно верилось. Оказываясь вне зоны доступа, Филдинг всегда испытывает странное, сдавленное, тошнотворное ощущение в животе, как будто в мире происходит нечто жизненно важное, о чем ему действительно необходимо знать, и кто-то на другом конце жаждет его ответа… Впрочем, он знает, что ничего жизненно важного, скорее всего, не происходит и кто-то просто-напросто лезет к нему с вопросом, который и не понадобилось бы задавать, если бы человек работал как полагается, а не загружал начальство всякой хренью, чтобы прикрыть свою жалкую задницу. Все равно руки чешутся нажать на эту проклятую кнопку ответа, только он не собирается отвечать. Он игнорирует вибрацию и поспевает за Олбаном.

Вот холера! Он — умелый организатор, имеет опыт управления персоналом, что подтверждено многочисленными сертификатами, не говоря уже об уважении коллег и подчиненных. Наладил сбыт готовой продукции, обладает даром убеждения. Почему же он не может достучаться до этого парня, который должен быть ему ближе многих?

— Слушай, Олбан, я еще могу понять… Нет, на самом деле не могу понять, — (хоть волосы на себе рви!), — но думаю, мне просто следует принять твое отношение к семье и к фирме, а об этом, в частности, я и собирался с тобой поговорить.

Олбан поворачивается к нему:

— Может, для начала выпьем?

— Как скажешь. Ладно, давай.


Бар обнаруживается совсем близко, в холле небольшой гостиницы, расположенной в стиснутом со всех сторон центре города. Олбан твердит, что должен проставиться: заказывает себе пинту IPA,3 а Филдингу — минералку. Еще рано, в баре ни души, здесь царит полумрак, с прошлой ночи пахнет табачным дымом и пролитым пивом.

Заглотив примерно четверть кружки, Олбан причмокивает.

— Итак, зачем ты меня разыскивал, Филдинг? — спрашивает он. — Конкретно.

— Если честно, меня попросили.

— Кто же?

— Бабуля.

— Мать честная, неужели старая карга до сих пор в здравом уме и трезвой памяти? — Ол качает головой и делает еще глоток.

— Ол, я тебя умоляю.

Бабуля — бабушка Уинифред — это столп рода Уопулдов, глава семьи, старейшина клана. А в том, что касается права голоса, — самое влиятельное лицо среди членов правления семейной фирмы. Она не лишена недостатков — а кто их лишен в ее-то годы? — и может быть язвительной, привередливой, а иногда и несправедливой, но при ней и фирма, и семья пережили как трудные времена, так и периоды расцвета; многие, Филдинг в том числе, питают к ней теплые чувства. Бабушка очень стара, и каждый, невзирая на ее решимость и волевые качества, стремится ее защитить, поэтому такие выпады всегда неприятны. Филдинг всем своим видом показывает горечь.

Ол хмурится:

— Да ты никак обиделся?

— Что-что?

— И все-таки, как ты узнал, что я подался в Уэльс?

— Обратился к твоей девушке… к подруге, ну, ты понимаешь, из Глазго. Как ее?..

— К ВГ, что ли?

— Причем тут КВД?

— Вэ-Гэ. Ее инициалы.

— Я понял. А звать-то как? Экзотическое имя, если не ошибаюсь?

— Верушка Грэф.

— Точно, Веруууушка. Она самая.

— Ну ясно.

Тут Филдинг, надо сказать, получает выигрыш по времени.

— Вы сейчас вместе? — спрашивает он.

Олбан усмехается, но без особой радости:

— Филдинг, слышу в твоем голосе уважение и легкое сомнение, но нет, мы не «вместе». Иногда встречаемся. От случая к случаю можем перепихнуться. Не думай, что я у нее единственный.

— Ага, понятно. Так или иначе, она сказала, что последний твой точный адрес, по ее сведениям, именно в этом Ллангуриге.

— Мило с ее стороны.

— Еле уболтал.

— Она знает, что я не терплю вторжений в личную жизнь.

— Ну, честь ей и хвала. На самом деле, ее тоже пришлось поискать. Прочесал весь университет. Вы с ней случайно не сектанты? Принципиально не пользуетесь мобильниками? Что за чертовщина?

— Не хочу, чтобы мной помыкали, Филдинг. А ВГ… Ей попросту бывает необходимо отключиться.

— Она и в самом деле соображает?

— Что значит «соображает»? В смысле не робот? Или что?

— Кончай прикалываться! Как будто не понимаешь. Она правда обалденно крутой математик?

Ол пожимает плечами.

— Все может быть. На математическом факультете Университета Глазго полагают, что так оно и есть. И куча научных журналов придерживается того же мнения.

— Выходит, она действительно профессор?

— Выходит, так. Но сам я, конечно, не наблюдал присуждение звания или как там происходит посвящение в научную элиту.

— Не больно-то она смахивает на профессора.

— Еще бы — блондинка с «ирокезом» на голове.

— Нет, брюнетка.

— Опять? — Ол качает головой, делая глоток. — Она натуральная блондинка.

— Чокнутая, что ли?

— Малость с приветом. Однажды покрасилась в серо-бурый, просто ради интереса.

— А в чем интерес-то?

— Откуда я знаю?

— Ладно. Проехали.

— Проехали.

— Так вот, Бабуля меня просила с тобой кое-что перетереть. Тут наклевывается одна тема. Тебя тоже касается. Возможно, ты даже захочешь вписаться.

Мобильник Филдинга снова вибрирует, но остается без внимания.

— В самом деле? — скептически переспрашивает Ол.

— В самом деле, и думаю, ты согласишься, когда услышишь…

— Разговор надолго?

— Минут этак на несколько.

— Тогда подожди. Схожу отолью. — Олбан встает, осушая кружку, идет к выходу, но потом спохватывается. — Не возьмешь мне еще кружечку?

— Хорошо-хорошо.


Олбан направлялся в мужскую комнату гостиницы «Салютейшн», вздыхая и поглаживая бороду. Улыбнулся пробегавшей мимо официантке, отыскал туалет, на мгновенье помедлил у писсуаров, но потом заперся в кабинке. Садиться не имело смысла — в сортир он пришел не по нужде. Он вытащил из кармана письмо и бочком опустился на крышку унитаза. Щурясь в тусклом свете, пробежал глазами обе стороны плотно исписанного листка. Один раз прочел все подряд, вернулся к началу и перечитал пару мест. После этого уставился в никуда.

Немного погодя он тряхнул головой, словно отгоняя сон, встал, сунул письмо обратно в карман и отпер дверь. Перед уходом зачем-то спустил воду, после чего вымыл руки.

На лице Филдинга, который как раз убирал мобильник, отразилось облегчение, а потом некоторая досада; видно, он беспокоился, не улизнул ли от него двоюродный братец. Но, по крайней мере, на стойке возвышалась еще одна пинта IPA.

— Так вот, у меня для тебя несколько новостей, — объявляет Филдинг, как только Ол принимается за новую кружку. — Во-первых, Бабуля подумывает — то есть уже решила, дело завертелось — продать Гарбадейл.

— Что-что?

— Да, это так. Сам посуди. Ей скоро восемьдесят, и за последний год у нас было много оснований опасаться за ее здоровье; кое-кто стал ее убеждать временно перебраться в такой район, где будет приличная больница. А так ближайшая-то… мм… в Инвернессе, а до нее часа два пилить.

— Ближайшая — в Рейгморе.

— Вот-вот, точно. В любом случае путь не близкий, и это только в одну сторону, а кто ее повезет? «Скорая» будет тащиться туда-обратно вдвое дольше. Есть, конечно, вертолет, но мало ли что. Когда у нее в очередной раз случился сердечный приступ…

— Сердечный приступ? — В голосе Ола прорезалось удивление.

— Мерцательная аритмия или что-то вроде того. Даже обморок был. Она в марте слегла, так что ты, наверное, не в курсе.

— Ни сном ни духом. Это серьезно?

— Видимо, да. Короче, это, похоже, убедило ее переехать наконец из своего захолустья. Пока она рассматривает только Инвернесс, ну, может быть, Глазго или Эдинбург, но, думаю, мы сможем ей внушить, что в Лондоне, поближе к Харли-стрит, будет надежнее.

— Но ведь ей врачи, видимо, не отвели каких-нибудь два месяца?

— Боже упаси, конечно нет. До этого не дошло. Она до ста лет проживет, если будет себя беречь или доверит это нам.

— Ты этим не особенно убит? — спрашивает Ол, лукаво поглядывая на брата.

— Ол, прекрати. — Филдинг делает маленький глоток минералки. — Это еще не все. Дело в том… Ох, чуть не забыл! В следующем месяце ты приглашен на бабушкин юбилей.

Он роется в другом кармане пиджака, вынимает именное приглашение и передает Олу. Тот смотрит на конверт с таким ужасом, словно внутри бомба или по меньшей мере бацилла сибирской язвы. Не распечатывая, он опускает приглашение в карман своей потрепанной дорожной куртки.

— На этой неделе поместье выставят на продажу, — продолжает Филдинг, — хотя до и после торжеств его на пару дней закроют для покупателей. Нам предоставляется последняя возможность побывать в этих местах. В смысле погостить.

— Не, я пас. — Ол делает глоток. — Но все равно спасибо. Если руки не дойдут ответить на письмо, передай мои извинения.

— Это не все.

— Как, еще что-то?

— Осталось самое главное. Стал бы я колесить по всей Британии только ради того, чтобы вручить тебе приглашение. Дело в том, что это не просто семейное торжество. В смысле торжество тоже будет, но в эти же дни произойдет и кое-что другое. Об этом мне и надо с тобой переговорить.

— Разговор-то долгий? Мне снова бежать в сортир?

— Сделай одолжение, потерпи.

— Шучу-шучу.

— Это касается корпорации «Спрейнт».

— Неужели? Вот радость-то!

— В общем, они хотят нас купить.

На полпути к губам кружка Ола на мгновение замирает. Наконец-то — хоть какая-то реакция. Человек удивлен. Даже поражен, не побоялся бы сказать Филдинг.

— Доперли, значит, — говорит Олбан и делает глоток, изображая непринужденность.

Вот теперь лед тронулся.

— На сто процентов, — поддакивает Филдинг. — Покупают с потрохами. Пару человек, видимо, оставят в качестве консультантов. Есть такая вероятность. В обмен на акции и наличные. В основном на акции. Название, конечно, сохранят. Оно денег стоит.

Ол некоторое время молча кивает, скрестив руки на груди. Пристально разглядывает свою обувь — тяжелые желтые ботинки с разномастными шнурками. Потом переводит взгляд на Филдинга и пожимает плечами:

— У тебя все?

— Теперь о праздновании. Накануне юбилея семья, фирма, устраивает в Гарбадейл-хаусе чрезвычайное общее собрание. — Еще один глоточек минералки. — Съедутся почти все.

— Хм… — кивает Ол, продолжая изучать ботинки. Таращит глаза.

— Думаю, ты тоже появишься, хотя бы ради этого, — говорит Филдинг. — Собрание — в субботу. Восьмого октября. Бабушкин юбилей — на следующий день.

— Понятно.

— Как я уже сказал, наши собираются почти в полном составе. Съезжаются со всего света. — Филдинг делает паузу. — Жаль, если тебя не будет, Ол. Честное слово.

Олбан кивает, оценивает взглядом пиво, залпом осушает пинту и встает, натягивая куртку.

— Продолжим наш поход?

— Давай.


Они идут по набережной до того места, где движение оканчивается и через реку перекинут железнодорожный мост. К нему сбоку притулился пешеходный мостик, по которому они и поднимаются.

— Итак, каково твое мнение? — спрашивает Олбана Филдинг.

— По поводу юбилея? Или военного совета? Или поглощения? Или грядущей встречи нашего большого и дружного клана?

— Вообще.

Некоторое время Ол целеустремленно шагает вперед, затем замедляет шаг и останавливается у середины пешеходного моста. Он поворачивается к перилам и смотрит вниз на воду, тихо протекающую под мостом. Ее поверхность, прозрачно-коричневая, как дымчатое стекло, нервно поблескивает в лучах солнца. Филдинг тоже облокачивается на перила.

Олбан медленно качает головой, а легкий бриз развевает его светло-русые космы.

— Я не впишусь. Уж извини.

Филдинг хочет что-то сказать, и в иных обстоятельствах он за словом в карман не лезет, но иногда просто необходимо давать людям возможность заполнять их собственные паузы.

Ол несколько раз глубоко вздыхает и смотрит вверх по течению, туда, где река пропадает из виду.

— Когда-то я почувствовал, что закован… связан по рукам и ногам этой семьей. У меня созрела дурацкая мысль: а что, если свалить куда подальше на один год и один день? Чтобы освободиться или хотя бы примириться… к обоюдной радости. — Он бросает быстрый взгляд на двоюродного брата. — Следишь за мыслью? Как при рабовладельческом строе. Если рабу удавалось сбежать от хозяина и не быть пойманным один год и один день, он становился свободным человеком.

— Да, что-то такое слышал.

Ол усмехается.

— Все равно, идея небогатая. Сначала — желанный год передышки. Потом вернуться, сесть в свое законное кресло, а в один прекрасный день почувствовать, что тебя от этого уже рвет. Думал я, думал — и решил слинять, потому что одного года и одного дня будет мало, и прежде было мало. В рассуждении нашей семейки, этого недостаточно.

Он оборачивается с едва заметной улыбкой. Но это дело известное: если пауза у собеседника затягивается — хочешь не хочешь, а заполняй ее сам.

— Как по-твоему, — спрашивает его Филдинг, — когда же надо возвращаться, чтобы было достаточно?

Ол пожимает плечами:

— Полагаю, где-то между «своевременно» и «никогда».

Помолчав, Филдинг говорит:

— Слушай, помнится, ты взбрыкнул из-за того, что мы продали четверть пакета акций «Спрейнту».

Никакой реакции.

— Конечно, из этого сделали целую историю, — продолжает Филдинг. — Семейное предание о том, как ты не согласился с продажей двадцати пяти процентов и бежал с корабля. В девяносто девятом. Скажи, это правда?

— В общем и целом, да, — говорит Ол. — Ну, до некоторой степени.

— Слушай, если ты все еще против, то… — Филдинг запинается. — Ведь так?

— Что «так»? — переспрашивает Олбан. — Что я по-прежнему отказываюсь признавать американскую компанию «Спрейнт инкорпорейтед» и все ее аферы?

— Да.

Ол качает головой.

— Меня не колышет эта возня, Филдинг. Не вижу разницы. Что те акционеры, что эти. — Он делает круговое движение одной рукой, потом другой.

— Черт побери, — говорит Филдинг, опираясь на металлические перила. — Скажу честно, Ол. Некоторые из нас типа надеялись, что ты возглавишь оппозицию против сделки.

Олбан оглядывается с изумленным видом:

— Разве у нас есть оппозиция? — Он делает паузу и, кажется, раздумывает. — Уж не алчность ли нами движет? — Отводит глаза. — Этому потакать не следует.

— Конечно, оппозиция есть, — втолковывает ему Филдинг, стараясь не замечать явного сарказма. — Речь идет о нашей фирме и нашей семье, Ол. На доске начертана наша фамилия. Этой игрой торговали четыре поколения нашей семьи. Мы продолжаем их дело, наш бизнес — это мы сами. Вот в чем соль, разве непонятно? До наших это вдруг дошло именно сейчас, когда «Спрейнт» получил двадцать пять процентов. Дело-то не в деньгах. Конечно, деньги — это хорошо, но — черт побери — мы и так в шоколаде. Если продадим весь пакет, можно будет срубить еще денег, но мы сразу сделаемся такими, как все.

— Не скажи!

— Хорошо, допустим, как все состоятельные люди.

— Горе-то какое.

— Ол, кончай стебаться! Я думал, хотя бы это тебя зацепит. Тебе что, совсем все равно? Все по барабану?

— Не догоняешь, братан.

— Черт.

Так они и стоят, облокотившись на перила и глядя вверх по течению. В сторону города с лязгом и колесным скрежетом ползет пассажирский поезд. Вблизи он кажется высоченным, этакий хеви-метал. Из окна машет ручкой ребенок, и Филдинг машет ему в ответ, а затем снова облокачивается на парапет рядом с Олом. Повисает очередная пауза.

— Ты всерьез пытаешься меня убедить, — говорит наконец Ол, — что есть еще шанс остановить продажу?

Филдинг делает постную мину, чтобы Ол, неожиданно повернувшись к нему, не заметил его ликования.

— Да, — сказал, как припечатал.

— Сколько человек… нет, скажи лучше, как распределились голоса?

— Точно не знаю. Никто не раскрывает карты. «Спрейнту» достаточно прибрать к рукам всего двадцать шесть процентов оставшихся у нас акций, чтобы завладеть контрольным…

— Нет, нужно две трети оставшихся…

— Ты меня понял.

— Вроде понял. Их удовлетворит контрольный пакет или им нужно полное право собственности?

— Они говорят, что, возможно, остановятся на контрольном пакете, но на самом-то деле хотят сорвать куш.

— Возможно, остановятся на контрольном пакете?

— Им надо обдумать этот вопрос. Они, по их собственным словам, абсолютно уверены, что мы примем их предложение, а потому даже не удосужились продумать, как поступят в случае нашего отказа.

Ол фыркает:

— Ну-ну. А ведь нашу семейку голыми руками не возьмешь. Если упрутся — будут насмерть стоять.

— Это точно.

В задумчивости Ол поглаживает бороду.

— Разве тут не действует правило насчет девяноста двух процентов?

— Действует. На самом деле они и собираются купить девяносто два процента, чтобы иметь право потребовать обязательной продажи остальных акций.

— Так-так… — Олбан поворачивается к брату. — И кто же вознамерился им помешать? — Кажется, он хочет посмотреть в глаза Филдингу. — Помнится, шесть лет назад ты ратовал за продажу.

— Да, было дело, — виновато признает Филдинг. — Тогда мне показалось, что момент выбран удачно. Возможно, я и сейчас стоял бы на своем, да только ситуация изменилась. Тогда нам был нужен приток денежных средств. То есть я понимаю — понимал — и твою точку зрения, однако нам требовались инвестиции, с этим не поспоришь. Но это дело прошлое. Теперь все иначе. Нет никакой необходимости продавать «Спрейнту» что бы то ни было. Мы можем и дальше существовать как… в общем-то… семейная фирма. А «Спрейнт» хорошо бы держать под рукой как надежного, даже активного партнера; мы не станем возражать, если они продадут акции третьей стороне, а то и сами запросто возьмем ссуду в банке, чтобы выкупить их обратно. — Филдинг ждет, что в этом месте Ол снова повернется к нему, но этого не происходит. — Я серьезно, — говорит ему Филдинг. — Это хороший шанс. Репутация у нас неплохая. Даже, можно сказать, отличная. Кэт уже… То есть тетя Кэт, теперь она финансовый директор. Ты, наверное, не знал?

— Знал, — вполголоса отвечает Ол.

— Короче, она неофициально навела справки в паре банков, и они типа готовы пойти нам навстречу. Готовы нас поддержать. По-моему, они считают, что нам стоит вписаться.

Филдинг дает Олбану время это обдумать.

— Так вот, слушай, Ол, среди наших есть человека два-три, которые могут дать слабину. Они мечутся между «за» и «против». Понимают, что, в принципе, «Спрейнт» предлагает неплохую сделку. Продажа фирмы была бы здравым деловым решением. Это факт. Ладно. С другой стороны, на продажу выставлена их участь, их семья, их репутация. Они прекрасно знают, что почем, в том смысле, что деньги — это еще не все: куда дороже возможность стоять у руля. Думаю, все зависит от того, насколько высоко мы ценим нашу семью. Все вместе и каждый в отдельности. — Филдингу кажется, что брат кивает. — Так вот, некоторые хотят по крайней мере побороться со «Спрейнтом». И ты мог бы помочь, Ол. Есть люди — черт, да взять хотя бы моего отца, — которые к тебе прислушаются. А Верил? Двоюродная бабушка Верил? Она всегда питала к тебе слабость, разве не так? Ее тоже нельзя сбрасывать со счетов.

— А старуха что себе думает?

— Бабуля?

— Да-да. На чьей она стороне?

— Она ведь меня и откомандировала. Это была ее идея. Ну, наша с ней общая.

Олбан в упор смотрит на брата.

— Она против поглощения?

— Категорически, — говорит ему Филдинг.

— А в прошлый раз, когда продали двадцать пять процентов, обеими руками голосовала «за».

— Сколько можно повторять? Не сравнивай. В прошлый раз речь шла о том, чтобы компания осталась на плаву. В этот раз речь о том, чтобы компания не уплыла.

— Не въезжаю. Что в лоб, что по лбу.

— Господи, Ол, все ты прекрасно понимаешь. Без вливаний «Спрейнта» мы бы разорились, потому и взяли у них деньги — чтобы выжить. Теперь они хотят наложить лапу на весь бизнес, сохранив только вывеску, — компании больше не будет. Мы ведем борьбу за выживание. Слушай, ты можешь реально помочь. Было бы желание. Я серьезно. К тебе прислушиваются. Просто вернись и потолкуй с кем надо.

Филдинг делает паузу.

— А почему так внезапно?

Прищурившись, Ол оборачивается, и Филдинг понимает, что цель близка.

— Что «внезапно»? — не понимает Филдинг.

— Почему именно сейчас «Спрейнт» так оживился? Что изменилось, что на горизонте?

— Ну, с нашей точки зрения, причина в том, что «Империя!» лидирует на рынке компьютерных игр и игровых приставок, а «Спрейнт» сейчас подбирает название для своей новой машины, NG. Слыхал?

— Нет.

— NG, «Next Generation», продолжение V-Ex. Выйдет в начале следующего года. Ей вторая «сони-плейстейшн» и «икс-бокс триста шестьдесят» в подметки не годятся. Процессор мощнее и быстрее, чем у новейших компов. Несколько процессоров — три, не побоюсь сказать, плюс лучшая видеокарта на рынке, предназначенная специально для игр. Жесткий диск минимум на восемьдесят гигов, с поддержкой технологии HD. Встроенная широкополосная сеть.

Олбан смеется над горячностью брата.

— Да ты влюбился, как я погляжу.

Филдинг тоже смеется в ответ.

— Обалденно крутая машина. Станет ведущей на игровом рынке в ближайшие пять лет.

— Ну уж!

— Нет, серьезно.

— Софт и игры уже готовы?

— О том и речь. Мы подозреваем, что «Империя!» и ее производные занимают значительное место в их перспективных планах. Одну из версий даже могут приурочить к первому выпуску машины.

— Могут?

— По всей видимости, так и будет.

— Вижу, тебя держат в полном курсе.

— А что такого, мы же партнеры, а не сиамские близнецы.

Ол снова отворачивается, но на этот раз погружается в раздумья.

— Так-так-так, — бубнит он себе под нос. Далее следует на удивление затяжная пауза. — Хочешь остановить этого прожорливого молоха?

— Да, и мы его остановим, — говорит ему Филдинг. — Если нам поверят. Перед чрезвычайным собранием в Гарбадейле надо обработать всех и каждого, но время есть. Уложимся. Естественно, нам самим тоже нужно появиться в Гарбадейле, но и до этого дел будет по горло. Олбан, это займет от силы пару недель — и все. Расходы, ясное дело, беру на себя. — Филдинг делает паузу. Слушает, как бурлит река. — Что скажешь?

Олбан качает головой. И ничего не говорит.

— Черт побери, — не выдерживает Филдинг, — неужели лесоповал — такое дьявольски увлекательное занятие, что захватило тебя с головой?

Олбан смеется.

— Да нет, — говорит он, снова запуская пальцы в шевелюру. — Я все равно ушел по инвалидности.

— Что?

Е-мое, думает Филдинг, неужели я что-то упустил? Ол оттяпал себе палец на руке или на ноге или кое-что похуже? Куска мизинца он лишился давно, когда только-только завербовался, но, может, он еще что-то потерял?

— Видишь эти пальцы? — говорит Ол, выставляя указательные и средние пальцы обеих рук.

Филдинг кивает:

— Вроде полный комплект.

Ол тоже вглядывается:

— Пальцы-то белые.

— Ну и что?

— Виброболезнь называется. Лепила объяснял. Кровеносные сосуды разрушает, что ли. Когда долго старой бензопилой орудуешь, такое случается. В принципе, болезнь может годами не проявляться, но такой уж я чувствительный.

— Хреново. Болит?

— Нет. — Он шевелит пальцами перед собой, изучая их по отдельности. — Чувствительность ослаблена, зимой переохлаждаться нельзя, но жить буду.

— Так ты сейчас не у дел?

— Ага.

— Они что, не могли подыскать тебе какую-нибудь непыльную работенку?

Ол улыбается:

— Валить деревья — это кайф. Ну, хотели меня посадить на тягач — стволы оттаскивать, кору обдирать, складировать и прочее, но такая работа не по мне.

— В таком случае… — Филдинг поднимает обе руки. — Не вижу препятствий…

Он умолкает, а Ол снова поворачивается и смотрит вверх по течению.

Под ними нескончаемо течет вода.

— Слушай, — говорит Филдинг, — навести хотя бы Берил и Дорис. Сущая ерунда, братишка, это же в Глазго, а не где-нибудь. — Если честно, мысль о встрече с двоюродными бабками повергает Филдинга в ужас. Но об этом лучше помалкивать. — Они будут тебе рады, — говорит он Олбану, и вполне вероятно, что это правда. — Чего тянуть, прямо сегодня и махнем.

Молчание. Потом Ол говорит:

— Возможно. Не знаю.

Господи, думает Филдинг, откуда такая подавленность, угнетенность? Ладно, это лучше, чем ничего, говорит он себе.

Через некоторое время Ол уточняет:

— Говоришь, в Гарбадейл съедется чуть ли не вся родня?

— А куда они денутся? Бабушка имеет право — то есть совет директоров имеет право, но это по сути одно и то же — использовать голос каждого из отсутствующих. Действенная мера.

— Так-так. — Ол глубоко вздыхает. — А из Штатов кто-нибудь будет?

— О, целая туча.

Плечи Ола трясутся — то ли его разбирает смех, то ли что-то еще.

— Мы оба недоговариваем, Филдинг. Нам ли не знать, что…

На этот раз умолкает Ол. Прочистив горло, Филдинг сообщает:

— Как я понимаю, Софи точно собирается приехать. Кузина Софи. Она приняла приглашение на юбилей и обещала присутствовать на собрании. Думаю, мы ее увидим. — Пауза. — Хотя, конечно…

До Филдинга вдруг доходит, что это лишнее — он, того и гляди, провалит дело; надо держать язык за зубами.

Олбан, сцепив пальцы, вытягивает лежащие на перилах руки вперед и опускает голову на этот треугольник, словно изучает стремительно бегущую под ним реку.

Или молится.

Потом поднимает голову и оборачивается с улыбкой на лице:

— Ты созрел для обеда?

— Давно, — говорит Филдинг.

И они поворачивают назад, к центру.


— Боже мой! Ты цел?

Ему пришлось долго собираться с силами, чтобы прохрипеть:

— Не совсем.

Он еще плотнее сжался в комок, хотя понимал, что от этого легче не станет.

Такой дикой боли он еще не знал. Она возникала в паху, а потом зловещими черными змеями расползалась во все стороны, впиваясь в каждую клетку тела, от макушки до пят. Боль зашкаливала, унося его в другие пределы, где царили неодолимая тошнота и ледяная безнадежность. Но облегчения-то при этом не было. За все пятнадцать лет своей жизни Олбан не испытывал ничего похожего. И надеялся, что повторения не будет.

— Господи, ужас какой.

Девушка сорвала с головы черную шапочку для верховой езды и бросила на мощенную кирпичом дорожку. Опустившись рядом с ним на колени, она в нерешительности помедлила, а потом опустила руку ему на плечо и осторожно сжала пальцы. У него вырывались не то хрипы, не то бульканье. Она огляделась, но в обнесенном стеной огороде никого не было. У нее мелькнула мысль, что надо бежать к дому и звать на помощь. А вдруг с ним что-нибудь случится? Вначале она заподозрила, что он придуривается: рухнул как подкошенный и свернулся клубком. Теперь до нее стало доходить, насколько нестерпимы его мучения.

Завитушка фыркнула и, пятясь к ним крупом вперед, снова дернула задней ногой. Господи, только бы она его не лягнула еще раз. Да и сама хозяйка могла запросто получить копытом. Девушка поцокала языком, выпрямилась, подзывая крупную каурую лошадь, и от греха подальше отвела ее к морковным грядкам, где зеленела сочная ботва. А сама вернулась к парню, который лежал на кирпичной дорожке и корчился от боли. Прикусив губу, она легко погладила его по голове. У него были вьющиеся русые волосы.

— Это шпат, — выговорила она, не найдя ничего лучше.

Он издал нечленораздельный звук, который при желании можно было истолковать как переспрос: «Что?»

— Когда лошадь резко, судорожно вскидывает заднюю ногу, — объяснила она, — это называется шпат.

Жалобно закряхтев, он попытался вытянуться, но только охнул и снова свернулся клубком.

— Ну спасибо. — Казалось, ему не под силу разжать зубы. — Буду знать. — Он перевел дыхание. — Я-то думал, это называется… удар копытом.

— Вообще-то, очень похоже. Мне жутко неприятно, что так вышло. Наверное, боль нестерпимая, да?

Он едва заметно кивнул:

— Типа того.

— Завитушка впервые такое выкинула.

— Кто-кто?

— Завитушка. Впервые такое выкинула. Раньше никогда не лягалась.

— Надо же. — Слова получались отрывистыми, словно рублеными.

— Честное слово. Но в принципе, к лошадям нельзя подходить сзади, особенно к чужим.

— Угу. Но в принципе… — подхватил он, — с лошадьми… — еще один судорожный вдох, как стон, — в огород тоже нельзя. Особенно в чужой.

— Это верно. Извини.

— Ты, случайно, не глухая?

— А? Нет, что ты. Я просто плеер слушала.

— Можно узнать… — он сдавленно глотнул воздуха, — …что именно?

— Да так, «Вот это музыка»4 и еще там.

— Оно и видно.

Она снова прикусила губу. Вся ее вина заключалась в том, что к концу верховой прогулки, после осмотра поместья и береговой линии, ей приспичило свернуть в этот обнесенный стеной запущенный огород. Вернувшись из Испании, она не могла дождаться, когда можно будет вывести из стойла Завитушку и вскочить в седло. Она еще раз погладила мальчишку по голове. Волосы были очень мягкими. У нее почти не оставалось сомнений, кто он такой.

— Схожу за подмогой. Принести чего-нибудь?

— Не знаю. Лед захвати.

Он повернул голову, и только теперь она смогла как следует его разглядеть. Конечно, лицо искажено страданием, но, как можно заключить, в нормальной кондиции он наверняка недурен собой. Прекрасные карие глаза, цветом как масть Завитушки. Выглядит лет на шестнадцать — на год-полтора старше ее самой. Чем-то напоминает Ника Роудса из Duran Duran. По собственному убеждению, она уж год как переросла Duran Duran, но симпатия к Нику осталась.

— Честно, не знаю, как быть, — выдохнул он. — Может, врача вызвать? На всякий случай, понимаешь?

— Чего уж тут не понять. — Она сильнее сжала его плечо. — Сейчас сбегаю в дом.

— Только сначала уведи эту скотину от моих грядок.

— Как скажешь. Я мигом.

Она быстрым шагом вывела лошадь через высокую калитку и оставила за стеной с западной стороны огорода.

Боль то накатывала, то отступала, словно волна, терзающая каждую песчинку, как крошечное яичко. Ох, сил нет терпеть, мать твою. За что такие муки? Года три-четыре назад ему зафигачили между ног теннисным мячом, тоже приятного мало, но разве можно сравнить? Неужели эта невыносимая мука — плата за секс, оргазм и продолжение рода? На самом деле у него еще ничего такого не было, только дрочил втихаря, а теперь испугался, что дальше этого и не пойдет. А могут яйца лопнуть? Ой-е. Совсем недавно ему пришло в голову, что неплохо бы когда-нибудь (не сейчас, конечно) стать отцом, а вдруг это уже не для него — и виной всему какая-то мочалка и ее бешеная, злобная кобыла, которая лягается как черт. Сейчас бы встать, спустить джинсы и трусы да определить степень увечья, но об этом и думать нечего — девчонка, того и гляди, вернется, а с ней дядя Джеймс, тетя Клара или отец с матерью.

Мало-помалу — ну совсем еле-еле — боль начала отступать. Он уже не чувствовал себя инвалидом. Опираясь рукой на кирпичную дорожку, он осторожно сел между грядками латука. Вытер глаза. Нет, на самом деле он, конечно, не ревел, просто от боли и судорожной гримасы сжимались слезные протоки — так он решил. Вытащив из кармана носовой платок, он высморкался. Даже это отозвалось болью. Покашлял. Опять больно. Задумался, как бы встать на ноги, но побоялся, что от этого будет еще хуже. В глаза бросилась черная шапочка, которую девчонка оставила прямо на дорожке. Бархатистую поверхность пересекал, как золотой меридиан, длинный вьющийся рыжий волос, поблескивающий на солнце.

Девушка отсутствовала минут пять-десять, но вернулась одна, неся ведерко со льдом.

— Где их черти носят? — воскликнула она. — Всех как ветром сдуло. И ни одной машины.

Он уставился на нее, смахнув последнюю слезу. Росточка невысокого, на голову его ниже. На вид вроде бы ровесница. Фигурка аппетитная, вполне, как говорится, «оформившаяся», подумал он. Высокие черные сапожки, длинная черная куртка и светлые рейтузы сидели на ней как влитые. Стянутые в узел рыжие волосы отливали медным блеском в синеве летнего дня. Она присела рядом с ним на бордюр. Глазищи зеленые. Кожа слегка тронута загаром, на щеках нежный румянец. Аккуратный носик.

— Смотри, лед притащила. — Она с грохотом опустила ведерко на кирпичную дорожку между носками ботинок и, порывшись в кармане куртки, извлекла упаковку таблеток. — И парацетамол. Думаю, не повредит.

Он сделал одобрительный жест.

— Вот спасибо. Теперь не умру. Уже полегчало. Жить буду. — Обхватив колени, он вперился взглядом в бесконечность и сделал полный выдох.

У него были сильные руки и длинные, жутко грязные пальцы: кожа бурая, под ногтями чернозем. Она невольно содрогнулась.

— Ну ладно. Пронесло, да? — улыбнулась она.

Тут он заметил у нее на верхних зубах брекеты. Поймав его взгляд, она сжала губы. Ишь ты, надулась, фыркнул он про себя. А так — симпатичная. Если не считать скобок на зубах.

Девушка протянула руку.

— Софи. А ты — мой двоюродный брат Олбан, так?

Он осторожно пожал ее маленькую ладонь. Выходит, они двоюродные. Жаль.

— Да, верно, — сказал он. — Приятно познакомиться.

— Вообще-то мы уже встречались, давным-давно, в раннем детстве, но не важно, мне тоже приятно.

Олбан кивнул.

— Спасибо за лед, — сказал он, подаваясь вперед и снова хмурясь от боли. — Но, наверное, мне лучше вернуться в дом. Может, ванну прохладную приму.

Она встала, помогла ему подняться, подхватила ведерко со льдом и, увидев первые неуверенные шаги Олбана, пристроилась у него под правой рукой. Так и довела его до порога. Это скорее мешало ему, чем помогало, но ощущение было приятное, да и пахло от нее вкусно, даром что родственница.


В сознательном возрасте он уже во второй раз приехал на все лето в Лидкомб. Впрочем, здешние места были для него не внове. Родился он в Гарбадейле, в самой северо-западной точке Шотландии. Жил там с отцом и родной матерью Ирэн до двух лет, пока с мамой не случилась беда. Тогда-то отец и перевез его в Лидкомб. Оба поместья с огромными домами находились в совместном владении родни. Вопрос о том, где жить, каждый решал сам, но с согласия старших. В те времена это практически означало дедушку Берта и бабушку Уин.

Ни маму, ни поместье Гарбадейл он почти не помнил. Лучше всего он знал Лидкомб. Здесь они жили, здесь он вырос: поначалу, в раннем детстве, играл в доме, а потом, став постарше, набравшись сил и смелости, начал проводить все больше времени в саду и окрестных угодьях.

Сперва он побаивался убегать за пределы лужаек и земляных террас, окружавших дом, и привычно жался к отцу, сидевшему за мольбертом на низком табурете, но через некоторое время поближе познакомился с огородом, по викторианской традиции обнесенным стеной, а потом начал обследовать старый яблоневый сад среди развалин аббатства. В саду пасли скот — небольшое стадо овец и козочек, которых держали в поместье не ради выгоды, а больше из привязанности. Спустя еще некоторое время, расширяя, как ему казалось, границы собственных владений, он стал выбираться за рубежи этих концентрических кругов безопасности, защищенности и обыденности все дальше — к лугам, рощицам, полям и лесам поместья. В один прекрасный день он добрался до берегов реки, поросших кустарником и полевыми цветами, и тут же, как одержимый первопроходец, устремился еще дальше, через широкий илистый брод к дюнам и дальнему пляжу, а оттуда — на край земли, где рокотали волны и мерцали в голубой дали холмы Уэльса.

Учиться его отправили в Мардонскую начальную школу, неподалеку от Майнхеда. Вечерами и по выходным он исследовал сад, огород и прочие уголки. Изредка ему на глаза попадался отец, писавший какую-то удаленную панораму или уголок сада. Время от времени эти пейзажи кто-то покупал, хотя в большинстве своем отцовские картины медленно, но верно оседали на стенах комнат. Школьные друзья, приезжавшие погостить, ходили на разведку вместе с ним. У него возникало чувство собственной исключительности, какой-то тайной ответственности. Все кругом принадлежало ему.

Отец женился во второй раз. Поначалу Олбан с большим подозрением отнесся к этой Лии и упорно, в течение нескольких лет, называл ее «тетя Лия» (когда-то ночью тайком, под одеялом, он шепотом пообещал это призраку своей родной матери). Но Лия была с ним ласкова, даже когда он не отвечал ей тем же, а отец летал как на крыльях и почти никогда не ругал сына. Олбану даже было дозволено залезать к отцу на колени; у того всегда был при себе запасной квадратик холста «для картины Олбана»: на грубой, непослушной поверхности мальчику разрешалось малевать, не жалея красок. Иногда отец сам предлагал ему сюжеты или советовал свободнее держать кисть, причем непременно одной рукой, а то и подсказывал эффектные сочетания цветов, но чаще всего молча держал его на коленях и терпеливо улыбался, пока Олбан не спрыгивал, утомившись, на землю и не убегал играть; тогда отец откладывал квадратный кусочек холста в сторону и вновь брался за кисти.

Однажды ночью Олбан стыдливо извинился перед маминой памятью и после этого стал называть Лию мамой.

Старого садовника Олбан вначале побаивался и даже злился, когда тот оказывался рядом, но потом начал с ним заговаривать и вскоре уже болтал напропалую, пока мистер Саттон занимался садовыми работами, изредка принимая помощь мальчика.

Потом на свет появилась Корделия: новое, непонятное, крошечное существо, сестренка. Поразительно. Вдруг он осознал, что все они — одна семья. Родители много времени посвящали Кори, а он получил еще большую свободу. Теперь мистер Саттон приходил в сад и огород только по вечерам, да и то не каждый день — сказывался возраст. Олбан начал составлять карты сада, давая по своему разумению названия каждому уголку и мало-мальски заметному ориентиру. На летние каникулы, длинные и веселые, семья уезжала в жаркие страны, а короткие зимние проводила в Гарбадейле. Много солнца — это хорошо недельки на две, но ведь и в Лидкомбе были солнце, море и песок, а заморские растения и сады всегда выглядели чересчур пестрыми и в отличие от домашних не таили никаких секретов.

Что же до уединенных скалистых утесов, болотистых земель и сплошь заросших рододендронами садов, окружавших унылые серые стены особняка Гарбадейл, все это было ему чужим, и почему-то там он никогда не чувствовал себя вольготно. Он честно старался радоваться всему, что выпадало на время каждых каникул (папа всегда учил: цени все, что тебе дается, лови сегодняшний день, ведь жизнь постоянно меняется, и не всегда к лучшему), но чаще всего каникулы просто означали переезд в другое место, которое было ничем не лучше родного дома. Пробыв несколько дней в чужих краях, он уже мечтал поскорее вернуться в Лидкомб и всякий раз после каникул первым делом бежал осматривать огород, лужайки, фруктовый сад и гулкие развалины аббатства, а иногда добирался до реки и до самого моря.

Мистер Саттон совсем одряхлел и перебрался в дом престарелых; в саду время от времени подрабатывали два деревенских парня, тезки, носившие имя Дейв, но они не снисходили до трепа с каким-то малолеткой. Дейвы отпускали непонятные шутки протравку и, похоже, не так любили сад и огород, как мистер Саттон, зато Олбан от этого чувствовал там себя по-хозяйски.

Впоследствии он жалел, что не сразу понял, какой прекрасной, завидной и благодатной была такая жизнь.

А случилось вот что: когда ему уже стукнуло одиннадцать лет и пришло время поступать в среднюю школу, папа однажды усадил его перед собой и сообщил, что они покидают Лидкомб и вообще графство Сомерсет. Отцу предстояло войти в семейный бизнес. Ему отвели должность в главном управлении. Они будут сюда возвращаться, конечно, будут, но теперь им пора переезжать в большой город — в Лондон! Ну, если уж быть точным, то в Ричмонд, это совсем рядом, железнодорожное сообщение с центром удобное. Поблизости есть хорошая школа-интернат, но он будет там приходящим учеником — и так далее и тому подобное.

Так они и распрощались с Лидкомбом. А как только отец, получив должность в семейной фирме, перевез семью поближе к Лондону, в их дом уже были готовы вселиться другие люди, дядюшка с тетушкой и выводком детей, которых Олбан вроде бы должен был знать, но совсем не помнил.

У него было такое чувство, будто его предали, отправили в ссылку, выбросили за ненадобностью. После Лидкомба Ричмонд казался чужим, суетным и шумным. Дом, очевидно, был по площади таким же, как прежний, но тянулся вверх и отличался регулярной планировкой: никаких причудливых коридоров, промежуточных площадок, кривых непредсказуемых лестниц и асимметричных комнат. Чувствовалась в этом доме какая-то напряженность, зажатость, будто бы он вечно стоял по стойке «смирно», не вправе расслабиться. Сад считался огромным, но это была полная чушь: исходив этот клочок земли вдоль и поперек, Олбан определил его размеры в половину одного только лидкомбского огорода, обнесенного стеной. Отца он почти не видел — тот сутками пропадал на работе.

Олбана возили в Лондон — в кино и на концерты, и это было хоть какой-то компенсацией, но далеко не полной. В школе, после двух-трех недель определенных трудностей, он вполне освоился. Разве что пришлось немного изменить свой говор, хотя он и не был никогда таким уж западным, и подраться с одним мальчишкой, который оказался старше и здоровее, но зато медлительнее. После драки они пожали друг другу руки, что ему показалось нелепым — было в этом какое-то притворство. Ему нравилось учиться, нравилось водить дружбу с ребятами, слоняться с ними по улицам и паркам Ричмонда, нравилось ездить в Лондон (особенно вдвоем с отцом), но Лидкомб — это осознание словно ударило его среди ночи — вспоминался ему чаще, чем покойная мать.

В Лидкомб они теперь приезжали на каникулы, а раньше, наоборот, уезжали оттуда на каникулы в дальние края; Лидкомб сделался пунктом назначения, временным и чисто условным. В первый приезд он заметил, что пять-шесть картин Энди, оставленных там в подарок дому и его новым обитателям, перевешены в спальни, убраны с глаз долой. Если Энди это и задело, он промолчал.

После великого переселения в Ричмонд они каждый год приезжали в поместье с родителями и сестренкой Кори, гостили неделю-другую, а иной раз оставались только на одну ночь, но Софи ему совершенно не запомнилась. Кажется, в последний раз они виделись совсем детьми, когда им было лет по пять от роду. Осталось лишь смутное воспоминание о том, как он довел ее до слез.

С тех пор их пути, как ни странно, не пересекались, хотя она жила в Лидкомбе. Софи была дочерью дяди Джеймса от первого брака, а потому часто гостила у родной матери в Испании.

Когда он впервые попытался осмыслить это обстоятельство, оно показалось до жути странным. Нет, когда у человека две матери — тут ничего странного, с этим он свыкся, но если обе матери живы-здоровы… Вот это точно дикость. Только расспросив других ребят, он понял, что такое случается. От взрослых всего можно ожидать.

Лет с двенадцати, сам того не замечая, он приохотился ухаживать за садом в Ричмонде. Когда приходил садовник, Олбан крутился вокруг него, задавал вопросы, был на подхвате, а иногда брался за лопату и выполнял кое-какие тяжелые работы, если мистера Рейнольдса скручивал радикулит. Он полюбил копаться в земле, его завораживали названия растений и необычайные открытия, которые таил каждый лист, венчик цветка, хрупкий побег и зеленеющий квадратик дерна.

До Кью-Гарденз5 было не так уж далеко. Впервые он поехал туда с родителями прохладным, туманным осенним утром; по какой-то забытой причине он был не в духе и вообще не хотел никуда ехать, вообще не хотел иметь дела с родителями (Кори тоже была с ними, непривычно улыбчивая и послушная, будто бы чувствовала его настроение и нарочно показывала, какая она хорошая), но все же он невольно изумился при виде разнообразия деревьев и кустарников, а также величавого изящества «Пагоды», смутно возвышавшейся в туманной дымке. Потом он увидел оранжереи. Они его просто сразили своим ароматом, теплом, тяжеловатой влажностью и буйством необъятной, благоухающей, сказочной флоры: там были растения со всех концов света, одни — как причудливые карикатуры, другие — как пришельцы из ночных кошмаров или с других планет, и все это пышно цвело под серым английским небом. Над головой, за пеленой тумана, с ревом пролетали реактивные самолеты, направляясь — тоже со всех концов света — в аэропорт Хитроу. Чтобы прочитать надписи на табличках, он наклонял голову, но при этом изображал полное равнодушие, чтобы не показать, до какой степени его захватило увиденное и как много это для него значит. Уже тогда он решил, что сюда надо приезжать почаще.

В восемьдесят четвертом году — ему тогда было четырнадцать и на него сыпались приглашения от многочисленных родственников, живущих по всему миру, от Гарбадейла до Штатов и Дальнего Востока, — его спросили, куда он предпочитает отправиться на каникулы, и он ответил, что хочет поехать в Лидкомб и заняться садом.

К концу лета он заново прикипел к этому месту. Сам особняк был, конечно, хорош, но его привлекали угодья, сады, растения — цветы, кустарники, деревья, овощи, разнотравье газонов и лугов — и всякая живность, которая там кормилась.

Тяга к земле — не без ехидства подкалывали школьные приятели — была несколько подозрительна, и он сам в какой-мере с этим соглашался. Но так уж получилось. Вся эта, казалось бы, непритязательная зелень манила его к себе. Так что волею судьбы он, подросток, ловил настоящий кайф на овощных грядках.


— Значит, на резиновом кольце теперь сидим, Олбан? — спросил дядя Джеймс. — Передай-ка горошек.

— Бедненький мой, — наверное, в пятый раз сказала Лия с другого конца стола. На ее лице мелькнула ободряющая улыбка, а голосе звучало сочувствие.

— Ма-а-а-а-а-ам. — Олбан бросил на нее негодующий взгляд. Но Лия только улыбнулась еще заботливее.

Олбан передал миску с горошком дяде Джеймсу, сидевшему во главе стола.

— Вообще-то, не на кольце, а на подушке, дядя, — сообщил он.

Господи, какой стыд. Олбан с ужасом осознавал, как по-детски — не иначе — прозвучало его воззвание к Лии. Вышло даже не просто «мам», а «ма-а-а-а-ам» — протяжно, как у младенца. Он взглянул на Софи, чтобы посмотреть, не ухмыляется ли она, не хихикает ли, но она лишь накладывала себе добавку пюре.

— Бедняга, — высказалась напрямик тетя Клара. — Аккуратней надо с лошадьми.

Клара, дородная, румяная матрона, всегда носила фартук и прикрывала рыжие — иногда рыжие до тревожности — волосы косынкой. Олбан не припоминал, чтобы когда-нибудь видел ее с непокрытой головой.

— Доктор говорит, серьезных повреждений нет, — объявил Энди.

Отец Олбана настоял на том, чтобы присутствовать при осмотре. Это тоже вызвало неловкость, хотя Энди искренне переживал за сына. А доктором оказалась молодая женщина. Невыносимо стыдно.

— То есть продолжению рода ничто не угрожает, так я понимаю? — спросил дядя Джеймс отца Олбана.

Дядя Джеймс был чудаковатым субъектом. В отличие от нормальных фермеров он ходил в вельветовых брюках и жилете поверх рубашки в желтую клеточку, что делало его еще более грузным. У него были густые вьющиеся черные волосы, румяные щеки и солидное брюшко.

Энди только улыбнулся. По сравнению с шурином отец Олбана выглядел еще хоть куда: подтянутая фигура, почти прямые темные волосы с проседью. У него было добродушное лицо с морщинками вокруг глаз, отчего казалось, что он всю жизнь улыбался, но порой — если застать его в одиночестве, когда он сидел, глядя в никуда, — от этих морщинок он, наоборот, выглядел очень грустным, пока не спохватывался, что на него смотрят.

— До свадьбы заживет, правда, золотко? — сказала Лия, улыбаясь Олбану.

Его мачеха была худощавой и бледной, но отличалась веселым нравом, какой ассоциируется с людьми вдвое толще. Свои пышные вьющиеся светлые волосы она сама называла «королевской короной». А еще, как, к величайшему смущению Олбана, заметил один из его школьных приятелей, у нее были обалденные — для ее возраста — сиськи.

— Заживет, — пробормотал он и, склонившись над тарелкой, принялся срезать жир с краев свиной отбивной.

— Надеюсь, Олбан, перед моей девочкой ты не вел себя как Гелдоф?6 — сказал дядя Джеймс, обильно поливая свою тарелку яблочным соусом.

— Как, простите?

— Не ругался, как этот Гелдоф? Конечно, получив копытом в пах, человек обычно не стесняется в выражениях, это понятно, но все же надеюсь, что ты сумел удержаться от сквернословия в присутствии моей дочери.

— Джеймс, прошу тебя. — Софи со значением вытаращила глаза.

Отец Софи демонстративно повернулся на стуле и посмотрел в сторону двери.

— Еще кто-то пришел? — спросил он, грозно хмурясь. — Кому-то сказали «Джеймс»?

— Папа, пап, отец, папа, — с досадой процедила Софи.

— А! Я тут! — сказал дядя Джеймс, поворачиваясь обратно. — Извини, дочка.

— Будьте спокойны, дядя: я и дышать-то не мог, не то что ругаться, — заверил его Олбан. — Нежный слух вашей дочери не пострадал.

Софи фыркнула. («Доченька, это еще что? — не удержалась ее мать. — Ты ж не лошадь».)

— Я свободно ругаюсь на трех языках, — с лучезарной улыбкой сказала Софи. — Милая мамочка, дорогой папочка.

Дядя Джеймс качал головой:

— Чудила все-таки этот Гелдоф. Право слово. В какой там он группе-то играл? «Городские кисы»?

— «Крысы», — поправил Олбан.

— Во-во, — согласился дядя Джеймс. — Я ушам своим не поверил, когда он стал прилюдно выражаться. Прямо с экрана.

— Пап, это было месяц назад, — возмутилась Софи. — Ты когда-нибудь успокоишься? Ну ругнулся и ругнулся, однако это помогло: он заставил-таки людей отдать на благое дело «сраные деньги».7

На последних двух словах она расширила глаза, понизила голос и неплохо передразнила ирландский акцент. Кори, младшая сестра Олбана, исключительно вредная в свои восемь лет, только пискнула от возмущения. Олбан, невольно рассмеявшись, чуть не подавился отбивной.

— Ну это уж слишком, юная леди, — сказал неожиданно ставший серьезным дядя Джеймс, заливаясь краской и показывая вилкой на Софи. — Мы за обеденным столом.

— Сам-то ты сколько тогда пожертвовал на «Лайв-эйд», папочка? — спросила Софи, и Олбан готов был поклясться, что она захлопала ресницами.

— А вот это, честно сказать, не твоего ума дело, — ответил дядя Джеймс своей дочери и осклабился.

— Ну, — многозначительно протянула Софи, — я лично отдала все, чтобы было скоплено за целый год на поездку в горы.

— То есть угрохала все деньги, которые я тебе дал, чтобы ты поехала кататься на лыжах?

— Не важно, откуда пришли эти деньги, — решительно заявила Софи, — важно, на что они ушли.

— Браво, браво! Надеюсь, эфиопы прислали тебе благодарственную открытку. Теперь, если не возражаешь, я бы хотел вернуться к обеду.

Софи что-то проворчала и уставилась в тарелку.

— Софи, доченька, неужели так и не попробуешь отбивную? — неожиданно спросила тетя Клара.

— Мам, — возмутилась Софи, — я же вегетарианка!

— Знаю, детка. Но это такая вкуснотища.

В ответ Софи только закатила глаза. Она поймала на себе взгляд Олбана, и они обменялись печальными улыбками: мол, родители, что с них взять?..


Все та же незапертая квартира Танго. (Эти люди живут как в американских мыльных операх, где друзья пинком открывают входную дверь. Ха-ха.) Из гостиной доносится голос, который Филдингу незнаком:

— Ты чо? Если скинуть на фиг все шмотки — останешься голяком, а как же?

— Не, ты не въезжаешь, — отвечает голос Танго. — Я что хочу сказать: если у тебя на теле есть татуха, ее ты не скинешь. Вот и получается: раз на тебе что-то есть, ты типа уже не голяком. Усек?

— Усек, что у тебя крыша съехала. Это… О, Якудза, наконец-то! Как жизнь, Як?

Ол говорит:

— Всем привет.

В гостиной — новое лицо: приземистый толстяк с обалденно длинными темными волосами. На нем джинсы и черный кожаный жилет — в общем, канает под «блэк-саббатовского» роуди образца семидесятых. Волосня приоткрывает близко посаженные глаза, здоровенный шнобель и толстый косячок. Коротышка озадачен появлением Филдинга, но потом вроде кивает. Кроме него в комнате находится только Танго, которого Олбан просит «на пару слов». Они выходят. Филдинг осторожно присаживается на диван, мечтая только о том, как бы поскорее отсюда убраться. Рядом с телевизором лежит знакомая серебристая коробочка, присоединенная проводами, а на ковре у телевизора — пара пультов. Коротышка смотрит на Филдинга, а тот сморит на него, полный решимости не отводить взгляд. Оттого что толстяк не переставая курит, видимые участки его физиономии закрывает плотная дымовая завеса. Через некоторое время он улыбается и протягивает косяк:

— Затянуться хочешь?

Филдинг почти соглашается, просто потому, что от него ожидают отрицательного ответа, но здравый смысл берет верх.

— Нет, спасибо. За рулем.

Волосан кивает и еще раз затягивается. Надолго задерживает в легких дым, потом выдыхает. Филдинг снова подумывает открыть окно. Ему кажется, он дуреет уже оттого, что находится в этой комнате.

— По-моему, нас не представили, — говорит коротышка после очередного выдоха.

— Филдинг.

— Ага. Верб.

Филдинг из вежливости улыбается и кивает. Волосан замечает, что Филдинг покосился в сторону приставки.

— Это моя, — говорит он. — Мы тут с Танго поиграться хотели.

— Вот оно что. — На полке под телевизором Филдинг замечает DVD в знакомой упаковке и широко улыбается.

Возвращаются Олбан и Танго.

— Ну, может, на пару дней, — говорит Ол.

Через плечо у него перекинут небольшой вещмешок, а не тот заскорузлый, чуть не в человеческий рост рюкзачина солдатского образца, который Филдинг видел до этого. Похоже, я переоценил свой дар убеждения, думает Филдинг. Ладно, не все сразу.

Ол смотрит на него:

— Готов?

— Vamanos muchachos,8 — говорит Филдинг, вставая.

— До скорого, Громила, — говорит Танго, провожая их до дверей. — Рад был познакомиться, Филдинг. Мой дом — твой дом.

— Спасибо. Будь здоров.

Из коридора Филдингу видно, как в гостиной Берб включает «спрейнтовскую» приставку «Соrр V-Ех» и устанавливает диск с легендарной игрой «Хозяева ИМПЕРИИ!»

2

Как-то среди ночи выпивал он с парой работяг посреди огромной делянки; нормальные были ребята, дружные. Ночевали они в старом фургоне, который предоставила фирма, в долине Спейсайд: когда-то там были необъятные леса. Выпили виски, догнались пивом, решили перекинуться в покер. Ему все время шла карта, но ближе к ночи он пару раз неудачно сблефовал и лишился почти всего выигрыша, так что в конце концов каждый остался более или менее при своих. Часа в три ночи заварили чаю, сгрызли по сухарю и завалились на боковую; все дружно храпели в спальных мешках, не замечая смрада. Наутро предстоял полный рабочий день, но бригадир, по слухам, укатил в Инвернесс, откуда раньше полудня не добраться, а у них был приличный задел.

Он проснулся затемно — мочевой пузырь чуть не лопнул. Пошатываясь, сунул ноги в расшнурованные ботинки и в одних трусах вышел отлить.

Лето шло к концу, ночь выдалась ясная. Он стоял в лунном свете, направляя струю в кучу лапника, сложенного у дороги в нескольких метрах от фургона. Они валили могучие шотландские сосны и зачищали стволы специальными пилами, как будто затачивали гигантские карандаши, которые потом грузили на лесовозы. После них оставался хаос: насколько хватало глаз, повсюду валялись сучья и некондиционные деревья, землю бледной лавой устилали опилки и щепки, словно здесь ожил вулкан или прокатилась опустошительная война. Он поглядел на звезды, окинул взглядом застывшую ярость поверженного леса. Струя не иссякала. Пузырь и в самом деле переполнился. Теперь нужно было попить воды, чтобы утром голова не раскалывалась.

Тут из-за фургона неслышно выбежала эта лисица: она замерла, склонив голову набок, и уставилась на него. Красавица. Мех отливал в лунном свете иссиня-черным и ослепительно-белым, со слабой рыжинкой, скорее воображаемой, чем различимой. Луна светила так ярко, что отражалась в глазах-бусинках. Черный нос поблескивал влагой.

Поймав ее взгляд, он тоже медленно склонил голову набок. Лиса сделала пару осторожных шажков вперед и потянулась носом туда, где приземлялась струя. Его так и подмывало слегка повернуться и прицельно направить струю на эту лесную тварь — да любой мужик бы так поступил, — только он этого не сделал. Лисица деликатно принюхалась и опять подняла глаза. У него дело близилось к завершению: струя ослабла и перешла в последние капли. Он усмехнулся и пожал плечами. Лиса обежала его сзади, чуть наклонив голову, напоследок обернулась и исчезла за другим углом фургона.

Об этом случае он никому не рассказывал, даже с ребятами наутро не поделился. В принципе, ничего особенного: им частенько попадались на глаза олени, белки, а то и горностаи; встречались рыси, куницы; но ту ночную встречу он почему-то захотел оставить при себе и для себя одного. В голову лезли вопросы: интересно, лисица прежде жила в этом лесу, а теперь, когда леса не стало, вынуждена искать нового пристанища, или, может быть, она просто решила обследовать новые места, раз уж появилась просека; а может, ей все по барабану — что она вообще понимает? Он спрашивал себя: знает ли лесная живность, что человек создал эти однообразные лесопосадки на месте настоящих лесов, а потом на том же месте создал нынешний хаос, и может ли живность кого-то осуждать?


Олбан смотрел, как трасса А9 убегает под серебристый капот; эмблема из трех лучей маячила впереди, будто орудийный прицел. С каждой минутой они удалялись от Перта в сторону реки Эрн. Дорога шла под уклон: по одну сторону тянулись лесопосадки шотландских сосен, по другую простирались заливные луга, за которыми начинались северные подножия невысоких Очилских гор. Черно-красный iPod, встроенный в бортовую стереосистему, выдавал старую танцевальную музыку времен бурной юности Филдинга. Олбан кожей ощущал сложенный в несколько раз листок, засунутый в задний карман джинсов. Ему вспоминался разговор двенадцатилетней давности.


«Ты еще многого не знаешь, юноша, — сказала ему двоюродная бабка Верил. — Многого я тебе пока не могу открыть — час еще не пробил».

«А когда пробьет?» — спросил он.

«Откуда мне знать? Может, и никогда. Но сейчас точно не время».

«Это почему же?»

«В том, что касается семьи… или любой другой группы людей, иногда приходится ждать чьей-нибудь смерти или такого момента, когда по какой-то причине важные вещи утрачивают свое значение. Хотя, надо сказать, есть такие вещи, которые никогда не утрачивают своей важности. Или же приходится выжидать приближения собственной смерти, когда, честно говоря, уже безразлично, в какой миг лопнет мыльный пузырь. Ну, сам знаешь, как говорится: когда это самое упадет на вентилятор.»

Он помолчал.

«Тогда зачем было заводить этот разговор?»

Берия как-то странно покосилась в его сторону.

«Сама не знаю, Олбан. Может, просто для очистки совести. Чтобы не солгать, но и не выдать правду, чтобы сбить другого с толку простым умолчанием. Понимаешь?»


Хорошо известные или хотя бы смутно знакомые Олбану мелодии сменились песней «Block Rockin' Beats» дуэта Chemical Brothers. Филдинг издал радостный вопль и врубил музыку на всю катушку.

— Классно! — просиял он. — Помнишь эту? Сингапур помнишь? Черт возьми! Ну и зажигали мы тогда, старик!

— Помню, — сказал Олбан. — Как не помнить.


— Давай напьемся.

— Ого! Не похоже на тебя, старик. Что это с тобой? Нет, считай, я ни о чем не спрашивал. Хорошая мысль. Сразу должен это признать. Однако же у меня есть встречное предложение. Не исключающее вышеизложенного.

— Филдинг, что ты несешь?

— Давай удолбаемся!

— Удолбаемся? У тебя дурь с собой?

— А как же! В любую поездку отправляюсь с полным боезапасом.

— Ты притащил наркоту в Сингапур? Обалдел, что ли? Совсем страх потерял? Тебе известно, как здесь поступают с теми, кто ввозит в страну наркотики?

— Олбан, спустись на землю. Я ж не торговец, это для личного потребления. Если и поймают — что такого? Белый человек, состоятельный, занимаю руководящий пост во всемирно известной компании, в распоряжении которой имеются адвокаты, а к тому же, как ты мог убедиться вчера вечером, я на короткой ноге с верховным послом Великобритании по комиссиям или как там его.9 — Он хохотнул и замахал руками. — Не бзди! — засмеялся он еще громче.

Шел тысяча девятьсот девяносто седьмой год. Они прилетели в Сингапур на ярмарку игрушек, где рекламировали оптовикам «Империю!» (делали это, как заметил Олбан, абсолютно бесстыдно, на территории, раньше принадлежавшей Британской империи) и другие товары компании «Уопулд». Рабочий день подошел к концу, ярмарка завершилась, в выставочном центре уже демонтировали их стенд, и у них образовался свободный вечер в преддверии выходного дня, поэтому они сидели в тихом уголке главного бара «Рэфлз» и потягивали сингапурский слинг, так как у Филдинга был пунктик насчет Алкогольной Географии (на Манхэттене пить «Манхэттен» и так далее).

— Ну ты и псих! Что у тебя?

— Экстази, кокс, травка. Кетаминчик есть, но он не вставляет.

— Господи Иисусе! Надо поскорей это оприходовать, хотя бы для того, чтобы уничтожить улики.

— Вот это другой разговор. — Филдинг поднял свой бокал и кивнул в сторону бокала Олбана. — Допивай. Устроим гонку на рикшах до отеля. Проигравший всю ночь проставляется.

— Нет, избавь меня от гонок на рикшах. Тот, что вез меня в прошлый раз, был метр с кепкой и ста трех лет от роду. Меня так и подмывало вылезти, усадить его на свое место, чтобы не загнать до смерти, а самому впрячься и отвезти его в дом престарелых, откуда он сбежал.

— Тогда я один. Но все же настоятельно рекомендую тебе поучаствовать, хочешь ты этого или нет. Кто выиграет, тот уйдет первым из кабака, где мы решим выпивать, а кто проиграет, тот либо заплатит за обоих, либо сдернет. Мне не слабо.

— Сдернуть — это можно. Если нас поймают, то в хранении обвинят тебя.

Филдинг притворно ахнул и взял свой пиджак:

— Не очень-то это по-братски.

— Что ж поделаешь, в наши дни родственные связи резко упали в цене.

— О-о-о! — театрально воскликнул Филдинг. — Ты о чем это?

— Так, ни о чем. Забей.


Наступают новые сутки, Олбан уже никакой. Не отличая день от ночи, воспринимает свое медленное пробуждение в перепутанной последовательности, пласты и плиты впечатлений и сознания врезаются друг в друга без какой-либо различимой закономерности, и слышен лишь неясный шорох ощущений и событий, часть из которых может быть и воспоминаниями из более далекого прошлого — он ни в чем не уверен.

— Истории пришел конец. Все кончено! Даже Дэн Сяопин10 сказал, что богатым быть замечательно. Капиталистическая демократия победила, а все остальное стирается с лица земли. Этот япошка был прав.

— Бред. Читай научную фантастику. Кто читает фантастику, тот никогда не гонит такую ересь про конец истории.

— Какая, к черту, фантастика? Я что, похож на долбанутого?

— Ой, отвали, а?

— Почему мы остановились?

— Боже. Сейчас рухнем.

Они сидели в вагончике фуникулера, спускавшемся от этого невероятных размеров серого здания с гигантскими круглыми окнами к маленькому островку в прибрежных водах, который носил название не то Семоса, не то Самоса, или Сентоса, или Самоа. Уверенности у них не было, потому что при взгляде на указатели создавалось впечатление, что буквы меняются на глазах. («Самоса — это, кажется, какой-то фашистский генерал, нет?» — «Или такой жареный треугольничек. Спроси чего полегче».) Когда Олбан в последний раз смотрел на указатель, название читалось вроде как Лампедуза, но это уж ни в какие ворота. Он даже не рискнул предлагать этот вариант Филдингу.

Они не могут представить ни одной мало-мальски серьезной причины прокладывать канатную дорогу от высотного здания к этому низкому прибрежному островку, именно поэтому абсолютно необходимо совершить спуск, но теперь вагончик неожиданно завис над неподвижными бурыми водами пролива, а они болтаются на самом солнцепеке, вглядываясь сквозь подернутый дымкой воздух в далекие башни центра города. Кроме них в вагончике еще человек двенадцать малайцев и китайцев, а потому говорить приходится вполголоса, что должно само по себе вызывать подозрение, только вот Олбан не совсем точно оценивает степень громкости, и это само по себе усиливает паранойю.

— Мы всю дурь оприходовали?

— Почти. Ты не мог бы говорить потише?

— А вдруг они застопорили фуникулер, потому что прознали, что мы тут и у нас при себе есть?

— Не тупи. С какого перепугу им стопорить фуникулер? Что они могут сделать, как по-твоему? Спуститься сюда на веревке с вертолета?

— Подозрительно как-то.

— Это не подозрительно, это в порядке вещей.

— Нечего мне тут сыпать буржуазными штампами, слышь, ты?

— Постарайся не волноваться.

— Я не волнуюсь. Я спокоен. Вот он я, в спокойном состоянии. Видишь? Я — само спокойствие.

— Рубашку мою отпусти.

На самом-то деле стояла глубокая ночь, теплая и непривычно влажная; они пробирались незнакомыми улочками сквозь вонь дерьма, гниющих фруктов и приторных отдушек, среди гулких малоэтажных строений, стараясь не давить подошвами удирающих тараканов размером с мышь, которые под наркотической лупой вырастали до размера крыс; попутно заглянули в какой-то двор и увидели, как маленький, высохший человечек с сигаретой во рту свежует на окровавленном верстаке какое-то животное, напоминающее обезьяну, и под шкурой обнажается бело-розовое мясо; вот они идут дальше и сквозь открытые двери храмов замечают одетых в одни набедренные повязки жрецов, которые среди клубящихся благовоний, ладана и живых цветов тянут свои песнопения перед едва различимыми алтарями; такие кадры-образы, выхваченные из жизни, сопровождают их на всем пути, пока они шагают, закинув пиджаки через плечо, и чувствуют, как рубашки липнут к телу, а волосы — к голове, потому что в клубе было дико жарко, особенно после танцев и трепа с двумя девчонками, которые, скорее всего, на поверку оказались бы вовсе не девчонками, а потом чуть не вспыхнула драка — Олбан еле успел вытащить Филдинга на улицу, и единственная клубная мелодия, которую они могут вспомнить, это «Block Rockin' Beats»; да как тут остынешь, если влажность такая, будто разгуливаешь в резиновом гидрокостюме, а сверху тебя поливают из горячего чайника, и единственное спасение — схватить такси, где хотя бы есть кондиционер; в машине они слушают неумолчное динь-динь-динь, поскольку в Сингапуре обязательны приборы, весело тренькающие от превышения скорости, и Филдинг требует ехать в зоопарк: где-то он вычитал, что там есть белые медведи, которые содержатся в огромном вольере с постоянной низкой температурой, привычной для этих крупнейших хищников, отловленных на бескрайних просторах Арктики.

— Какой, к черту, зоопарк среди ночи? Он наверняка закрыт, идиот! Вот, смотри, смотри! — Олбан сует ему под нос часы. — Полпятого утра, мать твою!

— Не может быть. У тебя часы идут по британскому времени, наверняка не перевел.

— Почему тогда в такси на часах время то же самое?

— Разуй глаза! Это счетчик.

— Говорю тебе, это часы. Давай спросим у водилы.

Он задает вопрос водителю, чье знание английского таинственным образом сошло на нет, как только он взял с них плату вперед.

— Что он там трендит?

— Откуда я знаю?

— А что ты у него спросил?

— Открыт ли зоопарк в пять утра.

— А он что?

— Ухмыляется и лопочет… Хрен поймешь.

Когда они приезжают к месту назначения, выясняется, что зоопарк наглухо закрыт, и они чуть не лишаются возможности сесть в то же такси, потому как Филдинг хочет выторговать скидку на том основании, что водитель наверняка знал время работы зоопарка и бесстыдно воспользовался их простодушным туристическим неведением, а потому должен быть немедленно сдан в туристическую полицию, если таковая существует, и Олбану приходится успокаивать и его, и водителя, который в конце концов соглашается отвезти их обратно в центр города, но только после того, как получает всю таксу сполна плюс грабительские чаевые, и это еще по-божески, потому что Филдинг внезапно начинает орать — и кидаться — на ближайшее цепное заграждение.

Еще раньше, а возможно, и несколько позже (мозги-то уже совсем спеклись) они совершают прогулку по всемирно известному парку Тигрового бальзама, катаются на всех аттракционах подряд и таращатся на разные причудливые и совсем извращенные живые картины, плакаты и диорамы, изображающие в ярком, пульсирующем цвете, почти не оставляющем простора воображению, череду крайне отвратительных пыток, которые ожидают тех, кто провозит в Сингапур наркотические вещества, или принимает их, находясь на территории страны, или же совершает другие противозаконные действия. Можно подумать, злые полчища демонов из местных верований соревнуются с придурками из различных правоохранительных ведомств Сингапура, чтобы определить, кто будет изобретательнее в зверствах, и такое соперничество отнюдь не радует, когда ты по самые гланды напичкан вредоносным коктейлем из самых запретных и невероятно сильных наркотиков, которые пока еще не полностью перекочевали в безопасное место — ха! — внутри тебя самого или твоего сообщника.

Они бредут и бредут в окружении кошмарных образов; слух оскорбляют крики (счастливые крики, совершенно точно счастливые крики) маленьких детишек и впечатлительных взрослых; а влажность просто невыносима, да еще с каждым шагом становится хуже, потому что вдоль аллей, среди цветов и кустарников, понатыканы разбрызгиватели, из которых бьет пар.

Повсюду буйное изобилие безумно яркой зелени; тысячи оттенков и диких цветочных всплесков покрывают каждую точку незабетонированной поверхности, взрывают асфальт изнутри. Олбану все хочется остановиться, чтобы получше разглядеть эту сказочно-чарующую флору, кое-что взять на заметку или сделать несколько снимков одноразовой «мыльницей», которую он специально для этого приобрел (на самом деле одним из двух фотоаппаратов, которые теперь имеются у него в распоряжении, ибо покупка первого совершенно вылетела из головы), но Филдинг все время его подгоняет, требуя сначала исчерпать все возможности увлекательных аттракционов, а уж потом разглядывать эти мелкие фиговинки. Олбан по всему городу чувствовал эту гигантскую, неуемную энергию роста и зелени, которая ломает цемент и бетон, захватывает каждый свободный уголок, каждую трещинку, каждый клочок земли размером с почтовую марку, словно бросая гневный упрек этому фанатично чопорному месту.

Они, можно сказать, застревают на водной катальной горке, откуда открывается прекрасный вид на гавань, доки и корабли, пришвартованные у пристани, стоящие на рейде и медленно уходящие под парами в каботажное плаванье — не иначе как в сторону острова Сентоза, который, думают они, ждет их к себе, а может, уже дождался. После водных процедур, многократно совершенных в конце аттракциона, одежда не становится ни на йоту мокрее, зато наступает желанная прохлада. В какой-то момент Филдинг не выходит из очередного виража, и Олбан убеждается, что его кузен заснул и храпит. В каком-то смысле это хорошо: значит, пора возвращаться в отель, но с другой стороны, ничего хорошего, потому что Олбан забыл, где они остановились, и вот уже часа два пытается вспомнить название отеля. Он обшарил все карманы, но не смог найти карточку-ключ; порылся в бумажнике и в карманах Филдинга, а последние полчаса придумывает отчаянные способы решения этой проблемы: например, просто подходить ко всем прохожим подряд и спрашивать, не узнают ли они его или Филдинга, не встречались ли с ними в гостиничном баре, у стойки администратора или, скажем, в ресторане, хотя он подозревает, что слегка переоценивает свои шансы на успех.

Он тащит спотыкающегося, что-то невнятно бормочущего Филдинга по аллее к выходу, думая, что, может быть, каким-то чудесным образом найдет таксиста, который запомнил, как отвозил их на этой неделе в отель, и тут вдруг к ним подходит белый человек, высокий и загорелый, бейсболка, шорты, сумочка на поясе, улыбка до ушей, — и окликает их обоих по имени. «Бля, нас раскрыли, это коп», — успевает подумать Олбан, но ошибается: это всего лишь их разлюбезный двоюродный братец Стив, старший сын Линды и Перси, тот, которого никогда не бывает дома, поскольку он вечно в заграничных командировках, устанавливает, обслуживает или заменяет подъемные краны на контейнерных терминалах, но которого и Олбан, и Филдинг все же видели пару раз за последние несколько лет на семейных свадьбах. Считай, им здорово проперло, хотя кузен Стив, конечно, тоже не имеет ни малейшего представления, как называется их отель.

Пока Олбан отчаянно пытается поддерживать светскую беседу, с трудом припоминая, как ведут себя люди в трезвом состоянии, Филдинг, вздрогнув, просыпается и встает, уставившись на Стива ошеломленным, перепуганным взглядом, готовый, очевидно, разразиться бессвязной тирадой, или заорать, или начать размахивать кулаками, или броситься наутек, или сделать все выше перечисленное одновременно; тогда Олбан сдается на милость Стива, заявив, что они оба жестоко страдают от отравления какими-то сомнительными креветками, съеденными пару часов назад (и запитыми двумя-тремя кружками пива, что, возможно, усилило эффект, близкий к галлюциногенному), и нуждаются в помощи.

Отель Стива неподалеку. Туда он их и отвозит; они мало-мальски приходят в себя у него в номере, а Стив тем временем вызывает врача и сует ему пару банкнот, чтобы тот выслушал и зафиксировал их рассказ. Филдинг хочет прикупить у врача еще наркотиков, но это уже переходит все границы.

Когда Стив приводит их в гостиничный бар, им чудом удается влить в себя по кружке пива и перехватить пару кусков какого-то вьетнамского блюда, а потом извиниться и направиться в отель — название они, слава богу, наконец-то вспомнили, — где их будет ломать еще полсуток.


Он хотел напиться, во-первых, по той причине (если уж быть предельно честным), что ему было себя жаль. А жалел он себя потому, что был отвергнут, в очередной раз отвергнут Софи. Она тоже подвизалась в семейном бизнесе, в американском филиале. Когда он начал работать в компании «Уопулд геймз», ему думалось, что они постоянно будут сталкиваться, но этого почти никогда не случалось. Впрочем, в Сингапуре, на этой торговой выставке, она все же присутствовала.


«Ты любовь всей моей жизни». — (Ноль эмоций, наконец жалкий бросок игрального кубика.)

«Вот это да! Я, пожалуй, уступлю эту честь кому-нибудь другому».

Казалось, она говорит серьезно. Он неотрывно смотрел на нее.

«Какой ты стала?» — прошептал он.

«Поумнела».


— Черт, еще бы чуть-чуть, и… — пробормотал Филдинг.

Откуда-то донеслось пиканье, и нос машины нырнул от резкого торможения. Камера, фиксирующая скорость, пролетела мимо. Филдинг пристально вглядывался в зеркало дальнего вида. Он сверкнул улыбкой в сторону Олбана:

— Пронесло!

Олбан невольно отвернулся. Выезд на Охтерардер и Глениглз исчез позади, и машина снова разогналась в направлении Глазго.


Конечно, он слишком мал и просто не может быть рядом, но все же, все же. Он следует за ней, когда она выходит из своей комнаты, спускается по широкой отполированной лестнице под высоким, выходящим на юг окном и направляется по скрипучему паркету главного зала в сторону кухни; он рядом, когда она идет по короткому коридору, ведущему мимо оружейной комнаты, дровяного чулана и сушильной камеры к гардеробной; там она останавливается, а он смотрит, как она выбирает, что надеть на улицу.

На ней коричневые туфли «Кларк», белые носки, джинсы (ее собственные, но слишком большого размера, а потому их приходится поддерживать тонким черным поясом), коричневая блуза и старый белый джемпер с высоким воротом. Белое белье «Маркс и Спенсер». Ни часов, ни колец, никаких других украшений; наличных нет, чековой книжки и кредиток нет, никакого удостоверения личности и вообще никаких документов.

У него на глазах она выбирает длинное темное пальто с бездонными внутренними карманами. Оно огромное и почти черное; за десятки лет, что пальто носили в поместье, изначальный темно-болотный цвет потускнел, истерся и замарался, приблизившись к мрачности черно-коричневой воды глубокого озера. Иногда ему видится, как она прямиком подходит к этому пальто и сдергивает его с деревянной вешалки, предпочтя всей остальной верхней одежде, а иногда — как она довольно долго стоит в сумраке и вездесущем запахе воска, слушая звук дождевых капель, глухо барабанящих в небольшие окошки почти под самым потолком (ведь в то время таких уж сильных дождей не было).

Пальто ей велико, она в нем утопает; приходится дважды загибать манжеты, плечи обвисают, а подол буквально на полпальца не достает до земли. Она ощупывает залоснившиеся прямоугольники накладных карманов с клапанами и заглядывает во внутренние карманы.

Открывает входную дверь и ступает в поблескивающее полуденное марево. Дверь за ней захлопывается, а он по-прежнему стоит на том же месте, пронзительно и беззвучно кричит ей вслед, молча и безнадежно молит не уходить.


Он очнулся ото сна и от видения — навязчивый кошмар, предположил он, будто бы сон не был так хорошо ему знаком, будто бы он не знал его концовку как свои пять пальцев, — и увидел Филдинга, вполголоса подпевающего звучавшей по радио песне с последнего альбома Coldplay. Они как раз сворачивали с трассы М8 в том месте, где она проходит через центр Глазго, минутах в десяти от дома Берил и Дорис.

Филдинг просиял.

— Ты как?

Олбан потер лицо, почесал в бороде и зевнул.

— Нормально.


На минутку он остановился передохнуть среди нижнего сада к юго-западу от дома, в дальнем конце развалин аббатства, зажав в руках грабли и опустив подбородок на деревянную рукоятку. Глубоко вдохнув, он различил горьковатый запах черемши. От сильного порыва теплого ветра пришли в движение ветви шотландских сосен вдоль западной границы сада, их косматые, рваные вершины медленно зашевелились, а березки, росшие неподалеку, дружно закачались, подобно танцовщицам. Терновник и дикие розы зашуршали на ветру, а среди высокой травы, пробившейся сквозь выложенную «елочкой» кирпичную дорожку, обнажились белые и красные цветки.

Он взглянул на стену аббатства, нависавшую над лощиной, как серый утес, прорезанный стрельчатыми оконными проемами, похожими на ряд гигантских серых пластин из китового уса, прислоненных к небу. По разрушенной кладке кое-где карабкался плющ, но в прошлом году Олбан ездил в сады при Данстерском замке, совсем недалеко, к югу от Майнхеда, и видел гораздо более интересные сорта, всякие там Solanum Laxum, Clianthus puniceus и Rosa banksiae 'Lutea'. Они бы хорошо смотрелись на стенах аббатства. В Данстере он многое взял на карандаш, но теперь не мог вспомнить, на какую сторону выходила та стена. На юг, что ли? Сейчас он тоже смотрел на южную стену аббатства. Южная должна идеально подходить. Это светолюбивые растения. Обязательно надо будет разузнать, где продаются черенки.

Какое-то движение на тропинке, ведущей к дому.

Это Софи, в длинной белой футболке и черных крагах. Хромает. Она помахала рукой и нетвердой походкой направилась к нему. Можно было подумать, у нее не сгибается правое колено.

— Что стряслось? — спросил он.

— С лошади брякнулась, сэр.

Ее блестящие рыжие волосы были стянуты в конский хвост. На свободной футболке читалась надпись: «Посетите Купол досуга».11 Один из его школьных приятелей, Плинк — Робби Алфорд, — был мастером всегда и во всем находить двусмысленность. Он бы сейчас выдал что-нибудь вроде: «Привет, подруга, посети мой куполок досуга». У Олбана это уже вертелось на языке, но в последний момент он передумал.

— Вот видишь, — сказал он вместо этого, — опять лошадь. Аккуратней надо с лошадьми. Мне ли не знать.

Он просто хотел пошутить и даже попытался улыбнуться, но она, похоже, не поняла юмора и, нахмурившись, спросила:

— Кстати, как поживают твои яйца, братик?

Его слегка шатнуло.

— Мм, хм, нормально, спасибо. — Он был просто ошарашен.

— Поздравляю, — язвительно бросила она и кивком показала на грабли у него в руках. — Ну, что ж, не буду мешать. — Развернувшись, она похромала к дому.

Олбан потерял дар речи. Почти исчезнув за углом разрушенного аббатства, откуда ему была видна лишь верхняя часть ее туловища, да и то развернутая на три четверти от него, Софи остановилась, посмотрела куда-то вниз и вроде как дернула головой, очень резко, будто с досады или со злости. Потом она продолжила путь, и ее медно-рыжие волосы еще некоторое время мелькали среди развалин.

Он ругал себя последними словами. Зря смолчал, надо было сказать: «Лучше не бывает, спасибо, а вот вчера было жутко больно, когда решил подрочить». В отместку сгодилось бы. Он покачал головой и привычно взялся за грабли, возвращаясь к садовым работам. Быстрее надо мозгами шевелить.


Дело было в тот же день, после обеда. Олбану и Софи поручили накрыть стол для большого семейного ужина, на который кроме своих ожидался кое-кто из многочисленных знакомых дяди Джеймса и тети Клары. Получила приглашение и супружеская пара, с которой подружились Энди и Лия, когда еще жили в Лидкомбе.

Обеденный стол был раздвинут во всю длину: его следовало отполировать. Достали лучшее серебро, которое тоже следовало отполировать. За работой они почему-то разгорячились и открыли окна столовой, чтобы впустить прохладный ветерок. Лицо Софи блестело, на висках проступили капельки пота. Она поковыляла по лестнице к себе в комнату, где причесалась и сменила рейтузы и мешковатую футболку на шорты и тонкую блузу. Через некоторое время она, обмахиваясь, расстегнула пару верхних пуговиц.

Олбан гадал: знает ли она, насколько немыслима, неотразима ее привлекательность? Уж не заигрывает ли с ним эта девчонка? Поди догадайся. Они с приятелями частенько трепались о заигрываниях и увлечениях, о том, по каким признакам можно понять, нравишься девушке или нет, хочет она или нет, но, несмотря на все бахвальство и показную самоуверенность, подобные разговоры обычно заходили в тупик. Все эти штучки, которые показывают в кино и по телику, никак не вязались с действительностью, а порно и вообще выглядело полной лажей. По части порнушек опыт у него был невелик, но ума хватило, чтобы не поверить, будто водопроводчика и чистильщика бассейнов всегда ожидают мгновенные сексуальные победы. Сейчас он терялся в догадках. Возможно, она лишь дразнила его в отместку за утреннюю обиду.

Как бы то ни было, она приходилась ему двоюродной сестрой. Эту тему они с ребятами тоже успели обсудить, когда Плинк отчаянно, хоть и ненадолго запал на свою кузину; такие отношения не считались преступлением или типа того, но безусловно не одобрялись, даже осуждались и нередко высмеивались; ребята постарше упоминали какой-то «струнный дуэт» из старого фильма12 — очевидно, это считалось верхом остроумия.

Когда они разложили ножи, Софи объявила, что идет на кухню за ведром кипятка, и двинулась к дверям, припадая на одну ногу. Он бросился за ней и вызвался помочь.

Ведро с горячей водой они взгромоздили на комод, предварительно расстелив старые газеты. Софи показала, как держать бокалы и рюмки над паром, чтобы потом отполировать до блеска.

— Удобный способ, — заметил он. — Кто тебя научил?

— Да это любая официантка знает.

— Ага, понятно.

— Извини, если я чуток, ну, того, — сказала она, покосившись на него. — Сегодня утром.

— Да ничего, — ответил он.

Возможно, даже слишком поспешно, подумалось ему. Черт, не одно, так другое.

— Просто злилась сама на себя, что упала.

— Это ничего. Плохо, что ушиблась.

— А мне как плохо! Но я не виновата, сам понимаешь.

— Нет?

— Нисколечко. Завитушка решила срезать дорогу, а потом передумала.

— Понятно.

— Вот заживет коленка, и… — сказала она.

— И? — спросил он с ухмылкой, чувствуя, что его держат за простачка.

— Отпинаю эту чертову лошадь.

— Заодно и от меня добавь, — сказал он и быстро закончил: — Шучу-шучу.

— Ага, — сказала она, — я тоже.

С помощью кухонных полотенец затуманившимся от пара бокалам был придан зеркальный блеск. Из сада сквозь открытые окна доносился щебет певчих птиц и кашель сороки.

Он поднял глаза:

— Можно кое-что спросить?

Софи прищелкнула языком.

— Ты когда-нибудь слышал, чтобы на такой вопрос отвечали «нет»? — сказала она, качая головой. Рыжий хвост болтался из стороны в сторону. — Давай спрашивай.

— Как получилось, что тебя оставили на воспитание отцу?

— В смысле, почему не маме? — Она пожала плечами. — Понятия не имею. Наверное, просто не повезло.

— Да ну, скажешь тоже!

Софи приложила руку к губам, потирая маленькую впадинку между верхней губой и носом, как будто ощупью проверяла, на месте ли брекеты. Она пожала плечами.

— Понимаешь, Джун, моя настоящая мать, ну, биологическая то есть… она была немножко легкомысленной. По крайней мере, так утверждает вся родня. Короче, она сбежала с другим. С каким-то испанцем. В Мадрид. Это был не Тахо, с которым они сейчас вместе, а кто-то другой. Тахо, между прочим, мужчина хоть куда. Очень привлекательный, настоящий испанец. Он художник. Хотя, конечно, чересчур волосат. Намного ее моложе. Она его зовет Мачо. Честное слово. — Софи неодобрительно цокнула и покачала головой, поражаясь такому отсутствию изобретательности. — Вообще-то они думают пожениться.

— У тебя, значит, тоже две матери.

— Почему «тоже»?

— Как и у меня. Моя настоящая мать умерла, но есть Лия… ну, мама.

Софи задумалась.

— Хм. Да, пожалуй.

И они вернулись к хозяйственным делам.


— Юная леди, не собираетесь ли вы сесть за стол в таком виде? — выговаривал дядя Джеймс своей дочери. — В моем доме так не принято.

На Софи были белые туфли на каблуках, блестящие лосины и очередная футболка, на этот раз с изображением «Давида» Микеланджело. Она разглядывала на себе картинку. Олбан, который обкашивал края одной из садовых террас и даже не заметил, как стемнело, теперь оказался позади дяди Джеймса, а тот заблокировал подход к лестнице, встав у нижней ступеньки и глядя снизу вверх на свою дочь. Олбану просто необходимо было умыться и переодеться — в доме уже витали запахи ужина, из гостиной доносились оживленные голоса и тянуло сигаретным дымком, — но он не решался просто так прошмыгнуть мимо дядюшки.

— Ах, какая жалость, пап. — Софи подняла голову от черно-белого изображения и щелкнула пальцами. — Ты просто не распознал. Это произведение искусства.

— Это голый мужчина в полный рост, и я лично не желаю видеть такое за едой, — отрезал ее отец. — А теперь ступай и переоденься. Ты вышла к столу в непотребном виде и сама это знаешь.

Софи смотрела вниз на отца, будто бы не замечая Олбана, застывшего позади:

— Джеймс, я очень надеюсь, что ты про себя думаешь: «Боже, придираюсь, как мой собственный отец».

— Что я думаю — это не вашего ума дело, юная леди.

— Ну конечно, у нас одностороннее движение, да?

— Хватит умничать.

Она ахнула и дернулась вперед, как от удара в солнечное сплетение:

— Видишь, к чему приводит дорогостоящее образование, которое ты всегда…

— Марш наверх — и переоденься, — оборвал он.

Софи с улыбкой взглянула поверх его плеча:

— Привет, Олбан. — Она развернулась на каблуках. — Не смею возражать, папочка.

Дядя Джеймс повернул голову и только сейчас заметил постороннее присутствие. Сам он уже надел костюм, но выглядел весьма мрачно и даже побагровел от досады. От него пахло дымом.

— Олбан, — сказал он, отступая в сторону. — Господи, где ты так вывозился? Ну, проходи-проходи. Да не задерживайся. Время поджимает.

Олбан припустил наверх, перескакивая через две, а то и через три ступеньки.


Позднее он понял, в какой именно момент влюбился без оглядки. Это случилось в тот день, когда родители должны были уехать в Ричмонд, оставив его до конца лета в Лидкомбе. А они всей компанией (несколько друзей Софи плюс Олбан) были до этого в Линтоне, что за несколько миль по Девонскому побережью. Там один из мальчишек, взяв отцовский катер, катал их небольшими группками по бухте до мыса Форланд или на запад, к бухте Вуди и мысу Хайвеер. Он проделывал это не в первый раз и всегда раскачивал катер, чтобы все вымокли, а девчонки вопили от страха.

Олбан разок прокатился, но не нашел в этом особого кайфа. Сидевший за штурвалом придурок в огромных солнцезащитных очках и дикой полосатой футболке только и делал, что выпендривался, слишком усердствуя, чтобы промочить всех до нитки (безмятежность моря нарушалась разве что едва заметной, ленивой рябью, и ему приходилось кружить и пересекать создаваемые им же волны, чтобы создать качку), да и с катером, насколько успел заметить Олбан, управлялся еле-еле и подвергал их всех риску. Этот тип каждого заставил надеть спасательный жилет, а сам не надел.

К тому же девчонки подобрались какие-то туповатые, чуть что — визжать. Ни одной из них Олбан толком не знал, но все равно был раздосадован. Он заметил, что в этой компании Софи снова стала говорить «ага» в своей характерной манере. Врач заменил ей постоянные брекеты на съемные, и сегодня она была без них.

Олбан ни разу не поехал кататься вместе с Софи — он остался в кафе на пристани и читал «Постороннего» на французском в преддверии следующего учебного года — читал медленно, порой становился объектом насмешек, но пропускал их мимо ушей; он готов был поспорить на миллион, что Софи тоже вела себя по-девчачьи, завывая, как привидение, всякий раз, когда лодка прорезала волну или когда ей на лицо попадала хоть капля воды.

Случилось это, когда они вернулись домой вместе с тетей Кларой, которая заехала за ними в Линтон. Когда они под смех и шутки входили через главный вход, возглавляемые Софи, его отец оказался в холле — возился с какими-то сумками.

— Ну что, Софи, — спросил ее Энди, — понравился тебе катер?

— Еще как!

— Вся мокрая, наверное?

— Ну, не до такой же степени, дядюшка!


Он собирает коллекцию, лелеет все крупицы, слетевшие с ее губ, крепко сжимает их, качает, подносит поближе, чтобы рассмотреть, тщательно изучает, сберегает как сокровище, оправляет, подобно фотографиям, в витиевато украшенные рамки надежды и желания, заключает в коробочки и шкатулки из драгоценных металлов, инкрустированные драгоценными камнями, словно хрупкие мощи, объявленные католической святыней, которая заслуживает восхищения и поклонения благодаря тому, с чем она связана и откуда исходит.

Первая драгоценность в его коллекции связана с ней, хотя исходит не от нее. Это строчка из какой-то пьесы, возможно, — думает он, — даже из шекспировской, которую они проходили в школе (теперь он жалеет, что хлопал ушами во время того самого урока). Фраза звучит так: «Сестра, сестра, моя сестра». Больше ничего. Это все. Казалось бы, пустяк, простое сочетание звуков, но они стали для него священным заклинанием, чем-то вроде мантры.

«Сестра, сестра, моя сестра». С той поры, как к нему пришло ожидание любви, эти слова он неустанно твердил по ночам, в кромешной тьме, лежа у себя в спальне, словно они могли по волшебству перенести ее к нему в неясном, мерцающем обличье, как будто сотканном из света. «Сестра, сестра, моя сестра. Сестра, сестра, моя сестра. Сестра, сестра, моя сестра…»

Остальные драгоценные крупицы полностью исходят от нее, они копились постепенно. Он по-прежнему слышит: «Где их черти носят?», по-прежнему с поразительной точностью помнит ее интонацию и каждый отдельный слог: «С лошади брякнулась, сэр», по-прежнему может воспроизвести в голове мельчайшие нюансы тона, ритма и выговора, словно их зафиксировала самая совершенная звукозаписывающая техника, изобретенная человеком, — «Ну, не до такой же степени, дядюшка!»

Последняя фраза была жемчужиной из жемчужин, звездой на небосклоне. Быстрота реакции, бесшабашная уверенность, чистая, неприкрытая сексуальность — вот что стояло за этими словами. (Энди, его отец, сначала смотрел на нее, как баран на новые ворота. А когда до него дошло, издал лишь один взрывной звук — не то хохотнул, не то смущенно кашлянул. Потом улыбнулся, слегка покраснел и принялся укладывать сумки в багажник. Две-три подружки Софи взвизгнули, одна шлепнула ее по руке. А Софи невозмутимо прошествовала через холл, и ее рыжие волосы вздымались волнами, когда она скакала по лестнице, раз-два-три.)

Он мгновенно все понял, возможно, даже выпалил бы сам что-нибудь подобное, если бы она его не опередила (уроки его приятеля Плинка, который во всем видел сексуальный подтекст, не пропали даром. А может, гормоны взыграли). Он стоял и смотрел, как она уходит, ее приятели обтекали его с двух сторон, у него на его лице расплывалась широченная улыбка, а в душе зарождалось и расцветало восхищение, смешанное с обожанием.

В эту ночь, думая о ней, отделенной от него всего лишь парой комнат, какими-то тремя стенами, он снова и снова проигрывает в голове ту фразу, как пластинку, как сингл, в который влюбился с первого раза и потому должен дослушать и тут же перевернуть; он слышит ее голос, видит картинки, засевшие у него в голове, — она в костюме для верховой езды, в шортах и блузке, в крагах, в джинсах, с пышной копной рыжих волос. Перед тем как уснуть, он трижды доводит себя до оргазма, до изнеможения, до боли, используя один и тот же холодный, влажный бумажный платок и в завершение извергая лишь тонкие водянистые капли, и только тогда погружается в лихорадочный, тревожный сон, где по-прежнему слышит ее бархатистый голос, видит, как она непринужденно идет, покачивая бедрами, через подернутый дымкой, залитый солнцем парк или мерно шагает, словно в замедленной съемке, по сияющему, отполированному паркету холла.


— Я лично не считаю, что они никудышные. По-моему, очень даже кудышные.

От этих ноток возмущения в ее голосе он расплылся в такой широченной улыбке, что вынужден был отвернуться, чтобы не уязвить Софи еще сильнее. Мгновение спустя он осознал, что это, видимо, была намеренная — в сущности, продуманная, — а не детская ошибка.

Прочистив горло, он вновь повернулся к Софи и попытался понять выражение ее лица. Сложно сказать.

— Кудышные? — переспросил он, пытаясь придать голосу интонации умудренного опытом знатока или киногероя.

Они говорили о любимой музыке; Софи, как он и ожидал, слушала главным образом радио и синглы — словом, обычную чартовую попсу. Он же предпочитал альбомы — таких исполнителей, как Боуи, и таких групп, как Talking Heads, Prefab Sprout и так далее, хотя вкусы у него были разнообразны; в ближайшее время, например, он собирался купить «Red Roses for Ме» ирландцев Pogues, выпущенный в прошлом году (видимо, полное их название обозначало на гаэльском какую-нибудь похабщину — по крайней мере, так считал Плинк). Еще один альбом выходил у них через месяц или два. Он довольно долго торчал от U2, но после участия в «Лайв-эйд»13 они стали казаться ему слишком уж коммерческой командой.

На Софи были крепкие коричневые ботинки, черные рейтузы и та самая футболка с «Давидом» Микеланджело, забракованная дядей Джеймсом примерно с неделю назад. Гениталии «Давида» теперь прикрывал маленький листик из зеленой ткани, что было идеальным решением, поскольку эта аппликация раз и навсегда выбила у ее отца почву из-под ног и вместе с тем постоянно напоминала о нелепости его придирок. Футболка стала ее излюбленной одеждой, настолько привилегированной, что Софи доставала ее из кипы свежевыстиранного белья и гладила только сама — в знак редкой благосклонности. Олбан заметил, что лицо дяди Джеймса неизменно багровело всякий раз, когда ему на глаза попадалась эта вещь, а Софи, естественно, из нее не вылезала.

— Чем тебе не нравится слово «кудышные»? — спросила она.

— Ты уверена, что есть такое слово?

— А ты уверен, что нет?

— Я же не утверждаю.

— Тогда зачем спрашивать?

— Для спроса.

Она прищурилась:

— Странный ты какой-то.

Он засмеялся:

— А сама так не думаешь.

У нее расширились зрачки.

— Уж не ты ли будешь решать, что я думаю? Еще не хватало!

С обиженным видом она уселась на перевернутый блок тесаного камня, наполовину скрытый мшисто-травяным ковром, который устилал изнутри все разрушенное аббатство. Она бродила вокруг, пока он граблями выпалывал мох из травы. Во рту у нее была соломинка, и всем своим видом она будто бы подделывалась под деревенскую простушку. Во время разговора она вертела соломинку в руках, а сейчас снова взяла ее в зубы.

Пожав плечами, он продолжил выскребать мох из травы и складывать в тачку. Некоторое время она следила за его движениями. Он старался выглядеть мощным, сноровистым и целеустремленным.

— Чем ты занимаешься? — спросила она.

Он-то вроде как предполагал, что это очевидно. Она серьезно спросила? Выражение ее лица было довольно суровым, почти обиженным, словно ее до сих пор жгло, что другие видят ее насквозь и указывают, как ей думать и что чувствовать.

— Выпалываю мох из травы, — сказал он, стараясь найти правильный тон на тот случай, если она съязвила, и в то же время не показать, что это и ежу ясно, — на тот случай, если она спросила без всякой задней мысли.

— Зачем?

— Иначе мох все заполонит. — Он взглянул на серые руины высоких стен здания. — Здесь всегда тень.

— И пускай заполонит — что в этом плохого?

Он снова пожал плечами:

— Может, и ничего. Только проплешины будут.

Некоторое время она молчала: казалось, засмотрелась на его работу.

— Папа надумал устроить бассейн, — сообщила она.

— Правда? — Он считал, что бассейн в доме был бы очень кстати.

— Да. Они с мамой ездили в Барнстейпл к каким-то друзьям по «Круглому столу»14 — помнишь, в самую жару?

— Помню.

— Так вот: у тех был бассейн. Оттянулись они там по полной. Короче, обратно машину пришлось вести маме, хотя отец порывался сам сесть за руль. Думаю, она привыкла. Не доверять же свою жизнь пьяному.

Олбан выпрямился и посмотрел на нее.

— Погоди-ка, — произнес он. — А где они собираются устроить бассейн? В саду?

Чем больше он об этом думал, тем меньше понимал, как им удастся разместить здесь бассейн.

Она пожала плечами и принялась изучать кончик изжеванной соломинки.

— Понятия не имею. Где-нибудь поближе к дому.

Он попытался вспомнить другие места, где видел бассейны.

— Внутренний? Крытый? Или наружный? Насколько большой?

Она посмотрела на него и склонила голову; длинный рыжий «конский хвост» свесился набок, тяжело покачиваясь в лучах полуденного солнца, проходящих сквозь одну из высоких полуразрушенных каменных арок.

— Подземный, двадцать два с половиной метра в длину. Три в ширину. Выложенный зеленым и лиловым кафелем. Четыре трамплина и горка. — Она покачала головой, и зрачки ее расширились, когда она отвела от него взгляд, пожевывая свою соломинку. — Ну откуда я знаю? Бассейн как бассейн.

Он уставился на видневшуюся оттуда часть дома: угол шиферной крыши и наклонное мансардное окно. Если сделают этот чертов бассейн, то не иначе как на первом уступе, на месте цветника с юго-западной стороны. Сволочи! Там такие красивые цветы и кустарники. Вот сволочи!

— Эх, — вздохнул он.

Грабли с яростью впились в мох, выворачивая почву. Отряхнув их и подправив угол, он снова взялся за тот же участок, но на этот раз с осторожностью. Постучав граблями о дно тачки, сбросил туда мох, потом выдернул застрявшие между зубьев остатки и отправил их следом.

— Как твое колено? — спросил он у нее.

— Ничего. — Она увлеченно расплющивала кончик соломинки, крепко зажав его между указательным и большим пальцами.

— Ты сейчас свободна? — спросил он. Она подняла голову. Он пожал плечами. — Не хочешь чуток поработать?

Она приподняла темные брови:

— А что надо делать?

— Да передвинуть кой-чего. Мне напарник нужен.

Ее губы слегка изогнулись, как будто она хотела улыбнуться, но сдерживалась.

— Я не мужчина, — тихо произнесла она, обращаясь к стебельку.

На мгновение он прикусил язык.

— Представь, я заметил. — У него вдруг пересохло в горле.

— Спасибо, братик, — лукаво сказала она, не без изящества поднимаясь с камня, отбросила соломинку и уперла руки в бока; выглядит она просто обалденно, пронеслось у него в голове. — Говори: что двигать?

Он заулыбался, приходя в себя:

— Не волнуйся. Не гири таскать.

— Я и не волнуюсь. Давай веди.

Он взялся за тачку, передав ей грабли. Она последовала за ним.


— Откуда они здесь?

— Сам не знаю, — ответил он.

Они стояли на большой лужайке в северо-восточной части парка, неподалеку от «Диких зарослей» и «Болотного садика», среди азалий и американского черного орешника. Лужайку прорезал длинный прямой ров, который начинался от рощицы на обращенном к югу невысоком склоне и исчезал в кустах азалий с северной стороны. Примерно на три четверти ров был завален толстыми жердями с плашками мха и травы.

— То ли сваи, то ли воротные стойки, типа того.

— Что за сваи?

— Ну, как бы это сказать… вроде столбов, которые вгоняют поглубже в грунт, чтоб удерживать изгиб ограды.

— Интересно. И что они тут делают?

— Понятия не имею. Похоже, кому-то взбрело в голову завалить водосток, но использовать для этого древесину просто глупо, ведь…

— Что-что? Какой еще водосток?

— Вот этот самый, — сказал он, обозначив жестом всю длину рва. Он сел на корточки и потянул за пучок травы, приподнимая дерн и обнажая неглубокий каменистый желоб. — Русло. Специально прорыто, для красоты.

— Так бы и сказал: русло.

— Не, на самом деле это водосток.

— Ладно, — сказала она, — в чем наша задача? Ты можешь объяснить по-человечески?

— Вытащить сваи, а потом… — Его взгляд устремился к восточному краю лужайки. Когда он обдумывал первоначальный план, расстояние казалось куда меньше. — …Откатить вон туда. В том направлении.

Нагнувшись, она посмотрела вниз.

— Для дров — сыроваты.

— Мы же не собираемся их жечь. Смысл в том, чтобы расчистить водовод и, если получится, привести в рабочее состояние. — Похоже, это ее не убедило. — Красотища будет! — добавил он.

Она кивнула, будто делая одолжение. Он широко развел руками и ободряюще улыбнулся:

— В общем, если ты мне поможешь хотя бы вытащить их на берег, это уже будет здорово. Но сваи здоровенные. Если тебе это в лом… то есть… ну… слишком, ну, ты меня понимаешь… в общем, ну, короче. Ничего страшного, если… ну, ничего не случится, если…

Она снова посмотрела вниз.

— Там, наверное, насекомые кишат, черви ползают, да?

— Ну, да, все может быть, — нехотя признал он.

Она демонстративно уставилась ему пониже спины.

— Это у тебя пара рукавиц в заднем кармане?

— Нет, это я так рад, что ты уходишь.15

Подняв брови и поджав губки, она посмотрела на него в упор.

Он откашлялся.

— М-да, не смешно. Вот, держи рукавицы.

Каждую полусгнившую сваю нужно было очистить от травы и мха, а потом извлечь из песчаного фунта. Софи стояла во рву, уперев ноги в каменные стенки русла, а он склонился сбоку; сваи приходилось толкать по одной, чтобы выдвинуть на свободное место, где сподручнее было ухватиться; потом, кряхтя и пошатываясь, они вместе брались за концы и вытаскивали бревно на берег. Откатывать в сторону решили потом или вообще на другой день.

Ему показалось, у нее вырвался сдавленный стон при виде прыснувших во все стороны мокриц, но после этого она будто бы перестала замечать многочисленных насекомых, попадавшихся им на глаза.

— Ай! — взвизгнула Софи, когда у них из-под ног разбежался целый выводок крошечных коричневых полевок.

Она отпрянула, но тут же застенчиво улыбнулась и снова ухватилась за бревно.

Древесина сильно отсырела и, вопреки его прогнозам, оказалась почти неподъемной. Ему приходилось тяжелее, потому что он тянул вверх и вбок, но, к его изумлению, она тоже работала с усердием и не жаловалась. Стояла жара, с них градом катился пот. Она как можно выше закатала рукава, но это не помогло.

Задев концом бревна футболку и увидев темное буро-зеленое пятно, она чертыхнулась.

Потом, тяжело дыша, взглянула на него. Вытерла рукой нос и показала пальцем в рукавице на футболку.

— Ты ведь ничего такого не подумаешь, если я ее сниму?

О господи, подумал он.

— Честное скаутское, — сказал он, отдавая салют. Он и сам подумывал снять рубашку — это была старая ковбойка дяди Джеймса, с потрепанным воротом и манжетами, — но теперь это могло бы выглядеть, ну, как будто он что-то там замышляет. Лучше уж просто расстегнуть еще одну пуговицу и повыше закатать рукава.

Она сняла рукавицы, потом скрестила руки под грудью и стянула футболку через голову, оставшись в белом кружевном лифчике.

Твою ж мать. Это было просто великолепно; футболка зацепилась за голову, то бишь за «конский хвост», и ему представилась прекрасная возможность безнаказанно полюбоваться прекрасной, слегка загорелой грудью идеально округлой формы, пока Софи, проклиная все на свете, дергала ворот футболки. В конце концов показалось ее лицо — разгоряченное, красное и сердитое.

— Насмотрелся? — спросила она его, скатав футболку и кинув ее на траву.

О черт!

— На что? — спросил он, не придав голосу ни убедительно-притворной искренности, ни ехидного сарказма, и с ужасом осознал, что выставил себя деревенщиной; надо было посмотреть на нее с вожделением и сказать: ха, да уж, насладился!

Она покачала головой и посмотрела в сторону, заложив руки за голову, чтобы поправить ленточку, которая стягивала волосы. От этого ее груди не только поднялись, но и качнулись. Он почувствовал, как у него под брюками вздымается бугор. Только этого не хватало.

Ну вот, мелькнуло у него в голове, теперь небось все лето придется обходить за версту это сказочное создание.

— Что ж, за работу, — сказала она. — Тащи то бревно, приподнимай…

Они вкалывали до вечера, не произнося почти ни слова, так было тяжело. Их немного охлаждал легкий ветерок, но работать все равно было жарко. У него волосы прилипли к голове, а рубашка — к спине. Вокруг вились назойливые мухи. Временами он мельком видел ручейки пота, стекавшие между ее грудями и по канавке между лопатками — по этим миниатюрным стокам ее тела. Он даже надеялся, если повезет, увидеть ее трусики, но брюки слишком высоко сидели на бедрах. Клонившееся к закату золотистое солнце заливало ее сияющим, медовым светом.

Закончив, они в изнеможении рухнули на траву по разные стороны освобожденного водовода — распластались, тяжело дыша, в прохладной тени деревьев. Ему пришло в голову: а вдруг дядя Джеймс увидит такую сцену? Что он подумает?

Софи снова надела футболку. Они потащились обратно к дому, испытывая жгучую боль в мышцах.

— Завтра все тело будет ныть, — сказала она.

— Или послезавтра, — отозвался он, забираясь на высокий уступ перед самым домом.

Ветер угомонился; сад, казалось, замер в неподвижности, потеряв счет времени, и только жужжание насекомых выдавало существование какой-то жизни.

— Уф, — сказала она. — Вот жарища, да?

— Ага, — согласился он и засмеялся. — Сейчас бы в бассейн!

Она взглянула на него с улыбкой, поднимаясь по ступенькам крыльца; в дом они вошли сквозь огромные застекленные двери, за которыми их встретили звуки радио и запах чесночного соуса.


И вот он ее целует! Они на вечеринке под большим навесом на какой-то ферме, которая находится неподалеку от Бэмптона, рядом с Национальным парком, и принадлежит родителям одной из подружек Софи; выпито уже немало сидра, все постепенно переходят на дурацкий, рыкающий, до смешного тягучий западный говорок и несут всякую чушь, чем, наверное, реально доводят местных ребят: «А выпью-ка я ишшо сидор-р-ру», «Ой-е, зашибенная кр-р-ралечка» — и танцуют до одури под кучу разных групп, о которых ни он, ни она и слыхом не слыхивали, но виду не подают, хотя потом он раскалывается и она тоже сознается, что таких не знает, — и пыхают косячком, но, честно говоря, не затягиваются, а потом долго кашляют и наливают себе еще сидра, потому что от дыма ужасно дерет горло.

Но он целует ее! И она ему позволяет! И целует его в ответ! Они целуются! Он не верит своему счастью.

Ребята все вместе посмотрели закат, а потом убавили звук и потянулись к дому, чтобы по очереди позвонить родителям и доложить, что у них все в порядке. Разумеется, гости приехали сюда с ночевкой, и предки думают, что за молодежью приглядывают фермер с женой, которые не допустят никаких безобразий, но на самом деле за хозяина остался племянник фермера, который на пару со своей подругой отпустил старших на выходные; парень сам не дурак выпить и курнуть, ему только в кайф, что к ним с ночевкой завалилась толпа приезжих, а чем они тешатся — племяннику по барабану, но на всякий случай он таскает за собой огнетушитель (а у самого к губе сигаретка прилипла), потому что тусуются они, как-никак, в амбаре и, хотя там, считай, пусто, вокруг-то полно соломы, а ребята почти сплошь курящие. В глубине амбара установлена нехилая аудиосистема, тут и там расставлены бочки и тазы со льдом или, на худой конец, с холодной водой, чтобы остужать банки и бутылки. Гостям даже не пришлось везти с собой выпивку, потому что этот самый племянничек закупился под завязку и теперь толкает им бухло по сходной цене да еще предлагает домашний сидр — крепкий, неочищенный, мутный, в больших оплетенных бутылях, — которым тут же приторговывает его подруга, разливая эту бурду в белые пластиковые стаканчики, а сама твердит, что каждая порция по крепости равна целой пинте, и после парочки таких порций никто с ней уже и не спорит.

Сначала Софи танцует с другими парнями, в том числе и с хозяйским племянником по имени Джейми, а Олбан просто сидит и смотрит, как отплясывают другие; потом все же приглашает двух-трех девушек, с которыми встречается взглядом, но лишь одна из них соглашается, да и то какая-то плюгавая и в хлам пьяная, еле на ногах стоит, а потом и вовсе блюет, отойдя в сторонку, — какие уж тут танцы; другая девушка, как оказалось, пришла на вечеринку с плечистым, светловолосым и уже подвыпившим парнем, этаким «Лучшим молодым фермером года», который, не стерпев наглости Олбана, собирается отметелить этого гада, но Олбан поспешно извиняется, поднимает обе руки и ретируется, а потом возвращается и садится на тюк с соломой, где можно спокойно выпить, пока Софи, вся запыхавшаяся от танцев, не усаживается рядом, чтобы пожаловаться, как она чертовски разбита, потому что со дня героических трудов по очистке водостока прошло всего двое суток.

На ней неимоверно узкие джинсы и прозрачный черный топ, сквозь который просвечивает черный лифчик; ботинки она скинула и танцевала босиком, а теперь всерьез обвиняет Олбана, что он ее измучил; это все из-за него, и потому он предлагает потанцевать за нее: она забирается ему на спину, кладет голову на плечо, а он обхватывает руками ее бедра и танцует таким образом с парочкой ее подружек, пока она размахивает руками и качается туда-сюда, так что пару раз они оба чуть не валятся на пол; трое-четверо парней таким же манером развлекают своих девушек. После пары песен он совсем выдохся, пришлось спустить ее на пол и тащиться в глубь сарая, где свалены тюки с соломой; они садятся на пол, привалившись к этим тюкам, и она прижимается к нему, хохочет, а потом уходит за двумя стаканами крепкого мутного самогона, возвращается и едва не падает на него, все так же тяжело дыша и хихикая, а потом, когда последние лучи солнца исчезают на западе и кто-то зажигает тусклые лампочки, вдруг — поразительно, непостижимо, вроде бы никто из них первым и не начинал — они целуются; сначала это просто легкие касания губами, потом настоящие, всеохватные поцелуи с приоткрытым ртом и с языком, а стаканчики с самогоном уже забыты, то есть банально опрокинуты на пол, и они впиваются друг в друга, все крепче сжимая объятия.

Через некоторое время она вдруг отстраняется, и на ее разрумяненном лице застывает испуг.

— Как это произошло? — спрашивает она с ужасом.

Он качает головой.

— Сам не знаю! — отвечает он в полный голос, разводя руками. — Но ведь неплохо, а?

Выражение ужаса пропадает, она смеется и начинает что-то говорить, но слова заглушаются, потому что она снова припадает к нему и губы их соединяются, не препятствуя языкам.

Потом, за амбаром, пока где-то за рифленой металлической стенкой гремит музыка, скрытые от посторонних глаз, они продолжают целоваться, обниматься, ласкать и просто сжимать друг друга в объятиях. Он никогда не чувствовал ничего прекраснее запаха ее волос. Она позволила ему расстегнуть ей лифчик и потрогать чудесную, изумительную грудь и погладить ее через джинсы между ног, но не позволила расстегнуть молнию, хотя сама ласкает его сквозь джинсы, да так, что ему раз десять кажется, что он вот-вот кончит, но этого так и не происходит, и яйца ноют, как черт-те что.

— Нет, правда, мы не должны этого делать, — говорит она вдруг, когда они лежат, прижавшись друг к другу, тяжело дыша, отдыхая от поцелуев.

— Законом это не запрещено, — замечает он.

— Да, но все-таки.

— В любом случае пока что у нас ничего не было.

— Что значит «пока что»? Ты на что-то надеешься? Надеешься, да? Признавайся!

Он обнимает ее крепче и снова зарывается носом в роскошные рыжие волосы. Они пахнут свежим воздухом, природой, каждым прекрасным растением на этом свете, каждым цветком, каждой травинкой.

— Ну, — говорит он, — я об этом думал, а как ты — не знаю.

Она ничего не отвечает, однако продолжает одной рукой поглаживать его поясницу, а другой шею. Так продолжается несколько минут. Он думает: это никогда не надоест.

— Знаешь, я ведь не совсем девственница, — признается она.

Он отстраняется и смотрит на нее.

— Это все Завитушка виновата, — говорит она с едва различимой в темноте улыбкой и пожимает плечами. — А может, седло.

— А, — говорит он, не сразу соображая, о чем она. Такое и в голову не могло прийти. Ему всегда (ну, в последние года два, когда его начали интересовать девчонки и секс) казалось странным, что женщины появляются на свет как бы опечатанными — будто сама природа подыгрывает святошам. Что ж, ладно. Даже когда считаешь, что узнал о сексе все, остается еще что-то неведомое.

— Ну, мм, я думаю… — выдавливает он, понимая, что не силен в этом вопросе, и вдруг ощущает себя полным ничтожеством.

— А ты? У тебя уже было? — спрашивает она. Ему кажется, она старательно изображает непринужденность. — Скажи честно.

Он подумывает соврать, но потом говорит:

— Хм, в общем, нет. Нет. Боюсь, что нет. Я как бы тоже девственник. Совсем.

Она умолкает и на миг замирает, а потом говорит:

— Ну, это я просто… ты же понимаешь…

Нет, он не понимает.

— Что? — спрашивает он.

— Да просто так, — отвечает она, — из интереса.

— Ну да. Ага, из интереса. Это ясно.

— Вряд ли у нас с тобой что-нибудь получится. Не думаю, что это… что это имеет смысл.

— Ладно, я понял.

В каком-то смысле он совершенно убит, поскольку рассчитывал, что у них все-таки получится… ну… если не сегодня, то когда-нибудь потом… что у них будет по-настоящему, но с другой стороны, он даже мечтать не мог о том, что произошло сегодня, вообще не думал, что у них дело дойдет до поцелуев, а тем более до настоящих поцелуев, до этих полусерьезных прикосновений, так что это все как подарок…

Но в то же время… О боже, она ведь ему двоюродная сестра. Родственница. По первости лучше бы с кем-нибудь со стороны. Пока что надо остановиться. Хорошенького понемножку. В конце-то концов, это было потрясающе. Впору закинуть голову назад и громко хохотать, грубо, безумно, не думая ни о чем, сотрясая темноту, но его останавливает, что ее это может встревожить и отпугнуть.

Она говорит:

— Давай еще разок поцелуемся.

Заканчивается все тем, что они вырубаются в амбаре среди десятка других спящих пар, свернувшись вместе под старым брезентом, но изредка встают, чтобы зачерпнуть воды из тех бочек, в которых охлаждали банки и бутылки. Вскоре после рассвета, пока никто еще не проснулся, она прижимается к нему, обвивает руками, устраивается поудобнее и еле слышно посапывает во сне.

Он шепчет и ей, и самому себе: «Сестра, сестра, моя сестра» — очень-очень тихо, а потом со счастливой улыбкой снова проваливается в сон.


Двоюродные бабки Верил и Дорис занимают верхние три четверти высокого красивого каменного дома, зажатого между многочисленными подобными домами в глубине Хиллхеда. Вдоль тротуаров — множество машин. Каким-то чудом Филдинг находит место для парковки почти у самого подъезда.

Они с Олбаном застают в доме бедлам. Изнутри доносятся вопли. Двустворчатая парадная дверь стоит нараспашку. Все окна открыты, кое-где парусами раздуваются занавески. Из верхнего этажа валит какой-то рыжий дым.

На узкой стремянке, поднимающейся из цокольного этажа, застыл пожилой человек в робе, который придерживается за одну из металлических загогулин, украшающих элегантные перила по краям широких ступеней парадного крыльца. Задрав голову, он неотрывно смотрит в сторону распахнутой двери. Между ним и этой дверью, прямо на нижней ступеньке, лежит изрядно расплющенный шмат сырого мяса. Ступенька забрызгана кровью, и это внушает естественные опасения. Когда Олбан с Филдингом поднимаются по лестнице, человек оборачивается.

— Вы полицейские? — В его голосе слышится явное облегчение.

— Нет, — решительно отвечает Филдинг. — Мы родственники.

3

— Мужчины, Дорис! У нас в доме гости! К нам пожаловали мужчины!

— А? Что? На кого пожаловались? Как ты сказала?

— Мужчины, черепаха глухая! — прокричала снизу бабка Берил в надежде, что ее услышат наверху.

Двоюродная бабка Берил, маленькая и сухонькая, в свои девяносто лет обладала поразительно зычным голосом. На ней был выцветший синий комбинезон, а голову покрывал платок, завязанный узлом на лбу. Из-под платка выбивались седые космы. В руках она держала старую швабру с охотничьим ножом, угрожающе примотанным к рукоятке. При ближайшем рассмотрении можно было заметить, что обшлага ее комбинезона тоже примотаны клейкой лентой к голенищам черных резиновых сапог.

— Берил, что происходит? — спросил Олбан.

— Как отрадно тебя видеть, Олбан, и тебя, Филдинг! — приговаривала старушка, потрясая охотничьим ножом в опасной близости от гостей, отчего те попятились назад, когда она собиралась пожать им руки. — Заходите-заходите! Вы как раз вовремя. Тут полно беглецов. К оружию — и на помощь! Хотя нет, вы же мужчины, обойдетесь и без оружия.

С верхнего этажа продребезжал голос:

— Берил, кто там? С кем ты разговариваешь?

— Берил… — начал Олбан.

— Это мужчины, Дорис, молодые люди! Племянники! — прокричала наверх бабка Берил и повернулась к Олбану. — Ты что-то сказал, дружок?

— Тут у вас беглые арестанты?

— Если бы арестанты, дружок. Полдюжины мышей, а с ними Борис.

— Борис?

— Питон. Вообще-то он девочка, просто мы этого долго не знали, а кличка уже приросла, понимаешь?

— У вас сбежала змея? — забеспокоился Филдинг, косясь по сторонам. — Большая?

— Метра два с половиной.

— Е-мое, — пробормотал Филдинг, плотно сдвигая ступни.

— Что за выражение, Филдинг! — рявкнула бабка Берил.

Не сходя с места, Филдинг осмотрелся, схватил двоюродного брата за рукав и вытянул шею, приглядываясь к разнокалиберным цветочным горшкам и высоким вазам на изящных столиках. От лестницы отходил бесконечный, подозрительно темный коридор.

— Берил, это торговый агент?

— Да нет же, это… надо лучше слушать, дорогуша.

— Там… э-э-э… снаружи, у входа, валяется кусок мяса, — сообщил Филдинг, стреляя глазами по сторонам.

— Знаю, — сказала бабка Берил. — Мы хотели соорудить за окном ловушку, а мясо возьми да и выскользни. Потом вспомнили, что у нас после юбилея остались комнатные фейерверки, и решили дымом выкурить этих тварей на улицу, но все напрасно. Самая действенная мера — топать и кричать.

— Берил, немедленно доложи: с кем ты болтаешь? Не могу же я одна держать оборону до бесконечности!

— Ох, силы небесные! — воскликнула бабка Берил.

Она метнула швабру с кривым охотничьим ножом в сторону Олбана; тот отпрянул, но все же ухватился за палку. Почтенная старушка развернулась и с топотом двинулась вверх по широким деревянным ступеням.

— Завтра прямо с утра, — прокричала она вверх, — будем звонить доктору Маклафлину: видно, пора тебе удалять пробки из ушей!

На полпути она обернулась.

— Увидите мышь — пригвоздите к полу. Борис, конечно, предпочитает живьем, но сожрет и дохлую — голод не тетка.

— А со змеей-то как быть? — спросил Олбан.

— О, ради бога, Бориса не протыкайте. Просто схватите пониже головы, вот и все. Ничего страшного, если он обовьется вокруг руки. А вот если потянется к шее, надо его пожурить.

Бабка Берил скрылась за лестничным маршем, Олбан с усмешкой занес над головой импровизированную пику.

— Будет исполнено, — сказал он и, поймав на себе взгляд Филдинга, пожал плечами.


— Относись к нему как хочешь, — сказала мне Дорис.

— Уж будь спокойна, — ответил я.

— По-моему, славный, прямой парень.

— Сам-то, может, и прямой, а мозги набекрень!

Разразившись хохотом, бабка Берил запрокинула голову. Черный парик, увенчанный кокетливой шляпкой с пурпурными перьями, начал угрожающе съезжать на затылок, но стоило ей дернуть головой вперед, как он вернулся на свое законное место. Она протянула руку и с неимоверной силой вцепилась Олбану в предплечье.

— Там, наверно, осталось еще шерри-бренди.

— Спасибо, Берил, больше не могу.

— Тебе, милый мой, никто и не предлагает.

— Прошу прощения. — Олбан подкатил к себе сервировочный столик, отделявший его от Берил. — Позволь.

— Вот спасибо. Только совсем… а, ладно, как получится.

Бабке Дорис потребовалось какое-то время, чтобы оценить, а возможно, освежить в памяти этот розыгрыш, но потом она тоже разразилась громоподобным смехом. Закидывать голову слишком далеко назад она не могла. Вылетавшие у нее изо рта мелкие капельки слюны плясали в свете торшера, который, как и большинство ламп и светильников в этом доме, скрывался не то под шелковым шарфом, не то под прозрачной накидкой. Стены столовой, поражавшей высотой потолков и эркеров, были обшиты — Олбан в этом почти не сомневался — натуральным красным деревом. Присборенные лиловые шторы с фестонами спускались на тиковый паркет. Лишь один предмет выглядел диссонансом: белоснежный куб новехонькой, полностью подключенной посудомоечной машины «Бош», воцарившейся у выложенного дивными изразцами камина.

Переступив порог столовой, Олбан и Филдинг как по команде уставились на это новшество.

— Чтобы не бегать взад-вперед, — объяснила бабка Берил.

Старушки переоделись в допотопные вечерние туалеты — шелковые платья с длинным рукавом и глухим воротом — и по случаю приезда гостей открыли затхлую столовую, хотя молодые люди не прихватили с собой подобающей одежды. Филдинг, правда, надел темно-серый деловой костюм, а Олбан довольствовался свежей, хотя и неглаженой белой рубашкой, заправленной в относительно недавно выстиранные джинсы.

Кушанья, заказанные в китайском ресторанчике, доставил приветливый юноша по имени Синь, который по-свойски держался с Берил и Дорис. Сервировка стола по уровню намного превосходила китайские закуски в пластиковых контейнерах, но бабки признались, что выложили не самые лучшие приборы (ведь продаваемая на вынос еда зачастую содержит пищевые добавки, которые разъедают качественное серебро); в старом чулане, служившем винным погребом, Филдинг сам выбрал шампанское и вина — все отменного качества, кроме небезупречно закупоренной бутылки «La Mission Haut-Brion» урожая тысяча девятьсот пятидесятого года.

— Итак, Филдинг, — начала бабка Дорис, обращаясь к Олбану.

— Это Олбан, милая моя, — проинформировала ее Берил.

Бросив взгляд на Олбана, Берил только покачала головой. Филдинга в тот момент даже не было в комнате.

— Разумеется. — Дорис нетерпеливо отмахнулась.

Телосложением она была покрепче сестры — примерно как воробей против пеночки, но выглядела хлипкой, если не сказать дряхлой по сравнению с жилистой, сухощавой Берил. На голове у Дорис красовалась почти такая же шляпка, как у сестры, только с алыми перьями, а парик она выбрала белокуро-платиновый. Очки в суровой роговой оправе делали ее похожей, как она сама сказала, на Эдну Эверидж.16

— Ну, Олбан, — продолжила она, — как ты поживаешь?

— Не лучше и не хуже, чем пятнадцать минут назад, когда ты, милая моя, в сотый раз задавала тот же вопрос, — ледяным тоном произнесла Берил.

— В самом деле? — Дорис поморгала за стеклами очков. — И что ты мне ответил, мальчик мой?

— Я ответил: спасибо, хорошо, — улыбнулся Олбан.

— Вот и славно, — сказала Дорис. — Повторенье — мать ученья, верно? Теперь-то уж точно запомню. Ха!

— Будем надеяться, — сказала Берил.

— Я что хочу спросить, — Дорис вдруг стала серьезной. — У нас еще остался персиковый шнапс?

— Вот, пожалуйста.

Олбан взялся за бутылку. Бабка Дорис умиротворенно ворковала, наблюдая, как струйка спиртного льется в ее бокал размером более ликерной рюмки, но менее стакана для хереса.

— Как я понимаю, — заговорила она, дождавшись, когда бокал наполнится почти до краев, — тебе дали отставку… эта… как ее…

— Отставку? — переспросил Олбан.

— Ну, ты знаешь, от ворот поворот… эта… — Она пошевелила тонкими, узловатыми пальцами. — Твоя… как ее… вылетело из головы…

— А, понимаю. Но у меня сейчас никого нет, Дорис. — Он с улыбкой поднял свой бокал. — Во всяком случае, ничего серьезного.

— А эта математичка? — вмешалась Берил. — Верушка. Милейшее создание.

— Согласен. Только она сама по себе, а я сам по себе.

— Правда? — Берил выразила искреннее удивление.

— Чистая правда. Мы еще в поиске.

Дорис поцокала языком.

— Такой видный парень. Девчонки небось штабелями к ногам падают. Подтверди, Берил.

— Подтверждаю, — сказала Берил.

Слегка нависнув над столом, Дорис понизила голос.

— Не пора ли прибиться к берегу? — подмигнула она.

— Для начала нужно нащупать твердую почву, — ответил в тон ей Олбан.

— «Нащупать»? — Дорис пришла в легкое замешательство и повернулась к Берил. — Что за грязный намек?

Оставив ее вопрос без внимания, Берил придвинулась поближе к Олбану.

— И постараться там не наследить, верно? — прыснула она.

— Уж не голубой ли ты, мальчик мой? — полюбопытствовала Дорис.

— Дорис, скажешь тоже! — возмутилась Берил.

— Вы с Филдингом, случайно, не того?.. — не унималась Дорис, совершенно сбитая с толку.

— Нет, Дорис, уверяю, ни он, ни я не имеем ни малейшего отношения к педикам.

— Ладно, — нахмурилась Дорис. — Но если что — мы вас в одну комнату поселим.

Олбан рассмеялся.

— В одном-единственном случае Филдинг может оказаться в моей постели: если Борис совершит очередной побег.

— Как ты сказал? — Дорис не на шутку встревожилась. — Борис опять?..

— Что касается Бориса — он, милая моя, у себя в террариуме, — громогласно заверила Берил. — А что касается Олбана — он не голубой!

— Вот как, — произнесла Дорис все с тем же недоуменным видом. — Что ж, оно и к лучшему. Ну, будем здоровы! — Она сделала изрядный глоток шнапса и легким движением промокнула губы салфеткой.


Наконец-то готово. Поначалу он решил, что все пойдет наперекосяк, потому что ближайшая розетка оказалась штепсельной — штепсельной! — но либо в доме были две независимые проводки, либо допотопные розетки остались на прежних местах после ремонта, потому что чуть дальше на стене обнаруживается нормальная сдвоенная розетка.

— Дамы и господа! — Филдинг хлопает в ладоши и распахивает двери столовой. — Добро пожаловать на презентацию!

— На презентацию? — переспрашивает Олбан, подталкивая старых перечниц к гостиной.

Но не тут-то было; Берил и Дорис колеблются в нерешительности, суетятся и топчутся на месте, собирая шали, сумочки, коробочки для лекарств, чехлы для очков и всякую всячину, а сами при этом без умолку болтают бог весть о чем, и племянники в конце концов берут их, как маленьких, за ручки, чтобы препроводить в гостиную, где Филдинг уже расставил стулья и водрузил на стол ноутбук с проектором, направленным на белое полотнище во весь оконный проем.

Усаживая дам, Ол смотрит на Филдинга.

— Ты действительно собираешься устроить презентацию? — спрашивает он таким тоном, будто это новый анекдот.

— А то! — отвечает Филдинг.

— И «пауэр-пойнт» используешь?

— Без него никуда.

— Нет, серьезно? С буллитами? — допытывается Ол, ухмыляясь от уха до уха.

— Естественно!

— Филдинг, — урезонивает его Ол, качая головой.

— А что такого? — спрашивает Филдинг, но Ол уже занят тем, что придвигает поближе какой-то столик, чтобы старушенциям было куда поставить напитки.

Когда Филдинг выключает верхний свет, комнату освещают только торшер в углу и луч проектора, направленный на белое полотнище.

— Эй, Филдинг, — окликает Берил, — это что за агрегат? — И показывает на проектор.

— Это проектор, бабушка Берил. Вот так.

Филдинг хлопает в ладоши; проектор, как театральный софит, озаряет его мягким светом. Он снимает пиджак, закатывает рукава рубашки и ослабляет галстук, чтобы выглядеть непринужденно. Или скорее по-дружески.

— Прежде всего хочу поблагодарить Берил и Дорис за чудесное угощение и потрясающее гостеприимство.

Это я хватил, думает про себя Филдинг, вспоминая, как давился китайской едой, против которой были бессильны даже вполне приличные напитки. Не важно. Льсти, чтобы заслужить одобрение. Старухи сыты-пьяны, сидят задницами на мягком.

— Полагаю, ни для кого не секрет, что семейной компании «Уопулд лимитед», а точнее, всей «Уопулд груп» недавно поступило…

— Мы будем смотреть слайды? — спрашивает Дорис, не обращаясь ни к кому в отдельности.

— Да, милая моя, — говорит Берил, — похоже на то.

— Строго говоря, это компьютерная презентация, — уточняет Филдинг, включая серебристую лазерную указку, вынутую из кармана. — Итак, как я уже говорил. «Уопулд компани лимитед». «Уопулд груп». И «Спрейнт». Корпорация «Спрейнт». Американская корпорация «Спрейнт». — Филдинг сжимает губы, опускает глаза, поворачивается в профиль к публике и начинает медленно прохаживаться, держа руки за спиной. Он представляет, что должен склонить на свою сторону суд присяжных. — Помню, когда я был…

— Значит, там компьютер? — спрашивает Берил, заглядывая под стол.

— Компьютер вот здесь, бабушка.

— Как, вот это?

— Да, именно.

— Надо же… Переносной?

— Можно и так сказать. Портативный компьютер, ноутбук, бабушка Берил. Так вот…

— Тогда почему он от нас отвернут? Мне же не видно телевизор, ну этот, экран. А тебе, Дорис, видно?

— Как ты сказала, дорогуша?

— Видно тебе экран? На этом агрегате.

— Мне… Думаю, он на месте.

— А тебе его видно?

— Ну, в общем…

— То есть плохо?

Что за ересь они несут?

— Простите, я не совсем… — начинает Филдинг, и тут до него доходит. — Ага, понимаю! Суть вот в чем. Компьютер сообщает проектору, что показывать на большом экране, вот здесь. На этом полотнище, видите? Вам не нужно сидеть перед монитором. У меня в руке небольшой пульт, с помощью которого я управляю показом. Все очень рационально, но это сугубо технические подробности.

— Небольшой пульт? — переспрашивает Берил, косясь на приспособление, которое Филдинг только что извлек из заднего кармана.

— Будем смотреть телевизор? — спрашивает Дорис.

— Милые дамы, это всего лишь техника. Суть в другом. — Филдинг бросает взгляд на Олбана, но оттого никакой поддержки: сидит себе нога на ногу и ухмыляется.

— Надеюсь, это не с моей кровати простыня! — говорит Дорис, глазея на полотнище экрана. — Ха-ха-ха!

Полный абзац, думает Филдинг.

— Смотрите, я вам сейчас кое-что покажу.

Он отступает в сторону, нажатием кнопки вызывает логотип компании, и на экране возникает картинка — стилизованное изображение коробки с игрой «Империя!», вокруг которой разбросаны фишки и карточки. Камера резко наезжает на поверхность доски, фокусируясь то на фишках, то на отдельных игровых полях.

— Вот это да!

— Ничего себе!

Филдинг улыбается. Наконец-то заинтересовались. В действительности это немногим более чем навороченный скринсейвер, но он показывает, как работает система.

— Умно, ничего не скажешь! — говорит Берил.

— Это фильм? — Дорис, как и прежде, озадачена. — Мы будем смотреть фильм? — Она наклоняется к Берил. — Ты же знаешь, я целый фильм не высижу, мне придется время от времени выходить.

Филдинг демонстрирует дагерротипный портрет своего прадеда, основателя компании Генри Уопулда, который благодаря бакенбардам выглядит весьма импозантно, как и подобает викторианскому джентльмену.

— Помню, когда я был… — снова начинает Филдинг.

— Смотри, Дорис! — восклицает Берил. — Старина Генри собственной персоной!

— Да нет, это просто слайды, — говорит Дорис. — А откуда они берутся?

— Неужели они внутри этого, как его, проектора? — спрашивает Берил.

— Нет, все данные — в компьютере, — отвечает ей Филдинг, храня самообладание. — Проектор отображает их на экране. Понимаете? А я контролирую показ при помощи пульта. Самое обычное… средство достижения цели. — Филдинг возвращает на экран логотип компании. — Видите?

— По второму кругу! — восклицает Дорис и наклоняется к Олбану. — Олбан, что это такое?

— Чудо техники, Дорис, — отвечает он ей.

— А ты так умеешь? — спрашивает она.

— Нет, это Филдинг у нас специалист. А я на побегушках.

— Ты — на поблядушках?

— На побегушках, Дорис! — хохоча, повторяет он в полный голос. — Вроде как помощник.

Но в понимании Филдинга это совсем не так. Помощник хренов, самодовольный кретин. К стулу прилип да еще зубоскалит. А Филдинг тем временем начинает потеть.

— Друзья мои, — говорит он. — Я понимаю, вся эта технология может показаться немного…

— Ну-ка, что тут такое? — спрашивает Берил и тянется к ноутбуку, чтобы исследовать его на ощупь.

— Берил! Пожалуйста, не… — начинает Филдинг.

Она оставляет компьютер в покое. А Филдинг, должно быть, случайно нажимает не на ту кнопку, потому что изображение коробки с игрой снова сменяется портретом Генри, а затем фотографиями разных знаменитостей за игрой в «Империю!»: вот Бинг Кросби и Боб Хоуп17 с озадаченным видом сражаются в американскую версию игры; а вот знаменитый кадр в Балморале из старого телевизионного фильма про королевскую семью — на заднем плане видна игра; следом идет другой кадр, из сериала «Истэндеры»18 (упоминания названий не допускалось, но всегда можно крупным планом снять коробку или заставить одного из героев постоянно упоминать «эту игру, покорившую мир»). Дальше в течение нескольких секунд разворачивается новейшая электронная версия игры, за которой следует многоцветная, уходящая в правый верхний угол диаграмма прошлых объемов продаж с прогнозом на будущее. В общем, презентация Филдинга — на последнем издыхании.

— Извините. Извините. — Филдинг вздыхает и прокручивает изображения назад, к старому Генри.

— Опять Генри! — говорит Дорис. — Сдается мне, я его уже видела.

— Думаю, теперь и нас с тобой покажут, милая моя, — говорит ей Берил.

Она улыбается Филдингу, и тот совершает очередную ошибку: направляет на свою ладонь лучик лазерной указки, чтобы проверить, работает она или нет.

— О! А это что за штука? Для чего? — спрашивает она.

— Это лазерная указка, — покорно объясняет ей Филдинг, направляя указку в угол экрана.

— Ой, что это? — интересуется Дорис.

С этой минуты Филдинг, можно сказать, теряет свою аудиторию. Ее намного больше интересуют указка, пульт и загадочный способ передачи изображения от ноутбука к проектору при помощи соединительного кабеля, чем захватнические поползновения корпорации «Спрейнт» и тщательно продуманная история о многолетних трудах семьи на благо страждущего мира, который наконец-то получил высококачественную игру в новом, электронном исполнении.

Почему-то они проводят остаток вечера за игрой в средневековую версию «Империи!»: рубятся и кромсают друг друга в кровавых побоищах, ведут осаду крепостей и увертываются от пушечных ядер размером с баскетбольный мяч, хотя и без помощи пульта — просто давят на кнопки ноутбука, создавая полный хаос. Без стакана не разберешься. Дорис и Берил выхватывают друг у друга лазерную указку — либо чтобы использовать ее как воображаемое оружие, либо чтобы посветить на промежности и гульфики персонажей. Берил в особенности понравилась ластовица, и при виде этой детали мужского костюма она каждый раз оглушительно визжит. Дорис вызывается приготовить на всех кофе, отказывается от посторонней помощи и приносит чай. Ирландский чай, если таковой существует: она плеснула в чай виски. Помои редкостные.

Берил производят в маркграфы. Олбан ржет. Дорис засыпает. Под экраном резво проносится мышь, удирающая в сторону двери. Начинается погоня.


Олбан валялся в постели, прихлебывая воду и обдумывая телефонный звонок, сделанный ранее. Он испросил разрешения воспользоваться телефоном только после того, как они взяли в окружение почти всех мышей и засекли Бориса, который обвился вокруг водогрея в сушилке на верхнем этаже. В темноте комнаты Олбан вновь отпил воды и улыбнулся. До чего же классно лежать на настоящей двуспальной кровати с постельным бельем и подушками. Видавшая виды кровать с медными шишечками, скрипучая, продавленная с одного боку, оказалась достаточно удобной. Впрочем, у него были основания надеяться, что следующую ночь он проведет не в этой кровати. Отпив еще воды, он стал прокручивать в голове тот разговор, ухмыляясь в потемках.

— Грэф слушает.

— Привет.

— Кого я слышу: мистер Макгилл!

— Как жизнь?

— Неплохо. А ты как?

— Нормально.

— Ты где?

— В Глазго.

— Это хорошо. Встретимся?

— Завтра?

— Отлично. Я, кстати, могу и сегодня.

— Соблазн велик.

— На то и расчет. — Он слышал, как она улыбается. — Цени! Ни с кем другим не проявляю такой готовности.

— Я бы тоже хотел сегодня. Но семейные дела не пускают.

— Твои бабушки? Берил и Дорис?

— Они самые. И еще двоюродный брат.

— Тогда до завтра. Привет старушкам.

— Спасибо, передам. Где встречаемся?

— Заходи за мной на факультет. Только не раньше семи. Я тут уезжала на конференцию, так что работы скопилась уйма.


На самом деле он не там. Он это понимает, а что толку? Он это понимает, но не может ничего поделать.

Он не там: во-первых, этого не может быть никогда. Во-вторых, никого там не было, это всем известно, это факт. В-третьих, это случилось, когда ему было всего два года, а во сне он на несколько лет старше. Ему лет пять, не меньше, и он понимает кое-что из происходящего, может говорить и умолять ее (пусть даже она не слушает, пусть даже она не может слышать, пусть даже она его не видит). Во сне он ходит стремительной походкой, чтобы поспевать за ней, когда она идет через весь дом, доходит до прихожей, надевает длинное темное пальто с вместительными прорезными карманами, которое прежде носил ее отец, а иногда, как, например, в этот раз, он даже может выйти следом за ней из мрака дома на дневной свет и не отстает, когда она ступает на темную, сырую тропинку под сенью ольхи и рябины и продолжает путь под солнцем, направляясь к сторожке у ворот и по шоссе — к морю.


Сон был прерван, когда открылась дверь и кто-то переступил через порог, на мгновение впустив в спальню свет.

— Олбан? — прозвучало в темноте.

Сначала он не был уверен, что сон кончился, и на какую-то долю секунды решил, что это, возможно, мама, наконец-то внявшая его мольбам. Пришлось сделать над собой усилие, чтобы проснуться. Похоже, спал он совсем недолго.

— Это ты, Берил? — спросил он.

— Включи-ка свет, — приказала бабушка Берил. — Боюсь ободрать ноги. В моем возрасте ссадины не заживают.

Он ощупью поискал прикроватную лампу и щелкнул выключателем. Бабушка Берил пришла в длинной белой ночной сорочке, поверх которой набросила теплый халат из шотландки. Ее волосы — ее настоящие волосы — были седыми, клочковатыми и редкими.

— Что-то случилось? — спросил он.

— Нет, — ответила она. — Вообще-то да, но ничего сверхъестественного.

— Борис в террариуме?

— Кажется, да. — Она подошла и завернула край простыни в ногах кровати. — Подвинься, племянничек, и передай мне подушку. — Берил откинула одеяло со своей стороны, взяла протянутую ей подушку и забралась на кровать, положив подушку за спину, чтобы сидеть прямо, лицом к Олбану. Она вперила в него обезоруживающе ясный взгляд. Он немного подтянул одеяло, чтобы прикрыть соски, поражаясь собственной стыдливости. Его двоюродная бабушка глубоко вздохнула.

— Итак, Олбан.

— Слушаю, Берил.

— Ты получил мое письмо?

— Получил. Правда, только сегодня. Филдинг привез его из Уэльса.

— Прочел?

— Прочел. — Он потянулся за стаканом воды. — Пить хочешь?

— Да, будь добр. Спасибо.

— На здоровье.

— Так вот, — сказала она, сцепив руки. — К сожалению, с тех пор как я написала это письмо, медицинские показатели стали вовсе никудышными.

— О Берил, сочувствую, — сказал он.

В письме говорилось, что она занемогла и проходит обследование. А поскольку Берил, как известно, никогда не жаловалась — и вообще не обращала внимания — на здоровье, он догадывался, что дело нешуточное, если уж она затронула эту тему.

— А сам думаешь: дотянула до девяноста, скажи спасибо, и так далее и тому подобное. — Берил не нуждалась в соболезнованиях. — Короче говоря, весьма вероятно, что в течение года или около того я отдам концы. Ха! Будто в этом возрасте можно ожидать чего-то другого. А все-таки противно, что у меня нашли эту гадость, которая оканчивается на «-ома» и, по всей видимости, не оставляет ни малейшей надежды. Однако полгода-год у меня в запасе есть. Единственный плюс — у больных моего возраста рак развивается очень медленно: раковые клетки так же слабы и немощны, как и весь организм, а потому делятся еле-еле.

— Ох, Берил…

— Прекрати охать, сделай одолжение, — вспылила она, гневно моргая. — Я признательна людям за сочувствие, но в разумных пределах. Все мы не вечны. Мне-то еще повезло — как-никак, получила предупреждение.

— Я могу что-нибудь сделать?.. — начал он.

— Конечно, — с легкостью ответила она.

— Что именно?

— Закрой рот и слушай.

— Хорошо.

— Так вот: учитывая, что моя болезнь прогрессирует, а самочувствие ухудшается, мне, видимо, придется по своему разумению распорядиться собственной жизнью, потому что я не намерена терпеть муки, если нет надежды на выздоровление. Как ты понимаешь, я обязана тебя подготовить, но знай: с моей стороны это будет лишь практический способ избежать неприятностей, вот и все. Ясное дело, люди обычно порицают такие решения: дескать, это слабость, нужно бороться до последнего, возможны самые невероятные повороты и так далее; но для меня вопрос решен, и я хочу, чтобы ты — именно ты — был к этому готов. А еще мне подумалось, что беды, от которых можно спастись самоубийством, в противном случае растянулись бы на всю оставшуюся жизнь. Если человек понимает, что ему уже не светит ничего, кроме страданий, которые уйдут лишь со смертью, то это осознание само по себе невыносимо, и чем ты моложе, тем хуже. Вот что лезет в голову, когда вокруг тебя сжимается кольцо. Может, это все и не так, но я должна была тебе открыться. — Она помолчала. — Понимаешь?

Она видела, что Олбан порывается что-то сказать. Он набрал побольше воздуха, но в конце концов только кивнул и выговорил:

— Понимаю. Спасибо.

— А теперь второе, о чем упомянуто в письме. Мы с тобой об этом беседовали пару лет назад.

После паузы Олбан, не найдя ничего лучшего, пробормотал:

— Ну да.

— Не знаю, насколько ты осведомлен о подробностях своего появления на свет.

Олбан отвел глаза, словно хотел обшарить взглядом темные углы.

Он пожал плечами.

— Родился в поместье Гарбадейл третьего сентября тысяча девятьсот шестьдесят девятого года. Мои родители поженились там же, за два дня до этого события. Прежде они жили в Лондоне. Учились в Высшей школе экономики, где и познакомились. Потом осели в Гарбадейле, и отец стал, ну, правда, неофициально, кем-то вроде стажера-управляющего. Думаю, именно в тот период он увлекся живописью. Уинифред и Берт тоже большую часть времени проживали в Гарбадейле. Мама — Ирэн — занималась моим воспитанием, хотя временами ее подводило здоровье. Возможно, сказывалась послеродовая депрессия. Наша семья жила в поместье, пока… Пока мне не исполнилось два года. До маминой смерти. — Он снова повел плечами.

Берил впала в задумчивость, и без того маленькие глазки, окруженные морщинами, превратились в щелки.

— Хм. Так-то оно так. Но я хотела тебе рассказать, что произошло в конце августа того года — когда ты еще не родился.

Он кивнул и сложил руки на груди.

— Тебе известно, что в Лондоне твою мать сбил автобус, за считанные недели до твоего рождения?

— Да. Это стало одной из причин ее переезда… их с отцом переезда в Гарбадейл — ей нужно было поправить здоровье.

— Допустим… Однако довольно странно после такой тяжелой аварии отправляться за пятьсот миль от дома, пусть даже в спальном вагоне и в большом удобном автомобиле. У нее были множественные ушибы и сотрясение мозга.

— Знаю.

— Если бы ее сбила машина, у нее бы и ноги были переломаны.

— Вполне возможно, — сказал он. — Но травмы, по всей видимости, были не такими уж серьезными: через пару дней ее выписали из больницы.

— Что правда, то правда. — Берил задумалась.

Положа руку на сердце, этот разговор был ему неприятен. Он вообще не любил предаваться таким мыслям. На протяжении всей сознательной жизни он избегал возвращаться в тот большой мрачный дом и заросший сырой сад, окруженный пустошью, где не было ничего, кроме осклизлых валунов и растрепанного грозами вереска. В детстве его несколько раз привозили в Гарбадейл на выходные, в гости к бабушке Уинифред и дедушке Берту, а однажды, вскоре после рождения его сестры Кори, они провели в поместье целую неделю, но ему там никогда не нравилось, и, оглядываясь в прошлое, он понимал, что отец тоже терпеть не мог эти поездки. Ничего удивительного. Олбан один-единственный раз вернулся туда по собственной воле: ему потребовалось кое от чего избавиться. С тех пор он был там редким гостем и, если покрепче стиснуть зубы, уже не испытывал робости ни перед здешними местами, ни перед прошлым.

— Видишь ли, — сказала бабушка Берил, — я как раз была в Лондоне, когда твоя мать попала в аварию.

— Угу, — пробормотал Олбан.

Берил служила медсестрой в Женском вспомогательном корпусе ВМС, потом работала в системе здравоохранения, после чего завербовалась в Саудовскую Аравию и Дубай, а в Глазго поселилась только перед выходом на пенсию.

— Ее сбили на Лоук-стрит, а там как раз неподалеку была больница, — поведала Берил. — Вернее, частная клиника. Как сейчас говорят, центр плановой хирургии. Один из тамошних докторов первым прибыл на место аварии. На другой день я пришла к ней в больницу Святого Варфоломея. Она была накачана снотворным: я ничего не могла из нее вытянуть. Пыталась ее разговорить, но меня попросту выставили из палаты. Медсестра-монашка не выбирала выражений. Я объяснила, что, мол, прихожусь пациентке родственницей и сама работаю хирургической сестрой, но она и слушать не стала. Помню, я тогда подумала: ну и грубиянка. — Берил нахмурилась, будто этот инцидент тридцатипятилетней давности все еще не давал ей покоя. — В Лондон я приехала буквально на пару дней — проведать старую боевую подругу. Пользуясь случаем, забежала на чашку чая к Уин и Берту, которые тогда жили в Южном Кенсингтоне, и тут явились полицейские, чтобы сообщить об аварии. А я только-только присела, даже не успела макнуть печенье в чай. Уин и Берт, как узнали о случившемся, сразу помчались в больницу, а меня оставили за хозяйку — отвечать на телефонные звонки и так далее. Вернулись к ночи, сказали, что Ирэн без сознания и к ней не пускают. Но я все равно с утра отправилась туда, чтобы проверить, обеспечен ли ей надлежащий уход. А на следующий день меня уже ждал Персидский залив. Так что другого шанса повидаться с ней у меня не было. — Она на мгновение умолкла. — Больше я ее не видела.

— Ну все равно спасибо, что ты пошла ее навестить.

— Что-то она сказала, лежа на больничной койке, — вдруг вспомнила Берил. — Сама-то, бедняжка, вряд ли понимала, что происходит, но эту фразу выговорила вполне связно.

— Какую?

— Что он его не хотел, и в этом вся причина.

Олбан на секунду задумался над услышанным:

— Как, извини?

Берил отчетливо повторила:

— Он его не хотел, и в этом вся причина.

— Боже мой, — у него расширились глаза, — «его» — это значит меня, да?

— Мужчина, что с него возьмешь. — Берил вздохнула. — Да, очевидно, тебя. Вопрос в том, кто такой «он». И не значит ли это, что она шагнула под автобус намеренно?

— Епт… — вырвалось у Олбана. — Черт возьми, Берил.

— Перед отъездом на Ближний Восток я разыскала твоего отца для серьезного разговора. — Она помолчала. — Скажи, Олбан, у твоего отца когда-нибудь были задатки лицедея? Или отъявленного лжеца?

Олбан, недослушав, отрицательно покачал головой. Энди во всех отношениях был самым обычным, бесхитростным человеком. Довольно тихий, вероятно, немного занудливый — иными словами, не слишком общительный и несколько чопорный. Он был хорошим, заботливым отцом и, насколько мог судить Олбан, ни разу в жизни не солгал. Черт побери, когда в раннем детстве Олбан напрямую спросил его, придет ли к ним Дед Мороз, отец выложил ему все, как есть. Олбан до сих пор не мог забыть, как пришел в смятение от услышанного, и горько пожалел, что его папа в отличие от других отцов не придумал какую-нибудь правдоподобную отговорку.

— Лицедея? Лжеца? Нет, — ответил он.

— Хм. У меня сложилось другое мнение. Я тогда решила: либо в твоем отце пропадает великий актер, либо он говорит правду. Вряд ли Эндрю — тот самый «он», которого она упомянула.

— Она ведь была в полубессознательном состоянии, Берил. Скорее всего…

— Скорее всего, просто бредила, — подхватила Берил.

— Вот-вот.

— Не исключено.

Некоторое время они молчали, а потом Олбан сказал:

— Кто же тогда «он»? Дед?

— Или один из твоих дядюшек? Блейк, Джеймс, Кеннард, Грэм? Честно скажу, я терялась в догадках. И до сих пор теряюсь. Дело в том, что все они души в тебе не чаяли, особенно Берт. Если кто-то из них и не хотел твоего появления на свет, он точно переменил свое мнение, как только ты родился.

— Как бы там ни было, на дворе стоял шестьдесят девятый, а не сорок девятый год, — сказал Олбан. — Не так уж и страшно было забеременеть вне брака. Правильно я понимаю?

— По сравнению с временами моей юности — не так уж и страшно, — согласилась Берил. Но что-то в ее голосе насторожило Олбана.

— Не подумай, что знаю по собственному опыту, просто кое-кто из подружек… — Она махнула рукой.

— Их можно только пожалеть.

— А уж как они сами раскаивались!

— Ты с кем-нибудь это обсуждала? — спросил ее Олбан.

Берил снова нахмурилась:

— Только с Уинифред. Не знаю, поделилась она с кем-то еще или нет.

— Мне она ничего такого не говорила.

— Понятное дело. — Берил закрутила простыню у себя на груди. Потом отпустила, узел развязался, а ее руки бессильно упали по бокам. — Наверно, я просто старая дура, Олбан. Много воды утекло с тех пор… — Она потупилась, и Олбан с удивлением отметил, что двоюродная бабка вдруг сделалась беспомощной и уязвимой.

Но очень скоро она собралась с духом, прочистила горло и сказала:

— Ты меня не слушай. Напрасно я завела этот разговор. — Она улыбнулась; это была тихая, нерешительная улыбка, которая озарила старческие глаза и обтянутое кожей лицо, выдающее очертания черепа, желтое от прожитых лет и размеченное выпуклыми голубыми венами. — Поздно спохватилась, да? Ну что ж поделаешь. Считай, почуяла неладное и побежала, как крыса с корабля. Человек с годами дает слабину. Воспоминания давят, всяческие… тайны, подозрения… И груз их все тяжелее. — Она посмотрела на него каким-то особенным взглядом и добавила: — С возрастом это сказывается.

Тут она широко зевнула, прикрыв тонкие губы высохшей ладошкой.

— Пойду-ка я к себе. Не обессудь, что потревожила.

— Ничего страшного, — отозвался он, наблюдая, как она поправляет постель. — Берил?

— Что, дружок?

— А ты кому-нибудь еще рассказывала о проблемах со здоровьем?

— Только в самых общих чертах, милый мой. Если уж иначе нельзя — приходится людям что-то объяснять, в противном случае, — она дважды постукала себя по носу, — будут вынюхивать.

Берил выскользнула из-под одеяла.

Крошечная, худенькая, как ребенок, подумалось ему.

Профессиональным движением Берил заправила простыни.

На полпути к дверям она обернулась.

— Что это была за ахинея сегодня вечером? Насчет компании, акций и прочего? К чему Филдинг это затеял?

— «Спрейнт» хочет захватить компанию. Филдинг пытается организовать сопротивление, вроде бы при поддержке Бабули.

— Ах вот оно что… — Она задумалась. — По-моему, у меня всего-то процента два-три. А у Дорис и того нет.

— Филдинг может вам все разложить по полочкам.

— Я никогда не стану голосовать за продажу компании. — Двоюродная бабушка Берил направилась к двери, бормоча на ходу: — Могли бы хоть узнать мое мнение. — У порога она остановилась, держась за дверную ручку. — Ой, а завтра-то?

— Ты о чем, Берил?

— Вы, кажется, обещали нас отвезти на скачки в Эйр. Надеюсь, не передумали?

— Мы — с превеликим удовольствием. — Он улыбнулся.

Она уже отворила дверь, но потом, нахмурившись, помедлила:

— Это не так уж обременительно, согласись. Мы бы все равно поехали. Просто теперь можно отменить заказ лимузина.


В конце концов на следующий день за завтраком Филдингу представляется возможность провести беседу. Рано утром ему и Олу приходится идти за продуктами, из которых им самим еще и поручают приготовить что-нибудь вкусненькое (слава богу, стряпней занимается — по собственной инициативе — Олбан: кулинарное искусство Филдинга ограничивается скорее дегустацией). Старухи выглядят свежими, как огурчики, невзирая на количество шерри-бренди и персикового шнапса, которое они оприходовали накануне вечером. Филдинг чувствует себя немного помятым, хотя и умело это скрывает; у Ола слегка усталый вид (спасибо, хоть бороду подровнял, думает Филдинг. Выглядит почти опрятно. Не иначе как встречается сегодня с математичкой — любовь, куда ж денешься). По общему мнению, вчера вечером Филдинг обещал отвезти всех на скачки, хотя, признаться, сам Филдинг в этом сомневается. Как бы то ни было, ему нужно лишь убедить себя, что это вроде общения с клиентами, с будущими покупателями. Поддерживай приятную беседу. С утра обработай — за ланчем дожмешь.

Судя по всему, старушки благосклонно воспринимают его слова. Хотя позже, когда Олбан и Филдинг убирают со стола, а дамы наверху готовятся к выходу в свет, Ол говорит:

— Знаешь, Филдинг, я приехал сюда от нечего делать, но считай, что меня здесь нет, и больше я никуда не поеду ради того, чтобы агитировать за сохранение семейной фирмы. Если бы у меня была возможность поговорить с людьми, узнать их мнение, возможно, помочь им разобраться в ситуации, тогда бы еще куда ни шло.

— Братишка, ты либо поддерживаешь эту продажу, либо нет. Давай определяйся.

Олбан только улыбается:

— Глупо заставлять людей делать то, чего они не хотят, — это обречено на провал.

Филдинг не верит своим ушам. Какой наивняк!

— А чем, по-твоему, занимаются реклама и маркетинг? — втолковывает он двоюродному брату. — Заставляют людей делать то, чего они не хотят.


На скачках, в общем и целом, день проходит неплохо. Филдинг не делает ставок, что старушки расценивают как дурной тон. Даже Олбан ставит небольшую сумму (проигрывает), но Филдинг предпочитает, чтобы шансы были повыше. Нет, он, конечно, любит риск (а бизнес — это настоящий риск), но шансы на успех должны быть более ощутимыми и, положа руку на сердце, более управляемыми. Где-то погладить по шерстке, где-то подмазать, где-то подтолкнуть и так далее.

День проходит приятно, весело, на свежем воздухе; скаковой круг за побеленной деревянной оградой, словно оставшейся с прежних времен, создает приподнятое настроение; на трибунах немало колоритных персонажей: здесь, кажется, собрались все фетровые шляпы Шотландии и Северной Англии — то ли ради общения, то ли с какими-то иными целями. Ланч, кстати, тоже удался. Старушки, хмелея от джина с тоником и белого вина, с явным интересом слушают призывы Филдинга не продавать компанию корпорации «Спрейнт». Он говорит себе, что клиенты созрели. Миссия выполнена.

Ол выпивает пару рюмок, но потом переходит на воду. Как и следовало ожидать, у него сегодня свидание с этой математичкой и он не хочет приходить в непотребном виде. И все же Филдинг уверен, что Олбан прикладывался к фляжке Берил, чтобы отметить единственный в тот день выигрыш. За руль, конечно же, садится Филдинг, и если дорога до ипподрома была одно удовольствие, то выехать с парковки оказывается чертовски сложно.

— Терпеть этого не могу, — говорит Филдинг, когда их машина, бог знает, какой по счету, застревает в многосотенной очереди на выезд.

Должна существовать платная парковка, с которой можно выехать в любой момент; за это не жалко и заплатить, считает он. И почему эти чокнутые бабки не VIP-персоны? Олбан, хоть и сидит с ним на переднем сиденье, не отвечает. Берил и Дорис сидят сзади и уже предупредили, что им срочно нужно по-маленькому, а иначе будет поздно. Между тем обеих уже клонит в сон. Это может обернуться либо желанной отсрочкой, либо печальными последствиями для салона автомобиля.

— Ненавижу чувствовать, что я где-то застрял, — твердит он, нависая над рулем, — ненавижу очереди, ненавижу, когда меня пасут, запирают, погоняют, как в стаде. Терпеть не могу… это ощущение застоя.

— Как ты сказал, дружок? — среди прочих звуков раздается голос Берил.

В машине играет какая-то классическая фортепьянная тягомотина — Филдинг приобрел этот диск, чтобы производить впечатление на клиентов; сейчас он понадеялся, что это отвлечет старушек от мыслей о мочевом пузыре.

— Терпеть не могу это ощущение застоя, — повторяет он во весь голос и раздраженно сигналит.

— Мм? А? Неужели? — в полусне или в подпитии переспрашивает Дорис. — Стоя?

— Он не может терпеть… — начинает растолковывать Берил.

— Понимаю. Мы с тобой — тоже, дорогуша.

Олбан поворачивается к ней, его разбирает хохот. Берил тоже хихикает.

Филдинг качает головой. Определенно фляжка была лишней.


— Вопросы и ответы — это не полюса магнита. Одно не всегда предполагает другое. Есть множество вопросов, не имеющих ответа.

С этими словами она берет его правую руку и внимательно изучает в закатном свете, проникающем из окна над кроватью. Большим пальцем поочередно гладит кончик каждого пальца его руки.

— Так чувствуешь? — спрашивает она.

— Вроде да.

Она нежно целует каждый палец, слегка размыкая губы.

— А так?

— Угу. А за что их целовать?

— Может, я обладаю магическими целительными способностями, — объясняет она и пожимает плечами, отчего бледные груди слегка покачиваются. — Да что терять?

Верушка Грэф наполовину чешка, и иногда, очень редко, он отмечает, что она как-то особенно строит предложения. Он чувствует, что это «Да что терять?» войдет в его коллекцию фраз-талисманов, потаенных знаков отличия и обожания.

Такая же коллекция осталась у него от Софи. Хранится до сих пор в неприкосновенности, хотя порой хочется ее забыть.

Верушка Грэф — высокая блондинка; сейчас она отращивает свои крашеные в черный волосы, и у корней виден естественный цвет. У нее скуластое лицо, волевой нос с изящно вырезанными, изогнутыми ноздрями и широко посаженные глаза; когда эти васильковые глаза распахнуты — а такое бывает почти все время, — с ее лица не сходит иронично-изумленное выражение.

Олбану видно, что у нее на левом боку, на участке шириной с ладонь, слегка загорелая кожа прочерчена тонким сплетением неглубоких шрамов. Они переходят на спину полузабытой рождественской татуировкой, привезенной из Таиланда, где ее волной протащило по коралловым рифам вблизи острова Такуа-Па, к северу от Пхукета.

В ее движениях подчас сквозит легкая неуклюжесть, будто ей мешают длинные ноги и руки, но это впечатление развеивается, когда она занимается спортивными упражнениями; что-то в ней есть от застенчивого подростка, который еще не знает сам себя.

— Разве это не зависит от постановки вопроса? — спрашивает он.

— Наличие ответа? — Ее глаза все еще закрыты. — Конечно, зависит. — Она умолкает. Немного хмурится, и между светлыми бровями появляется морщинка, единственная на ее лице. — Хотя для того, чтобы точно сформулировать вопрос, иногда приходится вначале на него ответить. Что не всегда решает проблему.

— Вопрос касается моей родни. У нас проблемы вообще не решаются.

— Интересная у вас семья. Но мне понравились те, кого я видела.

— Тебе понравились те, кого, по моему мнению, безопасно было с тобой знакомить.

— Оберегаешь своих! Как ты заботлив. — Она открывает глаза и, ухмыляясь, смотрит на него. А про себя думает, что хватила через край.

— Конечно, — говорит он. — Я ведь прежде подумал. Выбрал, кого ублажить.

— Меня очень легко ублажить.

Ей тридцать восемь, она старше его на два года. Он помнит, как удивился, когда через несколько дней после их знакомства в безликом китайском отеле она заговорила о своем возрасте. А еще он помнит, что эта разница в возрасте его слегка расстроила, поскольку он для себя постановил, что девушки у него всегда будут моложе. Что за ерунда? С чего он так решил?

Он не перестает удивляться, что у них завязался роман, — и не только потому, что чувствует себя битюгом рядом с чистокровной, породистой лошадкой. Она высокая блондинка (точнее, чаще всего блондинка и определенно была блондинкой в день их знакомства в Шанхае), стройная, с маленькой грудью и узкими бедрами, а ему тогда нравились пышные, чувственные женщины с рыжими или каштановыми волосами. Она не имеет ни малейшего желания заводить семью, а он все еще лелеет тайные мечты стать отцом, главой семейства. Она математик, преподает в университете, увлекается спортом и совсем не интересуется садоводством: в ее аккуратной, полупустой квартире нет ни единого зеленого ростка; кроме того, они поссорились и чуть было не расстались из-за чертовой войны в Ираке: он поддерживал военные действия, хотя и без энтузиазма, с разными оговорками (а теперь и вовсе отказался от этих убеждений, стал еще циничнее, чем прежде), она же с самого начала была против войны, потому что после одиннадцатого сентября поняла, что под предлогом кары за жестокость будут твориться еще большие зверства.

В то время он посчитал такое мнение чересчур циничным, а теперь надеялся, что это будет последней иллюзией в его жизни.

Она живет на последнем этаже многоквартирного дома в Пэтрике. Старые дымоходы навсегда потухших каминов оставили на стенах вековые следы копоти, вернуть зданию первоначальный розовый цвет могла бы только пескоструйная чистка. До этого района пятнадцать минут ходьбы от дома Берил и Дорис и чуть больше — от университета. Из окон квартиры частично открывается вид на реку и невысокие холмы за Пейсли.19 Жилье полупустое, мебели — необходимый минимум, телефона нет, телевизора нет. Зато есть радио и миниатюрный CD-плеер, а рядом, на полках небольшого стеллажа, — Бах, Моцарт, Бетховен и полное собрание альбомов Led Zeppelin. На окнах — ни занавесок, ни штор: она любит просыпаться с рассветом, а в разгар лета, когда солнце встает слишком уж рано, пользуется маской для сна, позаимствованной у «Эр Франс».

Все это странным образом контрастирует с обстановкой ее университетского кабинета, где царит невообразимый беспорядок: там громоздятся три разных компьютера, пять мониторов (от массивного электронно-лучевого старья до самого прогрессивного жидкокристаллического чуда техники), два телевизора, лекционный проектор и шкаф-кубик, в который засунуто с десяток одинаковых красно-серебристых лавовых светильников в форме космических ракет. Нашлось место и для растений: здесь прижились скромная юкка, пара базиликов и небольшой кактус, похожий на подорвавшийся на мине мяч для гольфа. Все это было ей подарено, а она забывает поливать — надежда только на коллег. Единственное сходство с квартирой состоит в том, что в кабинете никогда не закрываются жалюзи. Она заявляет, что характер работы постоянно вынуждает ее смотреть в окно, потому что иначе невозможно думать, а жалюзи только мешают, в какой бы точке кабинета она ни находилась.

Выросла она в Глазго, учиться поехала в Трир, потом закончила аспирантуру в Кембридже по специальности «геометрия», хотя в последние годы приобрела привычку качать головой по прочтении нового плода с очередной ветви бурно растущего математического древа и бормотать: «Надо было идти в теорию чисел».

Время от времени она ввязывалась в сложные и порой невероятно жаркие дискуссии на интернет-форумах, обсуждая с далекими от ее рода деятельности незнакомцами природу сознания и такие головоломные, туманные вопросы, как: «Где искать числа?» («Там, где вы их оставили?» — подсказал как-то Олбан). Этот вопрос так и остался нерешенным; она обсуждала его с парнем из Университета Сент-Эндрюс, интересовавшимся философией математики — специальностью, о существовании которой Олбан даже не догадывался, но сейчас узнал с каким-то смутным удовлетворением.

Однажды у нее в гостиной он выдвинул какой-то глубокий ящик и обнаружил коллекцию из четырех десятков пресс-папье венецианского стекла. Они отличались затейливой, яркой, радостной цветовой гаммой.

— Почему ты их прячешь? — спросил он, поднеся к свету одно из них.

— Пыль собирают, — нехотя объяснила она, лежа на диване.

Они играли в шахматы, и она обдумывала следующий ход. Из двадцати партий он выиграл только одну и втайне надеялся обставить ее хотя бы еще разок.

Единственная ее дорогостоящая причуда лежала, можно сказать, под ногами: она любила восточные ковры — чем сложнее орнамент, тем лучше, а потому голые доски пола скрывались под персидскими, афганскими и пакистанскими коврами. По современным стандартам, комнаты у нее были огромной площади, однако всего две — спальня и гостиная; место на полу практически уже кончилось, и она начала развешивать ковры на стенах, от чего дом стал более уютным и меньше походил на клетку, думал Олбан. Хотя квартира все же выглядела довольно аскетично.

Такая строгость распространялась и на ее одежду. Обычно она ходила в белой рубашке, черных брюках и пиджаке. У нее было десятка три практически одинаковых белых блуз-рубашек, примерно дюжина брюк, а также несколько пар черных джинсов и штук шесть черных пиджаков, о каждом из которых, за исключением кожаного, можно было сказать, что они от одного и того же костюма. Из обуви она предпочитала шнурованные ботинки на низком каблуке. У нее было черное пальто и две пары черных же зимних перчаток. Этот гардероб венчала черная шапка-ушанка, которая подошла бы для туристского похода, но она извлекалась на свет только в трескучие морозы.

Для торжественных случаев, когда обойтись любимыми брюками с пиджаком не получалось, она держала в шкафу длинное черное платье и маленькое черное платье. Однако, по ее собственной оценке, если она не расхаживала голышом и не занималась спортом, то в девяносто девяти процентах случаев оставалась верна своему привычному черно-белому виду.

— А во время отпуска? — спросил он тогда.

— Отпуск не в счет, родной.

Один раз — один-единственный раз — он видел ее в макияже, когда подружки накрасили ее перед университетской вечеринкой. Он тогда подумал, что она сделалась умопомрачительно эффектной, но перестала быть собой. Потом она сама говорила, что с непривычки была как в маске и терпела ужасные неудобства.

А так она не только не красилась, но даже не носила с собой расческу или щетку для волос. Олбан несколько раз наблюдал ее утренний туалет: она споласкивала лицо водой, рьяно его терла, промокала полотенцем, а затем погружала влажные пальцы в коротко стриженые волосы.

И все.

После спортивных тренировок она принимала душ. Она играла в сквош и при этом носилась по площадке «смертельно раненным гепардом», как выразился лектор по английской литературе, с которым Олбан разговорился в гостях, — субъект с перевязанным ухом и подбитым глазом. У нее был горный велосипед, который она держала в коридоре, где он между поездками ронял на пол засохшую грязь. В женской университетской сборной по футболу она была голкипером, чертовски хорошо играла в крикет, хотя считала, что крученые удары даются ей неважно, и время от времени выходила на поле для гольфа с друзьями по клубу ее покойного отца, каждый из которых был старше ее. Несколько лет она занималась греблей на реке Клайд, но бросила после того, как задела веслом труп подростка-самоубийцы и упала в воду рядом с его телом. Она мечтала о скалолазании, но боялась высоты. Начала ездить в горы именно для того, чтобы преодолеть эту позорную слабость, вопреки здравому смыслу и советам специалистов, но проблема заключалась в том, что высота была ей противопоказана, и в конце концов ей пришлось сдаться и ограничиться простыми горными прогулками, да и то как можно реже смотреть вниз.

Она обожала танцевать, хотя в танце была на удивление неграциозна.

Олбан знал как минимум о двух безнадежно влюбленных в нее коллегах по математическому факультету.

Еще у нее была парочка более или менее постоянных любовников кроме него, и ему было известно, что оба отличаются хорошим, спортивным телосложением.

Прежде был и еще один, но его жизнь унесло цунами.

Ее овдовевшая мать тоже жила в Глазго. Юдора, невысокая, энергичная женщина, работала в библиотеке Митчелла; она одевалась и двигалась с такой элегантностью, которой, как подозревал Олбан, ее дочь давно не пыталась соответствовать или подражать.

— Итак, мистер Мактилл, — любовно произносит Верушка, бережно выпуская его руку и тут же вновь поднося ее к губам, чтобы еще раз поцеловать поочередно каждый палец. — Твоя семья, как гидра, снова поднимает голову. Как тут действовать?

— Наверное, никак, — говорит он, пристально следя за движениями ее рта. У нее полные розовые губы. — Компанию продадут, распад семьи продолжится, мы перестанем притворяться, что это кого-то заботит, перестанем ломать голову над тем, кому доверять руководящие должности — своим же родственникам или людям со стороны, которые хоть немного разбираются в деле, а в результате компания станет более жизнеспособной и прибыльной под крылом корпорации «Спрейнт»; некоторые из нас будут сидеть на своих деньгах, состарятся и заведут себе хобби, другие вложат средства в собственный бизнес или в чей-нибудь еще и получат большие доходы, а третьи вложат и потеряют. Наш нынешний статус и все, что для нас важно, развеется по ветру. — Его взгляд уже не направлен на ее губы, вместо этого он смотрит ей в глаза: она таращится, изображая косоглазие. — Что такое? — спрашивает он.

— Это не то, что я имела в виду.

— Ты имела в виду Берил?

— Вот именно — Берил и ее рассказ.

— Знаешь, я хотел забыть об этом, проигнорировать.

— Глупый. — Она кладет его ладонь себе на ложбинку между грудей.

— Скорее всего, это чепуха.

— Что же ты боишься копнуть эту чепуху?

— Ничего я не боюсь.

— Боишься, Олбан, — бросает она, но тут же улыбается, чтобы смягчить свою резкость. — Ты много чего боишься в своей семье.

Было чуть позже семи, когда он зашел за ней на математический факультет. Только в ее кабинете горел свет и шла работа: все остальные преподаватели либо еще не вернулись из отпуска, либо нашли в субботний вечер более увлекательные занятия, она же разгребала кучу писем и электронных сообщений, накопившихся за время ее поездки на конференцию в Хельсинки. Они не виделись месяца два и чуть было не занялись сексом прямо в кабинете, но она посчитала, что это будет неподобающе (да, иногда она вворачивала такие словечки). И они благоразумно поспешили к ней домой.

Позже он рассказал ей, как был уволен из-за синдрома белых пальцев, как оказался в чужой квартире в Перте, как туда внезапно заявился Филдинг с новостями о делах компании, как Берил среди ночи пробралась к нему в спальню и он со сна заподозрил черт-те что, потому что бабка полезла к нему в постель, хотя бояться, конечно же, было нечего.

— С этой семейкой надо быть начеку, — словно защищаясь, сказал Олбан.

— Ты постоянно это говоришь. Между прочим, в твое отсутствие мы с мамой пару раз приглашали старушек на чашку чая с пирожными. Очень мило посидели.

— За чашкой чая?

— Нет, ну другие напитки тоже были, к пирожным, — сознается она. — И твои родители — они тоже очень славные.

Энди и Лия проезжали через Глазго пару лет назад, когда Олбан жил у нее. Верушка сама настояла на знакомстве, пригласив их и свою маму. Они вместе пообедали. Мысль о предстоящей трапезе приводила его в ужас, но обед прошел на удивление хорошо.

— И эта пара из Гарбадейла, — продолжает она. — Помнишь, мы остановились там на чай после восхождения на Фьонавен и Аркл…

Он помнит обе горы и еще безумный, сверхчеловеческий темп, с которым она брала каждый склон. Помнит он и тех, о ком она ведет речь.

— Это персонал, — говорит он. — Обслуга, а не члены семьи. Я сто раз перепроверил, что Бабули не будет дома.

— Ну не важно. И Филдинг тоже ничего.

— Нет, Филдинг — мудак.

— Брось ты. По-моему, он относится к тебе с уважением.

— Да ну? — Олбан неподдельно изумлен. — Подожди, ты еще не встречалась с Бабулей.

— Верно, у тебя же есть бабушка. По твоим рассказам, занятная личность.

— От нее исходит опасность химического и биологического поражения.

— Ах ты! Бесстыжий! — прикрикивает она и больно щиплет его за сосок.

Он шипит и трет пострадавшее место.

— Это твоя родная бабка, — негодующе заступается за нее Верушка. — Она дала жизнь твоей бедной покойной матери.

— Ага, а помимо нее — семи уродцам и психам.

Ее занесенные для новой кары пальцы угрожающе нависли над его соском, все еще ноющим от жгучей боли. Он перехватывает ее запястье, чувствуя, как она вытягивается вдоль его тела.

— Сейчас получишь за каждого! — грозит она, примеряясь к той же мишени.

— Ну, перестань! — говорит он. — Хорошо, не все они сумасшедшие. Попадаются нормальные.

Он с опаской отпускает ее руку. Она делает выпад, и он снова смыкает пальцы у нее на запястье. Она очень сильная, но он сильнее. У него уже закрадываются сомнения, надолго ли его хватит — он ведь больше не валит лес, так надо бы хоть спортом заняться. Наконец она смеется и отводит руку.

— Итак, — говорит она, — куда теперь держит путь ваша презентация?

— Филдинг хочет поговорить с моим отцом и со своим. Значит, в Лондон.

— Ты едешь?

— Скорее всего, нет. По-моему, это бесполезно.

— Боже мой, — говорит она, изображая скуку. — Опять за свое.

Он трет лицо.

— Прости. Ну не тянет меня туда ехать.

Какое-то время она молчит. Он почти слышит, как у нее в голове дружно строятся логически связанные ряды четко сформулированных вопросов. Но в основе их все тот же краеугольный камень: «Чего ты хочешь добиться? К чему стремишься?»

Если старательно отвечать на каждый поставленный вопрос в отдельности, то обнаруживается гигантская пропасть между ответами. Эта уловка срабатывает безотказно, но его каждый раз с души воротит. Действительно, она говорит с ним как на семинаре, менторским тоном, который напоминает ему, как она когда-то пыталась заставить его разобраться в своих мыслях и чувствах.

— Тебя волнует, — спрашивает она, — что семейный бизнес может быть продан этой корпорации?

Он задумывается. В последнее время он не раз задавался этим вопросом.

— В какой-то мере, — отвечает он и морщится, понимая, как беспомощно это звучит.

— Угу, — говорит она.

И он кожей чувствует, что она хочет вернуться к первому вопросу или подойти к нему с другой стороны, чтобы получить определенный или хоть сколько-нибудь осмысленный ответ, прежде чем задать следующие вопросы.

— И как прикажешь понимать «в какой-то мере»?

— Да не знаю я, не знаю! — Он повышает голос, возмущенный не столько ее почему-то неуместной логикой, сколько своей жалкой неуверенностью.

Еще одна пауза.

— В любом случае, — говорит она, и по ее тону он понимает, что попытки логического анализа на время оставлены, — ты должен поехать на семейный сбор в Гарбадейле.

У него екает сердце. Он и сам это знает, и прокручивает в голове, и мучается от неизбежности предстоящего. Но ему требуется ее одобрение, чтобы ехать в Гарбадейл, хотя он постоянно твердит, что в гробу видел это место и всячески его избегает. При том, что у него есть эта красивая, умная, любящая женщина, которая лежит сейчас в его объятиях, он все еще хочет увидеть Софи, сделать над собой усилие, заново объясниться, попытаться искупить прошлое, перечеркнутое каким-то странным бездействием, разбудить хоть какое-то чувство, хоть крупицу признания.

А если честно, он все-таки хочет снова увидеть своих полубезумных родственников, и не важно, что они надумают по поводу продажи компании. Когда-то он питал к ним детскую любовь, тянулся к семье, которую составляли они все вместе, а потом начал ненавидеть их по отдельности и семью в целом. В какой-то момент сделал попытку воссоединения, стал работать в компании и почувствовал, что благодаря этому снова вливается в семью, но долго не вытерпел и ушел, причем продажа части акций «Спрейнту» стала лишь удобным предлогом; но ему все еще небезразлична семья, она влечет его к себе, и он знает, что внутри него живет подросток, который, к стыду своему, очень сильно нуждается в одобрении, а вместе с тем, и это главное, хочет, чтобы его приняла — когда-нибудь, как-нибудь — та девочка в саду, его потерянная любовь, Софи.

Верушка смотрит на него. Он отводит взгляд.

— Ты же знаешь, чего хочешь, — мурлычет она, как бы шутя.

— Возможно, это и есть веская причина к ним не соваться.

Она фыркает:

— Ты должен больше доверять своим инстинктам.

— Инстинкты подводили меня куда чаще, чем доводы рассудка. — Он сам удивлен, что в его голосе вдруг прорывается досада.

— И все же съездить надо, — говорит она, то ли не улавливая его тона (что на нее не похоже), то ли придерживая язык. — Заодно и поспрашиваешь родных. Выяснишь, что стоит за словами Берил. Она ведь тоже приедет, на пару с Дорис?

— Скорее всего. Думаю, они уже намылились ехать с Филдингом, на его машине. Из вежливости могли бы сказать ему заранее, но это вряд ли.

Потом она вдруг спрашивает:

— А твоя старая любовь?

Вопрос без нажима.

— Софи, — вздыхает он.

Его взгляд поднимается к окну. Верушка специально поставила кровать так, чтобы читать при дневном свете, а еще — чтобы подставлять лицо легкому, прохладному сквознячку, особенно зимой. Планировка спальни на это не рассчитана, поэтому ни читать, ни охлаждаться толком не получалось, но тем не менее.

— Да, — мягко повторяет она, — Софи.

— Видимо, тоже появится. Так Филдинг сказал. Хотя у него язык без костей. Нужно будет уточнить.

— Чтобы поехать только в случае ее появления?

— Не знаю. — Он качает головой, и вправду мучаясь от нерешительности. — Может, наоборот, не поеду, если она там будет.

— Ну, это уж совсем глупо. — Она говорит очень тихо. — Как ни крути, надо ехать.

Он смотрит на нее, невольно хмурясь:

— Действительно так считаешь?

— Конечно. А кто еще туда собирается?

— Похоже, все. — При этой мысли его охватывает странное сочетание откровенного ужаса и тревожного мальчишеского нетерпения.

— А кто из них может пролить свет на этого загадочного «его» из рассказа Берил?

Олбан вздыхает.

— Бабуля, ясное дело. — Он фыркает (Верушка качает головой). — Дедушка Берт умер. Дядя Джеймс, отец Софи, тоже. Блейк, старший из этого поколения, тридцать лет назад запустил руку в казну фирмы и был отправлен «из князи в грязи».

— Это как?

— Облажался в Лондоне — вали в Гонкерс.20

— В Гонкерс?

— В Гонконг.

— А, понятно.

— С тех пор там и обретается. Кстати, хорошо стоит, мультимиллионер, но с семьей контактов почти не поддерживает. На собрание акционеров ему путь заказан — его лишили наследства, когда взяли с поличным. А уж на Бабулин юбилей и подавно не пригласят.

— Но ты с ним встречался, — говорит она, припоминая давнишний разговор, — верно?

— Да. В последний раз был у него в девяносто девятом. Видел его личный небоскреб. Он все опасался, что здание отберут китайцы и устроят там казармы Красной Армии, как только наложат лапы на Гонконг. Здоровенный, угрюмый, жутковатый тип. Деньжищ у него до фига, хотя по виду не скажешь.

— И кто же остается?

— Дядя Кеннард, это отец Филдинга, и дядя Грэм.

С минуту она молчит.

— А когда будет собрание плюс торжество?

— День рождения Бабули — девятого октября. Чрезвычайное общее собрание — накануне. Приехать надо седьмого, чтобы во всеуслышание объявить, что мы в полной заднице.

— Вот и поезжай. Если хорошенько попросишь — подвезу.

— Разве к тому времени не начнутся занятия?

— В этом семестре я начинаю позже, родной. У меня будет время. Так что смогу тебя подбросить.

У нее был красный полноприводный универсал марки «субару форестер» (любопытный факт: автомобиль оказался старше их знакомства, хотя был куплен новым). Она аккуратно, даже педантично водила машину в городе, но на открытой местности, а особенно на горных дорогах Шотландии, превращалась в гонщика-экстремала. Поначалу он приходил в ужас, когда она давила на газ, но со временем привык и стал отдавать должное ее мастерству, вниманию и молниеносной реакции в сочетании со здравым смыслом. Ну любит девушка скорость, а так все в порядке.

— Я…

Он замолкает и откидывается на подушку. У них с самого начала было условлено — говорить друг с другом начистоту. Он косится на нее. Она сейчас опирается на локоть и смотрит на него. Ее правая грудь, примятая телом, смотрится прелестным продолговатым ромбом, а левая — теплой сливочной чашечкой. На лице написано любопытство, губы тронуты легкой улыбкой. Он поднимает руки и роняет их на кровать.

— Отчасти я хочу, чтобы ты поехала и осталась со мной в этом проклятом поместье.

— От этой части? — Ее рука скользит под пуховое одеяло и сжимает искомую часть.

— Мм… Отчасти стыжусь своих родственников и не хочу, чтобы ты приближалась к нашей семейке: вдруг ты из-за них меня бросишь. А… частично — не хочу метаться между тобой и Софи… в одной системе координат.

— Да ведь я только собиралась подкинуть тебя до места, а потом элементарно свалить: побродить по горам, заночевать в палатке или в спальнике. У меня и в мыслях не было претендовать на койку в ваших шотландско-баронских застенках.

— Ну понятно. Извини.

— Мое предложение остается в силе. — Она ложится на спину и подносит руки к лицу, разглядывая ногти. — Или поезжай с Филдингом. — Она смотрит на него. — Ты все еще рассекаешь на этой древней тарахтелке, которую зовешь мотоциклом?

— Продал, — отвечает он. — Врачи сказали, для пальцев вредно. Пришлось расстаться.

— Значит, либо я, либо Филдинг, либо машина напрокат. Средства передвижения — на любой вкус. Так что поезжай.

Она возвращается к внимательному изучению своих ногтей, а потом тянется к прикроватному столику и надевает прямоугольные очки в черной оправе.

«Чего я сам хочу?» — думает он. Да, хороший вопрос. Жаль, что в этой жизни на него крайне редко находится столь же хороший ответ.

«Во-первых, не делать глупостей».

Он гладит Верушку по руке.

— Будет здорово, если ты меня подкинешь. Ценю. Спасибо.

За оправой очков у нее хмурятся брови.

— Не пожалеешь? — спрашивает она. — А вдруг мы доберемся без приключений?

Он усмехается, обводя глазами контур ее сочных, улыбающихся губ:

— Не пожалею.


У Олбана с Софи начинается тайный и в строгом смысле слова целомудренный роман, в котором они заходят не далее тяжелого петтинга (оба соглашаются, что термин какой-то нелепый) — в некоторых плавательных бассейнах еще висят правила внутреннего распорядка, запрещающие этим заниматься, равно как и бегать по кромке, нырять с бортиков или вставать на плечи другого человека.

Иногда она демонстративно идет помогать ему в саду; иногда сообщает родителям, что хочет прогулять Завитушку, а сама оставляет пасущуюся лошадь на лугу; иногда — что идет пройтись; иногда — что собирается почитать и позаниматься в беседке. В любом случае кончается всегда одинаково: они устраиваются в высокой траве, или в кустах рододендрона, или в полуразрушенном сарае у западной границы поместья, или в одном из других потаенных, укромных местечек, которые ему известны.

Хотя это не просто. На самом деле — очень даже сложно.

Наряду с необходимыми мерами соблюдения секретности перед ними постоянно возникает проблема, как далеко им можно зайти. Ее груди уже давно стали для него восхитительно знакомой территорией; он исследовал каждую пору и мельчайшую складочку, каждую крохотную мягкую пушинку, и его руки помнят эту тяжесть и упругость. Ее сочные, сладостные, круглые соски похожи на спелые ягоды малины.

Пару раз, когда на ней платье, а у него не слишком грязные руки, она позволяет ему засунуть руку ей в трусики, где он находит горячую, влажную щелку, гладит ее и запускает внутрь кончики пальцев, но обычно ей приходится его останавливать, потому что, тяжело дыша, раскрасневшись, ощущая, что сердце вот-вот выпрыгнет из груди, она признается, что это слишком — уж чересчур возбуждает и может привести к тому, чего им делать нельзя, потому что у них нет презервативов и они оба боятся, что она может забеременеть, и так далее и тому подобное…

Через неделю она расстегивает молнию у него на джинсах и извлекает его пенис. Сначала она обращается с ним слишком грубо, и он показывает ей, как правильно его брать, поглаживать и осторожно сжимать. У нее в руке Олбан быстро кончает, и она корчит гримасу.

— Ха-ха! — покатывается он, глядя в голубое небо над густыми, перистыми верхушками качающихся на ветру трав.

Она говорит:

— Ты уж прости, но это… фу.

— В следующий раз можем воспользоваться салфеткой, — предлагает он.

Конечно, его голос не может скрыть, как страстно он желает следующего раза. Он очень надеется, что первый опыт не отвратит ее от этой затеи.

— Ну не знаю. — Она вытирает руку о примятую траву и подозрительно косится на его все еще возбужденный пенис.

«Или ты можешь сделать это губами», — так и хочет сказать он, но сдерживается. У него в кармане джинсов есть бумажный носовой платок, который идет в дело; она ложится рядом с ним на траву и начинает его гладить.

По ходу дела перед ними встает и более серьезный моральный вопрос: «Разве в этом мире хоть что-то имеет значение, если мы постоянно стоим на грани уничтожения себя, уничтожения всего?»

Вопрос не праздный. На дворе тысяча девятьсот восемьдесят пятый год, и — они оба так считают — их родители, предыдущее поколение, умудрились основательно загадить этот мир, оставив его вычищать, если такое еще возможно, последующим поколениям: им, их детям, детям их детей, ну, в общем, понятно, да? Мир до сих пор стоит на грани ядерной катастрофы; сверхдержавы не устают находить новые поводы для конфронтации; не менее половины африканского материка живет впроголодь, сотни миллионов ложатся спать на пустой желудок, в то время как Запад набивает брюхо маслянистым картофелем фри и жирными гамбургерами, произведенными из мяса зараженных животных; а самое страшное — это СПИД, который, судя по всему, сделает сексуальную жизнь их поколения ограниченной и опасной, хотя они этого не заслуживают. Кругом несправедливость. Несправедливость во всем, и это не жалобы детей или подростков, обиженных родителями, учителями и властями, а явная, наглая, вопиющая несправедливость.

Всегда надеешься, всегда пытаешься верить, что должен быть путь, ведущий вперед, потому что мы, люди, как биологический вид сумели же развиться до нынешнего состояния, а значит, прогрессивный путь всегда существовал, но иногда эту веру бывает так сложно сохранить… Боже, да стоит только посмотреть новости…

Они много об этом говорят. Для них это важно. И в то же самое время, если честно, он сознает, что навязывает ей этот апокалиптический взгляд и втягивает ее в разговоры о вселенских ужасах по одной простой причине: потому что хочет, чтобы у них с ней пошло еще дальше, хочет, конечно же, хочет от нее настоящего секса; он преувеличивает опасности, которые поджидают их в будущем, и внушает, что из-за беспечности родительского поколения жизнь их обещает быть несправедливо короткой — и все это лишь способ заставить девчонку, да еще умную, мыслящую, отбросить всяческие запреты и, как выражаются их американские кузены, раздвинуть ножки.

Тут, конечно, нечем гордиться, но он хотя бы не врет.

— Я и сама об этом думала, — говорит она ему, когда в старом сарае на западной границе поместья, чуть ли уже не в Девоншире, он впервые просит ее сделать минет.

Но пока, опустившись на колени, она только ласкает его пенис. Джинсы его спущены до лодыжек; в другой руке у нее бумажный платок. Он вроде как предполагал, что она сделает нечто вроде мягкого колпачка — он сам таким пользуется, когда онанирует; но ей, как оказалось, нравится смотреть на его пульсирующий член, который исторгает струю беловатой теплой жидкости, поэтому она держит платок наготове, ждет до последнего, а потом ловит сперму в бумажный комок и улыбается, наблюдая, как он напрягается, тяжело дышит и вздрагивает.

— Кажется, я уже… — шепчет он. Так и есть, он выгибает спину.

— Давай в следующий раз, — говорит она.

Они соглашаются, что вопрос по сути несложен: «Как нам разгрести то дерьмо, что оставило поколение наших родителей, и при этом не продать свои души, не опустить руки, не сменить разумное осознание на рабскую тупость и не стать самим частью той же проблемы, чтобы не прожить отпущенный нам срок так же глупо, эгоистично и бездумно, как старшее поколение?»

Ответы — на поздравительной открытке.

Позиция меняется: ему нравится целовать ее, пока она удовлетворяет его рукой, а она предпочитает встать над ним на колени и наблюдать.

— Как ты думаешь, наши родители тоже этим занимались? — однажды спрашивает она.

Они укрылись внутри небольшой живой беседки, образованной декоративным кустарником, который прикрывает их со стороны лужайки, и рощицей молодых каштанов.

Ее голова лежит на его груди.

— Думаю, да, — отвечает он. — Отец говорит, каждое поколение приписывает себе изобретение секса.

Какое-то время она молчит.

— Может, твои отец с матерью этим и занимались, — она вздрагивает, — но мои — фу, не могу представить.

Он думает о дяде Джеймсе и тете Кларе.

— Да, — соглашается он, — я тоже не могу их представить.

— Возможно, они вообще никогда этого не делали, — говорит она. — Понятно, Джеймс занимался этим с Джун, потому что родилась я. Джун, мне кажется, довольно сексапильная. А может, они и… — Она умолкает. — Нет, погоди, вроде бы я однажды слышала их за стенкой. Это было ужасно.

Они снова начинают целоваться. На ней джинсы, и через них он долго сжимает и гладит ее между ног, достаточно долго, чтобы почувствовать жар и влагу сквозь плотный деним. Она не останавливает его, только крепче обнимает, упирается головой в его шею, дышит все более учащенно, и в конце концов ее начинает бить дрожь, руки судорожно впиваются ему в спину, она кусает его в плечо через рубашку, и с ее губ слетает какой-то кошачий стон. Она содрогается в последний раз, слабеет, падает на него и задыхается — на шее и щеке он чувствует ее горячее дыхание.

Он спрашивает:

— Ты кончила?

Она не отвечает, делает пару тяжелых вздохов, а потом, опираясь на ослабевшие руки, пытается подняться и взглянуть на него. Ее лицо раскраснелось, тяжелые распущенные волосы источают аромат дыни. Кажется, она хочет что-то сказать. Какую-нибудь колкость, не иначе, думает он, но вместо этого она закатывает глаза, встряхивает головой и валится на него.

Он широко ухмыляется.


Филдинг сжимает в руке мобильник. Не верит своим ушам. Ясно, что ему следовало задержаться в этой долбаной Шотландии, но что делать, если срочные дела вызвали его обратно в Лондон; пришлось нестись на всех парах в южном направлении, а Ол остался и преспокойно пялит свою математичку. Филдинг даже названивал ей в офис, унижался, просил передать Олбану, чтобы тот ему перезвонил. В итоге он своего добился, но сейчас Ол уперся рогом.

— Ол, ты нужен мне здесь. Я один не справлюсь. Могу попытаться, но это без толку. С тобой у меня намного больше шансов. Вместе мы хорошая команда. Ну, давай. Без балды. Старик, я на тебя рассчитываю.

Филдинг кривится и сам это чувствует; он шагает по Уордор-стрит, чтобы после работы встретиться с фабрикантами из Китая и проставиться в ресторане за обсуждением производственных мощностей, поставок и цен.

— Послушай, Филдинг, — говорит Ол чертовски спокойным и небрежным тоном. — Я же сказал, что буду на сборище в Гарбадейле. Значит, буду. Но ехать в Лондон ради того, чтобы дурить головы нашим с тобой отцам и подбивать их выступить против сделки, я не собираюсь.

— Разве ты не хочешь повидаться с родителями?

— Через пару недель я в любом случае их увижу.

— Ол, не могу поверить, что тебе наплевать на семью. Мы можем все потерять, а ты только… Ты со своей… этой… Нет, я, конечно, рад, что ты так шикарно зажигаешь в Глазго с Верушкой, но наша семья под угрозой. А ведь у нас с тобой есть шанс что-то изменить, повлиять на ход событий.

— На днях я возвращаюсь в Перт, — говорит Олбан, как глухой.

В Перт. Силы небесные! Филдинг удерживается от саркастических комментариев по поводу сравнительных достоинств загаженной халупы в Перте и гудения блестящего, богатого Лондона; он только интересуется:

— Никак она тебя выставила?

— Ага, — рассеянно отвечает Ол. — Нет, ты что, я просто чувствую, что отнимаю у нее слишком много времени. У нее своя жизнь. Через какие-то промежутки времени мне начинает казаться, что я навязываюсь. Неудобно.

— Понятно.

Понятно, что ты мозгами трахнулся, добавляет про себя Филдинг. Он видел их вместе. Бабенка, конечно, супер и на этого идиота, бля, молится. Олбан — козел. Но Филдинг лучше промолчит. Некоторым людям, видно, на роду написано избегать всего мало-мальски хорошего на своем пути и пропускать мимо ушей полезные советы, которые дают им добрые друзья и родные. Это особый дар. То есть антидар. Это проклятие. Точно, вот верное слово, решает Филдинг. Проклятие.

Хрен гребаный.

4

Сижу это я в «Воли-Вэлли» — для тех, кто не имеет чести знать эксклюзивные питейные заведения славного города Перта, объясняю: в баре «Волонтир-армз» на Вэлли-стрит; со мной, как водится, Диди (т. е. Д. Д., читай «Дылда-Дебил») и Выпила (т. е. В. П. Л., читай «Вижу Попкины Линии» или как-то так), которую, впрочем, иногда пишут «Выепла» — сам видел: на Айлэй-авеню есть глухая стена с похабными надписями, там в ходу по большей части второй вариант, — и тут является наш красавчик Олбан.

— Обдолбан! — орет Диди при виде этого блудного сына, а тот еще даже войти не успел: стоит в дверях, осматривается.

Диди машет ему внезапно опустевшим стаканом. Всем известно: чувак на кармане пару шекелей всегда имеет, поэтому дружбаны мои, кто понаглее (сейчас подумаю, кто сюда не относится, — Олбан, естественно, не в счет… нет, навскидку не могу сообразить, потом, может, припомню!), из него тянут как могут, а он вроде бы и не против. Говорю же, наглеют ребята.

Ол машет в ответ и канает в нашу сторону. Точно такой же, как неделю назад, когда отвалил, разве что бороду чуток подровнял. Берет у Диди пустой стакан, кивает. Спрашивает меня:

— Танго, что за фигня с твоей хатой?

— Шмон был, — отвечаю, — вот что.

Он таращится:

— Ни фига себе.

— Вот и я говорю, старик.

— Черт подери, — говорит он. — Ладно. Давайте по порядку. Кому чего?

Заказывает на круг. Только теперь здоровается со всеми, как положено, и падает на стул рядом со мной, а вещмешок ставит на пол.

— Чтоб ты знал, — говорю ему, — рюкзачище твой легавые забрали. А один, в синей форме, еще базлал: солидная, типа, вещь — глянулся ему твой рюкзак, так что я бы шибко не надеялся его назад получить.

— Из наших кого-нибудь замели?

— Ага, меня! — Тычу пальцем себе в грудь. — Я ведь заныкал унций десять кокса: Спец-Кей и Фил-Торчок притаранили из этого… Амст-хер-дама.

— Задница полная. Тебе небось и дело шьют?

— Ага, хранение, нах, с целью сбыта. День еще не назначили.

— Я-то думала, им сейчас по фигу, кто юзает, кто нет, а вишь ты… — говорит Выпила, размахивая сигареткой.

За два часа она это уже раз семь повторила. Ну, вздрогнули.

— Хреново это все, Танго, — подытоживает Ол. — Адвокат-то у тебя есть?

— Ага, бесплатного предоставили, имею право.

— Мое что-нибудь уцелело?

— Надо посмотреть. Какие-нибудь грязные носки да уцелели.

— Значит, выперли тебя?

— Ага. Но муниципалы эти долбаные — хрен знает, по какой причине, — сжалились: определили меня в бомжовник на Флауэрс-стрит. Теперь я в дерьме по уши. Извини, Ол, даже не могу тебя взять к себе. Я тут переговорил с Санни Д. — он не против, чтоб ты перекантовался у них с Ди, если тебе не западло жить в одной комнате с близняшками. — Тут я даже поднимаю руки, сгорая от стыда за свое жлобство, хоть это и не моя вина вовсе. — Все, что я могу сделать, старик. Правда, извини.

Ол хлопает меня по плечу:

— Все нормально. Не парься.

— Лучше сразу сдохнуть, чем у Санни и Ди кантоваться, скажи? — с каменной физиономией говорит Диди.

— Пожалуй, — отвечает Ол. — Да ладно, устроюсь как-нибудь. За меня не волнуйтесь. Где наша не пропадала.

— Куда ты пойдешь-то? — спрашиваю.

— Куда толкает судьба, — вздыхает он, глядя в потолок. — Все в те же радушные щупальца моей чертовой семейки.

Диди перебирает пальцем пригоршню мелочи.

— Есть у кого-нибудь бабки — в автомате сигарет купить? А то я свои дешевые дома забыл.

Ол роется в кармане.


Сначала нужно сделать выбор. Из всей верхней одежды, что висит в гардеробной, она выбирает просторное пальто с глубокими внутренними карманами, которые в обиходе называют «браконьерскими». Пальто старое, потертое — кто только из родни его не носил: и ее отец, и какие-то дядья, а возможно, и кто-то из дородных матерей семейства, и большинство мужчин нынешнего поколения семьи Уопулд. Она выходит из дому через боковую дверь и направляется обходным путем к главной дороге, избегая подъездной аллеи, которая сквозь кедровую рощу подходит к фасаду. Ноги несут ее по тенистой тропинке вдоль реки Гарб в сторону моря.

За первым камнем она наклоняется еще в саду. Разглядывает, думая очистить от сырой бурой земли, но потом кладет как есть в один из накладных карманов пальто. В кармане обнаруживается перчатка. На ходу она разглядывает эту находку и роется в другом внешнем кармане, где находит ей пару. Надевает. Перчатки слишком велики, как и пальто, но это ерунда.

Она идет вдоль берега, а вода то ревет, то умолкает. Некоторые обитатели поместья говорят, что вода в реке «кипит». Ей всегда было непонятно, почему ледяной поток ассоциируется с кипятком. Вряд ли этому есть разумное объяснение.

Деревья, растущие по берегам, — непонятно каких пород; ясно только, что не хвойные. У них широкие листья, которые осенью опадают. А осень здесь, на крайнем севере, наступает рано, примерно на месяц раньше, чем в Сомерсете или в Лидкомбе. Глядишь, через пару недель кроны станут окрашиваться в коричневый, красный и охристый цвета, а потом облетят.

Дождь уже почти перестал, небо из свинцового становится светло-серым. Посреди ухабистой тропы она садится на корточки, чтобы выковырнуть из земли камень, но он не поддается. Она стягивает перчатки, чтобы не мешали, но все равно ничего не выходит. Снова надевает перчатки. Спускается на узкую тропку, что ближе к воде, поднимает прибрежный камень и кладет его во внешний карман с другого боку — пока еще пустой.

Шагает дальше по береговой тропке, изредка останавливаясь, чтобы набрать гальки и камней во внутренние «браконьерские» карманы. Пальто становится все тяжелее, оттягивает плечи.

Там, где над рекой нависает старинный каменный мост, по которому идет дорога в поместье, она пробирается низом. Прямо над головой по мокрому щебню со скрежетом проносится автомобиль. Она слушает, как плещутся, отдаваясь эхом от арочного пролета, волны, а потом выходит из-под моста и спускается к самому берегу, который тянется до мрачного, серого поблескивающего пятна, каким видится издали морская бухта Лох-Гленкоул. Гряда валунов, гигантскими жемчужинами рассыпанных по берегам залива, переливается разными оттенками серого; настоящая монохромная радуга. Ближе к воде, где валуны облеплены водорослями, их цвет меняется на бурый. Горы окружают бухту подобно башням, их вершины подернуты застывшей пеленой серых туч.

Пальто сделалось тяжеленным, оно до боли давит на плечи грузом собранных камней. При ходьбе камни в карманах клацают, а сама она покачивается и прихрамывает — походка становится дерганой. Река мелеет и раздвигает свои берега, покрытые блестящей после дождя травой, которую испещрили валуны и клочки водорослей на неровных краях темного торфянистого дерна; повсюду валяются голые древесные стволы и гигантские сучья — исполосованные стихией, отполированные временем, — как будто изуродованные, переломанные руки и ноги, немые свидетели страшной, беспощадной агонии — ни дать ни взять, вид Помпеи, окаменевшей в бессмысленных муках.

Тропка уже почти неразличима. Оступаясь и едва удерживаясь на ногах, она спускается к потоку и наклоняется, чтобы добавить еще пару камней в те же браконьерские карманы. Ей чудится треск ткани, когда она опускает новый груз в правый карман; подкладка, того и гляди, лопнет — тогда всем стараниям конец. Была какая-то похожая басня. Кажется, у Эзопа. Басня о женщине, которая пыталась унести слишком много камней; вот и про нее можно сочинить такую же. Только никто не напишет и никто не прочтет. Да это ничего не значит. Равно как и все прочее.

Камни в этой части берега округлые, идти по ним нелегко, особенно с таким грузом. Когда она носила под сердцем ребенка, и то было легче, хотя подчас казалось, будто на нее взвалили весь мир. Там, где поток становится еще шире, уходит от травянистого берега и образует бурную дельту с плавающими на поверхности клочьями водорослей и обломками веток, она, шлепая подошвами, ступает в воду. Ботинки наполняются холодом. Она останавливается, снимает перчатки и тщательно застегивает пальто на все пуговицы, под самое горло. Потом нагибается, погружает руки в воду, которая лижет ботинки, и достает со дна последнюю пару камней. Прижимая их локтем к груди, она натягивает перчатки на мокрые пальцы и берет по камню в каждую руку, чтобы не порвались и без того переполненные карманы.

Ее путь лежит туда, где поток становится бухтой и уходит в море. Стараясь держаться вдоль течения, она ни разу не упала и даже не поскользнулась на водорослях. Голова занята вопросом: в каком же месте вода превращается из пресной в соленую?

Бухта поднимается ей до лодыжек, до икр, до колен. Полы пальто плавают на поверхности, покачиваясь на низких волнах, но вскоре, оттягиваемые грузом камней, начинают исчезать под водой. Вода — беспощадно, остро, жестоко холодная. Когда волны врезаются и впиваются ей в колени, ступни делаются чужими и вообще из всех ощущений остается только боль — пронизывающая до костей боль, которую она знает с детства. Пальто тянет книзу. Вода поднимается до бедер.

Раскинув крылья по ветру, над ней кружит чайка. Белая голова с черными глазами-бусинками поворачивается в ее сторону лишь один раз, а потом птица замирает и, хлопая крыльями, медленно улетает к берегу.

Снова полил дождь, волосы стали мокрыми. Она с трудом идет дальше, каждый шаг — все глубже и труднее предыдущего, но она упорно, как бывает в страшном сне, движется к середине темной бухты. Вода доходит ей до лона, до живота, до талии, леденит туловище, высасывая из него тепло. От одежды идут пузыри. Теперь шаги даются чуть легче; когда ее тело пытается плыть, она чувствует себя более уверенно, ступая по скрытому бурой водой дну. Руки в перчатках с двумя последними камнями прижаты к плечам. Вода тонкими струйками стекает по запястьям к согнутым локтям.

Навернувшиеся слезы катятся по щекам; задыхаясь, она с трудом ловит ртом воздух. Холод воды, постепенно пронизывающий насквозь ее тело, кажется, замораживает грудные мышцы; он не дает ей дышать, вызывая спазмы, заставляя бороться за каждый вдох. Кажется, что от этого жуткого, мучительного, всепроникающего холода сердце остановится раньше, чем она утонет.

Ее охватывает ужас. Она начинает всхлипывать, и всхлипы вырываются судорожно и часто, потому что леденящая вода сжимает ей грудь. Раньше она надеялась, что в эти последние минуты на нее снизойдет какое-то спокойствие, отрешенное смирение как некое предвестие свободы от мук, свободы, которую может дать только вечность. Вместо этого она идет к своей смерти в страхе и мучениях, цепенея от сдирающего кожу холода, спотыкаясь о камни, сокрытые бурыми водами, терзаемая виной перед теми, кто ее переживет, и мыслями о том, что Бог, если Он где-то там существует, — это Бог неразумный, мстительный, карающий, который в конечном счете ничем не лучше человека, потому что жестоко наказывает того, кто от безмерного отчаяния лишает себя жизни. А что, если весь этот бред — правда? Что, если нелепые христианские догмы содержат долю истины?

Да хотя бы и так. Она заслуживает любого наказания, она его примет, и примет с готовностью. Если этот устрашающе похожий на человека Бог действительно существует, то загробная жизнь настолько же мстительна и злорадна, как и этот мир, и по сути своей служит лишь его продолжением: кем ты был здесь, тем и останешься, а потому нигде не будет тебе ни сострадания, ни облегчения. Она знает, что поступает дурно. За этот низкий поступок — она давно поняла, что ей уготовано его совершить, — который причинит горе другим (одному или двум так и надо, а остальные пострадают безвинно), она ненавидит себя, ненавидит эту жизнь, которая довела ее до последней черты, и жаждет только одного — исчезнуть.

Но даже это теперь не имеет никакого значения. Ради самой возможности не жить, не думать, не страдать можно пойти на все. В глубине души она знает, что все это чушь — никакого продолжения не будет.

Еще пара шагов. Тело становится все легче, а дыхание учащается, когда холод, как нетерпеливый любовник, сжимает ее в объятиях. Сердце заходится. Пальто с полными карманами камней тянет ее вниз, не давая плыть. Вода поднимается до груди: залив, как бесстыдный, холодный, ненасытный любовник, стискивает ее все сильнее; волна леденит пальцы, не выпускающие камней; от запястий к локтям текут ручьи. Следующая волна ударяет в лицо. Один шаг, потом еще один — все дальше в пучину. Вода доходит до подбородка. Она инстинктивно делает глубокий вдох, думает, какая это тщета, и делает выдох, с трудом выталкивая из груди остатки воздуха, когда вода поднимается до губ.

Записка. Надо было оставить записку. Ведь думала об этом за неделю, за считанные дни, даже прошлой ночью, но так и не написала. А может, и правильно. Записка — это банальность. Банальность. От этой мысли она улыбается мимолетно, робко, а холод воды, уничтожающий ощущения, попадает ей в нос. Нет, записка — глупость. Да и что писать?

Слезы сбегают по щекам прямо в плещущие волны, и те уносят с собой толику соли из ее слез.

Ей жалко ребенка, Олбана.

Тут заканчивается пологий уклон дна; она поскальзывается на подводном утесе и с коротким, удивленным вскриком исчезает под бурыми волнами; ее рыжие волосы сплетаются с завитками водорослей, отчего на поверхности воды недолго дрейфуют пузырьки, но и те вскоре лопаются и исчезают.

За мгновение до крика она делает последний вдох, инстинктивно задерживает дыхание, невзирая на страстное желание смерти, но наконец сдается под сокрушающим гнетом черной воды; и только последняя стайка серебристых пузырьков поднимается через полминуты из черных глубин.

Сквозь мягкую, серую пелену дождя сюда возвращается чайка, которая прижимает крылья к бокам и почти касается перьями волн, а потом разворачивается и улетает.


Вернемся к нашим баранам. Он, видимо, и сам бы так сказал.

Олбан появляется в лондонском офисе менее чем через неделю после того, как Филдинг вынужденно расстался с ним в Глазго. Они встречаются в вестибюле, причем вид у Ола самый затрапезный: стоит в своей замызганной ветровке, в грязных джинсах и стоптанных походных ботинках, в руках засаленный вещмешок — можно подумать, только что вернулся с лесоповала или вылез из грузовика. Борода у него, конечно, стильная, думает Филдинг, но в остальном… Со стен смотрят призы, почетные грамоты, дипломы и сертификаты, а также газетные вырезки в рамках и портреты знаменитостей, сфотографированных либо с настольной игрой — как правило с «Империей!», — либо с кем-нибудь из клана Уопулдов.

Когда Филдинг подходит к кузену, кивая и улыбаясь весьма стройной блондинке Сьюз, которая дежурит за стойкой, Ол оказывается прямо под портретом их прадедушки Генри, напротив стеклянной витрины, в которой выставлена самая первая настольная игра прадеда, склеенная из вырезанных вручную кусочков.

— Здорово, брат, — говорит Филдинг, приветствуя его сердечным рукопожатием и похлопывая по плечу свободной рукой.

Филдинг подводит Ола к Сьюз. После официального знакомства Сьюз мгновенно переводит Ола из разряда бомжей, потенциальных ворюг и шизоидов в разряд милых чудаков, каких немало в семействе Уопулдов, но Филдинг уже ведет Ола к себе. В лифте они кратко обсуждают поездку Ола на юг, а старикан опять тут как тут — наблюдает за ними с портрета.

Милый, добрый прадедушка.

С тысяча восемьсот восьмидесятого по восемьдесят первый год Генри Уопулд служил в компании по торговле сельскохозяйственными товарами, которая располагалась в Бристоле, тогда-то он и придумал «Империю!». В ту пору Британская империя достигла своего расцвета: карта мира местами уже окрасилась, а местами неуклонно окрашивалась розовым, или красным, или любым другим цветом, призванным обозначить владения первой в мире империи, над которой никогда не заходило солнце, потому что она распространялась на весь земной шар. В самых отдаленных уголках земли независимо от желания туземцев насаждались цивилизация, христианство и торговля, а «Империя!» в каком-то смысле символизировала эти процессы, побуждая викторианскую буржуазию — наравне с самыми деятельными выходцами из низов — сражаться и торговать, проповедовать и мошенничать, чтобы подняться от домашнего очага к мировому господству. Подчеркнуто просветительский характер игры — которая учила не только географии, но и нравственности — импонировал людям любого возраста и общественного положения, а также снискал одобрение школьных и приходских советов.

Игру приобрела небольшая полиграфическая компания в Лондоне и активно продвигала ее на рынке игрушек, в основном стараниями самого Генри. У него был партнер, которому изначально принадлежала та компания, однако вскоре разгорелся какой-то финансовый скандал, не имеющий, впрочем, отношения к игре; партнер обанкротился, и Генри за сущие гроши выкупил дело, о чем никогда не жалел. Вырученная прибыль позволила семье переехать в Лидкомб, а Генри уже работал над воплощением новых идей.

В США, как и следовало ожидать, «Империю!» приняли без особого энтузиазма, объемы продаж оказались ничтожными. Генри попробовал использовать такую географическую карту, на которую были нанесены одни лишь американские штаты, но это не помогло. Тогда он приобрел небольшую полиграфическую фабрику в Питтсбурге, чтобы с полным правом писать на коробке и на доске «Made in the USA», видоизменил карту мира, чтобы США красовались посредине, а края доски проходили через самый центр Азии, дал игре название «Свобода!» — и с той поры только подставлял карман. Он купил поместье Гарбадейл на самом северо-западе Шотландии, где можно было вволю пострелять, покататься верхом и порыбачить, нанял самых именитых архитекторов, владевших традицией шотландского баронского стиля, и заказал им настоящий замок, Гарбадейл-Касл (позднее переименованный, сообразно веяниям времени, в Гарбадейл-хаус).

Игра выпускалась в самых разнообразных версиях и модификациях, а когда на рынке стали появляться подозрительно похожие на «Империю!» игры, конкурентам не раз предъявляли иск или по крайней мере гарантировали всяческие неприятности. Самым простым способом устранения компаний, угрожавших позициям фирмы Уопулдов, была их покупка с последующим закрытием; при этом сохранялось все, что только могло оказаться полезным для «Уопулд геймз лимитед», будь то рабочая сила, производственные мощности или некоторые усовершенствования правил игры.

Генри умер в тысяча девятьсот семнадцатом, оставив после себя семью, которая, по его расчетам, была достаточно многочисленна, чтобы занять все руководящие посты и нести дальше славное имя Уопулдов; однако после Первой мировой даже это не помогло предотвратить снижение продаж.

«Морнингтон-Кресент»,21 игра со сложной двухуровневой доской, использующей карту лондонского метрополитена, хорошо продавалась в Британии и достаточно вяло — за рубежом. Другая игра, посвященная почти исключительно торговым сделкам и названная «Южные моря!», принесла солидные доходы. Следующая, основанная на акциях и паях, носила название «Биржа!». На короткое время она стала хитом на обоих берегах Атлантики, хотя в Штатах ее позиционировали исключительно как детскую игру: поскольку взрослые и так лихорадочно играли на бирже, настольная игра оказалась невостребованной.

В эпоху Великой депрессии фабрику в Питтсбурге пришлось продать.

Настали тридцатые годы, и успехи семьи начали понемногу возрождаться. Скромная, безо всяких излишеств, версия игры неплохо продавалась в отдельные периоды Второй мировой войны, хотя случались и казусы: как стало известно, немецкая версия, выпущенная лейпцигским филиалом, который прибрали к рукам немцы, продавалась еще лучше. Правда, недолго.

После войны улучшенная, осовремененная версия «Империи!» — «Содружество» (без восклицательного знака) — с переработанными географическими картами, отражавшими изменения на политической арене, продавалась, как ни странно, из рук вон плохо. «Монополия» же (когда-то считавшаяся выскочкой, а теперь — заклятым врагом) впервые за все время вырвалась вперед. Семейная компания еле держалась на плаву, ведя переговоры с другими фирмами о слиянии или объединении, но все безрезультатно.

Игра в своем привычном виде кое-как просуществовала до конца шестидесятых, в семидесятые, можно сказать, пошла ко дну (в какой-то момент появилась заведомо провальная версия под названием «Карма!», причудливая смесь хипповых закидонов и растиражированных буддистских изречений, но об этом лучше умолчать) и выплыла только в середине восьмидесятых. Электронная версия «Империи!» завоевала определенную популярность, потом значительную популярность. И наконец, бешеную популярность. Последовали новые версии для ПК и игровых приставок; мало-помалу сложился уникальный диапазон игровых возможностей для всех категорий пользователей — от тех, кто ищет спокойного, интеллектуального соперничества, как в шахматах, до тех, кому подавай стрелялки, кровь, резню, прыжки со скалы в пещеру, искаженные судорогой физиономии, зубовный скрежет, выпученные глаза и пот ручьем.

Вслед за электронной версией настольная игра снова вошла в моду, и в тысяча девятьсот девяносто девятом году «Спрейнт корпорейшн оф Америка, Инк.», под глубокомысленные рассуждения о вертикальной интеграции и синергетике оперативных систем и платформ, скупила четверть акций «Уопулд геймз лимитед» за приличную сумму денег и еще более приличное количество своих собственных, постоянно растущих в цене акций.

Каждый член огромной семьи Уопулдов, имевший долю в общей собственности, вдруг стал значительно богаче.

— Гайдн, — говорит Филдинг, по пути к себе заглядывая в кабинет брата. — Смотри, кто пришел.


Бывают в жизни радости. Иногда они приходят без всякой видимой причины, совсем как неприятности, которые приходят гораздо чаше.

Однажды, лет семь назад, когда до ухода Олбана из семейного бизнеса оставалось менее года, но он уже сидел как на иголках, у него случился секс, лучше которого пока не было. Произошло это примерно через год после безумной поездки в Сингапур, где они с Филдингом оттянулись по полной, за восемь или девять месяцев до знакомства с Верушкой Грэф в шанхайском отеле и примерно за год до его второй и последней встречи с одиозным дядюшкой Блейком на верхнем этаже гигантского неонового небоскреба в туманном, душном, как парилка, муравейнике Гонконга.

Задним числом он понимает, что тогдашний мир сводился для него к Азии: туда вели бесконечные командировки, потому что именно там размещалось теперь производство. Кроме того, именно там наблюдался самый резкий и значительный экономический рост.

Компания задумала роскошный подарочный выпуск настольной игры «Империя!». Доска из полудрагоценных камней, титановые петли, карточки — чеканка на серебре, игральные кости — из красного дерева, инкрустированного перламутром, а фигуры из нефрита, черного дерева, яшмы, агата, оникса и порфира. Стоило это удовольствие десять тысяч долларов США; по расчетам, пару десятков таких наборов должны были приобрести арабские шейхи.

Вместо этого — точнее, вместе с тем — игра пошла нарасхват среди новой породы толстосумов из Юго-Восточной Азии. Для Китая и тому подобных сообществ компания предложила, так сказать, облегченную версию. Олбан выступил с идеей усилить элемент азарта, и модифицированное подарочное издание стало называться элитным вариантом. Возможное число игроков увеличили до восьми, поскольку именно это число почиталось счастливым во многих регионах Китая. Элитный вариант тоже расходился неплохо — пусть в относительно небольших количествах, зато с большой выгодой — и работал на престиж компании. Азартная версия стандартной игры для восьми человек также стала приносить ошеломляющие прибыли.

В то время Азия еще не виделась Олбану чем-то особенным. В то время он, как ему помнится, считал, что его жизнь вращается вокруг сокращений: не Гонконг, а ГК, не Куала-Лумпур, а КЛ, не Лос-Анджелес, а ЛА… Мир превращался в скоропись, становился документом с расширением txt.

Та встреча — великолепная, целительная, возвращающая к жизни — произошла в предельно цивилизованном, имперски величавом и обычно прохладном, хотя и куда менее экзотическом месте — в Париже.

Он приехал для разговора со своим кузеном Гайдном (старшим братом Филдинга), который в фирме считался корифеем-планировщиком, потому что умел как никто другой учитывать самые тонкие колебания спроса и предложения; так вот, неделей раньше у бедняги случился какой-то срыв. Гайдн попросту смылся, не показывался ни в лондонском офисе в Мейфэре, ни у родителей в Найтсбридже,22 а сам, воспользовавшись услугами компании «Евростар» и двух такси, рванул в Париж, где обосновался в отеле «Ритц». Его побег свидетельствовал о полной утрате воли, но, как ни странно, Гайдн даже в «Ритце» продолжал заниматься делом: вводил в свой ноутбук необходимые цифры, рассчитывал объемы производства и устанавливал — со своей всегдашней скрупулезной точностью — конкретные нормы производительности труда, которых следует добиваться от нищих, но проворных малайских, индонезийских и китайских детей, чтобы доставить измеряемое в деньгах удовольствие покупателям от Аляски до Камчатки (определенно дистанция немалого размера).


— Дьявольщина… Бабуля прислала, не иначе.

Такими словами Гайдн встретил Олбана, когда тот возник перед его столиком в ресторане, придвинул золоченое кресло и уселся без приглашения.

— Она самая, — ответил Олбан.

Где-то в пределах видимости уже маячила та черта, за которой ему бы пришлось соврать, но сейчас время еще не пришло.

А пока он для себя решил, что эта поездка обещает быть интересной, но, скорее всего, совершенно бессмысленной. По какой-то причине Бабуля Уинифред считала его главным специалистом по решению проблем и, заботясь об интересах фирмы и семьи, отправляла разруливать всяческие нештатные ситуации. Вот черт, сделала меня своим порученцем, тайным агентом, подумал Олбан, глядя поверх салфеток, цветов и столового серебра на круглое, лоснящееся, одутловатое лицо Гайдна.

Гайдн, приземистый толстячок, с завидным упорством одевался в серые костюмы на размер меньше нужного. Такой у него был пунктик, но результат всегда оказывался противоположным ожидаемому: эта одежда его не стройнила, а, наоборот, полнила. Лет с шестнадцати Гайдн начал лысеть, что было вопиющей несправедливостью судьбы по отношению к парнишке, которому и без того в подростковом возрасте приходилось несладко. С этой напастью он решил бороться с помощью зачеса, прикрывающего лысину, что его также не украшало; оставалось утешаться лишь одним — до двадцати семи лет у него ни разу не было прыщей.

Совершив побег, Гайдн уединился в номере люкс и не отвечал ни на внутренний телефон, ни на мобильный, ни на электронную почту. Как правило, еду он заказывал в номер, хотя иногда спускался в главный ресторан к обеду. Тут-то его и настиг Олбан, который придвинул золоченое кресло и уселся напротив.

— Чего надо? — спросил Гайдн.

— В самом деле, хороший вопрос, — ответил Олбан. — Чего вообще нам всем надо? — Он откинулся в кресле. — Ты всегда так красноречив за обедом?

— Кончай выпендриваться. Я хочу знать, за каким хером ты сюда приперся.

Олбан не припоминал, чтобы Гайдн когда-нибудь позволял себе крепкие выражения. Париж, видно, ударил ему в безвременно облысевшую голову. Прямо в ресторане.

— Хотел проведать, узнать, как у тебя дела, — сказал ему Олбан.

— Ну проведал. И как, по-твоему, у меня дела?

— Пока еще не разобрался. Я ведь только что тебя отыскал.

— Все в порядке, сэр? — осведомился метрдотель, как из-под земли возникший у столика.

— Да, никаких проблем, спасибо. — Гайдн жестом отослал его прочь.

— А сам-то как считаешь? — спросил Олбан.

— Интересуешься моим здоровьем? — с видимым сарказмом уточнил Гайдн.

— В принципе, да.

— Здоровье у меня отменное.

— Тогда почему ты сбежал… — Олбан оглядел вычурно отделанный ресторан с высокими потолками, — …именно сюда?

Гайдн покрутил в руках салфетку.

— У меня перерыв.

— А Бабуля говорит — «срыв». И твой отец тоже.

— Они в своем репертуаре.

— Ну если тебя это порадует, то я не вижу никаких признаков срыва.

— Спасибо, это меня порадовало.

— Бегство за тридевять земель, тяга к презренной роскоши и регулярное выполнение своих служебных обязанностей не слишком вяжутся с представлениями о метаниях измученной души. — Олбан помолчал. — Разве что ты возомнил себя Наполеоном, не меньше.

— На самом деле служебные обязанности я выполняю через пень-колоду, — признался Гайдн, игнорируя все остальное и кивая официанту, который подал ему консоме.

Стройный молодой официант повернулся и пошел назад. Гайдн несколько мгновений смотрел ему вслед. В семье многие считали Гайдна скрытым геем.

Гайдн покосился на Олбана.

— Работу я выполняю в половину своих возможностей. — Он снова перевел взгляд на удаляющегося официанта. — Или на треть, а может, и того меньше. Как правило, отдаю ей три часа утром и три часа днем. Когда нагрузка большая, могу прихватить часок-другой. То есть делаю еще два захода по часу.

Олбан задумался.

— Ну и что из этого следует?

Гайдн помрачнел, зачерпнул ложкой коричневатую жидкость и начал лить ее обратно тонкой струйкой.

— Не учитываю детали. Не углубляюсь в суть, — сказал он. — Более того, не заглядываю вперед. Через какое-то время погрешности скажутся. Их будет много. — Он опустил голову. — Чистая проформа. Своего рода игра. — Он хмуро посмотрел на Олбана. — Так что не заблуждайся: работаю я паршиво. Больше для виду. Если угодно, считай, что у меня срыв.

Он аккуратно развернул треугольник салфетки и, выравнивая края до миллиметра, сложил из нее квадрат, чтобы снова опустить на колени.

— Допустим, — сказал Олбан, наблюдая за его движениями. — Но только очень уж рафинированный срыв получается.

Гайдн занялся едой. Проглотив полдюжины полных ложек, он остановился, промокнул губы салфеткой и в первозданной чистоте вернул ее на колени.

«Тебе, дружище, кровь из носу надо трахнуться», — подумал Олбан.

— А в чем проблема-то? — спросил он вслух.

— Тебе обязательно знать?

— Братишка, это же я!

Гайдн глубоко вздохнул, изучая белоснежную скатерть. Он скривился и поднял голову.

— Потом скажу. Надо четко сформулировать, чтобы объяснить словами. — Он кивком указал Олбану на стол. — Ты, как я понимаю, уже обедал? Тогда составь мне компанию. Я обычно один не пью, но бутылочка на двоих нам не помешает.

— Неплохая мысль.


— Видишь ли, это распространенная ошибка. Не предложение и спрос, а спрос и предложение.

— А разница?

— Колоссальная! Это совершенно новый образ мысли, работы, планирования и планов.

Они сидели в гостиной номера люкс, который Гайдн до поры до времени оплачивал за счет семейной фирмы. Номер поражал своими размерами. Олбан подумал, что такой уровень повышает престиж и, следовательно, ликвидность бизнеса.

— Ясно, — кивнул Олбан.

Ему казалось, он приблизился к пониманию разницы между планированием и планами. Надеялся, что приблизился. Или у кузена Гайдна просто съехала крыша. Тогда лучше не вникать.

Может, и не надо было приезжать в Париж.

Они пили шампанское. Олбан всячески убеждал Гайдна выйти в город. Ему совершенно не улыбалось торчать в номере, но Гайдн стоял на своем и в конце концов раскололся, что терпеть не может общественные туалеты, даже в пятизвездочных отелях. Поэтому они и поднялись к нему в люкс. Но, черт возьми, как не выйти на воздух! Это же Париж, а не что-нибудь. Стояла весна. За всю неделю, признался Гайдн, он ни разу не вышел из отеля в вечернее время. Олбан даже разозлился от такого идиотизма. Это все равно что приехать в Гранд-Каньон с повязкой на глазах или кричать, что ты фанат Джими Хендрикса, но только не желаешь слушать его гитару.

Олбан подозревал, что направлен сюда в роли соглядатая. Он был далеко не единственным в семье, кто думал, что Гайдну может помочь только здоровая доза секса независимо от ориентации. А может, Бабуля посчитала, что Гайдн к нему неравнодушен, вот и послала одного кузена к другому (обхохочешься!) как подарочек, как приманку, чтобы вернуть беглеца в лоно семьи и в семейный бизнес. Ну, старая коза, если так, то он ей все выскажет.

— На самом-то деле ты вовсе не потому сюда сдернул, верно? — спросил Олбан, вконец запутавшись. — Так называемый «срыв» — это что, нах, для отвода глаз?

— Конечно нет, — сказал Гайдн, уставившись в бокал с шампанским. Он расположился на роскошной оттоманке, подняв ноги. Олбан предпочел одноместное кресло.

— Что же тогда?

Олбан мучился от того, что, судя по всему, не справлялся со своей миссией. Он никогда не знал за собой особого дара вызывать людей на откровенность и уж тем более не считал себя доморощенным психологом. Да и окружающие наверняка его таковым не считали. Правда, он не раз подставлял плечо знакомым обоего пола, как близким, так и не очень, просто оказавшимся в тупике, чтобы те могли выплакаться, и люди подчас видели в нем нечто среднее между священником и психоаналитиком, но его единственное преимущество — это точно — состояло в том, что он умел вовремя заткнуться, к месту охнуть или задать вопрос и не позволял себе, хотя временами очень хотелось, от души встряхнуть распустившую нюни личность да еще обругать и тем самым привести в чувство.

Гайдн, поджав губы, неловко заерзал на оттоманке.

— Извини, — сказал он, поднимаясь. — Мне надо в туалет. — И исчез.

Олбан осушил свой бокал, поизучал его на свет, а потом подошел к телефону и вызвал такси.

Ему было слышно, как в туалете спустили воду.

— Черт тебя дери, ты поедешь на бал, Золушка, — пробормотал он себе под нос и вернулся в кресло.


Пришлось поторговаться. Он хотел отправиться прямиком в какой-нибудь ночной клуб, но Гайдн готов был впасть в истерику от одного только упоминания злачных мест, и они решили взять по чашке кофе и по стаканчику бренди в кафе на открытом воздухе в западном конце рю Сент-Андре-дез-Ар. Там, на перекрестке семи улиц, ночами бурлит неудержимая, безумная круговерть парижского порока.

Олбан распорядился, чтобы таксист высадил их возле Сен-Мишель — ему хотелось дальше пройтись пешком. Это была его любимая улица в Париже, да и во всем мире, и если Гайдна она не проймет, то, значит, у этого пидора точно не все дома и Олбану не останется ничего другого, как взять его за шкирятник, дотащить по Мазарину до моста Пон-дез-Ар и бросить в воду — пусть плывет к себе в «Ритц».

— Твое здоровье.

— Сантэ.23

— Ну, что у тебя стряслось? В чем трудность?

— Тебе действительно не безразлично?

— Гайдн, мы это уже выяснили. Не заводи старую песню.

— Ладно… дело в том, что я не справляюсь с заказами. — Он коротко хмыкнул и сделал изрядный глоток.

— То есть?

Гайдн прокашлялся:

— Кроме шуток. Оформляю заказ — и всякий раз неудача. Либо заказываю слишком много и товар оседает на полках и складах, что влечет за собой убытки, либо заказываю слишком мало и приходится делать повторный заказ: опять же убытки. Две доставки обходятся дороже, чем одна. Понимаешь?

Гайдн, похоже, искал сочувствия. Вид у него был жалкий.

Олбан внимательно посмотрел на двоюродного брата. Его нервная, напряженная, слегка раскрасневшаяся физиономия освещалась огнями кафе и окрестных ресторанов, баров и магазинов, уличными фонарями, красноватым свечением недавно включенного газового обогревателя и фарами чьего-то криво припаркованного хетчбэка.

— И по этой причине ты сбежал от родни, довел до ручки свою бедную маму и транжиришь на отель такие деньги, каких хватило бы…

— Можно подумать, ты исполняешь пародию на еврея.

— Так и задумано, Гайдн. Я как раз собирался сказать «Ой-вей». Спасибо, что избавил.

Гайдн встрепенулся:

— Ты случайно не антисемит?

— Еще чего! — возмутился Олбан. — Если уж на то пошло, я просемит! Между прочим, эти сволочи-палестинцы — тоже семитский народ. Так что…

— Выходит, ты антипалестинец? — взвизгнул Гайдн.

— Боже милостивый, — простонал Олбан, закрывая лицо руками. — Конечно нет!

— Послушай меня, — начал Гайдн. — Я знаю, к чему ты клонишь, кто ты есть и что у тебя на уме. Знаю, чего ты от меня хочешь и на что толкаешь, куда намерен меня заманить и с какой целью. Знаю, что ты обо мне думаешь и что болтают в семье за моей спиной. Я же не дебил, мать твою. Хочешь знать правду?

Кузен Гайдн не на шутку раскипятился. Олбан решил, что это позитивный сдвиг, если, конечно, двоюродный не полезет в драку.

У Гайдна расширились зрачки. Он слегка наклонился к Олбану. Олбан от греха подальше отстранился, не исключая, что именно сейчас и получит в морду. Но Гайдн произнес:

— Я равнодушен к сексу.

С этими словами он расправил плечи и вызывающе вздернул подбородок.

Олбан невольно скрестил руки на груди. Он хотел было откинуться назад, и как можно дальше, но побоялся, что это будет выглядеть брезгливо, а потому лишь прикусил губу и сдвинулся немного в сторону, как будто перед ним вдруг выросло стройное молодое деревце, мешающее смотреть на собеседника.

— Не врешь? — спросил он с суровым видом.

— Можно подумать, это преступление, — сказал Гайдн, и Олбану показалось, что он вот-вот заплачет. — Для людей я будто бы сумасшедший, или заразный, или ханжа… Кое-кто даже считает, что это нелепая, жалкая уловка с целью затащить хоть кого-нибудь к себе в постель. Скажу честно. У меня был секс. Я попробовал. Причем несколько раз, но меня это не привлекает. Грязно, унизительно, жарко, душно… есть в этом что-то… животное.

Гайдн теперь смотрел себе под ноги, как будто отчитывал ни в чем не повинный тротуар. Краем глаза Олбан видел, что прохожие шарахаются от них в сторону. Гайдн не умолкал:

— Ради мимолетного удовольствия ты вынужден представать перед другим человеком в совершенно непотребном виде, а после этого еще должен вести светскую беседу; а ведь мир просто помешан на блядстве — это ведь абсурдно, дико, позорно, это так… нелепо! — С возмущенным видом он поднял глаза на Олбана и сложил руки на вздымающейся груди.

В какой-то момент он быстрым движением поправил свой зачес, чтобы прикрыть лысину, но тут же скрестил руки, как прежде.

— Так-так-так, — задумчиво протянул Олбан. Случай оказался более запущенным, чем можно было ожидать. Он прочистил горло. — Ты занимался этим с… э… — Он почесал в затылке.

— Чем, сексом? — Гайдн едва не брызгал слюной. — С партнером какого пола? Какого типа?

— Ну, — Олбан даже смутился, — в общем, как бы, да.

— Хорошо, отвечу. Теоретически меня привлекают женщины. Они более изящны, более умелы и более аппетитны. Но я не испытываю ни малейшего желания проникать к ним внутрь какой бы то ни было частью своей анатомии.

Олбан уже достаточно выпил и решил сказать то, что вертелось на языке, хотя сам готов был провалиться сквозь землю:

— Ты уверен, Гайдн? Я видел, как ты смотришь на официантов и молодых парней на улице. Особенно на смазливых мальчиков…

— Смотрю, потому что завидую, — с внезапной горечью признался Гайдн. — Смотрю с вожделением, потому что сам хочу быть таким же. Интересным, уверенным в себе, привлекательным для женщин. — Он пожал плечами. — Или для мужчин. Какая разница? — Досадуя на свое косноязычие, он покачал головой. — Только ты поверь: обычно, почти всегда, мне это по боку. Мне ничего не нужно, но от этого я не испытываю ни тоски, ни досады. По большому счету, мне и так неплохо; единственное, что портит мне жизнь, — это предрассудки и… и… тупость окружающих.

Закончив, он выдохнул, словно поставил точку. Жирную точку.

Олбан задумался над услышанным. Посмотрел на облака, плывущие над городскими огнями. У него за спиной ревел транспорт. Его взгляд остановился на Гайдне.

— Жесть, — только и сказал он.

— Надо понимать, ты мне… как бы это… посочувствовал. — Гайдн на мгновение покосился в сторону. — Если тебя это успокоит, я пробовал и с мужчинами. Это не твое собачье дело, и я не собираюсь вдаваться в подробности, но попытка такая была. Дело ограничилось поцелуями и… ну… прикосновениями… можно сказать, ласками. — Гайдн закрыл глаза, предаваясь воспоминаниям. — Это был самый позорный эпизод в моей жизни. — Он содрогнулся и посмотрел на Олбана. — А ты? — спросил он.

«Однако», — сказал про себя Олбан.

— Что я? — смутился он.

— Ты уверен, что выбрал для себя правильную ориентацию?

Олбан нахмурился.

— У тебя в семье репутация бабника, разве нет, братец? — продолжал Гайдн. — Но как знать? Пока сам не испробовал, ни в чем нельзя быть уверенным. Ты пробовал или нет?

— Ну, примерно как и ты, — признался Олбан, снова почесав в затылке. — Детские шалости. — Он засмеялся. — Черт бы тебя побрал, Гайдн, я ведь зашел еще дальше! Я тогда кончил. А еще было дело — взял в рот. — Он задумался. — Правда, без толку. Наверно, пьян был или неопытен. Ладно, проехали. — Олбан откашлялся. — Короче, пробовал. Но без особого успеха. Как и ты.

— Вот видишь, — вздохнул Гайдн.

Олбан цокнул языком:

— Давай еще по коньячку.


Они нашли полуподвальный ресторанчик, где было накурено, но не душно, — неподалеку от Дворца инвалидов, с видом на верхушку Эйфелевой башни, освещенную золотыми огнями, с прожектором, крутящимся на шпиле. Заведение оказалось идеальным, почти классическим. В углу, на небольшой сцене, даже играло джаз-трио. Спустившись по ступенькам в зал, Олбан едва сдержал смешок и стал крутить головой в поисках любителей джаза в черных водолазках и беретах.

— Париж есть Париж, — шепнул он Гайдну, направляясь вместе с ним к свободному столику.

Чтобы Гайдну было комфортно, он присмотрел им место поближе к вентилятору.

Минут через десять по тем же ступеням сошла она, одетая во все черное: удлиненная юбка, блуза и маленький жакет-болеро, отделанный блестками. Среднего роста, с приятно округлыми формами и длинными волосами темно-темно-рыжего цвета. У нее была неуловимо восточная внешность — того типа, какой можно встретить на всем пространстве от Стамбула до Токио. При взгляде на ее лицо даже пессимист признал бы, что оно способно остановить войну: изысканное, спокойное, безупречное. Олбан стал мысленно подыскивать для нее место в десятке «красивейших женщин, виденных лично». Точнее, он сразу включил ее в десятку, только не первым номером — верхнюю строчку уверенно занимала Кэтлин Тернер, которую он увидел в самолете, когда летел с отцом в Лос-Анджелес в возрасте шестнадцати лет, вскоре после того, как посмотрел фильм «Человек с двумя головами»; тогда он и дал себе зарок, что Кэтлин, какой она увиделась ему в тот день, навсегда останется в списке «К. Ж. В. Л.» первым номером.

Но сейчас этот зарок трещал по всем швам.

Она подошла к бару, заказала бокал красного вина и непринужденно оперлась на стойку, наблюдая за джазистами. Те сразу обратили на нее внимание, равно как и посетители ресторана — все без исключения мужчины и большинство женщин. Не прошло и минуты, как к ней подошел первый смельчак. Она скромно улыбнулась, подняла одну ладонь и отрицательно покачала головой.

Олбан еле оторвал от нее взгляд. Даже Гайдн не остался равнодушным.

— Чтоб я сдох, — вырвалось у него. — Ну и красотка.

Олбан сделал пару глотков и вернулся глазами к девушке. Отвергнутый поклонник уже сидел на месте, но вид у него все равно был довольный, даже блаженный. Олбан подумал, не попытать ли счастья. Фиг ли тушеваться: он свободен, она потрясающе хороша, и возможный отказ его почти не пугал. Чем черт не шутит! Нет, в самом деле, какого хрена: не подойти было бы просто невежливо. Но для этого придется покинуть Гайдна, пусть даже ненадолго. Это тоже не особенно-то вежливо.

Олбан перегнулся через столик, не отводя глаз от девушки, стоявшей у бара.

— Не возражаешь, если я?..

— Черт побери, держи себя в руках, — возмутился Гайдн. — Если ты признался, что брал за щеку, это вовсе не значит, что теперь надо ради самоутверждения бросаться на первую попавшуюся пташку, причем не твоего полета.

Олбан скосил глаза:

— С чего ты взял, что она не моего полета?

— Спустись на землю, — вздохнул Гайдн и обвел глазами ресторан. — Не думаешь ли ты, что она польстится на нас с тобой?

— Но ты не будешь возражать? Нет, ясное дело, скорее всего, я получу отлуп, но все же…

— Остынь, успокойся. Эта телка, наверное, всю жизнь отбивается от таких, как ты. Сыта по горло, не иначе. Дай ей спокойно отдохнуть.

— Смотри-ка, еще один пошел. — Олбан заметил, что поднявшийся из-за своего столика мужчина тоже направляется к ней.

Этот претендент получил такой же вежливый отказ. Олбан посмотрел на Гайдна.

— Слушай, это делает ей честь. А раз она постоянно вынуждена отбиваться, значит, привыкла и не обидится — с нее как с гуся вода.

— Ты же сам сказал, что наверняка получишь отлуп. Какой смысл дергаться?

Олбан не сводил с нее глаз. Она обвела взглядом зал, пригубила вино и ненадолго отвернулась. Подвинув стул, Олбан получил возможность разглядывать ее так, чтобы при этом не свернуть шею.

— Ты не врубаешься, — сказал он Гайдну. — Пусть даже у меня один шанс из тысячи или из миллиона, но этот шанс есть. Зачем же его упускать? Я ведь ничего не теряю.

— А достоинство? — удивился Гайдн. — Ты сознательно идешь на унижение.

— Да плевать, Гайдн. Жизнь на этом не кончается, мать твою. И потом, знаешь что?

Повернувшись на стуле, он в упор посмотрел на двоюродного брата, который одним лишь выражением лица досадливо переспросил: «Ну что?»

— Эта девушка так хороша, что у меня в любом случае останется приятное впечатление. Если я просто обменяюсь с ней парой слов — это будет как подарок; почту за честь получить отлуп от такой обворожительной крошки. — Для убедительности он кивнул и постучал средним пальцем по столу, чтобы развеять у Гайдна последние сомнения. — Серьезно говорю.

— Да я уж вижу, — сказал Гайдн.

Олбан снова обернулся в сторону девушки. Та устремилась взглядом в дальний конец зала и коротко задержалась на Олбане, едва заметно улыбнулась и отвела глаза. После чего повернулась спиной и стала смотреть на музыкантов.

Ему захотелось себя ущипнуть — в реальность произошедшего верилось с большим трудом.

— Нет, ты это видел? — выдохнул он.

— Кажется, да, — шепотом откликнулся Гайдн.

— Это ведь она мне, а не тебе? — уточнил Олбан и на всякий случай посмотрел через плечо, но позади них была только кирпичная стена.

— Уж конечно не мне, — сказал Гайдн.

— Будь что будет. Я пошел. — Олбан встал и направился к бару.

— Попутного ветра, — пробормотал ему в спину Гайдн.


Ее звали Кальпана. В ней поразительным образом смешалось множество кровей: у нее в роду были выходцы из Северной Индии и Шри-Ланки, японцы и американские индейцы, а потому ее телосложение и черты лица не укладывались ни в какие этнические стереотипы. Прекрасная планета — только так можно описать место, где она появилась на свет. Волосы цвета темнопунцового бука, шелковистая кожа необыкновенной мягкости, не то розовато-жемчужная, не то нежно-ореховая. Карие глаза с зелеными точками. Неземные движения. Походка выдавала в ней существо из другой галактики, где не действуют грубые физические законы: она вся была словно соткана из особой экзотической материи, из чистого сияния сексуальной привлекательности. «Етит твою в бок, элитное издание», — думал Олбан, глядя на нее сзади, пока она изящно огибала столики на пути к самому дальнему, в торце зала, где сидел Гайдн Уопулд с вылезающими из орбит глазами.

Олбан уводил ее от стойки бара под неприязненными взглядами присутствующих мужчин. Его даже бросило в краску. Это какое-то безумие: сумев познакомиться с такой девушкой, он смутился гораздо сильнее, чем если бы она его отшила, как тех двоих, — ведь он был вполне готов к тому, что его постигнет та же участь. До тех самых пор, пока на нем не задержался ее беглый взгляд, пока ее губы не тронула застенчивая полуулыбка. А если без балды — то и после этого.

— Кальпана, это мой двоюродный брат Гайдн, — сказал он, подвигая для нее стул.

— Очень приятно. — Прежде чем сесть, она протянула руку Гайдну.

От ее бархатистого голоса Гайдн словно погрузился без единого пузыря в солнечную речку и утонул.

Она присела к ним за столик. Если бы стулья могли падать в обморок от наслаждения, ее стул подломился бы тут же, подумал Олбан.

Переводя взгляд с Кальпаны на Гайдна, Олбан тоже занял свое место.

— Все объясняется очень просто, — сказал он.

— И как же? — проскрипел Гайдн.

— Мы, оказывается, уже встречались.

— Встречались?! — поразился Гайдн. — И ты мог забыть?!

— Ваш двоюродный брат был ужасно пьян, — улыбнулась Кальпана.

Откуда ни возьмись, материализовался официант, который принял у них заказ. Олбан высказал предположение, что новую встречу надо бы отметить самым лучшим шампанским. Никто не возражал.

— В Мумбаи, — пояснил Гайдну Олбан, не сводя глаз с Кальпаны.

— Я — журналистка, — обратилась она к Гайдну, — В то время работала над материалом о политике игры. Олбан дал мне интервью.

— У нас была предварительная договоренность? — спросил Олбан. — И я пришел на бровях? За мной вообще-то не водится такой безалаберности.

— Нет, мы ни о чем не договаривались. Это вы настояли на том, чтобы дать мне интервью. Хотя до этого я уже побеседовала с одним из ваших… дядюшек, если не ошибаюсь. Мне казалось, этого более чем достаточно. Однако у вас было другое мнение.

— О господи, — вырвалось у Олбана. — Прошу меня простить.

— Ничего страшного. Я от души повеселилась.

Олбан прищурился:

— Надеюсь, я к вам не приставал?

— Еще как приставали. — Кальпана улыбнулась, обнажив изумительные зубки. — Это меня тоже повеселило.


Она прожила здесь не менее года: писала о Париже и французах, иногда делала отчеты о заседаниях Европарламента по заказам различных индийских газет и журналов. Владела японским, причем излагала мысли хорошим стилем и без ошибок; ее материалы время от времени публиковались в японских изданиях. Через пару дней ей предстояло распрощаться с Парижем: она возвращалась в Индию, чтобы там зарегистрировать брак с очень милым американцем. Жить собирались в Сиэтле, где у него дом с видом на залив. А пока она бродила по городу — иногда с друзьями, иногда в одиночестве — и прощалась с любимыми местами.

Подали шампанское. Первый тост был за ее предстоящее бракосочетание.

Гайдна, пьяного и счастливого, они высадили у «Ритца». У Олбана был номер в отеле «Георг V». Кальпана снимала квартиру в Бельвиле, куда собиралась ехать в том же такси.

Перед отелем швейцар открыл для Олбана дверцу такси. Тот повернулся к сидевшей рядом с ним Кальпане и с улыбкой протянул ей руку.

— Кальпана, — сказал он. — Это было ни с чем не сравнимое удовольствие.

Она смотрела перед собой и кусала губы. Покосилась на его протянутую руку, потом на швейцара.

Наконец их глаза встретились. Она взяла его руку в обе ладони.

— Послушай, — начала она и втянула в себя воздух сквозь стиснутые зубы, а потом наклонилась вперед и обратилась к швейцару: — Pardon, monsieur.

— Pas de probleme, madame,24 — услышал Олбан.

Она посмотрела на него в упор. Он заметил, что у нее перехватило горло.

— А… — начала она, но у нее сорвалось дыхание. — Я хочу сказать… я никогда… о боже. Но… если бы… — Она сжала его пальцы.

Олбан взял ее левую руку и бережно поднес к губам.

— Кальпана, говори. Буду счастлив услышать любое предложение.

Улыбнувшись, она потупила взгляд и откинулась назад. Он осторожно отпустил ее руку, достал бумажник и сунул швейцару крупную купюру; тот широко улыбнулся и, кажется, даже подмигнул, захлопнул дверцу и дважды стукнул костяшками пальцев по крыше такси.


Больше он ее не встречал, даже не пытался выйти на ее след — они договорились об этом заранее; по всей видимости, она уехала, как и собиралась, чтобы выйти замуж за счастливчика американца из штата Вашингтон, и Олбан мог лишь пожелать им жить долго и беспредельно счастливо, но следующим вечером, когда они распрощались навсегда и он ехал от нее на такси к себе в отель, ему пришло в голову: «А ведь это были самые счастливые восемнадцать часов моей жизни, и больше такого не будет». Но поводов для грусти не нашлось.

Он говорил себе, что без презервативов было бы еще прекраснее, но что поделаешь, если сейчас такое время. А в остальном — лучше и быть не могло.


Перед отъездом из Парижа он встретился с Гайдном еще один раз; они постояли в гулком соборе Парижской Богоматери, проехались на метро, побродили по Монмартру — раньше Олбан избегал этого места, считая его приманкой для туристов, но теперь смог оценить его прелесть. Купили по мороженому и присели на ступени церкви Святого Сердца.

— Готов поспорить, ты вскоре посмотришь на это под другим углом, — сказал Олбан Гайдну.

— Думаешь? — Гайдн сидел, склонившись вперед и широко расставив ноги; одной рукой он отводил в сторону галстук, чтобы не закапать мороженым.

Олбан расслабился, свободно откинулся назад, провожал глазами освещенных солнцем девушек и с аппетитом уплетал пломбир.

— Верь мне. Я знал одного парня, у которого в кабинете всегда был идеальный порядок, для каждой мелочи свое место — вот такая патологическая аккуратность. Знаешь, есть специальные ручные пылесосы для чистки клавиатуры? У этого типа таких было два — на случай, если один выйдет из строя. Он органически не выносил, когда что-то оказывалось не на месте, пусть даже на короткое время. В результате этот аккуратист довел свой кабинет до такого безупречного состояния, что не смог там работать: ему втемяшилось, что открытый ящик стола — уже беспорядок. Не рабочее место, а какой-то ледяной дворец. Он даже отказался от мусорной корзины, потому что в ней, как в клоаке, неизбежно скапливается грязь.

Олбан покосился на Гайдна, но тот молчал и сосредоточенно поедал мороженое.

— Эта корзина и подсказала выход. Я ему сказал: мать твою, поставь ты себе под стол корзину — это жертвенник, капкан, который вберет в себя весь беспорядок. Мусорная корзина — это средоточие хаоса, которое не требует упорядоченности; более того, любая попытка навести в ней порядок свидетельствует о непонимании функциональной природы вещей.

Гайдн по-прежнему молчал, однако начал прислушиваться.

— Представь себе хорошо организованную систему регистрации документов: в ней всегда предусматривается папка «Разное», — продолжил Олбан. — Если какие-то документы не вписываются ни в одну из тематических папок, это еще не значит, что рубрикация неверна, — просто в мире так устроено. Для того и существует папка «Разное»: откажись от нее — и порядка станет не больше, а меньше, потому что придется слишком широко трактовать существующие рубрики или создавать новую папку для каждого отдельного документа, для каждого раздела и вместо организации хранения документов придется заниматься бесконечным присвоением имен. Рубрика «Разное» придает смысл всем остальным. Аналогичным образом мусорная корзина придает смысл аккуратности.

Он вспомнил о мороженом. Тут Гайдн повернул голову, все еще не отпуская галстук.

— И что, помогло? — спросил он. — Вот что значит глубокий психоанализ. Твой друг прозрел и стал, как прежде, счастливым и полезным винтиком конторской машины?

Спешно пораскинув мозгами — вся эта история была придумана на ходу, — Олбан сказал:

— Еще бы не помогло! — Он сдвинул темные очки и улыбнулся Гайдну. — Конечно, помогло. Здорово, да? — Темные очки вернулись на переносицу.

Олбану тогда показалось, что Гайдна это не убедило.

Впрочем, через неделю он все же вернулся в Лондон. В семье Олбан удостоился похвалы. А про себя подумал, что бедняга двоюродный просто переутомился.


— Гм. Стало быть, ты, Олбан, как и прежде, — шампанский социалист?25 — спрашивает Кеннард.

Они ужинают у родителей Филдинга на Мейлисон-стрит. Кеннард и Ренэ принимают у себя Олбана и Филдинга (Гайдн, конечно, тоже присутствует, потому что живет с родителями). Была приглашена и Нина, гражданская жена Филдинга, но она не смогла пропустить занятия на каких-то курсах (не иначе как «Астрология древних майя для кошек»). Они с Филдингом живут в Айлингтоне.

Филдинг всучил Олбану свой старый костюм и заставил надеть. Ол помылся-побрился — не подкопаешься, но от галстука отказался наотрез. Тема «шампанского социализма» уже сидит у Филдинга в печенках. Когда Олбан работал в фирме, ему полагались ежегодная премия и персональная машина. Но если человеку больше нравится вкалывать на лесоповале, это не делает его леваком, хотя теперь он играет в бессребреника.

Ол косится на австралийский «шираз» у себя в бокале (у папы феноменальная способность выбирать неподходящее вино, досадует Филдинг).

— Был когда-то шампанским социалистом, — отвечает Ол.

— Так-так. — Кеннард поднимает брови. — Был, да весь вышел?

— Нет, — говорит Олбан. — Просто стал более выдержанным. Теперь я марочный шампанский социалист. — Он поднимает бокал. — За ваше здоровье.

Кеннард моргает. Гайдн ухмыляется.

— Где же ты нынче трудишься, Олбан? — спрашивает Ренэ.

За долгие годы супружества жена Кеннарда научилась, хотя и не сразу, отвлекать внимание от промашек, бестактностей и тягостных пауз в речах мужа.

— Нигде, Ренэ, — отвечает ей Олбан. — Пока безработный.

— На перепутье, — понимающе кивает Кеннард. — Так-так.

Кеннарду недавно стукнуло шестьдесят два, но выглядит он старше своих лет. За последние годы он раздобрел, лишился последних волос, обзавелся тяжелыми и крайне отталкивающими брыжами. Зубы — тихий ужас. В компании занимает пост управляющего директора, что звучит вполне солидно. Как ни странно, умеет находить общий язык с детьми и политиками.

— На перепутье, — не спорит Олбан.

— А девушка есть? — интересуется Ренэ.

Не в пример мужу, мать Филдинга — совсем худышка.

— Постоянной, можно сказать, нет, — отвечает он и ловит на себе взгляд Филдинга.

— Ясненько, — изрекает Кеннард.

— У Олбана прекрасная девушка, — встревает Филдинг. — Живет в Глазго, математик. Преподает в университете.

— Кто-кто, сынок?

— Профессор.

— Нет, ты что-то другое сказал.

— Профессор математики, — втолковывает ей Филдинг, чтобы развеять сомнения.

— Не может быть! — изумляется Ренэ.

— Темная лошадка, — говорит в пространство Кеннард.

Рене сражена наповал. Она поворачивается от Филдинга к Олбану:

— Ты возьмешь ее на гулянку в Гарбадейл?

— Возможно, она меня туда подвезет, но сама не останется, — говорит Олбан. — Поедет дальше, на скалы.

— Она — верхолаз? — Ренэ сражена.

— Ах да, гулянка в Гарбадейле, — говорит Кеннард, будто до него только что дошло (и это весьма вероятно).

— Действительно верхолаз? — не верит Ренэ. — И одновременно профессор? — Она умолкает, а потом заливается пронзительным хохотом, прикрывая рот ладошкой. — Прямо как мужчина! — Она поворачивается к Гайдну. — Гайдн, как ты считаешь? Больше похоже на мужчину, правда?

— Не мне судить, мама, — говорит Гайдн и еле заметно покачивает головой, глядя на Олбана, словно извиняется за Ренэ.

— По горам лазает, говоришь? — переспрашивает Кеннард. — Та еще штучка.

Пытка длится не менее часа; после этого Кеннард ведет их наверх, в мансарду, где у него проложена игрушечная железная дорога; во время пуска паровозиков можно немного поговорить и попытаться склонить Кеннарда в нужную сторону.


— Олбан, как и я, считает, что семья не должна расставаться с фирмой, — сообщает Филдинг отцу.

Он бросает стремительный взгляд на Олбана, который изучает железную дорогу. Прочный стол-верстак размером два на четыре метра находится на уровне пояса. Он занимает почти всю мансарду; в середине зеленеют лесистые холмы и альпийские склоны из папье-маше. Горы прорезаны тоннелями, а самые высокие пики заканчиваются в полуметре от двускатного потолка.

— Правильно я излагаю, Олбан?

— Будь моя воля, я бы не стал продаваться корпорации «Спрейнт», — подтверждает Олбан.

— Будь твоя воля — ты бы из нас рабочий кооператив сколотил, верно, Олбан? — поддевает Кеннард. — А? — Он обмахивает днище паровозика специальной кисточкой.

— Тоже неплохо, Кеннард, — говорит Ол и замечает небольшой тумблер на краю верстака. — Что будет, если это врубить?

Кеннард смотрит через плечо:

— А ты попробуй.

Олбан щелкает тумблером. От подножья горы отделяется кабинка фуникулера, которая ползет к вершине, метра на два вверх.

— Ага, — произносит он, разглядывая железнодорожные пути.

Кеннард поворачивает какую-то ручку, и канатный вагончик начинает карабкаться под углом в сорок пять градусов по зубчатой передаче на склоне соседней горы. Между тем пара других поездов — товарный и контейнерный — колесят по периметру во встречных направлениях.

Филдинг помнит, как сооружалась эта железная дорога. Никогда еще он не видел своего отца таким счастливым и деятельным. Конфигурация не менялась лет пятнадцать; мансарда до сих пор остается единственным местом, где Кеннард чувствует себя как рыба в воде. Для важного разговора лучше места не придумаешь.

— Мы оба считаем, что продаться «Спрейнту» было бы непростительно, да и фирму жалко, — говорит Филдинг Кеннарду. — Разрушить дело, которое создавал Генри и укрепляли Уин с Бертом, — это откровенный вандализм.

— А кто ж его собирается рушить? — спрашивает Кеннард, поднося перевернутый колесами вверх паровозик поближе к свету и любовно разглядывая. На потолочных раскосах по всей мансарде закреплены ряды лампочек.

— Продажа фирмы будет означать разрушение нашего наследия, папа, — растолковывает ему Филдинг. — «Спрейнт» получит возможность распоряжаться игрой по своему усмотрению; нетрудно предположить, что американцы, заплатив солидные деньги за наше имя, попытаются его сохранить для собственной выгоды, но что, если они пролетят? В бизнесе всякое бывает. А мы останемся ни с чем: у нас отнимут самое главное, на чем вот уже столетие с четвертью держится наша семья. Я знаю, что тебе это небезразлично, папа. А потому не хочу, чтобы мы наобум сделали шаг, о котором будем жалеть. Прошу тебя только об одном: хорошенько подумай. — Филдинг смотрит на Олбана. — Мы оба тебя просим.

Олбана чудом осеняет, как ему подыграть.

— Это как стрелка, — говорит он. — Неправильно перевел — и пиши пропало.

— Каждому нужно хорошенько подумать, — говорит Филдинг. — Не только нам самим… но и всем, папа.

— У меня ведь тоже есть акции, — подает голос Гайдн, который сидит на стульчике в углу и читает.

— Это очень существенно, — подтверждает Филдинг, в упор глядя на брата. — Ты ведь еще не определился, Гайдн?

— Определился, но промолчу. — Гайдн ненадолго отрывается от книжки и часто моргает. — Хотя получил от «Спрейнта» предложение возглавить производственный отдел, если они купят фирму. — Уставившись в книгу, он бормочет себе под нос: — Между прочим, они сказали не «если», а «когда».

— Нельзя позволять, чтобы нас опустили, папа, — обращается Филдинг к Кеннарду.

Кеннард бережно ставит паровозик на рельсы, наклоняется и тонкой ювелирной отверточкой цепляет к нему вагоны.

— Что ж, ввязываться в драку, а? — спрашивает он.

— Я считаю — обязательно, — говорит ему Филдинг. — Иначе рухнет все, — он обводит рукой железную дорогу, — что создавалось многолетним трудом.

— Хм.

— В итоге, — говорит Филдинг, — каково твое мнение, Кеннард?

— Хм?

— Папа, ты уже решил, как будешь голосовать?

До сих пор Филдинг не решался спрашивать отца в лоб, а Кеннард ни разу не поднимал эту тему. В девяносто девятом, когда ставился на голосование вопрос о продаже «Спрейнту» двадцати пяти процентов акций, он воздержался. Филдинг понятия не имеет, что у отца на уме.

— Хм. — Кеннард щурится, наблюдая за кабинкой фуникулера, которая шмыгает в депо на макушке самой высокой горы. — Надо подумать. — Он переводит взгляд на Филдинга, потом на Олбана. — А вы оба против, да? Хм.

— Совершенно верно, папа.

Ол молча кивает.

— Хм.


— Это все, можно сказать, ненастоящее.

Софи ворочается у него в объятиях, чтобы заглянуть ему в глаза.

— То есть как?

Он обводит свободной рукой все вокруг.

— Каменистый склон, земля, азалии. Все нездешнее.

Перевернувшись на живот, она подпирает ладонью подбородок:

— В каком смысле?

— Старик Генри, наш великий, легендарный предок, наш славный основатель, привез эти камни, землю, растения из Гарбадейла. Ты там бывала?

— Ага. Один раз. Там все время дождик шел.

— Понятно. Так вот, я проверял. Было это в тысяча девятьсот третьем году. Он распорядился погрузить на баржи тысячи тонн горной породы, добытой в тамошних каменоломнях, и переправить в Бристоль, оттуда небольшими каботажными судами доставить к отдельному причалу, построенному в устье реки, а дальше моторной тягой — прямо сюда. В конце сада на реке есть брод — его для этой цели и насыпали.

— Везти камни из Шотландии? — Софи поиграла прядью рыжих волос, блестящих в случайном лучике солнца, который пробился сквозь плотный покров сочных, темных листьев. Он обвила прядь вокруг указательного пальца и отпустила. — Зачем?

Олбан пожал плечами:

— Затем, что он мог себе это позволить. Камни везде похожи, в Эксмуре26 таких полно. Но он хотел, чтобы здесь был кусочек Гарбадейла под названием дернесский известняк. Из него и сложили эту горушку.

Повернув голову, она посмотрела в сторону невысокой, сооруженной из больших каменных плит горки, видневшейся к западу от гигантского куста рододендрона, под которым они нашли укрытие. Легкий ветерок покачивал резной балдахин листвы у них над головами.

Они лежали в траве минут десять, целовались и ласкали друг друга, но пока не дошли до главного. Время от времени слегка отстранялись, переводили дыхание, болтали о всякой чепухе и начинали все сначала, чтобы в конце концов руками довести друг друга до оргазма. Как-то раз, совсем недавно, она взяла его губами — дело было в Майнхеде, когда они гостили у друзей и пробрались в спальню, — но он сделал слишком решительный толчок, она чуть не задохнулась и отказалась продолжать.

Шла последняя неделя каникул, вскоре оба должны были возвращаться к учебе, ему предстояло уехать в Лондон.

Солнечный луч, игравший у нее в волосах, исчез, потому что небо затянули тучи и в зеленом шатре стало еще темнее.

Они частенько обсуждали несовершенство мира, любимые и нелюбимые группы, способы воздействия на родителей с целью добиться более частых встреч, телепрограммы и фильмы, войну и голод, планы на будущее — выбор профессии, свои устремления, виды на рождение детей. Иногда они единодушно решали, что всю жизнь будут вместе, поженятся (или не поженятся), детей у них будет полон дом — или хотя бы двое. А иногда молчаливо подразумевали, что навсегда останутся двоюродными братом и сестрой, у которых случилась юношеская влюбленность, и станут встречаться только на семейных сборах по случаю свадеб, похорон и юбилеев, в присутствии родителей и своих собственных семей, обмениваться заговорщическими взглядами, улыбаться друг другу поверх голов и, возможно, скромно обниматься в танце, предаваясь воспоминаниям.

Ничего нельзя было знать наверняка. У них ни в чем не было уверенности, даже в себе, и, разыгрывая разные сценарии, они лишь признавались в собственных сомнениях.

— Землю он тоже привез из Гарбадейла, тем же путем, — сказал ей Олбан.

Теперь она сидела и через зеленый полумрак разглядывала почти настоящий каменный склон. Они оба были в джинсах, его футболку за неимением лучшего подстелили вместо одеяла. На ней еще оставалась блузка, хотя верхние пуговицы уже были расстегнуты. Он встал перед ней на колени, взял в ладони ее груди, зарылся лицом в темные, душистые волосы и покрыл поцелуями шею. Она прильнула к нему.

— А землю-то зачем везти? — спросила она.

Он легонько укусил ее за шею, она содрогнулась.

— Это как раз понятно: почва там кислая, богатая торфом. Позволяет выращивать совершенно другие виды растений. — Он постепенно спускался к ее плечу, оставляя зубами едва заметные красноватые отметинки. — Вообще-то в Эксмуре тоже полно торфяников. Наверное…

— Еще, — сказала она.

Он сделал, как она хотела.

Через некоторое время она распрямила плечи, приблизила к нему лицо и сама поцеловала долгим, глубоким поцелуем, а потом отстранилась и сказала:

— Слушай, тогда, на вечеринке у Джилл…

— Ну? — не понял он.

— Я у нее купила пару презервативов.

У него екнуло сердце. Он уставился на нее.

— В самом деле? — неуверенно переспросил он. В горле пересохло.

Она кивнула. У нее расширились зрачки, дыхание участилось. Быстрым движением она убрала приставшую к губам прядь волос и взяла его лицо в ладони.

— Значит… — у него сорвался голос, — ты хочешь?

Она опять кивнула.

— Это самое и значит. — Она встретилась с ним взглядом. — А ты?

— Фу ты, черт. — Почему-то он обмяк, словно перед обмороком. — Извини. Да, конечно, еще как. Давай.

— Берегла их до последнего денька, — торопливо, сбивчиво заговорила она, — но когда твои предки нагрянут, это вообще атас, народу будет много, да к тому же у меня как раз месячные начнутся.

— Ну да, — выдавил он. — Понятно.

— Только одна проблема.

— Какая?

— Придется за ними в дом идти. — Она скривила губы и подняла брови. — Голова садовая.

Он потянулся за футболкой.

— Где они у тебя?

Она накрыла его руку ладонью:

— Долго объяснять. Быстрее мне самой сбегать.

Он помог ей застегнуть пуговицы на блузке.

— Ты точно решила?

— Абсолютно.

— Серьезно?

— Ага.

Быстро чмокнув его в губы, она вскочила. Подняла голову, огляделась в сумрачном свете дня, качнула волосами.

— Дождик, — сказала она.

Он прислушался. До его слуха тоже донесся стук капель.

— Да, в самом деле.

— Я мигом. — Она выпрыгнула из кустов.

Ему было слышно, как она бежит по кирпичной дорожке.

Он лег на спину, тяжело дыша. Понаблюдал за игрой света и тени на нижней стороне темных листьев. Наконец-то пришел этот миг. Он сел. Неужели правда? Вдруг она передумает? Вдруг ее сейчас займут какой-нибудь домашней работой или отправят по делам и не дадут выйти? Вдруг кто-нибудь нашел эти резинки у нее в тайнике? Вдруг она над ним прикололась и теперь нежится в ванне или сидит на веранде, лакомится шоколадками, листает журналы и потешается, воображая, в каком он сейчас виде?

Поднявшись с земли, он заметался по их укрытию, пригибая голову под сплетением голых ветвей кустарника и переступая через толстое корневище. Нет, она не такая. Некоторые ее подружки любили всякие розыгрыши, но она — он это ценил — никогда в них не участвовала. Могла посмеяться вместе со всеми, если это было что-нибудь безобидное. Конечно, она вернется. Не обманет. Может, ему вначале надо подрочить? Если у них действительно все будет по-настоящему, он, наверное, кончит очень быстро и не оправдает ее ожиданий, так ведь? Или, еще того хуже, кончит, когда станет надевать (или она станет ему надевать) презерватив. Какой позор. И резинка будет испорчена.

Сделав шаг назад, он едва не ударился головой. Ему на лицо упали дождевые капли, просочившиеся сквозь листву. Уже стемнело.

Он взглянул на часы. Может, она и не вернется. Сколько времени ее нет? Надо было засечь время, когда она ушла, — как же он не сообразил? Нет, еще есть надежда — у него, возможно, все получится!

Дождь полил сильнее.

Ее так и не было. Она не собиралась возвращаться. И не стоит обманываться. Она его продинамила. Потому что не надо быть дураком.

Со вздохом он посмотрел вверх и покачал головой. Прислушался к стуку дождя, который забарабанил еще настойчивей. В воздухе потянуло холодом.

Сквозь стук дождя ему послышалось шлепанье кроссовок по мокрой кирпичной дорожке. Он затаил дыхание. Поблизости зашуршали листья, но ее так и не было.

Ему не терпелось выглянуть наружу, но в том месте, где он собирался раздвинуть кусты, мелькнула какая-то тень — это было она, промокшая до нитки, с приклеившимися ко лбу волосами, но улыбающаяся.

— Вот черт, сунулась не в те кусты! — выговорила она, тяжело дыша.

Мокрая блузка облепила ее груди.

Он шагнул вперед и прижал ее к себе.


Действительно, он кончил слишком быстро. Она охнула, когда он проник в нее первым толчком, но сказала, что ей не больно. У них не было уверенности, что презерватив надет правильно, потому что он не полностью развернулся, однако, похоже, не подвел. Крови не было, чему они обрадовались. Он впервые увидел ее вагину, хотя в их шатре уже стемнело. Фонарик бы сейчас. Она твердила, что это уродство, а ему показалось, что это прекраснейшее из всего, что он видел.

Они отдыхали; она гладила его по спине и слушала дождь; редкие капли падали на их обнаженные тела. Становилось холодно. Они сделали это еще раз, взяв новый кондом.

Ему хотелось сказать ей, как сильно он ее любит, но это показалось такой стандартной фразой, будто нарочно придуманной для такого стандартного случая, и он промолчал. Во второй раз все произошло не столь стремительно. Она кончила чуть позже, и от этого он едва не заплакал.

Они лежали, прижавшись друг к другу, не разжимая объятий, и слушали стук дождя в темноте.


Через два дня родители приехали на выходные, чтобы потом забрать его в Ричмонд. Привезли с собой бабушку Уин; слава богу, хоть Кори оставили у знакомых.

— В школе Олбан — ответственный за дисциплину, верно я говорю, золотко? — сказала Лия, подцепляя ложечкой профитроли.

— Лия, ну к чему это? — взмолился Олбан, у которого покраснели уши.

Он сделал глоток лимонада. Его отец беззвучно посмеялся, отпивая кофе.

— А Софи у нас — староста класса, — похвалилась тетя Клара.

— Вот как? — подняла брови бабушка Уин. — Староста бывает в церкви.

У Софи расширились глаза, она положила в кофе лишнюю ложку сахара, но смолчала.

Дядя Джеймс пришел в замешательство.

Бабушка Уин была высокой, худой, колючей дамой с прической, как говорил отец Олбана, «под Тэтчер», в возрасте пятидесяти девяти лет — древняя старуха, так казалось им в то время. Через пару месяцев ей должно было стукнуть шестьдесят. Она держалась очень прямо, даже чопорно, и вся состояла из острых углов. На носу у нее всегда были большие очки-«хамелеоны»; одевалась она либо в лиловые платья, либо в твидовые костюмы. В голосе звучала небольшая хрипотца, потому что, по ее словам, она изредка позволяла себе сигаретку. Выговор у нее был английский, а не шотландский, что всегда удивляло Олбана, ведь она уже двадцать лет жила в Гарбадейле вместе со своим мужем Бертом, намного старше ее по возрасту; в прошлом году у него случился перелом бедра, и он оказался привязанным к дому.

— Скажи-ка, Олбан, — начала бабушка Уин, — ты часто играешь на компьютере в «Империю!»? Нравится тебе эта игра?

Олбан стрельнул глазами в сторону отца, потом посмотрел на Уин.

— Нет, бабушка, не часто.

— Вот так раз, — нахмурилась она и перевела взгляд на Энди. — Эндрю, ты запрещаешь ребенку играть?

— Мы условились, что Олбан будет пользоваться моим компьютером для написания сочинений и прочих заданий. В наступающем учебном году. — Он переглянулся с Лией. — У нас в доме не приветствуются компьютерные игры.

Лия кивнула.

— Вот оно что, — сказала бабушка. — Если бы у всех родителей было такое отношение к досугу их детишек, мы бы давно обанкротились. — С ледяной улыбкой она вновь обратилась к Олбану: — А ведь хочется порой сыграть в такую игру, скажи честно, Олбан?

Олбан покосился на отца, который наблюдал за ним с насмешливой хитрецой.

— Похоже, это интересная штука, — сказал Олбан, чтобы никого не обидеть.

Он собрался глотнуть еще лимонаду, но оказалось, что его стакан пуст. Все равно он притворился, будто пьет, в надежде, что никто не заметит. Втянул в себя последнюю каплю. Господи, ведь он рассчитывал избавиться от этой застенчивости — как-никак два дня назад стал мужчиной, но окружающие не видели никакой разницы и по-прежнему обращались с ним как с ребенком. Но если вдуматься, даже хорошо, что никто ни о чем не догадывался.

По правде говоря, он ходил в зал игровых автоматов и там играл в одну из разновидностей «Империи!»; помимо этого, у его одноклассника, чей отец издавал компьютерный журнал, дома были приставки «нинтендо энтертейнмент систем» и «сега-мастер» и Олбан пристрастился к НЭС-версии. Для игровых автоматов игра не годилась: захват территории требовал слишком много времени, приходилось снова и снова ходить за жетонами — это не прокатывало, хотя дизайнеры сделали все от них зависящее. Нэсовская версия, в принципе, была удачнее и больше отвечала характеру игры, но выглядела тяжеловесной; как ни крути, старая настольная версия оказывалась наиболее увлекательной. Олбан держал язык за зубами, чтобы не влетело от родителей. Но сейчас, оказавшись напротив бабушки Уин, он почему-то решил, что она видит его насквозь. Они впервые сидели за одним столом и, по сути дела, впервые разговаривали друг с другом. Ему пришло в голову, что этой старухи надо опасаться.

— По мне, еще никто не придумал игры лучше, чем лапта, — выпалил вдруг дядя Джеймс. — Или регби. Молодежь-то больше перед телевизором просиживает.

— Ой, Джеймс, умоляю. — Софи закрылась кофейной чашкой.

Она мимолетно переглянулась с Олбаном, когда ее отец комично повернулся на стуле, делая вид, что ищет какого-то пришельца по имени Джеймс.

Софи с Олбаном еще дважды встречались в своем убежище, а вчера в полуразвалившемся сарае на южной границе поместья использовали два последних презерватива. Олбан отыскал кусок брезента, отряхнул его от мусора и расстелил на траве и крапиве, заполонивших середину этой развалюхи. Потом они лежали рядом, смеялись и щекотали друг друга, но на всякий случай старались не очень шуметь. Теперь семейные ужины доставляли им тайное удовольствие. Они украдкой переглядывались, прятали улыбки, а один раз — накануне — оказались за столом рядышком, и Олбан почувствовал, как ее ступня поглаживает его ногу. Взрослые между тем болтали о всякой чепухе, сплетничали и постукивали приборами, не подозревая, что творится у них под носом.

Этот ужин был для них третьим из таких особых моментов.

Олбан чуть дольше обычного задержал на губах притворно любезную усмешку. Софи тут же отвела глаза. Он попросил кофе и, принимая чашку, краем глаза заметил, что бабушка Уин будто проглотила что-то вкусное: она сверкнула очками, и жесткое, недоброе выражение ее лица сменилось тонкой улыбкой.


На другое утро, накануне отъезда, он отправляется с Энди и Лией в Барнстейпл, идет в местный магазинчик, где раньше на свои карманные деньги покупал сласти или пластинки, и просит упаковку презервативов. Густо покраснев, он не решается поднять глаза на молоденькую симпатичную продавщицу, но это ерунда, главное — все по плану. Он это сделал. Можно собой гордиться. Выходя из магазина, он готов прыгать от радости и орать во все горло! Вместо этого он проверяет, надежно ли засунута его покупка в карман джинсов, и вразвалочку направляется к назначенному родителями месту встречи.


— Правда? Олбан, молодчина! — восклицает она, обнимает его за плечи, прижимается к нему всем телом и целует.

Им хорошо в высокой траве у стены старинного плодового сада, день близится к закату. Считается, что Олбан завершает последние приготовления к приезду так называемых «настоящих» садовников, которых ждут на следующей неделе. А она улизнула из дому под видом прогулки к реке в последних лучах солнышка.

Она опасалась, что их прощание будет безнадежно тоскливым, но теперь у них есть резинки, а месячные, к счастью, еще не пришли (когда они раздевают друг друга, до Олбана доходит, что это дело он напрочь упустил из виду, а если бы вспомнил, то не мучился бы так, покупая презервативы).

— С каждым разом все прекраснее, — шепчет он ей на ухо, начиная входить в нее.

Они рвутся навстречу друг другу, их толчки не всегда попадают в такт, но это ощущение постепенного соединения доставляет ему неведомое прежде наслаждение. Первые раз или два все было сумбурно и заканчивалось до обидного быстро. От нахлынувших чувств они не сразу смогли оценить это преддверие полной близости.

— Люблю, когда ты у меня внутри, — шепчет она в ответ.

Вдруг он чувствует, как она напряглась.

— Шшш!

— Что такое? — спрашивает он. Наверное, слишком громко.

Она зажимает ему рот ладонью и заставляет остановиться. Он не понимает, что она затеяла, — в порножурналах, которые Плинк таскал у старшего брата, чего только не рассказывается на эту тему; даже «Космополитен», излюбленный журнал Лии, этого не чурался. Он приподнимается, чтобы видеть ее лицо, но она опять заставляет его лечь плашмя.

Слегка повернув голову, он втягивает запахи примятой травы и жимолости, магнолий и сосен.

Теперь и он что-то слышит. Шаги по кирпичной дорожке, потом шорох одной или двух пар ног в высокой траве. Ой-е, проносится у него в голове. Ой-е. Он слышит приглушенные голоса, потом шепот: «Сюда».

Софи изо всех сил прижимает его к себе, чтобы их не было видно. Стискивает его изнутри, а он от волнения уменьшается и слабеет, хотя мгновение назад эрекция была мощной до боли.

Чьи-то подошвы приминают траву, шаги то приближаются, то удаляются, но в конце концов возвращаются сюда. Потом замирают. Ему ничего не видно. Даже не определить, где эти люди — в метре от них или в десяти. Женский голос приглушенно говорит:

— Вот здесь.

Пауза. Тот же самый голос — теперь ему ясно: это бабушка Уин — нетерпеливо шепчет:

— Ну же!

Слепящий свет.

— Ах ты, ублюдок!

— Папа, нет! Папа, это…

Олбан выскальзывает из Софи, падает с нее и откатывается в сторону, прикрывая рукой глаза от резкого луча, скачущего по их лицам и по ее удлиненному, бледному телу, которое она кое-как отворачивает от посторонних глаз. Он ощупью прикрывает свой член с надетым презервативом, стараясь одновременно свернуться клубком и подняться на колени.

— Боже праведный! — кричит дядя Джеймс.

От удара в плечо Олбан валится на траву, все еще пытаясь стянуть кондом и подняться с земли.

— Ты, грязный подонок!

Джинсы болтаются у него на уровне колен и не дают ничего сделать.

— Вставай! А ну, поднимайся, кому сказано!

— Папа!..

Перед глазами мелькают дядя Джеймс и бабушка Уин. У Джеймса в руке фонарь. Может быть, рядом есть кто-то еще.

— Вставай, щенок! — твердит Джеймс.

Отвернувшись, он натянул джинсы, так и не сняв резинку.

— Позволь-ка, Джеймс, — раздается голос бабушки Уин. — Вот так.

Олбан застегивает молнию и поворачивается к слепящему столбу света. Удар по голове — и опять темнота. Очнувшись, он понимает, что лежит на траве.

— Нет, папа! Не надо!

— Джеймс! — Это бабушка Уин, во весь голос. — По голове нельзя!

— По голове нельзя? Да я ему сейчас яйца оторву!

— Папа, не надо! Пожалуйста, не надо!

Ох, какая боль. Щеку саднит. В голове звон. Надо подняться. Йопта, йопта, йопта. Подняться. Встать.

— Не придуривайся, Олбан! Сейчас же вставай! Подними-ка его, Джеймс.

Плач Софи.

Вот он, самый печальный звук на свете, теперь Олбан это понял.

— Еще чего! А ты ступай за мной, негодница. Спасибо тебе, Уин. Спасибо. Чего уж…

Трясущийся столб света начал удаляться. Рыдания Софи стали почти не слышны.

Небо окрасилось в цвет спелого персика.

Он с трудом поднялся на ноги. Перед ним по колено в траве стояла бабушка Уин. Ее лицо было неподвижно и сурово.

— Желторотый болван, — бросила она ему.

— Законом это не запрещено! — вырвалось у него. Совсем по-детски, он и сам это понял.

— Как бы не так. Вы оба несовершеннолетние. Одевайся!

Он с трудом натянул футболку. В глазах у него стояли слезы, которые он пытался побороть.

Бабушка Уин шла за ним до порога.

В дом его не пустили. Так решил дядя Джеймс.

Сначала он сидел на ступеньках, потом в машине Энди. Время тянулось бесконечно. Прошедший час обернулся сущим кошмаром. Лия — бледная, потрясенная — то и дело порывалась его обнять, но он не давался. Энди безмолвно кипел. Тетя Клара слегла в постель, ее стоны разносились по всему дому, но были слышны только тогда, когда Джеймс переставал орать.

Софи исчезла, заперта на замок. Униженная, с горящими ушами от этого жуткого, нескончаемого, оглушительного крика.

Вскоре Энди посадил их с мамой в машину и увез в Линтон, где они сняли одну комнату — других номеров уже не было — в гостинице «Лэм». Олбан всю ночь не сомкнул глаз: он прислушивался к мирному храпу отца и маминому приглушенному плачу.

Сам он разрывался между двумя крайностями: от злости и твердой убежденности, что с ними поступили нечестно, ведь то, что они сделали, было вообще-то не противозаконно, а прекрасно и правильно, это взрослые раздули скандал из ничего… до острого, жгучего стыда. В такие минуты его сотрясали рыдания, он утыкался лицом в подушку, чтобы не выдать себя, и думал только о том, что сломал жизнь и себе, и Софи, и всем остальным.

Наутро они уехали в Ричмонд.

5

Настил. Мать честная, добрую половину сада закрыли деревянным настилом. Олбан тихо ненавидит эти настилы. Последний писк моды, новое поветрие, способ уподобить дом улице или улицу — дому, а может, соорудить комнату без крыши или еще какую-то хреновину изобразить, но он этого просто видеть не может. Нет, здесь есть, наверное, свои плюсы: при помощи настила можно реально увеличить площадь дома или квартиры первого этажа, ведь намного проще положить настил на уровне пола, нежели перетаскать тонны земли и щебня под фундамент каменного или кирпичного патио; кроме того, настил вполне отвечает современному стилю жизни в условиях избытка денег и нехватки времени и так далее и тому подобное: он уменьшает размер территории, требующей постоянного ухода (никакой грязи, почвы и прочего), давая возможность ограничиться несколькими живописно расставленными цветочными горшками… но все равно его это бесит. Потому что настилы теперь у всех подряд, где надо и где не надо. Потому что это стандартное решение, а он не доверяет стандартным решениям. Он с тайным злорадством предвкушает, как эти настилы начнут повсеместно гнить. То-то будет воплей, то-то будет разлитых коктейлей, когда ноги станут проваливаться в неожиданно образовавшиеся дыры.

— Нравится? — спрашивает Лия, одной рукой взяв его за локоть, а другой приобняв: они стоят и смотрят на серую ширь многоуровневых деревянных щитов. — Пришлось кое-где убрать кусты, клумбы и молодые деревца, но зато теперь совсем другой вид. Как ты считаешь? Кори одобрила, — добавляет она. — Вроде бы. — Его сестра занималась промышленным дизайном и жила в Лос-Анджелесе с мужем и двумя детьми. — А тебе как?

— Отлично смотрится, — отвечает он и с улыбкой поворачивается к Лии.

Ей под шестьдесят, у нее все те же вьющиеся белокурые волосы, хотя уже не такие пышные, да и подстрижены гораздо короче. Немного располнела, но все равно прекрасно выглядит для своих лет. На ней юбка в складку и светлая блузка под тонкой безрукавкой. Она много играет в теннис, а с недавних пор еще увлеклась гольфом. Олбан подозревает, что она сделала подтяжку: во время их предыдущей встречи, больше года назад, ее веки выглядели старческими, набухшими, а под глазами были мешки.

— А ты сама довольна? — спрашивает он.

— Еще как! Мы теперь все свободное время здесь проводим. Ну, понятно, не зимой. Хотя с уличными обогревателями и холод не страшен.

В общей сложности перед домом теперь три больших газовых уличных обогревателя, два шезлонга, стол, шесть стульев, двухместные качели с тентом да еще мангал — не так уж много места остается для цветочных горшков. Зато на почетном месте, у ступеней, ведущих на нижний уровень, в огромных терракотовых вазонах немереной стоимости зеленеют два деревца, каждое из которых заботливо сформировано в виде идеально круглого леденца на палочке.

— Надо бы еще прикупить парусиновый тент, — делится с ним Лия. — А то летом солнце слишком печет.

— Вроде тут был фонтанчик? — спрашивает Олбан. — Из корабельного теса, с зеркальными стеклами?

— Был когда-то. — Лия сжимает его локоть. — Морока, да и только. — Еще одно легкое пожатие. — Ах, Олбан, как я рада, что ты приехал!

— Я тоже, — откликается он, обнимая ее за талию.

— Осторожно, не толкните, а то разольете! — Из дверей террасы появляется Энди с подносом в руках.

Энди почти не изменился, только отяжелел в поясе и в районе подбородка. Одет он в темные хлопковые брюки и поношенную джинсовую рубашку. Волосы по-прежнему седые на три четверти, не более. Отпустил усы и эспаньолку, такие же пегие (Олбан не мастер определять цвета). Заказал себе модные очки в прямоугольной черной оправе с широкими дужками. Он широко улыбается сыну, тот отвечает тем же — приятно увидеть Энди и Лию. Видимо, пора признать, что слишком долго он у них не бывал.

Они ступают на дощатый настил.


Все было как в старые добрые времена. Они с Энди выбрались в город, в Национальный киноцентр.27 Сели на утренний поезд, потом перешли на другой берег Темзы, пообедали в итальянском ресторане возле Ковент-Гардена, вернулись по мосту обратно и как раз успели на «Ран»,28 последний фильм из ретроспективы Куросавы, который, как ни странно, раньше не смотрели. Лия сказала, что вроде бы его уже видела, но они оба подозревали, что она просто давала им возможность побыть вдвоем.

— Значит, Филдинг вытащил тебя из норы, так? — спросил Энди, когда они шли южным берегом Темзы; набережная вела их по дуге мимо концертных залов в сторону моста Ватерлоо; справа темнела река, за ней сверкали огни, а впереди маячили Биг-Бен и колесо обозрения «Глаз Лондона».29

— Уж не знаю, как он меня выследил.

— А что, это было трудно?

— Ну, нарочно я не прятался, но и следов не оставлял. — Он взглянул на Энди. — Вы ведь получали от меня открытки, да? — Открытки на Рождество и дни рождения он посылал им неукоснительно.

— Получали.

— Извини, что так долго… не давал о себе знать. — Он неловко приобнимает Энди за плечо. — Рад тебя видеть.

Энди улыбнулся и кивнул:

— Ну и хорошо. Я тоже.

Олбан не знал, что еще сказать. У них с Энди всегда были очень ровные, спокойные отношения, что неудивительно, потому как Энди вообще отличался очень ровным и спокойным характером. Наверное, самая серьезная их размолвка была связана с той историей, из-за которой они спешно покинули Лидкомб, но даже в тот раз он вел себя как истинный британец — молча поджимал губы и всем своим видом давал понять: «ты-всех-нас-подвел». После того как их, по сути, вышвырнули из Лидкомба, они вернулись в Ричмонд, и вечером Энди разразился короткой проповедью о чувстве ответственности, взаимном уважении, сексуальном поведении, обязательствах гостя перед хозяевами, а также о соблюдении законности, даже если от законов проку — как от козла молока. В качестве наказания Олбану предписывалось каждую субботу до конца года работать в благотворительном магазине, которому помогала Лия, а заработок переводить в Оксфордский комитет помощи голодающим. Все, свободен.

Сейчас Олбан с благодарностью думал о том, что с ним обошлись не как с ребенком, а как со взрослым, но в ту пору он бы, наверное, предпочел скандал с воплями, брызганьем слюной и угрозами.

Это было далеко не самым худшим последствием того, что Джеймс и Уин застукали их с Софи, совсем нет, но это было худшим, что произошло между ним и Энди.

— Ты собираешься в… — начал было Олбан, но тут же хлопнул себя по лбу. — Ах да, ты же ответственный секретарь фирмы. Думаю, тебе положено присутствовать в Гарбадейле на чрезвычайном собрании акционеров. Извини, забыл.

— Ничего, — ответил Энди с легкой улыбкой. — Лия, по-моему, не в восторге от этой перспективы, но считает, что обязана быть на бабушкином восьмидесятилетии.

— А ты?

— Хочу ли я ехать? Не особенно.

— Вот и я не хочу.

— Но все же собираешься?

— В принципе, собираюсь.

— А зачем? — Энди посмотрел на него в упор.

У Энди была обескураживающая способность задавать самые очевидные вопросы, которые — если только не отделываться банально-невежливым «а что?» — ставили бесхитростного собеседника в неожиданно сложное положение. Иной раз приходилось даже поломать голову.

Олбан нахмурился и почесал бороду.

— Ну, это возможность всех увидеть.

— Что за внезапная перемена? Ты, по-моему, уже давно не стремишься никого видеть. Даже нас с Лией.

Олбан покосился на Энди, но тот, как обычно, хранил беззлобное, слегка насмешливое выражение лица. В его голосе не было ни тени обиды.

— Так уж получилось, — ответил Олбан. — Слишком долго я себя жалел. Было не самое лучшее настроение для… этого… для общения.

Энди задумался над его словами.

— Знай: мы с Лией всегда здесь. Понятное дело, ты не можешь по каждому поводу прибегать к нам под крыло, но… Ты просто знай, что мы тебя примем в любое время.

— Спасибо, пап.

— Всегда к вашим услугам, — отшутился Энди, слегка подталкивая его локтем и широко улыбаясь. — А насчет поездки в Гарбадейл… — начал он и сделал несколько шагов в молчании, — думаю, Софи тоже приедет.

— Да, но я не… — Олбан осекся. — Я ни на что не рассчитываю. — Они посмотрели друг на друга. — Честно.

Немного выждав, Энди произнес:

— Ну что ж.

— Просто я считаю, что должен приехать на чрезвычайное собрание и на старушкин юбилей.

— Вот повеселимся-то, — заметил Энди с каменным выражением лица и взглянул на Олбана. — У тебя же есть минимальная доля акций. Как ты проголосуешь?

Олбан повел плечами:

— Против. Из принципа. Может, ничего из этого не выйдет, но все же. И потом…

— Из какого принципа?

Олбан задумался.

— В знак протеста против культурного империализма Америки? — Они оба усмехнулись. — А ты?

— Я считаю, фирму надо продать, — ответил Энди. — То же посоветую и любому, кто спросит моего совета.

— А доводы типа «семья должна быть заодно» не убеждают?

— Ну, знаешь, Олбан, если сплоченность семьи держится на одних акциях… — Энди пожал плечами. — Да и для кого нам стараться? Для твоего поколения?

— Ну, для таких, как Филдинг…

— Как ни странно, этот действительно проявляет заинтересованность, — сказал Энди. — У меня всегда было впечатление, что еще чуть-чуть — и он сбежит с корабля, подберет себе что-нибудь более завлекательное или начнет собственное дело. Но, по моим сведениям, они с Ниной подумывают о ребенке, так что он, возможно, захочет стабильности, чтобы оставить после себя наследство.

— Правда? — Олбан устыдился, что ни разу не спросил Филдинга про дела на личном фронте. Ну чего уж теперь. — А для таких, как тетя Кэтлин? — предположил он.

— Она моего поколения, а не твоего.

— Ну да. Конечно.

— А Гайдн? — не сдавался Олбан.

Энди покачал головой.

— Ему гарантирована работа в «Спрейнте». — Энди покосился на Олбана. — Он же звезда первой величины. Не скажу, что у нас он сидел без дела, но ему по плечу и более серьезные задачи. Та же должность, но более широкие полномочия, свобода в принятии решений, совсем другие масштабы. — Они прошли еще немного. — Хотя он скорее исключение. Остальным придется попытать счастья в других местах.

— Но ведь у нас подросла смена, — заметил Олбан.

— Возможно, только заботиться о молодой поросли должно твое поколение, Олбан, а не мое. Если по справедливости.

— Ну тогда впишутся только Филдинг и Гайдн.

— И Софи, — резонно заметил Энди и посмотрел на Олбана. — Ты же не собираешься сбрасывать ее со счетов.

— Да, естественно, она тоже впишется, — согласился Олбан, неожиданно смутившись, и печально улыбнулся. — А я, естественно, нет. — Он подумал, что лучше сказать это самому.

Некоторое время Энди молчал.

— Как же ты намереваешься ратовать за будущее фирмы и семьи, Олбан, если давно отошел и от того и от другого?

Олбан фыркнул:

— Я же вернулся. До поры до времени.

Энди посмотрел на часы:

— Давай-ка прибавим шагу, а то на поезд опоздаем.

Они свернули с набережной.


Хуже всего — во всяком случае, на первых порах — было то, что он не знал, когда сможет вновь увидеть Софи. Он мучился пустотой и одновременно все той же гремучей смесью злости и стыда, терзался беспокойством и невыносимым ожиданием, потому что знал: ничто не решится и не уладится само собой до тех пор, пока они снова не увидятся и не поговорят. Даже простой телефонный звонок был бы лучше, чем ничего; не бог весть что, конечно, но хотя бы для начала. Хотя бы услышать голос.

Проблема заключалась в том, что он не знал, как с ней связаться. Раздобыть бы номер ее телефона или номер кого-нибудь из ее подружек — она придет к ним в гости и сможет без помех с ним поговорить. Он пытался вспомнить какое-нибудь место, где они бывали и куда могли бы прийти по отдельности, но ничего не шло на ум. Она, должно быть, уже вернулась в школу — не попытаться ли с этой стороны? Знай он название ее школы, можно было бы туда позвонить.

На следующей неделе он несколько раз звонил в Лидкомб, надеясь, что она ответит, но к телефону подходили только тетя Клара и дядя Джеймс. Олбан молча вешал трубку.

Всю первую неделю в Ричмонде он мчался сломя голову на каждый телефонный звонок — кубарем скатывался по лестнице и хватал трубку. Он был уверен, что Софи так же отчаянно стремится к разговору, как и он, но почему-то она не звонила.

Иногда он чуть не выл от тоски, но держался — запрещал себе плакать. Он плакал только в первую ночь, в линтонской гостинице «Лэм», плакал от внезапности, молниеносности и потрясения, а может, потому что слышал, как плачет Лия, но с тех пор он не давал воли слезам, хотя много раз был на грани. Он считал, что слезы — это знак покорности родственникам, которые закатили тот дикий, истерический скандал. Заплакав, он как бы перед ними прогнется. Заплакав, он как бы перед ними капитулирует.

Он помнил ее лицо, тело, ее ощущение и запах; в его голове звучал ее голос, повторяя раз за разом мантры лета, проведенного вместе: «Где их черти носят? С лошади брякнулась, начальник. Ну не до такой же степени».

Он продолжал названивать в Лидкомб.

На третий или четвертый раз он попал на Джеймса. Услышав в трубке молчание, тот стал орать, что сейчас позвонит в полицию. Олбан быстро положил трубку, размышляя, догадался ли Джеймс, что это звонил он, а не какой-нибудь телефонный хулиган.

Он начал думать о том, чтобы вернуться в Сомерсет и разыскать ее там. Это казалось наилучшим вариантом. Он накопил почти тридцать фунтов наличными, на эти деньги можно было запросто купить обратный билет, доехать до Бриджуотера, а дальше — автобусом или автостопом. Оставалось придумать, как бы прогулять школу, чтобы ни Лия, ни Энди об этом не узнали, или подговорить кого-нибудь из приятелей соврать, будто у них экскурсия, а самому под этим соусом увильнуть от субботней повинности в благотворительном магазине и уехать на пару дней.

На следующий день он позвонил из телефонной будки. Нарвался на автоответчик.

Не важно. Он поедет к ней сам. Эта поездка, связанная с трудностями, с опасностью разоблачения, с возможной неудачей, докажет ей, как сильно он ее любит. Тогда она поймет его чувства, а возможно, уже поняла, хотя они ни разу не осмелились назвать все своими именами. И что не менее важно — он им всем покажет: ее родителям, бабушке Уин, Лии, Энди — всем. Он им покажет, насколько у него — у него с ней — все серьезно. Может, хоть что-то до них дойдет. Он поедет. Он это сделает.

В тот день за ужином его отец мимоходом заметил, больше для Лии, чем для Олбана, что Софи уехала из Лидкомба. Ее отправили учиться в Мадрид, где она пробудет, скорее всего, до следующего лета, даже на Рождество останется в Испании.

Олбан долго сидел уткнувшись в тарелку, не в состоянии ни шевелиться, ни думать.

— Ты не болен, золотко? — спросила Лия.

Он извинился и вышел.

Тяжело дыша, он сел на кровать, сложил руки на коленях, уперся взглядом в ковер на полу и был готов зарыдать — в носу защипало, на глаза навернулись слезы, но он не дал им воли.

Раскисать нельзя, даже сейчас. Должен быть какой-то выход.


Прошел год. Ему минуло шестнадцать. Родители разрешили ему устроить вечеринку, но сами тоже остались дома. В школе все было нормально. Судя по рассказам приятелей, он не был единственным, кто прошлым летом потерял невинность, хотя подробности, которыми делились мальчишки, звучали не очень-то убедительно. О своем опыте он помалкивал. Просто улыбался, когда его спрашивали в лоб. Кто-то считал, что он набивает себе цену, кто-то догадывался, что у него это было.

Похолодало. Однажды ночью он лежал без сна, все еще пытаясь придумать, как бы разыскать Софи, как добраться до Испании или, на худой конец, узнать, куда ей звонить.

Где-то на улице завыла сигнализация. То ли в машине, то ли у кого-то в доме. Надо попытаться заснуть, завтра в школе предстоял трудный день. Он перебирал в голове необходимые приготовления, мысленно составляя список книг и принадлежностей, а потом вычеркивал пункт за пунктом, зная, что все уже либо собрано, либо имеется под рукой.

Сирена не умолкала, действуя ему на нервы; один и тот же визгливый, пронзительный вопль разносился по всей округе минута за минутой, раз за разом.

Он должен ее разыскать. Но как? Туда не доберешься. Слишком далеко, совсем другая страна, а у него даже паспорта нет. Неужели ее сослали в Испанию из-за того, что между ними произошло? Не слишком ли круто, а? Единственный выход — позвонить ей или написать, только куда? Он пробовал покопаться на столе у Лии и Энди (стыдно, но выбора не было), выискивая номер телефона или адрес — любую зацепку. У них ведь мог быть записан адрес ее родной матери в Испании, но нет.

Сигнализация завывала вовсю, упрямо и неумолимо.

Может, кто-нибудь из родственников хоть что-то знает? Кто-нибудь из его — и Софи — ровесников, кто поймет?

Кузен Гайдн? Он был только на год младше его и Софи. Стеснительный, толстый мальчик — Олбан подумал, что от него вряд ли будет толк.

То ли сигнализация, то ли страшный сон разбудили Кори; он услышал плач, доносящийся из ее спальни, а потом тихие шаги Лии, вставшей к дочке.

Дети дяди Грэма и тети Лорен? Кузен Фабиол? Кузина Лори? Фабу восемнадцать — наверное, он слишком взрослый, чтобы понять. Лори: вот эта вроде бы им сверстница — или нет?

Насколько он помнил, она никогда не была особенно дружна с Софи, но надо использовать любую возможность.

А сирена все выла, выла, выла, выла…

Он перекатился на другой край кровати и обратно. Помастурбировал, спрятав потом салфетку под кроватью. Может, еще разок? Хотя бы время убить, после этого, возможно, будет легче заснуть. Эта проклятая сигнализация его убивала. Он пробовал накрыть голову подушкой, вроде как стало потише, но сирена все равно била по ушам.

— Достало! — пробормотал он.

Отшвырнув подушку и откинув одеяло, он вскочил, подбежал к окну, открыл его до первого паза и впустил в спальню холодный воздух; вой сирены стал еще громче. Говорят, лучший способ защиты — нападение. Бросить вызов этой хреновине, пусть видит, что тебе плевать. Бред, конечно, но почему-то ему показалось, что это важно.

Он вернулся в кровать и опять погрузился в свои мысли: как бы встретиться, или написать, или позвонить, как бы с ней поговорить?

На улице всхлипывала и завывала сигнализация, а он все прокручивал в голове разные планы. Все будет хорошо. Ничего невозможного нет. А если кажется, что ты в тупике, то это неправда, этого не может быть. Скорее всего, Софи, где бы она ни была, также мучительно думает, как связаться с ним. Он здесь, а она в Испании или еще где, но они все равно вместе. Они всегда будут вместе.

В комнате стало холодно, ветер дышал ему в лицо. Пришлось подняться и закрыть окно. Сирена все орала, но это продолжалось так долго, что его мозг словно бы сумел выключить этот рев. Из уроков не то биологии, не то психологии он помнил, что нос может ощущать только новые запахи, — а потом вроде как пресыщается и перестает чувствовать, хотя запах никуда не делся.

Все будет хорошо. Как-нибудь да срастется. Это точно. Он все время думал о Софи, заснул, думая о ней, и видел ее во сне. Надо было что-то придумать.

В конце концов сигнализация умолкла, оставив после себя нечто большее, чем просто внезапную тишину. Он все равно ее слышал.

Сирена отключилась, вой умолк, но он все равно ее слышал. Хотя какая-то часть его мозга тоже отключилась, этот новый звук вызывал точно такое же чувство тревоги, которое он пытался подавить.

Он лежал и слушал этот призрак звука, совершенно четко слыша то, чего уже быть не могло, и тут он заплакал.

Чтобы никто не услышал, он зарылся головой в подушку и задыхался от сотрясавших все тело рыданий; одинокий, с разбитым сердцем, оплакивая все то, что потерял.


С ВГ он знакомится в девяносто девятом — в огромном шанхайском отеле, составляющем единое целое с конгресс-центром и торговым комплексом, откуда весьма сложно выбраться. Он приехал на выставку игр. Она — на конференцию. Уже несколько дней он смутно подозревал, что тут слоняются еще какие-то люди, которые, по всей видимости, не принимают участия в выставке и не похожи ни на бизнесменов, ни на туристов. Рекламный щит, стоявший в холле, объявлял золотыми буквами: «Привет участникам 23-й деситтеровской30 математической конференции». Математики, значит. В большинстве своем, мягко говоря, чудаки.

В Шанхае он вместе с Филдингом. За последние годы, после безумства в Сингапуре, его кузен довольно жестко сократил количество потребляемой наркоты и полагал, что Олбан последовал его примеру. Так или иначе, с собой у них ничего не было. Филдинг поговаривал о том, чтобы достать какого-нибудь местного зелья, но, видимо, просто для понта.

Как-то утром он проснулся затемно; накануне пришлось достаточно поздно и плотно ужинать со слишком восторженными производителями из Пудонга, а потому спал он беспокойно и мучился животом. Проснувшись в пять, больше он так и не уснул, на завтрак пошел очень рано. Сейчас его биоритмы вконец сбились, хотя из-за смены часовых поясов он и прежде чувствовал себя разбитым. Все эти командировки, знакомства, вечеринки и вынужденные светские беседы — как кость в горле. Впрочем, кое-кого такая жизнь вполне устраивает — Филдинг просто обожает налаживать связи, считая это занятие по-настоящему важным и целесообразным, хотя и несколько утомительным. Но не все приспособлены к таким вещам. Сейчас начало тысяча девятьсот девяносто девятого года, ему еще нет и тридцати, но он уже чувствует себя старым и пресыщенным; в гробу он видел эту, с позволения сказать, престижную работу. В компании произошла небольшая реорганизация, и теперь он отвечает за развитие производства, хотя на практике его полномочия простираются намного шире, так что при желании он может вмешиваться с полной безнаказанностью и с безусловного матриархального благословения почти во все дела фирмы. К видимому восторгу и удовольствию начальства и коллег.

Бразды правления фирмой целиком находятся в руках бабушки Уинифред. Большую часть времени она все еще проводит в Гарбадейле, но примерно раз в квартал наведывается в лондонский офис и даже, поговаривают, изредка сама ездит в командировки.

После легкого завтрака Олбан подумывает прогуляться перед первой из запланированных встреч. Вот только утром, когда он проснулся и выглянул в окно, шел дождь; мглистая, из низких облаков морось ассоциируется у него с Юго-Восточной Азией (Сингапур он сюда не включает, но тем не менее). Сейчас он в Шанхае, а ощущение такое, будто по-настоящему здесь не бывал. Вечером, в день прилета, их свозили на автобусную экскурсию по остаткам старого города, по набережной Вайтань,31 вокруг пары гигантских строек и мимо нескольких эффектных, умопомрачительных сооружений, включая знаменитую телебашню «Восточная жемчужина».32 Под впечатлением от увиденного Филдинг сказал:

— Похоже на космический корабль.

— Или на самый большой в мире генератор Ван де Граафа,33 — предположил Олбан, вытягивая шею, чтобы получше рассмотреть огромную решетчатую сферу.

Он пересекает холл, потом идет по бесконечному коридору в поисках окна, выходящего на улицу, чтобы проверить, что там с погодой, и раздумывает: может, лучше вернуться обратно в номер, почистить зубы и все такое, вызвать такси — но тут ему открывается другой корпус бизнес-центра и еще один коридор. Так и не найдя нормального, человеческого окна, он прислушивается и вроде бы различает шум дождя, барабанящего по бесполезным, непрозрачным стеклам верхнего света. Через некоторое время около небольшого конференц-зала он замечает доску объявлений и узнает, что тут состоится доклад по теории игр, начало — он смотрит на часы — через пять минут. Деситтеровская математическая конференция. Вход свободный.

Теория игр. Возможно, это по его части. Черт побери, рано, однако математики начинают. Зал рассчитан человек на сто. А занято всего два десятка мест, и все в первых рядах. Люди на вид вполне вменяемые. Ну разве что чересчур бодрые для восьми часов утра.

Зайдя в зал, он присматривает местечко сзади, на тот случай, если его одолеет скука или дремота. Ему немного не по себе: а вдруг в нем распознают чужака, начнут указывать пальцем, кричать, а то и выставят с позором — лучше держаться поближе к выходу. Он сидит на втором от прохода месте, чтобы, с одной стороны, не показывать свою готовность свалить в любую минуту, а с другой — чтобы оставить себе свободу маневра, если попросят подвинуться.

В полупустом зале плывет запах кофе, приносимого в картонных стаканчиках. Девушка — нет, женщина… Нет, все-таки девушка — то есть особа женского пола со светлыми игольчатыми волосами, одетая в черный костюм мужского покроя, но без галстука, усаживается на крайнее место двумя рядами ниже. Он в замешательстве. Не больно-то она похожа на математичку. Да и этот черно-белый стиль сбивает с толку. Ее можно было бы принять за официантку, только среди здешней обслуги не наблюдается европейских лиц. Нет, на официантку не похожа. Но если приглядеться, туфли-то удобные, устойчивые, какие носят те, кто весь день на ногах. Лицо круглое — похоже, славянское, взгляд чуточку сонный. Будто подслушав его мысли, она замедленными движениями, наводящими на мысль о слабости здоровья или о тяжелом похмелье, достает из кармана темные очки и нацепляет их на переносицу.

Лицо у нее поразительное. Отчего-то ему даже нравится, как она сидит. Ну и ну, запал на посадку, говорит он себе. Одна ее рука лежит на спинке соседнего стула — тянется прямо к нему, но это, видимо, случайность, потому что ее место с краю: по другую сторону просто-напросто нет стула. Она слегка барабанит пальцами по перекладине. Расслабилась, закинув правую ступню на левое колено, — женщины обычно так не сидят. А вдруг это мужик? Правда, грудь обрисована четко, кадыка не видно… Не то чтобы в наши дни это было явным половым признаком, но все же… Нет, трудно поверить, что это не женщина. Конечно, не его тип — слишком худая, подержаться не за что, угловатая, светловолосая, — но интересная, это точно.

Она вынимает громоздкий мобильник. Похож на карманный компьютер; а может, у нее один из этих шикарных новых «Блэкберри» — издалека не разберешь. Сдвигает очки наверх, на игольчатые светлые волосы, быстро проверяет сообщения, нажимает еще несколько кнопок, возвращает телефон во внутренний карман пиджака и опускает очки на переносицу. Он раздумывает, как бы завязать разговор. В голове проносится мимолетная фантазия: она заснет во время доклада по теории игр, а он, будто ненароком, заденет ее стул — тут-то она проснется и, как в одном английском комедийном сериале, влюбится в первого, кто попадется ей на глаза, или же она поймет, что он специально ее разбудил, и в благодарность предложит выпить по чашке кофе. Раскатал губу.

Нет, они никогда не разговорятся, никогда не познакомятся — может, она даже по-английски ни бум-бум, а он, не считая французского, другими языками не владеет; просидят битый час в метре с небольшим друг от друга — и все. Разбегутся в разные стороны, так и не узнав, что могли бы стать друзьями, любовниками, партнерами по бизнесу, а могли бы просто устроить одноразовую оргию, удачную или не очень (он все еще думает о Париже, о Кальпане и со странной уверенностью сознает, что это останется его самым возвышенным свиданием на одну ночь). Мимо проходят сотни и тысячи людей, с которыми тебе не суждено познакомиться, и ты никогда не узнаешь, что могло бы между вами произойти. Возможно, ты был в секунде, в метре, в одном слове от любви всей твоей жизни, но знать этого никому не дано.

Ладно, проехали. Это в порядке вещей, и хватит париться. Нечего забивать себе голову. Вот он, например, уже встретил любовь всей своей жизни, а что толку?

Высокий, нескладный парень, похожий на лесоруба, выходит на небольшую сцену в конце зала и поднимается на кафедру. Снимает часы, кладет их перед собой, перебирает бумаги, окидывает взглядом аудиторию и сразу начинает читать доклад — безо всякой преамбулы, ограничившись лишь кратким «доброе утро». Между прочим, это первая и последняя связная фраза, смысл которой понятен Олбану. С минуту он изо всех сил напрягает мозги, улавливает примерно одно слово из пятнадцати и вскоре сдается. Теперь надо выбрать момент, чтобы незаметно отвалить, но его неудержимо клонит в сон.

Просыпается он оттого, что кто-то задевает его стул. Олбан вздрагивает, резко вскакивает и видит, что слушатели уже расходятся. Оглядевшись, он замечает, что поблизости от него находится лишь девушка с игольчатыми волосами, да и та изящно продвигается к выходу. Не оглядываясь.


— Еще воды?

— Нет, спасибо, достаточно. Разбавленное слишком легко пьется.

— У меня иногда язык отнимается. — Энди неопределенно помахал перед лицом.

— В переносном смысле? — улыбнулся Олбан.

Энди коротко рассмеялся:

— Нет, в прямом: губы и язык немеют, но и ты тоже прав.

Они сидели у Энди в кабинете, разгороженном книжными шкафами, картотеками и экранами мониторов. Энди щедрой рукой плеснул в стаканы виски «Спрингбэнк». Лия ушла спать.

Олбан помнил, что на стене, в узком простенке между двух книжных шкафов, висела маленькая фотография Ирэн; она оказалась на месте. Встав перед ней, он потягивал виски.

— Часто ее вспоминаешь? — спросил Энди.

Он устроился на углу письменного стола. Фотография была ему не видна, но он знал, куда смотрит Олбан.

— Если честно, то нет, — ответил Олбан. — Раз-другой в неделю. — Он перевел взгляд на Энди. Отцовское лицо приняло какое-то непонятное выражение. Олбан невольно нахмурился. — Наверное, другие сказали бы, что это часто.

— Другие, — мягко согласился Энди, — возможно.

Олбан глубоко вздохнул:

— Мы с тобой на самом деле никогда об этом не говорили, правда?

— О твоей матери?

— Угу.

— А по-моему, говорили. — Энди пожал плечами. — Правда, давно, когда ты был маленьким. Совсем ребенком. Мы частенько о ней беседовали. Ты хотел знать о ней все. Будет тебе, сынок, ты ведь многое помнишь.

Об этих беседах у Олбана остались лишь смутные воспоминания. Если вдуматься, это были самые расплывчатые воспоминания той поры — как будто он все годы старался их похоронить.

— Может быть, — смутился он. — Но это было давно.

— Не все можно выразить словами, Олбан, — сказал ему Энди. — Иногда начинаешь ворошить прошлое — и делаешь только хуже и себе, и другому.

Он не сразу нашелся с ответом, а потому промолчал, потягивая виски и глядя на старую фотографию в рамке. Ирэн, залитая солнцем, сидела на низком каменном парапете, видимо, где-то в горах; позади нее простиралось голубое море с бледневшими вдалеке островами. Короткое синее платье, собранные на затылке светло-русые волосы. Нога на ногу, в руках стакан, смотрит чуть в сторону от объектива, губы приоткрыты — не то улыбается, не то смеется. Счастливая.

— Перед отъездом из Глазго у меня был разговор с Берил.

— Вот как?

И он рассказал Энди то, что узнал от двоюродной бабки.

Отец выслушал, встал с письменного стола, выпил полстакана виски, помолчал, потом обошел стол кругом и опустился в кожаное кресло. Поставил стакан на стол. Посмотрел на Олбана, который подвинул себе стул.

Похоже, Энди собирался что-то сказать, но вовремя одумался и только спросил:

— У нее ведь не опухоль мозга, нет? У бабушки Берил, я имею в виду. Возраст уже почтенный. Она, часом, не того?..

— Нет, — отрезал Олбан. — Наоборот, она, я бы сказал, заметно поумнела.

Энди задумчиво кивнул.

— Ну, это точно не про меня, — сказал он. — То есть «он его не хотел» — это не про меня. — Он уставился на столешницу и провел ногтем по краю кожаной вставки. — Я все сделал, чтобы она его сохранила — чтобы сохранила тебя, сын. — Его улыбка получилась слабой и вымученной.

— А что… она… хотела сделать аборт?

Энди с трудом сглотнул слюну, потом опять поднял стакан и вздохнул.

— Ты точно хочешь знать всю подноготную, Олбан? — Он покачал головой. — Хоть и давно это было, а вспоминать больно. Зачем бередить старые раны? Пусть сами затянутся.

— Нет, я хочу знать, папа.

— Ну ладно, — сдался Энди, отхлебнув виски. Он нахмурился, глядя на почти опустевший стакан. — Твоя мать… сдается мне… да что уж там, я доподлинно знаю: она хотела сделать аборт. — Его ладонь гладила кожаную столешницу. — Не нужно было тебе этого знать. — Он избегал смотреть на Олбана, предпочитая рассматривать свои руки, лежащие на столе. — Прошу тебя, Олбан, скажи мне, что ты не в обиде. Мы с Лией все силы положили на то, чтобы ты чувствовал себя желанным, любимым. — Он откашлялся.

— Ну, я всегда жил с таким ощущением, поэтому…

— Поэтому мы и не спешили заводить второго ребенка…

— Я ценю это, папа.

— Черт, — вырвалось у Энди.

Он сжал переносицу, потер глаза. Пару раз всхлипнул.

А Олбан был странно спокоен и совершенно не расположен к слезам.

— Честное слово, пап. Я тебя не виню, что ты столько времени молчал про аборт. Молчал — и правильно делал. Все нормально. Сам посуди: у меня вечно были конфликты с родней, но с тобой и Лией — никогда. Спасибо за все, что вы для меня сделали.

— Она стала тебе хорошей матерью, Олбан, — сказал Энди, глядя в сторону, на невидимую фотографию Ирэн. — Она стала тебе настоящей матерью, во всем тебя поддерживала, всегда была рядом.

— Я знаю, — ответил Олбан. — Знаю. Лия — просто чудо. От нее я видел только добро, терпение и ласку, а это намного больше, чем некоторые дети получают от родной матери. — Он улыбнулся и развел руками. — У меня все в порядке. Серьезно. Жизнь удалась. Я сделал прекрасную карьеру в нашей фирме, потом наелся бизнесом и выбрал для себя другую прекрасную работу — в лесу, сейчас обдумываю следующий шаг, но я счастлив.

— А этот синдром белых пальцев…

— Пустяки. Все равно вой бензопилы мне уже осточертел.

— Слушай, извини, конечно, но, может, тебе деньги нужны или?..

— Пап, я же продал акции. Оставил сто штук, чтобы сохранить право голоса. В любом случае они не ушли из семьи. Их купил наш имущественный фонд. Я ведь не спустил свои деньги на лошадей, девочек и наркотики.

— Ладно. Но вот твои пальцы…

— Ерунда. Вот если бы я вовремя не расстался с бензопилой, стало бы хуже. Главное — вовремя остановиться. Мое здоровье никак не пострадало.

— Надо бы показаться специалисту.

— Пап, пожалуйста. — Олбан выдержал паузу. — Не переживай. Все нормально. Честное слово.

Энди кивнул и осушил свой стакан:

— Повторим?

— Да, надо бы дозаправиться.

Энди подошел к тележке с напитками, стоявшей около двери, и налил виски.

— Как ты думаешь, если бы я не был на подходе, вы бы с Ирэн все равно поженились? — спросил Олбан.

Энди молчал: он старательно вгонял пробку в горлышко бутылки.

— Может, и нет, — ответил он и передал Олбану наполненный стакан, а сам опять уселся в свое большое кресло, смакуя виски. — Я-то — конечно. То есть если и были какие-то сомнения, то не с моей стороны. — Он поднял глаза на Олбана. — Я влюбился в нее с первого взгляда, прямо на лекции. В Лондонской школе экономики. Ну, ты меня понимаешь: увидел, потерял голову, решил познакомиться, втемяшил себе, что мы созданы друг для друга. Все в один миг. Целый год ее осаждал, бегал за ней, не скрою.

— А она встречалась с кем-нибудь другим?

— Нет, думаю, она была слишком занята учебой и компанией подружек. Ну и родня много времени требовала, понятное дело.

Энди опять принялся разглядывать виски.

— Кто-нибудь вечно оказывался проездом в Лондоне, останавливались все у Берта и Уин. А между тем у Джеймса была квартира в Блумсбери. Они с Блейком хипповали, прожигали жизнь, связались с какой-то компашкой художников, которые устраивали хеппенинги, и юных аристократов, исключенных из Оксбриджа34 стыдно сказать за что. Грэм и Кеннард тоже втерлись в эту компанию. — Он икнул. — Бархатные пиджаки, наркотики — вся эта братия могла претендовать на титул «Раздолбай года». Она-то никогда в этом не участвовала. Ладно. В итоге именно я… — Энди покосился на Олбана и хохотнул. — Когда мы с ней… ну, когда мы с ней наконец оказались в постели, Ирэн была еще девственницей. — Он сделал извиняющийся жест. — Останови меня, если станет противно слушать; я знаю, дети обычно предпочитают думать, что у их родителей секса не было.

— Это я как-нибудь переживу.

— Но, — Энди тяжело вздохнул и скользнул мутным взглядом в сторону фотографии, — я и тогда не строил иллюзий, и впоследствии не обманывался: она любила совсем не так сильно, как я. Я любил ее всем сердцем. А она… — Он замолчал, пожал плечами и потупился. — Ну, я ей нравился. Ей со мной было не скучно. — Энди застенчиво усмехнулся, искоса поглядывая на Олбана. — Я знал, как ее рассмешить, нам вместе было хорошо, все считали нас постоянной парочкой и так далее, но она даже не притворялась, что любит меня по-настоящему. Если и любила, то… как… друга… — Он опять повел плечами. — Как верного друга. — Еще глоток виски. — И на том спасибо. — Энди прочистил горло. — Так или иначе, тебе, надеюсь, ясно: ты был желанным ребенком. Я о тебе мечтал. И о ней. А она… ох уж… — Последовал долгий, пьяноватый вздох. — Она приняла меня. И тебя. А себя принять не смогла, не смогла примириться с существованием в этом мире. — Изрядно захмелев, он передернул плечами.

— Прости, что завел этот разговор, пап.

— А… — Энди махнул рукой.

— Какие отношения были у нее с отцом?

— С Бертом? — переспросил Энди. — О, они были очень близки. Для своих родителей она значила больше, чем первенцы, Линда и Лиззи. Те всегда держались особняком — они же близняшки, соображаешь? В детстве у них даже был свой тарабарский язык. Вообще их нянька растила, а Ирэн была ближе к Берту и Уин.

— По-твоему, речь шла о Берте? — спросил Олбан. — Это он не хотел, чтобы она оставила ребенка? — уточнил он, видя, что у Энди уже плохо варит голова, а на глаза навернулись слезы.

— Не знаю, — признался Энди. — У него уже не спросишь, — продолжил он с горьким смешком. — Опоздали мы вызнать у старика, что было за десять лет до его смерти.

— Наверное, он любил ее, но, как и многие отцы, не мог допустить мысли, что его маленькая девочка занималась сексом, а тем более — забеременела. — Олбан отхлебнул виски. — А ты с ним ладил?

— Мм… — промычал Энди. — Да, мы отлично ладили. Славный был старик. Во время войны служил в Египте и на Дальнем Востоке, от его историй волосы дыбом вставали. Деловой сметки у него не было, но по крайней мере хватило ума жениться на Уин, у которой как раз котелок варил превосходно. Она и сейчас любого за пояс заткнет. — Он покачал головой. — Восьмерых ему родила, а при этом шестьдесят лет вся семья под ее дудку пляшет. — Энди опять покачал головой. — Чертова баба.

— Как по-твоему, Берт считал тебя подходящей партией для своей дочки?

Энди отвел взгляд в сторону и выпятил нижнюю губу.

— Думаю, да. У нас были хорошие отношения. Ни конфликтов, ничего такого. Дочку его я на руках носил, образование получил хорошее, в компании пришелся к месту — нет, ну поначалу-то места для меня не нашлось, я по другой части был: в Гарбадейле помогал управляющему, потом, в Лидкомбе, живописью баловался, но в конце концов и мне выпал куш: с тех пор служу фирме верой и правдой. Нареканий, похоже, не было. Нет-нет, я к нему со всем уважением. Достойный был старик.

— А как насчет братьев Ирэн? Может, кто-то из них был против?

— Против меня или против нее?

— И против ее беременности.

— Если и так, то они помалкивали, а это на них совсем не похоже.

— Значит, ты с ними тоже поладил? С Блейком, Джеймсом, Кеннардом, Греймом? Вы были приятелями?

— Нет, не сложилось. Они-то белая кость. А в моем роду университетов не кончали. Но я с этими ребятами пару раз общался — ничего плохого сказать не могу. Немного взбалмошные были, горластые, но меня держали за своего.

Олбан улыбнулся:

— Пап, ты со всеми ладишь.

— Да, и всех считаю такими же покладистыми. Ужасное заблуждение, как мне сказали. Если они и впрямь были против, то их иначе как гнусными лицемерами не назовешь, — продолжал Энди. — Друг за дружку горой, не разлей вода. Ну, на Кеннарда еще можно подумать, хотя он по сравнению с другими — тихоня. А остальные… Джеймс — этот вряд ли… впрочем, мог быть и Джеймс… Он ведь к тому времени как минимум одну девицу обрюхатил. На аборт пошла. Шикарная была девица. Потом стала леди-как-ее-там. Если где и бегают внебрачные детишки Уопулдов, мне об этом ничего не известно. Бог свидетель, и в браке рождаются такие ублюдки… Ой, что-то на меня нашло…

— Это мама откладывала свадьбу до самого моего рождения?

— Хм? Да, она. Родители не против были. А я — тем более. Как узнал, что она беременна, решил оформить наши отношения как можно скорее. — Он покачал головой. — Не знаю. Может, не стоило нам оставаться в Гарбадейле. Она все говорила, что ей там лучше. Да и мне это место приглянулось. Все было хорошо, и Берт с Уин, кажется, радовались, что мы там — сами они тогда жили в Найтсбридже, но частенько к нам наведывались; может, зря мы не остались в Лондоне. Там и врачи получше. От послеродовой депрессии вряд ли бы ее вылечили, но все же. — Совсем захмелев, он опять пожимает плечами. — Прописали ей антидепрессанты. Валиум или что в то время прописывали — только она их не принимала. Химия. — Его глаза вперились в стакан.

— Берил сказала, что Ирэн вышла из городской клиники и бросилась под автобус. Так она и оказалась в больнице, где Берил услышала от нее, что кто-то не хочет, чтобы у нее был ребенок. Берил пришла к выводу, что это была не первая суицидная попытка.

— Не первая? — переспросил Энди, глубоко вздыхая. Он выпил еще. — Так, значит.

— Это только предположение.

— Предположение. Человек предполагает, а Бог располагает, верно? — Энди допил виски и грохнул стаканом по столу. — Оп.

— А с тобой Ирэн не делилась? — поинтересовался Олбан.

— Мы вообще об этом не говорили, — ответил Энди. — Как переехали в Гарбадейл, так и зачеркнули все, что было до твоего появления на свет. Может, не очень это разумно, но что сделано, того не переделаешь. Со специалистами не консультировались, к психоаналитику не ходили, ничего такого, просто по старой доброй британской привычке помалкивали о неприятностях и надеялись, что со временем все само рассосется. Вот так-то. Клянусь. Мы об этом и не заикались. — Его пальцы забарабанили по столу. — Ладно, ты уж не суди строго, что-то я перебрал, пойду прилягу. Извини. — С трудом поднявшись, он махнул в сторону тележки с напитками. — А ты угощайся. Не сердись. Наклюкался я. Стыд какой.

Олбан встал и обнял отца за плечи, когда тот проходил мимо. Они еще раз пожелали друг другу доброй ночи, и Олбан остался в кабинете один, потягивая виски.


Мыслями он то и дело возвращается к ней. Она совершенно не в его вкусе, но по прошествии того длинного дня в Шанхае ему так и не удается выкинуть ее из головы. Он должным образом выполняет свои обязанности на выставочном стенде фирмы: радушно приветствует посетителей, искренне улыбается, обменивается визитными карточками; потом спешит на коктейль, потом ужинает в каком-нибудь гламурном ресторане с теми, кто угощает (или угощается за его счет), и наконец, уклоняясь от очередных возлияний, сообщает, что ему необходимо подышать свежим воздухом и пораньше лечь; бразды правления переходят к Филдингу, вполне довольному таким раскладом, потому что теперь он может без помех распинаться о захватывающих перспективах всемогущего Интернета и об отсутствии таковых у конвейерного производства, которое он называет «душным» (чем приводит в замешательство группу китайских и корейских производителей); а Олбан тем временем сматывает удочки, но, вместо того чтобы пойти спать, направляется в ту часть бизнес-центра, где, по его наблюдениям, тусуются математики.

Послонявшись по зданию, прислушавшись к чужим разговорам и поводив пальцем по плану этажей, он находит бар, где полно народу — не исключено, что это математики, но кто их разберет; на вид — вполне вменяемые. Выпивают, громко беседуют, некоторые курят. Он замечает горстку людей, склонившихся над низким столиком: один из них чертит на листе бумаги какие-то фигуры, смутно напоминающие об уроках геометрии в старших классах; видимо, он попал в нужное место. У стойки бара он навостряет уши, берет бутылку китайского пива и медленно пробивается сквозь плотную толпу. Бар переполнен. Краем уха он слышит про «задачу упаковки»35 и думает, что с ней не вредно было бы ознакомиться.

Ни следа. Он шагает какими-то коридорами, которые приводят его в тот же самый бар, и спрашивает у приветливого невысокого парня в джинсах и футболке, сплошь покрытой, как оказалось, сотнями знаков после запятой числа «пи», есть ли тут еще какой-нибудь бар, куда захаживают математики, потому что он кое-кого ищет.

— А кто вам нужен? — спрашивает паренек.

— По фамилии не знаю. Такая… высокая блондинка. Волосы такие… торчком. Утром была на докладе по теории игр. Темный костюм, белая рубашка. Темные…

— Похоже, это Грэф. Профессор университета. Из Глазго. — Он смотрит в сторону, качая головой. — Странно, что ее взяли на кафедру. По протекции Кембриджа, не иначе. — Он оглядывается. — Вы загляните в коктейль-бар. По-моему, там собираются корифеи трехмерной черепицы.

Олбан может только гадать, что бы это значило, но переспросить не решается.

— А как пишется ее фамилия? — уточняет он.

В коктейль-баре, десятью этажами выше, темновато и тихо, из окон открывается изумительный вид на набережную. А вот и она — сидит с женщиной постарше и четырьмя мужчинами — трое совсем молоды, а один годится им в отцы. Она замечает его еще в дверях и следит за ним взглядом, не прерывая беседы с молодым коллегой. На ней круглые очки с прозрачными стеклами.

Олбана проводят к столику, но он садится не у окна, а поближе к математикам.

Из меню он выбирает «шанхайский сюрприз» — звучит смутно знакомо и вселяет надежду на что-нибудь традиционное, но в ожидании заказа он вспоминает, что так назывался идиотский фильм с Мадонной в главной роли. У коктейля апельсиновые цвет и запах. Столик выбран удачно: оставаясь незамеченным, можно как следует разглядеть университетскую преподавательницу Грэф. Он пользуется этой возможностью. Очень интересная внешность. Округлое лицо, высокие скулы, узкий, прямой нос с широкими ноздрями. Хм, симпатичные ноздри.

«А я, часом, не фетишист? — спохватывается он. — Что за патологический интерес к ноздрям?» На ее лице играет — живет — постоянное выражение ироничного удивления. До него даже доносится ее голос. Приятно мелодичный тон, выговор если и шотландский, то ненавязчивый.

Сейчас она посмотрит на меня, думает он. Почти все люди обладают способностью замечать периферическим зрением, даже издалека, что некто смотрит на них в упор. Пусть не сразу, но человек обязательно это почувствует и оглянется.

Действительно, вскоре она смотрит в его сторону. Он поднимает бокал и широко улыбается, будто они знакомы. Она хмурится.

Через несколько минут она кладет руки на подлокотники кресла и кивает своим собеседникам, как будто прощается.

Встает. Наверняка сейчас уйдет к себе в номер. Глупо надеяться, что она захочет поговорить с ним.

Но она, склонив голову набок, прямиком направляется к нему и опять хмурится. Чем черт не шутит?

— Это вы заснули на утреннем докладе по теории игр, верно?

— Виноват, — признается он.

— Мы с вами знакомы?

— Да, — говорит он веско. — Почти.

Она наклоняет голову и разглядывает его поверх очков, все еще немного хмурясь, но с выражением заинтересованного удивления.

— Разрешите представиться. Олбан Макгилл. — Он встает и протягивает руку.


Они выпивают по паре коктейлей. Он пытается зазвать ее в ночной клуб или еще куда-нибудь, но она не успела отойти от вчерашнего вечера: вот это допьет — и в постель. Неплохо посидели. Да, она слышала об «Империи!» и об их семейном бизнесе. А он… ну, когда-то занимался математикой — в школе. Он принимает стратегическое решение, о котором надо будет известить Филдинга с утра пораньше, и приглашает ее завтра поужинать. Много позже он узнает, что одновременно с ним она тоже принимает решение, которое для нее связано с еще большими неудобствами, но зато позволяет ей согласиться.


Поужинать решено в плавучем рыбном ресторане около моста Янпу,36 в верховье реки. Для начала — по коктейлю. Поражающие воображение морские гады, словно пришельцы из других миров, совершенно не вяжутся с мыслями о кухне и здоровом пищеварении, но приготовлены с учетом вкусов посетителей и съедены с большим аппетитом. Теперь можно еще выпить.

Они поговорили о проекте по поиску внеземных цивилизаций, о программе SETI@home,37 которая позволяет любому компьютеру — включенному и в данный момент не используемому для других целей — искать следы внеземного разума среди случайных радиосигналов, накопленных системой, но превышающих по объему аналитические возможности самой системы. Потом они переходят к обсуждению компьютерных приставок и онлайновых игр. Она интересуется, можно ли использовать игровые компьютеры для решения таких задач, как дальнейший расчет числа «пи» или генерирование простых чисел высоких порядков.

Они сидят в уютной нише красного лака с позолотой, потягивают спиртное (он — бренди, она — виски) и попеременно разглядывают то официантов и посетителей, то огни проплывающих мимо кораблей.

— Вот что тебе надо сделать, — говорит она ему, — создать AI, искусственный интеллект, объединив в сеть все игровые консоли в мире. Используй подключаемость.

— AI@home?

— Звучит отлично.

— Через модем на пятьдесят шесть килобайт? — спрашивает он с пренебрежением.

— Не прямо сейчас, а когда у большинства пользователей будут оптические кабели или беспроводная связь.

— Эти консоли и так выжимают максимум из своих крошечных чипов, чтобы выдать море крови и пулевую стрельбу; они не успевают создавать уровень аппаратных абстракций.

— Сделай так, чтобы люди их не выключали.

— Ага, жди.

— Или продумай, как их использовать даже во время игры. Пусть в течение заданного времени выполняют две задачи параллельно.

— Какие именно?

— Откуда я знаю?

Он задумывается.

— Можно сделать так, чтобы они скачивали последние версии программ из сети или обменивались тем, что у них есть на винчестере и на дисках. Остается сущий пустяк: синхронизация по времени в мировом масштабе.

— Вполне осуществимо, не сомневаюсь.

Ее маленькие, с круглыми стеклами очки то и дело соскальзывают с переносицы, и она поправляет их указательным пальцем правой руки. Он думает о том, что бы она сделала, вздумай он, опередив ее, протянуть руку и поправить на ней очки.

— Кроме того, — продолжает она, — не обязательно охватывать все устройства без исключения.

— И ты считаешь, что нечто подобное можно держать в секрете?

— Еще чего! Тогда этому грош цена! — Ее возмущает сама идея. — Какой же смысл засекречивать такой проект? Наоборот! Ты объяви пользователям, что они участвуют в обалденно интересном эксперименте по созданию искусственного интеллекта. Нужно дать им стимул, побудить к сотрудничеству.

Он закатывает глаза:

— Ну сколько можно?

— Что? — живо откликается она, едва не выпрыгивая из кресла, — ужинать?

— Изобретать этот искусственный интеллект, — смеется он.

— Сколько потребуется.

Она пожимает плечами. Он опять смеется.

За это надо выпить.


— Эй, баклан, ты типа не в ладах с собой.

— Американский акцент тебе не дается.

Она фыркает:

— Сама знаю. Я над собой работаю, но все без толку.

— Значит, пора завязывать.

— Ну уж нет, на полпути не останавливаюсь.

— Может, сделаешь исключение?

— Мм. — Она смотрит вверх. — Нет, не сделаю.

Он качает головой.

— Не сердись, — говорит она. — Просто мы упертые.

— Кто, математики?

— Нет, семейка Грэф. Итак, возвращаемся к проблеме семьи и родственных чувств.

— Почему ты решила, что я не в ладах с собой?

— Внутренний разлад налицо. Ты любишь свою семью и в то же время ненавидишь ее.

— Нет, я их просто ненавижу. Понятно? Какой же тут разлад?

— Очень простой: ты не способен признаться, что любишь их.

Олбан щурится.

— А ты правда математик?


Выпили еще. Едут в отель на такси.

— Как бы то ни было, спать с тобой я, вероятно, не буду.

— Вероятно? Вероятно?! — Он в смятении. — Что значит «вероятно»? Это несправедливо! Не по правилам! Так нельзя говорить!

Еще чуть-чуть — и он обратится за поддержкой к водителю.

— Ну хорошо: определенно. Сегодня определенно не буду.

— Что?! Это почему же? Мне показалось, мы идеально подходим друг другу!

— И мне так показалось, — отвечает она. — Следовательно, это объективный факт.

— Так в чем же дело? Ты никогда не уступаешь на первом свидании?

— Господи, что за вздор. Конечно уступаю… Уф! Сплошь и рядом.

— Приятно слышать.

— Но это были случайные связи, — объясняет она ему. — На уровне физиологии. Как спорт, правда. — Похоже, ей самой нравится такое сравнение. — А коль скоро у нас с тобой все так прекрасно складывается, то мы, запрыгнув в постель при первой же возможности, рискуем испортить отношения.

— У нас с тобой все так прекрасно складывается, что ты говоришь мне «нет»? — Он не знает, что и думать. — Женская логика! Ты же математик, должна быть выше этого!

— Ха! — смеется она. — Проверка на вшивость. Хи-хи.

— Послушай, — начинает он, решая зайти с другого боку, — допустим, мы все-таки проведем ночь вместе.

— Ну допустим.

— Будешь ли ты после этого по-прежнему меня уважать?

Не совсем то, что он хотел сказать, когда открыл рот, но, в принципе, эта фраза была у него припасена заранее. Она театрально хмурит брови:

— «По-прежнему»?


В кабине лифта, кроме них, никого. Он прислоняется к зеркальной стене: чуть сутулится, руки в карманах брюк. Она прислоняется к противоположной зеркальной стене: одна нога согнута в колене, подошва на стене, руки сложены на груди. Улыбается. Он в ответ только качает головой.

Сначала ее этаж. Раздается мелодичный звон, и створки двери скользят в стороны. Она подходит к нему, чмокает в щеку, поворачивается к двери и оглядывается.

— Вы не выходите, мистер Мактилл?

— Что? — переспрашивает он, подаваясь вперед. Совершенно сбитый с толку.

Двери начали было закрываться, но она выставила вперед руку, а заодно и ногу в удобном ботинке.

— Да или нет?

Она кивает в сторону коридора. Он отталкивается от зеркальной стены:

— Неужели я выдержал экзамен?

Выйдя из лифта, она устремляется вперед по коридору, покачивая бедрами.

— Нет, просто я передумала.

Его чуть не прищемили закрывающиеся двери.

— Не верю своим ушам.

— А что, девушка не может просто передумать?

У него нет слов. Покачав головой, он на ходу развязывает галстук. Она что-то насвистывает.


Длинные письма и стихи, адресованные Софи, он аккуратно датировал и запечатывал в конверты; оставалось только узнать, где она живет, надписать адрес — и можно отправлять. Он послал коротенькую записку в Лидкомб, сделав пометки «Конфиденциально», «Лично в руки» и «Просьба переслать адресату», причем печатными буквами, чтобы его не опознали по почерку; в записке он довольно сухо просил Софи позвонить или написать и желал ей всего наилучшего, хотя знал, что конверт, скорее всего, будет перехвачен Джеймсом и Кларой.

Мрачные образы измены и разлуки перемежались в его стихах с длинными лирическими пассажами, которые пестрели многочисленными упоминаниями цветов, весны и красоты. А письма больше походили на дневник, повествующий о том, как проходят его дни и недели (отчасти это имело целью убедить ее, что он не помышляет о других девчонках), или на мемуары о лете, проведенном вместе в Лидкомбе; он не скупился на пылкие признания и заверял, что полон решимости ее отыскать, чтобы их любовь не угасла.

С родителями никаких заморочек не было. Как-то раз он нечаянно подслушал, что его хотят направить к школьному психологу, но дальше разговоров дело не пошло. Энди больше не беседовал с ним «по-мужски». А Лия стала относиться к нему еще добрее и бережнее, чем прежде. Когда они выходили куда-то вместе, это ему даже докучало. По дороге в центр города он обычно держался на пару шагов сзади.

Как-то раз Энди и Лия пригласили на ужин Кеннарда и Ренэ с детьми, и он решился поговорить с кузеном Гайдном. Мальчики сидели за компьютером в комнате Олбана. Гайдн оказался полным тупицей. Родители запрещали ему играть в компьютерные игры и заставили пообещать, что в гостях у друзей он тоже не будет садиться за компьютер. Олбан не знал, что хуже: давать такие идиотские обещания или держать их. За Гайдном увязался его младший брат Филдинг, вредина и нытик. Взрослые считали само собой разумеющимся, что Олбан с Гайдном должны развлекать этого сопляка, намного младше их самих. Десять лет, мелочь пузатая. Вообще уже!

К счастью, Олбан сумел раскопать в ящике с игрушками старый кубик Рубика, чем привел Филдинга в полный восторг: мальчишка никогда такого не видел и на некоторое время оставил их в покое. Гайдн как попало давил на клавиши, но играл с увлечением. Он загорелся таким отчаянным азартом, будто хотел за один вечер наиграться на год вперед.

— Ты же дал обещание не играть с друзьями, — поддел его Олбан, принимая из рук двоюродного брата теплый пульт игровой приставки.

— Я обещал не играть с друзьями, а ты — родственник, — объяснил Гайдн, прищурившись за стеклами очков.

— Хм. — Олбан решил, что настал удачный момент. — Кстати, о родственниках, ты давно не видел дядю Джеймса и тетю Клару?

— С прошлого года не видел. Вроде они в Сомерсете живут, разве нет? — Гайдн смотрел, как Олбан рассеянно крутит в руках пульт, не спеша уступать очередь.

— Угу. А кузина Софи?

— В смысле? — нахмурился Гайдн, не сводя глаз с вожделенного пульта.

— Где она сейчас?

— Откуда я знаю? Ты играть собираешься? А то дай сюда, я за тебя отстреляюсь.

— Получилось! — завопил Филдинг и соскочил с кровати, чтобы вклиниться между ними и похвалиться кубиком с одной сплошной красной гранью.

Олбан вздохнул.


Он звонил и писал другим двоюродным братьям и сестрам, но все как в рот воды набрали. Из-под его пера выходили все новые стихи. Некоторые из них, самые складные, романтические и печальные, он переписывал и вставлял в письма к Софи.

Как-то раз вся семья собралась за столом во время позднего воскресного завтрака, и Олбан спросил, не планируется ли на Рождество поездка в Лидкомб, но ему напомнили, что они все вместе едут в Австрию кататься на лыжах. Может, на Пасху? Нет, на Пасху останемся дома или наведаемся в Гарбадейл. А летом? — не унимался он.

— Сколько мо-о-ожно! — протянула Кори, переворачивая пустую яичную скорлупку, чтобы разыграть старый трюк. — Скушай яичко, мамочка.

Энди закрыл воскресный номер «Обсервера» и посмотрел на Олбана поверх газеты:

— Сдается мне, Олбан, что в обозримом будущем нам не придется больше ездить в Лидкомб. По крайней мере, пока там живут Джеймс и Клара.

Казалось, за этим последует что-то еще, но отец только переглянулся с Лией и опять развернул газету.

— В Австрии мы прекрасно отдохнем! — сказала Лия.

Австрия. За тридевять земель от тех мест во французских Альпах, где раньше каталась на лыжах Софи и где был бы хоть какой-то шанс ее встретить.

Олбан опять начал подумывать о том, чтобы добраться до Сомерсета и разыскать кого-нибудь из подружек Софи.

Ближайшим поводом для большого семейного сбора, запланированного на февраль следующего года в Йорке, была женитьба кузена Стива — сына тети Линды и дяди Перси — на его избраннице Тессе. Олбан знал, что родители получили приглашение и уже ответили, что приедут. Для верности он уточнил, где они остановятся. Остановятся они в отеле, ему уже шестнадцать, так что у него будет свой отдельный номер.

Она тоже приедет, ведь так? Это же свадьба. Очень важное, символичное событие. Семейных торжеств не случалось уже пару лет, родня давно не собиралась в полном составе; все должны там быть. И она в том числе. Наверняка она добьется, чтобы ее взяли.

Чтобы не вызвать подозрений и не спугнуть удачу, он не спрашивал, приедет ли на эту свадьбу Софи. Но втайне продолжал думать о ней, вспоминая ее улыбку, смех, голос, запах волос, прикосновения своих рук к ее телу и ее рук — к своему, ощущение себя у нее внутри.

Он хранил в памяти все ее словечки и фразы — теперь включенные в его стихи. «Где их черти носят?», «С лошади свалилась, сэр», «Ну, не до такой же степени». У него появился тайный ритуал — шептать каждую ночь перед сном, как молитву: «Сестра, сестра, милая сестра».


— Ты, должно быть, считаешь меня жутким хамом.

— Раз должно быть, значит, так и есть.

— Нет, правда, Уин, я виноват…

— Не бери в голову, солнышко. Вовсе я так не считаю.

Ах ты, черт, бабка Уин где-то совсем рядом. Голоса за его спиной приближаются.

— Ну, поскольку мы…

— Конечно-конечно. Вот…

— Тогда ладно. Надеюсь, скоро увидимся.

— Не надейся, — слышит он шипенье бабушки Уин.

Кому принадлежит другой голос, он не разобрал. В большом отеле около Йорка накрыт фуршет, а на вечер назначен свадебный ужин. Престарелые родственницы не давали ему прохода — наперебой сюсюкали, как он вырос (после лобзаний двоюродной бабушки Берил пришлось долго вытирать щеки), поэтому он взял стакан лимонада — Энди запретил ему до вечера прикладываться к спиртному — и переместился к огромному, от пола до потолка, окну. Там стояли стулья, и Олбан хотел присесть, но побоялся, что будет выглядеть брошенным и одиноким, как дамочка без кавалера, а потому, раздвинув зеленые бархатные шторы, принялся изучать пейзаж — мокрую траву, голые деревья и далекую серую реку. Он не пытался спрятаться, просто уткнулся лбом в белый оконный переплет, но шторы сомкнулись у него за спиной, и он оказался в ловушке.

С превеликой осторожностью он поворачивается, чтобы не сорвать эти долбаные шторы. По паркету чиркнул стул, и в штору вдавился отпечаток спинки. Вот зараза, уселась.

Так можно застрять не на один час.

С другой стороны, можно услышать и что-то полезное. Чем черт не шутит, вдруг бабка Уин станет кому-то рассказывать, где сейчас Софи?

Эта свадьба идет ни шатко ни валко. Софи не приехала. Зато Джеймс и Клара тут как тут. Он видел их обоих. Дядя Джеймс заметил его, когда все гуськом заходили в церковь, но сделал вид, что не узнал, просто посмотрел сквозь него. Тетя Клара выделила его из толпы, когда он входил в банкетный зал чуть впереди Энди, Лии и Кори. Испепелив его взглядом, она отвернулась. Он все время говорит себе, что надо бы подойти к кому-то одному из них, просто поздороваться, может, даже извиниться, но об этом даже думать противно, а потому, видя с их стороны открытую неприязнь, он вздыхает с облегчением. В самом деле, ничего хорошего из этого не выйдет.

Тем более что он теперь в западне; чуть двинешься, чихнешь или заденешь этот чертов стул — и пиши пропало: разумеется, бабка Уин решит, что он за ней шпионит. Холера. Это все из-за отца: он категорически запретил брать в церковь и на банкет новехонький «уокмен». Был бы с собой плеер — можно было бы сделать вид, будто слушаешь музыку и ни сном ни духом не ведаешь, что происходит у тебя за спиной.

Звучит чей-то приглушенный голос, а потом бабушка Уин произносит:

— Сделай милость, солнышко. Тебе не трудно? Да всего понемножку. И налей мне еще, если не сложно. Грэм, поди-ка сюда, присядь. Где Кеннард? Фабиол, солнышко, будь добр, сходи посмотри, где Кеннард. Лорен, моя ненаглядная, не могла бы ты пересесть? Ты же знаешь, Кеннард вечно бубнит себе под нос, а я с этой стороны лучше слышу. Вот спасибо, храни тебя Господь, дорогая.

Он понимает, что нужно запастись терпением — может, у них речь пойдет о Софи, — но отчаянно трусит. Если его обнаружат, это финиш. А если выползти прямо сейчас — ну, может, покосятся, но упрекнуть-то его не смогут, потому как они только что здесь расселись. Если же помедлить, тогда станет ясно, что он специально подслушивал. К тому же рано или поздно родители его хватятся и пойдут искать, еще чего доброго начнут звать. Вот это будет полный абзац.

Он опасался, что после истории с Софи его будут держать за выродка или прокаженного, но пока все шло нормально. Если считать нормальными эти семейные сборища. Ему недавно приснилось, будто он входит примерно в такой же зал — и все умолкают, в ужасе глазея на отморозка, который имел наглость появиться среди родных после того, как обесчестил свою несовершеннолетнюю кузину. А он опускает глаза и понимает: все пялятся на него потому, что он абсолютно голый. На этом месте он проснулся.

По большому счету, все родственники, кроме Джеймса и Клары, держались как ни в чем не бывало. Возможно, ту историю просто замалчивали, как правительство замалчивает неудобные факты. Положа руку на сердце, он считал, что так проще для всех, в том числе и для него.

Не надо было надуваться лимонадом — пузырь уже лопается.

Задницей он случайно задевает спинку стула, от которого отделен занавеской.

— Ой, кто это там? — вскидывается бабушка Уин. — Там кто-то есть! — доносится до него ее крик.

Он выходит из-за шторы.

— Привет, ба, — говорит он, заливаясь краской.

— Олбан! — радостно восклицает бабушка Уин, протягивая ему руку.

На ней костюм лилового цвета и широкополая шляпа в тон. Собравшаяся вокруг нее стайка родственников приветственно кивает.

— Позвольте узнать, юноша, чем вы там занимались? — спрашивает бабушка Уин, поймав его за руку. — Смыться хотите? А? Планируете побег?

— Нет, я просто…

— Как жизнь, молодой человек? Прекрасно выглядишь. Элегантный костюм. Говорят, ты засел за учебу? Наслышана о твоих академических успехах.

— Все хорошо, — отвечает он, не зная точно, что сказать и стоит ли вообще отрывать рот.

— Рада слышать, Олбан, — говорит бабушка Уин и похлопывает его по руке, которую не отпускает. — Гляжу я на тебя — ты разобьешь не одно сердце, прежде чем остепенишься. Ведь так, Лорен?

— Точно, — поддакивает тетя Лорен, закуривая сигарету.

— О Лорен, умоляю, — тянет бабушка Уин со скорбной улыбкой.

— Прости, — отвечает тетя Лорен. — Забыла. — Она тушит сигарету в маленькой круглой пепельнице, которую носит в ридикюле.

— Олбан, голубчик мой, — говорит бабушка Уин, — надеюсь, ты потанцуешь сегодня со своей старенькой бабушкой? Это ведь тебя не затруднит, а?

Потанцевать? С ней? Она что, рехнулась?

— Конечно, ба, — говорит он вслух.

— Фабиол куда-то запропастился. Будь другом, принеси мне бокал шампанского.

— Конечно, ба.

— Ты такой милый! Пожалуйста, зови меня Уин.

— Хорошо, Уин.

— Ты просто ангел.


Хотя у женщин туфли на высоких каблуках, он оказывается выше большинства своих родственниц, с которыми приходится танцевать после ужина.

Бабушка Уин твердо намерена танцевать. Она переоделась — теперь на ней легкое красное платье. От нее пахнет лилиями. Ее глаза упираются ему в подбородок.

— Нет, серьезно, как твои дела, Олбан? — спрашивает она.

— Серьезно, Уин?

— Ты меня понимаешь.

— Дела, — начинает он, — хорошо.

— Преодолел свою маленькую слабость?

До него не сразу доходит, к чему она клонит. Маленькую слабость? Он чувствует, что наступил старой карге на ногу. От смущения прикусил язык. Начни он говорить вслух о Софи, а тем более с бабкой Уин, из глаз, того и гляди, хлынут слезы.

— Олбан, солнышко, — шепчет ему Уин во время танца, — ты пойми: ради семьи я в лепешку расшибусь. Для себя, даже для Берта, палец о палец не ударю. Все для семьи. Такова цель моей жизни. В наши дни это, наверное, звучит старомодно, но так уж я устроена. Ты, верно, сердишься на меня за то, что случилось в Лидкомбе, но — так и быть, скажу тебе напрямик — все было сделано для твоего же блага. Можешь ты это понять? Ты ведь уже взрослый, правда?

Они смотрят друг другу в глаза. Она выглядит маленькой и хрупкой, но ему кажется, что он ведет в танце охотничий нож, укутанный в кружева. Его затрясло.

— Тебе, наверное, претят такие слова, — продолжает она, глядя через его плечо. — Но не переживай. Я тебя понимаю, сама терпеть не могла, когда мне говорили подобные вещи. Кому приятно такое слушать? А еще хуже, когда это правда, когда и в самом деле все было для твоего же собственного блага. Иногда просто нет выбора: надо довериться старшим, и все тут. — Танец продолжается, он молит Бога, чтобы оркестр наконец заткнулся. — Стало быть, жизнь прекрасна, да, Олбан?

Что за бред? Какая может быть жизнь без Софи, если даже нельзя дознаться, где она сейчас?

— У меня все будет хорошо, Уин, — отвечает он.

— Так, значит, преодолел? — спрашивает она совсем тихо.

— У меня все будет отлично, поверь мне, — говорит он.

А сам думает: у меня все будет отлично, когда я найду Софи, а уж когда мы с ней будем вместе и уже навсегда — вот тогда жизнь будет прекрасна. Больше ему нечего сказать: он не собирается отрекаться от Софи, отрицать свою любовь или просто откровенно лгать.

— Вот и славно, — произносит Уин. — Пожалуйста, поверь мне, я искренне надеюсь, что у тебя сейчас все хорошо, а потом будет еще лучше. — Она останавливается, убирает правую руку с его плеча и высвобождает левую из его ладони. — Проводи-ка меня на место. Сделай одолжение.

Он находит в себе силы поблагодарить ее за танец.

Потом он танцует с невестой, Тессой. Ей девятнадцать, старше его всего на три года. Если честно, эта стройненькая, фигуристая блондинка его зацепила. Во время танца у него в паху даже появляется предательский бугор, но он делает над собой усилие, так что она ничего не замечает. Ей положено танцевать со всеми, она сияет от счастья и радуется жизни.

Из вежливости нужно потанцевать и с Лией: она навеселе и все время хихикает. Он злится.

Среди гостей есть несколько очень симпатичных девушек, включая одну совершенно изумительную подружку невесты, родственницу Тессы, которых он бы не прочь прижать в танце. Позже будет дискотека с нормальной музыкой вместо этого дурацкого оркестра, вот тогда можно будет переключиться на девушек. Он выпил два бокала вина — один с ведома Энди, другой с ведома Лии, но его не забирает. Появилась, так сказать, некоторая легкость, но ничего более. Он подумывает, не подойти ли к стойке бара за очередным стаканом.

Когда он отдыхает за столиком — новые туфли немного жмут, так что лучше поберечь ноги для ночной дискотеки, — к нему подсаживается тетя Лорен — интересуется, как он поживает и как проводит время. Она примерно ровесница Энди, пухленькая, еще привлекательная женщина с пышными волосами, любительница экстравагантно-полосатых колготок. В этот вечер она одета более традиционно: в нечто воздушное, персикового цвета.

— Дорогой, — вкрадчиво говорит она, слегка дотронувшись до его локтя. — Я тут прослышала о тебе и нашей Софи. — Она боязливо улыбается.

Прослышала? От кого же?

— Да? — говорит он.

— Тебе, наверное, очень тяжело, Олбан. По молодости такое всегда тяжело.

— Можно спросить, как ты узнала, тетя Лорен?

— Не беспокойся. — Тетя Лорен подмигнула. — Дальше меня это не пойдет. — Она склоняется ближе к нему. — И далеко не все знают, что я в курсе дела. — От нее пахнет табаком и духами. — Но от тебя я не скрываю.

— Понятно.

— А у вас это как было — по-настоящему?

— Да, — отвечает он. Ему не отделаться от чувства, что она сейчас влепит ему пощечину или разразится хохотом, но она сохраняет вполне серьезный вид, и он тоже продолжает вполне серьезно. — Это было по-настоящему.

— Как романтично, да? Правда?

— Ну, в общем… — Он смущенно потупился. — Это было… это было прекрасно, тетя Лорен.

Он поднимает на нее глаза, чувствуя себя совершенно беззащитным, уже приготовившись мужественно и стойко перенести любые насмешки или советы не быть дураком и выбросить из головы такое ребячество, глупое увлечение.

Вместо этого она затаила дыхание, прикрыв рукой намазанные персиковой помадой губы.

— Бедный, бедный мальчик. — Она качает головой, глаза поблескивают, и он опасается, как бы она не разрыдалась. — Ты любил ее, — стонет она, кивая сама себе.

— Да, конечно, — говорит он спокойно и сдержанно.

Она робко улыбается и начинает лохматить ему волосы. Он умудряется не дрогнуть.

— Ах! Ты ведь так молод! Бедный мой! Наши юные Ромео и Джульетта! Совсем еще дети, но дети в наши дни быстро взрослеют.

— По-моему, она сейчас в Испании, — говорит он, не придумав ничего лучше.

Тетя Лорен убирает руку из копны его волос. Наконец-то.

— Верно-верно, — произносит она. — Знаю. В Мадриде.

Знает? Не врет?

— А тебе известно, где именно? Я бы хотел ей написать, но Джеймс и Клара не передадут… — продолжает он.

— Послушай, Олбан, с меня взяли обещание тебе не говорить, уж ты прости. Но она жива-здорова, это точно.

— Я всего лишь хочу ей написать, тетя Лорен.

— Понимаю, дорогой, понимаю. Но адрес дать не могу. Да я его не знаю. Только так, приблизительно. Знаю, куда ее определили, но точного адреса у меня нет. (Он отметил для себя это «определили».) Она впадает в задумчивость. — Наверное, узнать-то несложно. Было бы желание. Я так считаю. — Она покусывает ноготь левого мизинца.

— А ты можешь узнать? — спрашивает он. Вдруг повезет?!

— Ну, — неуверенно тянет она.

— У меня к тебе просьба: не могла бы ты пересылать ей мои письма? — торопливо спрашивает он, поворачивается к ней и наклоняется поближе, чтобы не повышать голос. Вроде рядом никого нет, никто не подслушивает. Почти все танцуют. Громкая музыка заглушает разговоры, утаивая их от посторонних ушей. — Больше мне ничего не нужно — только переписываться. Поможешь? Ну пожалуйста, тетя Лорен.

С глубоким вздохом тетя Лорен расправляет плечи.

— Только ради тебя, Олбан, — соглашается она и кивает. — Раз ты так просишь. Ладно уж.

— О тетя…

— Нет, погоди. Дай мне слово, что не станешь подбивать ее на поступки, которых не одобрят родители. Склонять к побегу или еще что. Тут я вам не помощница. Так что поклянись.

— Мне бы только снова ее увидеть, поговорить.

— Возможно, у тебя что-нибудь и получится, но сперва поклянись.

— Даю слово, что не буду склонять ее к побегу.

— Ну тогда ладно.

— Спасибо, тетя Лорен. Это для меня очень важно.

— Вот и хорошо. Наш-то адрес у тебя есть?

— Конечно есть.

У него были адреса почти всех членов семейства: Энди и Лия неукоснительно рассылали благодарственные письма.

— Ну, что ж, тогда присылай мне свои весточки. Правда, не могу обещать, что она ответит. Понимаешь?

— Понимаю, тетя Лорен. Спасибо. Большое тебе спасибо.

— Ах ты, бедный мой. — Она стиснула в ладонях его лицо, еще раз обдав запахом табака и духов. — С тебя еще один танец, согласен?

— Конечно, тетя. — Широко улыбаясь, он встал и предложил ей руку.


На две порции: вскипятить чайник (примерно литровый). Затем в миске или другой посудине среднего размера разболтать два пакетика пюре быстрого приготовления. Лично я всегда беру «Суперпюре»: высыпаешь хлопья в миску и заливаешь кипятком, но, в принципе, годится любое порошковое пюре (только другие сорта нужно, наоборот, в воду засыпать, так что не лоханитесь, прочитайте сперва, чего там на пакете сказано). Добавить чуток масла или маргарина (если есть), по желанию примерно треть воды можно заменить молоком. Соль-перец — по вкусу: сыпануть прямо в порошок, прежде чем заливать водой, чтоб два раза не размешивать. Опять-таки для вкуса можно при размешивании добавить вустерский соус38 или кетчуп — пальчики оближешь.

На следующем этапе (если я, конечно, в цивильной кухне, а не на природе) добавляю банку фасоли — либо холодную, либо малек разогретую. Короче, добавляем фасоль. Самую обычную жестянку. Слегка перемешиваем. Дальше: берем стандартную банку рагу из баранины, разминаем — и туда же. Тут есть своя мулька: в банке сверху слой жира — некоторые плюхают прямо так, но я рекомендую жир снимать. Баранину разминаем вилкой как можно тщательнее, плотных комков не оставляем (по ходу удаляем жилы, хрящики и любые другие вкрапления, которые не разжевать, — кому охота потом в зубах ковыряться). Добавляем чатни,39 маринованный огурчик и еще какие-нибудь специи, с учетом личных пристрастий. Для украшения посыпаем тертым сыром (можно просто сверху побросать кусочки, если у кого фулюганы сперли терку, как, например, у меня). Ставим это дело в микру (естественно, в цивильной кухне — походных-то микроволновок покамест не изобрели!!!). Пара минут — и готово.

Сервируем. Все, что потребуется, — столовая или десертная ложка каждому едоку.

Да, чуть не забыл: название этого деликатеса — «рыгу». Так его наш Олбан окрестил, а если кому не нравится, его не колышет.

Приятного аппетита!


В конце концов он вывез этот груз на середину озера, предварительно замотав в коричневую упаковочную бумагу и перевязав старой грубой ворсистой бечевкой. Внутрь положил крупный булыжник и уже намеревался утопить в самом глубоком месте, но потом передумал. Развернул сверток, вытащил булыжник, бросил его за борт в темно-коричневую, почти черную воду и несколько мгновений наблюдал, как зыбкое бледное пятно исчезало в холодной глубине.

По берегам продолговатого озера возвышались зазеленевшие с приходом новой весны горы. Восточные пики освещались тонущим в озере солнцем, а западные склоны были уже темны. Кучка высоких облаков медленно плыла по небу, окрашиваясь в розовый цвет заката. Умеренные порывы западного ветра приносили с собой терпкий, соленый запах океана. Лодка колыхалась примерно на середине озера, невидимая с пристани и из верхнего ряда окон дома в Гарбадейле, незаметная ни с дороги, ни из окрестных деревень.

Избавившись от булыжника, он опять перевязал сверток и, держа его на вытянутой руке, облил горючим из канистры — так, чтобы смесь масла и бензина не попала на борт или на дно. Накренившаяся лодка запрыгала по волнам. Капли горючего упали в воду и почти мгновенно растеклись по поверхности, расцвечивая радугой дрожащую с подветренной стороны лодки рябь.

Немного масляно-бензиновой смеси попало на пальцы. Он вымыл в ледяной озерной воде сначала одну руку, потом другую, удерживая пропитанный пахучей жидкостью сверток за петлю бечевки. Только после этого он бросил пакет за борт, примерно в метре от лодки. Достал коробок с незадуваемыми спичками. Зажег одну, бросил. Ее подхватил и отнес ветер, она зашипела в воде поодаль от затонувшего на четверть свертка. Он попробовал еще раз, сделав поправку на ветер. Спичка ударилась о сверток и отлетела; он решил, что опять не вышло, и уже было приготовился чиркнуть еще одну, но увидел, как над пакетом вырос язычок пламени, сперва лениво-голубой, потом пожелтевший.

Пламя окрепло и разгорелось, быстро побежав по свертку. Ветер подгонял лодку к этому огненному рукотворному островку, пришлось оттолкнуть его веслом. Язычок пламени перекинулся на лопасть; он сунул весло в воду. Потом завел подвесной мотор, пару раз дернув шнур стартера, чтобы оживить маленький двухтактный двигатель. Он сел на банку, дал задний ход и отплыл на несколько метров, после чего переключился на холостые обороты и стал смотреть, как в воде горит огонь.

Горело хорошо; бумага и бечевка почернели, потом и вовсе исчезли, а пропитанное бензином пальто, оказавшись на свободе, раскрылось, как темный, пылающий цветок. Старый прорезиненный плащ горел еще лучше; занявшаяся от горящего бензина пропитка поддерживала пламя до тех пор, пока вся зеленовато-коричневая поверхность не вспыхнула ярко и неистово, отражаясь в мелкой ряби и горячо дыша ему в лицо.

Он подождал, пока не догорело, проводил глазами редкие серые лоскуты, на которых кое-где еще плясали крошечные язычки пламени, потом нажал на газ, развернул лодку и промчался прямо по клочкам пальто, которое надела его мать в день самоубийства. Ему было не понять, по какой странной прихоти или изощренной злонамеренности они сняли с ее поднятого из глубин тела это пальто и оставили висеть в гардеробной — ненужное, ничье, вечное привидение в получеловеческом обличье; смотреть на это было выше его сил. Он увидел его в прошлом году, когда приехал сюда с родителями, и не поверил своим глазам. В нынешнем году он приехал один — и опять подумал, что ему мерещится.

Он кинулся к Нилу Макбрайду, но управляющий и слушать не стал — дело-то семейное. Пришлось обратиться к бабушке Уин, но та настояла, чтобы пальто осталось на вешалке, и дала понять, что так заведено еще Бертом, ее покойным мужем. Это было его любимое пальто, потом его по очереди носили мальчики, и оно будет висеть здесь всегда в память о Берте, равно как и в память об Ирэн.

Это было уму непостижимо. И тогда, и теперь. Он заехал в Гарбадейл во время мотопробега по Северошотландскому нагорью, забрал пальто, обернул его вокруг найденного на берегу камня, взял лодку и в сгущавшихся сумерках, скрытый от посторонних глаз, сжег этот проклятый саван. Его мать. Его решение. Кто сам испытал скорбь, тот, возможно, содрогнется, но что сделано, то сделано.

На поверхности еще держались промокшие недогоревшие лоскуты. Он проехался по ним днищем раз, другой, пока они не исчезли без следа, направил нос лодки на северо-запад, к дому, дал полный газ и откинулся назад, тяжело дыша, подставляя мокрые от слез щеки встречному ветру.


— Обдолбан!

— Эй, крутой чувак, шоб меня, видок у тебя отпадный! Твою мать, зашибись, вы гляньте на него! Твою ж мать!

— Громила Ол! Как поживаешь?

— Всем привет.

Он вернулся в Перт, в прежнюю квартиру Танго: здесь все как было; дверь, пострадавшую от встречи с полицейским тараном, присобачили на место; городской совет, как видно, сменил гнев на милость, счета за коммунальные услуги и жилплощадь оплачены, жизнь, можно сказать, бьет ключом.

— Присаживайся, Ол, падай сюда. Шон, бампер-то подвинь. Вот. Ну, крутой чувак, что слышно?

— Да все путем. Вы-то как?

Обмен любезностями завершен. В гостиной не протолкнуться, дым коромыслом, на журнальном столике бутылки, жестянки, пепельницы и кружки. Олбан знаком с шестью из восьмерых присутствующих и смутно припоминает двух других, включая крупную даму с подбитым глазом. В коридоре визжат дети.

— А я как раз думаю: надо бы «каку» сварганить на всю компашку, — сообщает Танго. — Верб — вот он тут — очень кстати приволок пару банок индийского супа. Ты будешь?

Олбан широко улыбается:

— От деликатеса никогда не откажусь, особенно с индийским супом; но с меня приходится — я думал карри на всех заказать.

— А ты, видать, нынче в шоколаде, Ол?

— Как фундук.

— Как кто? — переспрашивает Шон.

— Ну, значит, карри.

Решено заказать с доставкой — кое-кому лениво выползать из дому. Сделали солидный заказ по телефону. Ол помогает на кухне заваривать чай, перешагивая через знакомых собак и двоих неопознанных детей, которые играют в догонялки и вопят во все горло.

— Рад тя видеть, Ол.

— И я, Танго.

— Ол, ты уж прости, но комната твоя занята. Понимаешь, у толстухи Мифти проблемы с мужиком…

— Не парься, Танго, я в гостинице остановился. — Он заглядывает в холодильник. — Молока-то нет. Сгоняю в магазин.

— Ах ты гаденыш! — вскидывается Танго, давая пинка пробегающему мальчишке. — Опять молоко в сральник вылил?

Дети с визгом бросаются прочь.

— Танго, — спрашивает Олбан, вытирая руки полотенцем, — вроде ты говорил, что-то из моего барахла вернулось?

— Ага, я ж сказал по телефону: чудеса в решете, нах. Сам погляди. В стенном шкафу. — Как только открывается дверца стенного шкафа в прихожей, на пол вываливается большой черный пластиковый мешок для мусора. — Рюкзачина твой, конечно, с концами — я ж говорил, тот коп на него глаз положил, но шмотки почти все отдали.

Олбан бегло обследует содержимое.

— И на том спасибо. Пусть пока здесь полежит, я потом это в гостиницу заберу.

— Не забудь.

— Ни-ни.

Из ресторана приносят заказ, все наедаются до отвала, немного даже остается на завтра. Танго относит детям гамбургеры и чипсы. Баночное пиво принято на ура, водки хоть залейся, по кругу идут косячки. Диди признается, что вообще-то не слишком обожает «рыгу» в исполнении Танго. Танго уязвлен:

— Это ж мое фирменное блюдо!

Тут разгорается жаркая дискуссия вокруг сравнительных достоинств «Суперпюре» и пюре «Мистер Картофель»; второе, по общему мнению, — несмотря на громогласные протесты Танго, — куда как предпочтительнее, поскольку форма упаковки дает оптимальные возможности для размещения пакета на себе, любимом, при выходе из ближайшего супермаркета без урегулирования финансовых аспектов вышеозначенного приобретения. Водка выпита, косячки забиты по новой. Олбан не злоупотребляет и часов в одиннадцать уже собирается уходить, невзирая на дружные уговоры остаться.

Танго идет проводить его до дверей. Из шкафа извлекается черный мешок с вещами.

— Стало быть, отчаливаешь, Ол? — негромко спрашивает Танго.

Олбан встречается с ним взглядом. В глазах Танго будто бы отражается нечто, увиденное в глазах Олбана.

— Ага, до поры до времени, — отвечает Олбан, закручивая горловину мешка, чтобы удобнее было нести. — Завтра в Глазго, через пару дней на север — у нас семейная тусовка. А там видно будет.

Танго протягивает руку:

— Счастливо, старик. Ты там поаккуратней.

— Да все путем. Ты тоже поаккуратней. Не пропадай.

— Это ты мне? — ухмыляется Танго.

— Нет, серьезно. Хочу мобилу купить. Может, прямо завтра. Как только, так сразу и позвоню.

— Давай, Громила, звони.

— Ну, бывай, Танго, спасибо за все.

— Via con Dios,40 Ол.

— Да пошел ты!

На прощанье они обнимаются, он шагает за порог, спускается по лестнице и уходит.

6

В Глазго прохладно, как будто время года повернуло вспять; шум серого города остался наверху, где-то вдали, а они идут берегом реки Келвин — белой от пены у редких запруд, но в основном темной, неторопливой; в воздухе пахнет речной сыростью, под мостами, среди волнорезов и опор, гуляет эхо.

Она, как обычно, без пальто, но в перчатках. Он в высоких ботинках и в старой походной куртке, которую, впрочем, недавно сдавал в чистку и пропитку. Спешить им некуда. Идут обнявшись, ее голова изредка опускается ему на плечо.

В конце концов она заводит речь о том, что произошло во время цунами. До сих пор из нее было слова не вытянуть о том случае. Напоминанием служили только неглубокие шрамы на боку и спине. Но теперь они почти затянулись, стали едва заметными. А она готова рассказывать.

Как-то на рассвете она решила поплавать над рифом в маске с трубкой. Сэм — парень, с которым они вместе приехали отдыхать, тоже альпинист, — еще спал в их пляжном домике. День, как и все предыдущие, обещал быть чудесным; в безмятежном, приподнятом настроении она заплывала все дальше и дальше, радуясь ласковому солнцу и теплой воде. Опустив лицо в воду, рассматривала серебристый косяк мелких рыбешек и направлялась к невысокому гребню рифа, едва видневшемуся вдалеке. Рыбы почему-то поплыли быстрее, она тоже прибавила скорости, но рифленое песчаное дно под серебристым косяком стало удаляться еще стремительнее. Тонкие жгуты песка, которые закручивались и удлинялись, как струйки дыма, означали, что всю толщу воды, в которой она плыла вместе с рыбами, тянет в открытое море. Но ей было невдомек, что за этим последует.

Подняв голову из воды, она не заметила ничего подозрительного. Всюду волны, разве что впереди, среди рифов, появилась какая-то зыбь, которую она вначале проглядела…

Море уходило от суши. До нее дошло, в чем дело, когда ее уже подтащило к краю рифа и волны забурлили, поднимаясь стеной. Она вдруг вся заледенела, непонятно из-за чего — то ли попала в холодное течение, то ли застыла изнутри. Неспроста все это. Ей уже рассказывали о таких случаях. Плохо дело. Это тревожный знак. Она опять опустила лицо в воду, пытаясь разглядеть рифы. Тут было совсем мелко — того и гляди, зацепишь какой-нибудь коралл. Их даже трогать было запрещено, не то что ломать. Со дна поднималась песчаная муть, смешиваясь с пузырьками воздуха. До рифа было рукой подать — вот и все, что удалось разглядеть. Она попыталась обогнуть его сбоку и выплыть на глубину. Над рифом бурлила вода, которая сползала с суши вдоль всего острова. Она мельком увидела золотистые пляжи, пышные кроны деревьев, идеальную синеву небес — всюду покой и безмятежность, ничто не предвещало беды.

Течением ее увлекло куда-то в сторону. Удар в бок — и ее завертел водоворот. Выплюнув трубку, она закричала: ее тащило спиной прямо по острым пальцам и шершавым гребням кораллов.

Цунами. Сомнений нет — это цунами. Как-то раз она была на конференции в Японии, в каком-то прибрежном городе — его название уже стерлось из памяти, — так там повсюду висели предупреждающие знаки, а приезжих инструктировали, как распознать приближение гигантской волны: море исчезает, откатываясь от суши. В таких случаях надо забираться куда-нибудь повыше, потому что море непременно вернется, но это уже будет цунами.

Море больше не искрилось: оно клокотало, становилось из голубого песчано-бурым и покрывалось хлопьями грязноватой пены. Риф остался позади. Она старалась держаться как можно ближе к поверхности воды, чтобы опять не напороться на кораллы или камни. Сквозь бушующие волны она плыла в открытое море. Узор волн был разрушен, вокруг царил хаос; она кашляла и отплевывалась, наглотавшись воды с песком. Маску с трубкой, очевидно, сорвало волной и унесло. Она вспоминает, как отстраненно думала о том, что это очень печально, ведь в этой бурлящей воде трубка была бы весьма кстати, а без нее недолго и погибнуть.

— И еще я думала о Сэме, — говорит она, шагая по берегу Келвина.41 — Перед отъездом, в аэропорту, он хотел купить мне мобильник, но я не позволила. У меня на поясе поверх бикини была водонепроницаемая сумочка с деньгами — они даже не подмокли. У Сэма была точно такая же — он держал в ней мобильный телефон. Если бы и у меня был мобильник, я бы ему позвонила и предупредила.

— Ну, сумочка с телефоном могла и оторваться, — говорит Олбан крепче прижимая ее к себе. — А у него трубка могла быть выключена. Поди знай.

— В общем, плыла я в открытое море, куда уходила вода.

— Не к берегу?

— До берега было слишком далеко. На самом деле вода просто тащила меня с собой.

Чем дальше уносил ее медленно отступающий поток, тем спокойнее и холоднее становилась вода. Она думала, что надо бы повернуть и плыть к берегу, добежать до отеля и пляжных домиков, предупредить людей, предупредить Сэма. Но она не знала, когда нахлынет волна, и с ужасом представила, как побежит по пляжу (если, конечно, доплывет) и не сможет уйти от цунами.

Волна подняла ее, словно предлагая заняться серфингом, но не отпустила; водный склон спрессовался в бескрайний монолитный блок океана, который мчался к берегу, набирая мощь. Чувствуя, что ее стремительно несет в сторону суши, она развернулась и изо всех сил стала грести назад, в бескрайнее море; только теперь, ощутив усталость мышц и потерю сил, она поддалась паническому страху.

Плавала она прекрасно — мощно и быстро; заставляя себя не думать о том, что происходит вокруг, старалась плыть кролем и держать ритм — воображала, что пришла в бассейн и собирается побить личный рекорд на стометровке.

Она слышала, как волна ударила о берег, с грохотом обрушилась на оголившиеся рифы и пески, с треском разнесла в щепки деревья. Всякий раз, поворачивая голову набок, она прислушивалась — не слышно ли криков, но все напрасно.

Плыть кролем уже не оставалось сил. Она решила плыть на спине, чтобы работали другие группы мышц. Теперь ей был виден берег с далекими деревьями и волны — вровень с верхушками крон. Несло ли ее к берегу или в открытое море — этого она так и не поняла. Судя по всему, до суши было очень далеко. Она не прекращала грести. Казалось, руки и ноги лишились костей, стали дряблыми и бессильными, как студень, как выброшенные на берег медузы. Ее рвало соленой водой, она кашляла и отфыркивалась, когда вода попадала в нос, временами даже думала, что тонет. И, несмотря ни на что, продолжала плыть.

Потом к ней приблизилось утлое рыбацкое суденышко. Когда ее подхватили чьи-то руки, она старалась помочь, но сил уже не было. Трое человек еле-еле втащили ее на борт. Лежа на дне баркаса, скользком от рыбьих потрохов, она тяжело дышала, смотрела в небо, плывшее над короткой мачтой, и пыталась поблагодарить своих спасителей, но лишь повторяла: «Цунами, цунами». Ее завернули в старую непромокаемую куртку, хотя ей и так было тепло. Поднявшись на колени, она извергла за борт поток рвоты и тут заметила, что судно направляется к берегу.

— Нужно переждать, — пыталась она втолковать этим людям. — Бывает, что за первой волной приходит вторая.

Неужели они сами этого не знали? Уму непостижимо. Рыбаки смотрели в сторону берега, тыкали куда-то пальцами и громко спорили — видно, не могли решить, где находятся и можно ли возвращаться. На нее никто не обращал особого внимания, а она была слишком слаба, чтобы подняться на ноги, заорать, выругаться, замахать руками, растолкать их локтями или каким-то другим способом заставить себя слушать и хоть как-то объяснить им, что происходит.

Запеленатая в куртку, она так и осталась лежать ничком, свесив руки в воду и бессильно опустив голову на деревянный борт. Ее тело перегораживало днище баркаса, ноги бессильно раскинулись в стороны. Подвесной мотор с рокотом уносил их навстречу новой опасности, рыбаки горланили и спорили, и тут она заплакала, потому как поняла, на что придется пойти.

Выждав сколько можно и дав краткий отдых мышцам, она с трудом подтянулась и скользнула за борт. У нее еще теплилась надежда, что рыбаки повернут назад, чтобы вторично ее подобрать, и тогда, одумавшись, поплывут прочь от берега, но баркас шел прежним курсом. Заметил ли кто-нибудь из них, как она бросилась в воду, — этого никто никогда не узнал.

— Тебе пришлось опять броситься в море? — переспрашивает он.

— Мне втемяшилось, что придет еще одна волна, а может, и не одна. Я считала, что буду в безопасности только вдали от берега. Море — это моя стихия, там мне вольготно, могу часами плавать, не сбиваясь с ритма. Даже совершенно измочаленная, я говорила себе, что в море будет больше шансов спастись, чем на суше, где меня накроет второй волной.

— Черт побери. — Он останавливается, хватает ее в охапку, обеими руками прижимает к себе, зарываясь носом в ее короткие темные, с высветленными прядками волосы, и чувствует, как она в ответ сама приникла к нему. — Неужели была вторая волна?

— Почти такая же огромная, как и первая, — уткнувшись в воротник его куртки, говорит она. — Потом еще одна, поменьше. Через пару дней, когда мы все еще ждали, пока нас заберут с острова, я вроде даже видела тот баркас — валялся вверх дном среди деревьев. А может, это была другая лодка, я же не запомнила ни названия, ни номера, ничего. Белая рыбацкая моторка, вот и все.

Говоря «мы», она имеет в виду выживших туристов. А не себя и Сэма. Его труп нашли в полукилометре от пляжа через неделю после цунами.

У нее в мозгу крутилось сразу несколько мыслей, пока она, держа голову над водой, перебирала ногами и еле-еле двигалась против замедлявшегося потока, потому что тело уже плохо слушалось. Во-первых, она бы дорого дала, чтобы надеть панаму (время от времени приходилось погружать голову в воду, чтобы охладиться, — восходящее солнце палило нещадно). Во-вторых, ей вспоминалось, как Олбан назвал ее однажды хулиганкой. Тогда это показалось обидным, но теперь, пока она плыла и размышляла, жив ли Сэм и выживет ли она сама, это слово приобрело почти мистический смысл. Да, она хулиганка, она будет драться, не развалится на части и не превратится в грязь — ради чего, спрашивается, она столько времени бултыхалась в воде?

А в-третьих, она пыталась уяснить, насколько безнадежны, бессмысленны и жалки ее потуги. На это ушло немало времени — как-никак она избрала своей специальностью математику, а не поэзию, и образное мышление не было ее коньком, но в конце концов в ее воображении возник банан. Точнее, волокна между кожурой и мякотью банана. Ее слабость достигла такого предела, что, казалось, свяжи ее этими банановыми путами — и она не сможет высвободиться. Только так и удалось определить степень собственной слабости.

От солнца, жестоко лупившего ее по светловолосой, коротко стриженной голове, от многочасового одиночества она настолько отупела, что этот мысленный образ крайнего измождения и полной беспомощности вызвал у нее надтреснутый смешок.


Решение повернуть к острову пришло только после полудня. Выбравшись на берег, она, пошатываясь, продиралась сквозь обломки, громоздившиеся вдоль линии прилива, останавливалась, чтобы присесть на прилизанный волной песок и дать отдых дрожащим ногам, и думала, что ее все же отнесло на пару километров в сторону, хотя она все время старалась не сбиваться с курса. Место было незнакомое: пустырь, заваленный раздробленными стволами, сломанными ветками, пальмовыми и еще какими-то листьями, щепками и случайными предметами, свидетелями катастрофы, такими как белые пластиковые стулья, лоскут ситца, возможно, от чьего-то сарафана, яркое купальное полотенце с изображением заката и еще пляжный зонтик — разноцветные обрывки парусины, повисшие на белых искореженных спицах. В стороне виднелись облепленные песком руины. Пройдя еще немного в глубь острова, она обнаружила остатки асфальтовой дорожки, оглянулась через плечо и поняла, что руины — это отель, рядом с которым они жили. Значит, она вышла на берег практически в том самом месте, где стоял их пляжный домик.

Она спаслась, но была обезвожена, изранена, обожжена солнцем.

У него нет слов. Остается только ее обнимать. Ему давно хотелось понять, как было дело, но уже стало казаться, что это останется тайной. Единственное, что он знал, — она поехала туда с парнем по имени Сэм, которого он никогда не видел, и парень этот погиб, а она выжила, потому что во время цунами оказалась в море. Об остальном — о конкретных деталях — она наотрез отказывалась говорить вплоть до сегодняшнего дня.

— Ты после этого обращалась к психологам, ВГ?

Она отрицательно качает головой, глубоко вздыхает и отстраняется, не убирая рук с его пояса:

— Нет.

Он склоняет голову набок:

— Кому-нибудь об этом рассказывала?

Она решительно мотает головой.

— Нет, — хмурится она. — Пыталась объяснить родителям Сэма, но они… это понятно… были убиты горем. Чем больше я говорила, тем им было хуже, так что я заткнулась.

— Подумай, может, тебе стоит еще с кем-нибудь поделиться?

— Нет, не стоит. — Глаза у нее бирюзовые, цвета старого льда, большие, сияющие и широко распахнутые, но сейчас вечно изумленный взгляд стал обиженным и вместе с тем каким-то дерзким. — Я поделилась с тобой. И тебе это нужно больше, чем мне. Считай, что ты на особом положении. У меня нет потребности делиться с другими. Буду тебе признательна, если дальше это не пойдет. По крайней мере, без моего ведома.

Он качает головой. Боже правый, какая у тебя сила воли, ВГ. Или ты только делаешь вид. Впрочем, кого он обманывает? Она и вправду такая.

Все слова, которые приходят сейчас ему на ум, звучит банально, вымученно и шаблонно, поэтому он не говорит ничего.

Дотрагивается рукой до ее щеки. Она слегка склоняет голову к его ладони. Глаза закрыты. Его рука скользит к ее затылку, ощущая тепло и нежность. Он осторожно приподнимает ей голову, нежно целует в губы, нос и щеки, а потом опять бережно прижимает к себе.


Учебный год шел своим чередом. Миновали экзамены. Он подрос, но совсем немного. Начал бриться — через день, а то и чаще, если куда-то собирался. Ему нравились другие девушки, он ходил с ними на танцы, целовался, а бывало, и прижимал в уголке; пару раз ему даже намекали на продолжение, но он не воспользовался случаем, потому что решил хранить верность Софи. Как и прежде, вечерами писал стихи, сочиняя по нескольку строк перед сном, и еженедельно посылал их ей по почте. Письма адресовались тете Лорен, которая вместе со своим мужем Грэмом жила на ферме в Норфолке. Вначале он отправил целую бандероль, собрав наиболее удачные письма и стихотворные отрывки из созданного ранее, еще до того, как тетя Лорен предложила свои услуги. В записке, приложенной к бандероли, равно как и в каждом из писем, он умолял Софи ответить и повторял свою просьбу еще не раз, когда стал регулярно использовать этот тайный канал почтовой связи.

Через неделю после отправки первой бандероли он уже сгорал от нетерпения и даже не пытался себя успокаивать — ответ, по его расчетам, мог прийти вот-вот, в любую минуту. Почту доставляли после его ухода в школу, поэтому каждый день он томился в ожидании, а вернувшись домой, первым делом проверял, нет ли писем. В первую субботу после их договоренности с тетей Лорен он слонялся поблизости от входной двери, ожидая прихода почтальона, чтобы уж точно взять почту из рук в руки, но для него ничего не оказалось. За первой неделей прошла другая, потом третья, а там и месяц. Он подозревал, что адресованные ему письма перехватывают родители. Это уже превратилось в навязчивую идею. Они бы так не поступили. А почему, собственно?

Надо набраться терпения, убеждал он себя. Она представлялась ему запертой в мрачном испанском пансионе: он видел фотографии Эскориала42 — это нечто среднее между монастырем и дворцом близ Мадрида, — и такой образ возникал у него в голове, когда он раздумывал, где же она может быть, если оттуда невозможно выбраться на почту. Он терялся в догадках: вдруг его письма изымают, вдруг там суровая директриса, которая просматривает почту, чтобы оградить воспитанниц от страстных и фривольных посланий.

Он написал тете Лорен, чтобы узнать, пересылает ли она его письма. Ответ был утвердительным. В своем следующем письме к Софи он попросил ее писать по адресу Джеми Бонда, с которым сдружился в течение последнего семестра. Джеми заслуживал доверия — он бы передал письмо, не вскрывая. Но ничего не пришло и через Джеми.

Начались пасхальные каникулы. Он надеялся хотя бы сейчас получить весточку — не иначе как Софи вернулась домой и теперь сможет хотя бы написать или позвонить. Опять ничего. Возможно, она еще в Испании, осталась у своей родной матери, решил он. Надо потерпеть, подождать до летних каникул. Тогда уж она точно вернется в Британию. Приедет в Лидкомб, а оттуда напишет или позвонит.

Опять сплошные уроки, экзамены, домашние задания; чтобы заработать на карманные расходы, он мыл машину и выполнял хозяйственные поручения. На вечеринках обжимал девчонок и целовался с ними.

За неделю до начала летних каникул на одной из таких вечеринок, дома у Плинка, он стащил с девчонки трусики и, лаская пальцами, довел ее до оргазма, а потом долго прижимал к себе.

На пальцах остался тот же запах, что и после Софи; он вызывал мучительно-сладкие, но при этом печальные воспоминания. Девушку звали Джули. На другой день он нарочно спровоцировал ссору, заявив, что не имеет ни малейшего желания с ней встречаться.

Первые две недели летних каникул Энди, Лия, он и Кори провели на Антигуа. Он подозревал, что его буквально свели с шестнадцатилетней дочерью супружеской пары из Манчестера, снимавшей соседнее бунгало; взрослые неожиданно быстро нашли общий язык и всячески намекали, что молодежь должна последовать их примеру. Эмма, длинноногая блондинка, отличалась холодной красотой Снегурочки и лишь в одном походила на Софи — носила брекеты. На танцах в огромном отеле они впервые поцеловались На другой день, когда они отправились кататься на тандеме с тентом, он рассказал ей о своих чувствах к Софи. Девушка все поняла и, как ему показалось, вздохнула с облегчением. Они подолгу играли в теннис, а потом не один год переписывались, пока жизнь не занесла ее в Южную Африку.

Летом он проходил практику в Кью-Гарденз — всего лишь орудовал лопатой, возил тачку и был на подхвате, но это как-никак был Королевский ботанический сад, что дорогого стоит; к тому же ему там нравилось. Он начал гулять с одной из практиканток, Клэр, маленькой, пухленькой и довольно фигуристой брюнеткой. Несколько раз они целовались, но больше, чем запустить руку между кофточкой и бюстгальтером, она ему не позволяла. Они ходили друг к другу в гости; родители ее жили в Хоунслоу, в доме на две семьи, над которым пролетали самолеты по пути в аэропорт Хитроу. Чтобы убить время, они слушали музыку, играли в разные игры и целовались. Он все еще считал, что верен Софи. А это все так, ерунда, ничего серьезного. Лето подходило к концу.

От Софи по-прежнему ничего. Бабушка Уин давно приглашала его в Гарбадейл на две последние недели каникул: заняться огородом, если есть такое желание, — видит Бог, грядки запущены донельзя, — или же просто отдохнуть и погулять на свежем воздухе. Он пока не ответил ни да ни нет, но уже надо было что-то решать.


В Ричмонде — небольшой родственный прием: Кеннард и Ренэ привезли в гости сыновей, Гайдна и Филдинга, и пока Олбан с Гайдном играют на приставке «нинтендо» — он раздобыл американскую версию новой игры под названием «Супербратья Марио» через своего приятеля, чей отец был издателем компьютерного журнала, — Гайдн как бы между прочим говорит, что пару недель назад ездил в Лидкомб и видел там кузину Софи. Пульт игровой приставки выпадает у Олбана из рук.

Что?!

Софи пробыла там уже с месяц. Собирается в Штаты к какой-то тетке, ну… к тете и дяде… как там их… Гайдн смотрит на свои новенькие часы «Касио» с миниатюрной встроенной клавиатурой — он ужасно ими гордится, хотя его короткие толстые пальцы едва ли способны управляться с кнопками… Как раз сегодня и отбывает. Во второй половине дня. О! Кстати, вот этот отдаленный гул — может, это взлетает самолет Софи? Прикольно, да?

На мгновение Олбан прислоняется к бортику кровати — на которой по-турецки сидит Филдинг, листая привезенную с собой книжку комиксов, — и на секунду задумывается о том, чтобы рвануть на метро в аэропорт Хитроу, найти ее, может, даже перехватить прямо у выхода на посадку, как показывают в кино, уговорить остаться еще, ну, или хотя бы взять с нее обещание писать.

Теперь гул раздается у него в голове, а перед глазами возникает тоннель. В прошлый раз это случилось с ним на стадионе, когда ему со всей дури залепили в лицо футбольным мячом. Он слышит, как Гайдн бормочет что-то про Лидкомб и про Софи. Мол, видел каких-то ее друзей. Гонял с ними на скоростном катере. Она пыталась посадить его на лошадь, но ему было высоковато. А ее парень обхамил их с Филдингом. Она сказала, что он просто нервничает из-за ее отъезда в Штаты, потому что опасается потерять ее навсегда. Если она когда и вернется, он — ее приятель, — скорее всего, уже будет женат на какой-нибудь фермерше и заделает пару сорванцов, а за ней — за Софи — будет волочиться крутой калифорнийский мачо. Ну что поделаешь, это жизнь.


Олбан извинился и, шатаясь, побрел в туалет, оставив Гайдна удивленно хлопать глазами и спрашивать: «Ты что, объелся?»

Он долго сидел на унитазе, обхватив голову руками.

Ему необходимо было уйти куда-нибудь из дому. Спустившись вниз, пока взрослые еще не отобедали, он сказал, что хочет немного проветриться (это вызвало несколько любопытных взглядов, но не более того), вышел в сад, перемахнул через ограду, потом двинулся по переулку и через два перекрестка очутился в непроглядной темноте Ричмонд-парка. Он лежал на траве и разглядывал небесный пейзаж из грязно-рыжих закатных облаков. В той стороне, где был просвет, замелькали навигационные огни самолета. Прибывающего, конечно. Регулярное воздушное сообщение, так что братец Гайдн не угадал: ее самолет, направляющийся в Штаты, летел бы на запад, как идет трасса М4, в направлении Уэльса и Ирландии…

Хотя нет, — сейчас он уже рассуждал хладнокровно, — трансатлантические рейсы направляются на северо-запад, в сторону Шотландии. Два-три года назад, когда они летели в Нью-Йорк, он с боем отвоевал для себя место у иллюминатора, хотя Кори закатила дикую истерику, но самым веским его аргументом стало то, что она ведь все равно будет дрыхнуть большую часть пути, а он хотел расспросить обо всем, что проплывало внизу. Шотландия, пару раз ответил отец. Может, даже непосредственно Гарбадейл…

В любом случае Гайдн облажался. Они бы не услышали, как взлетает самолет Софи. Тот отдаленный гул, который проникал сквозь стены дома, самолеты производили при посадке.

Он закрыл глаза и повернул голову набок, дав волю слезам.

Чуть позже он с неохотой встал, чувствуя себя старым, измученным и разбитым, будто жизнь уже подошла к концу. У него не было никакого желания двигаться — так бы и лежал в теплой, душистой траве, слушал бы шум моторов, доносящийся с дороги и с неба, вдыхал ночную прохладу и оплакивал потерянную любовь, но всему есть предел. Его, наверно, уже хватились, зовут, ищут в саду.

Вернувшись в дом, он с облегчением заметил, что по саду не рыщет спасательная команда с фонарями. И никто не кричит его с заднего крыльца. Просунул голову в дверь столовой: сидят себе, смеются, курят. Да, все хорошо, никаких проблем. Как себя чувствую? Нормально. Они даже не поняли, как долго он отсутствовал.

Наверху самодовольный Гайдн побивал вертлявого нытика Филдинга в «Супербратья Марио».


— И вообще, что такое «тяжелые наркотики»?

— С чего это ты интересуешься, Берил?

— Да в новостях передавали. Только об этом и разговору.

— Может, героин, кокаин? — высказывает осторожное предположение Филдинг.

Он переводит взгляд на Олбана, тот переводит взгляд на Верушку, а она только усмехается.

— Это вы о чем? — спрашивает Юдора.

Время позднее, завтра с утра пораньше Филдинг повезет в Гарбадейл двоюродных бабушек Берил и Дорис, а Олбан с Верушкой поедут на ее машине. Сегодня заказали ужин в ресторане «Рогано», в центре города. Олбан заодно пригласил туда и Юдору, маму Верушки.

— И где граница? — интересуется Берил. — Я хочу разобраться — в цене?

— В годы моей молодости, — заявляет Дорис, — никто не разъезжал по заграницам, чтобы разобраться в себе. Люди дома сидели — и все было хорошо.

— Это мы о наркотиках, Юдора, — объясняет Верушка своей матери.

— О наркотиках? В самом деле? — уточняет Юдора и обшаривает глазами стол в поисках предмета беседы.

Верушка улыбается:

— Я думаю, речь идет о наркотиках группы «А».43

— А при чем тут наркотики, доченька? — спрашивает Юдора.

Это хрупкая, оживленная старушка — впрочем, какая же она старушка, поправляет себя Филдинг: дочке-математичке, видимо, слегка за тридцать, так что мамашке всего-то пятьдесят с хвостиком. Костюм цвета беж, темная блузка. Пепельная блондиночка с модной стрижкой. Сам я, конечно, ни-ни, думает Филдинг, но если кому приспичит, это не самый плохой вариант. Все-таки не Дорис и не Берил — тьфу, даже думать противно. Нет, правда, стильная штучка эта мадам Юдора. Одна походка чего стоит — утраченное искусство.

Чем черт не шутит…

— Кто будет десерт? — спрашивает Олбан, когда они вторично просматривают меню.

Он склоняется к Берил, чтобы пошептаться.

— Понятия не имею, — отвечает Верушка своей матери.

— Курить хочется. Как ты думаешь, можно?

Верушка делает страдальческую мину.

— Юдора, прошу тебя!

— Ну понятно! — говорит Берил, выпрямляя спину.

— А ты после школы брал себе промежуточный год?44 — спрашивает Дорис у Филдинга.

— Монтировал общественные туалеты в Мозамбике, — говорит он ей. — Еле ноги унес. Рванул туда из-за одной старой песни Боба Дилана.45 — Филдинг качает головой. — Господи, надо же было так купиться. Попал, короче говоря.

— Я правильно поняла: пока мы все будем чествовать Уин, вы с ним собираетесь жить в палатке? — спрашивает Верушку Берил.

— Только я, — отвечает Верушка.

Она уже достаточно выпила. Не надралась, конечно, как Филдинг, ведь ей с утра за руль, но достаточно, чтобы язык развязался.

— Уж для тебя-то найдется место в доме, — говорит ей Берил.

«Ври больше, — думает Филдинг. — В доме народу будет — чертова туча: родня съедется, верхушка "Спрейнта", юристов толпы».

— Жить в палатке — это не самоцель, — говорит математичка бабке Берил. — Главное — восхождение.

— Восхождение? Куда, к вершине?

— Именно.

— У вас целая группа?

— Я, пожалуй, закажу сыр, — размышляет вслух Дорис. — И, возможно, рюмочку портвейна.

— Нет, — говорит Верушка, — я одна.

— В самом деле? Одна? Это не опасно?

— Опасно, — соглашается Верушка. — Спасибо, я не буду десерт, — говорит она, возвращает официанту меню и откидывается на спинку стула, скрестив руки на груди. — Вообще-то восхождение не полагается совершать в одиночку. Теоретически должно быть как минимум трое: если один получил травму, второй остается с ним, а третий идет за помощью. Но в наши дни это не критично: существуют мобильные телефоны, миниатюрные рации, проблесковые маячки, всякие карманные ракетницы, термоодеяла, джи-пи-эс, спальные мешки — чего только нет. Так что появились шансы разбиться со всеми удобствами. Рекомендацию не лазать по горам в одиночку никто не отменял, но это уже не считается безответственным поступком. — Она ковыряет ногтем между зубами и полощет рот водой.

— Доченька! — нахмурившись, одергивает ее мать.

Верушка, усмехаясь, чуть-чуть склоняет голову — вроде как извиняется.

— В общем, надеюсь, что никогда не узнаю, как выглядит вертолет спасателей изнутри, — обращается она к Берил.

— Смелая ты, как я погляжу, — говорит ей Берил, — лазать по горам в одиночку.

— Либо смелая, либо безрассудная, — соглашается Верушка. — Зависит от исходного определения. С моей точки зрения, я эгоистка или, можно сказать, улитка.

— Можно ли заказать улитку? — в ужасе переспрашивает Дорис, не сводя глаз с Верушки. — На десерт?

Берил слегка касается руки Дорис:

— Она себя называет улиткой, милая моя.

— А, понимаю.

— Но почему улитка, деточка?

Верушка пожимает плечами:

— Не люблю ходить в связке. Ползу, как улитка по склону, в одиночку. Но это риск. А значит — эгоизм. Вот и все. — Она опять подносит к губам стакан с водой.

— Стало быть, потому ты и не выходишь за Олбана? — спрашивает Берил Верушку, которая в этот момент набирает полный рот воды и чуть не фыркает, что чревато неприятностями.

— Простите, Берил, как вы сказали? — Ее губы трогает не то улыбка, не то усмешка.

— Подумать только, — говорит Юдора, заговорщически наклоняясь к Дорис, — я сама задавала ей тот же вопрос.

— Берил… — начинает выговаривать ей Олбан, как директор школы провинившейся ученице.

Можно подумать, сейчас скажет: «Сама себя позоришь!» У Филдинга есть подозрение, что Олбан заливается краской, но с уверенностью не скажешь — слишком тусклое освещение. Да и Верушка вроде бы слегка зарделась. «Так-так, — думает Филдинг, — задергались, голубки!»

— Видишь ли, у нас давно сложилось впечатление, что вы друг к другу неравнодушны. — В голосе Берил звучит убежденность. — Я просто поинтересовалась. — Она оглядывает сидящих за столом. — О господи, неужели я опять некстати высказалась?

— Очень даже кстати, — говорит ей Юдора.

— Мне принесите шоколадное суфле и вот это десертное вино, — говорит Дорис официанту, тыча в меню дужкой очков.

— Олбан, — продолжает Берил, кладя перед собой сцепленные руки. — Почему же ты не сделал этой девушке предложение?

Зажмурившись, Олбан ставит локоть на стол, прикрывает глаза ладонью и качает головой.

Верушка поджимает губы и сосредоточенно разглядывает скатерть.

— Мм? А это что? — спрашивает Дорис у официанта. — Двойная порция? Уж лучше двойную, как вы считаете?

— Надо же, смутила внучатого племянника, — говорит Берил и поворачивается к Верушке. — И тебя тоже, деточка?

— Меня довольно трудно смутить, — отвечает Верушка, но при этом краснеет.

— Ну и что бы ты ответила, если бы он тебе сделал предложение? — не унимается Берил.

Математичка уставилась на Берил, а в сторону Олбана даже бровью не ведет. Что-то здесь не то, но Филдинг, черт побери, не въезжает.

— Брак не входит в мои планы, — с открытой улыбкой говорит Верушка. — Я вполне довольна своей жизнью. От добра добра не ищут.

— Нет, давай все-таки представим, что он сделал тебе предложение.

— Что, прямо сейчас?

— А почему бы и нет? Прямо сейчас.

— Я бы спросила, какие могут быть предложения руки и сердца, пока он не разобрался в своих чувствах к кузине Софи, — отвечает Верушка и, вяло улыбнувшись, наконец-то переводит взгляд на Олбана.

— И? — дожимает Берил.

— И послушала бы, что он на это скажет, — спокойно заканчивает Верушка.

Олбан встречается глазами с Филдингом.

— А ведь ничто не предвещало… — вздыхает он.

Филдинг пожимает плечами:

— Се ля ви, брат.

Дорис, явно сбитая с толку, ерзает на стуле:

— А кофе мы уже пили?


Берил под руку с Олбаном направляется к выходу, где уже ждет такси. Они идут медленно, позади всех.

— Наломала я дров с этим разговором о свадьбе? — спрашивает она.

— Действительно, тебе изменило чувство такта, Берил, — говорит Олбан.

— Ты уж не обессудь. В моем возрасте нужно торопиться. Пока не отбросила коньки, хочу увидеть, как все сложится. Но почему же ты ей не предложил?

— Руку и сердце?

— Вот именно.

— Наверно, еще не созрел, Берил.

— Вам надо хотя бы съехаться. А бумажка со штампом не так уж важна.

— Я к этому не стремлюсь. А если бы и захотел — ей этого не нужно. Ты же слышала, что она сказала.

— Впервые вижу, чтобы двое умных людей так глупо себя вели. Ну, дело хозяйское. — У дверей она сжимает его руку. — Скажи, удалось что-нибудь выяснить про твою маму? В связи с тем, что я от нее услышала?

Олбан не удивляется, когда старики перескакивают с одного на другое.

— Почти ничего, — ответил он ей. — Я поговорил с Энди. Он утверждает, что это не о нем.

— Никогда бы его не заподозрила.

— Я тоже.

— Он не догадывается, кто мог выразить недовольство?

— Нет. Во всяком случае, помалкивает.

— Ну понятно.

— Что ж, в выходные будет семейный сбор. Тогда и разведаем.

— Правильно, — соглашается Берил и похлопывает его по руке, останавливаясь у гардероба.

Юдора говорит:

— Вечер удался на славу!

— Ты, главное, не отступай, — советует Олбану Верил. — Дай знать, если от меня что-нибудь потребуется.


— Извини, что так вышло.

— Ты про Берил?

— Далась им эта женитьба.

— Не извиняйся. Ты-то ни при чем.

— Как это ни при чем? Они — моя родня. Получается, что я виноват.

Они доставили Юдору на Бакли-стрит, прямо к дверям, и теперь такси везет их к дому Верушки. Она пристально смотрит на него. Он смотрит перед собой.

Дотронувшись до его руки, она спрашивает:

— Ничего не хочешь добавить?

— Ты о чем?

Она подвигается ближе, прижимается к нему, обеими руками держа его за руку, и кладет голову ему на плечо.

— Ты ведь знаешь мою позицию?

— Пожалуй, да.

— Я не хочу детей. Не хочу замуж. И даже, может быть, никогда не захочу размеренной жизни.

— Примерно так я и думал.

Такси резко тормозит, их бросает вперед, водитель тихо матерится, потом они опять трогаются с места.

— Мне с тобой хорошо, — говорит она ему на ухо. — Я без тебя скучаю. Когда звонит телефон, каждый раз надеюсь, что это ты. Каждый раз. Совсем чуть-чуть, но всегда.

Он склоняет голову, касаясь щекой ее макушки.

— Я всегда считал, что можно прекрасно проводить время вдвоем. Но жить бок о бок десятилетиями — все равно что размазывать отношения тонким слоем: они становятся бесцветными, водянистыми, пресными. А если от раза к разу ждешь встречи, то ощущения богаче и ярче.

Она качает головой, проводит рукой по его вьющимся волосам.

— Бедный ты мой, любимый мой, — говорит она нежно с печальной улыбкой. — Иногда тебя просто заносит.

Кончиками пальцев он останавливает ее руку, не давая гладить себя по голове.

— И сейчас тоже?

Она задумчиво кивает:

— Да, и сейчас.

Ей приходит в голову, что осторожное прикосновение, которое пресекает ее ласку, — это первое заметное применение силы с его стороны. Она вдруг понимает, что сама нет-нет да и шлепнет его по руке, и довольно-таки ощутимо, а то и двинет в плечо или даст пинка — хотя и не со всего размаху — в ногу, в бедро или пониже спины, и даже может вспомнить по крайней мере один случай, когда, дурачась, молотила кулаками по его голой груди… А он — хоть бы что. Ни разу не показал силу.

Исключение, наверно, составляли те случаи, когда они соревновались в армрестлинге.

Ну, и секс тоже, считает она. Но даже в постели он никогда не проявлял жестокости, ничего такого — ни болезненных ударов, ни шлепков, ни царапин, ни даже любовных покусываний.

С другими она кричала, и уж точно не от наслаждения, когда ей прокусывали и без того проколотые мочки ушей или впивались зубами в соски, когда ее награждали синяками и ссадинами, и каждый раз ясно давала понять, что ее это не устраивает… Но с ним — ничего похожего. Как ночью, так и днем он всегда оставался нежным, чутким, милым и даже покладистым — приходится признать, что это в некоторой степени противоречит ее собственному пониманию мужественности и женственности.

Тут есть над чем подумать, решает она. Он отпускает ее запястье. Она кладет руку ему на щеку, чувствуя тепло сквозь аккуратно подстриженную бороду.

На участке, где ведутся дорожные работы, такси подпрыгивает.

— Тут есть и моя вина, — говорит она ему.

— В чем?

— Зачем я ляпнула про тебя и Софи? Кто меня тянул за язык? Выходит, решила отплатить той же монетой, а это плохо. Ты уж прости.

— Угу.

Оглядываясь назад, он признается себе, что да, обиделся, даже заподозрил что-то вроде предательства, хотя и напрасно, нельзя же быть таким мелочным, тем более что все за столом — ну, может, за исключением Юдоры — знали расклад. Он похлопывает ее по ноге повыше колена:

— Все хорошо.

Она почти касается губами его уха.

— У нас все хорошо, — шепчет она. — Правда ведь, у нас все хорошо?

В полумраке такси он поворачивается, чтобы заглянуть ей в глаза, а полосы оранжевого света от уличных фонарей медленно проплывают по обочинам, то вспыхивая, то угасая, словно кинопленка.

— Конеч… — начинает он, потом останавливается и, улыбаясь, легко целует ее в губы. — Конечно, у нас все хорошо, — договаривает он.

— Хочу, чтобы мы поскорее оказались дома, хочу почувствовать тебя там, внутри, — шепчет она.

Верушка трогает губами его ухо, он поворачивается к ней и обнимает, привлекая к себе.

Они целуются. На миг отрываются друг от друга, поймав укоризненный взгляд водителя, и опять придвигаются совсем близко, склоняют головы и тайком смеются.


Ему восемнадцать, впереди «промежуточный год». Тогда это выражение еще не стало употребительным, хотя напрашивалось само собой. Кое-кто из его приятелей уже брал себе годичный перерыв между школой и университетом, идея выглядела вполне разумной. Школьные экзамены он сдал на «отлично». После долгих размышлений решил поступать в Сент-Эндрюс или в Эдинбургский университет, на факультет журналистики.

Он делится своими планами с Энди, а тот, откладывая газету и глядя на него поверх очков, говорит:

— В мое время кто не видел в себе определенных склонностей, тот поступал на социологию.

Олбану обидно такое слышать, хотя бывало и хуже. Так или иначе, в итоге он едет в Бристоль и там поступает на экономический. Спасает его — как он еще долго сообщает знакомым — только жгучая ненависть к выбранному предмету.

А пока, в течение промежуточного года, он много ездит, хотя, как и положено отпрыску Уопулдов, смотрит на вещи через призму взглядов своей семьи. Члену этого клана, особенно по молодости, редко удается совершать путешествия по миру без советчиков и наставников. Уж очень расплодились эти Уопулды, где только нет у них родственников, участников и соучастников семейного бизнеса, нынешних и бывших деловых партнеров и прочих личностей, годами сохраняющих, и порой без всякой задней мысли, приверженность этой семье, разбросанной по всему свету: откажешься от их гостеприимства — будет страшная обида, сохранишь поездку в тайне — заподозрят в скрытности. Когда ты приезжаешь в страну, где никого не знаешь, можно исследовать ее вдоль и поперек, как сам решишь. Если же сразу по приезде оказываешься под крылом у кого-нибудь из знакомых, то за тебя, считай, уже все решено.

Впрочем, как очень скоро понимает Олбан во время своих странствий по миру, это палка о двух концах. С одной стороны, очень удобно, когда тебя развлекают местными байками и указывают на такие достопримечательности, о которых путеводители нередко умалчивают. В подобных случаях гостю, как правило, обеспечивают и стол, и дом — живи не хочу, — а о деньгах даже не заикаются. С другой стороны, ты медленно, но верно попадаешь в кабалу, потому как все складывается примерно одинаково: тебя встречают чем-то похожие, на вид приветливые и безусловно легкие на услугу люди, в силу разных причин благожелательно к тебе настроенные, готовые и соломки подстелить, и шестеренки смазать, и кого угодно подмазать, чтобы только сделать твое пребывание на их территории самым памятным из всех.

А если захочешь избежать этой душной опеки, то, не ровен час, подцепишь дизентерию или напорешься на банду местных хулиганов, не будешь знать, как отвертеться от непристойных предложений здоровенных, потных шоферюг, можешь запросто лишиться бумажника, засунутого глубоко в потайной карман, который, как выясняется, разрезать бритвой во время ночевки — плевое дело, утром опоздаешь на поезд или автобус, решив, в силу врожденной британской скромности, которой безбожно злоупотребляют все, кому не лень, что за билетом положено стоять в очереди, хотя никто другой — вот загадка — не знаком с этим или с каким-либо иным правилом; а если повезет втиснуться на заднюю площадку или в тамбур, то горько пожалеешь, что родился на свет, ибо в сорокаградусную жару тебя в этой скотовозке непременно пробьет на корпус, а сортир либо отсутствует как таковой, либо засорился и невыносимой вонью сообщает о своем местоположении; когда же площадка автобуса или тамбур вагона зависнет над Знаменитой Трехсотметровой Пропастью, оказавшийся рядом абориген, распространяя ядреный дух немытого тела, будет так настойчиво впаривать тебе наркотики, что ты распознаешь в нем переодетого полицейского, имеющего зуб на западную молодежь и получившего разнарядку на задержания, — да мало ли какие еще превратности судьбы подстерегают неопытного юного путешественника; но зато теперь ты поколесил по миру и знаешь, что такое жизнь — если не миллиардов, населяющих эту планету, то как минимум сотен тысяч молодых и относительно обеспеченных, которые, как и ты, на свой страх и риск отправились за границу.

Ты откроешь для себя новые места и новые лица, а возможно, и самого себя, что исключено в условиях неустанного покровительства и с лихвой окупает все мерзости и мучения; ведь что придает особый смысл твоим нелегким странствиям — мерцание церковного купола в предрассветном тумане; чистейший безлюдный пляж, куда привел тебя долгий, изматывающий путь; вечер у костра в кругу людей, которых еще вчера не знал и, возможно, больше не увидишь, но сейчас они тебе так близки, что хочется провести с ними всю оставшуюся жизнь; именно это нежданное, глубокое единение с новыми людьми и новыми местами не забудется никогда.

В поездках Олбан старается, чтобы время, проведенное с Уопулдами и их окружением, не превышало длительности настоящих, по его мнению, путешествий, сулящих не только приключения, но и борьбу с непредвиденными трудностями, которые, впрочем, он предпочел бы преодолеть и пережить как можно скорее, чтобы потом можно было вспоминать их с налетом ностальгии и всяких других чувств, похожих на благодарность.

Когда на горизонте маячит Гонконг, он решает, что пришло время слегка прогнуться перед семьей, и принимает приглашение дяди Блейка, довольно расплывчато высказанное год назад в рождественской открытке.

Туда он летит из Дарвина, но прежде болтается в течение двух веселых, но жарких и изнурительных месяцев по Австралии на микроавтобусе в компании двух новоиспеченных инженеров-электриков. Алекс и Джейс, жизнерадостные ребята родом из Брисбена, широкие натуры и неисправимые оптимисты (особенно по части секса, которого у них ровно ноль на протяжении всего путешествия, при том что Олбану удается-таки снять на вечер официанточку в Калгурли), соглашаются подбросить его из Сиднея в Мельбурн; они сразу находят общий язык, и эта поездка превращается для всей троицы в грандиозное путешествие до самого Дарвина, через Элис-Спрингс и Перт,46 но после девяти недель в микроавтобусе — а моются они раза два-три в неделю, не чаще, — он начинает думать, что испытал на себе, хотя и в сугубо мужском окружении, примерно то же явление, которое, как принято считать, возникает у женщин, вынужденных подолгу жить вместе: их менструальные циклы якобы синхронизируются. Олбан готов поклясться, что теперь он, Джейс и Алекс потеют синхронно и выделяют, буквально на генетическом уровне, один и тот же усредненный запах.

Перед расставанием в аэропорту Дарвина они сверкают улыбками, по-мужски грубовато обнимаются и долго клянутся в вечной дружбе. (Чтобы никогда больше не увидеться.) Вскоре после взлета он проваливается в сон и просыпается как раз в тот момент, когда самолет заходит на крутой, даже резкий вираж, который большие авиалайнеры совершают, как правило, только в нештатных ситуациях или при неминуемом падении. Он смотрит в иллюминатор на высотное здание, мелькнувшее в метре от крыла. За бортом темно; он успевает встретиться взглядом с каким-то китайцем, вышедшим на балкон этого до жути близкого небоскреба. Китаец одет в полосатые шорты и серую майку; облокотившись на бетонные перила, он щелкает зажигалкой и закуривает сигарету. Впоследствии Олбан будет утверждать, что разглядел даже марку зажигалки — «зиппо», но пока он смирился с тем, что катастрофа неизбежна. На самом-то деле это обычный трюк при посадке в аэропорту «Каи-Так», расположенном в опасной близости от центра города Коулун.

Дядя прислал за ним машину с водителем. Олбана все еще знобит после прерванного сна и смертельного воздушного трюка; он бредет нога за ногу через галдящее, слепящее здание аэропорта, попадает в пыльную ночную дымку и духоту города и забирается в охлажденный кондиционером, пахнущий кожей салон «бентли», не особо вникая в происходящее. Его везут в гигантский небоскреб на берегу залива, где китайский ангелочек в строгом деловом жакете и юбке с разрезом указывает путь к скоростному лифту, который, взмывая вверх, оставляет его желудок где-то на уровне второго этажа. Вывалившись с рюкзаком в руке из светящегося куба лифта, он оказывается в необъятном сверкающем холле, переходящем в огромный, размером с пару теннисных кортов, утыканный деревьями сад на крыше, где роятся гламурные личности всех цветов и оттенков, в костюмах, вечерних платьях или белоснежной униформе — каждому свое. А позади этой пестрой толпы простирается электрическая бездна — похоже, тут собрали все лампочки, произведенные со времен Эдисона, и теперь они ослепительно сверкают в спиралях реклам, вдоль широких полос хайвеев, на круглых площадях и стадионах, отражаются в многогранных кристаллах сотен небоскребов и в плотном сияющем облаке, которое нависло над городом и, словно зеркальная поверхность, переворачивает вверх ногами многоцветье громадных вертикальных вывесок и неоновые скелеты многоэтажных башен, испещренные зелеными, синими, красными, фиолетовыми и золотыми пятнами.

Приветливый, учтивый китаец в отутюженном белом кителе, который сделал бы честь капитану лайнера «Куин Элизабет-2»,47 принимает у него рюкзак и ведет мимо подноса с бокалами шампанского к высокому, седовласому господину, который стоит возле ограждения крыши и беседует со стайкой китайцев, сопровождая свою речь величественными жестами. Седовласый человек оборачивается. Олбана представляют дяде Блейку.

— Олбан! Рад тебя видеть. Зови меня просто Блейком.

Дядя Блейк высок ростом и значителен, у него длинный и, похоже, некогда сломанный нос, вытянутое лицо, тронутое каким-то сероватым загаром, и вполне сформировавшийся второй подбородок. Он протягивает Олбану свою большую мясистую пятерню. В его рукопожатии есть что-то от влажной ночной духоты.

— Здравствуйте, — говорит Олбан.

Блейк представляет его всяким важным персонам из своего окружения, чьи должности и звания, равно как и короткие, но невоспроизводимые китайские имена, тут же вылетают у него из головы; ему указывают на разные городские достопримечательности, на гавань и далекие, мерцающие острова, но вскоре — видимо, сообразив, что Олбан еле стоит на ногах от усталости, — Блейк подталкивает его в спину своей мощной, тарелкообразной ладонью и направляет в сторону лифтов — под тем предлогом, что ему, наверное, захочется освежиться, а потом снова вернуться к гостям. Другой безупречный слуга-китаец в тугой крахмальной куртке сопровождает его на лифте в неописуемо роскошные апартаменты двумя этажами ниже: угловая спальня с двумя стеклянными стенами и ванная размером с площадку для игры в сквош.

Он принимает душ и в просторном белом купальном халате ложится на кровать, чтобы немного отдохнуть и прийти в себя, но сразу же проваливается в сон. А продрав глаза, обнаруживает, что свет в комнате выключен, а в дверь заглядывает Блейк.

— Извини, Олбан, — говорит ему дядя зычным, раскатистым голосом. — Просто хотел убедиться, что ты в порядке. — Видимо, он хочет изобразить дружескую улыбку, но его физиономию искажает жутковатая гримаса. — Долгий перелет?

— Да нет, всего лишь из Дарвина, — говорит Олбан, снова выпавший из пространства и времени. — Который час?

— Около полуночи.

— Ух ты. — Он дрыхнул больше двух часов. — Прошу прошения. Я все проспал?

— Нет, гости еще не разошлись.

— Отлично. Сейчас оденусь. — Он скатывается с кровати.

Через несколько дней ему лететь в Перу с посадкой на Гавайях: в Лиме живет его тетка Эльза. Гонконг расплывается у него в памяти туманным вихрем, где смешались застойные отдушки небоскребов, искусственная прохлада офисов и лимузинов, короткие перебежки в удушающе-мглистой, отороченной дымным кружевом простыне обжигающей парилки, которая здесь, в Гонкерсе, зовется свежим воздухом, и еще постоянное ощущение, будто тебя втиснули в гудящий дымно-смоговый скафандр, одновременно прорастающий тебе в нутро и обволакивающий снаружи, чтобы не подпустить город слишком близко.

На скачках он знакомится с метросексуалами, его катают вокруг порта и пары близлежащих островов на сногсшибательном сверкающем мощном катере — даже доверяют штурвал, когда поблизости никого нет, а он хохочет как ненормальный, прибавляет газу и чувствует, как вся эта невероятная махина размером с хороший дом задирает перед разгоном свой акулий нос; потом начинается суматошная тусовка в доме у какого-то олигарха прямо на пике Виктория,48 с видом на подернутую дымкой верхушку небоскреба Блейка около гавани. На пике ему всюду чудится запах жасмина и бананов. Жилище олигарха-канадца и его супруги-японки смахивает на дворец или музей: стены увешаны картинами, которые добывались правдами и неправдами на всех континентах, исключая разве что Антарктиду. Олбан потягивает коктейль с частицами золота и ощущает себя младенцем.

Блейк высаживает его в аэропорту и вручает новенький «уокмен», сверкающий складной армейский нож швейцарского производства, пухлый конверт, набитый ветхими зелеными бумажками по десять и сто баксов (на всякий пожарный), а в придачу дает совет: «Запомни, Олбан: метить надо высоко. Будь эгоистом, думай только о себе. Вокруг одни засранцы — все так делают», и тут у него возникает такое чувство, будто город его отрыгнул; он поднимается на борт «Боинга-747» и не без облегчения сворачивает направо, в эконом-класс.

Во время посадки на Гавайях он мирно спит.

С месяц гостит в Лиме у тети Эльзы — это сестра Энди, давным-давно осевшая в этих краях, единственная родственница, не принадлежащая к клану Уопулдов, кого он посещает во время своей кругосветки, растянувшейся на весь промежуточный год. В предместье, весьма далеком от респектабельности, она держит бар у бассейна — обшарпанный и хлипкий.

Здесь он тоже расширяет свой жизненный опыт.

После этого едет поездом в Мачу-Пикчу, дальше на попутках, в основном на грузовиках, потом возвращается на побережье, зачарованно наблюдая, как волны лижут сотни миль золотистых пляжей, оттуда направляется на север, вспоминает, что через месяц ему домой, и в конце концов оказывается в Лос-Анджелесе, где почти случайно, приехав навестить кузена Фабиола, грезящего о карьере кинорежиссера, сталкивается нос к носу с Софи.


Олбан благополучно вычеркнул из памяти свою кузину, особенно за эти девять месяцев путешествий. Софи все меньше и меньше занимает его мысли после того случая (на следующее лето после того особенного лета, проведенного ими вместе), когда он выяснил, что она уже давным-давно вернулась из Испании, но даже не дала о себе знать.

Судьба сводит их посреди пустыни. Кузен Фабиол занимается поисками натуры: он слышал, будто в центре пустыни Мохаве49 пропадают без дела сотни брошенных под палящим солнцем самолетов, которые не ржавеют (в том-то вся фишка), потому что там страшная сушь: распластались под открытым небом — и хоть бы что; для натурных съемок лучше места не придумаешь, а потому надо туда съездить и, если повезет, вдохновиться на творческие подвиги. Они грузятся в его машину и направляются в пески.

Кузен Фабиол невысок ростом, жилист, рыжеволос и говорлив. Учится в киношколе, снимает квартиру в Топанге. Он подолгу смотрит вокруг через прямоугольник, образованный большими и указательными пальцами. Планирует создать что-нибудь забойное, не хуже «Рокки», а для начала усвоил правдоподобный южнокалифорнийский акцент.

— «Рокки»? Ну, это уже классика. — Почему-то он даже не ввернул обращение «баклан», что на него совсем не похоже.

— Я-то считаю, что фильм — полный отстой, — замечает Олбан и осторожно лижет прямоугольничек проклеенной бумаги.

В дороге ему поручено набивать косяки. Это один из многих навыков, приобретенных им в течение последнего года, причем он одинаково успешно справляется и с излюбленной американцами «травкой», и с рецептом «табак плюс гашиш», популярным в других странах. Сейчас главное, чтобы траву не сдуло. Машина у Фаба — старый, некогда красный «форд-седан» со сломанным кондиционером, поэтому все окна открыты. Когда поблизости нет копов, Фаб привычно выжимает из машины максимум, так что уберечь травку совсем непросто.

— «Ат-стой, ат-стой», — передразнивает Фабиол. — Много ты понимаешь.

Они подруливают к авиастоянке — это плоская, пыльная, иссушенная ветром и солнцем местность у черта на рогах. Небольшие проблемы с охраной у шлагбаума решаются с помощью телефонного звонка на побережье: Фаб договаривается с кем-то из знакомых, которые здесь заправляют. Вот их уже пропустили на территорию, но, вместо того чтобы направиться прямиком к рядам стоящих на земле самолетов, они едут к выгоревшей, нескончаемой взлетной полосе, которая отходит от обшарпанных, разбросанных в беспорядке тесных ангаров.

— У меня тут встреча с фотографом, — объясняет Фаб. — С минуты на минуту прилетит из Сан-Франциско. — Возвращает косяк Олбану, тот затягивается. — Дружок этой… — говорит Фабиол и глотает дым, — …кузины Софи.

Одного только упоминания ее имени достаточно, чтобы у Олбана дрогнуло сердце. Поперхнувшись дымом, он кашляет, будто от удара под вздох. До него доходили слухи, что Софи обреталась в Нью-Йорке, училась в каком-то художественном колледже и жила у родственников по материнской линии. Нью-Йорк должен был стать последним пунктом назначения в его странствиях по миру, и он надеялся с ней встретиться.

— А, — только и способен выдавить Олбан.

Воображение сразу же подсказывает, что она в том легком самолете, которого они ждут, но разум отказывается понять, откуда ей там взяться.

Юркая «сессна» появляется ниоткуда, подлетает, накренившись на одно крыло из-за бокового ветра, приземляется, на что ей требуется не больше десятой части бескрайней взлетно-посадочной полосы, и подкатывает к ангарам, где стоят Олбан и Фаб, облокотившиеся на капот машины. В самолете — двое, и, когда пропеллер наконец-то замирает, они соскакивают на землю: фотограф прилетел с пассажиркой, и сердце Олбана сначала екнуло, а потом упало, потому что эта девушка — изящная блондинка, совершенно не похожая на Софи.

— Эй, Фаб! — кричит рослый парень лет двадцати пяти, с растрепанной черной шевелюрой, объемистой сумкой для фотоаппаратуры и в темных очках.

— День-не-ел! — приветствует его Фаб.

Они бросаются друг к другу и здороваются хлопком по раскрытой ладони.

Блондинка — кроссовки, обрезанные джинсы и футболка с изображением группы The Cure — замирает как вкопанная при виде Олбана. Ее лицо тоже скрывают солнцезащитные очки, и она поднимает их к макушке, чтобы приглядеться.

— Олбан? — произносит она.

Боже, это Софи.

Дэниел (который большую часть времени проводит в Нью-Йорке) уже довольно давно встречается с Софи, через которую Фаб на него и вышел.

Они садятся в видавший виды «форд» и едут рассматривать самолеты: где остов, где корпус, а если целая машина, то непременно без двигателя. Дэн неустанно фотографирует. Потом они взлетают на «сессне», и Фаб сам берет в руки камеру, чтобы нащелкать побольше снимков. В машине и в самолете Олбан и Софи сидят вместе на заднем сиденье. Дэн, вообще говоря, душа компании: так и фонтанирует разными байками и остротами. Софи с готовностью хохочет. Им с Олбаном неловко, да и говорить не о чем. В самолете они оказались притиснутыми вплотную друг к другу. Ему в нос ударяет запах ее духов, но за этим искусственным ароматом ему чудится ее собственный запах, тот самый запах девушки, ее кожи, как воспоминание о Лидкомбе, три лета назад.

Самолет делает вираж, одно крыло указывает почти вертикально вниз, в землю, двигатель набирает обороты, и «сессна» кружит, словно жестяной гриф-стервятник, над останками собратьев.

На земле, пока Фаб пакует аппаратуру, Дэн заправляет самолет и кричит вниз со стремянки:

— Ол, ты в Сан-Фран уже слетал?

— Нет, — отвечает Олбан. — Хотел, но, боюсь, не успею.

— Ну, Олбан, мать твою, неужели ты и на обратном пути доверишь свою британскую задницу этому маньяку из Города Ангелов? Не пора ли посмотреть реальный город?

— Нарываешься, баклан! — добродушно гаркает Фабиол.

— Что, прямо сейчас? — спрашивает Олбан.

Он бросает взгляд на Софи, но выражение ее лица скрывают темные стекла очков. Теперь он разглядывает ее при ярком, беспощадном солнечном свете и не может свыкнуться с незнакомой стройной фигурой и белокурыми волосами. Между прочим, она еще и подросла сантиметра на три.

— А чего тянуть-то? — говорит Дэн, стряхивая последние капли в бензобак в правом борту самолета, и завинчивает крышку. — Прямо сейчас и рванем, поживешь у меня пару дней. Комплекция у нас с тобой примерно одинаковая, подберешь себе что-нибудь из моих шмоток или на месте прибарахлишься. А в воскресенье или в понедельник мы тебя подбросим до автобуса — и дуй себе в Ла-Ла. Могу, между прочим, и на самолете туда подкинуть, если время выкрою.

— Фаб? — спрашивает Олбан. — Не возражаешь?

— А мне-то что, — ухмыляется Фабиол. — Лети, баклан.

И он летит, сидя сзади в маленьком самолете, и смотрит на мелькающие внизу бурые, желтоватые, коричневые и жухло-зеленые полоски и полосы, круги, квадраты и прямоугольники сухой и безмятежной калифорнийской растительности.

Они приземляются в Хейварде засветло, пересаживаются в открытый «сааб» Дэна, едут по мосту через залив Сан-Франциско и поворачивают на север, в сторону города.

Забросив вещи в квартиру Дэна, выходящую на Лафайетт-парк, они отправляются во вьетнамский ресторанчик вблизи Коламбус-авеню. Возвращаются обратно к Дэну — жилье скромное, но отделано со вкусом, если не считать переизбытка хрома; Дэн выкатывает бутылку «Напа-мерло», но тут раздается телефонный звонок, и он просит Софи включить телевизор. Вскоре, прижимая трубку подбородком к плечу, Дэн появляется из кухни, волоча за собой длиннющий телефонный провод, какие, наверно, бывают только в Штатах, и держа в руках откупоренную бутылку и три бокала. Ставит все это на журнальный столик в гостиной и переключает телевизор на новостной канал, по которому показывают кадры, снятые с вертолета: по ярко освещенной автостраде мчится желтый школьный автобус, преследуемый полицейскими машинами.

— Понял, — говорит он. — Что? Тридцать пять? В Дэли,50 отлично. Еду. Ага, давай.

Он идет обратно на кухню, чтобы повесить телефонную трубку, и возвращается, разводя руками.

— Долг зовет. Вы, ребята, сами тут развлекайтесь. Извините.

Через минуту он уже пулей вылетает из квартиры, схватив две камеры и на ходу натягивая куртку. Олбан и Софи смотрят на бутылку вина.

— Или можем в паб пойти, — говорит Олбан. — То есть в бар.

Софи качает головой:

— Нам с тобой еще три года нельзя, братец.

От души посмеявшись, Олбан усаживается.

— Ах да. — Он роется в кармане рубашки и вытаскивает косяк. — У меня же остался забористый самосад Фаба.

Он изучает косяк, потом заглядывает в карман и пожимает плечами:

— Надеюсь, он себя не обидел.

Софи садится напротив. Она улыбается и наливает им вина:

— Ну, что ж, давай развлекаться.


Они оставляют телевизор на новостном канале, но с выключенным звуком — на экране все та же погоня, но теперь уже с титрами: «Преследование школьного автобуса»; слушают музыку, пьют вино и курят. Погоня заканчивается тем, что «развозка» — Олбан в Штатах уже достаточно давно, чтобы называть про себя школьный автобус «развозкой», — впечатывается в бетонное ограждение посреди какой-то автострады и сразу оказывается в кольце полицейских автомобилей с мигалками. Из автобуса вспышками летят пули, полицейские ныряют под укрытие своих машин.

— Ничего себе, — говорит Олбан, кивая в сторону экрана и передавая Софи раскуренный косяк.

— Добро пожаловать в Америку.

— И давно ты здесь? — спрашивает он.

Они пока еще ни словом не обмолвились о том, что произошло в Лидкомбе три года назад.

— В Штатах? С осени. Приехала в том году. То есть в прошлом году.

— А до этого?

— В Мадриде жила. В Лидкомб пару раз заезжала, но ненадолго. А ты?

Она все та же — и совсем другая. Губы — прежние, те, которые он целовал, но зубы стали белее и ровнее, а лицо обрамляют совсем другие волосы, да и фигуру не узнать. Похоже, она просто избавилась от детской пухлости, но ему нравилось, как она выглядела прежде. Казалось бы, он ее нашел, но она для него потеряна: другой облик, другая жизнь, другой возлюбленный. Интонации, тембр голоса — все знакомое, а выговор американский.

— Я? Да так, в основном дома, — он берет у нее косяк, — в Ричмонде. А последние месяцы… ну, почти что год… путешествую.

— Хорошо выглядишь, — говорит она ему. — Возмужал. И загар тебе идет.

Он ухмыляется:

— Могу поспорить, ты говоришь это всем парням.

— Естественно, — отвечает она и тянется опять за косяком. — А как же иначе? Будем здоровы!

Смеясь, он выпускает клуб дыма и поднимает бокал. Сидит он на полу, вытянув ноги под стеклянный журнальный стол с хромированным бортиком. А она расположилась на диване позади него, чтобы удобнее было передавать туда-сюда косяк и смотреть телик.

Их встреча представлялась ему совсем по-другому. Он воображал, что они кинутся друг другу в объятия, чтобы больше не расставаться, или, наоборот, устроят жуткий, оскорбительный для обоих скандал, который оставит на сердце незаживающие раны.

Так или иначе, он ждал чего-то значительного. А возникло только странное, если не сказать досадно-неловкое отчуждение, будто и не было никогда между ними близости, будто никогда не было Лидкомба.

— Я так долго тебя искал, когда нас разлучили, — говорит он ей.

— Да ну? — Ее голос звучит скептически.

— Правда. Ты хоть одно мое письмо получила?

— Ни одного, — говорит она, передавая косяк обратно.

Он не знает, что ответить. Все впустую, все напрасно, все зря. Ну что ж. Он глубоко вздыхает, откашливается.

— И звонить пробовал. Собирался даже ехать на перекладных, мчаться в Лидкомб, чтобы тебя увидеть, а потом узнал, что ты в Испании.

— Вышпании, Вышпании, — повторяет она как-то задумчиво, вроде как под кайфом, разглядывая бокал. Похоже, даже не передразнивает, а повторяет чужие слова, из чужой жизни. — Вышпании… — Потом смотрит на него. — Это правда? — спрашивает она. — Ты писал мне письма? Серьезно?

— Конечно, и еще стихи. Сотни страниц. Тетя Лорен уверяла, что все пересылает тебе. — Он поднимает на нее взгляд. — Точно ты ничего не получала?

— Ни единой строчки. — Она встает, чтобы поменять запись. — Думала, забыл ты меня, — говорит она тихо, стоя к нему спиной.

— Нет, не забыл.

Он оглядывается на нее, но она изучает стеллаж Дэна с дисками и книгами. Собираясь в ресторан, она переоделась в легкое короткое зеленое платье. Сейчас она тянется к верхней полке, и загорелые ноги открываются намного выше колен.

— Ты случайно не привез какие-нибудь диски? — спрашивает она. — У Дэна тут неплохая коллекция, хотя он говорит, что предпочитает винил. И вот эти штуки.

Она снимает с полки коробку с саундтреком к «Китайскому кварталу».51

— Лазерные диски. Как с фильмами, знаешь?

— Ну, что-то такое слышал, — говорит он.

— Хм.

Она возвращает лазерный диск на место.

— А ты-то пыталась со мной связаться? — спрашивает он, отводя глаза и доставая последний косяк из кармана рубашки.

— Мать моя, да сколько их там у тебя? — восклицает она.

— Это последний. Не хочешь — не буду закуривать. — Он уже изрядно заторчал, но старается этого не показать. Оглядывается на нее, но она по-прежнему изучает коллекцию дисков, скрестив руки на груди.

— Вот еще! Не хватало мне на тебя давить. — Пауза. — Окно хотя бы открой.

Она бросает взгляд на экран телевизора, но тут же отворачивается.

— Софи?

— Что?

— Так пыталась или нет?

— Тебе нравится Джони Митчелл? Дэн от нее фанатеет, а по-моему, ничего особенного. Надо бы притащить The Cure. Пыталась что?

— Связаться со мной.

Долгая пауза.

— Нет, зай, не пыталась.

Край виниловой пластинки с еле уловимым ропотом подставляет себя под иголку: глухой, пустой звук, чреватый неизбежностью.

А ему кажется, это кровь хлынула у него из сердца и потекла вниз, через три этажа, на улицу. «Зай». Урезанный «зайчик». Очередное новое словцо. Наверно, Дэн ее так называет. В постели. Или она его. Может, выкрикивает, когда кончает, когда он доводит ее до оргазма. Черт, ясно же, что ловить здесь нечего.

Она садится на пол к нему лицом, прислоняется спиной к дивану, а ноги вытягивает под журнальным столиком, параллельно его ногам.

— Когда предки увезли тебя из Лидкомба, мне было хуже некуда, — говорит она ему. Печальная, строгая и прекрасная, но все еще непонятно чужая. — Мне внушили, что я дрянь. Дескать, я теперь вся в грязи. После того, что между нами было.

Он так и держит в руке последний косяк. Смотрит ей в глаза, пытаясь представить, через что ей пришлось пройти. А ведь за все эти годы он, терзаясь собственными муками, ни разу по-настоящему не задумался, что выпало на ее долю: она представлялась ему все той же девочкой, только остановившейся во времени, застывшей в прежнем облике, неподвижной, будто попавшей в янтарный или смоляной плен, из которого можно выйти как ни в чем не бывало и продолжить свою — их общую — жизнь с того мгновения, когда развеются злые чары.

Ему и в голову не приходило, что та история могла настолько ее изменить. Даже когда Гайдн сболтнул, что она вернулась в Лидкомб, что у нее новый парень, он просто выбросил это из головы, вычеркнул — и все. Может, Гайдн что-то перепутал, а может, в ней всегда было непостоянство, просто сейчас это выплыло наружу. Все равно ее образ, хранившийся у него в памяти, никак не изменился; эта непостижимая, застывшая икона по-прежнему оставалась с ним, и в глубине души он был уверен, что даже после всех своих скитаний и безумств сумеет пробудить их обоих ото сна: стоит только ее найти — и все будет как раньше. Только сейчас он понял, что это выше его сил, что все изменилось, а главное, изменились они сами.

— Джеймс и Клара твердили, что я всем причиняла зло, — вполголоса продолжает Софи. — Не только им самим, но и бабушке Уин, и твоим отцу с матерью, и всей родне. Даже тебе. А потому мы с тобой должны… то есть я должна, забыть ту историю как кошмарный сон и начать жизнь сначала. Это, мол, единственный путь, единственный выход. Списать все на детскую глупость и забыть. Если не оглядываться назад, все встанет на свои места. Семья успокоится. Я спасу свою душу. А ты меня очень скоро забудешь.

У него наворачиваются слезы, но он пытается их проглотить, стиснув зубы.

— Ну-ну. — Приходится еще раз прочистить горло. — Ты тоже считаешь, что это была детская глупость?

Она смотрит на него долгим взглядом. Джони Митчелл поет о холодной вороненой стали и ласковом огне. В конце концов Софи говорит:

— Ты собираешься закуривать этот чертов косяк или так и будешь мять его до бесконечности?

Они курят последний косяк, передавая его друг другу через стол. В титрах «Преследование школьного автобуса» теперь переименовано в «Задержание школьного автобуса». Звонит Дэн: извиняется, что не сможет приехать — заночует у приятеля в Дэли-Сити. Говорит, что рискованно оставлять ее наедине с таким симпатичным парнем, но типа они же двоюродные, а не озарки какие-нибудь.52

Они приканчивают бутылку.

Поднимаясь, она вынуждена опереться на край дивана; сама не ожидала, выдает: «О-ля-ля!» — и ставит The Waterboys, «Это море».53

— Узнаешь?

Этот альбом вышел как раз в то время, когда их разлучили.

— А как же, — говорит он ей. — Узнаю.

Пошатываясь, она стоит около музыкального центра, между колонками: голова опущена, глаза закрыты, руки подняты вверх, пальцы сцеплены.

Он резко разворачивается и некоторое время наблюдает за ней.

Она поднимает на него глаза:

— Потанцуем?


— Тебе придется уйти, — говорит она ему.

— Что, прямо сейчас?

— Не обязательно сейчас, но до возращения Дэна.

— С какой стати?

Хотя, конечно, он знает ответ. Старается не выдать обиду.

— Чтобы не усложнять. Да и врать я не очень-то умею.

— Но почему я должен уходить, если?..

— Послушай, Олбан, это совсем не значит, что мы опять будем вместе. Он с минуты на минуту вернется. И я останусь здесь.

Они впервые занимались любовью в постели.

— Допустим, но ведь…

— Скажу ему, что мы разругались. Поссорились. Семейные дрязги. Придумаю что-нибудь. На это меня хватит. Но при тебе — не смогу.

Он тянет время, привлекает ее к себе, поглаживает волосы, незнакомый худенький бок, бедро, накрывает ладонью нежную, уменьшившуюся грудь.

— Ладно, — говорит он.

Протянув руку, она тянет на себя скомканную простыню.

— Мне еще нужно вот это застирать. — Она тяжело вздыхает, мельком смотрит на зашторенное окно и откатывается на край кровати. — Господи, уже светло; шевелись давай быстрее. Если я сейчас спущусь в прачечную, то к его приходу успею это высушить и вернуть на место.

Он помогает ей снять простыню, а про себя спрашивает, когда она успела стать такой предусмотрительной, такой опытной, такой хозяйственной.


Они прощаются в подвале дома, прямо в прачечной; высокое замызганное оконце вровень с тротуаром едва пропускает бледно-розовые лучи солнца. Она не позволяет ему глубоких поцелуев и отрывает его руки от своих ягодиц; стоит ему заговорить о главном, как она отрицательно качает головой.

Прижимаясь лбом к его лбу, она шепчет:

— Напрасно мы это сделали.

— Совсем не напрасно.

— Нет. Нет. Напрасно.


Много позже ему становится известно, что Дэн мгновенно обо всем догадался и тут же вышвырнул ее на улицу.

Из той суммы, что была в конверте Блейка, после поездки в Лиму осталось не менее пяти сотен; пропотевшие банкноты, примотанные к лодыжке, спрятаны у него в носке. С лихвой хватает и на такси до вокзала, и на железнодорожный билет до Л.-А.

Через месяц с небольшим начинается учебный год в университете.

Софи его избегает.

Они увидятся только на ярмарке игрушек в Сингапуре. Софи к тому времени превратится в яркую, сверкающую белоснежной улыбкой блондинку с маленьким носиком и до предела постройневшей фигурой.

7

Четверг. Верушка везет его по Большому западному шоссе из окутанного серым дождевым облаком города, двигаясь со скоростью на пару миль ниже предельно допустимой; у моста Эрскин слегка притормаживает, а после Думбартона опять разгоняет свой «форестер». Вдоль берегов озера Лох-Ломонд движение становится плотнее, но ей все же удается совершить несколько продуманных, изящных обгонов.

— Тачка-то, похоже, стала резвее, — хмуро отмечает Олбан.

— Не зря же мне перепрограммировали бортовой компьютер, — усмехается она в ответ.

— Разве от этого она быстрее бегает?

— Намного.

— Страховой компании, держу пари, ты об этом не сообщила.

— А вот и сообщила — тоже мне, умник.

Задний отсек в основном завален ее вещами. Его пожитки уместились в одну новую сумку, а у нее с собой увесистый рюкзак плюс полная альпинистская экипировка и даже палатка — на тот случай, если придется заночевать на полпути между автотрассой и облюбованной горой. Если такой надобности не возникнет, она переночует либо в машине, либо в спальном мешке, прямо на склоне.

После Ардлуи дорога становится шире, и они стрелой проносятся сквозь плотный моросящий дождь мимо прочего транспорта, двигаясь с хорошим временем. Встречная машина мигает им фарами, а поджимающий сзади внедорожник «мицубиси эволюшн», грохоча солидным прицепом, тут же идет на обгон. Обгон, поясняет она, как бы аннулирует мигание. Тем более что оно было абсолютно неоправданным.

На неожиданно сухом отрезке длиной в несколько миль, вблизи моста Орхи, машина развивает просто головокружительную скорость. В Форт-Уильямс они делают остановку, чтобы заправиться и перекусить. Она, по ее словам, живет в альпинистском режиме, а потому уминает завтрак, которого хватило бы на весь день, — плотный, со значительным содержанием жиров. Он улыбается, покачав головой. На выезде из города они минуют указатель отеля «Замок Инверлохи», где будут ночевать Филдинг и дуэт сестер-бабушек на пути в Гарбадейл.

Они в режиме случайной выборки слушают ее iPod, включенный в бортовую аудиосистему автомобиля, получается что-то вроде пиратской радиостанции; им в изобилии преподносят Баха вперемежку с Берлиозом, а также Гвен Стефани, Эктора Зазу, Kaiser Chiefs, Jethro Tull, White Stripes, Belle and Sebastian, Мишелль Шокд, Massive Attack, Кейт Буш, Primal Scream и, наконец, Битлов. Только двадцать вторым номером идут Цеппелины. Где же они раньше были? (Не иначе как ветер был встречный, подхватывает она, ха-ха.)

Очевидный маршрут — через Инвернесс, но у Верушки иное мнение, поэтому от Инвергэрри они мчатся к западу (он просит ее остановиться, чтобы рассмотреть какие-то неизвестные деревья, но она пропускает это мимо ушей) и сворачивают на Кайл. Дороги, ведущие к развязке Охертайр, сливаются в едином вихре с залитыми солнцем горными вершинами, потоками дождя и ошеломленными лицами водителей обгоняемых автомобилей. По мере приближения к Ахнашину дорога подсыхает, и Верушка с широкой улыбкой еще сильнее жмет на газ.

— Зашкаливает? — спрашивает он.

Она бросает взгляд на спидометр, у которого, похоже, не предусмотрено цифр для такой скорости:

— Ага.

— Шины-то выдержат?

— Ага.

Под вечер к северу от Уллапула, где они дозаправились горючим и выпили по чашке чая с булочками, небо еще больше проясняется. Она немного сбавляет скорость, хотя по-прежнему вихрем проносится мимо остального транспорта. До Гарбадейла остается меньше часа езды.

— Ты продумал свои… — Поднимая бровь, она признается, что не знает, чем бы заменить слово «планы». — Ладно, не важно. Продумал? Решил, зачем ты туда едешь? — спрашивает Верушка, повернувшись к нему.

Он не отрывается от летящего им навстречу полотна дороги:

— Вижу себя по меньшей мере наблюдателем ООН. Еду посмотреть, как люди перегрызутся из-за денег, — отвечает он после паузы. — Или во имя какой-то сомнительной солидарности останутся в одной упряжке. Хотя, откровенно говоря, у нас это плохо получается.

— А сам ты чего хочешь?

— Если честно, я, наверное, хочу, чтобы «Спрейнт» отвалил к едреной матери и оставил нас в покое. Если мы продадим свою долю, то получим ровно то, что заслужили. Кроме денег, возможно.

— О'кей. А о какой сумме идет речь?

— Семьдесят пять процентов акций компании, на которые они покушаются, оценены в сто двадцать миллионов американских долларов. На наши деньги — примерно семьдесят миллионов фунтов.

— Это окончательное предложение?

— Говорят, да. Но начали они со ста, так что все может быть. Если проявим алчность, то выжмем из них под двести миллионов баксов.

— А вы алчные?

— Еще какие, — отвечает он с улыбкой, но без иронии.

— Значит, если они поднимут планку до такого уровня, ты все же будешь голосовать против и склонять к этому других?

— Да.

— Но ты не очень расстроишься, если выйдет не по-твоему?

— Разумеется.

— Для тебя финансы не имеют большого значения?

— Я оставил себе сотню акций — именно для того, чтобы сохранить право голоса. Если меня вынудят их продать, мы с тобой закатим шикарный банкет на двоих, с бутылкой лучшего вина. Но по большому счету для меня ничего не изменится.

Она хмурится:

— А тебя могут вынудить?

— Если они загребут девяносто два процента акций, то по закону смогут требовать принудительной продажи оставшейся доли.

— Так-так.

Несколько мгновений она молчит, а сама ловкими поворотами руля и коротким гудком заставляет посторониться седан «ауди», следующий на вполне приличной скорости.

Олбан оглядывается.

— Сдается мне, это тетя Кэт и Ланс, — говорит он и на всякий случай машет рукой.

«Ауди» мигает фарами. Им никто не мигал начиная с Глен-Коу. Правда, никто и не обгонял, как тот «мицубиси эво» недалеко от Крайанлариха.

— Это считается?

Она отрицательно мотает головой:

— Нет, это не считается.

— Так вот, — продолжает он, возвращаясь в прежнее положение, — не думаю, что смогу повлиять на родню. Продажа — дело решенное. Не определена только цена вопроса.

Верушка пристально смотрит на него:

— А что там твоя двоюродная сестра? Софи?

— Должна приехать. Вроде как.

— Я не о том. Давай выкладывай.

Это требование звучит совершенно беззлобно.

Какое-то время он смотрит на дорогу.

— Не знаю, — ровным тоном произносит он. — Можно подумать, я только и жду, когда наступит… — Он поворачивается к Верушке. — …пытаюсь чем-то заменить слово «завершение», но на самом деле…

— Серьезно? При каждой встрече ты еще испытываешь какие-то чувства?

— Наверное. — Олбан опускает глаза, отряхивая с джинсов воображаемые крошки. — Что-то в этом роде, — говорит он, потирая виски, как при головной боли. — Сам не знаю. Это как…

Он умолкает.

— И что же ты к ней чувствуешь? — Верушка, похоже, заинтересовалась, но не более того. — Признавайся, Макгилл. Не обманывай. — Еще один взгляд в его сторону. — Хотя бы себя не обманывай.

— Ну, не знаю я, ВГ, — говорит он, качая головой и глядя на медленно проплывающие вдали горы. — Иногда мне кажется, что легче всего обмануть самого себя. Что я к ней чувствую? Честно скажу: не знаю. Думаю, думаю, но, похоже, так и не разобрался. Кажется, вот увижу ее и все для себя решу, но из этого тоже ничего не выходит. А она… она сильно изменилась. Сильно изменила себя. — Олбан качает головой. — Выглядит прекрасно, лет на десять моложе своего возраста, но над ней основательно поработали специалисты.

— Думаешь, она еще что-нибудь над собой сотворит по сравнению с прошлым разом?

— А хек ее знает. Может, вколет себе «ботокс» от морщин? Подтяжку сделает? Увеличит задницу? Или уменьшит? Подкорректирует сиськи? Откуда мне знать что сейчас модно?

— Ну ты, баклан, нашел у кого спросить, — ухмыляется Верушка.

— Американский акцент тебе не дается, — говорит он добродушно.

— Что ж поделаешь. Возможно, когда-нибудь… Ладно, проехали.

— Проехали, — повторяет он, кладя руку ей на затылок.

— Как хорошо, — мурлычет она, слегка откидывая голову назад. — Если у меня слюнки потекут, сразу прекращай, ладно? — И с усмешкой добавляет: — А если разобьемся, тем более.

— Договорились, — отвечает он. — А почему ты не спрашиваешь, как я отношусь к тебе?

Она пожимает плечами:

— Я и так знаю.

— Знаешь? Хорошо, расскажи.

— Ты считаешь, что я потрясающая, — говорит она ему. — Тут я с тобой совершенно согласна. — Она лукаво улыбается, — Но, как тебе известно, я свободна в своих привязанностях, безнадежно эгоистична, не имею ни малейшего желания связывать себя узами брака и не хочу детей. Так что у нас с тобой все будет прекрасно до тех пор, пока ты не найдешь другую любовь, которая захочет того же, чего и ты, — в первую очередь детей.

— Или пока ты не найдешь.

— В том-то и разница, — говорит Верушка. — У меня уже есть почти все, что я хочу.

— Тебе повезло, старушка.

— Да, повезло. — Она улучает момент взглянуть на кучку пушистых облаков высоко в небе. — На самом деле это не совсем так.

— Чего же тебе не хватает?

— Мне не хватает тебя, — говорит она. Почти безмятежно. — Вчера ночью я сказала то же самое. И не покривила душой. Жаль, что ты живешь не в Глазго и даже не в его окрестностях. Могли бы чаще видеться. — Она пожимает плечами.

Ответа у него нет.

— Ну, — мямлит он после паузы, — где-то же мне нужно жить.

— Успокойся, возьми себя в руки, — говорит она с издевкой. — К чему такая бурная реакция?

— Извини, — говорит он, — я не то сказал. Просто… А как насчет тебя? Ты бы согласилась переехать?

— Только туда, где есть университет и горы, — отвечает она не задумываясь. — Глазго, Эдинбург, Данди, Абердин. В Европе сгодится любое место вблизи Альп. Или, к примеру, Осло. В Штатах — Колорадо. Есть куча мест. А что?

— Проверка.

— Как ты понимаешь, нет никаких гарантий, что я предложу тебе перебраться ко мне.

— Догадываюсь.

— И тем не менее, Олбан, ты не хочешь меня потерять, — негромко произносит она и смотрит на него так долго, что потом ей приходится слегка выруливать.

— Это правда, — говорит он, — не хочу.

Боковым зрением он видит ее профиль. Ему дорога эта женщина, понимает Олбан, но как с ней объясниться, чтобы это не прозвучало слишком робко или слишком трезво? У него никогда не было безумной любви, даже, по большому счету, к Софи. Софи — это далекое прошлое, но то, что было между ними, случилось в юном возрасте, в период становления; вот она и стала для него точкой отсчета — ложной, зыбкой, безнадежно скомпрометированной, — по которой он до сих пор сверял отношения с женщинами, хоть сколько-то ему небезразличными.

И все же нет — он не хочет потерять Верушку.

— А что? — спрашивает он. — Мне грозит опасность тебя потерять?

— Нет, — отвечает она. — Насколько я понимаю, не грозит. Но не знаю, что будет после этих выходных, когда ты увидишься со своей старой подругой, давно утраченной возлюбленной, которая в незапамятные времена лишила тебя невинности. — Она поворачивается к нему с невеселой, даже грустной улыбкой и добавляет: — А особенно тревожит меня то, что ты и сам, похоже, этого не знаешь.

— Наверно, потому и психую, — признается он.

— Правда?

В ее голосе звучит озабоченность. Он поглаживает себя по животу через рубашку:

— Правда.

— Оно и видно, — поддразнивает Верушка. — Все будет хорошо. Думаю, ты с пользой проведешь время. Убедишь родственников, что вам всем нужно вступить в Шотландскую социалистическую партию, а «спрейнтовских» грабителей вымазать дегтем и обвалять в перьях, чтобы никакой капитализм не помог, — и пусть катятся к себе в Калифорнию. Софи приедет с милейшим спутником жизни и с близнецами, которых держит в секрете уже целый год; она поблагодарит тебя за приобщение к миру страстей и призовет не останавливаться на достигнутом; ты прекрасно поладишь с ее муженьком — и так далее и тому подобное дерьмо. Даже твоя бабушка будет очень ласкова.

— Она часто бывает ласкова. Если на то есть веская причина.

— Не переживай. Как-никак родная кровь.

— «Не переживай», — передразнивает он, бормоча себе под нос. — Действительно, пахнет кровью.

На подъезде к деревне Слой, что у подножья горы Квинаг, Верушка и Олбан съезжают с магистрали и делают правый поворот, спускаясь по пологому склону к озеру Лох-Гленкул, потом огибают еще одно озеро, Лох-Бииг, и приближаются к огромному поместью Гарбадейл.


Они въезжают через парадные ворота, минуя сторожку. Олбан смотрит назад, на воды озера, горбатый мостик через реку Гарв и тропу от дома к оконечности озера. «Форестер» шуршит колесами по гравию подъездной аллеи, между двумя рядами кедров сорта «красный западный».

— Обалдеть, — говорит Верушка, положив подбородок на рулевое колесо, и вглядывается сквозь высокие деревья, привлеченная видом особняка в конце извилистой аллеи.

Возникшее впереди здание залито солнечным светом. У входа припарковано около дюжины машин и парочка белых фургонов. Они въезжают в тень южного крыла и опять выезжают на солнце.

— Эгей, вон он, домик-то, стоит ешшо, — дурачится Олбан.

— Ну и уродство — монстр какой-то, — вырывается у Верушки. — На кой черт нужно было столько башен?

— Дом выставлен на продажу, — сообщает ей Олбан. — Тебе ведь всегда хотелось иметь пристанище в здешних местах. К особняку также прилагаются собственные горы. Так что милости просим обращаться с предложениями.

— Нет, — отвечает она, вклиниваясь между двумя рейнджроверами. — Благодарю вас, но я искала что-нибудь попросторнее.

— О, я разочарован, но могу вас понять.


— Олбан! Хэлло! Прекрати, сделай милость! Соблюдай приличия. Хотя бы в доме.

— Привет, кузен! — Олбан поднимает руку. — Привет, детвора!

У порога их встречает Гайдн — семья полагает, что он лучше других способен избежать путаницы в организации приема и размещения гостей, при том что в доме есть управляющий, который с легкостью решает подобные задачи. В холле носятся четверо или пятеро детей неопределимого пола, ростом по пояс взрослому человеку: они скачут по лестнице, обегают большой тяжелый восьмиугольный стол, шмыгают туда-обратно через входные двери. Олбан наблюдает за их перемещениями, еще не опустив руку, поднятую в приветственном жесте, который остался без ответа. Он пожимает плечами.

Гайдн, моргая из-под очков, таращится на освещенную льющимся сквозь витражи солнцем Верушку, которая стоит на высоких каблуках, заложив руки за спину, и улыбается.

— А вы, должно быть…

Гайдн заглядывает в свою папочку, вороша страницы.

— Все в порядке, мне комната не нужна, — говорит ему Верушка, приближаясь и протягивая руку:

— Меня зовут Верушка Грэф. А вы, наверное, Гайдн. Рада познакомиться.

— Гайдн. Очень приятно. Значит, вы без ночевки?

— Я у вас проездом.

— Зато я — с ночевкой, — приходит на помощь Олбан, следя за тем, как двое рабочих перетаскивают поближе к лестнице большую пальму в тяжелой кадке и с кряхтением волокут наверх, осторожно перешагивая со ступени на ступень.

— Да-да, — подтверждает Гайдн, еще раз сверившись со списком. — Сначала хорошую новость или плохую? — обращается он к Олбану, но тут же переводит удивленный взгляд на Верушку. — Проездом? — недоумевает он. — Куда же?

— Дальше на север, — отвечает Верушка. — Ведь здесь у вас юг — Сазерленд.

— М-да, — говорит Гайдн, снимая колпачок с авторучки, чтобы вычеркнуть имя и фамилию Олбана. — Но это название придумали еще викинги.

— Они же придумали назвать Гренландию «зеленой страной», — подхватывает Верушка, разглядывая потолок, украшенный деревянной резьбой в виде геральдических щитов и свисающих золоченых кистей, напоминающих гигантские сосновые шишки. — Викинги — что с них взять.

— Выкладывай плохую новость, Гайдн, — требует Олбан, ставя сумку на паркет.

— Ты в одной комнате с Филдингом.

— Он в курсе?

— Еще нет.

— А он храпит? — спрашивает Верушка.

— Насколько мне известно, нет, — говорит Гайдн.

Верушка кивает в сторону Олбана и сообщает:

— Этот храпит. — Она отходит немного в сторону, любуется огромным латунным обеденным гонгом и щелкает по нему коротким ногтем. — Интересно, сюда приходит настройщик?

— Я правда храплю? — спрашивает Олбан, искренне удивленный.

Рабочие затаскивают кадку с пальмой наверх и катят по галерее.

— Что ж, это проблема Филдинга, — говорит Гайдн.

Верушка бросает быстрый взгляд на Олбана, машет рукой и говорит:

— Но тихонько-тихонько. Даже как-то уютно. Вряд ли Филдинг попытается придушить тебя подушкой. — Она строго смотрит на Гайдна и спрашивает: — У вас припасены затычки для ушей?

Олбан, скрестив руки на груди, смотрит на нее в упор:

— Что ж, не будем тебя задерживать.

В ответ он получает в высшей степени стервозную улыбочку:

— Ах, не стоит благодарности, мне было по пути.

Он улыбается и подходит к ней, чтобы обнять:

— Да, спасибо, что подвезла. Серьезно. Домчали просто здорово. Ты меня очень выручила.

— Не за что, мне было приятно, — отзывается она, целуя Олбана. Он отвечает ей тем же.

— Я бы посоветовал взять комнату, — бросает Гайдн, проходя мимо, — но помочь не могу.

Он грузно опускается в мягкое кожаное кресло с витыми стойками. Сокрушенно качая головой, начинает просматривать свои скрепленные листки.

— Проблемы? — спрашивает Олбан.

— Думаю, как разместить стариков на первом и втором этажах, но это головоломка, — отвечает Гайдн.

Олбан отрывается от Верушки и подходит к Гайдну.

— Неплохо было бы иметь колокольню, чтобы засунуть туда Уин, правда? — предполагает он.

(Верушка замечает, что он быстрым взглядом окидывает зал, лестницу и галерею, прежде чем это сказать).

Рабочие с пальмой в кадке скрылись из виду.

Верушка раздумывает, не вставить ли что-то типа: «Я математик — могу помочь в расчетах», но решает придержать язык, потому что подобные легкомысленные замечания не раз воспринимались всерьез, вызывая только неловкость и обоюдное разочарование.

— Ха-ха, — выдавливает Гайдн, но при этом тоже озирается.

Верушка, которую они не видят, качает головой.

— Американцы всем скопом прибывают завтра, — сообщает Гайдн, открывая последний лист своего списка. — Я постарался отвести «спрейнтовцам» комнаты с самыми живописными видами.

— В благодарность за их виды на нас?

Гайдн хмурится, моргает, открывает рот, чтобы ответить, но в этот миг со скрипом распахивается какая-то дверь, и они оба поворачиваются в сторону главной лестницы, за спиной у Верушки. В холл по-хозяйски выходят две огромные серые длинношерстные собаки — Верушка почти уверена, что это ирландские волкодавы, — и с сопением направляются к Олбану и Гайдну. С недовольной гримасой Гайдн отдергивает свою папочку. Олбан ухмыляется и ерошит им шерсть на загривках. Одна из собак замечает Верушку и мягкой поступью направляется к ней.

— Это Джилби, — сообщает Олбан Верушке. — А может, Плимут. — И смотрит на Гайдна. — А Джеймисон еще жив?

Гайдн качает головой:

— Окочурился.

— То есть в замке бродит его дух, — говорит Олбан. — Ладно, эти не кусаются.

— Угу, — отвечает Верушка, гладя гигантскую охотничью собаку по голове, которая оказывается на уровне ее груди.

Ей доводилось видеть взрослых собак размером меньше головы этого животного. Шетландские пони на пару ладоней ниже, хотя, конечно, шире. Кобель поднимает морду и прыжками бросается наверх. Сука решает отойти. Она без предосторожностей плюхается за гигантским гонгом и тут же начинает сопеть.

— Ах, Лорен, — суетится Гайдн. — О! Уин. Наконец-то.

С той же стороны, что и волкодавы, появляются немолодая женщина и древняя старушка. Лорен, шестидесятилетняя шатенка, неплохо выглядит для своего возраста: ее волосы еще сохраняют первоначальный оттенок на фоне преобладающей седины, она в брюках и синем джемпере. Уин, завтрашняя именинница, — божий одуванчик с редкими седыми волосенками, одета в твидовый костюм свободного покроя. Она сутулится и правой рукой опирается на длинную деревянную трость.

Лорен отходит от Уин, приветствует всех, торопливо чмокает Олбана и спрашивает:

— Сюда не заносили пальму? Двое работников?

Олбан и Гайдн дружно указывают в одном направлении:

— Уже наверху.

— Черт, — бросает она, трясет головой и устремляется вверх по лестнице, держась за перила.

На полпути она ловит на себе взгляд Верушки, изображает улыбку и одними губами произносит «здравствуйте», а потом исчезает в глубине галереи, стуча подошвами сабо.

— Олбан, Олбан, — воркует бабушка Уин, слегка распрямляясь и принимая поцелуи в обе щечки. — Приехал. Спасибо тебе, уважил. На мой день рождения-то останешься?

— А как же, ба? Это основная причина.

— Знаешь, все так говорят, а сами… — начинает Уин, замечает Верушку, едва заметно поворачивает к ней голову и хмурится:

— Да? Чем мы можем вам помочь?

Верушка подходит и мило улыбается:

— Думаю, ничем.

Уин вопросительно смотрит на Олбана.

— Уин, это моя добрая знакомая, Верушка Грэф. Она любезно согласилась подвезти меня сюда из Глазго.

Верушка кивает:

— Очень приятно.

Уин колеблется.

— Да, здравствуйте, — цедит она. — Гайдн, у нас найдется?..

— Я здесь проездом, мэм, — говорит Верушка, пока Гайдн соображает, как ответить. — Мне предстоит подъем к вершинам. — Уин так ошарашена, что Верушка вынуждена добавить: — В буквальном смысле слова, а не в переносном.

— О, понимаю, — говорит Уин. — Но вы можете по крайней мере остаться на ужин.

Верушка бросает взгляд на Олбана:

— Спасибо. Я уже как бы настроилась разогреть в фольге порцию цыпленка-карри и съесть под прикрытием москитной сетки, но…

— Прошу вас, останьтесь на ужин, — повторяет Уин, опираясь на трость слегка подрагивающей рукой, и смотрит на Гайдна, который проявляет признаки нервозности. — К тому же я уверена, что мы сможем вас разместить, по крайней мере на одну ночь…

Олбан расплывается в улыбке. Неплохо, решает Верушка.

— Что ж, это очень любезно, — говорит она. — Я с удовольствием.

Поблескивая очками, Гайдн зажмуривается. У него сжимаются челюсти. Глаза приходится открыть. Он таращится на свой список. Верушка приходит на помощь:

— «Замок Инверлохи», — подсказывает она ему.

— Да, действительно! Филдинг-то будет только завтра! — ликует Гайдн. — Превосходно! — Его взгляд перебегает от Верушки к Олбану и обратно. — Насколько вы дружны?..

— Достаточно дружны, — уверяет его Верушка, беря Олбана под руку.


Из их комнаты на четвертом этаже, под крышей, где раньше жила прислуга, открывается вид на заднюю лужайку; по южному склону спускается в сторону леса старый, обнесенный стеной огород; вдали, между грядами исчезающих на юго-востоке холмов, виднеется лощина, а дальше — озеро Лох-Гарв, или Лох-Гарб (на разных картах — по-разному), которое в теплое время года, с апреля по октябрь, прячется за кронами деревьев. Зимой оно нет-нет да и блеснет сквозь сетку оголившихся ветвей под косыми лучами холодного солнца.

С северной стороны — крутой склон, покрытый травой и каменной осыпью, а за ним покатая линия утеса, закрывающего вид на верхние уступы горы Бейнн Леойд. С самого дальнего и высокого отрога ручейком стекает вода. Сегодня этот водопад серебрится под солнцем на фоне темных скал. Олбан вспоминает, как однажды весной, лет пять-шесть назад, в ущелье разыгралась буря, которая с воем рвалась в старинные двери, и он вдруг увидел этот же самый водопад — в тот миг, когда в промежутке между мощными ударами ливня и мокрого снега в небе на мгновение появилось измученное солнце.

Тогда, давно, ветер подхватывал струю водопада, выгибал ее, поворачивая вспять, и чуть ли не круговой волной отбрасывал назад вздыбленными полотнищами и комками все на тот же вересковый утес, откуда она пыталась убежать вниз. Это была грандиозная битва трех стихий — воздуха, воды и земного притяжения, и он помнит, как стоял у окна с чувством едва ли не эротического волнения, вызванного этим хаосом. Какая-то часть сознания подталкивала его навстречу шторму, подначивая отдаться на милость ветра и улететь с бурей. Другая, более трезвая часть его сознания была бесконечно рада крыше над головой, огню в большой каминной топке и старомодным чугунным радиаторам, чьи трубы, толщиной с его руку, булькали водой, шуршали и позвякивали ржавчиной, песком и бог весть чем еще.

После того случая семья лишь однажды собиралась в Гарбадейле, примерно по той же причине, что и сейчас.

Тогда вопрос стоял о продаже лишь части фирмы. Продавать — не продавать, а если продавать, то какую долю. В тот раз он был категорически против, но его верность семье и фирме уже дала трещину. Он подумывал вообще умыть руки, выйти из бизнеса. Давно стало ясно, что члены семьи/акционеры спят и видят продать до сорока девяти с половиной процентов своих акций корпорации «Спрейнт», и он как бы отстранился от всех дебатов. Последним его вкладом в дела фирмы было предложение не продавать более двадцати процентов акций.

Впоследствии он пару раз обсуждал текущие дела и позицию фирмы «Спрейнт» с Нилом Макбрайдом, управляющим Гарбадейла, когда они встречались вне дома, где-нибудь на холме.


— Ох, все меняется. Даже в наших краях. Лосось и форель, почитай, исчезли. И зимы нынче уже не те. Есть у меня и тулуп, и прочее зимнее снаряжение, только нужда в нем отпала — наденешь раз-два в году, не больше, а все из-за потепления. Ветры злее, на небе тучи, а солнца-то все меньше. Я сам вычислил — с помощью вот этой штуки. Кое-кто не верит, но, право слово, прибор не врет, точно говорю.

Нил был маленького роста, с красным, обветренным лицом, волосами цвета жухлого папоротника и такими же усами, поражавшими необычайной пышностью. Возраст его приближался к шестидесяти, задубелая кожа говорила о долгом противостоянии всем стихиям, но двигался он с энергией тридцатилетнего.

— Вот, значит, для чего нужна эта штуковина? — спросил Олбан.

— Ну да. Если коротко, то для измерения солнечного света.

На дребезжащем лендровере Нила они проехали небольшое расстояние по дороге на Слой и свернули в сторону пригорка, где находилась метеостанция поместья. Солнце только что закатилось. Днем было ветрено, зато вечер обещал быть тихим. Длинные мягкие полосы облаков, розовеющие с западной стороны, тянулись вслед за уходящим солнцем к Атлантике над пестрой чередой гор и холмов, вересковых пустошей и озер.

Поступив на работу в имение, а было это четверть века назад, Нил почти сразу начал регистрировать осадки, атмосферное давление, скорость ветра и продолжительность светового дня. Все показания вносились в большие амбарные книги, которые со временем заменил компьютер, и ежедневно отправлялись в Метеорологический центр.

Олбану понравилось приспособление для измерения солнечного света. Это был шест с круглой металлической клеткой на уровне груди. Внутри этого кожуха помещался стеклянный шар. За ним находилась длинная полоса специальной светочувствительной бумаги, ориентированная на север и защищенная гнутой стеклянной оболочкой, прикрепленной к сетке. Стеклянный шар использовался в качестве линзы, направляющей пучок солнечных лучей на бумагу с таким расчетом, чтобы на расчерченной делениями оси времени прожигался коричневый след — свидетельство продолжительности солнечной погоды в течение всего дня.

Похоже на реквизит иллюзиониста, подумал Олбан, или на какой-то старинный прибор, который исправно работает по сей день, не грешит против науки и обеспечивает надежные данные, хотя и наводит на мысли о тайной лаборатории алхимика.

— Мне казалось, на планете отмечается потепление? — спросил он, внимательно рассматривая прибор, пока Нил заменял бумажную полоску.

— Так и есть. Уж в наших-то краях — точно. Но облачность теперь больше, а света, стало быть, меньше. Тучи удерживают под собой тепло, так что одно с другим связано.

Вытащив использованную полоску бумаги, Нил положил ее в конверт и отправил в карман своей поношенной непромокаемой куртки. Новая полоска заняла свое место.

— Готово.

Он обвел взглядом окрестные пригорки и вересковые пустоши. С северо-западной стороны за пологими холмами едва виднелось море.

— Да, помню, сидел я… вон там, — сказал Нил, повернувшись и указав на холм примерно в километре к югу. — В то лето, когда только-только на работу поступил. Году, наверно, в семьдесят девятом. Уж очень мне приглянулись здешние края. Решил, что останусь здесь, коли не выгонят, до пенсии, а то и до самой смерти. Прикипел я к этому месту. Бежал сюда от городской суматохи: никогда не любил толчеи. А как обосновался, стал думать: пусть люди сходят с ума, заливают бетоном поля и парки, сносят старинные постройки, отравляют города смогом, — сюда, по крайней мере, они не доберутся. Холмы останутся такими же, как всегда, — нет, я не слабоумный, я, конечно, понимал, что когда-то на склонах стоял лес, которого теперь и в помине нет, — но я себе говорил, что сами-то холмы не изменятся: погода, климат, дождь, ветер — все останется как есть. Это мне придавало сил. В самом деле. Приятно думать, будто есть нечто надежное, постоянное. — Он покачал головой, снял свою поношенную кепку и, прежде чем снова надеть, почесал седеющую голову. — Но сейчас глазам своим не верю, как все меняется. Редкие птицы куда-то делись, ценная рыба исчезает — теперь ее увидишь разве что на рыбоводческих фермах, это при том, заметь, что удильщикам положено выпускать улов обратно; зимой сыро, тепло, ветрено. Снегу — кот наплакал. Все меняется. Даже небо. — Он кивает вверх. — Сами портим небо, погоду, море. Говорю тебе, гадим где живем. Просто за собой не замечаем.

— Собственную глупость мы определенно не замечаем, — сказал Олбан.

— Где это видано, чтоб дурак свою дурость замечал?

— А все-таки рельеф не изменится, — сказал Олбан. — Горная порода не изменится. Возможно, опять появятся деревья, образуется другая почва, но очертания холмов и гор, их геология — это сохранится.

— Ну что ж, хоть что-то сохранится.

— Может быть, наша вина не столь велика, — предположил Олбан. — Существуют естественные циклы климатических изменений. Не исключено, что это просто один из них.

— Все может быть, — скептически поджал губы Нил, — да только меня на фу-фу не возьмешь, Олбан. Работа у меня такая — заглядывать вперед; я ведь сажаю деревья, которые могут жить столетиями. Но меня эти вещи интересуют и сами по себе; я так считаю: кто говорит, что судить еще рано, тот либо цепляется за соломинку, либо не желает признавать свои ошибки. Или это просто отпетый мошенник, у которого карманы лопаются от нефтяных долларов. — Он фыркнул. — Может, и в самом деле есть в его словах росток истины, только очень уж чахлый, слабенький, того и гляди, засохнет. Может, и в самом деле, попытайся мы резко сократить парниковый эффект и все такое, прорва денег уйдет впустую… — Нил пожал плечами. — Что ж. Денег, конечно, жаль. Но если нам и дальше будут лапшу на уши вешать, мы окончательно просрём — ничего, что я по-французски? — нашу планету; вот тогда-то благие намерения выйдут боком, все пойдет вразнос и никакие деньги не помогут. Так и случается, когда люди дальше своего носа ничего не видят. Живут шкурными интересами. Стригут купоны с акций. А у кого акции, тех пальцем не тронь.

— Иначе начнется смута.

Нил позволил себе усмешку:

— Ладно, замнем для ясности.

— Говори. Дальше меня это не пойдет. Слово даю.

— Ну, речь не о тебе — у вас семейная фирма, все такое; но иногда я про себя думаю: гнать надо взашей этих акционеров. — Он кивнул вперед, будто указывая направление.

— Гнать взашей? Да ты, как я погляжу, революционер, Нил. Коммунист.

— Полно тебе, никогда таким не был. А люди поумнее меня тебе скажут: только на акционерах мир держится, только им, дескать, под силу навести порядок с помощью рыночных рычагов и так далее.

— Действительно, есть такое мнение, — согласился Олбан.

— А я считаю — дурят нашего брата, — ответил Нил с кислой усмешкой.

Удивившись этой озлобленности, которую Нил безуспешно пытался скрыть, Олбан просто сказал:

— Что ж, возможно, ты прав.

— У тебя ведь нет детей, так?

— Насколько мне известно, нет, — ответил Олбан. — А у тебя двое, верно?

— Двое. Сын с дочкой. Взрослые уже. Кирсти на днях нас во второй раз внучком осчастливила.

— Ну! Поздравляю.

— Спасибо, конечно. Только ведь кашу заварили мы, а им придется расхлебывать.

— Вот так раз. Я тоже подумывал когда-нибудь завести детей. Но ты меня сейчас разубедишь, Нил.

Нил хлопнул его по плечу:

— А ты и уши развесил! Пойдем-ка, разрешу тебе, уж так и быть, поставить мне кружку пива в «Слой-армз».

И они двинулись назад к лендроверу.


Верушка обнимает его за пояс, когда он смотрит в окно на маленький, тонкий водопадик, сбегающий с высокого утеса. (Всегда побеждает земное притяжение, всегда побеждает вода; ветер лишь сдувает воду в ту или другую сторону, откуда она будет падать во время короткого затишья или полного штиля.)

— Все хорошо?

— Конечно. А сама-то как?

— Великолепно. Ты не против, что я осталась?

— Не против? — переспрашивает он, поворачиваясь к Верушке и обнимая ее. — Да я обалденно рад. — Он кивком указывает на две отдельные кровати, — Извини, что не одна кровать.

— Ох, беда. Но смею надеяться, нас это не остановит.

— Я действительно храплю?

— Нежно. Мелодично. Трогательно. Убедила? А то могу продолжить.


Помимо Уин и Гайдна Верушку представляют тете Кларе, дяде Кеннарду (он — финансовый директор) и его жене Ренэ, дяде Грэму и его жене Лорен, кузену Фабиолу, его жене Деборе и их детям Дэниелу и Джемме, кузине Лори, ее мужу Лутцу (из Германии), их детям Кайлу и Фиби, тете Линде и ее мужу Перси (он — директор по маркетингу), кузену Стиву (он специалист по монтажу подъемного оборудования для контейнерных терминалов; только что переброшен на уик-энд самолетом из Дубая, где живет и работает едва ли не всю сознательную жизнь), тете Кэтлин (она — главный бухгалтер) и ее мужу Лансу, их дочери Клер, ее гражданскому мужу Чею, кузине Эмме, ее мужу Марку, их детям Шону и Берти, юрисконсульту Джорджу Хиссопу из фирмы «Гудэлл, Фьютр и Болк», его ассистентке Гудрун Селвз, управляющему имением Нилу Макбрайду, домоуправителю Нилу Даррилу, а также шеф-повару Сэнди Лэсситеру.

Наутро должны приехать Энди (ответственный секретарь компании) и Леа, сестричка Кори с мужем Дейвом и детьми Лахланом и Шарлоттой, тетя Лиззи (близняшка Линды), Филдинг с Берил и Дорис плюс кузина Рейчел с мужем (еще один Марк) и их двое детей, Рутвен и Фойн, а также кузина Луиза плюс жена кузена Стива Тесса, ее сын Рун, его гражданская жена Хеннинг и их крошка Ханна. Не говоря уже о минимум двух шишках из «Спрейнта»: скорее всего, это будут некие Фигуинг и Фромлакс, каждый со своей — вынужденно урезанной — микросвитой из двух лизоблюдов.

— Всех запомнила? — спросил ее Олбан с усмешкой, поднимая глаза от списка Гайдна.

— А как же!

Он даже попятился:

— Не обманываешь?

— Конечно, обманываю. — Верушка собиралась шлепнуть его по плечу, но в последний момент сдержалась. — Думаешь, раз я математик, у меня фотографическая память или что там еще?


Между тетей Кларой и Верушкой течет беседа.

— Не понимаю. Что значит: «Где находятся числа?»

— Наверное, можно поставить вопрос так: являются ли они абстрактными сущностями, как, например, законы физики, как функции от природы Вселенной, или это культурные умопостроения? Существуют ли они вне нашего сознания?

— Это для меня слишком сложно.

За ужином они сидят рядом. Обшитая деревом столовая с высокими потолками заметно вытянута в длину. Здесь Верушка чувствует себя как в исполинском гробу, но благоразумно помалкивает.

— Ужасно сложно, — повторяет Клара. — Мой муж, возможно, понял бы, но я — вряд ли.

Ее муж Джеймс умер от инфаркта в две тысячи первом году, и все его акции перешли к ней.

— Не так уж и сложно. Просто научный дискурс.

— Дискурс, — подхватывает Грэм Уопулд, дядя Олбана, муж тети Лорен, фермер из Норфолка, уже двадцать минут пытающийся без видимого успеха завладеть вниманием Верушки. — Красивое слово, правда?

Грэм — кряжистый мужичок с редкими рыжеватыми волосами, густыми бровями и толстыми губами, которые он постоянно облизывает.

— Правда, — соглашается Верушка, одарив его взглядом, прежде чем вновь повернуться к Кларе, которая говорит:

— И что же? Каково ваше мнение?

— Насчет того, где находятся числа?

— Да, какой у вас ответ?

— А вопрос-то какой? — вклинивается Грэм.

— Думаю, его можно сформулировать в виде еще одного вопроса, — говорит Верушка Кларе.

— Так я и знала.

— Это Олбан научил меня такому способу рассуждений.

— Олбан? Неужели?

— Да-да. Он ответил: «Там, где их оставили», что звучит весьма легковесно, однако не лишено маленького рационального зернышка, поэтому на вопрос: «Где находятся числа?» — я отвечу так: «Где вы думаете?» Вы успеваете следить за ходом мысли?

— Не совсем. По мне, это тоже звучит легковесно.

— Разве что на первый взгляд, но если отвлечься от контекста произвольности и принять, что этот вопрос правомерен, то смысл его сводится к следующему: «Где происходит мышление?»

— В мозгу.

— Можно и так сказать, а потому, используя второй вопрос в качестве ответа на первый, мы утверждаем, что числа надо искать в голове.

— У меня в голове уже треск стоит. Череп сейчас лопнет от чисел и странных вопросов.

— Да, у меня тоже такое бывает. Но это интереснее, чем просто сказать: «Локус чисел — у нас в голове», потому что в противном случае зачем вообще формулировать это в виде вопроса? Почему не сказать попросту?

— Вы имеете в виду, почему не сказать: «Числа находятся у нас в голове»?

— Вот именно. Потому что при такой формулировке встает вопрос о граничной области.

— О граничной области?

— Когда мы думаем о числах, используем ли мы какую-то частицу Вселенной, чтобы размышлять об этой сфере, или же эта сфера использует частицу себя, чтобы размышлять о себе или о чем-либо еще (к примеру, о сущностях, называемых числами), что можно представить как существующее вне своих собственных границ, если исходить из наиболее обобщенного определения термина «Вселенная»? — Верушка с торжествующим видом откидывается на спинку стула. — Понимаете?

— Не совсем, — признается Клара. — В моей бедной старой головушке это не умещается.

— Ну, по правде говоря, — смягчается Верушка, — это неполный ответ. Но мне нравится направление, в котором он развертывается.

— Как увлекательно, прямо заслушаешься, — говорит Грэм.

— Да, в самом деле, — проникновенно говорит Верушка, прежде чем повернуться к Кларе, которая спрашивает:

— И этим вы зарабатываете на жизнь?

— Не этой конкретной областью, это так, для развлечения.

— Боже милостивый.

— Можно? — Верушка предлагает подлить Кларе красного вина.

— Да, спасибо.

— Еще осталось? — спрашивает Грэм и протягивает свой бокал.

Верушка передает ему бутылку.

— Софи — ваша дочь, правильно я понимаю? — спрашивает она у Клары.

— Да, и она, как нам сказали, прибывает завтра.

— Они с Олбаном… У них… Они когда-то были друг к другу неравнодушны?

— Да. Вернее, им так казалось. Они, конечно, были слишком молоды. К тому же они двоюродные брат и сестра, а при таком близком родстве заводить потомство крайне нежелательно. После утраты Джеймса я занялась разведением лабрадоров — продолжила дело своей матери — и знаю, чем чреваты близкородственные вязки.

— Вы полагаете, у них могла случиться вязка? — говорит Верушка, зажимает рот ладонью и делает большие глаза, всем своим видом показывая, как она шокирована.

— Дорогая моя, — говорит Клара, похлопывая Верушку выше локтя, — это давняя история, с тех пор много воды утекло. К тому же мне претит эта тема. Не вижу смысла ворошить прошлое.

— Понимаю, — улыбается Верушка. — Что ж, я уезжаю завтра на рассвете и, вероятно, не увижу Софи, но вы, должно быть, с нетерпением ждете встречи.

— О да, — степенно кивает Клара. Ей чуть больше шестидесяти, лицо у нее изрезано глубокими морщинами, а рыжие волосы так поредели, что сквозь них просвечивает кожа. — Хотя в каком-то смысле я очень давно перестала ее понимать.

Верушка не знает, как реагировать, но потом наклоняется поближе к старшей женщине, мягко пожимая ей локоток, и говорит:

— Я уверена, что она ждет не дождется, когда вас увидит.

— Будем надеяться.


После ужина, когда Олбан стоял в гостиной, предоставленный самому себе — ВГ оживленно беседовала с Кеннардом, Гайдном и Чеем, — к нему подошла тетя Лорен:

— Олбан?

Он стоял между портьер, закрывающих высокое окно, и вглядывался в даль, где под лунным светом серебрилась нитка водопада. Прогноз погоды был неутешительным, но вечер выдался ясным, хотя с запада — ему было хорошо видно — уже ползла тень черной тучи. Он задернул портьеры.

— Лорен. Привет.

— Ты не мог бы подойти к Уин для разговора?

Уин расположилась у камина в углу гостиной.

— Разве я смею ослушаться? — вздохнул он.

Олбан последовал за Лорен, пододвинул стул к креслу, в котором восседала Уин, и сел рядом. Лорен отправилась занимать болтовней прибывших гостей. По другую сторону камина в таком же кресле со спинкой в виде крыльев сидела тетя Линда — воплощение красно-розовой тучности, — которая всегда напоминала Олбану королеву-мать, хотя та предпочитала джин, а Линда — бренди. По всей видимости, она дремала.

— А, Олбан. — Уин протянула ему почти пустой бокал для виски. — Сделай милость, наполни мой бокал. Ублажи старуху.

— Конечно, Уин.

Быстро вернувшись, Олбан поднес ей бокал.

— Ай-ай-ай, Олбан, — она покачала головой, — никак ты решил меня подпоить?

Он протянул руку к бокалу:

— Давай отопью, если тебе слишком много.

Уин фыркнула и пригубила виски.

— Похоже, воды маловато. Тебе не трудно?..

— У меня как раз есть, — сказал он, протягивая ей свой стакан. Сам он уже перешел на воду.

— Весьма кстати. Хорошо. Если ты… Достаточно.

Когда вкус виски наконец-то ее удовлетворил, когда она убедилась, что трость у нее под рукой, что в камин по ее настоянию подброшено полено, а из рук тети Линды убрана большая шарообразная рюмка с бренди, которая грозила упасть и разбиться об огнеупорные изразцы перед камином, Уин наконец сочла, что готова к беседе.

— Твоя спутница производит исключительно приятное впечатление, — начала она.

— Вообще-то она на пару лет старше меня, — ответил Олбан.

— Правда? Ну что ж, полагаю, с возрастом вкусы меняются.

— А ты как поживаешь, Уин? Недуги и болячки не мучают? Что-то я давно не получал отчета.

— Право же, Олбан. Какой тебе интерес выслушивать старухины сетования?

Одними губами Олбан изобразил улыбку.

— Жаль расставаться со старым домом?

Он посмотрел в дальний конец гостиной, охватив взглядом почти всю семью, поглощенную разговорами и напитками.

— Буду тосковать, — сказала она. — Ругаю себя, что мы не похоронили Берта где-нибудь в другом месте.

Могила старого Берта находилась на небольшом круглом островке в ближней оконечности озера, всего в нескольких ярдах от берега. Олбан вспомнил, что Нил Макбрайд возражал против такого выбора; он был почти уверен, что островок хранит постройки бронзового века и его нельзя трогать до проведения археологических раскопок, но Уин вознамерилась похоронить своего мужа именно там, и у Нила едва ли была возможность этому помешать.

— Наверное, лучше было выбрать Лидкомб, — вздыхает она. — Тем не менее тревожить могилу я не дам. В некотором роде так мы сохраним здесь свое присутствие. Увековечим память о наших владениях. В конце-то концов, строительство дома — это наша заслуга. В условиях продажи я оговорила, что оно должно оставаться неприкосновенным. Я имею в виду захоронение.

— А в контракте со «Спрейнтом» тоже есть такое условие?

— Вот этого не знаю, голубчик. А по-твоему, следует включить?

— Не уверен. Они могут воспротивиться.

— Если сделка состоится, они будут платить нам за наше имя. И оно не исчезнет.

— На первых порах, может быть, и не исчезнет.

— Знаешь, Олбан, я намерена голосовать против, — сказала она ему. — Не считай меня злой ведьмой, голубчик. Я сделала что могла, чтобы создать хотя бы видимость сопротивления и найти себе сторонников. А ведь твои ровесники в основном ратуют за продажу.

Он еще раз обвел глазами гостиную:

— Почему-то я думал, что ты будешь на их стороне.

— Неужели? Что ж, я рада, если в таком преклонном возрасте еще способна тебя удивить.

— Тебе это всегда хорошо удавалось, Уин.

— Вот как? Честно говоря, я всегда старалась быть предсказуемой и надежной. Никогда не относила к своим достоинствам способность удивлять.

— Эти люди из «Спрейнта» — в котором часу они завтра ожидаются?

— Кажется, в середине дня. Очевидно, прилетят на вертолете. Эффектное будет зрелище.

— А наши, те, кто еще не приехал?

— Насколько мне известно, будут прибывать с самого утра. По-моему, все прилетают в Инвернесс, а оттуда едут на машинах. Филдинг с двумя бабушками — сами по себе. Гайдн может точнее сказать.

— У нашей семьи, то есть у акционеров, будет возможность пообщаться приватно перед общим собранием?

— Ты считаешь, это нужно?

— По-моему, обязательно; или можно первую половину официальной части провести в отсутствие представителей «Спрейнт» или еще как-нибудь.

Чрезвычайное общее собрание с участием делегатов от «Спрейнта» было назначено на вечер субботы, перед торжественным ужином. Олбан искал возможность собрать вместе всю семью, то есть всех голосующих акционеров, чтобы обсудить предполагаемую продажу в отсутствие посторонних. Для него было ясно как день, что им всем надо определиться — и каждому в отдельности, и по группировкам: кто «за», кто «против», кто воздерживается, у кого особое мнение, — прежде чем начинать игру на публике, хотя бы просто для того, чтобы посмотреть, смогут ли они выступить единым фронтом перед потенциальными покупателями; но когда он заговорил об этом с Гайдном, тот выслушал его как-то рассеянно, не ответил ничего путного и порекомендовал обратиться к Уин.

— Понимаю, что-то вроде собрания перед собранием, — сказала Уин. — Пожалуй, это не лишне. Да, я уверена, это можно устроить.

— А ты сама выступишь?

— Перед всеми?

— Конечно.

— Ну, думаю, нет. Что, по-твоему, я могу сказать?

— Скажи, как ты к этому относишься, каково твое мнение. Скажи, ты за эту сделку или против.

— Говорю же тебе: я против. По всей вероятности.

— Уин, хорошо бы определиться до завтра.

— Не торопи меня, Олбан, пожалуйста. Я старая. Мне нужно посмотреть, как настроены другие. Иными словами, если все наши собираются сказать «да», зачем я буду ставить им палки в колеса?

— Не все собираются сказать «да». Я уже кое с кем переговорил.

— Вот как? Впрочем, ничего удивительного.

— Дело еще в подвешенном состоянии.

— Видимо, да, — задумчиво произнесла Уин.

— Ба, если ты считаешь, что наша семья должна сохранить фирму, так и скажи. Выступи перед всеми.

Улыбнувшись, она повернулась к нему. Даже в старости Уин сохраняла ясный ум. При свете камина ее морщинистая кожа казалась нежной.

— Что ж, могу и выступить.

— Уин, — решился он, откашливаясь, — ты ведь хранительница семейных архивов, фотографий и прочего, верно?

— В общем, да. А что такое?

— Я бы хотел кое-что посмотреть.

— Вот как? Что именно?

— Все, что относится к тому периоду, когда Ирэн и Энди только-только познакомились, когда все братья жили в Лондоне, да и ты тоже, — это был конец шестидесятых.

— А-а, — замялась Уин, на несколько мгновений отведя глаза. — По-моему, архив уже упакован. Ты уж извини. Вот обоснуюсь на новом месте, тогда милости прошу.

— Понятно, — сказал он. — Жаль.

Уин стала подзывать кого-то жестами. Подошла тетя Лорен и наклонилась к ней.

— Лорен, голубушка, я страшно устала, — пожаловалась Уин. — У камина так жарко. Я просто расплавилась. Ты не могла бы проводить меня наверх, в мою комнату?

— Конечно, Уин, — сказала Лорен.

— Извини, Олбан. — Уин приняла из его рук трость, выбравшись из кресла с помощью Лорен. — Спасибо, голубушка, — обратилась она к Лорен.

— Спокойной ночи, ба, — сказал он.

— Баюшки-баю, Олбан.


Перед ужином он успел побеседовать кое с кем из родственников. Он предусмотрительно остановил свой выбор на тех, кого рисковал не дозваться после обильного угощения. Теперь он принимался за ненавистное дело: вербовку умов. Отвратительное выражение, да и само занятие не из приятных, даже в лучшем варианте. Он пока не решил, поможет или помешает ему то обстоятельство, что вербовку предстояло вести среди членов одной семьи — его семьи. Выполняя задуманное, он постоянно сталкивался с тетей Лорен, которая, похоже, занималась чем-то аналогичным.

При виде Нила Макбрайда он решил ненадолго отвлечься от вопросов семейного бизнеса.

— Нил. Как там солнечный свет?

— Ты о чем?

Нил выглядел оживленным, в руках у него был большой стакан виски. Он пришел в выходном костюме и даже не ослабил галстук.

— Солнечный свет. Та занятная стеклянная штука, что показывает…

— А! Я был прав! Смотрел программу «Горизонт»? Про глобальное потускнение?

— Пропустил, к сожалению. А что, тебя по телику показывали?

— Еще чего! Не болтай ерунды. Однако я был прав. Не я первый это открыл — какой-то парень из Австралии меня обскакал, — но суть в том, что теперь это признано, это научный факт, а не бредни какого-то болвана в шерстяной шапочке из поместья в горной Шотландии. Вот так-то.

— Это явление следует назвать «эффектом Макбрайда».

— Пожалуй, это будет по справедливости. — Он отпил немного из своего стакана. — А ты-то как, все на лесоповале? Есть у меня на примете несколько сот елей, которые надо бы опилить, если у тебя бензопила при себе.

— Нет, Нил, меня списали по инвалидности. — Он поднимает вверх пальцы и объясняет: — «Белые пальцы», виброболезнь.

— Шутишь?

— Никак нет.

— Я-то думал, нынче всю работу делают огроменные грязные машины. Разве нет?

— Да, они многое умеют, но не все, а мы-то вкалывали на крутых склонах.

— Не иначе как выдавали вам всякий хлам вместо нормального инструмента. У меня вот завалялась старая пила «Хаски»: вибрирует, как сволочь, — извини за выражение, — но проблем от нее никаких. — Нил с преувеличенной озабоченностью осмотрел свою правую руку.

— Да, но ты ею не работаешь изо дня в день, месяцами. Я как-то подсчитал: в Киллере, было дело, мы вкалывали каждый день без передышки целых восемьдесят пять дней — двенадцать недель без единого выходного.

— Боже милостивый! Зато уж, наверное, за сверхурочную работу и отвалили вам не слабо.

— Это точно. А вдобавок уже на второй вечер нам запретили появляться в единственном пабе в радиусе двадцати миль.

Нил рассмеялся.

— И куда ты теперь денешься?

— Еще не решил. Я, между прочим, собирал скульптуры из бензопил и даже продал несколько штук, но на этом можно поставить крест.

— Полно тебе, Олбан, разве этим на жизнь заработаешь?

— Наверно, нет.

— Вернешься в семейную фирму?

— Мы, кажется, собираемся продать ее этим выскочкам из «Спрейнта».

— Но тебе-то, может, предложат остаться.

— Сомневаюсь; впрочем, меня это совершенно не колышет. Я сыт по горло такой жизнью, которая требует ежедневного ношения костюма.

— Вижу, — кивнул Нил, — ты даже сегодня без галстука.

— При галстуке хожу только на похороны.

— Думаешь, они… вернее, вы — согласитесь на продажу, а?

— Мне кажется, дело пойдет не так гладко, как некоторые ожидали, но… Я ничему не удивлюсь. А ты как настроен? Остаешься в имении?

— Там видно будет. Как новые хозяева скажут.

— Но ты не пропадешь? Я хочу сказать, если они наймут кого-то другого?

— У меня все путем. На всякий пожарный получу рекомендацию от старой хозяйки; дом в Слое никуда не денется — он не служебный, а мой собственный. Кстати, свободная комната всегда найдется, если надумаешь в гости приехать.

— Спасибо. Может, когда-нибудь поймаю тебя на слове. Добрый ты человек. Удивительно, что тебя не попросили взять к себе кого-нибудь из гостей на эти выходные.

— Нужды в этом нет. В любой момент можно открыть северное крыло.

— А разве оно не используется?

Олбан еще до этого подумал: хотя на уик-энд в Гарбадейл собирается приехать, можно сказать, полмира, старинный дом такой величины мог бы поглотить всех, не заставляя Гайдна корпеть над списком комнат. Тут он сообразил, что никогда, даже в детстве, не бывал в северном крыле.

— Сыровато там, — поморщился Нил. — Центрального отопления нет. По ночам грызуны бегают, лапками топочут, неровен час разбудят. Придется мышеловки ставить, камины разводить, а поди знай, какая труба птичьими гнездами забита. Так недолго и огорчить кого-нибудь. Кстати, о птичках: это твоя? — кивнул Нил в сторону смеющейся Верушки, болтающей с тетей Кэтлин.

— Близкая знакомая.

— Стало быть, твоя птичка, — сказал Нил.

— Хорошо, пусть будет моя птичка.

— Конфетка! Я б за такую держался.

— Не сомневаюсь!

— Хо-хо.

— Все равно спасибо за совет.

— Всегда пожалуйста.


— За торговлю и благотворительность, но не за благотворительность в торговле.

Уин подняла фужер с шампанским. Он засиял под люстрой круглого банкетного зала. Олбан осмотрел блестящие грани резного хрусталя, обхваченные старческими пальцами, и стал вглядываться сквозь высокие, от пола до потолка, окна в теплый мрак йоганнесбургской ночи и далекие скопления золотистых огней — слепящие гроздья рвущихся вверх небоскребов и стремительные, извилистые полосы шоссе вокруг новостроек, громоздящихся на отдаленном холме, очерченном беспорядочными унылыми точками фонарей.

За центральным столом послышались возгласы и перезвоны хрусталя. Выпив за свой тост, Уин покосилась в его сторону:

— Олбан. Ты не пьешь?

— В горло не лезет, ба. Тебе придется меня простить.

— Придется? — с ледяной улыбкой переспросила она. — Что ж, если тебе нездоровится…

Она кивнула, и Олбан понял, что его долее не задерживают. Он предположил, что Уин восприняла его «простить» как «отпустить». А может быть, изгоняла его за инакомыслие — за то, что не примкнул к единому фронту. Впрочем, это не играло роли. Какая разница? Ему, так или иначе, не терпелось покинуть сборище этих назойливых горлопанов. А тут подвернулся случай.

Поднимаясь из-за стола, Олбан похлопал себя по животу и положил льняную салфетку на стол.

— Небольшое недомогание. Нужно пораньше лечь. — Он кивнул хозяину вечера, члену правления «Спрейнта» по фамилии Хурш. — Благодарю за ужин.

На следующее утро ему настойчиво предложили явиться к завтраку в номер люкс Уин. Окна выходили на Сэндтон-сквер и россыпь чистых, сверкающих зданий; за ними открывался вид на отдаленные городки, сгруппированные вдоль шоссейных дорог, ведущих из Большого Йоганнесбурга, едва различимых в дымке теплого раннего утра. Двое официантов отеля бесшумно накрывали стол для завтрака. Олбан занял место и улыбнулся прислуге.

Как только официанты ушли, из спальни появилась Уин в безупречном деловом костюме и шелковой блузке. Свежая укладка, волосок к волоску, была под стать голливудскому макияжу. Остановившись у стола, она пристально посмотрела на Олбана, который виновато пробормотал что-то себе под нос, вскочил и выдвинул для нее стул. Уин села и щелкнула крахмальной салфеткой так, будто хотела смести все вокруг ударной волной. Олбан вернулся на свое место.

Они смотрели друг на друга поверх сияющей посуды, столового серебра и большого купола из хромированной стали в центре стола.

В конце концов Уин процедила:

— Если ты еще не понял, я жду от тебя извинений.

— Извинений? За что?

Олбан почувствовал, как в нем закипает злость, и смутный отголосок первобытного стыда. Какая-то часть его существа хотела ответить грубостью, но другая часть, которую он отчаянно презирал, готова была как можно скорее и с максимальной искренностью пойти на это унижение, лишь бы только все стало как прежде.

Однако как прежде уже не будет. Несколькими месяцами ранее в Гарбадейле он проиграл в споре о продаже акций. Теперь семейной фирмой уже на двадцать пять процентов владела крупная американская корпорация программного обеспечения «Спрейнт»; если когда-то он, в силу причастности к семейному бизнесу, старался проявлять верность и преданность фирме, то теперь его решимость убывала капля за каплей. А в последнее время эта капель превратилась в поток.

Как быстро развеялись все принципы. А значит, они и прежде удручающе мало значили. Он все еще числился на службе, хотя теперь в основном делал вид, что работает, и не вникал в суть, но от этого было не легче. Наоборот, когда до него дошло, что на работу можно поплевывать, он горько пожалел о растраченных впустую годах, которые отдал этому бизнесу, видя в нем свое призвание. Что там говорить о его положении в фирме и о личных качествах, если все эти годы его должность вполне мог бы занимать любой ловкий проходимец? Был ли смысл выкладываться?

Ему поручили самостоятельное направление и сделали начальником отдела развития производства, что повлекло за собой рост оклада, увеличение количества акций, новые виды на будущие прибыли и более весомое право голоса в управлении фирмой — отчасти, как он подозревал, в качестве компенсации за то, что в битве со «Спрейнтом» он оказался в стане побежденных, — но даже это выглядело утешительной подачкой, признанием несуществующих заслуг.

В глубине души он сознавал, что его уход из фирмы — лишь вопрос времени. Он даже набирал на компьютере черновики заявления об отставке, но всякий раз стирал текст без сохранения на диске. Надеялся, что его и так уволят. От старушки Уин этого можно было ожидать в любой момент. Приближался двухтысячный год, но настроение у него было далеко не праздничное.

— За что? — эхом повторила Уин, широко раскрыв глаза. — За демонстративный отказ поддержать тост, за иезуитскую реплику о том, что тебе вино не лезет в горло. За твое поведение во время ужина. Собственно говоря, за твое поведение в течение всего уик-энда и вообще в последнее время. По-моему, за это следует извиниться. Если у тебя иное мнение, будь любезен его озвучить.

В такие моменты, подумал Олбан, ей никто бы не дал ее семидесяти пяти. Она сбрасывала лет десять, а то и двадцать. Злость и возмущение молодили ее, заряжали энергией. В последние годы он научился противостоять ее давлению: просто уходил в себя и смотрел на нее с максимальной объективностью, сквозь идеальный макияж и дорогой деловой костюм (слегка старомодный, в стиле восьмидесятых годов, даже если подходить, как он, критически, — в духе некогда популярного сериала «Даллас»). Он видел обвисшую, цыплячью кожу шеи, сморщенные ручки и запястья, припухлости под глазами (между прочим, к его досаде, смешанной с восхищением, все родственники, посвященные в такие дела, сходились во мнении, что Уин никогда не прибегала к пластической хирургии). А на тыльной стороне ладоней она, похоже, замазывала дефекты тональным кремом. Не иначе как скрывала старческие пигментные пятна.

Неужели он и вправду безобразно себя вел во время этой торговой выставки? Олбан так не думал; с его точки зрения, он, наоборот, источал любезность, даже за ужином, вплоть до того момента, когда дезертировал после ее странно беспощадного тоста. Он смог припомнить одну-единственную колкость, да и то завуалированную, которую позволил себе ранее: мол, из высших соображений политкорректности, предпочтительнее всего были бы местные вина урожаев постапартеидного периода. Он даже не стал облекать это в форму критического замечания или рекомендации — просто высказал некое предварительное наблюдение, в основном с целью посмотреть, как отреагируют собравшиеся «спрейнтократы», и таким образом прозондировать их политические взгляды (предсказуемо правые, как свидетельствовал их недоуменный и даже глуповатый вид).

С другой стороны, если кто-то и был в состоянии заметить камень за пазухой у одного из членов семьи и/ или у сотрудника семейной фирмы, так это только Уин. Ему было мучительно сознавать, что эта ее способность проявилась еще в Лидкомбе, когда он и Софи украдкой переглядывались за общим столом, считая — как оказалось, по глупости, — что бабушка пребывает в таком же неведении, как Джеймс и Клара, то есть ни сном ни духом не догадывается, что происходит у нее под носом. Тогда они горько ошибались и, вне всякого сомнения, расплачивались за это по сей день. Видимо, он недостаточно умело скрывал свое отношение к бизнесу, и Уин, как настоящая хищница, сразу почуяла слабину в стаде. Выследила самого хилого бычка, чтобы его свалить.

Все может быть. Наверное, подумал он, не следовало ездить в Национальный парк Крюгера до окончания торговой ярмарки.

Как бы то ни было, эта вкрадчивая старая ведьма ждала либо извинений, либо оправданий. Пришлось пойти у нее на поводу.

Он постарался держаться и говорить как можно разумнее.

— Должен сказать, что тост «За торговлю и благотворительность, но не за благотворительность в торговле» был неуместен, — сказал он, сделав глоток апельсинового сока.

— Я этого не говорила.

— Думаю, если вспомнить, то обнаружится, что ты в точности это и сказала.

— Я сказала: «За торговлю и благотворительность, а не только за благотворительность в торговле».

— Насколько мне помнится, Уин, ты сказала не так.

Он приподнял хромированный купол, под которым открылся дымящийся ассортимент блюд для завтрака, подогреваемых миниатюрными горелками. Над столом поплыл слегка сернистый запах не полностью сгоревшего топлива. Олбан поставил хромированное полушарие на пол.

— Положить тебе?

— Ты мне зубы не заговаривай, — сказала Уин. — Дело не в какой-то одной реплике, дело в твоем отношении. Ты держался нелюбезно, даже грубо. Весь вечер позволял себе антиамериканские выпады.

— Ничего подобного. Мне нравится Америка. Головокружительная страна, — сказал Олбан, неторопливо исследовал предлагаемое разнообразие блюд и положил себе пару толстых ломтиков бекона. На самом деле у него не было аппетита, но приходилось создавать видимость. — Кроме того, мне довольно симпатичны американцы, — продолжил он и добавил к бекону грибов и омлета. — А если они проголосуют за интеллигентного мистера Гора, я буду и дальше им симпатизировать, по крайней мере какое-то время. — Он обвел рукой горячие кушанья. — Не соблазнишься?

Глядя на него безо всякого выражения, Уин выдержала паузу, прежде чем сказать:

— Знаешь, Олбан, на самом деле ты далеко не так остроумен, как тебе кажется.

— Я и не пытаюсь острить, Уин, — сказал он, кивнув в сторону подноса. — Серьезно. Положить тебе что-нибудь? А то, честно говоря, у меня в тарелке все остывает.

— Бекон, котлету, почки, — перечислила Уин и добавила: — Пожалуйста.

Олбан повиновался, придержав язык, чтобы ненароком не принести извинения за отсутствие бараньих глаз и обезьяньих яичек.

Уин без энтузиазма посмотрела на свою тарелку.

— Выглядит уныло, — сказала она. — Надо бы добавить помидоров.

— Оформление — немаловажная вещь, — согласился он, выполняя просьбу.

— Ты меня беспокоишь, Олбан, — сказала Уин, в молчании съев несколько кусочков.

— Правда, Уин?

— Ты меня всегда беспокоил. А сейчас особенно.

— Что же тебя беспокоит?

— Олбан, я не могу открыть тебе всего, что меня угнетает. — Он решил, что ее потянуло на патетику. — Но поверь, у меня сердце не на месте.

— Верю.

— Ты всегда отдаешь себе отчет в своих действиях?

Олбан откинулся на спинку стула. Ну и вопросик, подумал он.

— Ты имеешь в виду — лучше других?

Уин пропустила это мимо ушей.

— Да или нет?

Он подумал, не ответить ли в лоб. К чему этот допрос? Много ли найдется людей, которые честно ответят «да»?

— Уин. — Он положил нож и вилку. — Что ты хочешь услышать?

— В данный момент хочу услышать ответ на свой вопрос.

— Тогда я отвечаю «да». Да, я всегда знаю, что делаю. А ты?

— Речь не обо мне, Олбан.

— Мне кажется, речь идет о твоем отношении ко мне, Уин.

— А мне кажется, речь идет о твоем отношении к работе, к фирме, к семье и собственной жизни.

— Это значительное обобщение.

— Ты когда-нибудь задумывался о своих действиях?

— Уин, что за вопрос? — запротестовал он. — Я же сказал — да. По-моему, я всегда знаю, что делаю. Можно сказать, со школьной скамьи — с тех пор, как засел за учебу, чтобы сдать экзамены. В универе я осознанно выбрал специализацию, а затем стал работать в фирме. По-моему, у меня получалось неплохо. Да и сейчас вроде бы работаю с толком.

— Никогда не предполагала, что ты придешь в фирму, — призналась Уин.

Закончив завтрак, она положила нож и вилку. Неуловимым образом она успела съесть все, что у нее было в тарелке, — кроме помидоров.

— Тем не менее я это сделал, — сказал он.

— Кто бы мог подумать, что ты поступишь на экономический? А когда ты приступил к учебе, мне казалось, ты вот-вот завалишь все курсы и переключишься на что-нибудь более близкое к искусству.

— К искусству?

— Ты ведь пописывал стишки, верно?

— Когда был еще совсем зелен. По-моему, в таком возрасте все через это проходят.

— Так или иначе, ты меня удивил. — Уин промокнула губы краешком накрахмаленной салфетки, ничуть не нарушив безупречный контур губной помады. — Я даже подумала: не пришел ли ты работать в фирму только потому, что это сделала твоя кузина Софи?

Ах ты змея подколодная!

Глядя в сторону, он притворно хмыкнул да еще сделал вид, будто вынужден сдерживать смех, чтобы показать, насколько абсурдно такое предположение. На самом-то деле она попала в точку. Именно по этой причине он ни за что в жизни не признался бы — тем более бабке Уин, — что это правда. Откашлявшись, он расправил плечи и сложил руки на груди.

— Нет, Уин. С ней я порвал несколько раньше, чем решил, как буду строить свою жизнь.

— Вот как? — В ее голосе почему-то не прозвучало вопроса. — Мне казалось, твое чувство было достаточно прочным. Буквально пару лет назад; а это наводит на мысль, что ты хранишь его и по сей день. Если ты готов нести в себе неразделенную любовь двенадцать лет, то почему бы и не на два года дольше?

Олбана привела в бешенство такая уловка: начав с общих рассуждений, Уин перевела разговор совсем в другую плоскость да еще затронула самые больные струны. Вопрос был лишь в том, много ли разнюхала эта старая крыса. Неужели Софи рассказала ей про ту эскападу в Сингапуре? Он открыл этой девушке сердце и признался, что все еще любит ее, что она была и остается для него единственной и так будет всегда — а она потом выболтала это Уин?

Неужели он все испортил тем, что напился? А как иначе: он слишком боялся быть отвергнутым, чтобы признаваться в любви на трезвую голову. Спиртное развязало ему язык, помогло преодолеть извечную британскую сдержанность, которую он умудрился приобрести в своей семье или в школе, а может, впитал с британской водой, с молоком матери и еще бог весть с чем. Алкоголь не имел никакого отношения к чувствам, а лишь давал возможность выразить их словами; сами чувства он носил с собой всегда — и в пьяном угаре, и в трезвом уме, и во сне, и наяву. Просто он не мог себе в этом признаться. Он же не сумасшедший. Хотя, вполне возможно, где-то он переусердствовал и выставил себя убогим желторотым слюнтяем.

Он сумел очень быстро, меньше чем за сутки, элементарным способом отодвинуть тот эпизод на задворки памяти: одурманил себя, не без помощи Филдинга, взрывоопасной смесью из алкоголя и сомнительных наркотиков. Средство оказалось едва ли не слишком действенным: оно затушевало и затуманило тот случай, сделало его трудноразличимым. Произошедшее было настолько созвучно той буре умопомрачения, которая закружила их с Филдингом, что вскоре слилось с горячечной круговертью: реальное, но не до конца, с неверными проблесками подлинных воспоминаний.

Неужели Софи проговорилась бабке? Неужели она проявила такую черствость, неужели так сильно хотела унизить его? А может, он так мало для нее значил, что она даже не подумала, какую обиду, какую постыдную муку причинит ему, если передаст Уин его слова? Говори полуправду. Так легче всего защититься.

— Уин, — начал он с улыбкой, стараясь не сорваться, — Софи всегда будет для меня кое-что значить. Ведь она — моя первая любовь. Детская любовь, если угодно, но в свое время это было сильным чувством.

— Знаю, видела, — ядовито бросила Уин.

Он понял: речь идет о том последнем дне в Лидкомбе, когда Уин с Джеймсом застукали его и Софи в траве. В нем опять вскипело прежнее чувство стыда — и злобы на себя за неспособность от него избавиться. Он сознательно задержал дыхание и мысленно приказал сердцу биться спокойнее. Боже, думал он, это все уже быльем поросло: старая история, ворошить которую, по общему мнению, не стоит.

— Как бы то ни было, — сказал он, выпятил нижнюю губу и откинулся назад, неопределенно разведя руками, прежде чем сложить их на груди, — с тех пор много воды утекло.

— У нас, очевидно, эту тему затрагивать не принято: люди либо ухмыляются, либо хохочут. Но все было сделано ради твоего же блага. — Она слегка откинула голову, будто подначивая его либо ухмыльнуться, либо захохотать. — Я знала это тогда и знаю это сейчас. Ты, должно быть, возненавидел меня, Олбан, это понятно. — И продолжила с холодной улыбкой. — Подозреваю, где-то в глубине души ты все еще ненавидишь меня, Олбан.

«В глубине души? Да прямо кожей. И до мозга костей».

— Что ты, Уин, в самом деле… — начал он.

— Это естественно. Я не дура, Олбан.

«К сожалению».

— Думайте что хотите, но я сделала это для вашей же пользы. Сожалею, если вначале это выглядело бесчеловечным. Джеймс, конечно, перегнул палку. С другой стороны, удалось предотвратить самое худшее.

«Ни фига. Да что ты в этом смыслишь?»

— Чего уж там, это старая история, — сказал он вслух.

Она подняла бровь:

— Можно подумать, история ничего не значит.

— Генри Форд54 считал историю ахинеей.

— Да, но между тем эта реплика также вошла в историю. — Уин слегка повела плечами. — Возможно, он сам не до конца понимал ее смысл. А если так, значит, он идиот. — Олбан изобразил должное удивление. Уин улыбнулась. — Ах, Олбан, я знавала массу богатых и преуспевающих идиотов. Наверное, и тебе такие встречались. Обычно глупость их проявляется, среди прочего, в том, что они сами не понимают, сколь многим обязаны простому везенью.

«Из чего я должен заключить, что ты не глупа».

— История кое-что значит, — согласился он, — но с Софи у меня все кончено.

Он посмотрел ей в глаза и подумал: «Вру. С Софи у меня далеко не кончено. Я ненавижу тебя за то, что ты это понимаешь. За то, что читаешь мои мысли как рекламный плакат, старая ты ведьма. Ты и это сейчас считываешь? Ненавижу тебя. И всегда буду тебя ненавидеть, а ее любить. Считай, для равновесия». Он продумывал это очень тщательно, выговаривая про себя каждое слово, как бы подзадоривая ее прочитать правду у него в глазах или телепатически уловить мысли.

— Ну, что ж. Тогда, возможно, причина в этом, — сказала Уин. — Но я вижу в тебе перемены, Олбан.

— Естественно, мы все стареем. Все меняемся.

— Само собой, — отмахнулась Уин. — Но и помимо этого.

Дьявольщина! Может, не нужно было темнить? Может, лучше всего просто открыться, признать все и сказать, что он и вправду переменился, стал иным, относится ко всему по-другому и уже думает об уходе? Может, следовало бы выложить все начистоту и тут же подать заявление об отставке? Ведь этого все равно не избежать, так почему нужно откладывать на потом?

Да потому, что в этом случае у него бы осталось неистребимое чувство, что Уин загнала его в угол, — вот почему. Он бы всю жизнь считал, что это произошло не по его воле. Нет, он не даст ей одержать верх. Тогда, в Лидкомбе, она приняла решение, она обрекла его на унижение, стыд и бессилие, но во второй раз он этого не допустит. Он намерен был оставить решение за собой и уйти, когда захочет сам.

Пожалуй, околичностей уже хватило.

— Что ж, — сказал он, — сожалею, если дал тебе… — он улыбнулся, — …повод усомниться на мой счет. Я не нарочно.

«И будь довольна, карга, — подумал он, — что получила хоть такое извинение».

На миг Уин словно состарилась. Это продолжалось не долее секунды — с нее будто слетела маска власти, тут же вернувшись на место, так что искусственный имидж снова возобладал: рассчитанный до мелочей, чуткий фасад стал на свое место. Интересно, подумал он, заметила ли Уин, как нечто подобное произошло и с ним, не видит ли такое постоянно и не в этом ли кроется ее непостижимая — и в то же время глубоко практичная — способность так уникально читать людские мысли.

— Извинение принято, — сказала она.

Он указал на два серебряных сосуда:

— Чай? Кофе?


Поступив на экономический, он с самого начала был готов к перемене курса. Для себя он решил, что с родственниками необходимо найти компромисс, чтобы не обмануть возлагавшихся на него надежд. Внешне он будет соответствовать ожиданиям, а потом, когда семья утратит бдительность, перейдет на другую специализацию. Если начать с курса бизнеса, а потом постепенно набирать те предметы, которые его по-настоящему интересуют — английский, историю, да хотя бы искусствоведение, — то хотя бы на начальном этапе это будет выглядеть как проявление доброй воли. Таким образом, родня ничего не заподозрит вплоть до его окончания университета. Это план казался ему действенным и отнюдь не безумным способом приблизиться к одному из важнейших в жизни решений.

На первом курсе он занимался с увлечением и даже пару раз получил приличные оценки за письменные работы — просто благодаря уверенности, что это все ненадолго, и вдруг узнал, что Софи решила перейти на другое отделение и занялась менеджментом. Она решила посвятить себя коммерческой деятельности в семейной фирме, если там будет вакансия.

Боже, подумал он. Не оттого ли она так поступила, что чем-то аналогичным занимается он сам? Нет ли здесь явного и в то же время тайного сигнала? Они не поддерживали связи уже несколько месяцев — с той нежной и упоительной, хотя и печально закончившейся встречи в Сан-Франциско. Он сидел в своей комнате в Бристоле, глядя на сбросивши