Журнал «День и ночь», 2007 № 11–12 (fb2)


Настройки текста:



«ДЕНЬ и НОЧЬ» Литературный журнал для семейного чтения (c) N 11–12 2007 г.

Марина Саввиных Дыхание Времени (о романе Анатолия Чмыхало «Плач о России»)

Читающая публика знает Анатолия Чмыхало как автора серьезной исторической прозы. На протяжении всего своего творческого пути (а это уже более полувека!), писатель подробнейшим образом воссоздавал на страницах повестей и романов самые драматические, переломные моменты жизни Енисейского края — будь то годы гражданской войны («Половодье», «Отложенный выстрел»), или освоение Сибири казачьей вольницей («Дикая кровь», «Опальная земля»). Зоркий глаз, скрупулезность ученого, предельно внимательного к факту, обостренное психологическое чутье художника и прежде позволяли Чмыхало развернуть под неожиданным углом уже определенным образом интерпретированные события и факты — так возникали картины и характеры, в которых действительность далекого прошлого прочитывалась, как минимум, неоднозначно — прославленные герои иной раз открывались читателю в достаточно неприглядных поступках, а заведомые враги оказывались людьми, не лишенными достоинства, человеческих чувств и собственной правоты. В годы единственной и единой для всех — партийной — точки зрения на отечественную и мировую историю так показать Колчака, как это сделал Чмыхало в «Половодье», а позднее — бандита Ивана Соловьева в «Отложенном выстреле», было делом нешуточного риска и требовало от писателя личной отваги. Сегодня, когда позади уже несколько «волн» ошеломляющих разоблачений и реабилитаций, новых возвеличиваний и посрамлений известных исторических персон, те, старые, книги Чмыхало читаются неожиданно свежо — как будто само время, снимая злободневность читательского ожидания, обращает твое внимание к тому, что раньше оставалось в тени, таилось где-то в подтексте (может быть, даже неявно для самого Анатолия Ивановича). Это «что-то» — сознание, мысль, личность автора, поневоле участвующего во всем, чего касается его перо. Каюсь, когда нынче летом я снова перелистывала «Половодье», больше всего меня занимал именно этот «персонаж» — сам Чмыхало, как тот, кто распутывает клубок исторической интриги.

Виной тому — два его последних романа, в которых как раз этот герой выступает на первый план, причем — свободно, во всю мощь своего незаурядного темперамента и — выпестованной десятилетиями жадного чтения, путешествий и встреч — эрудиции. Познакомившись с автором-героем «Ночи без сна» и «Плача о России», совсем по-иному воспринимаешь коллизии, которые он исследовал в своих «старых» книгах.

Оба романа знаменуют переход автора к новой для него форме. Это и мемуары, и эссе, и публицистические очерки, и афоризмы, и стихи — в причудливом, но органичном сплаве. Это вовсе не эклектика. Нет! Мозаикой, которую «выкладывает» здесь Чмыхало, создается картина, целостность которой свидетельствует о присутствии строгого авторского замысла — о работе «композитора», а не просто исполнителя отдельных «пьес».

Романы «Ночь без сна» и «Плач о России» нужно читать один за другим — по сути дела, это единое произведение, которое к тому же не имеет фиксированного конца… его рамка — в принципе разомкнута. Как «рамка» дневника или письма, написанного в надежде на ответ. Веяние времени — писатели сейчас, особенно те, кто «в возрасте», все чаще — почти без обработки — «эксплуатируют» животрепещущий документ: переписку, собственную и чужую, СМС-ки, «кусочки» разговоров в Интернете. Внутренняя жизнь, интимные связи человека, как никогда прежде, — у всех на виду. И — странное дело! — это никого не пугает, мы, словно нарочно, раскрываемся навстречу другим, — такими, как есть, без страха и стыда. Как в «Приглашении на казнь» Набокова, — становимся «прозрачными». Хорошо это или дурно? Как посмотреть… Исписанная бумага, говорят, дороже или дешевле чистой, в зависимости от того, кто ее исписал. Так и здесь: «обнаженность» писателя, его раскрытость «до печенок», оправданы настолько, насколько читатель готов душой присоединиться к нему в сопереживании, стать умнее и опытнее, благодаря его размышлениям и опыту… А ведь в случае с Анатолием Чмыхало речь идет о размышлениях и опыте человека, которому перевалило за 80! Однако, «в здравом уме и твердой памяти», коим, право же, можно позавидовать, Анатолий Иванович разворачивает в последних романах «метаисторическую логику» собственного понимания русского пути на протяжении нескольких столетий, ведет эту линию рукою мастера и оживляет детально выписанными эпизодами, которые читаются, так сказать, «на одном дыхании» (Господи!

Как мы соскучились просто по хорошему литературному языку! Спасибо «старикам-шестидесятникам», без них мы уже, наверное, забыли бы, как пишут и говорят по-русски!). Чего стоят хотя бы легенда о встрече Пушкина с кобзарем Чмыхало, рассказы о В. Ф. Войно-Ясенецком, о Я. Д. Брюхане, о человеке, придумавшем капитана Врунгеля, писателе А. Некрасове!.. Да! Чмыхало здесь не беспристрастен! Да! Со многими его оценками — резкими и даже подчас жестокими! — нелегко согласиться. Читатель последних романов Чмыхало должен быть готов к разговору нелицеприятному, к такой беседе, которую не следовало бы вести, на ночь глядя: вряд ли уснешь! Как я не могла уснуть — до утра переворачивая в уме собственные соображения, приводя аргументы и предвосхищая контраргументы по поводу наиболее острых мест… При этом я все время видела перед собой лицо самого Анатолия Ивановича, с которым знакома более тридцати лет, — нет, я не рискнула бы спорить с ним! Да этого и не требуется! Удивительным образом в своих самых откровенных вещах Чмыхало-писатель умудряется сохранять ту грань, то «чувство рампы», которые опытный художник — видимо, уже совершенно инстинктивно, — никогда не переступает, соблюдая великий закон «условности искусства». «Ночь без сна» и «Плач по России» — не дневники, не записные книжки, а романы, художественные произведения, и писатель отвечает головой за художественную правду, за эстетическое качество созданной им вещи, а никак не за отдельные слова и поступки своего героя! Я готова спорить с героем романа, отдавая должное его смелости, искренности, культуре духа. Что же касается писателя Анатолия Чмыхало, то я, читатель тоже далеко не беспристрастный, искренне благодарна ему за несколько часов живого, напряженного, «катарсического» общения! Хочется, чтобы писатель не оставлял пера, чтобы начатое продолжалось. А поэтому давайте пожелаем ему здоровья и долгих лет!

И новых увлекательных встреч с друзьями-читателями.


г. Красноярск

Анатолий Чмыхало Стихи из романа

Снова к югу летит журавлиная стая.
Над скалистой грядой обезлюдевших гор.
Мы совсем, как чужие, но это бывает,
Когда нас провожает последний костер.
Как дымят на поляне поленья сырые!
А таежная даль бесконечно строга.
Здесь совсем на себя не похожа Россия,
Хоть она и такая тебе дорога.
А что надо сказать, было сказано летом.
В нетерпенье крутом ожидается борт.
Мы опять вороньем разлетимся по свету,
Направляясь в края, где нас кто-нибудь ждет.
И, конечно, друг друга за то не осудим,
Что теперь городской нам приятен уют.
Мы ведь люди, всего-то обычные люди
И напрасно о нас нескладуху поют.
Но однажды сойдет на тебя озаренье,
Сосчитаешь далеких друзей без труда.
И у всех поименно попросишь прощенья,
Что кого-то хоть раз посылал не туда.
* * *
Как-то гости ко мне приходили,
И от них я узнал о том,
Что навеки сложили крылья
Наши мельницы за селом.
Тоже задали мне задачу!
Значит, мельницам тлеть пора.
Так зачем же я горько плачу
И уснуть не могу до утра.
* * *
Голодною степью шел караван
Сквозь годы ужасные эти.
И первым, как водится, брел Иван,
А следом — Ивановы дети.
* * *
Поверьте вовек не забудете вы,
Что вас потрясло когда-то.
Мне в детстве увиделись буйство травы
И ярость степных закатов.
* * *
Не гадайте по ладони,
Уясните наперед:
Без сомненья, не утонет
Тот, кто в воду не войдет.

Анатолий Чмыхало Плач о России (главы из романа)

Святой бродяга

Это что за напасть такая! Испокон веков нет от нищих отбоя. Ходят они то унылой ватагой, то разнокалиберными парами, то нескончаемой чередой, то каждый сам по себе. Истово крестясь, просят ради Христа ломоть хлебушка и вдобавок одежку или обувку, по твоему усмотрению. Как говорится, не хлебом единым…

Коль пожалеешь несчастных, так сунешь им какие-нибудь стоптанные вдрызг опорки или подобную ситу рваную сермягу, а не дрогнет привычное к людской беде твое сердце — не печалься, видно, так тому и быть. И то правда, что всех не обогреешь и всем мил не станешь. И потому не очень расстраивайся, встретив на себе короткий взгляд исподлобья. Бродяги бывают всякие: одних не пощадила матушка — судьба, и они сразу же сникли телом и душой, а потом опустились до положения червей или прочей земной мрази. Другие, которые с фартом, сами бросили судьбе дерзкий вызов, этих не пускай к себе на порог — грабители и душегубы. А вот пожалеть их нелишне, потому как и они — тварь божья. Не для них ли сибиряки завели расхожий обычай — прорезать из сеней маленькое оконце и оставлять в нем на ночь еду для непрошеных гостей? Не случайно же эти оконца зовут ланцовками в честь не раз убегавшего с каторги неисправимого татя Ланцова, царство ему небесное и вечный покой!

Но в прежние времена иногда встречались на Руси и бродяги совершенно другого рода. Обычно их называли странниками. Они никого не убивали и не грабили, а очищались в пути от всякой духовной скверны и молились за отпущение людских грехов. Таких любили в народе, внимательно слушали их наставления, угощали нехитрой крестьянской снедью. Странников божьих вычисляли по их уважительным и благородным манерам. Догадывались, что это когда-то были достаточно обеспеченные люди, презревшие чины и богатство ради служения простому народу. И за их праведные слова и дела некоторые из бродяг впоследствии причислялись к лику святых. Но такое наблюдалось довольно редко, и каждая встреча с благородным бродяжкой становилась настоящим чудом, которое широко разносилось по России, опережая странника на многие сотни верст.

А добрые бродяги всё шли по Руси, добираясь до самых глухих мест. И их зазывали к себе домой, угощали, чем Бог послал, и топили для них баньку. Они не обременяли ничем своих благодетелей, а это главное, потому как забот у крестьян хватает и без божьих людей.

Правда, не все с бродягами начиналось и кончалось благополучно. Случались и смерти на их неблизком и трудном пути. Иной приляжет отдохнуть в избе или на крыльце у тебя, глянь, а он уже и готов. Вот тогда и появляются большие неудобства: надо же хоронить человека, каким бы он ни был. Спасибо хоть за то, что могилку копать придется всей деревне, таков уговор. И поминки не собирать, потому как странник тебе не родня. Часто ведь не знаешь даже его имени и отчества.

Бродяги в России не новость. Старые и молодые, конные и пешие. Пробираются они глухоманью, в стороне от больших дорог, по лесам и болотам. Не хочется им ложиться под розги или плети и возвращаться туда, откуда бежали. Такая уж у них печальная доля. А бабы одинаково плачут над каждым, кто бы он ни был:

— Ой, да что же стряслось с тобою да на чужой-то сторонушке! Ой, да простит Господь все твои грехи!

И стоит над широко распахнутой страною великий плач о заблудших российских душах. Всех жалко. И всем жалко, разве что кроме заматерелых, очерствевших сердцем служилых людей. И то надо понять, что служилые к розыску и поимке бродяг приставлены самим царем. Если что, так с них и весь спрос.

Беглые бродяги обычно идут в одну сторону — на закат солнца. Где-то там их родные места, там и родительские позабытые могилы. А Сибирь для них что? Каторга и злая неволя. И законы тут неписаные, можно сказать, волчьи.

Однако бывает и наоборот. Воры и разбойники бегут в Сибирь от царского сыска. Чем больше их вина, тем дальше за Урал забирается эта людская нечисть. Попробуй потом отыскать ее. Да ни за что на свете!

А тут, на удивление всему православному люду, по каторжному тракту промаршировали в Сибирь пехотные полки, которые должны были свергнуть с престола царя Николая Первого. Император оказался умнее — перехитрил их. Он вроде как показал бунтовщикам, что боится смуты, те приободрились, принялись целоваться по случаю победы. Да не тут-то было! Загрохотали пушки — и многие полегли под картечью. Которые же оказались живы и здоровы, были пожалованы вечной ссылкой.

Так под Ачинском появилось село Тарутино, а под Канском — Бородино. Осели бравые солдатушки на сибирской земле и стали вольными крестьянами. И не нарадуются никак: тут тебе и хлеба вдоволь, и охота с рыбалкой, и опять же богатые дары бескрайней тайги. Первое время была нужда в бабах, а потом и это наладилось, плодиться пошли.

Старожилы рассказывали, что вскоре после пехотных полков тем же путем прошагал на восток человек почтенных лет, высокий, широкоплечий, кроткого нрава. Кто видел его, тот не забудет до конца жизни. На многоводной реке Оби бродягу встретил тамошний перевозчик. Обменялись короткими приветствиями, разговорились. Оказывается, путнику надо на другой берег. Что он оставил там? А ничего, потому как никогда не бывал в этих местах. Куда направляется? А на восток, туда, где всходит солнце.

— Как я тебя перевезу, когда у тебя нет даже ломаного гроша? — спросил его перевозчик.

— А вот над этим подумай, — ответил бродяга. — Здесь я тебе не советчик.

— Да уж что думать? Эх, была — не была! Садись!

Перевозчик признавался потом, что малость струсил. Больно уж проницательны были бродяжьи — навыкат — глаза. Видно, смотрел прямо в душу и мысли читал чужие. Откажи такому, всякое может случиться. С виду он смирен, а что у него на уме, один Бог знает. Как бы там ни было, а перевез.

Отсыпался бродяга на чужом сеновале. А потом незаметно исчез, как провалился сквозь землю. Напрасно бежал. Перевозчикова баба приготовила ему на завтрак тюрю, полную чашку. Оголодал, поди, да так голодным и убрался из села.

Интересовались у соседей, не видели ли чужого. Не видели. Так и пропал без вести человек с пустой торбой. С тайгою шутить нельзя, особенно если ты с ней один на один.

Эту историю я слышал от знакомого пасечника на Чулыме-реке. Была середина лета. Гудели пчелы вокруг. Я глядел в чистое небо и думал о том загадочном бродяге, который мог быть и здесь, где сегодня, заложив руки за голову, лежу я. Воистину неисповедимы пути Господни! Так вот и растворился в зеленых просторах Сибири человек без имени и отчества. Даже не оставил какого-нибудь знака о себе.

А потом, через несколько лет, я неожиданно решил для себя загадку того самого бродяги. По крайней мере, мне хотелось верить в это. Все сходилось: и марш мятежных полков из Питера в далекие, незнаемые места, и непреодолимое желание незнакомца двигаться по их следу.

И вдруг неожиданный случай в поселке Краснореченском, известном в нашем крае спиртным производством. Ну, скажу вам, веселенькое место! Во всем населенном пункте не найдешь трезвого существа. Даже свиньи там похрюкивают с задором, потому как употребляют в пищу одну пивную барду.

Это случилось во времена моей работы в театре. Бригада артистов Ачинска приехала сюда со спектаклем «Франсуаза» по одноименному рассказу Льва Толстого. Сюжет незамысловатый, но острый. В Марсель после многолетнего скитания по морям прибывает французский корабль, матросы которого тут же сходят на берег. Они рассыпаются по тавернам, а затем один из моряков идет в бордель. Там ему предлагают на выбор юных проституток. С одной из них он уединяется в отдельной спальне, и в их разговоре выясняется, что это младшая сестренка матроса.

Может, кого-то и не возьмет за сердце такой оборот событий, но только кого-то, а не сибиряков, да еще когда они находятся в очередном подпитии. Публика бешено аплодировала нам, за наше здоровье пили прямо в зрительном зале поселкового клуба.

А закончился спектакль, мы долго решали, что делать нам дальше. На ночной поезд уже опоздали. Ожидать утреннего прямо на заплеванном полу крохотного вокзальчика станции не хотелось. Заведующий клубом предложил женщинам ночевать в его кабинете, а мужчин забрал к себе домой.

Мы охотно согласились с ним. Кроме его отца, дома не было никого, потому как супруга заведующего находилась в отъезде. Отец, а его звали Михеичем, служил на почте и интересовался театральным искусством. Он был на нашем спектакле, и ему понравилась наша игра. А более всего Михеич говорил об авторе рассказа Льве Толстом. Его давно поражала одна необычная ситуация:

— Подумать только! Писатель никогда не видел Сибири, а все знает про нас. Да он что, колдун?

— О чем это вы? — с недоумением спросил я.

За Михеича ответил завклубом:

— Батя удивляется «Житию Федора Кузьмича». Ведь в этом рассказе описаны наши места. Скупо, но описаны. И путешествие святого обрывается в нашем селе. Даже поразительно как-то.

Я читал этот рассказ. Главный его герой — император Александр Первый, для всех россиян умерший в Таганроге, а в самом деле скрывавшийся от мести масонов под чужим именем в Сибири. Но там упоминается село Зерцалы.

— Оно неподалеку отсюда, — говорил Михеич. — В Зерцалах Государь пробыл не более полугода, а потом сгоношил себе избушку в бору. Так бабка моя рассказывала, а бабке — ее бабка по матери. Если захотите, завтра обыденкой сбегаем в гости к Федору Кузьмичу. То-то рад будет, потому как он позабыт и позаброшен.

Я не спал всю ночь. Я уже верил, что это случилось именно так. Но почему не догадался об этом раньше? Подвела память. Да разве удержишь в голове все, что приходилось читать? Бесспорно, это он, тот самый, который тайком исчез сначала из Таганрога, а потом с сеновала у переправы через Обь.

Мы торопливо шагали по извилистой лесной тропе. Стройные сосны высоко вздымались в чистое небо, а вокруг них зеленели полянки, на которых буйно цвели купальницы, которые в Сибири зовут жарками. Глядя на это море цветов, Михеич несколько раз гордо вскидывал лохматую голову и спрашивал меня:

— Так где же стояла здесь келья Федора Кузьмича?

Я пристально рассматривал каждый метр лежавшего передо мной лесного ковра. Нигде не было даже намека на какие-то приметы давнего жилья. Лес как лес, ветры в художественном беспорядке разбросали сосновые шишки. Под ногами прогибалась и похрустывала подстилка из опавшей хвои, она яро попахивала смолой и грибами.

— Плохой из тебя следопыт, — заключил Михеич и пальцем показал на куртинку лесных цветов. — Вот это и есть святое место. Нигде не встретишь такого множества жарков, как здесь. Бабы их рвут ежегодно, а цветов становится больше и больше. Еще в тридцатых годах, в канун войны, можно было разглядеть прямоугольник основания жилья и крошки древесного угля. Кому мешала келья, не знаю, но ее сожгли. Говорят, приезжали безбожники из Томска.

С грустью простились с чарующим душу лесным великолепием. И уже не стало для меня так важно, был ли это Александр Первый или не утонувший в Неве князь Уваров. Мятежная душа победителя Наполеона все равно не раз прилетала сюда, в наш край, заселенный солдатами известных гвардейских полков. Она прилетала очищаться от смертного греха отцеубийства. Пусть Александр не убивал Павла Первого, но он мог не допустить жестокой расправы масонов со своим императором. Осознание этого мучило Александра многие годы. Заняв без желания российский престол, он в конце концов добровольно ушел от честно полученной славы. А вместо него похоронили простого солдата, чем-то внешне схожего с царем. Когда искавшие погребальное золото большевики в 1921 году вскрыли царский саркофаг, он оказался пустым. Вот тебе, бабушка, и юрьев день!

Еще в мае 1821 года, когда императору стало известно о заговоре масонов, Александр с горечью признался:

— Я разделял иллюзии и заблуждения этих господ, поэтому не мне карать врагов России.

Между тем, запрещение тайных обществ состоялось.

— Хватит! — сказал Александр и подписал рескрипт от 4 августа 1822 года.

Император не боялся за себя. Исполнив главное в жизни дело — разгромив Наполеона, — он мог спокойно умереть от руки масонов, мстивших ему за столь решительный шаг. Царь страшился другого: «вольные каменщики» способны стереть с лица земли русскую государственность. Вот почему он ушел в небытие заурядным странником. А трон завещал своему младшему брату, Николаю. Такая бумага была составлена еще в 1819 году. В отличие от среднего брата, Константина, который был лишен воли теми же масонами, Николай не допустит кровавого российского бунта. В этом можно быть уверенным.

Вечная память тебе, Александр Благословенный! Спи спокойно. Ты сделал всё, что мог и что должен был сделать император православной России.

Младшая дочь

Если бы я не жил в Красноярске, то непременно благоденствовал бы только в Хакасии. И вовсе не потому, что там прошла моя послефронтовая, далеко не беззаботная молодость. И совсем не потому, что там я состоялся, как писатель. И даже не потому, что в Абакане родились мои дети, которых я люблю и которые мне бесконечно дороги: ведь они останутся после меня, как значимая частица моего существа, если не физического, то духовного. А это уже кое-что!

Но потому, что избранная мною Хакасия сама по себе очень уж хороша. В нее влюбляешься с первого взгляда и остаешься верен ей всю свою жизнь. Сколько раз я с грустью и благодарностью думал о ней! И в самых светлых своих снах я бродил по её бесконечным дорогам, заходя в знакомые и незнакомые мне улусы и слушая сказания о её прошлом из уст народных певцов — хайджи. Много раз я встречался с патриархом или, вернее сказать, ханом всех сказителей Хакасии Семеном Прокопьевичем Кадышевым. И по заведенному обычаю, он осторожно, как легкий порыв ветра, обнимал меня высохшей от времени рукой и приветствовал глуховатым старческим голосом:

— Изен, парень! Здравствуй!

Затем снимал со стены свой шестиструнный чатхан и щедро одаривал меня накопленными в течение многих веков бесценными сокровищами хакасского фольклора. И я сразу же невольно оказывался в необыкновенно интереснейшем мире дотоле незнакомых мне жизненных обстоятельств, символов, импровизированных представлений. В мире подлинной, а не надуманной красоты. Сам бог Кудай, надменный и неприступный, кряхтя от старости, охотно сходил к нам в эти счастливые часы. Поджимая по себя свои короткие ноги в богато расшитых ичигах, бог поудобнее устраивался у очага и, затаив дыхание, внимательно слушал народного певца. И ни словом, ни жестом не мешал беснующемуся в юрте шаману. Они хорошо понимали друг друга. Ведь так и должно быть: где добрый бог, там и сопровождающий его шаман — верный пророк и служитель. А иначе кто же будет беседовать с несговорчивыми духами ээзи? Они хитрые, эти самые духи, говорить с кем попало не станут.

Мы с Семеном Прокопьевичем с неподдельным интересом смотрели на снизошедшего к нам бога и сопутствующего ему шамана, пытаясь познать непостижимую связь прошлого с настоящим. В юрте явственно слышались зычные возгласы хакасских богатырей — алыпов, дико ржали разгоряченные боем кони, скрипели колеса кибиток. А где-то за порогом юрты монотонно гудел трактор. Не мы первыми пришли на эту землю, не мы последними оставим её. Но удастся ли нам разгадать скрытую от людей тайну нашего пребывания на белом свете? Зачем мы здесь и кому это нужно?

С незапамятных времен по просторным степям кочевали целые народы и разрозненные дикие племена. В предгорьях Кузнецкого Алатау по вечерам призывно дымились еле приметные костры. А вокруг земля полнилась нетерпеливыми криками чабанов и блеянием библейских овец. И с самого неба на встречных и поперечных лилась рекой арака — молочная водка гостеприимных степняков.

И сегодня, как всегда, на горизонте неприступной стеной стоят воспетые кочевниками синие горы — тасхылы. С них-то и спускаются в долины прозрачные, как хрусталь, потоки. А разве можно забыть зеркальные озера Хакасии, в которые зачарованно смотрится лазурное небо?

Да разве можно не любить эту несравненную красоту! Думаешь о ней и тут же начинаешь понимать сыновнюю оду своей родине, написанную поэтом Михаилом Кильчичаковым:

Хакасия, край мой! Родные просторы!
Вы мне улыбаетесь морем огней.
Широкие степи, высокие горы
Навеки в душе сохранятся моей.
И рада столица тебе возрожденной,
Хакасия — младшая из дочерей.
Красуйся, цвети ты, мой край обновленный,
Согретый заботой Отчизны моей.

Вроде бы всё нормально и желать лучшего не нужно. Подразумевается, что младшая в семье — это и есть самая любимая. Вся забота отдана ей. А как быть со старшей сестренкой? Ей идти на панель, чтобы обеспечить достойную жизнь малолетке? Да, она готова на такую жертву. Но станет ли после всего этого младшая хоть немного уважать старшую, свою единокровную кормилицу? Вот над чем следует задуматься сегодняшним теоретикам вроде бы прогрессивного деления страны по национальному принципу. Время властвования коммунистов ушло, но его традиции остались и развиваются в том же самом направлении. Урок Украины, Грузии, Латвии и других дочерей ничему не научил Россию.

Однако довольно лирики. Нужно сделать хотя бы небольшой экскурс в далеко не простую историю средней Сибири. Когда-то в этих степях, точнее — в Минусинской котловине, располагалось древнее кочевое государство. Жили в нем похожие на нас голубоглазые люди, по — китайски «хакацзы». Далекие предки теперешних венгров, эстонцев, финнов. Но уж никак не современных хакасов. Тут у исследователей получился полный прокол.

Под ударами воинственных соседей угрофинские племена сошли с обжитых мест и отправились далеко на запад. Покинутая ими земля опустела. Прознав о её несметных богатствах, сюда постепенно стали стягиваться монгольские, тюркские, остяцкие рода, которые и образовали своеобразное общежитие под началом енисейских киргизов или минусинских татар, что одно и то же.

Этот конгломерат родов и был присоединен к России. По реформе Сперанского здесь были образованы три степные Думы, которые успешно справлялись со своими несложными задачами. Когда же был создан Советский Союз, большевики щедро разбрасывались нужными и ненужными автономиями. Оно и понятно. Чем больше создавалось субъектов Союза, тем сильнее принижалась роль самой России, как государствообразующей державы. И не случайно черноглазые племена, в поисках объединительного начала, объявили себя «хакацзы», Вот тогда-то и был образован Хакасский национальный округ, а уже в 1930 году разнородная по составу населения земля стала автономной областью. Семь не густо заселенных районов. Руководить-то, по существу, некем.

Вот мы и подошли к главной цели нашего повествования. В конце пятидесятых годов преподаватель одного из хабаровских вузов, экономист некто Топоев, хакас по национальности, обратился в ЦК КПСС с довольно смелым для того времени письмом. Оно касалось как раз общеизвестных издержек хакасской автономии. Приведу некоторые цифры и факты того письма. В Хакасии тогда жило 500 тысяч человек, в том числе приблизительно только 40 тысяч хакасов, то бишь качинцев, сагайцев, бельтыр, койбалов, кызыльцев, чулымских татар и прочая, прочая, прочая. Остальные здешние жители были преимущественно русскими. Только четыре района могли похвастаться живыми хакасами, да и то не понимающими друг друга из-за отсутствия общности языка. По остальным трем районам кочевники только проехали куда-то на своих покрытых войлоком кибитках триста или четыреста лет назад.

Ну, с языком, кажется, хоть как-то, но вышли из положения. Спешно создали свое эсперанто на основе монгольского и тюркского лексиконов с примесью исковерканного русского языка. Труднее было найти хакасов на высокие начальственные должности. На них явно недоставало грамотеев коренной национальности, хотя смело выдвигали недоучек и неисправимых невежд.

Между тем, в Красноярском крае, в который входила Хакасия, было около 50 районов. Думается, что красноярские чиновники с помощью представителей коренных жителей этой территории справились бы с дополнительными семью районами. Зато сколько бы средств высвободилось для повышения уровня жизни тех же хакасов!

Но погоду в стране делала антирусская национальная политика. О возрождении малых народов били во все партийные колокола. Между тем, в улусах этих же хакасов хозяйничали опасные болезни и нищета. Национальная обособленность тут же обернулась своей ужасающей изнанкой. Хакасии активно помогал Красноярск, но этой помощи хватало только на содержание громоздкого руководящего аппарата, но никак не на создание хотя бы относительного благополучия в улусах. Русские специалисты плохо приживались здесь. Все русское находилось не в моде, хотя ко времени топоевского письма с жестоким режимом было вроде как покончено.

На присланную в Москву бумагу следовало прореагировать немедленно и со знанием всех поднятых в ней проблем. И тогда партийные чиновники из ЦК направили это письмо на рассмотрение в столицу области Абакан. Кремль решил прозондировать общественное мнение хакасов, чтобы снять с себя ответственность за возможную корректировку территориального деления в стране. В другое время с Топоева и его сторонников сразу снесли бы головы, а хрущевская оттепель хоть в какой-то степени позволяла если уж не действовать, то хотя бы поговорить об этом. Может, что-то из результатов диспута пригодилось бы в будущем.

Предложения Топоева обсуждали тайком. Каждый из руководящих хакасов боялся брать на себя ответственность за ту или другую позицию. Только один человек честно обрушил свой гнев на автора письма. Это был заведующий отделом пропаганды и агитации обкома партии хакас Семен Добров. До этого он был редактором областной газеты на родном языке. Неглупый, получивший в Москве высшее образование. Скажу откровенно, он не хотел бы видеть русских на хакасской земле. Конечно, не русских — рабочих и крестьян. Эти пусть себе валят лес, добывают руду, растят хлеб. Он недолюбливал русских интеллигентов. Мол, понаехали к нам отовсюду, хотя никто их не звал.

— Хакасией должны править только хакасы, — так Добров заявил композитору Кенелю, а тот случайно проговорился об этом мне. А может быть, и не случайно.

Кенель как бы испытывал меня, на чьей же я стороне. Не подключусь ли в нужное время к процессу освобождения Хакасии от русских? Кенель дружил с Добровым и высказанный им интерес был вполне понятен. Иметь в резерве собкора краевой газеты да еще с украинской фамилией было вовсе нелишне.

— В письме Топоева есть рациональное зерно, — был мой ответ Кенелю. — Нельзя резать по живому, разрывать страну на куски.

Я уже писал об этом композиторе в романе «Ночь без сна». Он француз по происхождению, не хакас же. Настоящее имя его Шарль Луи. Человек не занимался ничем, кроме музыки. И вдруг так круто повернулся лицом к политике. С чего бы это?

Невольно пришла на память недавняя более чем странная кампания, охватившая Хакасию. Именно Кенель подал мысль о создании нового хакасского костюма для женщин. Смешная вроде бы затея. Уж если исторически сложился национальный костюм, то зачем его менять?

— Он похож на примитивное женское платье, какое носили русские. А надо найти что-то яркое, экстравагантное.

И поехали по всему Союзу абаканские модельеры. Что-то взяли у таджиков, что-то у казахов и даже у латышей. Тоже своеобразное эсперанто. Привезли модели, одобрили и сделали заказ швейным мастерским. И по всей области дружно застучали «зингеры», выполняя волю отцов хакасской народности.

Мода на лишь бы не русское в улусах, разумеется, не прижилась. Шикарные образцы чуждых хакасам костюмов были безвозмездно переданы ансамблю танца «Жарки» и самодеятельным коллективам районов.

Кенель и Добров жили в подъездах соседнего дома, мы часто встречались. Говорили о чем-то, а больше слушали записанную композитором народную музыку хакасов. Я приветствовал эти встречи еще и потому, что работал тогда над либретто первой хакасской оперы.

Письмо Топоева обсуждалось долго и обстоятельно. Партийные и советские работники области струсили и решение по нему не было принято. Никто точно не знал, каково отношение к нему в ЦК КПСС. Ответили что-то невнятное. Мол, как решит Москва, так и будет. В козлах отпущения оказался один Семен Добров. Его объявили националистом и сняли с работы.

Уже где-то в девяностых годах он прислал мне письмо в Красноярск: «Что же получается, Анатолий Иванович, я враг, а что сказал Ельцин? Берите суверенитета сколько сможете. Он не только оставил область, но и сделал её республикой».

Да, Хакасия стала республикой. На порядок увеличился штат чиновников, сидящих на дотациях центра. Но кому это нужно? А вдруг да захочется отделиться от России, что тогда? Как говорится, аппетит приходит во время еды.

Я не открою истины, нечто подобное происходит и в других республиках России. За парадом суверенитетов наступил парад националистов. Уже к 2000 году наша страна опять была готова развалиться на части по известному принципу домино.

Вот тут-то мы и подошли к сути начатого разговора. Это нужно загранице, которой совсем ни к чему сильная держава Россия. И делается это открыто и тайно.

И опять плетут свои заговоры масоны, вспоминая при этом заветы моего друга Кенеля. А причем он?

А вот причем. Я читал документы двадцатых годов, рассекреченные чекистами и узнал много интересного. В перевороте 1917 года масоны шли рука об руку с большевиками. У них была одна цель: покончить с православием и с Россией. Создать государство, которым можно будет управлять с помощью кнута. Заметьте, не кнута и пряника, а только кнута.

И они создали его. Кто не с нами, тот против нас — такой лозунг провозгласили большевики. Не все бросились за ними. Кому-то не захотелось быть быдлом. Начались массовые репрессии. Численность народа таяла на глазах. Это не смущало верных ленинцев. Они мечтали о дебильной России. И не только мечтали, а всячески приближали счастливое время безропотного социализма. Пытались скрестить русских баб с обезьянами шимпанзе. Однако обезьяны скоро разобрались в ситуации и поняли, что они не враги своим будущим детям.

Масоны со сдержанным любопытством наблюдали за смелыми экспериментами. Как-никак, а в подавляющем большинстве своем они были интеллигентами. Тогда раздосадованные коммунисты решили с ними порвать. Началось выявление и преследование масонских лож.

Передо мной судебное дело о ложе «Чаша святого Грааля». Рыцарям этого ордена вменялось в обязанность вести антисоветскую пропаганду. Их также учили владеть оружием и приемами рукопашного боя. Магистр ордена француз Гошерон — Де ля Фос упорно добивался субсидий от международного капитала. Над ним ехидно смеялось разочарованное зарубежье. Большевиков нельзя было победить байками о всемирном благоденствии под властью масонов. Да и бойцы были, прямо скажем, никудышние. Художница Марианна Пуаре, артистка Анна Фогт, музыкант Юрий Зандер и еще какие-то малоизвестные поэты и студенты.

Но что это? Я не верю своим глазам. Третьим по значению в ложе был Александр Александрович Кенель, мой абаканский приятель Шарль Луи. Он имел степень «всемерного луча» и пользовался среди «братьев» и «сестер» ордена непререкаемым авторитетом. Вот тебе и безобидное существо с птичьей головкой, терзаемое домработницей Броней!

8 июля 1927 года коллегия ОГПУ приговорила «всемерного луча» к трем годам концлагерей. Вот так он и оказался в Сибири. Свои революционные симфонии сочинял преимущественно за колючей проволокой.

Казалось бы, прошло тридцать лет, пора бы поумнеть и французу. Но он, пусть и не очень активно, но подключался к решению национального вопроса в Хакасии. Как бы он был счастлив, если бы узнал, что его желание отторгнуть хакасов от России почти сбылось! При Борисе Ельцине Хакасия стала республикой и по ней пробежала угрожающая волна национализма.

Бунтовали, как водится, молодые. Старики неопределенно молчали. Они-то понимали, что без России последние хакасы вымрут. Ну, если не за неделю, так за год. На большее их не хватит, потому как здесь не Кавказ — нет ни вина, ни фруктов. А баранина, которую они могут производить, давно съедена. О ней остались только песни да героические сказания.

Ах, эти ненасытные храмовники, рыцари чаши святого Грааля! Убирались бы вы в Пиренеи, где, по слухам, и по сей день находится искомый масонами сосуд, а не творили заговоры в России, которая и без того принесла бесчисленные жертвы на алтарь популярных западных религий! Господи, да когда же кончится эта запрограммированная масонами круговерть!

Потеря своей земли для России будет настоящим потрясением. Конечно, Россия добрая, все стерпит, даже если вывернут ей руки и ноги. Но что будет потом? Нет, нам самой историей определено жить в мире и согласии. Каждому народу развивать свою культуру и свой язык, если он есть, и питать взаимное уважение друг к другу. Это ведь верно, что нет плохих народов, зато есть отщепенцы, сеющие вражду в межнациональных отношениях.

И первым решительным шагом в этом должно стать строительство нашего государства по территориальному принципу. Если мог это сделать Сперанский, почему не совершить этого теперешнему руководству страны? Давно пора. Все мы — дети одной матери России, все равны перед Богом и законом. Вот тогда и заживем действительно по — братски, как сегодня живут люди в других цивилизованных государствах. В качестве примера можно взять Финляндию, где в городе Турку создан шведский университет. Да что там Турку! Президентом Финляндии долгие годы был швед Карл Густав Маннергейм.

А вы твердите: «масоны». Извините, это я так говорю, потому что незачем бы держать у себя на груди тайных заговорщиков. Но ведь Горбачев и Ельцин давно ли стали масонами — знатными рыцарями Мальты? Тоже мне рыцари! Не жилось им под знаменем независимой России. Мирового господства захотелось. Но туда не берут интеллектуальных простаков. И вообще простаков не берут во власть нигде, кроме как у нас, в России. Таков уж наш менталитет, в котором превалируют жалость и сострадание.

Крест на Голгофу

Широкоплечий и могучий, как Илья Муромец на известной картине Васнецова, он сидит, слегка припорошенный неизбывным снегом долгой сибирской зимы, погруженный в большое раздумье о Боге и вечности. На нем мраморное монашеское одеяние: ниспадающая на пьедестал ряса и черный же клобук. На груди у него крест, которым при жизни он не раз благословлял людей, ищущих божьей правды и защиты. Архиерей и профессор медицины, он честно служил своему народу, показывая пример кротости и исключительного терпения. Перенесенных им невзгод и лишений с избытком хватило бы на многие жизни.

Но к иному существованию на земле он не стремился никогда. Еще будучи гимназистом проявил незаурядный талант живописца. Успешно окончил Киевское художественное училище. Посчитал, что этого недостаточно и определился в Петербургскую Академию художеств. Его друзья по искусству откровенно завидовали изящности рисунка, достигаемого им, и пророчили киевлянину всемирную славу.

Может быть, сейчас он и думает о той далекой поре исканий и постижений, разочарований и обретений. Еще на заре прошлого века он весь был в поисках истинной веры. Посылал письма Льву Толстому с просьбами приютить его, как ученика и последователя, в Ясной Поляне. И скоро же, прочитав толстовскую книгу «В чем моя вера», понял, что ему с классиком не по пути.

Душа требовала не абстрактного, а конкретного служения своему многострадальному народу. Из Академии в Киев пошла телеграмма, в которой он сообщал матери, что хочет стать фельдшером или врачом. Мать советовала хорошо подумать над принимаемым решением. В России не так уж много талантливых служителей искусства. По крайней мере, значительно меньше, чем дипломированных жрецов медицины.

Это письмо, к счастью или к несчастью, но запоздало. Решение было уже принято. Итак, напряженная учеба на медицинском факультете Киевского университета. Выпускником его начинающий хирург был направлен чуть ли не на другой конец света, в неведомую Читу.

Маленький, захолустный городок, до отказа набитый служивым людом. Через Читу на войну с японцами беспрерывно шли железнодорожные составы. А навстречу им везли в теплушках тяжело раненых солдат. Госпиталь Красного Креста в Чите едва успевал справляться с этим бесконечным потоком.

Днем и ночью он не отходил от хирургического стола. Извините, что я еще не назвал его имени. Это — Валентин Феликсович Войно — Ясенецкий, известный больше как святитель Лука. Но высокое звание доктора медицинских наук, профессора, и сан архиерея Ташкентского и Туркестанского еще далеко впереди, а пока что оперирование и терпеливое выхаживание больных в Читинском военном госпитале.

Может быть, с высоты своего пьедестала он видит сейчас сестру милосердия Аннушку, ту самую, нежную и ласковую, которую раненые называли «святою сестрой». А почему бы и нет? Она еще не была его невестой, но Валентин сходил от нее с ума. В редкие часы отдыха он приглашал Аннушку прогуляться на Ингоду, быструю и певучую речку, пересекавшую город. В тени берез и тополей молодая пара, взявшись за руки, мечтала о счастье на еще неизведанных землях, где им придется побывать. Только бы поскорее закончилась эта ужасная война!

Валентин неотрывно смотрел на Аннушку и находил в ней сходные с Ингодой черты. Если бы он стал рисовать девушку, то одел бы её в легкое летнее платье, а на её покатых плечах плескались бы волны белой косынки, символа непорочности и душевной красоты.

Но это были всего лишь мечты. Начинающий живописец из Российской Академии художеств сознательно, по зову собственного сердца, поменял высокое искусство на врачевание русских солдат из-под Мукдена и Порт-Артура, и возврата к прошлому уже не могло быть. Божий перст указал ему на этот тернистый путь, чтобы Валентин до конца выпил чашу страданий за судьбу своего народа.

А может, он вспоминал далекий душный Ташкент с его грязными, захламленными улочками и базарами, с истошными криками ишаков и блеянием жертвенных овец у харчевен. Город не столько хлебный, сколько нищий и роковой для молодой семьи Войно — Ясенецких. Любимая жена Анна Васильевна именно здесь тяжело заболела туберкулезом. А Валентина, оклеветанного заведомым проходимцем, арестовали и бросили в темницу. По счастливой случайности чекисты не расстреляли уже знаменитого к тому времени хирурга, хотя он и простился с жизнью.

Были тяжелые дни и ночи выхаживания жены. Но болезнь взяла верх. Анна Васильевна перекрестила детей и мужа. Потом какое-то время она неподвижно лежала с закрытыми глазами и сделала свой последний вздох.

Он считал себя самым несчастным человеком на земле. Но это был только пролог его испытаний. Потом последовали еще три ареста, самые коварные и самые продолжительные по времени. Его пытали бессонницей и побоями. Его обвиняли в шпионаже в пользу Англии, пособничестве контрреволюционным казакам Оренбуржья.

Бутырки, Таганка, пересыльные тюрьмы. Ссылка в Енисейск, в Богучаны, Туруханск. Вторая ссылка — в Архангельск. И третья — снова в Красноярский край, в село Большая Мурта. Он общался с Богом и Бог мудро советовал ему:

— Терпи.

Валентин Феликсович уже не роптал. Он принимал всё как должное. Он смиренно нес свой крест на Голгофу. А чекисты и прочая нечисть торжествовали, что сломили его могучий дух. Они ошибались. Победа осталась не за бесами, а за праведником Войно — Ясенецким. Когда изгнанник возвращался из далекой туруханской ссылки, по пути его встречали тысячи людей. На церквах звонили колокола, возвещая о радостном для народа событии.

И, может быть, ему иногда вспоминается и мимолетная встреча с нами, курсантами военного училища в Красноярске. Она случилась неожиданно для него и для нас на бывшей Благовещенской улице, нареченной при Советах проспектом Ленина. Совсем рядом с памятником святителю Луке, в здании госпиталя, где теперь помещается 10 школа.

Это было в 1942 году. Осень стояла поздняя, но теплая для Сибири. Невыразимо хотелось на Енисей, посмотреть, что за река. Мы учились уже третий месяц, а большинство курсантов не побывали даже на ее берегу. Нас не выпускали за ворота военного городка. Нам внушали, что мы призваны учиться бить врага, а не бродяжничать по Красноярску.

Из рек мы видели только Качу и лишь потому, что строем ходили на полигон, не стрелять из пушек, нет, а копать картошку, посаженную там предыдущим выпуском. Идти было далеко: что-то около тридцати километров в один конец. Усталые от перехода и песен, мы сразу же включались в работу и вкалывали, не разгибая спин. Неплохо бы подкрепиться сырой картошкой, но это строго запрещалось нашими командирами. Они следили за каждым нашим движением, грозясь гауптвахтой и внеочередными нарядами на конюшню. Когда мы окончательно изнемогали, готовые пасть и уже не встать, нам опять-таки внушали:

— Тяжело в учении, легко в бою. Кто это сказал? Александр Васильевич Суворов, вот кто.

Командиры замалчивали, что говорил великий полководец про солдатскую еду. А он наверняка заботился о питании войска. Какие же будут в нем вояки, если морить их голодом? Да вовсе никакие. С ними не только не возьмешь Измаил, но отдашь и свою землю.

Так рассуждали мы про себя. Так оно и было на самом деле. Но служба есть служба. Думай, что угодно, но выполняй строгие командирские приказы.

Однажды, когда наступил день нашего возвращения с полигона, мы почувствовали себя почти на вершине счастья. Еще бы! Пусть прошагаем в строю тридцать километров, но нас ожидает спокойный сон на своих койках, а не на картофельной ботве посреди поля.

Но не тут-то было. Едва мы поздно вечером оказались в военном городке, поступила команда перемотать портянки и продолжать марш в город. Мы, черные, как черти, должны помыться в городской баньке, а она не близко — километрах в шести — семи, не меньше. И снова четкий шаг и бодрая строевая песня:

Артиллеристы, Сталин дал приказ!
Артиллеристы, зовет Отчизна нас!
Из многих тысяч батарей
За слезы наших матерей,
За нашу Родину огонь, огонь!

Держась друг за друга, брели в кромешной темени вдоль колючей проволоки аэропорта, мимо недостроенного корпуса больницы и кладбищ, а их целых три — мусульманское, еврейское, православное. Невольно приходила в голову кощунственная мысль: покойникам-то хорошо. Лежат себе, отдыхают.

Как мы добрались до бани, одному Богу известно. Намылились, наспех помылись холодной водой — и спать! Здесь же, сидя на мокрых лавках. Какая же это ни с чем не сравнимая благодать! И уже сквозь сон донеслось грозное:

— Атставить! Одеваться и строиться — шагом марш!

С трудом вытянулись в колонну и пошли. Но почему не в сторону военного городка? Наш взводный, очевидно, всё перепутал. Отовсюду сыпался на него один и тот же вопрос:

— Куда это мы?

Оказывается, в военный госпиталь, на рентген. В санчасти училища сломался рентгеновский аппарат, а посмотреть, что у нас внутри, врачам обязательно нужно. Не понимаем, зачем? Так уж заведено, хотя никто не помнит случая, чтобы кого-то не послали на фронт по болезни. Стрелять может, вот и всё. Война и есть война.

А немцы уже дошли до Волги. Мы знали, именно там решается судьба России. Поскорей бы на передовую. Уж мы-то покажем себя!

Теперь же просто хотелось забыться в глубоком сне. И едва мы втянулись в коридор госпиталя, все свалились на пол, как подкошенные. Ни разговоров, ни возни, только сопение. И эти звуки время от времени исчезали мгновенно, словно их не было никогда.

Вызывали в кабинет по одному. Взводный тормошил кого-то и уводил к рентгенологу. Каждый раз громко хлопала дверь кабинета, но спящие не слышали этого.

И вдруг мои глаза открылись сами собой. Мелькнула мысль, что настала моя очередь. Но нет. В каком-то метре от меня я увидел двух служителей церкви в черных рясах и высоких клобуках. Они с трудом пробирались через распластанные на полу тела. Вслед им поднимались стриженые наголо головы курсантов. Интересно же взглянуть на тех, кто их побеспокоил. Однако, что монахи делают в госпитале да еще в ночное время?

Я не верил в реальность происходящего. Мне пригрезилось это во сне и теперь перешло в явь. Но почему монахи? В родном селе пусть редко, но я бывал в церкви. Глазел на отсвечивающие золотом иконы и слушал поющих на клиросе односельчан. Но сельский попик был в ризе, сверкающей замысловатым шитьем. А у этих совсем иная одежда.

Первым шел высокий и грузный старик с окладистой бородой. Он остановился и внимательным взглядом все понимающих глаз обвел забитый телами коридор, Затем, вознеся правой рукой нагрудный крест, осенил им нашу многочисленную компанию:

— Да будет с вами Господь! Да воссияет над вами покров благодатной Богородицы! Идите на врага без страха и возвращайтесь домой. Мы станем вас ждать.

В его словах было столько доброты и нежности! Особенно трогали последние сказанные им слова. Не «За Родину и за Сталина», как говорилось тогда в подобных случаях, а просто и проникновенно:

— Мы станем вас ждать!

Словно зачарованные, курсанты выслушали наказ святого отца. В душе что-то повернулось и возвысилось. Это была наша вера в жизнь и в скорую победу. И мои губы прошептали в ответ:

— Мы вернемся.

Курсанты просыпались и непонимающе смотрели в спины уходящих монахов. Тогда у всех были на памяти броские антирелигиозные лозунги. Еще никто не позабыл о скандальных разоблачениях православия Союзом Воинствующих Безбожников.

Эти двое не на шутку заинтересовали меня. И через несколько дней я выкроил время заскочить в медсанчасть училища. Я спросил первого же попавшегося врача:

— Скажите, а что делают в госпитале монахи?

— Тебе повезло, товарищ курсант. Ты видел великого человека. Тебя благословил на подвиг архиерей и профессор Лука, а во миру Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий. А второй монах — его ассистент.

Встреча в военном госпитале Красноярска перевернула все мои представления о религии. Я понял, что правда и справедливость с Лукой, а никак не с теми, кто убивал православие, как духовную часть российской государственности. Я вернулся с фронта, когда за книгу «Очерки гнойной хирургии» ученому и богослову Луке была присуждена сталинская премия I степени.

Существует легенда о встрече Луки со Сталиным. Между ними якобы шел примечательный разговор о духовности. Это неправда. Встречи не было. Она не нужна была Сталину и тем более ученому и богослову. Но разговор подобного рода состоялся, только с военным хирургом высокого звания. Генерал спросил у Луки:

— Вы оперировали тысячи людей. Так видели ли вы хоть одну душу?

— А вы видели совесть? — вопросом на вопрос ответил Валентин Феликсович.

В 1995 году архиерей Лука был канонизирован, как святой Православной Церкви. А автором памятника ему в Красноярске стал замечательный скульптор Борис Мусат.

Совесть

Брюхань был на редкость неподкупным человеком. Один такой экземпляр почти на всё наше село. За это его считали оригиналом, чуть ли не помешанным в уме. Кругом люди как люди, а он — даже не поймешь кто. Да еще ладно, когда бы ввязывался в спор с простонародьем, а то ведь закусит удила и бульдозером наезжает на начальство. А какой власти понравится её унижение?

Партийная ячейка не раз уговаривала его:

— Ведь ты же, Яков Давыдович, красный партизан. Отца у тебя прикончили белые. Чего тебе надо еще?

Сельские большевики предусмотрительно не звали его в свои сплоченные ряды. Боялись, что от ячейки останутся одни клочья. Впрочем, и он не стремился туда. В конце концов, ему прощали все его диковатые выходки. Побранят, воспитают, а он опять за свое. Да и как его возьмешь голыми руками, когда он не страшился самого Господа Бога. Между прочим, те же большевики, хоть и боролись с религией, но посматривали на небо с опаской: а вдруг он там, наш вседержитель и повелитель. Тогда придется худо не только тебе одному, а и детям твоим, и внукам.

Брюхань резал в глаза ничем не прикрытую правду, ту самую, которая постепенно, день за днем, сжигала его бунтарскую сущность. Больше всего он не терпел предательства. Только тем и существовал этот не похожий на других человек. Сухой, горбоносый, с прищуром острых, как бритва, глаз, которые враз становились стальными, когда на него находила какая-то блажь. А что? Другие смотрятся веселее, если их дергают за яйца? Вряд ли!

Но чтобы о нем судить без предвзятости, надо было послушать самого Брюханя. Он раскрывался сразу, в нескольких первых же своих фразах.

— У-лю-лю, яка ты тварина! — подчеркнуто удивлялся он.

А там что хочешь, то и думай о красном партизане Брюхане. Вспомнит он тебе и то, что было, и то, чего не было и никогда не будет. Тогда лучше отойти от него. Он выговорится и онемеет, и станет молчать до той поры, пока не подвернется ему кто-то другой. А других набиралось немного: кому хочется срама на свою голову?

Так он и жил, отгородившись от людей невидимой стеной. В полном одиночестве, хотя у него была жена и еще две дочери. Со старшей я учился в одном классе, а младшая, Нина, со временем стала женой Леньки.

Но нельзя же всех презирать и ненавидеть. Кого-то он все-таки любил или хотя бы терпел? Да, в селе были и такие. Беспокойное сердце его всегда было на стороне униженных и оскорбленных. Потому он и оказался в красных партизанах, что поверил в очень уж радужные сказки большевиков о всеобщем благоденствии и справедливости. Потом понял обман, да было уже поздно.

Признаюсь, я уважал Якова Давыдовича. Он тоже относился ко мне с пониманием. Чего же тут не понять? Отец мой отказался раскулачивать мужиков и скрылся от новой власти. У нашей семьи забрали в колхоз скотину, а никого из нас не считали членом колхоза. Вот тут и живи, как хочешь.

— Когда вырастешь, Толя, не делай столько дуростей, сколько наделал их я, — грустно говорил он, запуская мне в волосы свою костлявую, жесткую руку.

Рассказывали, что жалостливым он стал, когда милиционеры убили его отца. Вгорячах мстил всем без разбора. От него доставалось и белым, и красным. Даже бывшему балтийскому матросу Анисиму Копаню, который в семнадцатом взбаламутил округу. Сначала повстанцев было пятеро на всё Вострово. Они вступили в бой с волостной милицией. Иногда побеждали, но чаще давали стрекача в Касмалинский бор, там их было не сыскать никому.

Однако зима спутала им все карты. Надо было спасаться от морозов, найти себе безопасное тепло. И они пошли в предгорья Алтая, где в одной из деревушек нанялись батраками к богатым крестьянам.

А события в Сибири развивались стремительно. После Керенского установилась власть Омского областного правительства во главе с премьером Вологодским, а потом и с адмиралом Колчаком. Между большевистской Москвой и Омском пролегла линия фронта. Колчаку не хватало солдат, и он объявил мобилизацию нескольких молодых возрастов.

Однако уставшие от первой мировой войны сибиряки неохотно шли в армию. Началось массовое дезертирство, а за ним не могли не последовать репрессии властей.

По Алтаю уже прошла слава о бунте востровских кустарей, как называли прятавшуюся по кустам пятерку. К повстанцам стали стекаться дезертиры со всех сторон. Небольшой отряд вскоре превратился в партизанскую армию под командованием нашего селянина Ефима Мамонтова, бывшего унтер — офицера, связиста. Почему не Копаня? Так уж рассудили мужики. У Копаня не было командирского звания, он служил простым матросом. Ему определили место главного агитатора. А про Брюханя позабыли. Мол, после потери отца стал он непредсказуемым. Может убить любого и любого помиловать. Кому он такой нужен?

И востровцам в голову не приходило, что он уже стал негласным судьей у повстанцев, их совестью. Таким и остался до конца своих дней. Когда в начале тридцатых в Сибири разразился голод, бывшие красные партизаны стали тайком выращивать хлеб для себя в лесу, на удаленных от Вострова еланях. Однажды в осенний день Брюхань заглянул к нам во двор. В дом не пошел, а сел на крыльцо и подозвал меня. Ласково обнял за плечи:

— Как живешь, Толя? Что-то исхудал шибко. Кожа да кости.

— Живу хорошо, — бодро ответил я.

— Сусликов ловишь, тарбаганов?

— А как же?

— Ну лови, лови… Бабка тебе мясные супы варит?

Я утвердительно качнул головой. Хотел сказать Якову Давыдовичу, что Ксения Ефремовна брезгует есть суслятину да тарбаганину. Готовит мне мясо в отдельном котелке, который называет поганым, а ничего — ем. Вкусно, даже очень. Но почему-то я промолчал. Наверное, понял, что гость пришел по более важному делу, чем уточнить мое тогдашнее меню. Так оно и оказалось. Брюхань предупреждающе погрозил пальцем:

— Что увидишь и что услышишь, никому ни слова. Понял?

— Как не понять.

— Тогда зови бабку, — понизив голос, сказал он.

Брюхань уведомил Ксению Ефремовну, мать двух партизан, что нашей семье выделены два мешка пшеницы. Их надо забрать на мельнице. Хочешь — смелешь, хочешь — так съешь.

— Истолку в ступке, — благодарно раскланялась бабка.

— Это уж твое дело.

Ночью мы были на мельнице. Брюхань помог нам уложить мешки на ручную тележку и, счастливые, мы вернулись домой. Никто нам не повстречался, никто нас не заметил.

Прошло уже семьдесят с лишним лет, а я до мелочей помню этот случай, как будто он был вчера. Из дробленой пшеницы мы всю зиму варили каши, что и помогло нам выжить.

Вот такой он был, Яков Давыдович. Без сомнения, именно Брюхань внес нашу фамилию в тот секретный список. И его не смел не поддержать Копань. И вот почему.

Где-то в середине пятидесятых годов прошлого века у меня родился замысел первого моего романа «Половодье». Собирая необходимый фактический материал, я оказался в селе Вострово. Со времени отъезда нашей семьи прошло двадцать лет, да еще каких! Одна война чего стоила! Многие мои сверстники погибли на фронтах Великой Отечественной войны, многие уехали из села, но многие и приехали сюда. Места у нас, по самым скромным меркам, просто удивительные. Кто не знает хлебную Кулунду! А она начинается у Касмалинского бора, прямо с нашей улицы. Летом сюда прилетают теплые ветры из Казахстана и Туркмении. Здесь же зарождаются дождевые тучи. Дождя хватает на всю Сибирь. Мы не жадные — бери сколько хочешь.

Хожу по селу, гляжу направо и налево, ищу знакомых. Девушка загоняет во двор гусей, спрашиваю, где найти Брюханя. Был у него дома, но на двери замок.

— Нинка в магазин ушла с сынишкой. Я видела их только что. А Брюхань на своем рабочем месте. Он завсегда там. Чаще всего там и спит.

Направляюсь к проходной машинного парка совхоза. Здесь резиденция Якова Давыдовича. На столике неубранная посуда, топчан с постеленной на нем фуфайкой. На стене вырезанный из газеты портрет Сталина — культ личности вождя еще не развенчан. Брюхань перехватил мой удивленный взгляд и шутливо объяснил создавшуюся ситуацию:

— Я разговариваю с этим злодеем. Выясняем, что нам обещали и что получили от него.

Брюхань тачал сапог. Мгновение — и сапог уже под топчаном, а я в цепких объятьях Якова Давыдовича. Подвел меня к маленькому оконцу и пристально заглянул в лицо:

— Желтый, как китаец. Много куришь?

— Да уж курю.

Между нами завязался деловой разговор. Он вспомнил дни блужданий по селам той самой пятерки кустарей. Стычки с милицией Временного правительства и омских правителей. Беспредел партизанских налетов на ярмарки и кулацкие дворы. Расстрелы без суда и следствия.

С той поры прошло немало лет, было время подумать. К какому же выводу пришел дорогой мой Яков Давыдович?

— Вывод такой, что мы — не герои, а бандиты. Другого ничего тебе не скажу.

Откуда-то из-под топчана он достал бутылку с бурой вонючей жидкостью. Это даже не самогон, а смесь браги с каким-то лекарством на спирту. От этого можно загнуться, но мы смело выпили за нашу встречу. Он захмелел сразу, ему много не надо, чтобы свекольным стало его лицо в глубоких морщинах и еще более заострился горбатый нос. И когда он распустил свои перья, как бойцовый петух, я услышал ответ на вопрос, над которым думал все время.

Кончилась гражданская война в Сибири. Хорошо было воевать с Колчаком. Против одного колчаковского батальона сражалась целая армия. Партизаны дрались и побеждали.

Но праздновали победу не они, а комиссары регулярного российского войска, которое пришло сюда на все готовое. Партизан распустили по домам, а из добровольцев сформировали Первую сибирскую бригаду, которую тут же отправили на войну с Врангелем. Во главе соединения был народный герой Ефим Мамонтов.

Родное село ждало Ефима с победой. Надеялись, что ему за большие заслуги вручат орден Боевого Красного знамени и тогда уж непременно назначат на высокую должность в Барнауле. Это нелишне, когда во власти окажется свой человек. А Ефим — мужик добрый, порядочный. Он не даст односельчан в обиду.

Ничего подобного не случилось. Оказывается, необученная и плохо вооруженная сибирская бригада была поставлена на главное направление, против Дроздовского офицерского полка. А кто в России не слышал тогда о мужестве дроздовцев, составлявших самое боеспособное ядро белой армии! Они не прятались от вражеских пуль и очертя голову бросались в смертельные атаки.

Надо заметить, что сибиряки тоже не подарок дроздовцам: отважно шли на прорыв вражеских укреплений. Не отступили ни на шаг и всей красной бригадой полегли в гнилой воде Сиваша. А уже по их трупам, как по надежному мосту, ворвались в Крым другие военные части.

Мамонтов оказался не у дел. Вместе со своим штабом, в поисках далеко отставших тылов бригады метался по незнакомому Приазовью, где и был пленен махновцами. Батька, как известно, воевал не только против белых. Он был анархистом — и этим сказано всё.

Для Мамонтова наступили не лучшие дни. Его допрашивали с пристрастием, не раз выводили на расстрел. И всё-таки ему удалось бежать. Он нашел штаб главкома красных войск товарища Фрунзе. Но командной должности ему уже не доверили. Как говорится, рылом не вышел.

Фрунзе назвал виновником гибели сибиряков комбрига Мамонтова. Его намеревались отдать под трибунал, но смилостивились — отпустили домой. Вались-ка ты, хреновый командир, в свою вшивую Сибирь и не высовывайся там никогда.

Горькая обида терзала распаленное сердце Мамонтова. Может, где и сказал что-нибудь неугодное новой власти. Но чекисты — уже тут как тут. Арест, допросы в Омской ЧК. Нервные срывы и тиф.

С тяжелым чувством вернулся в Вострово партизанский вожак. Собрал верных людей на Кукуе, заозерной окраине села, и выложил всё начистоту. Долго сидели они за столом и всё думали, как быть дальше.

— Юхим горячился. Я, говорит, подниму всю Сибирь против насилия над людьми. Понятное дело, пьяный, — вспоминал Брюхань. — Этого делать нельзя, возражал Юхиму Копань. Они чуть не переругались. И даже передрались бы, если бы Копань не покинул компанию.

На следующий день Мамонтов уехал в Барнаул. И через какое-то время до Вострово дошел слух, что его убили кулаки. Случилось это во Власихе, есть такое село под Барнаулом.

Люди судачили о причинах убийства. Мол, никого командир не срамил и не обижал и вот те на! Потом состоялся суд над власихинскими мужиками, им отвалили на всю катушку. И только один Брюхань догадался, чьих рук это паскудное дело. Его совершили всё те же чекисты. А им настучали на Мамонтова его завистники и откровенные враги.

Но не пойманный — не вор. Правда, были у Брюханя кое-какие подозрения и на этот счет, но он их тут же отметал. Разговор между Мамонтовым и Копанем просочился за пределы Кукуя и оказался роковым для главкома.

Как говорится, каждому свое. А Копань вскоре стал краснознаменцем, был делегатом двух партийных съездов в Москве, где его избрали в ЦКК — центральную контрольную комиссию.

О разговоре на Кукуе Брюхань не упоминал почти до самой своей смерти. Совесть не позволяла ему предавать партизанского командира. Но Мамонтов именно тогда утвердился в своей правоте.

Яков Давыдович первым откликнулся на вышедший в свет мой роман о Мамонтове и его сподвижниках — «Половодье». «Толя, горжусь тобою до помарки штанов» — писал он. В этой фразе весь Брюхань, мой земляк и мой старший товарищ. Человек с большой буквы.

Спутники

Вот пишу я эту книгу и передо мной встают мои товарищи по перу. Большинства из них давно уж нет в живых, а они будоражат воспоминания, заставляют снова и снова переживать прошлые радости и печали. А для меня это нелегко, я ведь тоже не тот, каким был когда-то, и жизнь не та. И некому поплакаться в жилетку о творческих и многих иных проблемах. А сердце щемит от острой, невыносимой боли и я то и дело откладываю работу на неопределенный срок, как будто у меня в запасе еще целые десятилетия безбедного существования на грешной земле. Так хочу излечиться от недуга, имя которому ожидание небытия.

И нет ничего удивительного в том, что вызванные воображением образы моих спутников по жизни толпятся вокруг меня, напоминая, что они думали точно так, но судьбы их распорядились по другому. Значит, надо торопиться высказать то, что камнем повисло на душе и не дает покоя ни ночью, ни днем. Наивно было бы думать, что сейчас я разверну перед читателями полную картину событий прожитой мною эпохи. Нет, это будут маленькие фрагменты разрозненных фактов, из которых трудно составить общее представление о тех, кого я знал, с кем дружил, кому доверял и кто оставил глубокие зарубки на моем сердце. Компания набирается не очень большая, но довольно разнообразная по литературным привязанностям, по стилю, по взглядам на жизнь. Иной спутник и вовсе не классик, а для меня он больше Шекспира или кого там еще? К Шекспиру можно смело добавить Сервантеса, Гёте и, конечно же, Пушкина. Александр Сергеевич был и остается этаким пронырой, вот и хотел бы умолчать о нем, да никак нельзя, ибо сей пиит — часть тебя самого, причем самая лучшая часть. Он всегда тут как тут и всегда кстати.

Так с кого же начать мое повествование, о ком я не писал в «Ночи без сна»? Начну, пожалуй, с самого известного из них. Его книгой мы зачитывались в детстве. Вроде и нет в ней ничего особенного, так себе, вариации из приключений Мюнхгаузена. Не более. Но не скажите, что он, то бишь мой спутник Андрей Некрасов, обыкновенный литературный простачок. Он знал, что делал, ибо по натуре своей Некрасов — маг и колдун. Над чем-то смеешься, над чем-то грустишь, а книжка страница за страницей входит в твое сознание. Тебе жить с ней не один год, а до последнего твоего вздоха. Вот какая штука.

А написал Андрей Сергеевич всего-то небольшую книжечку для детей «Приключения капитана Врунгеля». Мы мечтали о дальних странствиях. О затерявшихся в океанах островах. И нас не могло не очаровать откровенное вранье капитана яхты «Беда». Чем больше врал этот выдуманный писателем морской волк, тем мы охотнее и безотчетнее верили ему. Да разве одно это не является колдовством!?

И вот автор даже не вошел, а ворвался в мою жизнь, и я сразу понял, кто он и откуда. Ба, да это давний мой друг, иначе его не назовешь. Правда, я представлял его китом, тюленем, белым медведем, но никак не хромым на обе ноги, скорее крабом, чем могучим повелителем северных морей. Да и сам он с трудом верил в себя. Скромен до безобразия, отважен, как викинг, суров, как северная природа, и мягок, как пластилин, из которого можно лепить самые удивительные игрушки.

Вот мы и подошли вплотную к проблеме соотношения литературы и жизни. Такова она и есть. Это скорее досужая выдумка доброго человека, чем достоверное описание действительности.

— Мы верным курсом идем в твою страну, — сказал я Некрасову, имея в виду Северный Ледовитый океан.

Он клюнул своим могучим носом в заливистом хохоте. Мол, знаю всё: вас здесь много, а я один — капитан Врунгель.

Услышали матросы нашего теплохода, стали разглядывать писателя, потому как он им — родной брат по морской стихии. А он и не брат вовсе и вообще никакой не родич. И книга написана больше не по каким-то собственным впечатлениям, а рождена тоской москвича по широкому простору морей.

На творческих встречах с читателями Андрей Некрасов рассказывал байки из ученых фолиантов Брема, из воспоминаний Папанина и Нансена. Врет ведь как сивый мерин, но и Врунгель врал уже не одному поколению пацанов и еще будет врать. Вот какой он кудесник, писатель Некрасов. А я его знаю, я с ним съел положенный пуд соли, а если и несколько меньше, то и мне позволительно хоть раз с головой уйти в сказочное плавание, которого не было и не будет. Так завидуйте и мне, дорогие друзья.

А мне и так завидовали пассажиры нашего теплохода «Латвия». Они сплошь писатели с запада России. Они смотрели в хрустальные воды Енисея и думали о том, что я хорошо устроился на земле. А мимо тянулись живописные берега таежного царства, которому нет конца и края.

Мы плыли в Дудинку на Дни белорусской литературы. На борту корабля не только белорусы, но и москвичи. Большинство из нашей теплой компании увидит Крайний север впервые. Увидит и запомнит навсегда, а вместе с нетронутой природой запомнят и автора детской книжки, разбудившего наше необузданное воображение.

Участники Дней горохом рассыпались по палубам «Латвии». Пойди, собери в кучу эти многочисленные шарики! Глянь, а они, словно ртуть, собирались сами, когда где-то на крутом повороте реки теплоход давал протяжный гудок. Что там случилось? Кого он зовет, наш испытанный в штормах корабль? Разумеется, штормов на Енисее не было, это всего лишь литература, написанная крабами типа нашего общего знакомого Андрея Некрасова.

Все равно горох людских голов быстро скатился с кормы на нос теплохода. А вода под килем угрожающе забурлила, намереваясь посадить нашу «Латвию» на мель. И хотя настоящий капитан нашего судна — никак не Врунгель — пытался успокоить пассажиров, эта ватага сжималась, как пружина, чтобы распрямиться в обратном направлении.

— Ничего с вами не станет! — кричал, высовываясь из рубки, капитан — Мелей здесь нет, да и посудина устойчивее, чем у Врунгеля.

Так что же получается? До самой Дудинки нам плыть под знаком морского волка, выдуманного писателем? А почему бы нет?

Вот каков он был, властитель наших дум и мой друг Андрей! Не всё так просто, когда на теплоходе в составе нашей бригады плыли несколько уже не молодых женщин. Случись какая беда, что станется с ними? Да они же топором пойдут ко дну, все до последней!

Ничего подобного! У них был свой испытанный защитник и имя ему — Лев Иванович Ошанин. Заметьте, не какая-нибудь другая живность! Правда, у нашего Льва, как и у Андрея, в руке трость, без неё он не сделал бы и шага. Утешали себя мыслью, что три ноги лучше, чем две. И уже представляли, как рассекает могучие волны сибирской реки славный поэт и дамский угодник, один из последних представителей дворянства в России. Мы бросили ему спасательные круги, а он, разгребая Енисей знаменитой тростью, плыл к одинокой избушке бакенщика. А слева и справа от него тянулись цепочки спасенных поэтом дев.

Ша! Жалко, что ничего подобного не было в нашей скучнейшей действительности. Поскалили зубы и хватит! Официантка из ресторана, в белом фартучке и с белой же наколкой поверх головы, пригласила нас на обед. Для большего эффекта в радиорубке включилась бравурная музыка. Она подхватила всю нашу компанию и, как Стенька Разин княжну, бросила её в распахнутые двери ресторанного зала.

Диву даешься, как мало нужно писателям, чтобы сдвинуть их к накрытым столам, за которыми уже сидели мастодонты советской литературы! За нашим столом поигрывал ложкой Павел Филиппович Нилин, автор прекрасных повестей, среди которых особенно любимы читателями «Ненависть» и «Испытательный срок». На пронзительные выкрики официантки он справедливо ответил:

— Вы зовете нас кушать, так это неправильно. Надо говорить: не кушать, а есть. Кушать говорят только детям.

В общем шуме официантка не услышала Нилина. Ей по фигу, что сказано правильно, а что нет. Но Павел Филиппович продолжал доставать жрицу борщей и пирожков с капустой:

— Вы слышите меня? Есть, а не кушать!

— Ничего не слышу! — в отчаянии завизжала официантка. Ей ни за что не перекричать наш легион, взволнованный предстоящим обедом и справедливым, но слишком резким замечанием, сделанным Нилиным. Впрочем, писатели знают, что он способен и не на такое. Павел Филиппович не дипломат, он скажет то, что думает, поэтому старались не связываться с ним, чтобы не испортить настроение себе и другим.

В это время в зале появился секретарь Союза писателей России Сергей Сартаков. Он здесь самый главный. Мягкий в обращении с людьми, Сартаков прошествовал на самую середину зала и попытался навести порядок. Но желаемая тишина наступила не сразу. Он приветно засмеялся, поглядывая по сторонам, а когда зал смолк, присутствующие на обеде услышали грубоватый голос Нилина:

— Сергей Венедиктович! Я знаю, на кого вы похожи!

Невысокий, круглый с явственно обозначившимся брюшком, Сартаков заискивающе смотрел на Нилина. Секретарь Союза знал, что от этого гуся можно ожидать всего, что угодно. И короткими шажками приблизился к Павлу Филипповичу, поигрывая глазками:

— На кого же я похож?

— На детородный член. У вас и головка в шерсти, и лысина.

Корректный, воспитанный Сартаков растерялся и не нашел ничего лучшего, чем мило улыбнуться обидчику. Затем направился к двери, а Нилин задиристо пустил ему вдогонку:

— Нет, я серьезно говорю, Сергей Венедиктович!

Неизвестно, как бы развивались события дальше, если бы в дверях не появился окруженный пестрым бабьем Ошанин. Он с ходу обнял Сартакова и пригласил к себе за стол. А тут уж официантки и повара стали разносить по залу горячую уху.

— Зачем вы так, Павел Филиппович? — спросил я после некоторой паузы. Мне было откровенно жаль в общем-то хорошего человека. Ну, не крупный он писатель, не Достоевский и даже не Хемингуэй, но что-то пишет. Значит, это кому-то нужно.

— Как сказать! — оборвал Нилин мои альтруистские размышления. — Ведь идет игра по правилам, установленным самими чиновниками от литературы. Они, и только они, знают, что нужно и что не нужно для советского человека. Внешне такой милый да податливый, а внутри его сидит зверь. Вот такие, как твой и мой земляк Сартаков, и ведут нас в тупик. Так нужно ли нам жалеть их высокоблагородий? Подумай над тем, что слышишь.

Эти его слова прозвучали, как приговор всей нашей литературе. В советском государстве писателя ценят не по его таланту, а по тому, как высоко он стоит на построенной чиновниками иерархической лестнице. В оценках произведений существуют двойные и тройные стандарты. Вот и карабкается вверх всякая шушера. Пишутся лживые рецензии. Выдаются ордена и медали. Неусыпно трудится цензура. Идет процесс разрушения основ национальной культуры. Кому это нужно?

Нилин прочитал мои мысли и тут же заметил:

— На гениев претендуют только члены ЦК. Талантами называются их шестерки.

К нам стремительно подошел Лев Ошанин. Через массивные очки мгновенно оглядел зал и наклонился к Нилину:

— Ну, ты даешь, Павел Филиппович! Сартаков обиделся. Даже обедать не стал.

Трудно сказать, чего было больше в короткой речи поэта: жалости к литературному вождю или восхищения дерзкой выходкой Нилина. Да, у Ошанина налицо исключительная гибкость царедворца. Этот не полезет на рожон, его жизнь и творчество всегда в русле последних решений партии и правительства.

Подумал я так и спохватился. Тоже не всегда объективно сужу о людях. Да не плохой же он писатель, мой друг Лев Иванович. Разве можно сравнить его с большинством сегодняшних инженеров человеческих душ! Дворянин. Эстет до мозга костей. От него так и разит благородством. В нашей компании несколько пожилых интеллектуалок. Так кто заботится о них? Кто оказывает им необходимые знаки внимания? Только Ошанин.

Но ведь ухаживание за ними доставляет немалое удовольствие и самому кавалеру. Такой уж он от рождения дамский угодник. Как у него там?

Не березку, не осинку,
Не кедровую тайгу,
А девчонку — бирюсинку
Позабыть я не могу.

У Льва Ивановича губа не дура. Знал, с кем нужно иметь дело. И так почти в каждой его песне, аж завидно!

Между тем, Ошанин оставил Нилина в покое и подался к своему столу. Но тут же резко повернулся ко мне:

— Ты бы зашел попроведать Елену Борисовну.

Это он о прозаике и драматурге Елене Успенской, своей жене. Она уже второй день не выходила из своей каюты. Болезнь у неё — не дай бог никому: принимает наркотики. Разумеется, о недуге никто не говорил, но все про него знали.

Пишу я сейчас про дорогого Льва Ивановича. И как бы иду по пятам его интересной и в то же время не лучшей судьбы. Наше плавание по Енисею осталось далеко в прошлом. Несмотря на то, что он москвич, а я красноярец, после этого у нас было немало встреч. И всякий раз он удивлял меня своей новой лирической песней.

Издалека долго
Течет река Волга.
Течет река Волга —
Конца и края нет.

Певец я совсем никакой: мне медведь на ухо наступил — нет у меня музыкального слуха. И то не закрываю рот ни на минуту. Всё пою да пою Леву Ошанина. И он мне не только не надоедает, а вдохновляет, бодрит. Кстати, любимую мной песню о Волге, а точнее, о счастье жить на земле пела великая русская певица Людмила Зыкина. Именно эта песня принесла ей мировую славу.

Странное дело, еще не довел я эту песню до конца, а в голове крутится другая, грустная фронтовая. Поверьте мне, в своем жанре песня о солдатских дорогах так же дорога людям моего поколения, как лучшие стихи Симонова и Суркова, Пастернака и Ахматовой.

Эх, дороги…
Пыль да туман,
Холода, тревоги,
Да степной бурьян.
Знать не можешь
Доли своей:
Может, крылья сложишь
Посреди степей.

Мне часто вспоминается то путешествие на Крайний север. Белые ночи Дудинки, Норильска, Талнаха. Это подлинное счастье, когда есть нечто подобное в жизни любого человека. Ты был почти в космосе. Ты побывал на Марсе или где-то в ином уголке Вселенной. Север делает из нас героев и классиков.

Мне вспоминается и последняя моя встреча с Львом Ивановичем. Выше я упоминал о трагедии в судьбе Ошанина. Да такое, к несчастью, случилось. Общеизвестно, что творческие натуры острее чувствуют и позитивные и негативные стороны нашей противоречивой жизни. Жертвой именно этого обстоятельства стала Елена Успенская. Она покончила с собой.

Злые языки истолковали причину её смерти по-своему. Мол, вот до чего довел Леночку флирт мужа со слабым полом. Видите, даже доброе качество души сплетники готовы осквернить и растоптать. Да, Лев Иванович — видный и влюбчивый мужчина. Разве это плохо, особенно для поэта?

Елену Борисовну сгубил острый приступ застарелой болезни. Об этом свидетельствует заключение прокуратуры.

Но сколько несправедливых упреков пришлось выслушать Ошанину! И об одном тяжелом для него случае мне хочется рассказать напоследок. Но пусть читателей не удивляет мое восприятие последней встречи с поэтом. Комическое зачастую соседствует с трагическим.

В поселке Шушенском, месте ссылки Ленина в Сибирь, проводился фестиваль искусств, на который приглашались авторы и исполнители песен, рассказов, миниатюр. Первой была названа фамилия хорошо известного у нас поэта Ошанина. Одновременно с ним был приглашен композитор Эдуард Колмановский, написавший музыку к стихам Льва Ивановича «Бирюсинка», «Таежный вальс», «Наш Енисей».

Эти двое и открывали фестиваль. И в тот момент, когда они поднялись на сцену, там же появился артист Андрей Гончаров, тоже участник праздника. Он опередил своих коллег в обращении к публике.

— Дорогие друзья! Я взываю к вашей совести! — закричал Гончаров. — Нельзя давать слово убийце невинной женщины! Вот он, погубитель Елены Успенской! — и указал пальцем на Ошанина.

Началось невообразимое. Первым в обморок упал Эдуард Колмановский. За ним случилась истерика с исполнительницей песен. Потом разрыдался сам Лев Иванович. Вызвали «скорую помощь». Кому-то впрыснули лекарство прямо на сцене, кого-то увезли.

Обо всем этом я узнал от Ошанина в Красноярске. У меня в кабинете раздался звонок телефона и, сняв трубку, я услышал взволнованный голос Льва Ивановича:

— Толя! Мы в гостинице «Север». Нам плохо.

Кто «мы» и почему «плохо», я понял лишь в номере, занимаемом Ошаниным. Мой друг представил мне своих спутников:

— Это — Эдик, а это — моя супруга Галя.

Колмановский в одежде и обуви валялся в разобранной постели. Он был почти невменяем. Он выкрикивал бессвязные слова, смысла которых я не мог уловить:

— Если дяде не дадут премию, я… Мне будет конец! Я этого не переживу!

Поэт коротко рассказал о случившемся на фестивале. Что же касается теперешних выкриков Колмановского, то дело в следующем. Родного дядю Эдика представили к Сталинской премии за какое-то техническое новшество. Послали в киоск за газетой.

— А это моя женушка Галя — _Лев Иванович вторично представил юную жену.

Мне приветливо улыбалась броская красавица, раза в три, а то и в четыре моложе Ошанина. Он поцеловал её в румяную щечку. Даже в этой, далеко не простой, ситуации поэт остался самим собой.

— Я купил ей в подарок вьетнамские шахматы! — с гордостью сказал он.

— Вы интересуетесь этой игрой? — спросил я, начиная разговор с Галей.

— Нет! — брезгливо поморщилась она.

— Но в магазине ничего нет, кроме шахмат! — удивился Ошанин.

Принесли «Правду». В списке лауреатов мы отыскали имя везучего дяди. Только тогда Колмановский подал некоторые признаки жизни. И мы долго торжествовали по этому случаю. Всем стало хорошо.

Театр одного актера

Надо признать, что внешне он выглядел куда как эффектно. Открытое лицо азиатского типа с не очень узкими глазами, но с высоким лбом мыслителя. Роста был среднего, умеренной полноты, элегантен, особенно когда надевал полувоенный костюм из легкого английского сукна защитного цвета. Если же охарактеризовать его внешность двумя словами, то в ней была удачная смесь средневекового хана и советского служащего послевоенного типа. И общей картины нисколько не портила присущая простому кочевнику некоторая заторможенность в жестах. Он не спешил с ответной реакцией на чьи-то слова и поступки. У нас, русских, это называется семь раз отмерь и один раз отрежь.

А внутренним содержанием он соответствовал своему имени Власий, редкому в наши дни. Но его называли Власом, так было удобнее для людей и для него самого. Как говорится, чем короче, тем лучше. Тут важнее не форма имени, а его содержание: Власий — покровитель скота в православной мифологии. Для потомственного кочевника нет лучшего призвания, чем это. Он был рожден для защиты интересов степняков и гордился своим предназначением.

Но как выяснилось, это был не единственный его талант. Он любил жизнь, а еще больше людей. Он готов был вникать в существо многочисленных просьб, исходивших от простонародья, и хоть чем-нибудь да помочь каждому из просителей. Делалось это не для общественной показухи, а от всего сердца, открыто и как бы между прочим. Смотрите, мол, какой я, и другим никогда не буду. И принимайте меня таким, как есть.

Все эти качества были не очень свойственны руководителям его масштаба. Во власть тогда шли чванливые и жесткие душой натуры. Они предпочитали не выслушивать людей до конца, а делать им, что называется от ворот поворот. И это считалось закономерным: власть держалась на показном авторитете и безотчетном страхе народа перед большевистской верхушкой.

Олицетворением её служили маленькие божки, которые, впрочем, довольно часто появляются и процветают и теперь в автономных национальных образованиях. Ничего не скажешь — восток. И он дело не столько тонкое, сколько традиционное. Не так-то просто поломать установившийся извечный порядок в отношениях власти с народом.

К руководству Хакасией Влас пришел в начале пятидесятых сперва председателем облисполкома товарищем Колпаковым, затем — им же, но секретарем областного комитета партии. Злые языки шептались о его незавидной роли в репрессиях тридцатых и сороковых. Мол, потому и сделал такую карьеру, что сочинял доносы и судил неугодных ему людей. В этих слухах была лишь часть правды. Да, он работал судьей и отправлял преступников в тюрьму, но это была его профессия. Закон есть закон.

Но кто заставлял его до полуночи забивать козла под грибком нашего общего двора? Компания собиралась пестрая и он не боялся потерять уже установившийся свой авторитет, грохая по столу костяшками домино. Бывало, людям давно пора спать, а мы никак не расходились по квартирам. Случалось, с какого-нибудь балкона да и падало во двор сердитое замечание:

— Надоели, черти полосатые!

Но, как правило, следом доносилось:

— И вы там, Влас Иванович? Играйте, играйте себе на здоровье! Надо же и вам отдохнуть культурно. А то всё работа да работа!

Повторяю, это было в годы резкого размежевания власти с народом. Даже сейчас трудно представить себе играющего в картишки Путина, да что там Путин! Он еще и сыграет, но ни один губернатор, ни один депутат Госдумы не сядет за игорный стол с нашим братом. Да что вы! Как можно?

И все-таки при всей многогранности дарований Власа Ивановича Колпакова, я открыл в нем еще один талант. Вот о нем-то и пойдет речь.

Мы дружили с этим человеком в мою бытность собкором краевой газеты. Работалось трудно. Главным препятствием журналистов в те годы был сбор необходимого материала. Мы не располагали никаким транспортом. Да и попутные автомобили случались редко. Иногда помногу часов стоишь где-нибудь на перекрестке дорог, пока тебя не подберет счастливчик на пропитанном бензином грузовике. Часто приходилось ездить на подводах и тащиться пешком, а область-то вон какая — восемь районов, да каких! Иной район по площади равен западным областям.

Влас Иванович знал о моих каждодневных заботах и пошел мне навстречу. Однажды осторожно предложил, как бы между прочим:

— Поехали-ка со мной, Анатолий Иванович. Интересы-то у нас одни. Посчитаешь нужным, так критикуй и меня, хитрого хакаса. Что же! Критиком больше, критиком меньше — не вижу большой разницы. И вообще-то как жить без критики? А никак. Без критики пропадешь, угодишь в полный застой, а этого делать не положено. Хотя и критика тоже не мед.

С той поры он редко когда ездил в районы без меня. Позвонят из его приемной или — был тогда и такой вариант — пришлет ко мне подвернувшегося во дворе шустрого парнишку:

— Влас Иванович едет в командировку.

Я всегда тут как тут. Садился на заднее сидение могучего красавца «Зила», и мы отправлялись в свой очередной вояж. Нас было трое и третий — совсем не лишний. Это шофер Виталий, водитель высочайшего класса. Выскочили за город, огляделись: всё в порядке. Жизнь не стоит на месте и одно это уже хорошо.

И вот здесь-то открывался занавес театра одного актера. Публику представляли два зрителя — я и шофер, играл спектакль Влас Колпаков. Народный артист, в прямом, а никак не в переносном смысле. Каждое его слово подкреплялось искренним движением души. Люди, которых он представлял, были узнаваемы и типичны для своего времени. Когда мы слушали монологи и диалоги Колпакова, у нас захватывало дух. Хотелось и смеяться, и плакать. Вот каков он был, актер с амплуа характерного героя, простака и комика!

О чем рассказывал Влас Иванович? Да обо всем, что творилось тогда на подведомственной ему территории. О чем-то интересных событиях. О новостях и директивах свыше. Но главное, о том, что не могло не волновать руководителя: о сущности человеческих отношений. Тут он был докой.

— Как стал я секретарем обкома, ко мне потянулись мои друзья — хакасы, — шли за высокими должностями. Один, в общем-то неглупый работяга, честно признался, что устал от дел и хочет отдохнуть годик — другой. Но, разумеется, в высоком кресле, с почетом, — как бы появляясь из-за кулис, начинал свой спектакль Влас Иванович.

А дальше события развивались неспешно, даже с некоторой нарочитой вялостью, сами собой. Влас Иванович нарисовывался мне вполоборота и глуповато мигал глазами. Он изображал своего гостя, который был весьма озадачен сложившейся ситуацией. Мол, не могу понять, как это всё получается: друг — первый секретарь, а я по-прежнему вкалываю на низовой работе, наравне с учетчиками и колхозными бригадирами. Не пора ли брать быка за рога?

— Хорошо, что пришел, — вежливо кивал ему Влас Иванович. — Я так понимаю, что надо тебе помочь с путевкой в санаторий…

— Нет. Путевку мне дадут и без твоей помощи. Хочу должность в Абакане.

— Все высокие должности заняты, — дипломатично отвечал Влас Иванович.

— Но как же теперь быть? Дом продал, юрту продал. А деньги потратил на водку и табак. Много рублей коню под хвост кинул. Думаю, в Абакане и квартиру и всё остальное получу. Ты ведь друг мне.

— Друг, — согласился Влас Иванович.

— Тогда помогай, однако.

— Ты грамотный? — спросил Колпаков.

— Грамотный, но чисто писать не умею.

Потом пришел музыкант, на чатхане, деревянном ящике играл, перебирая семь струн. Чатхан — народный инструмент, любят его хакасы, готовы сутками слушать медлительные национальные напевы.

— Возьми меня к себе, — сказал чатханист и заплакал. Ему ничего не платят в районном Доме культуры.

— А что ты будешь делать в обкоме партии? — поинтересовался Влас Иванович.

— Буду играть тебе песни нашего народа. Я много их знаю. Говорят, что у тувинцев за это большие деньги дают. Ты всё можешь, ведь ты — хан.

Колпаков объяснил чатханисту, что сейчас очень занят, что некогда будет слушать даже славного хайджи, то бишь знаменитого певца. У тебя, дескать, один чатхан, а у меня целая область.

— Ты не черноголовый, ты злой дух ээзи! — возмутился чатханист.

Пришлось Колпакову послать его в научно — исследовательский институт. Пусть играет специалистам по истории и культуре свои песни. Может, что-нибудь и заплатят.

Некоторые приходили с обидой на русских. Что делают русские на хакасской земле? Землю роют, богатство себе ищут.

— Это ученые, — вразумлял жалобщиков Колпаков.

— И у тебя в обкоме мало хакасов, одни русские. Если область хакасская, то и править должны хакасы. Зачем тебе орыс кизи, русские?

Таких он выставлял за дверь. Видел, что никакие аргументы их не убеждали. Нечего было попусту тратить время.

А тут местный поэт специально пришел в обком партии похвастаться, что намерен жениться на еврейке. Девка она хорошая, только неясно, какому богу молиться: русскому ли Христу, хакасскому ли Худаю? Или уж еврейскому богу Яхве?

— Молись, кому угодно. У нас свобода религии. Только имей в виду, что еврейки — горячие и ненасытные, как все южанки. Надо ли тебе соваться со своим уставом в их монастырь? Сдюжишь?

— Этого я не знаю.

— Тогда не торопись. Дай подрасти… уставу.

Разумеется, это была шутка. А всерьез Влас Иванович от души поздравил драматурга с женитьбой, пожелал счастливой жизни, а про себя решил: хорошо, что есть такие браки. От этого народы будут только дружнее.

Вспоминал Колпаков сей забавный разговор с хакасским поэтом, показывал в лицах эту неординарную сцену и сам неудержимо хохотал. И мы с Виталием за животы ухватились. Ей — богу, за такой спектакль мы бы дали Власу Ивановичу государственную премию, будь на то наша власть!

В его рассказах не чувствовалось желание только позабавить нас. Он преподносил жизнь такой, какая она есть, но умело выбирал наиболее яркие, характерные для нее куски. Вот вам один рядовой случай, вот другой, вроде бы тоже ничем не выдающийся. Да и люди-то, которых он представлял, они не придуманы. Хотите, я вас познакомлю с ними, вот вернемся в Абакан и познакомлю. Да Виталий знает их, как облупленных. И тебе они известны, Анатолий Иванович, особенно поэт и драматург. Видишь, какой он: жениться, так пожалуйста, хоть сейчас, а переходить в другую веру не хочет. Каждый ищет в жизни свою выгоду.

Пока добрались до конечной цели поездки — небольшого степного колхоза, занавес в театре открывался и опускался множество раз. Мы с Виталием уже изнемогали от яростных приступов хохота.

Но потеха — потехой, а делу надо девать ход. В конторке, пропитанной людским и конским потом, терпеливо ждали председателя колхоза. Переглядывались молча — говорить уже не было сил. Колпаков ни о чем не спрашивал присутствующих здесь стариков, они мало что знали о текущих заботах и планах колхоза. Пришли сюда от скуки, покурить в компании да послушать молодежь. Нынче она шибко грамотная: считать и ругаться умеет.

Как только появился председатель, пошли в поле. На меже, поджав под себя ноги, покачивался из стороны в сторону лохматый мужичонка неопределенного возраста. Ему было, может, двадцать лет, а может, все пятьдесят. Он вполголоса тянул хакасскую песню о богатырях — алыпах и наверняка мнил себя одним из них. Тоже артист. Мужичонка так увлекся песней, что даже не заметил, как мы вплотную приблизились к нему.

— Почему не пашешь? — спросил его председатель.

Певец вздрогнул и с трудом разомкнул слипшиеся веки:

— Кони пристали. Пасутся, однако.

Влас Иванович окинул взглядом черный, как сажа, простор. Травы еще нет и она нескоро появится. Что же едят кони?

— Полынь собирают прошлогоднюю. Мал — мало кушают.

— Сена нету, — беспомощно развел руками председатель.

Зная, что в такой ситуации на очереди нагоняй, председатель вобрал голову в плечи и ждал разноса. Признаюсь, ждал и я оглушительного взрыва эмоций у партийного вождя.

Однако Колпаков не спешил отчитывать главу колхоза. Отправились на соседнюю полосу, к другому пахарю. Там была та же унылая картина. Плуг перевернут лемехами вверх. Кони грызли едва оттаявшую землю.

— Трактор надо. Да солярки не подвезли, — объяснял председатель.

Затем мы заглянули на колхозную овцеферму. Всё разгромлено, разбито. Помещения для скота разгорожены, крыш не было. Овцы сбились в кучу, тощие, голодные.

Влас Иванович то и дело переводил взгляд с овец на председателя. Да за такие дела надо отдавать под суд! Но Колпаков дружески пожал руку изрядно струсившему главе колхоза и спокойно сказал:

— Ты не против, если привезем сюда партактив для изучения передового опыта?

— Не надо! — в смятении крикнул председатель.

— Ну кое-что подделаешь тут, подчистишь.

— Не надо!

Мы сели в секретарский «Зил» и отправились в обратный путь. Я поймал себя на мысли, что мне, в сущности, писать-то не о чем. Обычная для послевоенного периода картина. И так почти в каждом хозяйстве. И вдруг Колпаков резко повернулся ко мне и широко улыбнулся не без видимого лукавства:

— Упрямый человек. Его нельзя ругать. От ругани не будет никакой пользы. А теперь он зашевелится, поднимет людей на усердную работу. Вот увидишь, Анатолий Иванович.

Таким был партийный вождь в Хакасии. Знал людей, любил их, старался вызвать у них гордость за свою миссию на земле и желание честно трудиться на общественной ниве.

А что мешает быть такими сегодняшним демократам? Болтуны они, пустозвоны, если не отпетое жульё. Считают деньги в чужих карманах и готовы съесть соседа ни за понюшку табака. Ждут милостей от запада, а запад плюет на нас — мы ему не нужны сильной державой. Даже такие государства, как Молдавия и Грузия, готовы порвать нас. Порвемся ли? Ну это — иное дело.

Затем я уехал в Красноярск, обосновался здесь с семьей до конца моей жизни. В Абакане бывал редко: у них своя писательская организация, даже не организация, а Союз. И как-то узнал, что Влас Иванович ушел на пенсию и уехал в Москву, к сыну.

Все было бы хорошо, да он не мог найти в столице подходящую работу. Партийные должности не пустовали, министерские — тоже. Там своих пенсионеров хоть завались.

Наконец повезло. В своем же дворе устроился дворником. Вставал затемно, ложился спать позже всех. И разгулялась же его метла по широкому двору, каждую соринку не оставила без внимания! Им не могли нарадоваться: всюду чисто, как в горнице. Работал на совесть, не раз отмечался почетными грамотами и благодарностями ЖЭКа. Готов был сдвинуть горы!

Уж и постарался он в канун пролетарского праздника! Даже тротуары сверкали, как зеркала. Довольный пошел на демонстрацию и у ворот столкнулся с начальником ЖЭКа. Оглядели друг друга: помолодели оба. И тут начальник заметил на груди Колпакова звезду Героя соцтруда. Поинтересовался не без насмешки:

— Твоя, что ли?

— Моя. И еще кое-что есть.

Начальник вспылил:

— Я тебе дам кое-что! Так шутить не положено. Снять!

Разобрались. Да как же так вышло, что Герой и работает дворником? Не гоже. И тут же, прямо на демонстрации, начальник написал приказ о введении в конторе должности старшего дворника. И немного подумав, повысил статус Колпакова до инженера по уборке двора и подъездов.

Влас Иванович стал работать метлой не меньше, хоть получал столько же, как и прежде. А уже к следующему пролетарскому празднику начальник вручил новому инженеру почетную грамоту и выделил премию в 15 рублей. Пусть эта сумма не решила всех экономических проблем, но Колпакову было приятно от сознания своего превосходства над другими дворниками ЖЭКа.

Вот таким был мой друг Влас Иванович. Таким и остался в моей памяти. Выходит, не все большевистские вожди были наглецами и хамами. Случались и веселые артисты, как Колпаков. К счастью, они попадались довольно редко, иначе не было бы нужды в смене государственного строя.

Тарасова гора

Она возвышается чуть южнее маленького городка Канев на берегу Днепра. Вода омывает её подол, а небо расстилается над ее вершиной иногда огромным голубым, а чаще белым в завиточках туч платом. С горы открываются бескрайние дали, на которые, насупив тяжелые брови, взирает известный народный кобзарь. И видятся ему, как во сне, широкопольные левады Левобережья, и чудится ему неугомонный плеск каспийских волн пустынного Новопетровска. Там он оставил свое кровоточащее сердце, а здесь его вторая могила, первая была в Санкт — Петербурге.

На стремительной «ракете» мы приплыли сюда с украинскими писателями Иваном Драчем и Владимиром Бровченко. А до этого бродили по Киеву и я показывал моей Валентине его святые места. Мы побывали в Софийском соборе, где нашел себе последнее пристанище Ярослав Мудрый. Долго стояли в молчании у Аскольдовой могилы и памятника святому Владимиру. А разве можно миновать Киево — Печерскую лавру с ее душными и тесными подземными переходами, где за каждым поворотом ждет тебя мумия какого-нибудь святого! Есть мумии знаменитые чуть ли не на весь мир, есть так себе, серединка на половинку. Главное, что люди жили на одной с нами славянской земле, потому одинаково дороги нам, кто бы они ни были: игумены или просто иноки монастыря. Мы чтим размытую веками память о них.

Неподалеку от входа в пещеры могилы Кочубея и Искры, казненных изменником Мазепой. Не поверил царь Петр честным и благородным казакам. Что ж, бывает. История человечества знает случаи похлеще этого.

Не оставляем без внимания игрушечный домик, в котором бывал Пушкин. Вообще-то нам везет на неожиданные встречи с поэтом. Санкт — Петербург, Кисловодск, Тбилиси, Псков и, конечно же, Михайловское и Москва. Разглядывая фасад киевского домика, Валентина бубнит себе под нос:

Что-то слышится родное
В долгих песнях ямщика:
То разгулье удалое,
То сердечная тоска.

Эти пушкинские строки импонируют ей. У нее был широкий характер сибирячки. Ах, вы, кони, кони — птицы! Эй, залетные мои! Валентина торопилась жить. Как сказал поэт: и жить торопится, и чувствовать спешит. Кажется, это эпиграф к одному из известных произведений Александра Сергеевича.

А вот под кленами и каштанами приземистый белокаменный дворец матери Николая Второго, Марии Федоровны. У нее страшная судьба венценосной изгнанницы. Понимают ли сегодняшние хозяева Украины, где они живут? Вряд ли. У них без того хватает забот. Прозеваешь — и явится к тебе не оранжевая, так сиреневая или розовая революция. Слезай, мол, приехали!

Но я несколько отошел от основы повествования. Итак, Тарасова гора. Говорят, что именно там, где он похоронен, Шевченко однажды встретил крепостную девушку, которую полюбил и на которой собирался жениться. Не получилось. Пан ни за какие деньги не захотел расставаться с приглянувшейся ему холопкой. Конечно, можно понять и пана: кто отодвинет от себя столь лакомый кусок?

Но бесспорно, что именно эта несчастная любовь родила для всех нас великого поэта, который дорог нам как лирик и как глашатай свободы и братства людского.

— Без Тараса нет Украины, — сказал Иван Драч.

Я согласен с Драчом: Тарас — верный сын Украины, моей исторической родины, и я трепещу, глядя на его монумент. Но отчего-то становится грустно и больно, когда вспоминаю некоторые шевченковские стихи на украинском и русском языках. Да, они воистину поэтичны. Однако большинство его ярких творений полно если не ненависти к России, то явного неуважения и презрения. Не к самодержавию — за что любить батюшку царя? А именно к не менее, а может быть, даже более несчастной России. Вот и хочется спросить у поэта: за что ей такая участь, дорогой мой Тарас Григорьевич? В Кирилло — Мефодьевском братстве, за членство в котором Тараса сослали в Оренбургский корпус, вынашивались хитрые планы вывода Украины из состава империи. Дескать, с нас хватит! Начудил Богдан Хмельницкий, так пора и честь знать. Затем был новый арест и новая ссылка, теперь уже в Новопетровск.

Если рассуждать здраво, Шевченко не одинок в своих творческих изысках. Почти у каждого народа находятся поэты, призывающие к бунту. Не созидать, а разваливать — вот испытанный лозунг революционеров. Но в этом, как показало время, не было позитивного смысла. Интеллигенция будоражила простолюдинов, не просчитывая дальнейших ходов. А что потом? А потом неизбежный отбой. Свобода хороша, но только не для всех. Свободными становятся те, у кого сытый желудок. А стал ли он сытее у большинства украинцев после оранжевого майдана? Не думаю. А если стал, то зачем воровать у соседей газ и нефть? Зачем компаниями в сотни тысяч устремляться на заработки в Россию?

Сегодня Шевченко стал знаменем украинских националистов. Его стихи читаются на оранжевых сходках. И странно, что скульптура до сих пор обращена лицом в сторону России. Великий поэт зовет украинцев не к истинным друзьям, а к недоброжелателям.

Может быть, я в чем-то категоричен или в чем-то неправ. Судите сами, спесивые потомки запорожских казаков, вам виднее. Но вернемся к моему путешествию в Канев. С той поры прошло более тридцати лет, а видится всё, словно случилось только вчера.

Тарасова гора видна всей Украине. Со скрытым смятением и восторгом взирают на нее простодушные люди. Им невдомек, что это всего лишь мираж. Из ненависти никогда не прорастет зерно добра, оно прорастает из любви. Поэтому мы смотрели на могучую фигуру кобзаря и думали о том, что настоящее ее место в Новопетровске, хотя он и не Норильск и не Магадан. И пусть вас не удивляет суровый приговор кобзарю, Тарас заслужил его, позабыв, что у украинского помещика Энгельгарта выкупили крепостного поэта и художника не кто иные, как петербуржцы Василий Жуковский и Карл Брюллов. Заметьте, не киевляне, не поляки или чехи, а петербуржцы!

Я пишу эти строки и переношусь мыслью в гостиницу «Москва» в Киеве. Теперь она наверняка называется как-то по — другому. Гостиница как раз выходит своим фасадом на пресловутый майдан Незалежности. Там еще читают Шевченка, но с каждым днем читателей становится все меньше. Нельзя сеять рознь между народами, это никому не принесет пользы. А может привести к тому, что оранжевый цвет сменится цветом крови. Такое мы уже проходили, и украинцы, и русские.

С Тарасовой горы спустились к Днепру. Оглянешься назад и тебя охватывает вполне понятное каждому чувство дискомфорта. Не дай Бог свалиться с крутой и длинной лестницы. Бессчетное количество ступеней. Это все равно, что упасть с неба. Наверняка сломаешь себе голову да и только ли её?

На той же самой «ракете» возвращались в Киев. За кормой кипела днепровская вода. И откуда-то издалека наплывала знакомая песня:

Рэвэ та й стогне Днипр широкий.
Сердитый витэр завува.
До долу вэрбы гнэ высоки,
Горамы хвылю пиднима.

Извините меня, но Днепр уже не ревет, он жалобно стонет, как ветер осенний. С ним кончилась преходящая мода и на Ивана Драча, бывшего лидера «Руха». Политикой занялись новые люди, которым уже нет дела до Шевченка. Они пошли дальше его в раздраженном неприятии дружбы с Россией. А между тем, Запад не спешит доставать доллары и евро из туго набитых кошельков.

— Днепр нынче совсем обмелел, — рассеянно заметил Владимир Бровченко.

Мы пристальными взглядами следили за уменьшающейся фигурой кобзаря, пока она не скрылась за крутым поворотом реки. Прощай, Тарас Григорьевич! Прощай и ты, моя историческая родина. Моя боль и печаль.

Калина пахарь

Калина Пахарь. Нет, это и не дерево, и не популярная сельская профессия. Это — имя и фамилия изначально свободного человека. И его судьба. Пусть печальная, непредсказуемая, но судьба. И я считал бы за счастье осторожно коснуться её. Только потрогать! И запомнил бы это прикосновение на всю жизнь, как откровение и завещание живущим на земле людям. Но такого, к сожалению, не случилось. Да и не могло случиться по многим причинам, главная из которых та, что я был еще мальцом и многого не понимал.

Начну с того, что ко мне под окошко прилетел Шурка Горобец. Он, обыкновенный сельский парнишка по прозвищу Партизан, проводил свою мать на судьбоносное собрание активисток в районный центр Волчиху. Тогда много было всяких тайных собраний: сельская жизнь быстро набирала не свойственные ей обороты и перестраивалась на большевистский манер. Матерью Шурке доводилась востровская красная делегатка, родившая Шурку от какого-то безвестного землякам, но, очевидно, известного ей храброго партизана. Этот залетный вольный сокол однажды крепко прижал девку в подходящем для свиданий темном месте — и в итоге получился Шурка, в общем-то нормальный парнишка, не драчун и не трус, и главное — не доносчик. Видно, пошел не в нахрапистого отца и даже не в мать Алену, а в кого-то из своих далеких предков.

— Пойдем ночевать ко мне, — сказал Шурка. — Один я спать боюсь. Дед помирает третью неделю и всё никак не помрет.

Я опешил. Ах, эти деревенские деды! Не обойти их и не объехать. Разве не хватило бы мне случая с дедом Максимом, у которого мы с Ленькой рвали больной зуб? Зачем же было связываться еще с заведомым мертвецом, но дружба пересилила — пожалел Шурку, раздумался и пошел. Конечно, понимал, что мне предстоит не менее веселая ночь, чем тогда на овцеферме, но что поделаешь? Надо как-то спасать Шурку Партизана, раз уж он попросил об этом.

Однако моей храбрости хватило только на полпути к Шуркину дому. Неизвестность пугала. Потому и остановились перевести дух, хотя до Шурки всего ничего — какие-то пять дворов. Жил он в переулке на краю нашей улицы, их усадьба примыкала огородом к усадьбе Калины Пахаря. Кстати, соседняя улица так и называлась по фамилии этого хозяйственного мужика — Пахаревской.

Я откровенно признался Шурке, что почему-то боюсь предстоящей ночи. Еще бы! При мне еще не помирал никто и я не знаю, как это бывает. Должно быть страшно!

— Не трусь, Толяха. Дед только попугает, а не помрет, — заверил Шурка. — Я его знаю. Он такой. Подашь ему воды, напьется и замолкнет до самого утра.

Хорошенькое дело — попугает. Я не очень хотел, чтобы меня кто-то пугал да еще ночью. Правда, в крайнем случае всегда можно удрать, потому как дверь у них не запирается ни изнутри и ни снаружи. Зачем ее запирать, когда воровать-то у них нечего? Разве что самого Шурку Партизана. Но он не нужен никому, даже своей матери. В настоящем родстве с собою она считала только полюбившуюся ей советскую власть.

Дед обычно и дневал, и ночевал в бане. И только когда Алена отлучалась из села, перебирался в избу. Нравилось развалиться на печи, вместо узкого и короткого банного полка. И есть кому поухаживать за дедом. Скажем, подать водички или почесать спину. И надо Шурке отдать должное: он безоговорочно выполнял все дедовы просьбы.

Ходил дед, как бык, опустив глаза, поэтому я ни разу не видел его лицо. И когда он низко свесил с печи свою неухоженную голову, мне подумалось, что на самом деле это и есть домовой, о котором много рассказывалось в Вострове. Но первое впечатление оказалось обманчивым. Стоило ему заговорить ласковым, певучим голосом и я сообразил, что он не хуже других дедов, того же Максима.

— Шуркя, ты глядел, што творит Калина Пахарь? — спросил он.

— А что он творит? Плетень ставит.

— Шуркя, а зачем ему плетень?

— Не знаю.

— Вот и я не знаю. Не соображу никак. Семейство его не сегодня, так завтра в Нарым сошлют или в Турухан. Плетень-то чужому человеку достанется. Шуркя, ты меня слышишь?

— Слышу, слышу!

— Не дурак ли Калина Пахарь?

— Может, и дурак, — равнодушно бросил Шурка и мы сели играть в карты. Играли старой потрепанной колодой, в которой уже не было ни королей, ни дам. Как признался мне Шурка, он сам променял их на деревянные коньки. Теперь очередь была за валетами.

Стемнело. Дед по-прежнемувозился и кряхтел на печи. А мы, удобно устроившись на лавке, шептались о чем придется, только не о чертях и ведьмах. И без них к нам то и дело подступал безотчетный страх. Уже не смерти деда боялись мы, а чего-то незнакомого, еще более неотвратимого. Сейчас я думаю, что просто боялись темноты, а тогда такая мысль не приходила на ум.

Но это были еще цветочки, ягодки явились потом. Как и следовало ожидать, они обрушились на нас всё с той же печи, где начал буйствовать уснувший дед. Сперва послышался протяжный свист, а его сменил густой храп, перемежаемый яростным зубным скрежетом. В эту минуту я пожалел, что мы с вечера не выдрали деду зубы, как это сделали с Максимом. Стоило бы попробовать. Может, у Шуркина деда зубы сидели в деснах не очень уж прочно, ведь кажется, он расшатал их до конца.

Но всё когда-нибудь да кончается. Внезапно оборвался и дедов зубовный скрежет. На смену ему тут же явилось странное бульканье, будто человек барахтался в воде и никак не мог добраться до берега. Потом дед зачихал, а частое пускание пузырей прекратилось. Но надолго ли? Этого не знал даже Шурка. И когда мы уже посчитали, что очередного циркового номера в этом доме не будет, наш артист неожиданно завыл по — волчьи и еще долго продолжалась его тоскливая, изнурительная для нас песня.

Захотелось поаплодировать и, чем громче, тем лучше. Однако я не успел осуществить свое желание, как Шурка с силой шлепнул меня. Удар пришелся в лоб, и я почувствовал отчетливый звон в голове.

— Кажется, дед отдает концы, — предположил Партизан. — Что станем делать?

— Подождем немного.

Артист умолк. С печи не долетало до нас ни единого звука. Стояла мертвая тишина. Даже сверчок в подполье отложил свою скрипку до лучших времен.

— Ты лежи спокойно, а я слажу к нему.

— Может, слазим вдвоем?

— Да как-нибудь я один. Чужих мертвяков боюсь, а свой мне нисколько не страшен, — вполголоса произнес Шурка. — Ну, дед и дед. Чего бояться?

В избе царила непроглядная темень. Мы чувствовали себя так, как будто находились на дне глубокого колодца. Ледяной холод охватывал нас. И вдруг откуда-то издалека я услышал нервный смех Шурки:

— Живой.

— Шуркя! Надо бы как-то сходить к Калине Пахарю.

— Зачем? — спохватился мой друг.

— Есть к нему одно дело.

Беседовали ли они еще о чем-нибудь, не знаю. Я мгновенно провалился в глубокий сон, а когда открыл глаза, было уже утро. Солнце смотрело в окно. Шуркина мать, Алена, спускала деда с печи и давала ему наказ:

— Сейчас же иди к Калине и всё устрой так, как договорились.

— Ноги мои не ходят, — пожаловался дед. — Ну. да я ничего. Я могу и пойти.

— Ребятишки тебе помогут. Иди. Только не проговорись, что я тебя надоумила. Сам, мол, дошел до всего собственным умом.

Втроем по мокрой от росы траве направились к широкоплечему мужику, вбивавшему колья на своем огороде. Впереди вприпрыжку бежал Шурка, следом шли мы с неожиданно воскресшим дедом. Опираясь на палку, дед с трудом переставлял ноги в своих войлочных опорках. Мы ему помогали, хотя если бы он случайно споткнулся, я его не смог бы удержать.

Но наш переход прошел благополучно и вот мы какое-то время наблюдали со стороны за работой Калины Пахаря. Огненнорыжий, с набрякшим отеком красным лицом, он веревкою обозначал направление будущей изгороди. Я отметил про себя, что такого красивого плетня в селе еще не было ни на одном огороде. Ничего не скажешь, Калина — мужик с большою хозяйской сноровкой. Раз и еще раз с размаха ударил обухом топора по березовому колу, и кол покорно стал на определенное ему место.

Мы подошли ближе. Остановились и еще понаблюдали за сметливым мужиком и только тогда поздоровались с ним. Все трое, одновременно. Калина не поднял головы, продолжая свою работу.

— Бог в помощь, — выпалил дед и оценивающе поглядел на связку лежавших в стороне кольев. — К чему маешься-то? Для других ведь плетень ставишь.

— Для себя, — недовольно поправил его Калина, всё так же не поднимая вихрастой головы.

— Говорю тебе, для других!

— Для себя!

Разумеется, он знал, что с ним станет уже завтра, а может, и сегодня. Село давно судачило об этом. Калину объявили кулаком, а такое решение партячейки предполагало полную конфискацию имущества и высылку всей семьи в страшный своей неизвестностью Нарым. А с самим Калиной могли поступить намного круче. Он знал и всё-таки не мог бросить начатое им дело. В Калине еще жил заботливый и трудолюбивый хозяин собственной земли, не раз политой соленым потом.

— Брось ты эту свою катавасию, — негромко сказал дед и почему-то воровато огляделся. Наверное, боялся, что кто-то наблюдает за ним или подслушивает его.

Кроме нас, никого поблизости не было. И это придало деду смелости и уверенности в своей правоте. Он отринул от себя создавшуюся неловкость и заговорил напрямик:

— Ты отдай-ка мне свои колья. В накладе не будешь. Ей — богу! Станут высылать твоих, может, и порадую деток туеском соленых грибов и еще чем-нибудь! В дальней дороге лишнего не бывает.

А рыжий Калина выпрямился и грозно повел очами:

— Не трави меня, дед! Лучше уйди от греха!

— Одумайся, Калинушка. Дочка моя родная, Алена — всем активисткам активистка. Может, и станет на твою сторону. Да ты не бойся! Она тебя шибко уважает. А которые, так они всегда слушают Алену. Может, и выговорит тебе какую-то милость.

— Уходи! — Калина задохнулся от гнева и высоко вскинул топор. — Бог не позволит, так свинья не съест.

Мы повернулись и оставили Калину один на один со своими тяжелыми думами. Он всё еще надеялся на благоприятный исход дела. И то сказать, человек никогда не теряет надежду. До самого смертного часа. До последнего своего вздоха.

Вскоре Вострово облетела новая весть: семью Калины Пахаря отправили в ссылку, а самого Калину застрелили в бору при попытке к бегству. В то, что касается непосредственно главы семейства, никто не верил. Не таков уж был Калина, чтобы бежать. Он понимал, что не убежишь никуда от самого себя, а тем более — от лютых врагов. И принял смерть гордо, как положено свободному человеку.

А колья и хворост увезли с огорода на растопку печи в колхозной конторе. На общем собрании артели председатель так и сказал:

— С голой овцы хоть шерсти клок.

Колхозникам почему-то не всё сразу стало понятным до конца. Не каждый мог сообразить, кто стригаль, а кто овца. И пока востровцы разбирались в этом, случай с Калиной Пахарем был позабыт, даже само имя неутомимого труженика исчезло из словесного обихода.

Что же касается Шуркиного деда, то он прожил еще не один год и по сей день благополучно живет в нашей памяти. Такова воля милосердного Господа Бога. Он безошибочно определяет, кому быть мучеником, а кому — вечным рабом.

В капкане

Конечно, это дело случая. Это могло быть и могло не быть. Волку явно не повезло. Он вроде бы схитрил и потому не попал в поставленный на него стальной капкан. А если бы попал, всё было бы значительно проще. Без лишней суеты зверь перегрыз бы собственную лапу и, обливаясь кровью, убрался в свое запасное логово. Другое дело, выжил бы он или не выжил. Скорее всего, нет, ибо не напрасно говорится, что волка ноги кормят. А когда недостает хотя бы одной лапы, он перестает быть удачливым охотником и, в конце концов, обрекается на погибель.

Но волк благодарил бы судьбу за то, что она хоть на какое-то время продлила ему жизнь. Все сущее на земле стремится жить. Вот и он сейчас никак не может понять, кому нужна его смерть, он еще так молод, но сил уже нет. Зверь лежит на снегу возле крыльца сельсовета. У волка поврежден позвоночник и он не чувствует задней половины своего тела. Она неестественно перевернулась и потонула в лужице алой крови.

Волку вроде как хотелось зализать свою рану или хотя бы коснуться её пылающим шершавым языком. Но он не сделал этого нужного движения. И не потому, что пуля застряла в его позвоночнике, а потому, что не хотел показать людям свою слабость.

А вокруг столпился досужий народ, разглядывающий поверженного зверя. Волк пробовал передние лапы, как бы намереваясь подняться, но его усилия оказались тщетными. А ведь еще несколько часов назад он был само совершенство: серый с желтыми подпалинами у ног, с вздыбленной на затылке шерстью. Он мог постоять за себя, теперь же не делал резких движений, потому что они причиняли ему острую боль. Зверь лишь показывал людям, что его не нужно бояться, он никому не причинит вреда.

Не знаю, как другим односельчанам, а мне было жалко поверженного волка. Будь на то моя воля, я перевязал бы его рану и запретил охотникам приближаться к нему, а тем более — пинать его тяжелыми сапогами. Он ведь не виноват, что ищет добычу, когда ему хочется есть.

Примерно так я думал, часто вспоминая эту драматическую сцену. Она как бы впечаталась в мое сознание на многие годы. Может, и теперь бы терзала мою душу, если бы не другой случай, заставивший меня посмотреть на эту проблему несколько с иной стороны.

Всё началось с того, что ко мне в редакционный кабинет влетел редактор ачинской газеты «Ленинский путь». Был конец рабочего дня и я укладывался на диване, чтобы отдохнуть от рутинных забот. В городе у меня не было даже угла, уж не говоря о квартире.

— Собирайся-ка, мил человек! — зычно прокричал редактор. — Поедешь в Ястребово с товарищем Ведяпиным.

— Прямо сейчас?

— А то когда же еще?

Как говорится, голому собраться — только подпоясаться. Набросил на плечи фронтовую шинель и чуть ли не бегом устремился к Ведяпину. Это наш тогдашний первый секретарь райкома партии. От него узнал, что в ястребовском колхозе сегодня годовое отчетно — выборное собрание. Вот о нем-то и нужно подробно рассказать в газете.

Поглядел на окна. Как известно, в декабре темнеет рано. И ехать нам почти тридцать километров. Но у Ведяпина лучший в районе жеребец — к собранию, конечно же, не опоздаем. А если и задержимся, колхозники обязательно подождут партийного секретаря.

На дворе стоял мороз под сорок градусов. Ведяпин накинул на себя тяжелый овечий тулуп, мне досталась собачья доха — не так уж и плохо, подумал я. Он правил конем, я сидел в кошеве задубелым лицом к нему. Какое-то время молчали, каждый думал о своем. Затем Ведяпин угостил меня папиросой и завел разговор о предстоящем собрании. Оно проводится скорее ради сохранения идеи подотчетности руководства колхозной массе. Да еще ради повышения трудовой дисциплины у отдельных прогульщиков и лодырей. Здоровые мужики ушли на фронт, а калеки не могут да и не хотят трудиться как положено.

— Ты больше пиши о передовиках. Всё для фронта, всё для победы. А о выдаче денег на трудодни помалкивай в тряпочку. Нету у нас таких сумм. И вообще нету никаких. Война, сам знаешь, — предупредил меня Ведяпин.

Я согласно кивнул головой: это, мол, и ежу понятно. Не первый раз мне писать такие отчеты. Всё будет по высшему сорту, о кей!

— Ну то-то же, — удовлетворенно заключил он, подстегивая вожжой горячего Рыжку.

И в самом деле, мы не мчались, «бразды пушистые взрывая», а летели в заледенелую пропасть ночи. У нас обоих захватывало дух, когда кошева взмывала на раскатах, не касаясь полозьями накатанного снега. И я ловил себя на мысли, что так не ездил никогда и вряд ли еще когда-нибудь поеду. Даже дед мой Макар Артемьевич, любивший быструю езду, не позволял себе столь стремительного полета! Но нас подвигала вперед не замученная каждодневным трудом крестьянская пара коней, нас нес на своих могучих крыльях богатырский Рыжка, порядком отдохнувший на райкомовской конюшне и получавший ежедневно полновесную порцию отборного овса. Это нужно было понимать и ценить!

И еще мной все больше овладевала мальчишеская гордость, что вот я, в недавнем прошлом занюханный лейтенантик артиллерии, который был никому не нужен и которого никто не принимал всерьез, сижу рядом с самим Кириллом Ведяпиным, этим могучим сибирским медведем в белых бурках и сдвинутой на макушку волчьей шапке. Рассказать кому-нибудь, так не поверят. Да и рассказывать некому: приятелей у меня в Ачинске кот наплакал, а друзей так и совсем не бывало.

В благодарность за наше близкое знакомство я посчитал необходимым отплатить Ведяпину каким-никаким доверительным разговором. Скучно же вот так молчать всю дорогу. Да и то верно, что хотелось показать себя перед партийным чиновником, что тоже кое — чего стою — все мы в молодости непозволительно тщеславны. И я начал беседу с безобидного вроде бы вопроса:

— Кирилл Яковлевич, вы родом сибиряк?

— Сибиряк, а что?

В самом деле, а что? А ничего. Я разозлился на себя, что загодя не нашел подходящего слова, которое могло бы зацепить Ведяпина за сердце. Помолчали какое-то время. Я не знал, что почувствовал сейчас первый секретарь райкома партии, а сам я, как бы исправляя допущенную ошибку, был намерен говорить без конца. Меня как будто кто-то тянул за язык:

— Конечно, побывали на фронте. В каких войсках?

Последний вопрос должен понравиться Ведяпину. Разумеется, звание у него не ниже полковника, значит, есть чем гордиться. Это тебе не какой-то хрен моржовый!

— К сожалению, не побывал, — после небольшой паузы вяло сказал мой вельможный спутник.

Теперь-то уж я готов был провалиться сквозь землю. Мы оба вдруг оказались в ужасающем тупике. Не уточнять же, почему так случилось, что он пробыл в тылу почти всю войну. А Ведяпину вообще не нужно что-то объяснять мне — это ниже его партийного достоинства: кто я, а кто он?

Если бы можно было вдруг вывалиться из кошевы, я бы сделал это. И потом бежал бы следом, путаясь в тяжелых полах собачьей дохи. Так мне и надо, недоделанному умнику и выскочке!

Но мы по-прежнему лицом к лицу сидели в злополучной кошеве, а она всё так же то и дело прыгала на ухабах и угрожающе раскатывалась на поворотах. Рыжка показывал себя с самой лучшей стороны. Ему явно не терпелось доставить нас в целости и сохранности на отчетное собрание в Ястребово.

Кишащее звездами небо неожиданно сузилось. Я понял, что мы въехали в лес. По сторонам замелькали обсыпанные снегом сосны. Было тихо, так тихо, что слышались не только отрывистый стук копыт и звон полозьев, но можно было различить и набиравшее темп биение собственного сердца. Казалось, еще немного такой бешеной скачки — и судьба похоронит нас в этих угрюмых сугробах.

И вдруг конь испуганно захрапел и остановился на полном скаку. Кошеву отбросило далеко в сторону. Шлепнуло о землю и перевернуло. Я успел заметить только, как оглобля оказалась на широком крупе жеребца и Рыжка как бы повис в замкнутом пространстве просеки.

На четвереньках я с огромным трудом выбрался на дорогу и увидел запутавшегося в вожжах Ведяпина. Он потерял рукавицы и, разгребая снег голыми руками, искал их. И только тогда мы приметили впереди еле различимые огоньки. Нет, это было совсем не Ястребово и никакое другое жильё. Во мраке ночи маячили несытые глаза волчьей свадьбы.

Еще в Вострово я слышал об этих кровопролитных вакханалиях. Горе тому, кто оказывался на пути у зверей, отмечающих ежегодный праздник, подаренный им природой. Волки рвали в клочья всё живое, в том числе и друг друга. Им некогда было делить стаю на врагов и друзей, властный зов самки лишал их последних остатков рассудка.

Волки были в нескольких метрах от нас. Очевидно, они считали, что уже одержали легкую победу над беззащитными путниками. Свадьба ждала команду матерой волчицы, чтобы вдоволь попировать на безлюдной лесной дороге.

А Рыжка, наш верный Рыжка, неистово ржал и зубами рвал на себе заледенелую сбрую. Но сыромятные ремни не поддавались ему. Наоборот, они всё туже затягивались на морде и крутой шее жеребца. Казалось, какое-то сопротивление совершенно бесполезно. И стая поняла это прежде, чем сам Рыжка. Свадьба шаг за шагом молча приближалась к нам. Пронзительный вой ведомой инстинктом волчицы должен был поставить точку на нашей печальной судьбе.

И вдруг, может быть, последним своим усилием, жеребец напружинил широкую грудь и сделал «свечку», высоко взлетев на дыбы. Раздался неистовый треск и грохот, и кошева отлетела еще дальше в глубокий снег. А Рыжка, взрывая сугроб освободившимися в стычке оглоблями, бросился вперед, прямо на жаждущую крови сплоченную волчью стаю.

От неожиданности свадьба расстроилась, и когда звери уже кинулись в погоню, было слишком поздно атаковать обезумевшего от бега Рыжку. Сзади его надежно прикрывали острые, как бритва, копыта, а с боков — свободно парящие над сугробами оглобли.

Как и следовало ожидать, свадьба вернулась к нам. И я невольно вспомнил погибавшего у сельсовета одинокого волка. Правда, теперь мы поменялись местами. Впрочем, так оно и бывает в природе. Это один из её законов, а законы природы — это не постановления теперешней Госдумы, а нечто более выверенное и серьезное.

Ведяпин откуда-то достал крохотный «браунинг». Дрожащими руками загнал патрон в ствол и приготовился стрелять. Но я резким движением отвел в сторону его ненадежное оружие.

— Не вздумайте открывать огонь! — предупредил я.

— А нам умирать хоть так, хоть этак.

— Дайте-ка огонька!

Он молча протянул мне зажигалку. С этой секунды хозяином положения стал я. Мне не стоило больших усилий действовать в нужном направлении. На фронте случалось и не такое.

Я решительно шагнул к вороху вывалившегося из кошевы сена и поджег его. Пламя прыгнуло и заплясало, перебираясь по сухим травинкам. А рядом валялись другие клочки подручного топлива. Мы собирали их и бросали в наш костерок. И когда сено должно было вот — вот иссякнуть, я скинул с плеча собачью доху и противно завоняло ядовитой паленой шерстью. А Ведяпин руками и ногами крушил райкомовскую живописную кошевку и ревел на всю округу:

— Ой-ой-ой! Помогите!

И ему ответили не менее возбужденные голоса подъезжавших к нам ястребовцев. Влетевший в село Рыжка поднял по тревоге ожидавшее нас колхозное собрание. На спасение районных гостей была брошена чуть ли не вся мужская часть населения Ястребово.

Наша судьба оказалась счастливее участи серого хищника, которого я видел в детстве у крыльца востровского сельсовета. Но тогдашнее острое ощущение неизбежной смерти преследует меня до сих пор.

Сумерки

Если говорить честно, то у меня было два отца. Первый отец — Иван Макарович, он родил меня, всегда был для меня примером, и я до последнего дыхания сохраню добрую память о нем. Судьбе его и моей было угодно надолго разлучать нас, но мысленно мы всегда были вместе, всегда дорожили друг другом. Нет, наша дружба не была показной или показательной, но это было необыкновенно светлое чувство, о котором не нужно много распространяться, которое следовало лишь понять и предусмотрительно молчать о нем — не дай Бог вспугнуть или сглазить!

Вторым, названным, отцом был актер провинциальных театров, неуемный мечтатель и вечный неудачник Анатолий Васильевич Шварцман. В нем было столько душевного тепла, что оно могло согреть не только меня, а всех, кто встречался на его жизненном пути. Зато я не знал человека, которого бы он несправедливо обидел хотя бы раз в жизни. Он был всесторонне талантлив, не исключая удивительного качества альтруиста: людям — всё, а себе — что выпадет в осадок.

В романе «Ночь без сна» описана предыстория нашего знакомства. Вместе с труппой Минусинского драмтеатра он перебрался в Ачинск. Шварцману и его жене Нине, тоже актрисе, дали маленькую комнатушку в коммунальном доме. Там, помнится, были стол, два стула и железная односпальная кровать, которая отчаянно скрипела каждым своим ржавым болтиком и каждой своей пружиной. Под эту музыку засыпал и просыпался незаурядный интеллектуал и страстотерпец Анатолий Васильевич.

Когда кто-то из старожилов Ачинска сказал ему, что я бездомный, хотя и фронтовик, и живу в городе не первый год, он подошел ко мне на одной из репетиций и просто сказал:

— Селись у меня.

Я не переехал к нему и продолжал ночевать в театре, а иногда и в редакции газеты, где работал прежде, чем стать актером. У Шварцмана было просто негде повернуться. А вскоре его семья даже пополнилась третьим членом — родившимся сыном Аликом.

Но мне навсегда запомнился его редкий в наше богатое противоречиями время благородный порыв, и вскоре мы стали друзьями. Он был режиссером, и ни в одном из его спектаклей я не оставался без интересной роли. Это явление стало доброй для меня традицией, которую иногда с известной иронией подмечали недоброжелатели, а они, как у всякого творческого работника, были и у меня. Казалось бы, чему уж завидовать, ведь моя карьера артиста только начиналась. Но театр есть театр. Здесь способны завидовать даже твоей нищете.

Кроме театра, была у Анатолия Васильевича одна, но пламенная страсть. Он считал себя выдающимся охотником нашего времени. Может, и в Ачинск-то переехал только потому, что город окружают многочисленные озера, а охотился Шварцман лишь на водоплавающую дичь. Иной охоты он не признавал. Даже промысел зайца считал преднамеренным убийством с отягчающими последствиями.

— Есть же на белом свете и такие чудаки! — удивленно воскликнете вы и будете правы. Но слова из песни не выбросишь, особенно, если оно рифмуется с другим словом. А здесь именно тот самый случай.

Где-то в середине лютой сибирской зимы, на одном из концертов, я похвастался перед ачинцами, что в сорок втором году работал здесь бонификатором противомалярийной станции и что, как свои пять пальцев, изучил ближайшие окрестности города, особенно озера, в которых травил личинки малярийного комара.

Сообщая об этом, разумеется, я не знал, что выпускаю джинна из бутылки. Оказывается, именно такого специалиста по озерам и не хватало Анатолию Васильевичу для полного человеческого счастья. Где больше комариных личинок, там и пернатая дичь, а где дичь, там и охотничья удача.

С этого дня для нас троих и началась целая эпоха подготовки к весеннему охотничьему сезону. Почему для троих? Потому, что по традиции на Руси всё делится на троих. К нам примкнул третий, актер и такой же, как Шварцман, заядлый охотник Георгий Михайлович Горский. Это о нем я писал в «Ночи без сна», где он фигурирует как благородный отец. Каждый день мы говорили только о селезнях и утках, каждый день проходил в поисках подходящих пыжей и зарядке патронов. Попутно плелись из шпагата самые современные маскировочные сети, которым не было равных по качеству ни в Ачинске, ни за его пределами. А сколько баек довелось мне услышать тогда холодными зимними днями и ночами!

А время тянулось медленно — неторопким черепашьим шагом. Всё, о чем можно сказать, давно уже было сказано. Мы понимали не только одни слова, но и взгляды, и даже молчание. И от этого нам стало жить и неинтересно, и тоскливо.

Бодрило лишь одно бесспорное обстоятельство: он должен наступить, тот самый счастливый день. И он наступил где-то в мае. Под могучим натиском весны намылился и сошел снег на озерах. Репетиций уже не было, потому как театр готовился к ответственным летним гастролям.

Мы трое чувствовали себя заговорщиками. Никому ни единого слова о предстоящей охоте! На всех не угодишь. Люди бывают разные, некоторые так и осудят нашу великую затею. Мол, разорители и губители сибирской природы. Мало того, что наворчатся сверх всякой меры, так еще и пригрозят судом. А может, и в самом деле несовместимы актер с охотником, а охотник с актером? Над этим стоит подумать, хотя времени для размышлений у актера почти не бывает: нужно учить роли, а затем репетировать безостановочно до сдачи спектакля. Впрочем, и после премьеры нашего брата ждут те же заботы, которым не бывает конца.

В канун первой охотничьей вылазки Анатолий Васильевич вручил мне двустволку тульского оружейного завода, старенькую, но еще годную к употреблению:

— Бьет без промаха.

— А как же ты? — поразился я.

— У меня есть штука почище этой. Зауэр три кольца. Трофейное. Может, с этим самым ружьем охотился сам Геринг или кто-то еще из той проклятой банды! Они любили эту забаву.

— Ну и ну! — удивился я. — Откуда оно у тебя?

— Подарил один поклонник моего таланта. Разве б я мог купить его даже за годовую актерскую зарплату?

— Ты прав, — тяжело вздохнув, согласился Георгий Михайлович.

Принял я у Шварцмана эту самую двустволку, с любовью огладил её приклад, а что делать с ней, не знал. Дома-то у меня не было. Куда её определю? Но похвастаться хотелось и в редакции, и в театре. Такое везение случается у человека, может быть, лишь один раз в жизни.

С боевым оружием я был хорошо знаком с фронта. Там в моих руках перебывали и пистолеты всех марок, и автоматы, и даже пушки. Но то оружие — совсем иная стать. Оно предназначено для убийства людей и особой радости не представляло.

Так что одолели меня не самые веселые думы. В конце концов вернул двустволку её настоящему хозяину:

— Я не охотник, и ружье мне ни к чему.

— Если передумаешь, знай, что она твоя. Больше подарить тебе нечего.

Эти его слова невольно вызвали у меня ответную реакцию. Я зачем-то молниеносно оглядел комнатушку с голыми стенами, со шторами из пожелтевших от времени газет. И мне стало обидно за Анатолия Васильевича. Ничего не скажешь, талант. Но кому до него какое дело? Живет ли, умер ли — никого это не волнует, даже его многочисленных почитателей. Видно, время такое и такая у человека судьба.

Охота была его неистребимой страстью с давних лет. Он любил в ней не столько удачу, сколько сам процесс тщательной подготовки к охотничьему сезону, торжественного выхода на озера и первого выстрела еще не по цели, а так себе, в никуда.

И вот нагрянуло открытие охотничьего сезона. Это было воскресенье, а выходные дни в театре — по понедельникам. Всё складывалось лучше нельзя. Утром в понедельник я помогал Анатолия Васильевичу собираться в путь — дорогу. На случай ненастья у него был старенький дождевик, обшарпанный и грязный. Шварцман тщательно чистил его перед тем, как надеть, хотя дождевик вряд ли мог бы ему пригодиться: погода стояла теплая и ясная.

Потом он долго примерял резиновые сапоги. Зачем примерял, он не смог бы объяснить толково. Ведь за то время, пока они отдыхали, сапоги не уменьшились в размере, как не увеличились и сами ноги.

Но если не колдовать над своим охотничьим хозяйством, то сама охота теряла половину своего очарования. Это было уже не романтическое действо, а так себе, обычное занятие для любителей хорошо поразмяться перед грядущей рабочей неделей.

Сапоги после примерки Шварцман не снял. В них он целый час, а может, и того больше, шлепал по комнате и по двору, в них же проворно зашагал по городу, шоркая резиновыми голенищами. И вид у него был отчаянный, как будто он отправлялся на великий подвиг.

Но всё это было ничто по сравнению с тем чучелом, которое мы увидели на паромной переправе через реку Чулым. Опершись на перила парома и заложив ногу на ногу, нас ожидал благородный отец Георгий Михайлович Горский. На нем был поношенный сюртук времен очаковских и покоренья Крыма. Сюртуку, очевидно, не нашлось места в театральной костюмерной даже в качестве половой тряпки. Актер был в брюках галифе и в модных тогда тапочках из резины, а седую голову его венчала тирольская шляпа с пером. Ачинцев должно было поразить это удивительное смешение элементов мужского костюма XVII — ХХ веков, достойное разве что бедного Шмаги из «Леса».

Но ачинцы с подчеркнутой иронией косились на актера. Вырядился, мол, как петух на куриную свадьбу. А которые очень уж жалостливые из них только и отметили про себя, что нечего надеть человеку, проживает, мол, в беспросветной нужде. Оно и понятно: давно ли закончилась война и людям наесться бы вдоволь, а о нарядах пока что нечего и думать.

И невдомек было многим, что это сам король сцены, решивший позабавиться на природе. Впрочем, не только отдаться во власть развлечений. У королевских забав было еще одно назначение, которое почему-то скрывалось от подданных простолюдинов: наесться до отвала утиного супа, компоненты которого — картошка и лук — были в ягдташе.

Ягдташ! И кто только перенес тебя из Европы на широкие просторы России! Но здесь хорошо прижилась эта пузатая, как матрешка, сумка из бычьей кожи, с ремнем через плечо, с бахромой по краю, с колечками да кожаными узелками! Не было бы тебя, куда бы сунула заветный сувенир — бутылку самогона — жена Георгия Михайловича, стало быть королева, иначе её не назовешь? И не было сомнения, что бутылка в положенный час будет извлечена из ягдташа, а место её в ягдташе займет настрелянная дичь Много дичи! Ведь это же только второй день охотничьего сезона.

Но расчеты были всего лишь из области предположений. А пока что мы плыли на пароме к причалу на левом берегу Чулыма. У нашей небольшой компании был явно независимый вид. Нам черт не брат и сам сатана не родич!

Лодка парома прошуршала по камням и замерла. С этого момента мы считали на утиной охоте. И что бы с нами ни случилось, непременно войдет в летопись актерской жизни, не слишком богатой на яркие события. Когда-то в гримировочной театра кто-то из нас троих заведет разговор об этом историческом дне и вся труппа позавидует нам дружной черной завистью.

А затем было то, что мы уже видели на известной картине Василия Перова «Охотники на привале». Кстати, Перов наш земляк, хоть и из далекого от Ачинска Тобольска. Роли охотников распределились между нами так: охотничью байку рассказывает Георгий Михайлович, в правдивости повествования сомневается Анатолий Васильевич, а поглощен услышанным я.

Разумеется, были и некоторые другие совпадения, но они не связаны с перовской картиной и о них упомяну по ходу событий. Как говорится, всему свое время и свое место.

Раскладывали костер профессионально, не было серьезных промашек и в чистке картофеля и лука, хотя Георгий Михайлович не очень-то экономил на кожуре. Когда же предварительная подготовка к утиному супу завершилась, можно было позволить себе и по рюмочке самогона, что мы и сделали. И с нетерпением стали ждать вечернего лёта дичи. Разумеется, ружья, в том числе и моё, наготове. Скрадки оборудованы по всем правилам охотничьей науки.

Солнце уже скатилось за тальники и тополя, столпившиеся вокруг озера. Наступила такая тишина, что каждый из нас слышал биение собственного сердца. Откуда-то появилась пара чирков. Утки сделали над нами замысловатую петлю и удалились.

Чирки были предвестниками большой вечерней тяги. По крайней мере, на это надеялись мы. Однако день быстро шел на избыв, а утки уже не появлялись.

— Ты куда нас привел? — не пытаясь скрыть раздражение, спросил Горский.

— Откуда знаю? — пожал плечами я. — Вы сами облюбовали это озеро.

— Он тут напакостил своим керосином, Убил всё живое! — сказал обо мне Горский.

Анатолий Васильевич решительно встал на мою сторону:

— Так это же было давно.

И в самом деле, прошло уже четыре года. А казалось, это случилось вчера. И на меня сердится не актер Горский, а тот человек с двустволкой, который гнал меня с этих озер. Как же, однако, повторяются жизненные ситуации!

Мы выпили еще, теперь уже с горя, и Георгий Михайлович вернулся в свой скрадок. Он надеялся дождаться какого-нибудь заблудшего селезня. Ведь супчик надо было варить — проголодались изрядно.

И вдруг вечернюю тишь разорвал гулкий выстрел. И тут же за ним послышался легкий всплеск от падающей в воду птицы. Мы с Шварцманом бросились к заводи и увидели почти у самого берега барахтавшегося Горского.

— Попал! Попал! Вот она! — торжествующе кричал он, размахивая над головой кряковой уткой. Это была несомненная удача!

Затем всё произошло, как в кино. В кадре появился еще один человек. Ну, совсем как мой давний знакомый. Снова повтор той же классической сцены, которая произошла здесь когда-то со мной.

И точно так же, как тот самый охотник с двустволкой, человек смачно выматерился и крикнул Георгию Михайловичу:

— Ты что наделал, мудак! Ты убил мою подсадную утку! А ну, вылазь! Я тебе сейчас покажу!

В руке его было ружье. Но вскинуть его человек не успел. Он заметил нас и дал задний ход. Убитую утку, разумеется, забрал и, прежде, чем скрыться в густеющей тьме, презрительно сплюнул в нашу сторону и сказал:

— Говорите спасибо арифметике.

Я подал пересохший от волнения голос:

— За что?

— А за то, что не попались мне в одиночку.

И ушел в тальники. А мы, голодные и злые, молча улеглись у потухшего костра и уснули. Когда же проснулись, были густые сумерки. И никак нельзя было понять, что же это? Вечерние сумерки или сумерки перед рассветом?

Вспоминая мелкие детали первой своей охоты, я почему-то опять же думаю о Черной вдове. Какие сумерки наступили для неё сейчас? Что последует за ними: день или ночь?

В гостях у Гипноса

Даже первоклашкам нынче известно, что Гипнос — греческий бог сна. Греки — большие фантазеры, этого у них не отнимешь. То олимпиаду выдумают, то греко — римскую борьбу, то Пенелопу бросят в крепкие объятия Одиссея. А что им Гипнос, лежебокам? Они — раз и в дамках!

Однако в этой главке речь пойдет не столько о Гипносе и гипнозе, сколько о непредсказуемых последствиях оных. Но сперва хочется коснуться такой завораживающей темы, как ночь, ибо ночь и гипноз — очень близкие и взаимно сопряженные понятия Я люблю это колдовское время суток, когда в искрящийся мир звезд являются добрые и злые духи, и ты их не то, что видишь и слышишь, но и можешь вступить с ними в непосредственный контакт. Именно ночью проявляется подлинная красота всего сущего и зарождающегося на земле. Каждая ночь — это бесценный подарок судьбы.

А если судьба скуповата на такие подарки? Тогда постарайся наградить себя сам созерцанием земного чуда, как это сделал я в далекие школьные годы.

Маленький степной разъезд, затерявшийся в степи не то под Самарой, не то под Казанью. Наш пассажирский состав стоял в ожидании встречного поезда. Мои сверстники спокойно спали на своих полках, а я сидел, свесив ноги на ступеньки вагона, и с наслаждением листал раскрытую передо мной увлекательную книгу летней ночи, где одна картина тут же сменялась другой.

А если говорить не высокопарно, а обыкновенным житейским штилем, то любовался косматыми вербами над прудом и золотой дорожкой, бегущей от меня прямо к луне. И сказочными избушками на курьих ножках, дремавшими невдалеке на фоне подсвеченного звездами неба. Красотища была действительно необыкновенная! Трудно было хотя бы на минуту оторвать от неё восхищенный взгляд.

Наш поезд направлялся в Москву. Комиссар Шакенов, сердитый казах лет сорока, в военной форме с иголочки и с красным орденом на груди вез из Алма — Аты команду школьников на всесоюзные военно — спортивные соревнования. В воздухе уже явственно пахло войной, и мы должны были готовиться не столько к труду, сколько к обороне.

Стояли на том разъезде не менее часа. Наконец, встречный поезд с шумом пролетел мимо нас, а наш состав плавно тронулся с места и стал набирать ход. Ему опаздывать было не впервой, но он возьмет свое и скоро войдет в расписание, так что нам нечего волноваться за него и за себя.

А я, признаться, и не волновался ничуть. Я был абсолютно спокоен, потому что поезд ушел с разъезда без меня: я не помню, как спрыгнул со ступенек вагона и неторопливо зашагал в распахнутую передо мной темноту. Не верите? Ну, так это ваше дело. Ушел и как-то даже не мелькнула мысль, что меня непременно хватятся и станут искать по всей железнодорожной магистрали.

Я провел ночь у того самого пруда, а на заре помогал пастуху собирать бестолковое коровье стадо. Мне никогда не забыть волнующие запахи росистой травы и парного молока, плывшие по улицам степного разъезда. Только ради одного этого можно было решиться на поступок, который я тогда совершил!

Затем, когда уже рассвело, я поднялся на железнодорожную насыпь и, как ни в чем не бывало, зашагал по шпалам на запад, в сторону нашей любимой столицы. Я не очень спешил. Мне было все равно, ищут меня или нет. Лишь хотелось плакать от счастья, что я жив и здоров и что нет рядом со мною настырного комиссара Шакенова.

Уже к полудню навстречу мне лихо подкатила дрезина. С неё торжественно сошел милиционер с кубарями на петлицах. Не спрашивая ни о чем, он ухватил меня за руку и сердито произнес:

— Садись, болван неотесанный! Скоро на станцию прибудет экспресс. На нем и догоним твою бесштанную команду.

За этот подарок самому себе я заплатил слишком дорого. Комиссар Шакенов, неимоверно путая мою фамилию и грозясь отправить меня назад, в Алма — Ату, запретил мне выходить из купе без его личного сопровождения. Я не просил Шакенова ни о чем. Будь что будет! Я получил свое и меня больше не интересовало ничто.

Тогда впервые пришло в голову, что за все в жизни человеку нужно платить. И уже не представлял себе, как можно оставлять безнаказанной полученную тобой радость. Если такое когда и случается, то только в сказках о золотом петушке или спящей царевне. Пусть читатель простит меня, что знаю только две эти сказки и то не целиком, а в коротких отрывках. Может, они и вовсе не о детской всепоглощающей радости, а о чем-то совершенно ином. Что ж, относительно сказок я полный профан: мне отродясь никто не рассказывал их. Порки были, а вот сказки — нет.

Ту ночь я запомнил на всю жизнь. Она осмеливалась сравниться разве что только со звездными сибирскими ночами, которыми щедро одаривал меня режиссер и актер Анатолий Шварцман. Всякий раз, когда у него и меня не было спектакля, мы отправлялись работать налево и имели от этого не только славу, но и заработок, вполне приличный по тем временам. До театра Анатолий Васильевич служил в цирке гипнотизером, то есть находился в близком родстве с греческим богом Гипносом. Вот и теперь с завидной ловкостью он погружал в сон любителей всяких метаморфоз. А я был у него ассистентом, проще сказать, мальчиком на побегушках.

Со временем мы завербовали в свою компанию актрису Тосю Прошину. Она гладила нам костюмы и заботилась о наших обедах и ужинах. Так мы объездили на поездах все ближайшие к Ачинску города. Затем настала очередь крупных деревень и поселков. С поездов мы пересели на телеги и сани. Едешь бывало, обсыпанный со всех сторон звездами, и чувствуешь себя, если не Гипносом, то его мифическим сыном Морфеем.

Так бы и продолжались наши поездки и ночные бдения, если бы не один трагический случай. Вечер начинался как обычно. Зал был буквально набит зрителями. Как говорится, яблоку негде упасть.

Когда Анатолий Васильевич вышел на авансцену и поклонился почтеннейшей публике, я подал ему блестящий шарик на острие карандаша и пригласил желающих подняться к нам для проведения первого опыта.

На мой призыв откликнулись двое: парень лет двадцати и совсем юная девушка в вязаной кофте. Шварцман усадил их на стулья и представление началось. Когда подопытная пара сосредоточила свое внимание на шарике, который держал гипнотизер, последовал властный приказ:

— Спать!

Они отключились мгновенно и Шварцман принялся торопливо загружать их разнообразной информацией:

— Вы спите и слышите только мои команды! Спать и точно исполнять все мои желания! — с категоричностью полного хозяина положения подчеркнул он и резко повернулся к зрительному залу. — Спать!

Аудитория разом сникла. Он, как всегда, добился желаемого результата и готов был так же успешно продолжить программу, когда вдруг покачнулся на каблуках и мешком свалился на пол. Вокруг его посиневших губ обозначилось темное кольцо.

— Скорее врача! — испуганно крикнул кто-то.

Тося подбежала к распростертому на сцене нашему общему другу и принялась нащупывать его пульс. В полных недоумения глазах актрисы металась нестерпимая боль, смешанная с ужасом. Она не могла ничего понять. Шварцман вроде как споткнулся и неожиданно упал, но почему? Припадок? Но Анатолий Васильевич только что выглядел вполне здоровым. А как теперь быть? Что делать с этими двумя, загипнотизированными Анатолием Васильевичем?

Я невольно взглянул в зал. Если бы под влиянием гипноза были лишь эти двое! Там, приткнувшись друг к дружке, спали десятки людей. Их нужно разбудить во что бы то ни стало, но они не проснутся без его, Шварцмана, внушения. Я в этом был убежден.

Появился запыхавшийся доктор — худенький старичок в ермолке. Пал на колени, пощупал пульс.

— Эпилепсия, — констатировал он.

У Анатолия Васильевича по лицу пробежала судорога. Скрючились, но тут же, как у покойника, неожиданно выпрямились ноги и руки.

— Принесите воды, — сказал врач.

Только через полчаса Анатолий Васильевич пришел в себя. Первым делом он оглядел аудиторию и с великим трудом выдавил из себя:

— Проснулись все! Я сказал, все!

Так закончился наш последний гипнотический сеанс. Когда мы укладывали Шварцмана на телегу, он, повернувшись ко мне, упавшим голосом произнес:

— Я виноват. Мне нельзя заниматься гипнозом.

И трудно было понять, о чем больше сожалел Анатолий Васильевич, о заработках или о наших поездках под мерцающими звездами в ночном небе. Впрочем, деньги — дело наживное, а удивление и восторг перед лицом нашего бытия дается не всем людям и далеко не всегда.

С концертами гипноза было покончено на все времена. Правда, работая актером в Алма — Ате, я попробовал ввести в гипнотический транс кое — кого из присутствовавших на репетиции маловеров. У меня это получилось совсем неплохо. Актер Володя Бурдейн целовал туфли главрежа, а режиссер Георгий Товстоногов пас отару, в которой роль овец отводилась молодым артисткам. То-то было потехи у моих товарищей по театру.

— Я знаю, почему это случилось. На меня в жизни никто так не кричал, — говорил будущий руководитель Ленинградского БДТ.

В стране Суоми

Я сегодня как будто помолодел. Нет, душа не закружилась на воображаемом вощеном паркете от дикой, хмельной радости. Не взвился в поднебесье на прозрачных крыльях мечты. Не осилил, как олимпиец, стометровку в рекордное время. Даже не спустился с горки на путинских лыжах или абрамовичских нартах.

Через 36 лет я снова побывал в этой чистенькой, по — хозяйски ухоженной стране. И побывал-то не в обычном смысле — куда уж мне путешествовать в моем возрасте! А вот так, запросто, сидя за моим рабочим столом. А напротив меня восседал мой старший внук Ваня, ученый — кандидат технических наук. Он пришел ко мне исправить какую-то ошибку в компьютере, исправил да и разговорился с дедом.

В прошлом году Ваня совершил круиз по странам Скандинавии. Не бог знает, какой великий путь пришлось проехать и проплыть за две недели. Но впечатлений он привез целую кучу. И не только самых добрых воспоминаний, но и множество фотографий тех мест, где когда-то довелось побывать и мне. И еще какие-то альбомы, проспекты. Диву даешься!

Мы говорили о Суоми, в которой я побывал в составе делегации советских писателей. Я уже коснулся мимоходом этой темы в романе «Ночь без сна», но вспоминать Финляндию можно без конца. И мы с удовольствием листали самые яркие страницы наших странствий по ее озерным и каменистым просторам.

Ах, Суоми, Суоми! Казалось бы, чужая для нас страна, а как ты близка распахнутому для дружбы и нежности русскому сердцу! Может быть, потому и близка, что мы прошли с финнами один, и не малый, путь, прошли в понимании и согласии. Только лихолетье 1917 года разъединило нас. И счастье твое, Суоми, что ты попала в заботливые руки, а не в безжалостные тиски палачей, казнивших Россию.

Ничего не скажешь, Суоми заслуживает того, чтобы восхищаться ею. Тем более, что где-то в пригороде Хельсинки живет и работает мой истинный друг художник Тойво Ряннель. Взял, чудак, да и уехал к финнам. Впрочем, куда ему еще ехать, когда он сам финн из семьи, сосланной на поселение в Сибирь?! Если ему нравится тамошняя жизнь, то почему бы и не завершить там свой жизненный и творческий путь? В этом тоже есть что-то от возвращения библейского блудного сына.

Если внимательно посмотреть на Суоми, раскинувшуюся на многие сотни верст вдоль и поперек Скандинавии, то она может показаться усадьбой одного рачительного хозяина — своего народа. Страна ухожена не только в обычном понимании этого слова. Да, в ней всё расставлено по своим местам, всё прибрано и упорядочено навсегда. Но самое главное то, что она ухожена духовно. В ней поддерживается каждый здоровый росток демократии, что немаловажно в современном мире. Нам бы её заботы!

В Суоми, как и в любой процветающей стране, культурные традиции многих народов гармонично сочетаются с интересами прогресса. Чтобы убедиться в этом, достаточно побывать в ленинском музее в Тампере. Что им Ленин? Кое — кто считает терпимость финнов к этой одиозной фигуре результатом предоставления независимости Финляндии. В этом есть известная доля правды, но далеко не вся правда. Ленин пошел на независимость Финляндии из страха потерять свою власть в России. Он струсил перед лицом хорошо отмобилизованной армии Маннергейма, готовой пойти на Петроград. Недаром же он улизнул в Москву, подальше от назревавших военных действий. Да и то сказать, что суверенитет Суоми не стоил ему ничего. Великий вождь уже продал немцам целую Россию, а что значило для него Финляндское княжество?

Мы с внуком уважительно вспоминаем барона Карла Густава Маннергейма, генерал — лейтенанта русской армии. У нас до сих пор считают его фашистским прихвостнем, злейшим врагом России. Это — выдумка всё тех же большевиков. На самом деле Маннергейм — талантливый полководец и смелый человек. И он воевал не против России, а против ненавистного во всем мире режима. Он 30 лет прослужил в русской армии, за личную храбрость был награжден российским георгиевским крестом.

В его пользу говорит и тот факт, что он не был финским националистом. Он — швед, ставший в конце своей жизни президентом Суоми. Конная статуя маршала Маннергейма стоит на проспекте его имени.

А разве об уважительном отношении к другим народам не говорит финский памятник Александру Второму? Скажите, где у нас, в России, есть что-то подобное, наполненное великим смыслом благодарности царю — освободителю? Этого нет и, видимо, никогда не будет. Памятники Сталину — да! Давно ли они были на каждом перекрестке дорог и на каждой площади? И сегодня их вновь поставить не прочь сотни тысяч людей, если не миллионы.

Кстати, еще о маршале Маннергейме. Он не был ни Гитлером, ни Сталиным. Он не преследовал инакомыслящих, как это делали большевистские вожди от Ленина до последней когорты старцев. И совсем не случайно финны говорят о маршале с легкой и мудрой усмешкой. Мол, что было, то было. Когда мы оказались у памятника на могиле маршала, финский писатель Пааво Ринтала вспомнил, что где-то в Дании есть памятник врачу с надписью: здесь покоится прах такого-то, а вокруг — могилы тех, кого он лечил. Так неплохо бы написать на памятнике Маннергейму: здесь — маршал, а вокруг — те, кому он помог умереть.

Пааво Ринтала — автор повести «Ленинградская симфония» о блокаде северной столицы. Книга мало известна у нас, потому что Пааво ставит в ней вопрос об ответственности за трагедию Ленинграда и открытым текстом называет виновников массового истребления людей. Это — Гитлер и Сталин с их прихлебателями и лизоблюдами.

Демократия. Нам бы поучиться хотя бы её азам у тех же финнов. У второго по величине города страны два имени: финское — Турку и шведское — Або. Десять процентов населения города шведы, и здесь функционирует шведский университет. Милости просим обучаться на родном языке!

И ни у кого нет тоски по автономной республике с вытекающими отсюда последствиями. Нет ни министров, ни главков, а есть лишь муниципалитет, как в любом другом городе страны. Здесь все живут одной семьей, не отдавая предпочтений ни одной нации. Вот так бы жить и нам, мои уважаемые россияне!

Однако, Ванюша, вернемся к нашим баранам. А бараны в данном случае — гости Суоми, члены советской писательской делегации. 1969 год. Наша поездка по стране подошла к концу. Мы побывали на северных озерах, нас попарили в сауне, этом финском чуде. Осталось собрать в дорогу вещи и готовиться ко сну. Поезд на Выборг отходит в два ночи, а сейчас уже шесть вечера.

Пока мы прогуливались перед сном, к гостинице подошел автобус с молоденькими финночками. Девушки окружили главу нашей делегации Аркадия Васильева и всех пригласили к себе.

А предприятие у них куда как оригинальное: фабрика жевательной резинки. Здесь работают четыреста девушек и только один парень — электрик.

Мы приняли их вызов. Ехать, так ехать, тем более, что это не так уж далеко. Несколько поворотов автобуса — и мы в просторном зрительном зале. Вот это да! На нас, иностранцев, отовсюду устремлены любопытные девичьи взгляды. Финночки оживленно переговаривались между собой, смеялись. Нам тоже весело, чего же грустить?

Прежде чем начать наш вечер, зал делегировал на сцену того самого электрика. Мол, нет мужиков, так и этот не мужчина. Пусть не путается под ногами. Да теперь как бы соблюдается равноправие полов: вы — там, мы — здесь. И никому не обидно.

Первыми выступали старики. Апломба много, а видимости — никакой. Уныло брели к микрофону и в том же ключе возвращались к столу. Представитель карелов Антти Тимонен нежно называл финнов родными братьями. Они действительно находятся в близком родстве и Антти не открывал истину. Народы живут рядом друг с другом. О чем же речь?

Затем пошли выступать советские евреи. Они обижались на Гитлера и хвалили Иосифа Виссарионовича. Этого и следовало ожидать. Кого же вождь любил более всего, как не евреев? Но особого энтузиазма в их речах почему-то не было. Ораторы не забыли борьбы с сионизмом, жертвами которой стали их соплеменники.

Но девушки больше интересовались жизнью молодежи в России. Хватает ли молодым заработка для безбедного существования? Достаточно ли кинотеатров и танцзалов?

Вечер затягивался. Финночки уже начинали зевать, некоторые из них стали поглядывать на выход. И я, самый молодой в нашей компании, решил про себя, что выступать мне ни к чему. Но старики заставили хотя бы выйти к микрофону и поклониться публике, сказав ей пару теплых слов.

Я так и сделал. И прямо в лоб получил ошеломляющий вопрос:

— А много у вас красивых парней?

— Много! — не задумываясь, ответил я.

— Ой, дед! — воскликнул внук Ванечка.

— Да так уж получилось.

— А что потом?

А потом было оживленное движение в зале одновременно со взрывом смеха. Среди множества выкриков я уловил возглас на чистом русском:

— Нам бы туда!

Порядок вечера был такой. Когда кто-то из писателей заканчивал выступление, на сцену поднималась финночка с букетом цветов. Это были свежие алые розы. Не стал исключением и я. Публика делегировала ко мне трясогузочку с аккуратно убранной милой головкой. Она не только вручила букет, но приподнялась на цыпочки и звонко поцеловала меня в губы. И я ответил ей тем же.

И что тут началось! Не успела трясогузочка спуститься в партер, как зал бросился выстраивать очередь. Девичья шеренга обогнула первые ряды мест и снова потянулась к сцене.

Я воспринял происходящее в зале за шутку. Но девушки, одна за другой, стали подходить ко мне и каждая целовала меня со смаком, а затем отваливала в сторону, уступая место очередной пассии. Аудитория ревела от восторга, а я едва успевал подставлять красоткам свои полыхающие жаром губы.

Этим достаточно ярким впечатлением и закончилось мое воспоминание о Суоми. Ваня внимательно слушал меня и улыбался. И вдруг поинтересовался:

— А что же было дальше?

А что еще могло быть? А ничего! Правда, когда следующая делегация писателей оказалась в Финляндии, на одной из встреч её спросили:

— Нельзя ли прислать к нам того самого парня?

Одно уже то, что они помнили обо мне, показалось куда как значительным и даже лестным.

Чайка

В воздухе витала необходимость больших перемен, хотя до самой перестройки оставалось еще несколько лет жарких диспутов, академических исследований, досужих рассуждений. Но с больших и малых трибун уже слышались клятвенные слова о великой любви к России, о стремлении видеть ее красивой, а не с уродливой мордой дебила. Даже закостенелая в большевизме «Правда» старалась выглядеть святее самого папы, но не римского, а доморощенного, независимо от того, как его звали: Андропов, Черненко или Горбачев. Направо и налево раздавались обещания накормить отощавших пенсионеров, дать им в порядке премии по бесплатному относительно благоустроенному гробу, а остающимся в живых построить отдельные квартиры. Очевидно, имелись в виду те же могилы.

Пушки, из которых велась прицельная стрельба по Белому дому, еще мирно ржавели в артиллерийских парках, а пластмассовые каски шахтеров использовались по своему прямому назначению. И Собчак не доставал военного министра за тбилисские события, и молчал в тряпочку бравый полковник Алкснис, и еще только начинали запасаться оружием чеченские сепаратисты.

Казалось, жизнь идет своей чередой, как и положено ей идти. Но старшее поколение вождей испускало последний дух опять же наигранного ими энтузиазма. Указы подписывались преимущественно в шикарных палатах кремлевской больницы. И деревенские меломаны не восторгались «Лебединым озером», но уже всё чаще по центральному телевидению звучали жизнеутверждающие лирические песни Пахмутовой и Добронравова о романтике таежных костров и палаток.

Однако уже тогда выходили из тени будущие хозяева России. Это были комсомольские вожаки в основном областного и городского масштаба. В принципе, те же самые волки, только изворотливее и злее. И их надежным трамплином для прыжка в светлое завтра были пресловутые строительные отряды, формировавшиеся из молодежи. Эти ловкачи были много мудрее и преприимчивее ущербных литературных корчагиных и мересьевых. Они не откладывали коммунистический рай на далекие времена, а творили его сегодня и только для самих себя.

Был такой отряд и в нашем Шарыпове. Село буквально кипело новыми идеями и преобразованиями. От темного прошлого здесь только и остались карликовые извилистые улицы да ничем не отменная речка Темрушка, всерьез напоминающая о себе лишь при весеннем разливе.

Но, как ни покажется странным, мне нравилась именно былая провинциальная заторканность районного центра. Ни тебе заезжих артистов, ни тебе почетных министров. Зато были в Шарыпове колоритные сибирские старики и старухи, которых и послушать считалось за большое счастье. А какие тут были спевки по вечерам! Тусовался народ на деревенских лавочках и завалинках и заводил на свой лад озорные частушки, от которых вяли уши, но почему-то оттаивали души.

И высоко в небо, под самые облака, взлетала над Шарыповом ослепительно белая чайка. Её видно было за тридцать километров со стороны Большого божьего озера. Она не махала крыльями, а несуетно плыла между туч, гордо выпятив высокую грудь и выпрямив тонкую шею. Она как бы собиралась протрубить на всю округу о несравненной радости жить на родимой земле.

Это была церковь Спаса с приделом Параскевы Пятницы. Я не видел храма в счастливый период его благополучия и расцвета. Не видел его разграбления и превращения в руины. Но мне рассказывали, как некто Московкин, местный марксист и жулик, ловко взбирался по лестницам, чтобы сбросить вниз тяжелые медные колокола. А вокруг церкви в отчаянии ползали на коленях прихожанки и молили Господа Бога, чтобы у разорителей отсохли нечистые руки.

Бог услышал их. Моя жена Валентина видела, как торговал орехами на красноярском рынке однорукий безбожник. Она узнала его, это он глумился над шарыповской святыней.

Я же был свидетелем уже окончательного разрушения храма. Сперва его использовали, как амбар для хранения хлеба. Затем кому-то пришло в коммунистическую пустую голову разобрать его по кирпичику и пустить на фундамент строившегося здания райисполкома. Да почему кому-то? Ах, эта наша интеллигентская деликатность, натворившая уже столько бед! Ведь я же знаю фамилию вандала, но почему-то хотел замолчать её. Может, потому, что почти все мы в какой-то степени были истребителями святой Руси. Одни глумились над нею, другие терпеливо сносили это. А инициатором и руководителем сноса церкви был первый секретарь Шарыповского райкома партии сионист Бурштейн, да будет проклята его память!

Храм стирали с лица земли долго и упорно. Однако разобрать по кирпичику не смогли — предки-то наши умели строить. Тогда пришлось применять взрывчатку. Рванули что называется ото всей души. В результате, от церкви осталась лишь огромная куча мусора.

Снос белой Чайки в Шарыпове не был единственным актом вандализма на земле Красноярья. В столице края Благовещенская церковь использовалась в качестве фабрики по обработке пушнины. А Покровский храм власти отдали скульпторам. Творцы прекрасного загадили там все помещения, сломали изукрашенные вязью внутренние перегородки. И более всего пострадал алтарь.

Со временем я имел касательство к возвращению церквей прихожанам. Избранный председателем общественного совета по истории и культуре при горисполкоме, настаивал на справедливом решении вопроса. Но мои усилия наталкивались на отчаянное сопротивление даже внутри нашего совета. А о тогдашних властях и говорить нечего.

Откровенно признаться, за происшедшее в Шарыпове я невзлюбил тамошних активистов. Эту неприязнь, может быть, усугублял тот факт, что моя Валентина крестилась именно в белой Чайке. И когда редактор газеты «Красноярский комсомолец» Людмила Ивановна Батынская предложила мне поучаствовать в заседании выездной редколлегии в Шарыпове, я отказался наотрез. Сказал, что очень занят новым романом и другими творческими делами. Посоветовал обратиться к комсомольским поэтам: они поедут с большим удовольствием.

Но вскоре последовала новая атака Батынской. Мой сын Борис и моя дочь Оля прошли школу журналистики именно в этой газете, да и сам я журналист в прошлом. Нехорошо отмахиваться от важнейшего мероприятия, тем более, что поедем в Шарыпово отдельным вагоном.

Короче говоря, сагитировала. Но я оставил за собой право не затрагивать комсомольскую тему, а рассказать что-нибудь о собственном творчестве.

На заседании в шарыповском штабе строительных отрядов я не произнес ни единого слова. Просто в полном молчании просидел там добрых три часа.

Но надо было не знать Людмилу Ивановну, чтобы до конца поверить её обещаниям не очень-то загружать меня лекционной работой. Вечер в Доме культуры начался, разумеется, с моего выступления. Сперва я как-то еще сдерживал себя, а потом стал резать в глаза правду — матку. Моя кавалерийская рубка продолжалась очень долго, так долго, что меня перестал слушаться мой достаточно натренированный язык.

О чем же я говорил? Да всё о той же белой Чайке, без которой и Шарыпово не Шарыпово и мы не мы. Интересно бы послушать самого себя со стороны! Видно, было в моей речи что-то зажигательное и озорное, что не могло не лечь на душу присутствующим. Выступление много раз прерывалось аплодисментами, хотя взобравшийся на трибуну после меня местный комсомольский вождь и заметил:

— Анатолий Иванович несколько отклонился от нашей главной темы, но все-таки…

Само собой разумеется, комсомол и церковь трудно соединимые понятия. Они извечные антагонисты, ибо у комсомольцев есть свой Мессия — Ленин, недаром же союз молодежи назывался ленинским. Вот почему, не открывая никаких дискуссий, Батынская пригласила на сцену красноярских моделей.

Потом мы с Людмилой Ивановной, усталые, ушли в ночь. И долго бродили по площади, засаженной молодыми деревцами. Где-то тут есть тополя и березки, которые еще в конце войны сажала моя Валентина. Они выросли, те давние посадки, окружавшие Спаса и его дочь во Христе Параскеву Пятницу. Посадки живут, а храма уже нет.

Батынская вдруг резко остановилась, как бы что-то вспомнив, и безнадежно махнула рукой. И уже другим тоном, обыденным и почти безразличным, спросила:

— А где же здесь взлетала белая Чайка?

— На её фундаменте теперь клуб. Приземистая, похожая на кошару постройка.

— Чего же вы не сказали об этом раньше? Может быть, я находилась над алтарем? Над Царскими вратами?

— Так оно и было. Но что это меняет? — усмехнулся я.

— Я помолилась бы всем святым.

Разговор о Чайке был исчерпан. Но до полуночи было еще далеко и Людмила Ивановна предложила завернуть в кафе. Помнится, там работал ее добрый знакомый.

Бармен обрадовался встрече с Батынской, засуетился. Я наблюдал, с каким огоньком он взбалтывал разные винные смеси и ставил бокалы на наш стол. Пили, закусывая мороженым и конфетами. Мне все еще было неудобно за свое пространное выступление в клубе. И я пытался хоть как-то сгладить произведенный на публику эффект:

— Не станете приглашать в следующий раз!

Она удивленно пожала плечами:

— Наоборот. Всё было уместно и даже очень хорошо.

Вскоре мы покинули кафе. В переулке нас догнал человек средних лет, в рабочей спецовке и резиновых сапогах. Он крепко пожал мне руку и твердо сказал:

— Спасибо вам! А церковь мы построим не хуже белой Чайки! Это я обещаю!

Когда прощались с Людмилой Ивановной в холле гостиницы, она грустно посмотрела мне в глаза и с полной отрешенностью от всего суетного и сиюминутного тихо произнесла:

— Анатолий Иванович, а ведь я верующая. Знайте об этом.

В городе Шарыпово стоит возведенный народом новый храм. А Людмила Ивановна лежит на Бадалыкском кладбище Красноярска напротив могилы моей Валентины. Мир вашему праху, мои дорогие женщины!

И мной уже давно позабыто старое Шарыпово — деревня, каких в Сибири немало: с кривыми, наезжающими друг на дружку улицами, с площадью в центре и с добротными домами вокруг, которым стоять века. Наверное, не нашел бы сейчас тех мест, которые в той или иной степени связаны с моей биографией. Я уж не говорю о шарыповцах, которых давно уж нет и образы которых напрочь стерты в моей памяти. Время не щадит ничего и никого. Оно приводит за руку новые и новые поколения людей с другими интересами, с другими взглядами на жизнь. А когда-то и их уведет в небытие. Это горькая правда.

Но парит в моей памяти озерная чайка божьего храма, устремленная в высь, к Господу нашему. И будет парить до моего последнего дня.

Изначальная Русь

Когда приходится бывать заграницей, удивляешься тому, что свой средневековый облик сохранили не только отдельные дома, улицы и площади, но и целые города. Своеобразная архитектура, непривычная для нас теснота построек: стена к стене, тротуар к тротуару. Не проехать и не пройти. Кажется, нечаянно заденешь локтем какой-то один угол и снесешь сразу добрую половину улицы. А чтобы не задеть, нужно великое искусство вертеться. Но где его взять нам, чьи еще недавние предки и строились, и жили, и думали с широким размахом? И если ветшала какая-то постройка, её сносили и воздвигали другую. И вовсе не обязательно на прежнем месте. Если и росли города, то не столько в высоту, сколько в длину и в ширину. А о селах и говорить нечего. Их облик кардинально менялся каждые полсотни лет. Хорошо еще, что оставили для потомков московский Кремль и петербургский Невский проспект.

Но это в столицах, а россияне жили ведь и во многих других местах. Так что же осталось нам в наследие от средневековья? Где у нас то прошлое, которое можно не только увидеть и услышать, но и потрогать руками? Не могла же она совершенно исчезнуть, изначальная наша Русь!

Вопросы не из легких. И я не отваживаюсь сразу осилить их. Это значило бы возложить на свои плечи слишком большой груз ответственности за каждое сказанное слово. А я этого скорее не хочу, чем боюсь. Не хочу, чтобы люди считали меня воинственным невеждой, доказывающим явно недоказуемое.

Что же касается Игнатия Дмитриевича Рождественского, то он нередко бывал столь категоричным, как никто другой из моих друзей и знакомых. Он рубил прямо с плеча и тогда попробуй отвергнуть его подтвержденные немалым опытом жизни утверждения. В какой-то части их еще можно сомневаться, но отбрасывать целиком не следует. По крайней мере, прежде нужно хорошенько задуматься над ними. И помнить, что перед Игнашею я сосунок, если судить по возрасту и по широте всесторонних знаний. Он — энциклопедист, а это не профессия, а бесспорное качество недюжинного ума.

И вообще, по жизни надо идти неспешно, быть зорким и непредвзятым. А то соберутся с похмелья где-нибудь у пивного ларька и гундосят себе под нос всякую дребедень. Нет, мол, православной Руси при таких-то порядках: одиннадцать утра, а пивом еще не торгуют. То ли было во времена наших пращуров! Только гость на порог, а хмельная брага уже разлита по ендовам и чарам. Бери и пей. Что? Разве не так? А вы внимательней почитайте былины про богатырей русских.

Хорошо бы вдруг оказаться на той священной Руси. Побродить по её извилистым улочкам, взобраться на острожные стены и даже представить себе идущие на приступ чужеземные полчища настырных лучников и копьеносцев. И самим подключиться к тем славным битвам, а иначе эта земля вроде как и не твоя милая родина, которую ты должен защищать.

Это теперь много развелось на западе всяческих глобалистов. Собрались в стаю и щелкают зубами, решая, кого укусить на сей раз. А свистнет Соловей — разбойник и вмиг разбежится пестрая глобалистская братва, выбросив из головы, что нужно защищать не только себя, но и друг друга. Короче говоря, грош цена всем их пактам и всяческим договорам. И как тут не вспомнить известную поговорку: своя рубашка ближе к телу. Так будь же ты всегда и во всем патриотом.

— Ишь, чего захотел, Анатолий Иванович! — старательно протирая очки, говорил Игнатий Дмитриевич. — Но мы же с тобой совсем в другой России. В обращенной фасадом к западу и вздыбленной еще Петром Первым.

Так-то оно так, но меня неудержимо тянула к себе далекая Русь, которую когда-то прославляли знаменитые гусляры и над которой потешались хитроумные скоморохи. И жалко мне, что нет у нас тех заповедных поселений, как резервации индейцев. Ведь каждый народ желает наглядно знать свое прошлое. Даже у хохлов, больше всего склонных к воровству русского газа, где-то под Киевом есть выхваченная из средневековья деревушка с приземистыми, обмазанными глиной хатами. Хохлы хоть сами туда не ходят, зато приглашают в те хатки туристов. Какой ни есть, а доход.

Была и у нас, русских, попытка создать что-то подобное в Шушенском. С окрестных сел мы свезли сюда старые дома и сказали:

— Это наша святыня, вроде Вифлеема. Правда, вождь здесь не родился, а только отбывал ссылку. Но это не имеет большого значения.

Определенно, из Ленина не получилось Иисуса Христа. Как говорится, не тот материал. Покончили с советской властью и немедленно опустела уютная потемкинская деревушка. Кто поедет в немыслимую шушенскую глушь глядеть на обветшалый дом и надворный дощатый туалет, который стоит здесь на месте прежнего сортира? Охотников на это мало.

Так где же осталась та Русь, которую хотелось бы обласкать взглядом и даже потрогать руками? К сожалению, этого мы не знаем.

— А она есть! — упорствовал Рождественский. — Разумеется, колхозы и совхозы прошлись по самым затаенным уголкам России. Даже озера и реки перешли во владение чиновников: не суйся туда, не ходи сюда!

— Но ты, Игнаша, противоречишь самому себе!

— Нисколечко! — веско бросил он. — Я сам видел незапамятных лет терема и емелины печи, и скатерти — самобранки. И ты увидишь.

Мы сидели в нашем Союзе писателей и неспешно болтали на эту несовременную тему. Мы были в ожидании, когда бухгалтер принесет нам билеты на самолет. Лететь, по сибирским масштабам, недалеко, какие-то четыреста километров. Это до Енисейска, а там пересадка на маленький самолетик и еще сто километров до Маковского. Короче говоря, рукой подать.

Маковское праздновало свое 350–летие. Дата не хилая. Приглашены гости из многих мест, в том числе и мы с Игнатием Дмитриевичем. Праздник начинается завтра, а мы вылетаем туда за сутки. Будет достаточно времени оглядеться в старейшем русском поселении Восточной Сибири. Это ведь не Москва, не Красноярск, а небольшая деревушка на берегах реки Кеть.

Ждали бухгалтера, а в кабинет скопом ввалились незнакомые гости. Взопревшие в теплых пальто и меховых шапках. Да они же сошли с ума! На дворе июль, самый разгар лета. Даже на Северном полюсе сейчас относительно жарко. Уж не намерены ли снимать зимние сцены в Красноярске? Да, скорее всего актеры.

Мы почти угадали. Это — преподаватели и выпускники высших музыкальных учебных заведений Москвы. А летели они по путевкам ЦК комсомола в заполярный Норильск. Им предстояло выступить там с отчетным концертом.

Но причем здесь мы? Оказывается, им больше обратиться некуда. Союза композиторов в Красноярске пока что нет, Театральное общество пребывало на летних гастролях. Кто же должен помочь молодым дарованиям? Только мы.

А помощь им нужна срочно. Люди умаялись в пути, но Норильск не принимал самолеты. Так где же люди должны отдыхать? На заплеванном вокзале? Нет, так не пойдет! Ведь у певцов голоса, ведь они же таланты!

Игнатий Дмитриевич оглядел пеструю толпу в осенних и зимних нарядах и саркастически улыбнулся:

— Вы ничем не удивите уже пресытившихся культурой норильчан. Там довольно своих талантов.

— Но у нас командировочные удостоверения ЦК комсомола! У нас дипломы! А у них ничего нет на руках. — с нескрываемой гордостью сказал руководитель творческой бригады, дубина лет сорока с тонкой шеей, укутанной шарфом крупной вязки. — Да как вы смеете так рассуждать! Взяли бы да поехали с нами в село Маковское. Там отродясь не видели и не слышали гостей, знаменитых на всю страну, — с хитрецою сощурился Рождественский.

Певцы переглянулись и взвыли. Неизвестно, чем бы закончился наш разговор, если бы не подошел бухгалтер с билетами для меня и Игнатия Дмитриевича. Мы посоветовали талантам обратиться по поводу гостиницы в крайком комсомола, это по их части.

До Маковского мы добрались без особенных приключений. Самолетики здесь садятся на травку сразу же за околицей. Пройдешь не больше ста метров и ты уже в центре села. Рождественский бывал здесь не раз, у него в селе много знакомых и прежде всего — учитель Константин Григорьевич Одинцов и его жена Александра Николаевна.

Милая, уважительная пара. Своего рода старосветские помещики. То же хлебосольство, те же несуетные беседы только уже на нашей, сибирской, земле. И поместье у здешних куда как скромное: кукольный домик с крытым двором да огород, весь на бугре, как на ладони.

Нас пригласили к столу. Александра Николаевна разлила по мискам уху. Чем же еще угощать приезжих, если не блюдом из свежей рыбки? Подворье Одинцовых упирается в Кеть. Сделаешь несколько шагов тут тебе и весельная лодка, плыви по речке вверх или вниз — куда хочешь.

А после обеда не отдых, нет. Надо же оглядеть старинное село, через которое пробирались землепроходцы на Енисей и Лену, на Ангару и Амур. Вот тут-то и ошарашит тебя непростая русская история. Почти наяву ты увидишь уходящие к Енисейску немногочисленные отряды казаков и ссыльных. Они идут изломанной цепочкой, одни по доброй воле, другие по принуждению. Вперед по болотистому волоку, только вперед! А кто это на телеге гневно машет руками? Господи, да это же отец Аввакум! Ну и ну!

— Сам Маковский острог был вот там, — показывала Александра Николаевна на соседний холмик. — Копнешь землицу поглубже и увидишь глиняные черепки да головешки, Значит, когда-то был в остроге пожар. А еще находим вот такие денежки. Возьмите себе на память.

У нас в руках монеты времен не то Ивана Грозного, не то Бориса Годунова. И странное ощущение причастности к давним событиям начинает волновать тебя, да еще как волновать! Ты чувствуешь, как дрожат твои руки и перехватывает дыхание. Вот какою ценой достается нам близкое родство со служилыми людьми да ушкуйниками тех легендарных лет.

В эту ночь никто в Маковском не спал. Это ведь не ежегодные Первое мая и Седьмого ноября, и даже не Новый год. Это единственный за три с половиной века праздник родного села! Надо же было кому-то придумать такое неповторимое торжество!

А придумали его работники Енисейского краеведческого музея. Они-то и вышли с таким предложением в горком и райком партии, а на севере патриотов хоть отбавляй — музейщиков поддержали, выделили какие-то мизерные деньги на плакаты, на алые банты для почетных гостей.

Ночью по селу сплошь светились окна. Александра Николаевна бросила нас, мужиков, одних и подалась на последнюю перед выступлением спевку сельского хора. Этот коллектив был её родным детищем. Она создала его и постоянно заботилась о его творческом росте. Разучивали в основном русские народные песни.

— Их вряд ли где-нибудь столько услышишь, как у нас, — с явным восхищением отозвался Константин Григорьевич.

Не спали ночью, зато утром село будто вымерло на три — четыре часа. Напрасно визжали в загонах проголодавшиеся свиньи. Напрасно звали к себе заботливого пастуха нетерпеливые коровы. Маковское видело счастливые предпраздничные сны.

А потом у сельской церквушки призывно заиграла гармонь. И все услышали её. И по праздничному одетые стали ручейками стекаться к помосту, заменявшему маковцам трибуну.

И в это время над селом появилось два самолетика. Они приземлились один за другим и выдавили из своего нутра последних гостей. Среди них я сразу вычислил руководящего дубину, хотя на нем не было ни пальто, ни шарфа. В компании прибывших он смотрелся вполне нормально, и я даже приветно помахал ему.

Он живо откликнулся и во главе уже знакомых нам московских талантов подошел ко мне.

— Норильск по-прежнему закрыт, — сообщил он. — И крайком комсомола пока что командировал нас сюда.

Праздник прошел лучше не нужно. Молодые московские дарования не выступали. Широко распахнув глаза, они слушали старинные песни маковского сельского хора. А питомицы Александры Николаевны пели и пели, и казалось, их песням не будет конца. Разве не о таком праздничном концерте мечтали голосистые сельские певуньи?

Ой, да ты, землица знаменитая!
Кровушкой казачьею умытая, ой!

Казалось, это пела сама Россия. И москвичи доставали откуда-то чистые нотные листы и торопливо набрасывали на них никому не известные в столице русские песни.

Затем молодые дарования были расхвачены и разведены по дворам. Больше слушали, чем пели. А на следующее утро встретивший меня дубина решительно сказал:

— И зачем нам лететь в Норильск? Да мы здесь не только попоем, а еще и сделаем необыкновенные записи! Мы увидели нашу древнюю Россию в её потрясающей первозданности. Спасибо вам за добрый совет, дорогие коллеги!

А ты, Анатолий Иванович, говоришь, где, дескать, она есть, настоящая Русь. Тут она и есть, живая и неподвластная времени, — с удовлетворением сказал Игнатий Дмитриевич, когда мы прощались с Маковском.

И он был прав.

Викинг

Рассказ об этом человеке можно было бы начать с описания его кабинета. Как и почему и кто сюда попал, и, главное — за что? И на что уповал и надеялся, уходя отсюда? И почему вышел и как? Я знаю ответ на эти и другие вопросы и, тем не менее, роюсь в далеком прошлом в поисках истины. Она мне нужна, как воздух. Без неё не могу спокойно работать и жить.

Я буду последовательным и все изложу по порядку, начиная с прощального вечера в красноярском ресторане «Север». У собкоров, с легкой моей руки, был заведен обычай принимать новичков в наше, собкоровское, братство. По существу, тебя уже приняли в газету — редактор отдал приказ, но ты еще не можешь считать себя равным среди равных. Тебе придется пройти через полушутливый и полусерьезный обряд посвящения в собкоры. Почти как избрание патриарха всея Руси или папы Римского. На этом священнодействии непременно присутствовали редактор и его заместитель, а также вечный страдалец за правое дело Кеша Цвейтов, муж широко известной в городе несчастной пьяницы Клавы. Кеша был журналистом от Бога, на ходу разбрасывал интереснейшие идеи, однако не пользовался доверием власть имущих — он был поповичем. Не Алешей, как в русских былинах, а только Кешей, что накладывало на него невероятно большие и сложные обязанности. Почти об этом говорил Пушкин: есть вещи несовместные — гений и злодейство. Касаемо Кеши сия мысль звучала примерно так: журналистика и вера в Бога. Уж куда как несовместимыми были в далекие пятидесятые годы эти всеобъемлющие понятия!

Не помню, кого мы посвящали в братство в тот раз. Помню лишь, что застолье, как обычно, началось где-то в обеденное время. Местные поезда на все направления уходили вечером и наша изрядно подвыпившая братия должна была успеть именно на них. Задерживаться в Красноярске на сутки было преступно: на полях края начиналась массовая уборка хлебов, перед которой нас и вызывали в редакцию для накачки.

Очередное посвящение прошло нормально, без каких-то эксцессов. Мы оккупировали несколько сдвинутых воедино столов. Новому собкору задавали множество вопросов, а еще больше было выпито рюмок за его здоровье. Билеты на поезда у нас были куплены заранее, поэтому пропивалась под чистую вся имеющаяся в карманах наличность.

Но был заведен социально справедливый порядок. На опохмелку уносились отсюда бутылки водки, которые покупались на деньги непьющих собкоров. Таких у нас было двое и они исправно платили положенный им ясак.

Короче говоря, торжественный вечер закончился мирно. В поезде мы долго не могли уснуть. Возбужденные зеленым змием, говорили о насущных собкоровских проблемах, читали приходившие на память стихи. Тихо проводили в Ачинске собкора Ильментьева и в нашем купе осталось нас трое, все до Абакана. С откупной водкой поступили честно — её оставили назавтра.

Проснулся я не то от ошеломляющего звона, не то от грохота. Саша Фурдык по-прежнемуспал — он глуховат на оба уха. Но что это? Афоня Шадрин, пытаясь открыть двери купе, вдребезги разбил дверное зеркало. Осколки поблескивали повсюду: на полу, на одеялах и даже на всклоченной голове Фурдыка.

Это происшествие усмирило Афонин пыл. Он стоял перед дверью весь обвисший, потерянный, не зная, на что решиться дальше. А в замке уже щелкал ключ проводника:

— Что там у вас?!

Дверь откатилась и мы увидели бешеные глаза незнакомого нам пассажира, одетого в полосатую махровую пижаму Он пытался плечом отодвинуть проводника и влететь в наше купе:

— Безобразники! Хулиганы! Они не давали мне спать всю ночь! Я — Фархутдинов!

— И хрен с тобой, что ты Фархутдинов! — резонно заметил только что проснувшийся Фурдык.

— Я — уполномоченный Совета Министров!

— Всё сказал? Ну, тогда помолчи! — крикнул я. — Мы сами себе короли и министры!

Вызвали милицию. Уполномоченный предъявил свои документы. И у нас сразу же конфисковали весь жидкий ясак, да еще потребовали паспорта и переписали наши адреса. И в вонючей ментовке Абакана мы пробыли несколько часов, пока не рассчитались с железной дорогой за причиненный ей ущерб. Моей Валентине пришлось срочно раскошелиться, чтобы выкупить оптом нас троих.

Однако дело не кончилось только на этом. По заявлению уполномоченного, нашу теплую компанию пригласили в Красноярск на ковер в краевом комитете партии.

Кажется, вот и пришла пора рассказать кое-что о служебном кабинете заведующего отделом пропаганды и агитации, в который нас завели. Он ничего особенного не представлял: кабинет как кабинет. Огромный, в полкомнаты, стол, два кресла и несколько стульев для посетителей. И более ничего, если не считать листка бумаги на столе и тут же графина с водой.

Но сам человек — вот это да! Увидишь и ахнешь! Рослый блондин с красивым лицом скандинавского типа. Одним словом, современный викинг, как ни крути. Этот не будет играть с нами в кошки — мышки! Это тебе даже не уполномоченный Фархутдинов!

И всё-таки мы приняли дерзкий вызов судьбы. Сейчас уже трудно вспомнить, кто что говорил, но смысл нашей короткой беседы был примерно такой:

— Ну, как дела? — живо спросил он.

Мы переглянулись и недвусмысленно пожали плечами: а никак.

— Поняли, что вас вызвали не упражняться в остроумии?

С нашей стороны последовал сдержанный нервный смех. Так иногда бывает в трудно разрешимых ситуациях. Ну что еще мы могли поделать? Виноваты, потревожили государственного человека. И после некоторой паузы:

— Извините, Василий Павлович. Мы больше не будем. Просим у вас снисхождения к нашим неосмысленным поступкам.

— Просите? Это уже хорошо. Идите работать!

И не сказав больше ни слова, выставил нас из своего кабинета.

Разговор, как видите, был короткий и рассчитанный не на истеричных барышень, а на нормальных мужиков. И за ним стояла общая откровенная неприязнь к нашему соседу по купе Фархутдинову. Нашел же из-за чего жаловаться в крайком партии!

Василий Павлович знал, что сказать нам. Не поругал, но и не похвалил нашу братию. И было нетрудно понять, что он этим своим поступком как бы нарушил установившуюся тогда традицию выговоров и разносов по каждому поводу. По существу, выступил против основополагающего принципа партийного руководства — панического страха, на котором держался весь советский строй.

Вскоре Василия Павловича избрали секретарем крайкома по идеологии. Он ни на йоту не изменил своего отношения к людям. Это нравилось далеко не всем партийным чиновникам. И первый секретарь крайкома строго предупредил его:

— Не разводи демократию.

Бесспорно, Павлов был весь соткан из того лучшего, что может принести революция. Справедливость — прежде всего. Поэтому он презирал низкопоклонство перед вышестоящими и, говоря всё тем же языком Пушкина, милость к падшим призывал. До Красноярска Василий Павлович работал первым секретарем Омского горкома комсомола. Знавший его в то время строитель Владимир Князюк рассказывал мне, что Павлов был любимцем молодежи, ему верили, считая совместную с ним работу за высокую для себя честь.

И как тут не вспомнишь выстраданные стихи Евгения Евтушенко:

Когда румяный комсомольский вождь
На нас, поэтов, кулаком грохочет
И хочет наши души мять, как воск,
И вылепить своё подобье хочет,
Его слова, Есенин, не страшны,
Но трудно быть от этого веселым.
И мне не хочется, поверь, задрав штаны,
Бежать вослед за этим комсомолом!

Это не о Павлове, а о ком-то другом, о его антиподе. А Павлов стал моим другом на всю жизнь. Мы часто встречались с ним, он нежно относился к моей семье. И то, что я говорю сейчас, не однажды было обсуждено в семейных беседах. По каким-то вопросам мы сходились во мнениях, по каким-то — нет. Уж слишком рисковал он тогдашним своим положением!

Более чем лесть, он не любил ханжество. А у нас оно процветало всегда и во всем. Склонные к этому пороку чиновники обычно существовали в двух измерениях: на людях они рядились в тогу порядочности, а тайком от людей совершали грязные поступки и даже преступления.

Если послушать речи партийцев на разного рода заседаниях, то из них выходило, что мы плохо жили по той причине, что председатель колхоза имя рек с похмелья шел не домой, а к доярке или скотнице и того хуже — к молодым сельским красавицам. Но эти же святоши сами не пропускали ни одной смазливой девицы, чтобы не затащить её к себе в постель.

Наш викинг боготворил красивых женщин. Но не всегда это высокое чувство встречало взаимность. Он страдал, и ни от кого не таясь, пил горькую. Когда его снимали с занимаемого поста, воспринял это, как должное. И тем больнее его ударило предательство человека, которого он неосторожно приблизил к себе. Это был редактор краевой газеты Дубков. После решения пленума крайкома партии Василий Павлович позвонил на квартиру к нему и услышал знакомый голос:

— Извините, но вы набрали не тот номер.

Он точно попал и в без того взорванное сердце, партийный журналист и ворошиловский стрелок, родной сын Черной вдовы.

На джайляу

Читая главы моего романа — воспоминания, кое — кто о писательской жизни может составить несколько искаженное и даже ложное представление. Мол, что ни праздник у пресловутых тружеников пера, то бутылка. Весело, де, живут. А вот тут-то как раз нет даже и крупинки правды. Работаем мы, как волы, месяцами и годами, встречаемся в своем кругу довольно редко. Если уж честно говорить, то вся наша жизнь — сплошная каторга, бесконечная пытка реализацией непростых замыслов и одиночеством.

Известной отдушиной для нас являлись редкие Дни литературы, когда мы позволяли себе расслабиться и от души попировать в своем кругу. И Алма — Ата не стала для нас исключением в то далекое время. А было это в начале семидесятых прошлого века. Господи, как давно!

Вчера собрались в столице Казахстана, а сегодня уже кочевали по степи на комфортном автобусе. В нашей группе было всего шесть человек. А направлялись мы в Семиречье, где, как сказали нам, должен состояться большой праздник животноводов и где найдется место и нам. Наш маршрут: Талды — курган, Сарканд и джайляу — летние пастбища почти на самой китайской границе.

Рядом со мной мучился с похмелья московский писатель Юрий Казаков. Всю ночь он квасил со своим другом и тезкой Домбровским, а сейчас, бледный и помятый, распустив полные губы, угрюмо молчал. А впереди у него мерно покачивалась в кресле Лидия Либединская, тоже известная москвичка. Я знал, что она еще в Москве приставлена к Казакову, чтобы не давать ему возможности мимоходом хватить лишнюю рюмку. Первую блистательную победу она уже одержала: Домбровского определили в другую писательскую бригаду.

Слева от шоссе — беспощадно выжженная солнцем степь Сары — Арка, справа — зеленые отроги главного хребта Заилийского Ала — тау. А что там чернеет впереди прямо у дороги? Оказывается, мраморный памятник на могиле Чокана Валиханова, известного путешественника и одного из последних прямых потомков великого Чингис — хана. Это был выдающийся исследователь Азии, ученик самого Григория Потанина, офицер русской службы. Его трудами поныне пользуются географы и биологи, почвоведы и метеорологи. Он был универсальным ученым, к тому же отважным разведчиком российского Генерального штаба.

За Чокана не грех и выпить. Казаков плотоядно облизал белые губы и стал пристально вглядываться в войлочную юрту, пристроившуюся на пригорке рядом с памятником. А не ларек ли это? И нельзя ли отовариться здесь хотя бы стаканом водки?

Почему же нельзя? Для гостей всё можно. И заиграла на озарившем юрту свету, и призывно забулькала спасительная жидкость, да не водка, а настоящий армянский коньяк.

Либединская осуждающе наблюдала, с какой необузданной жадностью пил Казаков. А он сокрушенным, невинным взглядом как бы извинялся перед ней: да это же за храброго и умного Чокана, почти что за самого Чингиз — хана. Из уважения к хозяевам. Разве нельзя?

Договорились, что на сегодня Юрий Павлович должен завязать с потреблением любых доз спиртного. Таково было требование широкой общественности. Но где она, эта самая общественность? А везде, где мы будем останавливаться для дежурных литературных выступлений.

— Я всё понял, — он виновато развел руками, не желая больше обижать почтеннейшую Лидию Борисовну.

Инцидент вроде бы был исчерпан до дна и мы поехали дальше. Сопровождавшие нас два молодых казаха заливисто пели на родном языке грустные песни, обращенные к прекрасной Мириам. Тут же тексты переводились на русский, и мы приветствовали исполнителей дружными хлопками.

В степи не на чем остановить взгляд. Песок и полынь. Но вот вдали, как призрак, показался одинокий всадник в чапане и малахае, он помахал нам плетью и тут же скрылся за барханом.

Я знал, что это еще не Семиречье, а только преддверие его. А дальше пойдут заросли карагачей, барбариса и тутовника. И так будет до самых высокогорных пастбищ — джайляу, где царствуют воистину буйные травы и прохладные родники.

Областной центр Талды — курган тоже не впечатляет. Правда, есть здесь и многоэтажки, но в большинстве своем — мазанки, возле которых важно разгуливали верблюды и суетилась босоногая ребятня. Короткая остановка на главной площади, обычные в таких случаях приветствия и автобус катился дальше, только уже в сопровождении нескольких легковых автомобилей.

Лишь где-то во второй половине дня мы прибыли к положенному месту. Здесь, на высокогорном плато, нас ожидало великое сборище людей. Слышалась возбужденная чужая речь. Мелькали кофты и платки самых немыслимых расцветок. Да, это уже не чопорная Алма — Ата, а настоящий Восток, только без присущих ему закоулков и базаров.

— Какой тебе Восток! — нехотя возразил Казаков. — Извини, базары не функционируют без особого указания партийных органов. Ждем — с!

Он уже разведал, что выпивки здесь завались, но палатки откроются только после байги и козлодранья. Но эти национальные игры могут затянуться надолго. Ужасающее средневековье!

Видел, что человек погибает на глазах, но что я мог поделать? Либединская не отходила от секретаря здешнего райкома партии и оба то и дело поглядывали в сторону Казакова. Попросить секретаря о снисхождении? Да неудобно как-то писателям говорить о водке с ответственным человеком. Что подумают о нас?!

Тогда мы с Юрием решили пройтись по юртам. Не может же быть такого, чтобы в огромном ауле не нашлось ни одной бутылки. Пусть не водки, а какой-нибудь наливки или настойки — всё равно. Ведь кончается талант да еще какой!

— Лучше б не пил этот коньяк! Сделал себе хуже, — Казаков едва сдерживался, чтобы не броситься на землю и не разрыдаться горько — прегорько.

У богато расшитой юрты пожилая казашка веничком сбивала кумыс. Уже отчаявшийся от рвущей душу несправедливости Казаков решительно подошел к ней и откровенно признался:

— Мне надо водки.

Казашка пугливым взглядом степной антилопы смерила его с ног до головы и протянула Казакову берестяной туес с кумысом. Писатель отстранил посудину плавным иллюзионистским пассом:

— Отец у тебя есть, которого по — вашему зовут ага? Позови агу, кызынка! Хочу видеть его. Ты — казашка, я — Казаков, позови!

— Ойпырмай!

— Тогда мужика своего позови.

Хозяин этой богатой юрты оказался добрейшей души человеком. Разговорились. Он бригадир колхозного гурта, а совсем недавно работал в городе преподавателем. Потянуло в родные места.

— Что надо?

— Похмелиться есть чем?

— Есть.

В это время и приметила нас любезная Лидия Борисовна. Подошла к нашей компании и строго предупредила:

— Не теряйтесь, мальчики. Выступаем сразу после скачек.

Она исчезла так же быстро, как и появилась. Бригадир проводил её сторожким взглядом и спросил нас:

— А вы случайно не писатели?

— Писатели и не случайно.

— Тогда подождите меня здесь.

Кто не наблюдал настоящую байгу, тот не видел Востока. Разъяренные всадники, жаром пышущие кони и ошеломительный рев луженых глоток. Не становись на пути — тебя стопчут, не пытайся перекричать соседа — порвешь голосовые связки и онемеешь навсегда, не маши руками — оторвут с мясом, а то и ненароком врежут по морде. Но ты как хочешь, так и поступай — на то она и байга — традиционная скачка у казахских лихих джигитов. Тысячи лет пытались вогнать её в какие-то правила и ничего доброго из нововведений не получилось и не получится никогда.

Увидев байгу, ты поймешь многовековую историю коренных азиатских народов. Не размеренным шагом усталого каравана двигалась она, а летела ожесточенным звериным клубком: кто кого пересилит, кто кого обесславит! А потом, как поется в известной опере, пусть неудачник плачет, кляня свою судьбу.

Ты разгадаешь и будущее народов, кем кому быть. Иные племена и нации исчезнут с лица земли, другие — горько заплачут от своего одиночества. Не с кем будет подраться, некого будет унизить.

Но ты и оценишь свое настоящее, как оценили его мы. Бригадира нет и в помине, а скрываться не следовало, потому как все равно найдут, даже если ты уйдешь далеко в горы. Можешь, если повезет, попасть в Китай. Однако и там будет не сладко. В Китае еще не кончились свои разборки — так называемая культурная революция, и ты можешь угодить в её пекло.

Нам оставалось одно: рассчитывать на милость победителя, то есть идти к уважаемой Лидии Борисовне и униженно просить пардона. Это мы и сделали, правда, с наименьшими для себя издержками. Возбужденные байгой, бросились в раскрытые объятия нашей дорогой спутницы. Мы ей клялись, что никак не могли отыскать её в многотысячной толпе участников праздника.

— А чего меня искать? Я была там, где большое начальство. У всех на виду, — с гордостью ответила она.

— Это мы сообразили, но уже поздно, — охотно соврал я.

А затем пошло, как по маслу. Мы забрались на помост и нас представлял малоизвестный казахский поэт, который фантастически перепутал наши имена и фамилии. Публика никого из нас не знала ни в лицо и ни по нашим произведениям, потому-то ей было, как говорится, без разницы. Дойдя до Юрия Павловича, поэт запнулся, посмотрел в бумажку и закричал так, что его услышали все окрестные горы:

— Это наш большой друг и товарищ! Юрий Казаков! Мы рады именно его приезду, потому как он перевел на русский язык последнюю книгу нашего любимого Абдижамила Нурпеисова «Кровь и пот». Конечно, крови там больше, чем пота, но и так хорошо. Из пота ведь не сделаешь кровавую колбасу!

Никто ничего не понял. Да и понимать что-то было ни к чему. Все ждали конца уже наскучившему действу. Самое интересное должно начаться после открытия ларьков и палаток.

И когда это время наступило, люди мгновенно очистили литературные мостки и бросились на штурм торговых точек. Вот тогда. — то и возник перед нами бригадир и бывший преподаватель Саурбек. Несмотря на жару, он был в пиджаке поверх рубашки, богато расшитой национальным узором.

— Куметтин, жолдастар! Шакырады! — и тут же перевел торжественную тираду на наш язык. — Приглашаю, уважаемые товарищи!

Правильно утверждает народная мудрость, что дорого яичко ко Христову дню. Казакова уже не терзал злополучный синдром похмелья. Писатель порозовел лицом и помолодел этак лет на двадцать. Теперь он мог позволить себе даже безобидные шутки:

— Ну, Саурбек! Тебя посылать только за смертью!

— Зачем нам смерть? Мы будем веселиться! — бригадир оскалил в улыбке белозубый рот.

И до сих пор неизвестно, что же все-таки произошло с похмельем. Вероятны две версии недостойного поведения Саурбека. Первая, что он был перехвачен Лидией Борисовной, которая посоветовала ему не спешить с угощением Юрия Павловича. Вторая, что у степняков-казахов не существует скоропалительного обряда опохмелки, а всё делается основательно — гость есть гость. Имеют право на жизнь и другие версии, но что случилось, то случилось.

От обеда Казаков не отказался, а рюмку выплеснул через плечо:

— Завязал!

С легкой руки дремучих русских алкашей это словцо стало интернациональным. Одни радуются ему, а другие, услышав его, плачут. Однозначно, радовались Саурбек и Либединская. А я воспринял его с мудрым равнодушием. Сколько раз я слышал это горькое слово от моих друзей в обременительных писательских поездках по стране, а трезвенников среди них что-то не вижу.

Запил и Казаков, когда мы вернулись в Алма-Ату и он встретился с Юрием Домбровским. И пили они еще не меньше недели.

Курганы

И опять я со своими дружками Соколовым и Ушаковым, двумя Владимирами, пребывал на Божьем озере. До чего же хорошо здесь в самом начале лета! Природа проснулась от зимней спячки, всё цвело и благоухало. Даже заборы в селе Парная пахли, как лучшие духи и одеколоны самой Франции! Что уж говорить об отцветающей жимолости в огородах: она так и просилась на конкурс буйного многоцветья. Хоть это и подтаежная местность, а июнь брал своё. С каменистых холмов спускались в долину волны прогретого воздуха. И ты невольно подставлял им лицо и грудь. И тебе уже было никуда не деться от пронзительного ощущения радости жизни.

Мы опять появились в местах, тысячу раз посещенных Господом Богом. Березы и лиственницы, рябины и осины — всё на этой земле издавна окурено дымом кочевых костров и заколдовано шаманами кызыльского племени, ребятами хитрыми, увертливыми, ведущими свой род от прославленного на весь мир повелителя Сибири Кучума. Кочевников веками тянуло сюда, в Минусинскую котловину, к этому чуду природы — Божьему озеру. О нем в воинственных улусах издавна слагались легенды, ему молились, как матери всех озер. Тигир — коль дарило людям мир и благополучие. При виде его отважные всадники на всем скаку осаждали горячих коней и звали в гости добрых и злых духов. Не жадничали: такой красоты хватало на всех.

Шаманы били в громкоголосые бубны, им кого бы ни пугать, лишь бы пугать. А мы, цивилизованные люди XXI века, вели себя несколько иначе. Больше помалкивали, чтобы не вспугнуть очарование приозерных мест. И то и дело нажимали на газ автомобиля, надеясь успеть к самому судьбоносному и неповторимому зрелищу, когда в священной воде Тигир — коля купается перед сном уставшее за день солнце.

Мы не забыли здесь ничего. Не потеряли и не искали теперь чего-то. Мы явились сюда по зову собственного сердца, позвавшего нас в предгорья Кузнецкого Алатау к холмистым полям и лесам, подступающим к Божьему озеру. Мы снова попали в плен к заповедному горному кольцу, которое не разомкнуть никому и никогда.

Разумеется, каждый, кто побывал здесь до нас, оставил свой след на острых выступах скал и извилистых горных тропинках. А как же иначе? Пусть это только рисунок твоих подошв, пусть это окурок, брошенный тобою. Но и такие приметы значат многое.

Всё это осталось от тебя, даже твой выдох, растворивший иней на колючих кустах малины. Даже твой мимолетный взгляд на курганы вокруг Божьего озера. Если и не в реальности, то хотя бы в памяти твоей увиденное будет жить вечно.

Разве не так знаком тебе свободный росчерк моторной лодки по прозрачной воде Божьего озера? Он вызвал не только волнение воды, но и волны твоей памяти. Ты вспомнил заодно и каменистые берега озера, и те же курганы с рыжими стелами, осевшими от времени.

Мне приятно и немного грустно от сознания, что они стерегут историческую неповторимость наших замечательных уголков Сибири. Эти горы и погребальные насыпи значат для истории не меньше, чем египетские пирамиды и загадочные сооружения племени инков. Я склоняю голову перед ними!

Над просторами Божьеозерного края парят не одни орлы, но и души людей, когда-то живших здесь. И не важно, чьи это захоронения. Могилы похожи одна на другую и на сотни, а то и тысячи других. И может быть, только одному Богу ведомо подлинное течение жизни и смерти прошлых племен и народов.

На Божьем озере мы, обычные путешественники — ротозеи, искали свой след. Нам хотелось снова и снова пройти по дорогам и тропинкам, о которых часто вспоминали вдалеке отсюда. А если повезет, то встретим кого-то из знакомых людей. Интересно же услышать от них о чем-то новом и вспоминать о старом. Таков уж человек, он всегда сжигаем испепеляющей жаждой познания. И стоило нам подъехать к гостинице, как на пороге её появилась уже известная нам Мила, молодая, красивая женщина в строгом голубом костюме с черными блестками на груди и повязанной галстуком косынке. Она обрадовалась нам, приветственно захлопала в ладоши.

Мила жила здесь не первый год. А до того работала в отделе культуры Шарыповской администрации. Казалось бы, всё в её жизни сложилось нормально, но Милу вдруг потянуло на природу. Захотелось чистого воздуха и раздолья. Вот и прикатила сюда и нисколько не жалела об этом.

Хоть мы и были знакомы с ней, но не знали каких-то подробностей её биографии. Где её родина? Где семья? Что увлекало её, кроме художественной самодеятельности? Очевидно, натура все-таки творческая, если Милу устраивала здесь скромная должность служащей гостиницы. Пусть не так уж высока зарплата, зато, посмотрите, какая вокруг завораживающая душу природа! Только спустишься с крыльца и сразу попадаешь в бесподобный мир сказок Андерсена и братьев Гримм.

Строительство приюта для туристов еще не закончено. Вокруг кирпичи навалом да свежие щепки. И нет здесь пока что никаких цивилизованных развлечений. Разве что можно экспромтом устроить прогулку по озеру. Вот и лодка к нашим услугам. Ей не терпелось уйти от причала, но в плавание мы отправимся завтра утром. А теперь нужно отдохнуть от утомительной дороги.

Володя Соколов сразу же завалился в постель. Он вел машину и, разумеется, устал больше, чем мы. А наша троица — Мила, Ушаков и я — устроилась у некрашеного, грубой поделки стола. Хозяйка накрыла его желтой от времени газетой. Из свертка вывалились продукты: хлеб, банка рыбных консервов, кусок сала и большой пучок зеленого лука. Обед будет отменный, если учесть, что к нему прилагалась бутылка коньяка.

Говорили обо всем, что придет в голову. Об установившейся теплой погоде, о рыбалке, о районных новостях. Мила в курсе всех шарыповских событий. А нам интересно послушать, как и чем живет эта глубинка в предгорьях Кузнецкого Алатау. Лишь изредка мы прерывали Милин рассказ короткими замечаниями.

Нам некуда было спешить. Мы уже у цели. Говори сколько хочешь на радость себе и людям. Вот и воспользовались этой возможностью и нам всем стало удивительно хорошо. Володя Соколов и тот нет — нет да и отзовется неопределенным словцом из своей приятной полудремы.

— Поверите, мне здесь не скучно. И не потому, что всё время в работе, а потому, что не могу нарадоваться изначальной красоте земли. Мне постоянно кажется, что это для меня одной поют птицы и стелются над озером алые зори, да и всё прочее. Отсюда я говорю с Богом, — сказала Мила и, как бы стесняясь высокопарности своей речи, добавила упавшим голосом: — Разве не так?

— Так, всё так, — тут же бойко подтвердил Ушаков.

— От общения с природой человек становится чище. С него слетает вся показная шелуха. Природе можно сказать то, чего ты не скажешь никому, — продолжала выговариваться Мила.

Это ощущение доверительности мне было знакомо. Я тоже трепетно отношусь к природе. Я радуюсь ей, готов всегда защищать ее, когда ей особенно трудно. Сломанная ветка, развороченный муравейник, истоптанные цветы — все вызывает во мне протест и негодование, как будто обидели меня самого. А когда в лесу или в поле всё так, как положено быть, в моей душе наступал праздник.

— Мы ведь тоже часть природы. Самая разумная её часть, — ответил я Миле далеко не оригинальной фразой.

— Если бы всё было так просто, — вдруг тяжело вздохнула она.

Что-то угнетало её. Может быть, одиночество. Оно мне тоже знакомо, это терзающее душу чувство. Когда я работаю над книгой, месяцами не выхожу из своего кабинета.

Ничего не попишешь — это судьба. Вот и у неё такая судьба. И я с пониманием пристально глядел на Милу, и видел её преждевременно увядшие губы и уставшие глаза. В самом деле, далеко не одной радостью оборачивается к человеку жизнь.

Володя Ушаков — не третий лишний в нашей беседе. Он еще молод и удивительно последователен в своих суждениях:

— Нужно жить как живется. И меньше всего думать о своих неудачах.

Это уже из области философии, которую нам не расхлебать и за несколько дней, а мы должны возвращаться домой уже завтра. Мила вежливо возразила Ушакову:

— Не думать? Как это можно?

Она смогла бы многое рассказать нам о себе. О вынужденном переезде на Божье озеро, о неудовлетворенности своим бытом и еще о многом, о чем со временем поведают нам знавшие её люди. Но это будет потом.

А пока что Мила сосредоточенно молчала.

Допили коньяк, она спохватилась: уже поздно. Ей требуется хотя бы короткий отдых. Завтра у нее насыщенный делами день.

Если бы мы знали, что ожидало Милу в этот вечер, мы бы ни на шаг не отпустили её от себя. Кто мог подозревать, что наш разговор подслушивает стоящая под окном смерть? Она наждачным бруском точила притупившееся острие косы и пела популярную песню Пахмутовой на слова всё того же Добронравова:

А путь и далек, и долог.
И нельзя повернуть назад…

Но пока что всё было спокойно на безлюдном берегу Божьего озера. Так тихо, что терялось ощущение происходящего. Даже не слышалось размеренного, медлительного плеска волн. И вдруг беда обрушилась на нас со всей своей непредсказуемостью и неотвратимостью. Уже через каких-то пять или десять минут после ухода Милы мы услышали чей-то пронзительный, испуганный голос:

— Она мертвая! Там! Там!

Призрак смерти сделал свое извечное дело и тут же исчез. А Мила осталась лежать на траве в двух шагах от причала, широко раскинув тонкие руки. Она как бы хотела обнять на прощанье весь неустроенный наш мир, который она любила нежной дочерней любовью.

А затем, через какое-то время, мы узнали, что следствие вела шарыповская прокуратура. Были выдвинуты две версии и первая из них — гибель по неосторожности. Поскользнулась и ударилась головой о лодку. Однако существовала и такая версия: убийство, в котором подозревался её теперешний мужчина, а бывший зэк. Он мог приревновать её к нашей демократической компании и жестоко расправиться с Милой. Зло постоянно сопутствует добру, они вечные попутчики — скитальцы.

Но главное не в том, как это случилось, а в том, что Милы уже нет и никогда не будет. И мы больше не поедем в гости на живописный берег Божьего озера. И не будет у нас ничего, кроме разрозненных воспоминаний о происшедшем.

А там по-прежнему сторожат долину угрюмые курганы. Им стоять в степи до самого конца мира рядом с еле приметным холмиком Милы. А над ними многоголосо звучит несравненная музыка сфер и величаво проплывают пушистые, как медвежата, облака. И где-то там, в звенящей вышине, который уж год витает трепетная душа хозяйки приозерной гостиницы. Не найдя положенного ей места среди живых, Мила встрепенулась и отправилась в свой последний большой полет.

Так проносятся над нами метеориты и так теряется заблудившееся в горах эхо.

Вечная ей память!

У мастера

Когда я с головой ушел в журналистику, вдруг оказалось, что не так-то просто резко порвать с театром. Он снился мне какими-то, вроде уже позабытыми и незначительными эпизодами репетиций и спектаклей, немыслимыми мизансценами с прыжками и танцами и всегда с грозными окриками режиссеров. Ох уж эти ненасытные, не столько открыватели, сколько пожиратели еще не окрепших талантов, господа режиссеры! Мало вам сценических площадок, что вы лезете ко мне в постель.

Это были сплошные и горькие муки. То забывал текст, то задерживался с выходом на сцену. Натравленные помрежами свирепые партнеры неизменно бросались на меня с кулаками, с обнаженными саблями и рапирами. Иногда гремели в ночи даже смертельные выстрелы, после которых я просыпался в холодном поту и снова заснуть уже не мог.

Нужно было что-то делать с собой. Кардинально менять не только образ существования, но и контролировать весь ход возникавших в сознании мыслей, а это удается не всем и не всегда. Однако возвращаться на театр я не хотел, считая его пройденным этапом своей жизни. А тоска по сцене все сильнее угнетала и давила меня. За несколько лет работы актером я привык жить в большом коллективе, рядом с такими же обреченными на подвиг во имя искусства не возлюбленными, нет, а всего лишь послушными слугами Мельпомены. Да и то сказать, нашей нищей стране, только что пережившей разрушительную войну, не очень уж были нужны давно канувшие в Лету короли Лиры и Малюты Скуратовы, Онегины и Кречинские. Она могла спокойно обойтись без них. Ей подавай побольше угля и нефти, чугунных болванок и бетонных плит.

У страны были и другие заботы. После победы над фашизмом прошло уже несколько лет, а в магазинах не было самого необходимого: мыла, рыбы, мяса, даже хлеба. Очереди за этими продуктами занимали с полуночи. Изобилие было только на Ближней даче генсека, где пьяные вдрызг компании соратников щупали женскую театральную элиту Москвы и выплясывали гопака и лезгинку, радуясь приближающемуся коммунизму.

О каком возрождении искусства могла идти речь? В театрах стояла минусовая температура. Зарплата актерам не выдавалась месяцами, а других источников существования они не имели. Правда, через пень да колоду работали кинотеатры. Но там по большей части крутили трилогию о Максиме, том самом, который из абсолютно неграмотного паренька неожиданно превратился в управляющего главным банком страны. А зрителям уже осточертел игравший Максима артист Борис Чирков. Кстати, он же создал бессмертный образ фронтового повара, ходившего с черпаком в атаку. Звали повара Антошей Рыбкиным в одноименном фильме. Кстати, в этой киноленте чирковский повар распевал куплеты на мотив любимой песенки Максима:

Десять винтовок на весь батальон,
В каждой винтовке последний патрон.
В рваных шинелях, дырявых лаптях
Били мы немцев на разных путях.

На каких это разных путях? Да всё здесь было абракадаброй! Если действительно на 400 человек имелось всего 10 винтовок в общей сложности с десятью патронами, о какой победе могла идти речь? А ведь шла. И боевая кинолента долго держалась в арсенале передового советского киноискусства.

Душе нашего бедного народа, измученной в годы войны, хотелось сентиментальных, расслабляющих зрелищ. Как говорится, больше комедий хороших и разных. Чтобы наконец-то вдоволь коллективно поплакать от умиления в холодных зрительных залах.

Печать и радио ссылались на дефицит пьес о нашей современности. И тогда я решил помочь драматургам устранить этот недостаток: сел за пьесу. Придумал любовный треугольник с комическими ситуациями. Вдоволь похохотал над ним сам и захотел доставить такое удовольствие секретарю красноярского отделения Союза писателей Сергею Сартакову, тогда еще начинающему очеркисту и драматургу.

Сартаков подозрительно взглянул на меня, с грустью полистал мою нелицензированную продукцию и спросил:

— Тема?

Я ответил, что вот живут в заводском общежитии парни и девушки. Любят и страдают, ищут желанных встреч. Но получается так, что одного принимают за другого, а другой вообще ни при чем. А тот, кто при чем, хочет жениться на литераторше, поэтому учит наизусть блоковскую «Незнакомку». Интересно?

— Бытовуха. Победившему народу нужны и сейчас героические спектакли. Например, о великих стройках, — сказал Сартаков, возвращая мне не заинтересовавшую его рукопись.

— Может, почитаете? — со смутной надеждой пролепетал я.

Тогда было еще далеко до мхатовских «Сталеваров», где прямо на сцене Ефремов варил сталь, и тем более далеко до спектакля, в котором Евгений Леонов отказывался от премии. Но курс на закручивание идеологических гаек уже был взят.

Так и ушел я от Сергея Сартакова ни с чем. А мечта создать что-нибудь для театра осталась. И уже через два года я выдал лирическую пьесу из сельской жизни. Не будь дураком, послал её не в Красноярск, а в Москву. И меня пригласили на всесоюзное совещание молодых драматургов при ВТО. Вроде бы как клюнуло!

Ходил по тесным комнаткам бывшего помещения ВТО на Тверской. Любовался картинами известных русских художников на стенах. Провожал восторженными глазами престарелую Яблочкину, шагавшую по коридору об руку с Царевым. Пытался уточнить сроки семинара, а этого здесь никто не знал. Решал, что же мне делать дальше, как быть.

И вдруг услышал за спиной знакомый голос:

— Никак Толя? Да ты откуда? Какими судьбами?

Повернулся и увидел перед собой Анатолия Васильевича Шварцмана, моего второго отца, сослуживца по Ачинскому театру. Обнялись, сбивчиво объяснил ему, что и как.

— Семинар начнется завтра, в десять утра, — сообщил он. — Я тоже хочу там быть. А ты устроился где?

— Да нигде.

— С гостиницей тут дело швах. Приезжих устраивают на квартирах у пенсионеров. Надо же как-то помогать бывшим актерам. Хоть и малые, но деньги, — и вдруг он оживился. — Пойдем к нам. А то определят тебя у черта на куличках. Где-нибудь в Текстильщиках или Марьиной роще. А наша квартира рядом, у Никитских ворот.

Квартирой называлась игрушечная комнатка, которую за умеренную плату сдавала бывшая актриса и балерина Генина. Милая, интеллигентная старушка. Отведя блеклые с грустинкой глаза, она объяснила ситуацию:

— Спать придется на полу. Я дам матрасик. Вы извините, пожалуйста.

Чего уж извиняться? Всё отлично. Добротная коммуналка. На коридоре — две комнаты: одну занимает она, другую — актер Евгений Самойлов с семьей. Они знакомы с незапамятных лет. Служили у Мейерхольда.

Сама старушка днюет и ночует в небольшом закутке. Сейчас квартируют у нее три моих земляка, все режиссеры: Шварцман из Абакана, Николай Гудзенко из Минусинска и Михаил Рерберг из Ачинска. Здесь же пребывает еще один мужчина, которого сразу и не заметишь. Это — фарфоровый Всеволод Мейерхольд. Он стоит на подоконнике и не вмешивается в наш разговор, что, кстати, не было свойственно ему при жизни.

Старушка очень гордилась дружбой со знаменитым королем сцены. На статуэтке у мэтра нос был еще больше, чем в натуре, а всё остальное оставалось как в жизни. Лепивший карикатуру скульптор не решился на откровенный шарж. Статуэтка — подарок самого Всеволода Эмильевича.

В этой комнате все вежливо называли друг друга по именам, чтобы не унижать Мейерхольда. В то время далеко не всякий осмелился бы по иному называть «врага народа». А если так, то и другие здесь не имели права на фамилию. Что ж, такое решение режиссеров было благородным и не вызывало возражений со стороны хозяйки.

Каждый вечер в комнатушке устраивались диспуты о театре. Они начинались обычно в конце дня и продолжались до двух, а то и трех часов ночи. Как правило, разговор заводил худощавый, колючий Рерберг:

— Толя, а как ты думаешь?

— О чем?

И называлась очередная тема. Шварцман мгновенно отвечал на рербергскую реплику. К примеру:

— Толя, когда у Всеволода закончились революционные поиски на театре?

— А ты спроси у него, — Анатолий Васильевич кивнул на статуэтку.

— Толя, я спрашиваю серьезно.

— Вон что! Я так понимаю…

— А они не закончились, — вступал в разговор круглолицый, себе на уме Николай Гудзенко.

У Шварцмана готов свой ответ, но он искал точную формулировку. Уж такой у него характер: поразмыслить прежде, чем сказать. Может, поэтому он и сидел с вами здесь, а не в концлагере. Впрочем, когда нужно будет, ребята с Лубянки не станут долго искать повода. Надо, так надо!

Шварцман говорил о том, что не устраивало его в работе Мейерхольда:

— Он убил Островского. Это же произвол!

— Всеволод — новатор, преобразователь театра. — Гудзенко бросил в жаркий костер диспута своё полено. — Его метод — биомеханика.

Пока полено еще не совсем охвачено пламенем. Режиссеры молчали. Но вот взорвался импульсивный Рерберг:

— Биомеханика? Кому она сегодня нужна?..

— Не скажи, Миша! — упрямо насупился Гудзенко.

— Искусство условно. Это особенность жанра! — выкрикнул Шварцман.

Разговор резко оборвался, когда в комнатку легкой поступью неожиданно вошла знаменитая в прошлом актриса. Она-то знала настоящую цену искусству. Она работала на него не только сердцем и головой, но и ногами, выступая в балетных сценах. Именно поэтому напустилась на старшего по возрасту режиссера — Анатолия Васильевича:

— Как вы смеете критиковать Всеволода Эмильевича!

Старушка приблизилась к окну, осторожно, одними пальчиками, подняла статуэтку и поцеловала Мейерхольда в фарфоровый лоб. А статуэтка доверчиво прижалась к её груди и тут же спряталась в складках старомодной кофты.

— Зачем вы его так? — не без кокетства спросила актриса.

И спорщики виновато ссутулились, засопели и разошлись по углам, и надолго умолкли. Но Шварцман еще не сдал окончательно своих позиций. Вежливо, как к ребенку, обратился к надувшей губы старушке:

— Но согласитесь, это же неразумно, после напряженных сцен выпускать на публику передовых рабочих и колхозников. Или то и дело актеры падают в обмороки!

— По-вашему неразумно, но только в поиске рождается настоящее искусство, — с обидой на всех отпарировала она, оглаживая холодный фарфор. — Вы меня удивляете, товарищи!

Режиссеры бросились к артистке. Она неправильно их поняла. Ведь диспут — это верный метод установления истины. Может, тут все согласятся с вами. Да о чем говорить! Вы совершенно справедливы!

Она улыбнулась с видимым удовлетворением и исчезла неизвестно куда. А костер диспута пока что не угас. Он оказался даже несколько жарче. Где еще можно поговорить от души, если не в гостях у самого Мастера?

Несостоявшаяся встреча

Все пережитое — это, прежде всего, встречи со знакомыми и незнакомыми людьми. Их было много в моей жизни. Некоторые состоялись, некоторым этого не позволили обстоятельства, часто бывающие превыше наших желаний и устремлений.

И никакая раскладка вещих карт на ломберном столике жизни не сумеет изменить слагающуюся ситуацию. Впрочем, я вообще не очень-то верю в предсказания ясновидцев и разного рода карточных пророков. Всё это — не стоящая внимания чепуха. Те же игральные карты были придуманы не выдающимся ученым и даже не алхимиком, а каким-нибудь бездельником для бесхитростной игры в дурака и преферанс, но никак не для предсказаний сложнейших превратностей человеческой судьбы. Что будет с нами сегодня и завтра, знает один Бог.

А верю я в первоначальное предопределение жизненных коллизий. Каким человек родился, таким ему быть с небольшой корректурой по жизни. Но это еще не аксиома. В возможностях каждого многое изменить в заданной ему программе. Для этого человеку даны характер и воля, и еще комбинации звезд на ночном небе.

В этот раз что-то было не так в созвездиях Большой Медведицы и Ориона, потому и не состоялась интересовавшая меня встреча. Смутное предчувствие её я ощутил давно — еще при первых посещениях города смельчаков и романтиков Дивногорска в шестидесятые годы прошлого века. Тогда город выглядел более чем своеобразно: бараки и палатки, куда ни глянь. Они цепочками растянулись по дикому берегу Енисея и заполонили все таежные поляны окрест.

Но уже родилось и стало лозунгом знаменитое стихотворение молодого поэта Владилена Белкина:

Знаю, будут дома — громадины,
Богатырская будет ГЭС.
Здесь устроят друзья — романтики
Свой всемирный конгресс.

И днем, и ночью не умолкали шальные гитары — как везде на крупных стройках, работы велись трехсменно. Люди мирились с палаточным неуютом и скромным меню в столовых, наспех оборудованных под развесистыми соснами и березами.

А в редакции городской газеты юмористы декламировали великого Пушкина:

Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье.
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.

Стройка не напоминала угрюмые шахты и труд не был подневольным. Она порождала ни с чем не сравнимую радость коллективного творчества и вдохновения. Недаром в редакции многотиражки «Огни Енисея» до утра светились окна. Там рождалась летопись молодежного подвига, чтобы было что предъявить грядущим поколениям:

— Вот чем мы занимались в ваши годы!

Тогда-то и родилось здесь литературное объединение. Звонкие голоса начинающих прозаиков и поэтов услышала вся страна. Дивногорцев благословили на создание книг о великой стройке мэтры соцреализма Борис Полевой и Константин Симонов. И вскоре один за другим вышли в свет сборники под броским названием «Потомки Ермака».

Но время не топталось на одном месте. Красноярская ГЭС дала ток и гидростроители тут же перебазировались на границу края и Хакасии. Новой литературной столицей романтиков Сибири стал город энергетиков Саяногорск. Именно здесь было создано творческое объединение молодых писателей «Стрежень».

С той поры прошло тридцать лет. В канун юбилея «Стрежня» в Красноярск прилетел Олесь Грек, один из создателей этого сообщества и его руководитель. Сын строителей Днепрогэса, журналист по образованию, автор нескольких книг очерков. Я его помню молодым, полным творческих сил и обаяния. Он успел побывать на двух великих стройках, кроме того, ездил во Вьетнам и на Кубу не туристом, а обыкновенным строителем.

Он сидел в моем рабочем кабинете и воодушевленно рассказывал о работе литературного детища:

— Ежегодно выпускается по несколько книг наших ребят. Семь человек приняты в члены Союза писателей России. Да вы ведь всё знаете!

Я смотрел в его выцветшие от времени глаза, на густо заросшее усами и бородой скуластое лицо и думал о нас обоих. Ничего не скажешь, время круто обошлось с нами. А я ведь намного старше его, но выглядим мы почти одинаково. И одинаково покрякиваем и покашливаем, ворочаясь в кресле.

Среди профессиональных писателей Саяногорска он назвал уже знакомые мне имена. Все эти годы я пристально следил за творческим ростом саяногорцев. Выступал на семинарах, устраивал им встречи с литераторами из других творческих объединений края. Вспомнили, как один из семинаров проходил в кабинете директора строительства Саяно — Шушенской ГЭС Станислава Садовского. Олесь печально вздохнул:

— Жалко, что такой человек ушел из жизни. Он прекрасно понимал, что мы живы не хлебом единым.

А прилетел ко мне Олесь Грек, чтобы передать приглашение саяногорцев на юбилей «Стрежня». Кстати, он состоится 6 июня, в день рождения Александра Сергеевича Пушкина.

Я обезножел и не высовывал носа из дома, но тут случай особый. Олесь сам передвигался с трудом, однако считал, что мне стоит рискнуть. На праздник приглашена и моя дочь Оля, которая поможет мне в этой поездке. Оля — доктор философских и кандидат филологических наук, ей будет интересно пообщаться с потомками Пушкина по прямой линии Александром и Марией. Когда «Стрежню» присудили одно из первых мест на конкурсе, посвященном Пушкиниане, они пообещали приехать в Саяны из далекого Брюсселя.

Тогда я сказал самому себе:

— Вот она, моя судьбоносная встреча! Я должен быть на этом празднике!

Почему судьбоносная? А кто её знает. Наверное, потому, что Пушкин — это неповторимое явление, отголоски которого бессмертны. И хочется сохранить для себя и своих потомков живые свидетельства того, что всё-таки он такой, как мы, хоть он и не такой, потому что гений.

Мы с Олей безоговорочно приняли предложение саяногорцев. Оля, кроме науки, занимается житейскими проблемами края — заместитель губернатора, у неё расписана каждая минута рабочего времени, любое изменение в этой программе требует всяческих согласований. Что ж, овчинка стоила выделки. Согласие губернатора на поездку в Саяны было получено, теперь — вперед и с песней!

И вдруг телефонный звонок от Олеся Грека: сроки праздника перенесены по независящим от «Стрежня» обстоятельствам. Значит, наша поездка, как и встреча с потомками Александра Сергеевича, уже не состоится. В одиночестве я ехать не мог.

Сожалели, что хорошая идея неожиданно рухнула. Ждали от Грека сообщений о празднике. Оказалось, и у них там было не все так, как задумывалось юбилярами. Племя младое, незнакомое не приехало из Брюсселя. Что ж, видно не судьба. Сибирь по-прежнему остается «терра инкогнита» для иностранцев, и мы не увидим семейную парочку пушкинских потомков.

Праздник состоялся без нас. Может, оно и лучше, что мы не путались под ногами. Вот если бы мог приехать сам Пушкин и он не приехал, тогда было бы другое дело. Теперь же юбилей «Стрежня» отметили по — семейному и в этом тоже была своя прелесть.

С утра горожане, как муравьи, облепили широко известную в этих местах гору Крестик. Пусть не кавказский Крестовый перевал, а всего лишь Крестик, где, кстати, вспоминали и о Кавказе. У подножия этой горы раскинулось село с довольно оригинальным названием Означенное. Кто и почему означил этот крохотный участок саянских предгорий? Кому это пришло в трезвую или пьяную голову?

Об этом живет в народе легенда. Так ли это было на самом деле или не так, трудно судить через триста лет после основания здесь первых казачьих поселений. Но, скорее всего, такое было в действительности. В этих предгорьях Саян проходила граница России с Монголией. Казакам, охранявшим её, нередко приходилось переправляться через бурный Енисей. И не на пароме, не на лодках, а так, безо всяких приспособлений. Плыл конь, а рядом, держась за конскую гриву, плыл казак. И, разумеется, бывали здесь и несчастные случаи.

Наконец казакам повезло: они нашли удобное для переправы место. Берега Енисея здесь положе, потому и легче выбираться из воды. Напротив облюбованного места на горе был поставлен знак — им был видимый издалека крест. А сама гора получила ласковое имя Крестик.

На праздновании юбилея её каменистую вершину оседлали пожилые и юные члены «Стрежня». Представляю, как нелегко было подниматься туда Олесю Греку! Но взобрался человек на Крестик и произнес положенную ему речь. Надо отдать справедливость, об литобъединении говорили мало, основным предметом выступлений был Пушкин с его многоликим творчеством. Чаще всего оттуда звучали его лирические стихи:

Кавказ подо мною. Один в вышине
Стою над снегами у края стремнины.
Орел, с отдаленной поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне.

А внизу широко расстилались хакасские степи, на которых, по историческим меркам, совсем недавно можно было увидеть приземистые юрты кочевников с уходящими в небо голубыми дымками. Там крутыми боками обозначался Енисей, древний, как сама Земля, и молодой, как влюбленные в жизнь дети. Там, в невидимой дали, мысленно угадывались Абакан и Красноярск, города моей юности и зрелости, моей веры и моих сомнений, моих разочарований и надежд. В них никогда не бывал Пушкин, но они являлись неотъемлемой частью России, которую поэт любил и лелеял.

И в этих полудиких степях наверняка показались бы странными и чужими европейские рассудительные бюргеры с их природным снобизмом и эгоизмом. Что бы там ни говорили, но мы намного ближе по духу славному потомку арапа Петра Первого. Мы — русские, а это народ, не похожий на другие народы. Он безмерно терпеливый, доверчивый, и совершенно непредсказуемый в своих поступках. Над нами можно смеяться, но нас нельзя злить.

Вот почему я не жалею о несостоявшейся встрече с Александром и Марией. Я не контактировал с ними, но видел их, знаменитых родством с Александром Сергеевичем, видел по телевизору. Они позировали России на фоне Медного всадника, но казались мне инородными существами на яркой знакомой картинке. Ну, хотя бы отпустили себе пушкинские бакенбарды или надели давно вышедшие из моды сюртуки!

В них не было ничего от внешнего образа поэта и вообще ничего, кроме родовой принадлежности. Очевидно, при дележе пушкинского наследия мы, простые россияне, захватили себе больше, чем следовало. А может, нам больше причиталось, чем им? Как знать!

И то правда, что гении принадлежат всему миру, всем цивилизациям без исключения.

Кажется, мне стоит напомнить об этом и пушкинскому близкому другу Василию Львовичу Давыдову. Так не сходить ли к нему на Троицкое кладбище?

Прощание славянки

Сто раз повторю, что о нравственности человека нужно судить по его отношению к матери — тут не ошибешься. Если тебе дорога твоя мать, какою бы она ни была, ты достоин чести называться «хомо сапиенс», самым разумным на земле существом. Мать есть мать: она дала тебе жизнь, а это стоит немалого. Это стоит самой судьбы.

То же самое следует сказать о родине. Что бы там ни говорили, а я не принадлежу к безродным космополитам, этим неприкаянным бродягам, которым все равно где жить и где умереть. Несомненно, что любовь к родине — одна из определяющих черт русского национального характера. Я пишу русского, а подразумеваю российского, который за многие века стал присущ народам, шагающим в будущее в одной связке с русскими. Такова историческая данность и её трудно изменить. Наверное, люди станут другими, когда исчезнут всякие границы между государствами, но такое если и случится, то не скоро и не у нас.

Пусть меня упрекают в некоторой национальной закомплексованности, пусть даже ругают за это самыми непотребными словами, но когда я слышу дивную, чарующую музыку марша «Прощание славянки», на глаза наворачиваются слезы. В моем сознании возникает вся необъятная Россия в обобщенном образе женщины, прощающейся со мной навсегда. Не я прощаюсь с нею, а она доверительно шепчет мне самые проникновенные слова. В такие мгновения хочется исступленно кричать ей:

— Куда ты? Постой!

О, Господи! Да пусть меня кличут квасным патриотом, я доживу свой век и таким, как есть. Мне больше нравится кислый квас, а не залетная кока — кола.

Как я писал уже не раз, святое чувство родины особенно обостряется заграницей. Чужие страны, чужие обычаи, чужие порядки. Но почему же, оказавшись в России, ты начинаешь тосковать еще и по малой твоей родине, по вписанному в паспорт месту твоего рождения? И почему она малая, когда на деле самая большая в твоей судьбе? И самая лучшая, если даже с нею связаны тяжелые воспоминания. Голод и холод, унижения и потрясения — все постепенно уходит в черную дыру памяти, остаются только твои первые шаги, твое первое жилье и первая любовь. Об этом ты помнишь и наяву, и во сне. И не случайно, что в старости, когда одряхлеешь душою и телом, ты забываешь, что было вчера, но уверенно перелистываешь страницы детства и отрочества.

И тогда кажется родная земля истинным раем, а знакомые земляки становятся ангелами. Может быть, мне по — особому дорого мое Вострово, что я покинул его слишком рано, в неполных десять лет. Ведь спросишь теперешних востровцев, нравится ли им родное село, наверняка ответят:

— Да ничего себе. Село как село. Но у соседей лучше.

— Что же там такого, чего нет у вас?

И начнут перечислять эфемерные преимущества соседей: у одних — кирпичные дома, у других — игрушечный пивзаводик, у третьих и того серьезней — водопровод. Значит, весело мужикам живется.

А самый хитрющий из собеседников просто отведет в сторону погасшие от старости глаза и промолчит. Но по его напускному равнодушному виду поймешь, что это именно он или похожий на него умник придумал ходячую фразу:

— Хорошо там, где нас нет.

А вот я думаю, что там плохо. И какая-нибудь Семеновка или Ивановка для меня не идет ни в какое сравнение с Востровом. И от этого мне легче жить и писать книги легче. Попробуйте и вы призадуматься над настоящей ценой места своего рождения и тогда поймете меня. В детстве я оказался среди чуждой природы и столь же чужих мне людей. И это породило в душе ту же самую ностальгию, которую испытывал в эмиграции Александр Вертинский. Вот вам и секрет моих частых поездок на свою малую родину. Обстоятельства оторвут тебя, как от твоей родной земли и ты стремишься снова опереться на неё, чтобы обрести новые силы. Да и ездил я в гости не столько к знакомым избам и людям, сколько к самому себе. И я, маленький и беззащитный, встречал приезжавшего ко мне дядьку или уже деда, и нам обоим становилось тепло и уютно.

В Вострове я люблю каждую улочку и каждый двор. Здесь, что ни человек, то живая легенда. И пусть не ревнует меня к моей малой родине Красноярск, который я тоже люблю, но уже зрелой и рациональной любовью.

Я горжусь тем, что живу в Сибири, и еще тем, что я славянин. Это мне адресовано знаменитое «Прощание славянки». Это мой народ выжил в страшнейших катастрофах на протяжении всей истории человечества. Мы были и скифами, и сарматами, и половцами, и норманнами. И еще рабами самого жестокого, бесчеловечного строя — коммунизма. И не испарились, не исчезли с лица земли, а продолжаем жить.

С этим возвышающим человека чувством я покидал Вострово в последний раз. И на прощанье мне снова помахала рукой та самая женщина, славянка. Она торопливо вышла на середину улицы, как раз против окон нашего дома и на какое-то мгновение мне померещилось, что это моя мама, а твоя, Иван Макарович, жена Лиза. Что ж это ты, дорогая моя, в одном легком платьице, босоногая и простоволосая? Неровен час, простынешь! Ведь это же наша Сибирь с её суровыми декабрьскими морозами. Или ты позабыла, как заботливо надевала на мои плечи кожушок, когда отправляла меня в школу?

Теперь же позволь позаботиться о тебе самой. Сейчас же сниму с себя дубленку и ты согреешься теплом моей души и тела. И я непослушными руками уже принялся торопливо расстегивать пуговицы и рванулся тебе навстречу, как видение рассеялось и исчезло. На его месте появилась припорошенная первым снежком верба, одна из тех, что когда-то росли у нас под окном.

Затем внимательным прощальным взглядом я окинул заметно постаревший наш пятистенный дом и пожелал ему стоять долго и в лютые холода ласково обнимать своих новых жильцов. Да будет он свидетелем грядущих людских радостей и удач! Да будет в нем много — много гостей!

Наконец, я крестным знамением осенил убегающую в даль улицу, по которой много лет назад маленьким подранком улетал в большую жизнь, пугавшую и голодом, и холодом, а пуще всего круглым сиротством. И тогда, моя родимая улица, ты проводила меня до самого края села долгими взглядами подслеповатых окон, полными сочувствия и тоски.

И еще я говорил большое спасибо Касмалинскому бору и окрестным полям, и Кабаньему озеру — они подвинули меня на первый роман «Половодье», который круто повернул мою судьбу. Может, и не совсем в ту сторону, в которую нужно, но повернул.

А во мне звучал и по сей день, ни на минуту не умолкая, звучит разрывающий душу марш «Прощание славянки» — такой понятный всем нам и такой дорогой мотив. Это навсегда прощается со мной безутешная, несчастная Черная вдова, по неосторожности и легкомыслию своему наделавшая столько всяких бед.

И пусть никто на свете не знает, что станется с Россией в грядущие годы. Мне хочется верить, что жить ей вечно и хоть иногда вспоминать об отошедших в небытие событиях и людях. А если не вспомнит, то так тому и быть. Я ей не судья. Я только плакальщик, рыдающий о её прошлом и настоящем. И о будущем тоже. Мне жалко, что всё у нас делается не так, как в других странах, потому что мы — русские, а точнее сказать россияне. Мы — не чья-то подержанная копия, а оригинал.

Вот и кончаю свою, может быть, последнюю, книгу. Как говорилось в старину, этот плач, эту тяжелую думу о России. Сегодня Прощеное воскресенье. В самый раз мне попросить прощения у Черной вдовы и у всех тех, о ком написал я нелестно и о ком предпочел умолчать.

Раздумья

Александр Третий воспитывал своих детей в спартанском духе. Они вскапывали землю в саду. Убирали свои комнаты. Спали на железных солдатских койках без подушек. Вставали рано и уходили под ледяной душ, затем занимались зарядкой. И так изо дня в день.


С запада в Россию направлялся огромный поток денег для оплаты террористических актов. В представителей власти стреляли из револьверов, бросали в них бомбы. Устраивали крушения поездов. Сам Александр Третий был отравлен врачом Захарьиным во время отдыха в Крыму.

* * *

Будучи цесаревичем, Николай Второй проявлял к простым людям уважение и милосердие. От своей бабушки он получил в наследство 4 миллиона золотых рублей, которые целиком истратил на помощь бедным.

Сам одевался скромно и пользовался одеждой до полного её износа. Известен любопытный факт его беспримерной, величайшей скромности и нетребовательности к своему внешнему виду. В 1900 году ему сшили штаны, которые он носил до отречения от престола в 1917 году. За эти семнадцать лет их штопали много-много раз. Как говорится, на штанах не было живого места.

Так бы поступила со своими плавками светская львица Ксения Собчак! Не было бы ей цены!


Царские дети были патриотами России. Они любили свою родину и отказывались её покидать, не в пример новым русским и большевистским отпрыскам. Когда царевну Ольгу собирались выдать за румынского наследника престола, она воспротивилась решению родителей, сказав при этом:

— Я русская и хочу жить в России.


Константин Романов, великий князь, был замечательным российским поэтом, приходясь близким родственником по духу сочинителям серебряного века поэзии. Многие его стихи были положены на музыку и с успехом исполнялись звездами тогдашней эстрады.


Несмотря на войны, быстро росла численность населения России. За последние перед революцией 25 лет оно выросло на 62 миллиона человек.


Их было два дьявола: Гитлер и Сталин. Один стоил другого. Оба мечтали захватить весь мир и уничтожить инакомыслящих. И великие жертвы второй мировой войны только на совести этих тиранов. Но вообще была ли у них совесть?


Что сделала история с Россией! Родить-то родила, а поставить на ноги не сумела. Так сироткою и жила она между Днепром и Волгой. А тут и подоспели татары.


г. Красноярск

Николай Беляев Из «Казанской тетради»

Памяти поэтессы Серебряного Века Черубины Де Габриак

Песня выделки нежной допета.
Время стерло румянец и глянец.
Два известных в России поэта
из-за женщины этой стрелялись.
Было время — шутила, дурачила
петербургских редакций чинность,
восхищала, цвела и чудачила…
Но легенды не получилось…
Муж увез от греха подальше
в глушь, в Казань, и стихов не стало.
Видно, время игры и фальши
артистической — миновало…
Только несколько строк осталось,
что для Вечности — маловато…
А на подлинность и реальность
нужно много сил и таланта,
много сердца и понимания —
что творится и происходит…
Ей оказывали внимание…
Издавали. Неплохо, вроде.
Но мне жалко ее, стареющую,
вспоминающую о прошлом,
над журналом склоненную женщину,
позабытую всеми, хорошую…
Что ей снилось? — в глуши, в провинции,
в наступленье бездушного века —
не пророчице, не провидице…
Пожалейте и вы человека!
* * *

В.М

Кочевник — временщик, не тутошный жилец.
Пока отара травку ест и топчет,
он — на коне, он — царь и бог, не жнец,
он пьет кумыс, по-своему лопочет,
хохочет, думать о земле не хочет,
покуда сыты толпы блеющих овец,
стада и табуны…
Пирует и ночует
он нынче здесь… А завтра — где-то там,
простором обуян, он дальше откочует
в седой туман, где будет сыт и пьян.
Все для него, кочевника, на свете —
его отары, плов и бешбармак.
Вздыхают женщины.
Привычно плачут дети,
Скрипят повозки…
Светит солнце —
знак
того, что где-то будет лучше завтра
трава — и более сочна, и зелена,
а здесь — все вытоптано, съедено, измято
копытами…
Молчи, несчастная жена!
Нас ждут другие пастбища с цветами
из нами завоеванных
в боях
с оседлыми чудными племенами.
Вперед!
Все остальное — пыль и прах!

Памяти Архиерея Августина (Александра Николаевича Беляева)

1

Монашеское имя — Августин.
Он братом деда был, архиепископ,
Духовной академии Казанской
воспитанник,
расстрелянный в Калуге
решеньем «тройки»…
(Я — едва родился,
два месяца мне было в этот день).
Отец мой верил в планы ГОЭЛРО,
стал грамотным хорошим инженером.
Он, если что-то знал, молчал об этом.
но брат его, простой учитель сельский,
державший в памяти все наше родословье,
в прощальных письмах — вспомнил Августина
и добрым словом «дядю Сашу» помянул.
В двухтысячном году Собор церковный
прославил мученика веры.
Справедливость
так поздно, век спустя, не торжествует —
полна глухой непробиваемой печали.
(Ведь все свидетели давным-давно ушли,
и не найти безвестную могилу).
Боюсь, что поздно. Нужною молитвой
святого мученика я не тщусь тревожить.
Но кажется, что этот выстрел подлый
меня сквозь время — все-таки настиг.
И я отныне вижу, как идет
он в облаченье, с посохом владыки,
и с панагией на груди — шагает
под улюлюканье мальчишек-пионеров,
и тверд, и прям, ни лагерем, ни ссылкой
не сломленный — к еще живому храму
Великомученика и Победоносца
Георгия, где служит, прославляя
за всех нас, грешников, распятого Христа.

2

Он думал о загадке бытия —
о духе, о материи и вере.
В набитой камере, среди жулья, ворья,
среди невинных и офицерья,
жалея всех…
И понимая — к высшей мере
приговорят, как здесь заведено,
когда навесили нешуточное дело —
«организацию»…
Но вера — все одно! —
с молитвой только крепла, не слабела.
И следователь, взгляд спокойный встретив,
никак не мог усвоить нужный тон…
Но приговор подписан.
На рассвете
он будет в исполненье приведен.
И можно будет доложить в столицу
о ликвидации серьезного гнезда…
Какой туман над городом клубится!
Какая сквозь него
с трудом пытается пробиться
лучом последним
чистая звезда!

3

Гори, свеча, в помин души ушедшей,
с которой я не повидался на земле.
Гори во дни эпохи сумасшедшей,
способной всех спалить в одном котле.
Гори святым огнем, живое пламя,
слезами воска душу ту оплачь.
На Высший Суд — уже не перед нами —
давно предстали жертва и палач.
Гори, свеча, и в память, и во славу
Не сломленных ни пыткой, ни трудом.
Горит свеча — ты видишь, Боже правый, —
как светлый храм на берегу крутом…
Его сиянье видно издалёка,
его не выморозить, не изморосить.
Гори, свеча, светло и одиноко,
твой свет никто не в силах погасить.
* * *
Почти две тысячи моих стихотворений —
итог скорее грустный, чем веселый.
Почти две тысячи ударов головой,
несчетное число ударов сердца —
о стены каменные и стальные двери,
о стены, разделяющие нас:
— Услышьте, спорьте или — улыбнитесь!
* * *
Я себя в бутылку запечатаю,
брошусь в Клязьму — поплыву в Оку,
в Нижнем — Волгой-матушкой покатою
закачаюсь, лежа на боку.
А перед Казанью пробку высажу,
выйду, одурев, на бережок.
И в кустах ивовых палку выежу,
подходящий посох-посошок.
Побреду с улыбкой покаянною
в город мой, где молодость прошла,
промотала утречко туманное,
солнцем сердце глупое сожгла.
Ты другой, мой город, думать нечего —
все твои кварталы обозреть…
Тих, задумчив час людского вечера.
ночь глуха, необъяснима Смерть.
Но пока мы живы, над разгадкою
думаем, за мертвых и живых.
Теплится в душе огонь — лампадкою
в темном, теплом Храме Всех Святых.
* * *
Великий путаник, мой неоглядный город,
ты недоверчиво глядишь с крутых бугров.
Не я один узнал тоску и холод
твоих осенних стылых вечеров.
И все же с этих — с детства! — переулках,
в татарской невысокой слободе
я познавал — в улыбках, драках, муках —
земную цену счастью и беде.
Казань меня испытывала, била,
теряла, терла, прятала в карман.
Лукавила. Вкруг пальца обводила.
И — новый заводила вдруг роман!
Я жил, дышал. Не гордость и не слава —
срываясь, путаясь и вновь теряя нить,
я одного хотел — естественного права
с людьми и городами говорить!
и если голос мой средь шума, визга, скрипа
сегодня слышен, я почту за честь
Сказать разросшемуся городу: «Спасибо!
За то, что я такой, какой я есть!»

с. Ворша, Владимирская область

Владимир Лорченков Последняя любовь лейтенанта Петреску

— Отвечай, сука, куда магнитофон дел?

Маленький смуглый мужчина в грязных штанах, о цвете которых напоминала лишь надпись у паха, — «Green jeans», — жалобно застонал. Лейтенант Петреску, пришедший на службу в полицию два года назад, попытался понять: чувствует ли он к мужчине жалость? Ясности в этом вопросе у Петреску не было. С одной стороны, ему было понятно, что допрашиваемый, — тот самый мужчина, — обеспокоен вовсе не возможной карой в виде лишения свободы на некоторое количество лет. Скорее, его мучило похмелье. С другой, Петреску пугала перспектива стать таким же бесчеловечным чудовищем, как его коллеги по участку: ему порой казалось, что они могут избить мать родную, и глазом не моргнут. Поэтому молодой лейтенант (а на участке, где он служил, были и старые лейтенанты) всегда пытался вызвать в себе чувство жалости к тем, кого допрашивал. Но в последнее время получалось у него все реже. Сергея Петреску это пугало. Ведь даже «сукой» он назвал мужичка для проформы, не от души, вовсе не из-за жестокости. Просто так полагалось.

— Жестокий человек никогда не сможет работать в органах! — учил когда-то на лекциях студента Полицейской Академии Сергея Петреску и всю его группу полковник МВД в отставке, Николай Блэнару. — Но и добрый человек там долго не продержится. Выживают лишь равнодушные. Всем ясно?

Студенты дружно кивали, и столь же дружно на экзаменах на вопрос, каковы моральные качества будущего офицера полиции, назубок отвечали: коммуникабельность, доброта, умение вникнуть в человеческие проблемы. Группы выпускались, кто-то (Петреску, например) получал диплом, медаль об отличии, и значок стрелка-перворазрядника, кто-то — всего лишь диплом. Садисты затем уходили в патрульно-постовую службу, толковые — в оперативники, а вот лейтенанту Петреску не повезло, — им укрепили 134-й участок полиции района Нижняя Рышкановка города Кишинева. Слава у района была аховая: здесь в домах-малосемейках жили, как правило, алкоголики, мелкие преступники, и сильно был развит феномен дворовых банд. Хотя последствия становления рыночной экономики в Молдавии подействовали на район благотворно: мало помалу сюда стекалась, продав прежние квартиры в приличных районах (чтобы хоть как-то питаться) городская интеллигенция. На прошлой неделе, с гордостью вспомнил Петреску, у кинотеатра «Шипка» ограбили и избили до потери сознания режиссера театра имени Кантемира! А если в районе селятся такие люди, значит, это о чем-нибудь да говорит.

— Сергей, мне даже страшно подумать, как ты живешь в этом ужасном районе, — сочувствовала ему одноклассница, работавшая консультантом в американском посольстве.

— Сильвия, — с обидой парировал Сергей, — меня недавно вызвали в один дом, буквально напротив нашего участка. Вызов был на ограбление: пока хозяйка комнатушки спала, воры взломали дверь и вынесли телевизор, магнитофон и ковер. Так знаешь, кем она оказалась? Балериной Театра Оперы и Балета! Разве это — плохой район?

Одноклассница смеялась, покусывая полные губы, а Сергей задумчиво вертел бокал с минеральной водой. Спиртного он почти не употреблял, и курил крайне редко. Ангелок, — говорили о нем девочки из класса, — и хихикали. Но десятиклассник Петреску не обращал на них ни малейшего внимания: ему надо было спешить на занятия самбо, а потом — на курсы английского языка. Даже сейчас, сидя в этой дыре, 134-м участке, Сергея был одет опрятно, в гражданское, гладко выбрит и надушен приятным одеколоном. И даже на этом участке он надеялся не потерять лица, и, рано или поздно, добиться главной цели своей жизни: стать сначала министром МВД, а потом — президентом. Конечно, для успешного карьерного роста, — и довольно влиятельные родители ему бы в этом помогли, — Сергей мог запросто устроиться в Бендерский комиссариат полиции. Приднестровский город Бендеры молдавскую полицию не признавал, но силой полицейских оттуда после перемирия не выгоняли, и потому отслужить в тамошнем комиссариате год-два, означало получить автоматическое повышение по службе и репутацию героя. Но страницы «Консервного ряда» Стейнбека (любимого писателя Петреску) все еще явно были перед его глазами: молодой лейтенант верил, что сумеет изменить мир в этом районе к лучшему, сможет доказать этим сирым и убогим алкоголикам, что человек в форме бывает и защитником, а не только врагом. Но сейчас обстановка к этому явно не располагала…

Вздохнув, Сергей вновь спросил у предполагаемого похитителя магнитофона и телевизора несчастной балерины:

— Последний раз спрашиваю, куда дел вещи?

Мужчина снова застонал. Лейтенант Петреску, подумав, решился. Подошел к допрашиваемому, аккуратно взял его лицо в ладонь, и, резко повернувшись вокруг своей оси, бросил голову преступника в угол. Поскольку голова несчастного все еще была связана с телом, пусть немытой, но все-таки шеей, в угол преступник отлетел целиком. И вновь жалобно застонал.

— Сергей Константинович, похмелиться бы…

Петреску стиснул зубы. Действительно, полностью его имя, фамилия и отчество звучали именно так, Сергей Константинович Петреску. Этим диссонансом лейтенант был обязан родителям: отцу, русскому по национальности, и матери, молдаванке. Правда, они развелись, и поэтому лейтенант носил девичью фамилию матери. А вот имя и отчество у него были русские. Как следствие: для молдаван Петреску был слишком русский, а для русских — чересчур молдаванин. Поэтому лейтенант, в отличие от многих своих коллег, был подчеркнуто политкорректен и не любил разговоров на национальные темы.

— Лейтенант Петреску… — вновь жалобно заскулил допрашиваемый.

В любое другое время Сергей просто отпустил бы задержанного, проследил за ним, и выяснил, в какой квартире мужичонка обменял украденные вещи на самый модный в этом районе коктейль: вино с димедролом. Но на этот раз получить вещи как можно раньше и вернуть их владелице, стареющей уже балерине, было делом чести и престижа мундира. Поэтому лейтенант вздохнул, подошел в угол, вновь взял голову задержанного, за которой по инерции потянулось все тело, и опять бросил ее, уже в другой угол. Глухо шмякнувшись об пол, воришка не издал ни звука. Не убить бы, встревожено подумал Петреску. В это время дверь открылась.

— По делу о краже газовой колонки вызывали?

Спрашивала голова, в меру кучерявая, с толстыми губами на смуглом (здесь все смуглые, с неприязнью подумал светловолосый Петреску) лице. В ухе, оттопыренном с левой стороны головы, висела серьга. «Молодой, здешний, с серьгой. Значит, наркоман», — безошибочно определил Петреску. Уже через мгновение его нога, плотно прищемившая дверью шею головы, лишила ту возможности дышать. Губы головы стали подрагивать, а из левого глаза капнула слеза.

— Отвечай, куда дел колонку? — меланхолично спросил Петреску, усиливая нажим.

— Господи лейтенант… — заныло тело в углу.

— Отвечай, куда дел магнитофон, сука, — вяло отреагировал на это Петреску, бросив в угол наручники, звякнувшие о лоб воришки.

— Я ни… а… — прохрипела голова.

— Где колонка, тварь? — поддержал беседу лейтенант.

— Я поте…

— Что? Что поте?.. — ослабил нажим Петреску. — Потерял?

— Поте… Потерпевший. Я — потерпевший, — быстро прошептала голова.

— Проходите, садитесь.

Лейтенант убрал от двери ногу. Владелец украденной колонки, жалобно шмыгнув, упал в кабинет. Чтобы замять неловкую паузу, Петреску подскочил к попытавшемуся было встать похитителю телевизора балерины, и закатил тому оплеуху.

* * *

Директор здания подошел к дверям и оценивающе посмотрел на надпись над ними.

— Левее надо передвинуть, — отрывисто, как умеют начальники в Молдавии, да, наверное, и во всем мире, бросил он подчиненному. — Левее. Неужели не видно? Неужели в организации я, — единственный человек, который видит, как правильно разместить плакат над дверьми учреждения? Ведь это наше лицо, а не наоборот, так сказать! Белый, понимаешь, а не черный вход!

— Виноват, господин директор, — съежившись, ответил подчиненный, невысокий мужчина в черных очках и кожаном плаще. — Виноват. Сию минуту исправим.

— Ты мне это брось — исправим! Надо говорить, — подкорректируем!

— Сию минуту подкорректируем!

Подчиненный вновь съежился (казалось, еще два — три замечания, и он вообще исчезнет) и бросился к стулу, чтобы, встав на него, передвинуть транспарант.

Глядя на стул, начальник, — директор Службы Информации и Безопасности Молдавии, Константин Танасе, — поморщился. Стул был облезлый, с несколькими слоями кое-где потрескавшейся краски, старый, потертый, одна из ножек — короче, чем следовало бы. Стул напоминал господину Танасе нынешнюю СИБ — бесполезную, калечную службу, невесть как устоявшую в годы реформ и преобразований нынешней Молдавии. Директор СИБа чуть грустно и пафосно пробормотал:

— Да что уж там служба. Моя страна, — этот стул…

И ласково поглядел на подчиненного, майора Эдуарда, переставлявшего транспарант. На том было написано: «Добро пожаловать!».

Служба СИБ, — наследница некогда всемогущего КГБ Молдавии, — располагалась в самом центре Кишинева, неподалеку от Дома Печати. Это тем более радовало Константина, что большинство его подопечных находились рядом с его ведомством.

— Когда журналисты вымрут, — говорил он своему секретарю, — нам с тобой нечего будет делать на этой земле. Мне — потому, что моя организация закроется, тебе — потому, что ты племянник моей жены, и, стало быть, без меня пропадешь. Поэтому молись на журналистов, люби их и береги.

Надпись на транспаранте Танасе изрядно веселила: но, как человек честный, он признавал, что авторство идеи принадлежит не ему. Такую надпись Константин увидел над входом в катакомбы НКВД, вырытые в центре Кишинева в конце 40-х годов. Тогда слова «Добро пожаловать», намалеванные красной краской над входом в пещеры, где расстреляли несколько тысяч классовых врагов, произвели на Танасе (студента пятого курса исторического факультета) неизгладимое впечатление. И, как человек веселый, Константин захотел позаимствовать юмористический опыт предшественников. Что он, став председателем нового молдавского ГБ, и сделал. Что же касается катакомб, то директор СИБ велел перекрыть доступ в подземелья, чем вызвал множество вопросов у окружения.

— Мой председатель, — обратился к нему один из подчиненных, — не стоит ли нам открыть доступ туда, чтобы убедить общественность: наследие КГБ вообще и СССР в частности (он оговорился потому, что был пьян) есть самое худшее в жизни граждан независимой Молдовы?

— Во-первых, Молдавии, мудак ты этакий, спокойно отвечал выпускник Ленинградской Партийной Школы Константин Тэнасе, — во-вторых, спецслужбы всего мира одинаковы. Поливая дерьмом НКВД, ты критикуешь СИБ, обличая КГБ, воюешь с ЦРУ, и так далее. Ясно тебе?

Помощник, выпивший с утра муста (молодое вино — прим. авт.) замолкал, предварительно закашлявшись. А Танасе, улыбаясь, сжимал плечо собеседника.

— Главное в танке — не дрейфить! — повторял он свою любимую поговорку.

Ее он услышал в детстве в Сибири, куда его семью сослали большевики. Но Константин на них не обижался: ведь среди большевиков был и его дядя, Григорий. Именно он выслал семью брата (отца Константина) в Сибирь, чтобы нанести удар кулаку и эксплуататору, а заодно получить его земельный участок. Это в Молдавии предосудительным не считалось: земля стоит всего, что ты для нее сделаешь, говорили старики.

* * *

Оставив транспарант на попечение майора Эдуарда, — тот недавно вернулся из стажировки в Великобритании, потому Танасе позволял ему некоторую самостоятельность, — Константин прошел в свой кабинет. Там он закурил, и печально посмотрел на карту стран мира.

— Портрет планеты Земля, — говорил про нее директор СИБа.

Часть стран на карте была помечена красными флажками. Это были государства, которым объявила войну террористическая организация «Аль-Каида» и ее предводитель Бен Ладен. Буквально два месяца назад Константин с некоторой гордостью во взгляде воткнул красный флажок и в цифру 17, которой на карте была помечена Молдавия (полностью вписать название страны картографам не удалось: слишком уж маленькая страна). Молдавию международные террористы включили в список стран — агрессоров летом прошлого, 2003 года. Произошло это совершенно случайно, после того, как двенадцать молдавских саперов поехали в Ирак в составе международных сил, возглавляемых американцами. Список стран антитеррористической коалиции появился в Интернете, и так, неожиданно для себя, Молдавия оказалась в черном списке террористов. Причем в самой Молдавии об этом бы не знал никто, если бы Танасе, рыскавший по порносайтам, не наткнулся на этот список, и не слил информацию в прессу.

— Мы хотим знать, — сделал запрос депутат от оппозиции, — не повлечет ли включение «Аль — Каидой» нашей республики в список стран — объектов для нападения, к самым трагическим для Молдавии последствиям?!

В ответ директор СИБа многозначительно нахмурился, и сказал нечто нечленораздельное. В общем потоке слов (отвечать, не отвечая, его научили в партийной школе) можно было уловить лишь «терроризм», «дискурсивный», «безапелляционный», «суррогатная защита», «процессинг». Из этого парламентарии сделали вывод, что ситуация сложилась крайне серьезная и опасная.

Так Константин Тэнасе выбил двойное финансирование своей службы в 2004 году. Но это его не радовало. С 11 сентября 2001 года его ничего не радовало.

— Понимаешь в чем дело, — объяснял он школьному приятелю, сидя в молочном кафе (спиртного Константин не употреблял совершенно), — с тех пор все спецслужбы мира при деле. А я — нет. И это меня огорчает. Ведь я, можно сказать, художник. Во мне пропадает творческий потенциал. А все из-за Молдавии. Дыра!

Разумеется, первое время после начала войны с терроризмом Константин, как человек честный, решил поискать его и в Молдавии. По его приказанию были проверены все три тысячи молдавских арабов (студентов, приехавших в местный Медицинский университет), и две радикальные молодежные организации. Увы, ни одного даже слабого подобия террориста среди них не нашлось.

— Неужели ни одного? Даже самого плохонького? — с надеждой спрашивал директор СИБ оперативников, проводивших проверку.

— Ну, — неуверенно начал один из лейтенантов, — есть один сириец, зовут его Садам… Нет, к сожалению, даже не дальний родственник.

— Плохо, — резюмировал начальник, и отпустил оперативников.

Правда, однажды Константин едва не поверил, что родился под счастливой звездой: ясным осенним утром ему доложили, что в кишиневском аэропорту на самолет, стоявший на взлетно-посадочной полосе, забрались какие-то молодые люди.

— Террористы! — довольно потирая руки, воскликнул Танасе, — немедленно вызываем спецназ!

Увы, оказалось, что в аэропорту снимали клип группы «О-Зон», ставшей затем очень популярной. С тех пор Константин не любил ни «Озон», ни песню «Драгостя дин тэй».

* * *

— Лук нужно покупать фиолетовый. У белого лука вкус не тот. А помидоров желательно класть поменьше. Все равно здесь в хорошей шаурме никто толком не разбирается.

Ахмед задумчиво кивнул, и начал надевать фартук. Хозяин, — сорокалетний

Махмуд, родом из Сирии, — еще раз внимательно осмотрел холодильники и их содержимое, после чего тепло попрощался с работниками и ушел курить кальян. Ахмед, студент третьего курса медицинского университета имени Тестимицану, что в Молдавии, начал готовить ножи. В это время его напарник, тоже студент-медик, разогревал жаровню. Двигаться им приходилось очень осторожно: киоск в центре Кишинева, где они продавали шаурму, был слишком мал. Это позволяло экономить на аренде и коммунальных счетах. Шаурма пользовалась спросом, и хозяин неплохо зарабатывал. Студенты, впрочем, тоже.

— Он платит нам половину того, что мы зарабатываем, — просветил Ахмеда напарник, — а если бы на него работали молдаване, то платил бы им вполовину меньше нашего. Таков принцип любой диаспоры. Ты тоже его соблюдай. Если шаурму берет студент-араб, из наших, ему специй и мяса положи чуть больше. Если покупатель из местных, клади всего чуточку, но поменьше. Все равно здесь в хорошей шаурме никто толком не разбирается. Эта фраза, — «все равно здесь в хорошей шаурме никто толком не разбирается» — будет, кажется, сопровождать его во все время пребывания в Молдавии, раздраженно подумал Ахмед.

Как и многие его соотечественники, Ахмед приехал в Молдавию, чтобы за очень небольшие деньги получить диплом медика. Кое-кто, правда, приезжал вовсе не поэтому. Для молдаван все арабы были на одно лицо, да и спецслужбы здесь работали слабо, поэтому в Кишиневе пережидали плохие времена многие ребята из палестинских организаций. Молдавская полиция их не трогала, да даже и проверять не пыталась: неприятности здесь никому не были нужны. Торгуй шаурмой в свободное от лекций время, ухаживай за местными девчонками, не задирай местных парней, и живи, сколько хочешь. Так, собственно, Ахмед и поступал, и Молдавия ему очень нравилась.

— Главное, никаких споров и конфликтов на религиозной почве, — учили недавно приехавшего в Кишинев Ахмеда старшие коллеги. — Иначе нас отсюда за две недели попрут. Когда приезжал премьер-министр Турции, местная полиция решила выдворить из Кишинева всех курдов. Ну, вот нас всех отсюда и выслали в провинцию на две недели. И объяснить им, что курд и сириец, или, суданец, к примеру, представляют разные страны и народы, было невозможно. Местные — народ очень терпимый. Главное, их не раздражать.

Ахмед слушал, кивал, и нарезал лук кольцами. Это было его главной обязанностью: за день ему приходилось чистить около двадцати килограммов лука. Друзья даже прозвали его «Чипполино». По вечерам, приходя в квартиру, которую он снимал на пару с сокурсником, Ахмед с раздражением улавливал стойкий запах лука, исходивший от него самого.

— Махмуд, — застенчиво спрашивал он хозяина время от времени, — когда мне доверят резать помидоры?

— Еще не время, мальчик мой, — сопел хозяин, и отправлялся курить кальян, — ты пока не научился толком работать с луком.

Работники смеялись, и отпускали клиентам новые порции шаурмы. Все они работали по принципу конвейера: каждому была доверена одна операция. Ахмед резал лук, Саид — мясо, пришлый молдаванин Сержиу, женатый на дочери Махмуда, — огурцы…

В результате работали они очень быстро, и даже составляли конкуренцию местному «МакДональдсу», расположенному в пятидесяти — ста метрах от их киоска.

Когда началась война в Ираке, Ахмед выходил в ночную смену. Тщательно выбрившись, парень набриолинил волосы, и надел на указательный палец левой руки золотой перстень.

— Жалко, что у нас не покупают шаурму американцы, — мрачно сказал ему вместо приветствия Саид, пиливший огромный кусок мяса, — ох, как жалко…

— Конечно, я расстроен, — подумав, ответил Ахмед, — потому что я не люблю страданий, крови и смерти. Но в политику лезть не хочу. Не по душе мне все этого.

— А чего ты хочешь? — враждебно спросил молдаванин, зять Махмуда, который, как и все местные в подобных случаях, стал большим арабом, чем настоящий араб. — Устроиться в «МакДональдс» на четверть ставки?

— Нет, — аккуратно нарезая лук, ответил Ахмед. — Я хочу получить диплом, жениться на красивой девушке, с которой познакомился здесь два дня назад, и остаться жить в Молдавии. Я буду врачом.

— То есть, пусть американцы нападают на нас и убивают всех, кого захотят? — угрюмо уточнил Саид.

— Нет, — удивился Ахмед, — с чего ты взял? Разве я говорил так? Я сказал, что расстроен.

— И тебе не хочется убить американца? — уточнил Саид.

— Какого американца? — не понял Ахмед. — Я могу хотеть убить американца, который сделал мне что-нибудь плохое. Но поскольку я не знаю ни одного американца, как я могу хотеть его убить? Как вообще можно желать убить нечто, абстракцию?

— Студент, — с неодобрительной ухмылкой сказал Сержиу, — философ…

— Медик, — робко поправил его Ахмед.

Все это, — и ночная смена, и жар от мяса для шаурмы, и волосатые руки коллег по работе, — начинало нагонять на него уныние. Некоторое время мужчины молча резали овощи, и мясо, а высокий афганец, молчавший все время, выдавал покупателям шаурму через окошечко. Лоб Саида покрылся мелкими капельками: как бутылка пива в телевизионной рекламе.

— Да поймите же вы, — жалобно объяснил Ахмед, — я против войны. Не люблю я Америку. Но что мне толку взять да и убить какого-нибудь американца, который такой же человек как я: только на учебу гамбургерами зарабатывает, а не шаурмой.

— В «МакДональдсе» нет ни одного рабочего-американца, — возразил, глядя в стенку, Сержиу, — только местные. И работают они за копейки. Американцы их эксплуатируют.

— Ты сам мне говорил, что Махмуд платит нам меньше того, что мы зарабатываем, — начал спорить Ахмед, и кружочки лука у него получали все кривее и кривее, — значит, и он нас эксплуатирует?

— Ты хочешь сказать, что мой родственник Махмуд — американец? — побледнел Сержиу.

— Да вовсе не это я хочу сказать, — в отчаянии всплеснул руками Ахмед. — И что вы сегодня слова мои перевираете?!

— Махмуд, — вмешался в спор Саид, — нас не эксплуатирует, потому что он наш единоверец и дает нам возможность заработать, пока мы вдали от родины.

— Получается, — не сдавался Ахмед, — что и американцы дают местным заработать, пусть и немного, да, к тому же, они ведь тоже единоверцы. Христиане.

— Как не отсох твой язык говорить все это сегодня? — задумчиво спросил Саид, насаживая на вертел новую порцию мяса.

— Я против войны, — устало заключил Ахмед, — мне не нравятся их военные, но я не имею ничего против какого-то американца, который сейчас режет лук в забегаловке, и вспотел из-за глупого спора с другим глупым американцем. Который, может, убеждает моего американца в том, что нужно обязательно убить араба. И вот этот американец, тот, что мой, уставший, режет лук, и говорит напарнику: слушай, что тебе сделал этот Ахмед, который сейчас режет лук, как и я. Ахмед плохой, ты убей его, — говорит злой американец. Вот глупый.

Огни парка, разбитого напротив киоска, перевернулись, и Ахмед очень удивился. Потом он умер. Саид вытащил из спины парня тесак, и плюнул на тело:

— Значит, я, по-твоему, глупый американец?! Собака.

— Саид, — спокойно заговорил тощий высокий афганец, и все удивились, — Саид, он вовсе не это хотел сказать.

— Вот уж ни…

— Но раз уж, — спокойно повернулся суданец к Саиду, перебив того, — ты это сделал, то, будь добр, вынеси тело несчастного в подсобку, заверни в ковер, и вывези куда-нибудь, где его можно сжечь. Не думаю, что местная полиция его хватится.

Саид, глядя в пронзительно — мудрые глаза афганца, растерялся. Растерялись и все остальные.

— Да, и еще, — остановил их афганец. — Вымойте пол.

— Кровь Ахмеда в огурцы попала, — недовольно сказал Сержиу, — придется выкидывать…

Афганец улыбнулся:

— Оставь. Все равно здесь в хорошей шаурме никто толком не разбирается.

* * *

— Примите и распишитесь, — широко улыбнулся Петреску, внося телевизор в комнатушку ограбленной балерины.

Та только ахнула. Отказавшись от скромного угощения (нужно быть в форме, говорила, краснея, балерина, но Сергей понимал, что денег на хорошую еду у нее попросту нет), лейтенант Петреску решил обойти дом.

Полуразрушенная пятиэтажка была окружена тополями: они как раз цвели, и из-за пуха трудно было смотреть. Сощурившись, Петреску спустился на четвертый этаж (балерина жила на пятом) и прошел в общую кухню. Под ботинком что-то сочно лопнуло. Беззвучно выругавшись, Петреску отошел подальше от стены: по ней ползали несколько жирных тараканов, один из которых, спустившись на пол, и попал под ноги лейтенанту. На черной от копоти плите стояла кастрюля, в которой зарождалась новая жизнь. Видимо, ее, с остатками пищи, забыл здесь кто-то из пьяных обитателей дома. И забыл давно. Приподняв крышку (пришлось обернуть пальцы носовым платком) Петреску поморщился и отошел от плиты. Впечатлительному лейтенанту почудилось, что, должно быть, таким и должен быть ад. Никакого дьявола, никакого скрежета зубовного. Просто жара, июнь, заброшенная коммунальная кухня заброшенного дома для люмпен-пролетариев, молчаливые тараканы, тополиный пух. И гнетущая тишина.

Поэтому, когда вдруг откуда-то послышался жалобный плач, Петреску даже обрадовался.

— Значит, это еще не ад, — тихо сказал он кастрюле, выходя из кухни, — значит, это лишь его демонстрационная версия.

Плакала, как оказалось, чернявая женщина очень маленького роста в грязном халате. Расстраиваться ей было от чего: за шею женщину держал молодой толстяк с серьгой в ухе. Над головой несчастной он занес огромный навесной замок.

— Господин Балан, — удивленно спросил Петреску, оттаскивая толстяка от жертвы, — что это вы делаете?

Балан был той самой головой, которую лейтенант по горячности прищемил во время допроса. Как узнал Сергей во время расследования кражи газовой колонки у Балана, звали того Дан, и он работал в оппозиционной газете «Демократия». Сюда, в этот район для бедноты, Балан переехал по, как он выразился, «личным обстоятельствам». Он их явно мифологизировал.

— Видите ли, — доверительно сказал он Петреску, повертев верхнюю пуговицу кителя лейтенанта, и глядя тому в подбородок, — я весьма талантлив. И намерен написать книгу. Но сделать это на моем прежнем месте жительства просто невозможно: у меня много друзей, они часто заходят, суета, гам, шум… А здесь у меня есть тишина. И потом, эта комнатушка напоминает мне чердак парижских кварталов. А что еще нужно молдавскому гению для вдохновения? Черт возьми, я достоин Парижа, и я попаду туда! Кому, как не романоязычному молдаванину, прославить Бессарабию во Франции!

Помимо этого, толстяк Балан намекнул еще Сергею на некоторые связи с некоторыми женщинами, которые (о, разумеется, связи, лишь связи) ему хотелось бы порвать, уничтожить. А для этого требовалось сменить адрес. Поэтому пришлось закрыть хорошую квартиру на все замки, и броситься очертя голову сюда, в этот рай клошаров, изгоев, и его — будущего молдавского Вийона. Будущего в признании, но не в таланте — в таланте он уже молдавский Вийон.

Петреску понял, что хорошую квартиру Балан пропил.

Толстяк явно выпивал: от него несло спиртным и во время той беседы, и сейчас.

— Да что же это вы делаете? — спросил лейтенант, мягко забирая замок у Дана.

Толстяк-писатель, тяжело дыша, присел на корточки.

— Сколько раз я им говорил, — нервно бросил он, не глядя на лейтенанта, — если пользуетесь общим туалетом, не смейте там курить. Особенно эти кошмарные дешевые сигареты!

— У вас нервы расстроены, — оценивающе поглядел на Балана Петреску, — вам отдохнуть надо. Нормально поесть. Выспаться. Пить поменьше.

— Попрошу вас, — недовольно возразил Балан, — не при этом животном.

Насчет животного Петреску не согласиться не мог: женщина была явно деклассированной пьянчужкой. Если бы мать Сергея увидела сейчас, кого держит за шиворот ее всегда чисто и аккуратно одетый сын, она бы упала в обморок. Пьянчужка разрыдалась, начала что-то бормотать, и, едва не укусив Петреску за руку, побрела в свой закуток.

— Вот так и живем, tenete, — подмигнул Сергею расстроенный писатель.

— Что вы сказали?

— Лейтенант. Tenete на итальянском — лейтенант.

— Вы говорите по-итальянски? — приятно удивился Сергей.

— Нет, — смутился Балан. — Так, знаю пару слов.

— Вообще-то я хотел сказать вам, — вспомнил Петреску, — что вашу газовую колонку мы нашли.

— Ах, да. Спасибо, tenete. Вы не против, если я вас так буду называть?

— Пожалуйста, — недоуменно согласился Сергей, — называйте, как хотите. Главное, не нарушать закон. А в остальном мы — свободные люди свободной страны.

— О, строгий блюститель законности, — картинно и даже как-то вычурно поднял руки Балан, — вы олицетворяете собой неподкупного стража порядка. Защитник слабых. Вдов. Сирот.

— Вы сирота? — искренне посочувствовал Петреску.

— Нет. Не обращайте внимания, tenete. Я просто пошутил.

— Вам нужно будет, — вытер пот со лба Сергей, — пойти в участок и забрать вашу газовую плиту. Если нужно, вам помогут ее донести.

Писатель Балан рассыпался в благодарностях, и на минуту Петреску ощутил, что смысл у этой жизни есть, несмотря даже на жару и тополиный пух. И жизнь, в общем, недурна, особенно для лейтенанта полиции, сумевшего вернуть украденное добро двум несчастным людям. Размышляя об этом, он пожал руку Балану, и пошел к лестнице.

— Лейтенант, — окликнул его пьяный журналист «Демократии».

Петреску, улыбаясь, обернулся, приподняв брови. Балан льстиво улыбнулся:

— Хотите, я почитаю вам свои стихи?

* * *

— О, Наталья. Кожа твоя бела, как зерна молодой кукурузы, и сочна, как зерна молодой кукурузы. Волосы твои между ног вьются, как мягкий ворс на молодом початке. Я обдеру зубами тебя, мой початок, я прожую твою молочную плоть. Тело твое горячо, как лист, обжаренный солнцем, губы твои слюнявы и влажны, как земля после летнего дождя, и так же, как эта земля, они быстро обсыхают: еще бы, ведь я выпиваю твою чистую, родниковую, ничуть не вязкую слюну. Между ног твоих жарко, как в аду моей бессонницы. О, Наталья…

Девушка, лежавшая под грузным Константином Танасе, смеялась. Она была его поздняя любовь: директор СИБа ловил себя на мысли, что последнее время думает только о ней и о террористах, которых обязательно нужно найти, иначе, зачем ему работать. И даже, — но в этом он себе признаваться еще боялся, — о террористах он думал меньше, чем о Наталье. Та, хорошенькая секретарша какой-то частной фирмы, встретила Константина всего год назад, — аж год назад, говорила она, — и Константин ревниво ощущал их разницу в возрасте, разницу, позволявшую ей говорить «целый год» про те несколько мгновений, что промелькнули на закате его жизни. О том, что Константин возглавляет главное разведывательное ведомство Молдавии, Наталья не знала. Да если бы и знала, никакого впечатления на нее это бы не произвело.

— Мне нравится, как долго ты делаешь это, — ластилась к нему девушка, облизывая пальцы, — я успеваю кончить несколько раз. А на остальное — плевать.

И смеялась, когда Константин, изнемогший от бесплодной работы, жары, семьи, подчиненных, Кишинева, жизни, всего, в конце концов, шептал ей:

— Наталья. Кожа твоя бела, как зерна молодой кукурузы, и сочна, как зерна молодой кукурузы. Волосы твои между ног вьются, как мягкий ворс на молодом початке. Я обдеру зубами тебя, мой початок, я прожую твою молочную плоть. Тело твое…

И вжимал в нее бедра. Тогда она запрокидывалась, крепко прижимала его голову к груди, и начинала биться. В такие моменты Танасе забывал, что девушка может его искусать, и тогда дома не миновать скандала. Плевать. Ему было плевать. Константин даже подумывал о разводе. Не сейчас. Чуть позже, когда можно будет оставить службу. Но Наталье об этом не говорил: директор СИБа прекрасно понимал, что девушка поднимет его на смех. Он ей был нужен как любовник. А она ему нужна была вся.

— Ну и сравнения, — Наталья лежала на боку рядом с отдыхавшим Константином, — ну ты и поэт.

— Практически Павич, — усмехался, отдуваясь, Константин.

И по беспечному блеску глаз любовницы понимал, что той упомянутая им фамилия ничего не говорит. Она вообще ничего, кроме газет, не читала. Это ему даже нравилось.

— Когда мне захочется переспать с философом, я поеду в Калининградскую область, — говорил он друзьям, — и посплю на могиле Канта.

Правда, связь его с Натальей омрачало то, что встречались они слишком редко, всегда на съемных квартирах (и никогда у нее дома, где ему так хотелось побывать) и всегда только она звонила ему перед этим.

— Я же мужчина, дорогая, — говорил, поправляя галстук, Константин, — мне приятно почувствовать, что и от меня что-то зависит.

— А от тебя, — вскакивала она с постели, — пузанчик, ничего не зависит. Ни-че-го.

И снова смеялась. Константин не выдерживал, улыбался, и обнимал ее, жадно внюхиваясь в воротник ее рубашки, наброшенной на голое тело.

— Ты спишь еще с кем-нибудь? — спрашивал он в макушку Натальи.

— Да, — роняла она.

— С кем? — ревниво мучил себя Танасе.

— С Кем-Нибудь, — дразнила его девушка, и утанцовывала в другой конец комнаты, одеваться.

Опустошенный Константин подходил к окну и мрачно глядел на шпиль старинной гостиницы «Лондон», что почти в самом центре Кишинева. Отсюда был виден весь центр: даже киоск, где продавали шаурму арабским студентам. Неплохо бы, лениво думал Константин, затягиваясь сигаретой, хоть раз ее попробовать. Говорят, вкусно.

— Отнесись к этому проще, — говорила, забавляясь, Наталья, — мы развлекаемся, вот и все.

— Да, — шумно выдохнув, соглашался Танасе, и спрашивал, — у тебя есть мечта?

— А что? — она редко отвечала на вопросы, это выводило его из себя, но пока он сдерживался.

— Я бы нашел магазин, где продаются мечты, и купил твою самую заветную.

— Ты, как и все молдаване, поэт, — хохотала Наталья, натягивая чулки, — и, как все молдаване, плохой поэт.

— Шовинистка, — шлепал он ее по заду.

Она же хватала его за руку, и галстук вместе с костюмом снова летели к чертям под диван, и она снова запрокидывала голову, и, снова и снова и снова вжимая ее бедра в старый диван (я словно виноградный пресс, — думал он, судорожно дыша), Константин шептал, схватив ее за волосы:

— Волосы твои между ног вьются, как мягкий ворс на молодом початке. Я обдеру зубами тебя, мой початок, я прожую твою молочную плоть. Тело твое…

На седьмое свидание она, смеясь, накормила его вареной кукурузой.

* * *

— Осама, — склонился перед молчаливым афганцем Саид, — позволь мне быть твоей правой рукой. Ты великий человек. Спрятаться здесь, в этой дыре, в то время, как тебя ищут по всему миру американские шакалы…

Афганец недоуменно поднял брови, и стал лишь чуть быстрее нарезать овощи. После того, как убили Ахмеда, который делал это, луком пришлось заняться Осаме. Саид все стоял на коленях, вытянув губы к поле рубашки афганца. Несколько минут мужчины работали молча. Наконец афганец не выдержал, и спросил Сержиу.

— Что это с ним?

— Он думает, что вы — Бен Ладен, — почтительно ответил зять хозяина киоска.

— Это еще почему?

— Ну, во-первых, — неуверенно начал Сержиу, — вас зовут Осама…

— Логично, — хмыкнул Осама, — ничего не скажешь.

— Во-вторых, вы очень на него похожи.

— На кого?

— На великого воина, грозу неверных, Бен Ладена, — нарушил почтительное молчание на полу Саид.

— То есть, по-твоему, я похож на Бен Ладена? — грустно заключил Осама, очищая следующую луковицу.

— Так точно! — восторженно ответил Саид и вновь принялся целовать подол рубашки Осамы.

— Как же я могу быть Бен Ладеном, если я на него только похож? — зловеще спросил Осама, и на мгновение прекратил резать лук.

Сержиу показалось, что сейчас в киоске для шаурмы произойдет еще одно убийство. Горло его сжалось, но попыток перехватить руку Осамы он не сделал: Сержиу боялся мусульман, и считал их сумасшедшими жестокими людьми. Когда коллеги-арабы начинали разговаривать на своем языке в его присутствии, Сержиу казалось, что они обсуждают террористический акт. Не больше, не меньше. Жестокие звери, думал он, опасливо и восхищенно подливая соусу в шаурму. Именно поэтому он женился на дочери владельца киоска: чтобы все боялись его, Сержиу, зятя сумасшедшего жестокого мусульманина. Добряк Махмед об этом и не подозревал.

— Итак, вы — не Осама, — хриплый шепот Саида прозвучал в киоске как-то особенно неприятно.

— Напротив, мой друг. Я — Осама, — усмехнулся афганец.

— О, великий вождь, — вновь заползал перед коллегой на коленях Саид, — как ты мудр и умен. Я даже на мгновения поверил в то, что ты не Осама.

— Разумеется, я Осама, — потрепал его по плечу афганец, — а теперь вставай и режь помидоры.

Утерев слезу радости, Саид встал, отряхнул колени, и принялся за работу.

Наутро, когда их смена закончилась, Сержиу пошел домой через парк у Кафедрального Собора. Когда в конце пешеходной дорожки, по которой он шел, показалась женщина, Сержиу ничего не заподозрил. Даже обрадовался: ему доставляло удовольствие разглядывать хорошеньких женщин именно сейчас, летом. Их кожа, — то молочно-белая, то смуглая, была покрыта в это время года мелкими каплями пота; особенное наслаждение доставляла Сержиу мысль, что, вернувшись домой, к мужьям и приятелям, женщины лежат под мужчинами, подрагивают, а на верхней губе у них у всех, как одной, — тоже капельки пота. Мельчайшие капельки… А вместо мужей и подруг на каждой из них лежит он, Сержиу…

— Проклятье! — завопил Сержиу, отвлекаясь от очень приятных мыслей.

Ведь только что женщина, шедшая ему навстречу, бросила Сержиу под ноги три красных цветка. Бедолага встревожился не на шутку: как многие жители Молдавии, он был очень суеверен, и верил в заговоры, заклятья и проклятия. Три цветка, брошенные под ноги незнакомой женщиной, был более чем уверен Сержиу, это не что иное, как черная магия.

— Сука! — заорал он вслед неторопливо уходящей женщине. — Колдунья проклятая! Мразь! Жалко, вас сжигать перестали!

На Кафедральном Соборе зазвенел колокол, и Сержиу снова вздрогнул. Настроение было безнадежно испорчено. Нужно было срочно зайти в церковь помолиться и поставить пару-тройку свечей, которые своей благодатной силой блокируют черную магию. Кому понадобилось насылать на него проклятие, Сержиу не задумывался. Сам человек завистливый, он почитал таковыми всех окружающих, и поэтому был уверен, что врагов у него великое множество.

— Дайте мне три толстых свечи, три средних, и три — совсем тоненькие, — попросил он прихожанку, торговавшую в храме.

С тополя на Сержиу издевательски прикрикнула ворона. Мужчина, глянув на парк, побледнел. Людей, несмотря на то, что было уже восемь утра, — в это время парк был полон горожанами, спешившими на работу, — здесь не было.

— Где же люди? — пробормотал он, стуча зубами и пытаясь зажечь свечу на подувшем вдруг ветру.

— Сегодня же суббота. Выходной день, — равнодушно пояснила ему прихожанка.

* * *

Слегка успокоившись, Сержиу прошел в храм. Здесь было, как всегда, хорошо и светло: сотни свечей горели на золоченых подставках у икон. Быстро перекрестившись, Сержиу опустился на колени, и пополз, — совсем как Саид к Осаме, подумал он, и постарался отмахнуться от назойливой мысли, — к иконе Богоматери с тремя руками. Это была самая знаменитая икона Молдавии, привезенная сюда со священной горы Афон. Богородица, нежно державшая у груди младенца двумя руками, и третьей поглаживающая голову маленького Иисуса, была увешана кольцами, цепочками и серьгами. Это были дары прихожан, благодарных за чудеса. Сержиу в чудеса не очень верил, но у него попросту не было выбора: после того, как Советский Союз распался и сила такого верования, как диалектический марксизм, испарилась, необходимо было найти другие силы-покровители. Всего каких-то двадцать лет назад, — Сержиу хорошо помнил это время, — он, инженер фабрики конфет «Букурия», прятал за шкафом четырнадцатый том собраний сочинений Владимира Ленина. По вечерам, придя с фабрики усталый, холостой инженер доставал эту книгу в серой обложке, ставил на стол, и окружал ее несколькими горящими свечами. Когда ему было что-нибудь нужно, Сержиу молился на четырнадцатый том собраний сочинений Ленина, а однажды даже пролил на книгу чуть вина, и сжег кусочек мяса на двадцать седьмой странице, вырвав ее из книги. Тогда, кстати, обряд помог: Сержиу повысили заработную плату со ста пятидесяти до ста шестидесяти пяти рублей!

После того, как Союз распался, и Молдавия стала независимой, Сержиу по инерции еще несколько раз приносил жертвы четырнадцатому тому Ленина, но великая книга молчала. То ли чары ее, с крушением империи, развеялись, то ли дух великого революционера не желал больше помогать людям, разрушившим созданную им страну, но все мольбы и жертвы Сержиу были напрасны. Даже когда инженер, отчаявшись, порезал руку опасной бритвой, и пролил чуть своей крови на страницы, Четырнадцатый Том промолчал, и завод, на котором работал Сержиу, закрыли. Он хорошо помнил это время: тогда работники всех фабрик и заводов Кишинева остались без работы, и выживали, торгуя на блошиных рынках, стихийно образовавшихся по всему городу.

Последнюю попытку Сержиу дал четырнадцатому тому Ленина в 1994 году, когда после нескольких лет торговли на блошином рынке в центре города, заработал немного деньжат. Время было шальное, инфляция страшная, и Сержиу на вырученные деньги, чтобы не потерять их через неделю, купил большую партию саванов.

— Роскошные саваны! — нахваливал ему товар продавец, суетливый поляк. — Других таких не найдете. Материал, качество! Смотрите, ткань какая белая. Это вам не серые тряпки, которыми вы здесь покойников укрываете. Мой товар славится по всей Восточной Европе. Сам помирать буду, попрошу, чтобы меня в такой саван завернули!

Сержиу купил саваны, и спустя несколько дней отправился на своих старых «Жигулях» объезжать церкви и монастыри Молдавии. Перед тем, как поехать, инженер достал из-за шкафа уже запыленный том Ленина, и тихо сказал книге:

— Последний раз прошу, как друга, — помоги!

Капнул на обложку вина, сунул в страницу кусочек шоколадной конфеты (перед тем, как фабрика закрылась, работники получили выходное пособие продукцией) и сдавил книгу. Таким образом, четырнадцатый том собраний сочинений Ленина поел и попил. А Сержиу, отчасти ободренный этим, поехал продавать саваны.

— Батюшка, — слегка покачиваясь, ибо был пьян, обратился он к настоятелю Каприянского монастыря, — купите у меня саваны. Отдаю почти даром, а вы уж их потом пастве впарите, когда вам покойников на отпевание начнут нести. Саваны у меня — загляденье! Высший сорт! Лучшие саваны в Восточной Европе!

— Сын мой, — задумчиво пошатался священник, ибо тоже был слегка под мухой, — сколько ни говори халва…

— Во рту слаще не станет, — блеснул знанием пословиц и поговорок Сержиу, вытаскивая из кузова машины саваны.

— Сколько ни говори халва, — равнодушно поправил его священник, разглядывая саваны, — а диабетик ее все равно не купит.

— К чему это вы, падре? — даже слегка отрезвел Сержиу.

— Не падре, а батюшка!

— Простите, батюшка. Так к чему вы это?

— К тому, что мы, православные покойники, — важно объяснил батюшка, — пользуемся другими саванами. Видишь, твои чистые, белые? А мы, православные, отдав Богу душу, заворачиваемся в саваны, на коих изображен лик Христов и несколько крестов.

— Так купите, а потом нарисуете! — отчаянно возопил Сержиу.

— Я не маляр, сын мой, — жестоко усмехнулся православный священник.

После чего назвал такую смешную цену, что Сержиу только выругался. Уезжая из монастыря, Сержиу знал, что сделает дома в первую очередь: выкинет четырнадцатый том собраний сочинений Ленина в мусоропровод. Так он и поступил. После этого инженер срочно купил черной краски, брошюрку с ликом Христа и лист копировальной бумаги. За два дня он сумел кое-как намалевать на каждом саване то, что желает видеть на этом саване порядочный православный покойник, и вновь отправился в Каприянский монастырь. Но время, повторимся, было смутное. И обесценивались за неделю не только деньги.

— Здравствуйте, батюшка! — радостно поприветствовал уже другого священника Сержиу, выходя из автомобиля. — А вот и я!

— Не батюшка, а падре! — сурово ответил ему молодой священник с гладко выбритым подбородком и светящейся на солнце тонзурой. — Вот уже три дня как монастырь вернули нам, католикам!

— Как здорово! — на всякий случай согласился Сержиу, плохо разбиравшийся в трениях восточной и западной церквей.

— Мы всего лишь восстановили справедливость, — кивнул священник, — ведь до войны этот монастырь принадлежал нам, католикам. А православным его отдали после того, как сюда пришли Советы. Но теперь, после Закона о возврате имущества владельцам, все, хвала Господу, вернулось на свои места.

— Если бы вы знали, как я рад, батю… падре! — едва не прослезился Сержиу. — И, можно сказать, меня к вам прислал сам Бог. Ведь обстроиться вы еще не успели, а всякие принадлежности вам нужны. Я привез вам саваны. Лучшие саваны в Восточной Европе!

— Сын мой, — глянув на саваны, печально ответил священник, — наши католические покойники пользуются другими саванами. Видишь, на твоих изображен лик Христов и несколько крестов? А мы, католики, отдав Богу душу, заворачиваемся в чистые, белые саваны!

— Так купите, а потом постираете! — отчаянно возопил Сержиу.

— Я не прачка, сын мой!

Католический священник усмехнулся так же жестоко, как и православный.

Вернувшись домой, Сержиу запил. Отстирав саваны, он в течение года продал почти все, выдавая товар за простыни. Правда, часть саванов сбыть ему так и не удалось.

Два савана были у него вместо занавесок.

* * *

После получаса медитации Сержиу удалось отогнать неприятные воспоминания о саванах. Искоса глянув на икону Богородицы с тремя руками он встревожено подумал, как бы она не отомстила ему молчанием за то, что он, советский инженер, несколько лет покланялся четырнадцатому тому собрания сочинений В. И. Ленина.

— Прости меня, язычника, — пытаясь выдавить из себя слезу, забормотал Сержиу, ударяя кулаком в грудь, — Прости нечестивого. И за то, что женился на дочери язычника, тоже прости.

Безо всякого сомнения, его женитьба на Зухре, дочери Махмуда, владевшего киосками для шаурмы, была грехом. Это Сержиу прекрасно понимал. Да и Зухру не очень любил. Но брак был во всех отношениях выгодным, а выгодный брак — это искупление греха, искупление в самом прямом смысле. Брак этот был очень редким для Молдавии явлением: молдаванки часто выходили замуж за иностранцев, но чтобы молдаванин женился на иностранке… Да еще из мусульманской семьи… Женитьба состоялась лишь потому, что Махмуд, как и все люди дела, религии никакого значения не придавал (а если и придавал, то лишь на словах) и хотел обосноваться в Молдавии навсегда. Так сказать, натурализоваться.

Конечно, Сержиу всегда, даже сейчас, стоя на коленях в храме, мечтал разбогатеть. И перестать, наконец, зависеть от добродушного тестя и его спокойной дочери с оливковой, отливающей солнцем при любом освещении, кожей. Не то, чтобы Зухра не привлекала его физически: фигура у нее, для ее тридцати семи лет, была отличной, характер покладистым (вся в отца). Но Сержиу не давала покоя мысль, что он в семье — зависимый человек. И если, не дай Бог, Зухра пожелает с ним развестись, Сержиу вновь придется выходить на блошиный рынок.

— Богородица, матерь Христова, — жарко задышал он в пол у иконы, — дай мне возможность разбогатеть. Подняться. Мне бы склад с товаром, и пару магазинчиков. Я уж тебя отблагодарю, подношениями не оставлю. Золотой оклад куплю. Только дай разбогатеть. Я для благого дела, Богородица. Для благого.

Наврав иконе, Сержиу встал, и, воровато оглянувшись, снял с оклада золотые серьги, благо сторож Собора отвернулся. Ну, хоть в чем-то помогла, весело подумал Сержиу, и решил пройтись по храму. Внимание его привлекла икона в углу: высокий, благообразный старец с длинной бородой сидел на ковре в окружении вооруженных людей. Старец определенно кого-то напоминал Сержиу.

— Эй, — окликнул Сержиу сторожа, — а это что за икона?

— На этой-то? На этой-то святой Мафусаил Стамбульский изображен. Он, бедняжка, был купец в Стамбуле, мусульманин, а потом дошел до понимания веры православной. За это турки нечестивые его и предали смерти.

— Мафусаил…

Повернувшись, Сержиу вдруг даже подпрыгнул от волнения. Осама! Вот кого напомнил ему Мафусаил, покорно и затравленно глядевший вглубь храма со старой иконы. Осама… Если это и впрямь тот самый бородатый чудак, который устроил весь этот переполох в Америке, то за него дадут огромные деньги! Сержиу вспомнил, как в вечерних новостях по телевизору говорили, что голова Бен Ладена оценивается в двадцать пять миллионов долларов. Святая Богородица троерукая! Это вам не какой-то склад с двумя магазинчиками. Так и президентом Молдавии стать можно! Тем более, что Осама сам подтвердил — да, мол, Осама я.

Оставалось только решить два важных вопроса. Первое: как выдать Осаму властям так, чтобы его, Сержиу, потом фанатики не зарезали. Второй вопрос, мучивший Сержиу, звучал так: как выдать Осаму властям, целиком, или самому отрезать ему голову? В новостях ведь говорили: за голову Осамы Бен Ладена дают двадцать пять миллионов долларов.

А если я притащу его к ним мертвого, мучился Сержиу, не захотят ли они обмануть меня? Может, стоит сказать им, что я знаю, где прячется террорист номер один, взять деньги, а потом уж вести? Но ведь они легко проследят за мной, и схватят Осаму, не заплатив мне денег. Тогда Осаму, хорошего в общем-то, парня, будет жалко. За что это он пострадает? Просто так, получается?! С другой стороны, зачем им обманывать Сержиу: американцы ведь народ щедрый и щепетильный. Хотя, решил, наконец, Сержиу, лучше всего поступить так: обратиться к молдавским спецслужбам, поделиться там с кем-нибудь, и пусть Осаму хватают. Так надежнее. Сержиу чуть успокоился. Решение было найдено. Оставалось только получить подтверждение свыше.

— Святая Богородица Троерукая, — взмолился Сержиу, одним скачком вернувшись к иконе, и повесив обратно украденные минуту назад серьги, — помоги, укрепи меня в вере моей, и разреши сомнения!

Почерневшая Богородица ласково улыбалась Сержиу, глядя куда-то в строну. Проследив за направлением ее взгляда, Сержиу ахнул. Икона глядела прямо на телефон, стоящий на прилавке у входа в храм.

— Милостивая, благодарю, — зашептал Сержиу, целуя пол у иконы. — Золотой оклад, золотой оклад…

Встав, он отряхнул колени, отошел на несколько шагов, затем вернулся, и, снова схватив золотые серьги, пошел к выходу со словами:

— Это на время!

У входа он заплатил за звонок прихожанке, и начал набирать номер справочной, как вдруг увидел женщину, бросившую ему под ноги цветы. Теперь он истолковал ее как добрый знак. Ведь ели бы не она, он бы не зашел в храм в это утро, не поговорил с Богородицей, и не понял, как ему нужно заработать кучу денег. Женщина улыбалась и рассыпала цветы перед голубями. Голуби испуганно, совсем как Сержиу недавно, отлетали от цветов и с недоумением поглядывали на женщину.

— Побирушка, — объяснила ему прихожанка, торговавшая свечами и телефонными карточками, — сумасшедшая.

Сержиу кивнул, и спешно добрал номер.

— Это справочная? Дайте мне телефон Службы Информации и Безопасности!

* * *

В то утро клены в Кишиневе пустили первый сок. Петреску бы этого не заметил, не пройдись он через центральный парк у Кафедрального Собора. Именно там, чуть левее колокольни, он заметил, что его подошвы прилипают к асфальту. Тот был покрыт липким кленовым соком, оказывается. И подошвы тоже им покрылись. Лейтенанту захотелось приподняться на цыпочки, сорвать лист и попробовать, какой он на вкус, этот кленовый сок, но вдруг послышался гул, и Сергей отвлекся от деревьев.

Гул нарастал, нарастал, потом вдруг центр города покрыл мощный рев, а затем наступила тишина. И, решив, что ему это показалось, Петреску так и не вспомнив о кленах, пошел наверх, к главпочтамту. Там, в рядах ящиков писем до востребования, находилась и его ячейка.

Абонентский ящик номер 1234/34-а.

«Наталья. Зеленоглазая шатенка, образованная, спокойная, порядочная, по гороскопу Рыба, славянка. 27/170/52. Раскованна в сексе. Познакомится с серьезным молодым мужчиной для встреч (не очень частых, на его территории). Чувство юмора приветствуется. Писать на почтовый ящик 1354-в (Кишинев) до востребования».

Лейтенант Петреску ждал ответного письма.

Личная жизнь его в то лето не клеилась (может, кленового сока на нее не хватало) Он искал женщину. С предыдущей, тоже, кстати, Натальей, он расстался: ничего путного у них так и не вышло. Наверное, они слишком многого ожидали друг от друга. Он приглашал ее в гости, кормил тушеными осьминогами, предварительно вылакав две бутылки белого сухого «Пино» из трех, предназначенных для тушения. У нее были магазин мягких игрушек, автомобиль и редкие волосы. Она была красавицей.

В тот день, когда он шел по центральному парку города к главпочтамту за письмом от незнакомой женщины, которую собирался сделать своей любовницей, они с его редковолосой Натальей спали в одной постели последний раз. Утром, искупавшись, она упорхнула, посигналив Сергею в окно (он жил на первом этаже в самом центре города) перед тем, как выехать из двора. Он не жалел. Слишком устал от ухаживаний и от внезапно (как всегда в Молдавии) наступившей жары. А поскольку она считала своим долгом вывозить его на выходные в Вадул-луй-Воды (зона отдыха у реки — прим. автора), где жара особенно остро чувствуется, перспектива дальнейших с Натальей отношений Петреску пугала.

Остановившись напротив Кафедрального Собора, Петреску поглядел влево: на киоск с шаурмой. Лейтенант любил перекусить там рано утром, когда выходил из квартиры, где они с Натальей просыпались, вымочив потом тел свежие еще ночью простыни. Но сегодня утром киоск почему-то был закрыт. Придется перекусить в убогом районе полицейского участка, с тоской подумал лейтенант и потянулся.

Утром, толком не проснувшись, он поглаживал ее нежнейшую ляжку. На ней был задравшийся топик, из-под которого едва выглядывала внушительных размеров (четвертого, если точно) грудь.

— Я хочу тебя кое о чем спросить, только не смейся, — днем раньше сказала она, глядя на Петреску поверх стеклянного бокала.

В бокале был, горячий шоколад, ветер дул в его сторону, а Петреску не любил сладкого. Лейтенанта бы стошнило от запаха шоколада, если бы его не перебивал аромат ее духов. Он отбросил с ее лба прядь волос, и поощрительно улыбнулся. Давай, мол.

— Ты не знаешь средства увеличения груди? Только никаких мазей или таблеток!

Обычно флегматичный Петреску смеялся, как сумасшедший. Слюна капала ему на воротник.

— Что тут смешного?! — громко спросила она — Что тут смешного?! Девочки мне говорили, что одна девочка ела орехи три недели, и у нее грудь выросла! Бывает же так!

— Я тащусь от твоих сисек! — успокаивал ее Сергей.

— Почему ты такой грубый?!

Петреску закурил, стараясь не выпускать дым в ее сторону. Курения она не одобряла, да и вообще — многого не одобряла.

— Я на самом деле в восторге от твоей груди. Зачем тебе больше?

— Ты ничего не понимаешь, — грустила она, и они встали.

В кинотеатре они посмотрели фильм «Пианист», и несколько раз сентиментальный Петреску пустил слезу. Потом они отправились к нему, легли в кровать, и поздней ночью, — часа в три, не раньше, — Петреску вдруг резко проснулся, и лег на нее. Как обычно, она была не очень довольна: секс ей вообще, как она говорила, не нравился. Она считала его обязанностью по отношению к любимому человеку.

— Я отношусь к жизни серьезно, — говорила она, — а секс это не серьезное занятие.

Безусловно, она была права. Ничего безалабернее секса лейтенант Петреску в своей жизни не делал.

Мокрый, он слез с нее и уснул. А на рассвете глядел на ее задравшийся топик, и гладил нежную кожу ляжек.

— Если ты относишься ко всему слишком серьезно, то какого дьявола ночью щупала мое хозяйство? — спросил Петреску, улыбаясь.

— Что ты несешь? — краснела она, стоя под душем, — Ничего я не трогала.

Неужели приснилось, недоуменно подумал Петреску, и потер ей спину.

Он выпроводил ее из ванной, и, закрыв дверь на защелку, помочился в раковину. Главное, не забывать про защелку, и не есть на ночь лука, тогда из раковины не будет нести, как из общественного туалета. Сергей Петреску, живший один, познал это экспериментальным путем. Вы вообще многое узнаете о себе, если начнете мочиться в раковину.

И через полчаса он помахал вслед ее белой машине, думая, что видел Наталью последний раз в жизни. А через час обнаружил, что подошвы его новых туфель клеятся к асфальту под кленами у Собора, собрался попробовать их, кленов, сок, но отвлекся на гул, который, впрочем, быстро прекратился. Еще через пятнадцать минут Петреску открыл абонентскую ячейку номер 1234/34-а, и нашел там письмо от зеленоглазой шатенки, которая искала мужчину для редких встреч. Молодой лейтенант искренне надеялся на то, что она извращенка. Ему, как обычно по утрам, не хватало воздуха, и, сунув, не читая, ее ответное письмо в карман, он стал пробиваться к выходу: народу на почте было много, потому что было 31 июня, последний день платежей за квартиру.

И, уже выходя из здания почты, Петреску вдруг понял, что сделать этого не сможет, потому что дверь ее прочно блокирована: вся улица между главпочтамтом и мэрией была запружена людьми. Поглядев по сторонам, он увидел, что толпа растянулась, километров на пять, и, значит, моментально прикинул педантичный Сергей, в центре Кишинева собралось не меньше 30 тысяч человек.

— Нет, вы только поглядите, что они с людьми делают! Сколько народу собралось за квартиру заплатить!

Петреску оставил без внимания глупый возглас старика с потертым портфелем, и молча отошел от стеклянной двери. Тогда он понял, что значил странный гул, услышанный им за площадью. Демонстрация.

Потом раздался стук. Похоже было на град, только солнце слишком ярко сияло. Это демонстранты забрасывали камнями ряды полиции, укрывшейся за щитами. Выйти на улицу было попросту невозможно. Петреску позвонил в участок, предупредил, что задерживается, и, возможно, не придет (демонстрации его не касались — ими занимались патрульно-постовые службы, ОПОН, СОБР и спецслужбы) и присел на корточки чуть поодаль от двери, развернув письмо.

«Судя по твоему сообщению, мы поладим. Думаю, одной встречи в городе нам хватит, чтобы понять: хотим мы друг друга или нет. Потом встречаться стоит только в постели. Надеюсь, что мне нужно, понятно. Секс, секс, секс. Только секс, ничего больше».

Что ж, Петреску было двадцать два года, и это его вполне устраивало. Он широко улыбался, и перечитывал письмо в девятый раз, когда дверь почтамта задребезжала. Через мгновение она, разделившись на куски, полетела к лейтенанту. Кто-то бросил в стекло камнем. На колени Сергея упал один кусок стекла, и письмо оказалось под ним. Выход из почтамта оказался свободен. Наконец-то лейтенант смог выйти на улицу, и смешаться с бастующими.

В то утро в городе начались студенческие волнения.

* * *

— В начале этого дня в столице республики Молдавия, Кишиневе, вспыхнули массовые студенческие волнения. Спровоцированные решением правительства отменить для студентов бесплатный проезд в общественном транспорте, они охватили не только учащихся вузов столицы, но и других молдавских городов. Всего в протестах участвует не менее 30 тысяч человек…

Диктовать в телефон было ужасно неудобно, — время от времени толпа начинала реветь, и, чтобы Дана Балана услышал принимающий редактор, приходилось повышать голос. Это привлекало внимание студентов и полиции. И те, и другие были для журналиста опасны. Студенты считали, что пресса поддерживает полицию, и то и дело норовили бросить в журналиста камнем. Полиция была уверена, что все беды — от излишне свободной прессы, и потому особым шиком считалось пройтись дубинкой по спине человека с диктофоном.

За шеренгой полиции, у самого Дома Правительства, стояли газетчики, обслуживающие, как модно в Молдавии выражаться, «правящий режим». Один из них, — кажется, «Новое время», — был очень бледен. Только что толпа студентов Государственного Университета забросала камнями съемочную группу канала «Про-ТВ». Оператору сломали обе ноги. Мимо журналистов пробежала группа полицейских, догонявшая четверых парней с повязками на лице. Девушка на другой стороне улицы закричала:

— Фашисты!

Петреску остановился в дверном проеме банка, и начал наблюдать за происходящим. Он неодобрительно покачивал головой. Чуть вдалеке лейтенант заметил журналиста Балана, которому вернул газовую колонку. Молодые люди коротко кивнули друг другу.

Центр города напоминал поле битвы первобытных народов. По разные стороны площади толпились студенты и полиция. Между ними происходили стычки небольших групп. Бледный газетчик сплюнул.

— Посмотри, как одета эта сука! Каждая шмотка стоит больше, чем мой костюм. И ей не хватает бесплатного проезда!

Дан Балан, которому было двадцать семь, считал себя социалистом, и сочувствовал студентам. Поэтому отвернулся, и снова включил мобильный телефон.

— В понедельник утром огромная масса молодежи собралась перед зданием кишиневской мэрии… Толпа выражала протесты и требовала вернуть льготы на проезд. Когда молчание со стороны властей затянулось, студенты начали разбирать камни и плитки тротуара и бросать их в окна мэрии. Устроившая разгон демонстрации полиция действовала против студентов при помощи дубинок… Записал?

Полицейские догнали парней. Те сразу сели на землю, и, уткнувшись лицами в колени, прикрыли руками затылки. Полицейские начали бить их ногами. Девушка в розовых штанах, стоивших больше костюма журналиста «Независимой Молдовы», боком пошла к ним.

— Трое полицейских получили ранения и были доставлены в больницу, около семидесяти человек уже арестованы в качестве организаторов беспорядков… Успеваешь?

Девушка перешла улицу, — Балан и Петреску следили за ней, — и попыталась оттащить от избиваемых одного из полицейских. Тот, развернувшись, беззлобно взял ее лицо в ладонь, и молча отпихнул в сторону. Балан подбежал к ним, и, взяв ее за руку, потащил за оцепление, размахивая рабочим удостоверением. Взглянув на удостоверение, где было большими буквами напечатано «ПРЕССА», девушка врезала Балану коленом в пах, и отошла. Из-за памятника Штефану на площадь выходила колонна спецназа. Все интересное должно было произойти именно там: никто не смотрел в сторону Балана и девушки. Полицейские, вдоволь побившие пойманных демонстрантов, потащили тех к машине. Сидя на корточках, Балан достал зазвеневший телефон, и закончил:

— Протестующие фактически осадили Дом правительства на площади Великого Национального собрания. К требованию бесплатного проезда добавились призывы освободить арестованных утром студентов.

Посмотрев на девушку, Балан добавил:

— Нередки случаи насилия по отношению к прессе. Как со стороны полиции, так и со стороны демонстрантов.

Петреску, улыбаясь, следил за ними. Девушка смотрела на журналиста сверху: стрижка у нее была короткая, под мальчика, а уши из-за солнца были красными, и, как ему показалось, просвечивали. Ресницы у нее были короткими, из-за чего глаза ее были беззащитными. Она вся казалась беззащитной.

Дан Балан даже пожалел бы ее, если бы она в этот момент не плюнула ему в лицо.

* * *

Когда девушка плюнула в лицо Балану четвертый раз, журналист не выдержал, и оттолкнул ее от себя.

— Довольно, — Петреску схватил девицу под локоть и потащил к дверям банка. — Он всего лишь газетчик, да, к тому же, вам сочувствует.

— Да? Что-то не видно тех, кто нам сочувствует, — яростно выпалила она.

— Я-то уж вам точно не сочувствую, — усмехнулся лейтенант, — все вы делаете как дураки.

И объяснил: по всем правилам военного искусства, вместо того, чтобы толпиться в проходах улиц, бастующим нужно прикрыть фланги.

— Полиция заходит с флангов, окружает, и все. Пиши — пропало.

— Военный? — она закурила.

— Нет. Полицейский. Но я не на работе.

Против его ожиданий, плевка не последовало. Она просто ударила его ногой в пах. Видимо, такая у нее специализация, подумал Петреску, согнувшись и схватив ее за руки. С другой стороны улицы начали подъезжать грузовики с водометами. Толпа негодующе заревела. Девушка широко раскрыла глаза. Зеленые, автоматически отметил подающий надежды полицейский Петреску. Задумчиво посмотрел на нее, на волосы, провел воображаемую черту от ее макушки к своему плечу, что-то прикинул:

— Вы русская?

Она обернулась так яростно, что Петреску даже испугался:

— Нет, нет. Вы меня не поняли. Мне вообще-то все равно. В смысле, ну, вы — славянка?

— Да. Какая разница?

— Никакой. Наташа?

— Знакомы?

На этот раз он уже не испугался тому, как резко она повернула голову. Отпустив ее руки, и приставив два пальца к виску, лейтенант представился:

— Абонентский ящик номер тысяча двести тридцать четыре дробь тридцать четыре «а».

* * *

Когда она захотела в пятый раз, он уже не смог. Бормоча, — «ничего, ничего», — она сползла вниз, и будто кипятком лейтенанта обдала. Он застонал и попросил ее надеть платье. Серое платье до пят, с капюшоном.

— И капюшон надень.

Она так и сделала. Минут через пять, представляя ее монахом средневекового аббатства, а себя — соблазняемой им девой, Петреску кончил. При этом, что его очень удивляло, она не касалась члена рукой. Вообще не касалась. Переодевшись, Наташа пошла на кухню.

— Надо тебя накормить, — она плотоядно улыбнулась, — восстановить силы.

— Для человека, получившего коленом в пах, я, кажется, неплохо справляюсь.

На кухне она рассказала ему о своем последнем любовнике. Они прожили два года.

— Да не очень-то он мне и нравился, — Наталья бросила быстрый взгляд на запястье, — просто ты не представляешь себе, что это значит: придти домой, открыть холодильник и увидеть, что он пустой. Причем ты знала это, когда собиралась открывать холодильник.

Петреску согласно кивал, хотя отлично представлял себе, что это такое — пустой холодильник.

— В общем, — она закурила, убрав со стола огромную тарелку с салатом (помидоры и зелень), — он мне был нужен для того, чтобы физически существовать.

— Вот как?

— Тебя это шокирует? — она удивленно смеялась.

— Нисколько. Это очень разумно.

— Ну и еще кое-что, — Наталья улыбнулась, нарочито кокетливо, — эти ваши мужские белки… Они нам просто необходимы. Просто необходимо, чтобы они в нас впитывались…

— Ты о сперме?

— О чем же еще, милый? — она хохотала.

Тогда Петреску решил, что она — катализатор. Кажется, так называют вещество, которое используют на уроках химии для определения других веществ в сложных составах. В ее присутствии, хочешь — не хочешь, а будешь таким, какой есть. Или обозначишь свое присутствие. Глупость, пафос и самонадеянность мужчин в ее присутствии особенно видны, — пафосно решил Петреску.

Мужчины воспринимают себя как центр мироздания, для нее она сама — часть этого мироздания.

— Когда он выяснил, что я с ним ради того, чтобы выжить, то сказал мне, трагически помолчав перед этим: любимая, я понял, ты лишь терпишь меня…

— А ты?

— Милый, сказала я ему, — наконец-то ты это понял, и, кстати, могу сказать, за что терплю. Ты — мой кошелечек.

Наталья снова рассмеялась и распахнула холодильник, демонстрируя сцену годичной давности. Должно быть, неуютно он себя чувствовал, этот последний любовник. После того, как период невезения кончился, и работа нашлась, она его бросила. Но это было значительно позже описанного ею разговора. Петреску положил ноги на стол. Ей было плевать.

— Ты настолько его притягивала, что он терпел все даже после того, как ты себя разоблачила?

— Милый, он же мужчинка. Мужчинка. Он просто выкинул это из головы, как делают мужчинки со всем, что их не устраивает. И, наверняка, выдумал какую-нибудь убедительную историю. Чтобы убедить себя в том, чего нет.

— Ты не такая.

— Нет, конечно, — Наталья чуть помотала головой, дым у лица рассеялся, и она ему подмигнула — и ты уже должен был это понять.

— Твой принцип, — Петреску важничал, — называть вещи своими именами.

Наталья кивнула. Потушила сигарету и потянулась. Встала: майка на узких плечах, живот виден, старые джинсы.

— В…и меня.

Петреску решил, что перед ним — греческое божество, случайно попавшее в его век. Мантисса. Первое впечатление было у лейтенанта — уж она-то из буржуа. Из вырвавшихся из под родительской опеки буржуа, сорвавшихся с катушек от нежданной свободы. Вы бы тоже сорвались: ждать-то приходиться по 18–20 лет. На самом деле, буржуа она была куда меньшим, чем Петреску. Конечно, она тоже была молода, она тоже читала Лимонова, и Буковски, и ей нравилось; правда, нравилось и ему, но она не считала это протестом. Она могла наплевать на что угодно, а он — нет. Она оказалась куда сладострастнее и раскованнее.

* * *

— Здравствуйте, Дан.

Сотрудник Службы информации и безопасности Молдовы, майор Эдуард прошел в кабинет, и огляделся, не снимая темных очков.

Рабочее место Дана представляло собой небольшую прокуренную комнатушку пять на семь метров. Белые некогда занавески почернели, и на их грязном фоне еле проглядывало очертание какого-то лица. Эдуарду даже пришлось приподнять очки, чтобы убедиться: силуэт действительно есть, это не оптический обман. На подоконнике, отчаянно, как умирающий, разбросав желтые листья в стороны, засыхал фикус. Старая машинка, — «Ятрань», автоматически подметил Эдуард, — издавала нервные звуки, и каретка, несмотря на то, что Дан перестал печатать, то и дело улетала куда-то влево. Лента на машинке была затертой. Два стола, три стула, на одном из, покачиваясь, расположился Балан. Эдуард брезгливо приподнял плащ, и спросил:

— А что это у вас за занавески такие? С портретами…

— Это не портреты, — засмеялся Балан, — да и не занавески. Это саваны, которые нам загнал несколько лет назад какой-то чудак. Он, понимаете, саванов накупил, думал торговлей заняться. А дело не пошло. Ну, мы с ребятами купили пару штук, и повесили их вместо занавесок. А портрет — это лик Христов, который на саване намалеван был. Продавец, конечно, товар постирал, но силуэт остался. Когда темно, и с улицы фонарь светит, лик особенно хорошо виден, доложу я вам.

— Жутковато, — вздрогнул Эдуард, — должно быть, у вас по вечерам…

— Да и по утрам не лучше бывает, — весело согласился Дан, и лихо открыл бутылку пива о край стола (теперь Эдуард понял, отчего край стола такой зазубренный) — как-то я прямо тут ночевать остался, и прикрылся занавеской, пардон, саваном, как одеялом. Спал на столе, руки на груди сложил. Уборщица, когда утром зашла, в обморок упала.

— Весело, — поддержал звучное ржание Дана кривой улыбкой Эдуард.

— Еще бы, — благодушно кивнул Дан, — пива не хотите?

— Нет. Предпочитаю, знаете ли, хорошее вино.

— Бросьте, — глаза Дана заблестели, — вы же не из здешних, откуда вам знать толк в хорошем вине?

— Я как раз из, — оскорбился Эдуард, — как вы изволили выразиться, здешних.

— А имя у вас какое-то странное, — подозрительно щурился Балан, — не молдавское, как будто.

— Эдуардами, да будет вам известно, — приосанился невысокий майор госбезопасности, — часто называли английских королей.

— Присаживайтесь, ваше величество!

Довольный собой Балан снова заржал, и Эдуард, брезгливо вытерев стул носовым платком, уселся. Спину он держал очень ровно, в отличие от журналиста, согнувшегося в три погибели. Это педанта Эдуарда не могло оставить равнодушным.

— У вас будет сколиоз, если вы сохраните такую осанку, — сообщил он Балану.

— Сколи… Что? — удивился Дан, согнувшись еще больше обычного.

— Сколиоз. Искривление позвоночника, — терпеливо объяснил Эдуард.

— Главное, — глянул Дан красными глазами на собеседника, — чтобы душа была прямая.

— Ну, этим вы похвастаться, — мягко улыбнулся Эдуард, — как я знаю, вряд ли можете.

— Как и вы, — парировал Дан, и грубо спросил, — зачем пришли?

Эдуард прокашлялся, и полез в карман за платочком, чтобы приложить к губам, как вспомнил, что протирал платком стул. Придется так, подумал он раздраженно, и хмыкнул.

— Судя по прелюдии, — заинтересованно сказал Дан, — хотите предложить что-то интересное…

— Куда уж интереснее, — согласно кивнул Эдуард, и снова закашлялся. — Дайте воды.

— Нет воды. Возьмите вот пива.

— Спасибо, я в обед не пью, — соврал Эдуард. — В общем, дело такого рода. Как вы знаете, ситуация, которая сложилась сегодня, учитывая непростую борьбу, которую ведет мировое сообщество с международным терроризмом, очень сложная.

— Иисусе, — сказал, обращаясь к еле заметному на занавеске лику, Балан, — что он только что произнес?

— Хватит дурачиться, — устало прервал Эдуард смех Балана, — вы нам нужны. Нужны, как патриот, как человек, который любит свою страну и готов идти на некоторый риск ради того, чтобы она процветала.

— Сколько? — жадно пригнулся вперед Балан.

— Да, — чуть поморщился Эдуард, — мы знали, что вас заинтересует, в первую очередь, материальный аспект. Так сказать, человек человеку волк. Сначала я, потом страна. Хотя Кеннеди сказал…

— Кеннеди вряд ли бы смог объяснить мне, почему я должен работать на ущербную спецслужбу ущербной банановой, пардон, кукурузной, республики за жалкие гроши! — неожиданно зло прервал чекиста Балан. — Как и не смог бы объяснить мне, почему я должен работать за гроши, если в ведомостях, пункт «расходы на агента», вы указываете огромные суммы, а потом их прикарманиваете!

— Прошу вас, — негодующе поднял Эдуард руки, — не будем ругаться. Мы же патриоты.

— А вы забавный чекист, — открыл новую бутылку Балан, — что вы думаете по поводу студенческих волнений?

— Они не политические. Ну, хочется детишкам побунтовать из-за того, что проезд в троллейбусе станет дороже вдвое, пусть их. Этим полиция занимается. А что?

— Да так, ничего. Мне давеча одна девица, из бастующих, коленом в пах врезала. А ведь я их всячески защищаю в статьях!

— Сочувствую. Так вот, мы обладаем данными о том, что в ближайшее время наша республика окажется вовлечена в мировой крестовый поход против терроризма. Может быть даже, против нашей воли.

— Понятно. Еще средства на финансирование нужны?

— Не будьте циником!

— Простите, простите, — сдался Балан, ну, и? Что дальше? Я-то вам как могу помочь?

— Помочь нам сейчас, — отчеканил вызубренную из брошюры для населения фразу Эдуард, — может и должен каждый сознательный гражданин страны. Да, в Молдавии нет «Аль-Каиды», но кто может утверждать, что она здесь не появится? И мы обязаны с ней бороться. Конечно, особых средств на это у нас нет, но, уверен, западные партнеры нам помогут.

— Неплохо, — присвистнул Балан, — значит, речь идет не о банальном запугивании правительства спецслужбами, чтобы правительство испугалось и дало денег…

— Совершенно верно, — пафосно согласился майор.

— Речь идет, — развеселился Балан, — о банальном запугивании правительством международного сообщества с тем, чтобы сообщество испугалось и дало денег.

— Вы невозможный человек, — скривился от громкого смеха Дана майор, — так да, или нет?

— Друг мой, не обращайте внимания на показной цинизм журналиста, — стал серьезен Балан. — Конечно, я готов к сотрудничеству. У меня только один рабочий вопрос.

— Конечно, — радостно согласился Эдуард, — я и не принимал на веру эту вашу браваду. Спрашивайте, конечно.

Балан улыбнулся:

— Сколько?

* * *

— А приведите-ка мне стукача! — велел Константин, и отвалился на спинку стула, поигрывая наручниками.

Танасе вспомнил, что сегодня четверг, а ведь этот день был для него знаковым. Дело в том, что в НКВД МССР четверг отличался двумя особенностями: рыбными котлетами на обед, и тем, что каждый сотрудник госбезопасности был обязан провести допрос подследственного или стукача. Причем независимо от должности: по четвергам с несчастными задержанными беседовали, поигрывая наручниками (отсюда и отработанный жест Константина) все сотрудники госбезопасности Советской Молдавии: от начальника службы до самого юного стажера или уборщицы. Особенно нравилось чекистам допрашивать стукачей, которых допрашивать вообще-то и не следовало. Со стукачами обычно беседовали. Но не в четверг. В четверг их допрашивали. Когда Танасе стал руководителем СИБ, то возродил эту добрую традицию.

— Какого из них? — поинтересовался майор Эдуард, сунув голову в приоткрытую дверь кабинета шефа.

— Заходи уж, — радостно удивился Танасе, — а что, сегодня стукачей больше, чем по одному на брата?

— Так точно. У вас в приемной двое сидят.

— Вместе? — нахмурился Константин.

— Обижаете, шеф, — обиженно шмыгнул носом абсолютно здоровый Эдуард, — все сделали по инструкции. Один стукач, из журналистов, сидит в отсеке для секретаря. Мы ему познавательный фильм показываем.

— Какой? Про Освенцим?

— Нет, то киномеханик, по пьянке, потерял. Сейчас сцену «Допрос с пристрастием четвертой степени» крутим.

— Это хорошо, — одобрил Константин. — После этого они обычно мягкие, как подогретый маргарин «Добрая семья», становятся.

— Вы путаете, шеф, — осторожно возразил Эдуард. — Маргарина «Добрая семья» нет. Есть марка «Моя семья», и сок «Добрый».

— А как же тогда называется маргарин? — задумался Константин.

— Не знаю. Но, уверен, что завтра же на ваш стол ляжет аналитическая записка по данному поводу.

— Это хорошо, — улыбнулся Танасе, — это значит, что вы ответственный и внимательный подчиненный. Хотя, нет, не так. Это дает мне повод рассматривать вас, как ответственного и внимательного подчиненного, майор.

— Служу Сове… Простите! Служу Молдове.

— Ничего, я тоже часто оговариваюсь. А ведь четырнадцать лет прошло… Кстати. Стукач из журналистов знает, что он стукач?

— Пока нет, пока он думает, что будет сотрудничать с нами за деньги, но не стучать, — разочарованно признался майор, и по-собачьи посмотрел в глаза начальнику, — но ребята не сомневаются в том, что вы его завербуете.

— Это еще что? — неприятно удивился Танасе. — А ну, признавайтесь, что это еще за ребята и сомнения?

— Видите ли, шеф, — решил сыграть в откровенность проболтавшийся Эдуард, — ребята часто ставят на вас пари. Завербуете или не завербуете. Я обычно ставлю на то, что завербуете. И выигрываю.

— Это хорошо. А почему, кстати, от вас водкой несет? Вы ведь еще не выиграли, — ядовито улыбнулся Танасе. — Ну, ладно, ладно. Не смущайтесь. Так и быть, сегодня я вас прощаю. Но пить постарайтесь все-таки меньше. Ведь мы — чекисты. А что второй стукач?

— А вот это, — обрадовался Эдуард перемене темы, — классический стукач. Стукач в чистом виде. Пришел с целью настучать.

— Ну, — рассудил Танасе, — такие обычно ничего интересного не рассказывают. Так, по мелочам на соседей клевещут. Этот тоже на соседей пришел стучать?

— Говорит, что нет. Мы ему для пущей убедительности подсунули демонстрационный фильм «Не хотел говорить-2». А потом — «Отвлекал по мелочам-4». Но стукач не впечатлился. Говорит, что пришел по очень важному делу. И даже когда капитан Стрымбяну из восьмого отдела ему для пробы палец вывихнул, все равно не сдался. Требует встречи с вами, и все тут.

— Хорошо. Это, наверняка, стоящий. Кстати, майор…

— Да, генерал, — снова уселся Эдуард, собравшийся было снова уходить.

— Вы сколько на меня поставили?

— Господин Танасе, я…

— Да прекратите вы оправдываться. Сколько поставили-то? И какова ставка?

— Поставил, — удрученно признался майор, — я на то, что вы завербуете. Пятьдесят леев. Ставка, что не завербуете — 1 к 10-и. Ставка, что завербуете — 1 к 1, 5. Но я подумал, что лучше выиграть чуть-чуть, чем проиграть много…

— То есть, шансы мои очень велики, — задумчиво сказал Танасе, отложив наручники.

— Гм. Да, шеф.

— Отлично, — хмыкнул Танасе, и достал из кармана купюру, — поставьте вот эти сто леев на то, что я стукача не завербую. Я его не завербую, и вы выиграете. Тысячу леев принесете мне.

— А вы и в самом деле его не завербуете? — восхищенно спросил Эдуард.

— Разумеется, завербую. Но это будет тайной, майор. Нашей с вами маленькой тайной.

— А почему?

— А потому, что двести леев из тысячи вы возьмете себе.

— Получается, — поморгал короткими ресницами тугодум Эдуард, — мы фальсифицируем итоги пари, мой директор.

— Нет, Эдуард, нет.

Танасе помолчал, и улыбнулся.

— Мы их корректируем.

* * *

Выпроводив из кабинета Сержиу, рассказавшего ему все об афганце Осаме, который режет овощи в киоске шаурмы, Танасе несколько минут сидел, глядя в стол пустыми глазами. Он понимал, что ему не просто, а сказочно повезло, но понимал также, что по-настоящему поймет это только через день-другой. Тогда же он и обрадуется. Встав, директор СИБ подошел к шкафу, на котором стояла небольшая иконка Божьей Матери, и несколько минут истово благодарил ее за эту удачу. Невозможное свершилось. Если верить стукачу, — а этому стукачу Танасе верил, потому что Сержиу оказался классическим стукачом, — в Кишиневе прячется террорист из десятки самых опасных террористов мира. Если точнее, — террорист, занимающий первое место в десятке десяти самых страшных террористов мира. Осама Бен Ладен.

Танасе торопливо порылся в газетных вырезках, которые выложил на стол из ящика, и нашел материалы по Бен Ладену. Газеты. Никаких других источников информации у директора СИБ, да и у его подчиненных, не было. Что лишний раз давало повод Константину напомнить сотрудникам службы о необходимости бережного отношения к прессе и телевидению. Вернее, к их сотрудникам.

Это досье Танасе скопировал на страничке «Компромат» в Интернете. Подзаголовок, гласивший, что материал основан на раскрытом для общественности докладе «Моссада», Константин вырезал. И принес досье, велев перепечатать его машинистке, президенту. Принес, чтобы похвалиться связями молдавской спецслужбы с израильскими коллегами. Президент Танасе очень хвалил, и с надеждой спрашивал, нет ли каких-либо данных о присутствии международных террористов в Молдавии? Тогда как раз подходил срок выплаты долга МВФ, и срочно нужны были деньги, которые всеми забытой республике могли подкинуть на борьбу с терроризмом.

— Вы только не сгущайте краски, — предупредил президент Танасе, — не то они решат бороться с терроризмом здесь сами, сюда введут войска НАТО, и погорим мы все синим пламенем.

— Я все понимаю, — вежливо откланялся Танасе, — и буду держать вас в курсе нашей работы.

И вот, похоже, президента можно было известить. А то он уже выказывал признаки нетерпения. Танасе начал читать.

«…помогли Усаме бен Ладену создать „арабский батальон“ в Афганистане. Вашингтон же выделил 3 миллиарда долларов на наем 35 тысяч „солдат удачи“ из 40 стран, которые составили „многонациональные мусульманские силы“. Еще несколько сот миллионов долларов передала на эти цели Саудовская Аравия. Деньги и оружие распределяли между моджахедами. Американцы хотели с помощью Усамы предотвратить экспансию коммунизма в южном направлении…».

Танасе завистливо поцокал языком. Три миллиарда долларов! Три государственных долга Молдавии.

— И мы ведь эти деньги за четырнадцать лет понаодалживали, — переживал Константин, — а этот Осама, раз, и за месяц получил! И американцы хороши… Дали бы мне три миллиарда, так я бы коммунизм остановил не только на южном, но еще и на северном с восточным направлениях.

Безусловно, с Танасе будет солидарен и президент. Хоть он и считался коммунистом, но три миллиарда долларов… Константин послюнявил палец, пролистнул, и продолжил чтение.

«Психологический портрет. Обладает харизмой и утонченным вкусом, очень быстрым и глубоким умом. Способен объединить вокруг себя людей, которые являются антиподами один другому. Очень практичный и расчетливый. Готов до конца бороться за то, во что верит… Осама бен Ладен, 44 года, 17-й ребенок в семье, где кроме него еще 56 детей. Семья живет в Джидде (Саудовская Аравия). Осаму воспитывали гувернантки, и общался он только с детьми из аристократических семей, за что получил кличку Принц».

— Принц… в семье — пятьдесят шесть детей… — задумался Танасе, и снял трубку. — Быстро соедините меня с отделом слежки. Алло? Кто на проводе? Подполковник Дабижа? Говорит Константин Танасе. Добрый, добрый. Подполковник, послушайте, у меня для вас важное задание. Да. Да. Нет. Да. Только не надо перепоручать его какому-нибудь майору. Что? Да бросьте, знаю я, как вы там работаете.

— Ничего подобного, шеф, — защищался подполковник.

— Ну, ладно. Забудем об этом. Задание такое: завтра утром, в 9 часов 00 минут по молдавскому времени, выйдете из здания СИБ. Причем выйдете так, чтобы вся улица видела это. Чтобы все знали: вот, выходит на улицу сотрудник СИБ.

— Парадный мундир надеть?

— Нет, — терпеливо объяснял Танасе, — это лишнее. Так вот, вы выходите из здания, а в это время, может, ко входу подъедет машина на бешеной скорости и резко затормозит. Как зачем? Нет. Машина будет наша. И водитель наш. Как зачем?! Чтобы привлечь внимание улицы. Вы что, там, пьяны, что ли?

— Никак да. То есть, нет. Виноват!

— Пьяны, — грустно констатировал Танасе, — но все равно слушайте, потому что если не сделаете все, как я сейчас говорю, выйдете в отставку без пенсии. Итак, вы вышли, машина подъехала. Вы, не обращая на нее никакого внимания, переходите дорогу, и направляетесь к киоску, где торгуют шаурмой. Ну, тот, что напротив нас.

— Знаю. Не покупал, но вижу регулярно.

— Еще бы не регулярно, киоск-то ведь там все время стоит, — начал раздражаться Танасе. — И вот, вы подходите к киоску, заказываете одну порцию шаурмы…

— И приношу ее вам, позавтракать?

— Идиот. Шаурма — это неважно. Сделайте потом с ней все, что хотите. Скушайте, выкиньте, подарите нищему, неважно.

— Так скушать, выкинуть или подарить нищему?

— Кретин, — начал скрежетать зубами Танасе, — я же сказал, неважно.

— Вас понял, шеф.

— Но самое главное для вас, — чеканил разъяренный Танасе, — когда вам протянут шаурму, заплатить за нее, и сказать высокому афганцу, который режет в киоске овощи…

— Я его узнаю?

— Непременно, — заорал Танасе, — ведь он высокий, а все остальные там — низкие!!!

— Виноват.

— Еще бы не виноват, кретин!!! Слушайте дальше. Итак, вы протягиваете деньги, и говорите, глядя высокому афганцу прямо в глаза… Теперь записывайте, что вы ему должны сказать.

— Записываю.

— Вы скажете ему: «Привет, Принц. А где твои остальные пятьдесят пять братьев и сестер?». При этом внимательно смотрите ему в глаза. Обязательно при этом сдерживаться, чтобы не моргнуть. Вы должны загипнотизировать его взглядом.

— Записал. А потом?

— Если он спрашивает, что вы имеете в виду, делаете вид, будто очнулись от какой-то мысли, и говорите, чтобы он не обращал внимания. Вы, мол, часто заговариваетесь. Потом вы переходите дорогу, и возвращаетесь в здание СИБ.

— Зачем?

— Продолжать работать, идиот!!!

— Понятно. А-а-а. Можно вопрос?

— Ну?!

— А где на самом деле его пятьдесят пять братьев и сестер?

Закончив ругаться, Танасе ногой отбросил остатки разбитого в бешенстве телефона, как вдруг услышал шорох в углу. Константин бросился туда, и вытащил к столу невысокого толстяка, по виду — сотрудника национал-радикальной газеты. Директор СИБ совсем забыл, что сегодня у него — еще один допрос. У него вообще все вылетело из головы. Все еще недоумевая, кто этот человек, и как он попал к нему в кабинет, Танасе дел толстяку подсечку, поставил ногу на грудь, и заорал, орошая слюной лицо, первое, что пришло ему на ум:

— Если ты, б…дь такая, не скажешь мне сейчас фамилию человека, который рассказал тебе про террористическое подполье, я тебя, суку, уделаю на смерть!!!

С трудом сглатывая, ошарашенный Дан Балан, — явившийся, как ему обещал майор Эдуард, «на встречу с интересным человеком», — выпалил первую фамилию, которая пришла ему на ум:

— Петреску…

* * *

— Две шаурмы, и без огурцов, пожалуйста, — попросил Петреску, и протянул деньги в окошко. — А то я как-то с огурцами взял, так они у вас почему-то кровью отдавали. Зарезали, что ли, кого?

— Зарезали. Огурца и зарезали, — поддержал шутливый тон Сергея высокий задумчивый араб, нарезавший овощи.

— Больше так не делайте, — рассмеялся Петреску, — негуманно это.

— На самом деле, — вмешался в беседу толстый смуглый повар, резавший мясо, — кровь была ваша. Это вы язык прикусили, до того шаурма вкусная была.

— Наверное, — искренне согласился Петреску, — шаурма-то у вас очень вкусная. Впрочем, положите-ка мне и огурцов.

— Видишь, Саид, — негромко сказал Осама напарнику, когда лейтенант с пакетами в руках отошел, — бывает, что и здесь кто-нибудь в хорошей шаурме разбирается.

Сержиу одобрительно фыркнул, и пошел за вторым подносом с овощами.

Петреску присел в парке, и развернул первый пакет. Это был его завтрак. С площади доносился гул: студенты все еще бастовали. Но Сергея это мало волновало. Наталью он попросил на площадь не ходить: все равно от этих выступлений, говорил он, толку не будет. В этом мире все всегда дорожает. И начало дорожать с тех пор, как люди придумали деньги. А на площади очень опасно: не бастующие камень бросят, так полицейский дубинкой ударит.

Внезапно Петреску почувствовал, что за ним кто-то следит. Не оборачиваясь, лейтенант достал из кармана маленькое зеркало (в работе оно иногда бывало полезным) и выдвинул ладонь с ним вправо от себя. В зеркале замаячило отражение низенького мужчины в потертом кожаном плаще, старомодных темных очках, и желтых ботинках, явно давно ношенных.

— Слишком похож на шпиона, — задумчиво сказал Петреску, со зверским после бессонной ночи аппетитом расправляясь с шаурмой, — до маразма похож. Значит, какой-то опустившийся несчастный человек. Эй, бродяга!

— Вы меня, — робко приблизился мужчина, и Петреску увидел у него в руках пакет с пустыми бутылками.

— Тебя, тебя. Жрать, небось, хочешь?

Не успел мужчина ничего сказать в ответ, как Петреску резко встал, подошел к нему, и протянул один пакет. Оттуда приятно пахло свежими овощами и жареным мясом.

— Шаурма вот. Возьми, ешь.

Через мгновение мужчина в старом плаще видел лишь спину быстро уходящего Сергея, который не любил себя за такие порывы, и очень стеснялся выслушивать благодарность.

Подумав, мужчина присел на скамейку, и торопливо развернул пакет с шаурмой. Оглянувшись, начал есть. Два раза он едва не подавился. Закончив с завтраком, мужчина, — агент СИБа с двадцатилетним стажем, неудачливый старший лейтенант Мунтяну, получавший зарплату в пятьсот леев, — пошел к фонтану напиться. Он долго хватал воду побелевшими губами: шаурма была хорошо просолена и проперчена. Напившись, Мунтяну направился к елкам, растущим за Кафедральным Собором, и прилег вздремнуть. Легенда бомжа ему это позволяла. На случай, если к нему подойдут полицейские, у Мунтяну было удостоверение сотрудника СИБ. Конечно, ему следовало не подходить к Петреску, за которым ему поручили слежку, и уж тем более — принимать от лейтенанта еду. Но зарплату свою Мунтяну пропил еще в первую неделю после ее получения, и не ел два дня. Старший лейтенант СИБ знал, что слежка безнадежно испорчена. Но завтрак того стоил.

…Второй раз в этот день старшего лейтенанта Мунтяну Сергей Петреску встретил, когда возвращался домой через тот же парк. Сергей, уставший донельзя, брел по песчаной дорожке с двумя банками пива в руках.

— Прикурить не найдется? — неожиданно спросило его темное пятно на скамейке.

— Не курю, — вздрогнув от неожиданности, ответил Петреску, — да это же ты…

— А, вы, — узнал и его Мунтяну, весь день добросовестно разыгрывавший из себя бомжа. — Ну, хоть копеечку дайте.

— Разоришь ты меня, — вздохнул Петреску, и с сожалением протянул бомжу банку пива, — Возьми вот. Хоть попьешь.

— Спасибо, — Мунтяну открыл банку и жадно хлебал.

— Здоровый мужик, — назидательно сказал Петреску, вспомнив занятия психологией в полицейской Академии, — шел бы работать. Каждый день пиво пил бы.

— Нельзя, — рассудительно ответил Мунтяну, утирая рот рукавом плаща.

— Это еще почему? — полюбопытствовал Сергей.

— Так и спиться можно! — серьезно ответил агент госбезопасности.

— Логично, — заключил Петреску, — ну, я пошел. Всего тебе. Завтра, уж не обессудь, ничего от меня не получишь. Нельзя развивать в человеке комплекс тунеядца.

— Какой вы… моралист, право.

Петреску ушел, смеясь над последними словами бомжа. Мунтяну грустно встряхнул банку, и побежал звонить начальству, — докладывать о сегодняшней слежке. Разумеется, большую часть донесения он собирался придумать. Выпросив у уличной торговки бесплатную телефонную карточку, старший лейтенант госбезопасности набрал нужный номер:

— Алло, господин майор?

— Ты что, придурок, опять пьян? — зашипел в трубку майор Эдуард, — О конспирации забываешь.

— Простите, — спохватился Мунтяну, — это ветеринарная клиника?

— Она самая, — подобрел майор, — что вам нужно?

— Дело в том, — начал мучительно вспоминать тайный шифр Мунтяну, — что у меня заболел… э-э-э…

— Песик, — ядовито подсказал майор.

— Точно, песик. Утром он гулял в парке у Кафедрального собора, и съел чуть-чуть шаурмы…

— Этого, — перебил его, очевидно тоже для конспирации, Эдуард, — делать нельзя. Собаку нужно кормить только специальной едой. А не давать ей то, что сами едите.

— Ага, — согласился Мунтяну, чувствуя, как у него поднимается давление, и, стало быть, нужно срочно выпить, — А после парка он пошел гулять на постоянное место службы. В будке песик просидел до вечера, а потом гулял в том же парке.

— С другими песиками контактировал? — мягко осведомился майор.

— Никак нет.

— Что ж ты как на плацу разговариваешь? — снова озлобился на Мунтяну начальник.

— То есть, я хотел сказать — нет. Нет, не контактировал. Он у меня необщительный, песик мой.

— Хорошо. Оставьте телефон, к вам приедет наш ветеринар.

Мунтяну надиктовал первый пришедший в голову телефон, и повесил трубку. Его мутило. В первую очередь, от желания выпить, но и от разговора с майором ему тоже было не по себе. Детскими играми балуемся, подумал Мунтяну, и пожалел, что не перебрался в Россию. Отравил бы Хаттаба, получил бы орден, с сожалением подумал старший лейтенант. Вот это — работа…

На телефонной станции уставшая девушка с пожилым от суточной работы лицом повесила трубку, и рассмеялась. Повернулась к соседкам:

— Девочки, по улице Пушкина снова гэбисты шифруются.

* * *

Проснулся Мунтяну от громких автомобильных гудков. Подняв голову с травы, старший лейтенант напряженно вглядывался в площадь у Собора, затем вновь уткнулся, и полежал так несколько минут. Чекист собирался с духом. Спал Мунтяну между двумя елями, укрывшись плащом и еще какой-то рванью, собранной им на расположенной неподалеку мусорке. Ночью к нему несколько раз подбегали бродячие собаки, но человека не трогали, принимая, очевидно, за своего. Наконец, Мунтяну встал, и пошел к фонтанчику, совершить утренний туалет.

— Стой. Сюда пошел, — лениво окликнул его полицейский из патруля, прогуливавшегося по парку.

Мунтяну так же лениво достал из кармана удостоверение, развернул, и протянул в сторону патруля, куда с удовольствием начал еще и справлять малую нужду. Побледневший сержант патрульно-постовой службы постарался приблизиться настолько близко, чтобы суметь разглядеть удостоверение и настолько же далеко, чтобы не попасть под струю Мунтяну. Наконец, прочитав удостоверение, сержант козырнул, и обиженно шмыгнул мимо Мунтяну. Закончив, чекист умылся в фонтанчике, и присел на ступени у Собора. Руки дрожали. Постепенно старший лейтенант согрелся на солнышке и задремал.

— Хэй, добрый человек, что ты развалился здесь, как Клеопатра на коленях у коня Александра Македонского?! — Мунтяну проснулся от слов суетливо бегавшего перед ним человечка, — Встань, встань, немедленно!

— Разве у коня есть колени? — очень удивился Мунтяну.

— Какая разница, есть они у него, или у тебя, или у коня, — суетился толстячок, перевязанный наискось большой белой лентой, — если через час здесь будут венчать мою крестницу и ее жениха?

— Было бы удивительно, если бы здесь венчали твою крестницу и НЕ ее жениха, — ядовито заметил Мунтяну, и стрельнул у толстячка сигарету.

— Ты, я погляжу, остер на язык, — осуждающе цокал языком крестный невесты, — а мне не улыбается, чтобы под ногами брачующейся пары валялся бомж, да еще и не в меру остроумный.

— Отнесись ко мне, как Александр к Диогену, — философски заметил Мунтяну, и повернулся к толстячку спиной.

Ситуация начала его забавлять. Выпрошенную сигарету Мунтяну спрятал в рукав плаща.

— Слушай, я не знаю, как в вашем селе относятся к этому Диогену, — нахмурился толстяк, — а у нас в селе, как бы тебя ни знали, к тебе отнесутся хорошо. Все мы люди, все мы — добрые люди. Все мы молдаване, что мы, волки друг другу?

— Еще какие, — пробормотал Мунтяну, устраиваясь на ступеньках поудобнее, — homo homini lupus est.

— Я тебя, кажется, — толстяк стал совсем серьезным, — не материл.

— Я тоже тебя не материл, добрый человек, — закрыл глаза Мунтяну, — а просто сказал тебе одну поговорку на латыни. Ты ведь должен ее понимать, ведь мы, молдаване, добрый народ — потомки римлян.

— Хм, — задумался вдруг толстяк-крестный. — Да ты, видать, из этих.

— Каких? — щурился на солнце продрогший за ночь до костей Мунтяну.

— Из образованных, — неожиданно неприязненно выпалил толстяк, но потом расплылся в заискивающей улыбке, — У меня к тебе есть дело, образованный.

— Выкладывай.

— Сумел бы ты мне помочь во время свадьбы? А уж я тебя отблагодарю.

— Как помочь, и как отблагодаришь?

— Ну, помощь такая — будешь на подхвате. Сходи туда, принеси то, унеси это, развлеки гостя. А благодарность… Да какая тебе еще нужна благодарность, ты же на свадьбе погуляешь! Мы, молдаване, добрый народ. Есть будем, пить, веселиться, до самого утра.

— Есть, говоришь, пить, веселиться, — задумчиво повторил Мунтяну, глядя, как толстячок одобрительно кивает, — заодно то приносить, это уносить…

— Какой ты обидчивый, — насупился крестный, — хоть и бомж. Да такие как ты на коленях за мной ползать будут, лишь бы на свадьбе погулять.

— Я плохо одет.

— Неважно. Какая разница, никто и слова не скажет. Мы, ведь…

— Знаю, знаю. Мы, молдаване, добрый народ.

— Ну, согласен?

— Да вроде как.

— Тогда вставай, — толстячок неожиданно посуровел, — и сбегай в церковь за дорожками. Да побыстрее! Пошевеливайся.

— Эк ты поменялся, — крякнул Мунтяну, — шустрый какой.

— Еще бы, — приосанился толстячок, — я ведь теперь твой работодатель.

— Пошел к черту, — беззлобно сказал Мунтяну, и снова вытянулся на ступенях.

Вдалеке показался лейтенант Петреску, шедший на службу. Приветственно помахав ему, Мунтяну, не обращая внимания на ругательства толстяка, положил под голову руку, и приготовился спать.

— Ну, скотина наглая, — угрожающе сказал толстяк, закатывая рукава, — сейчас я тебя бить буду.

— Боюсь, не справишься, — сонно ответил Мунтяну.

— Справлюсь. Потом еще и полицию вызову.

— Вызывай, — спокойно ответил Мунтяну.

Толстячок задумался. Если бомж так спокоен и уверен в себе, дело нечисто. Толстячку и в голову не приходило, что человек может быть спокоен, и уверен в себе просто потому, что он спокоен и уверен в себе. Если человек такой, значит, тут дело нечисто. Задумавшись над этим, устроитель свадьбы сам побежал в церковь за дорожками.

— Встал бы ты все-таки, — сказал Мунтяну тощий мужчина в порванных спортивных штанах, — а то разозлятся, будут венчаться в другой церкви, и нам ничего не достанется.

— Вам, — спросил Мунтяну, — это кому?

— Нам, людям.

Мунтяну сел, и оглянулся. На территории Собора действительно копошились бомжи. Человек семь.

— А что, они вам много дают? — поинтересовался Мунтяну, протирая глаза.

— Денег нет, а еды — навалом. Мы за счет этого и живем, — пояснил бомж, с любопытством глядя на Мунтяну, и спросил, — ты кто, и откуда?

— Вообще-то, — решил вдруг быть откровенным Мунтяну, — я старший лейтенант Службы Информации и Безопасности.

— Это еще что за служба такая?

— Ну, наследница КГБ.

— А что, — удивился бомж, — КГБ уже нет?

— Ты с какого света явился? — поразился Мунтяну, — КГБ уже четырнадцать лет нет.

— То есть, как это нет? — тупо спросил бомж, — Ну, и кто теперь за порядок в стране отвечает?

— Ну, СИБ и отвечает.

— А почему КГБ нет?

— Так страны нет, вот КГБ не стало.

— Как страны нет? — засмеялся бомж, и понял. — Да ты меня разыгрываешь, добрый человек. Как это страны нет, если ты есть, я есть, город есть. Все, как было, так и осталось.

— Ну ты и темный, — присвистнул Мунтяну, — неужто ты не слышал, что СССР развалился? Это же четырнадцать лет назад было!

— Как развалился?!

— Ты что, по новым деньгам не понял?

— Откуда мне знать?! — разволновался бомж. — Деньги, как деньги. Думал, их просто так поменяли.

— А флаги? — иронически поинтересовался Мунтяну. — Их тоже просто так поменяли?

— Я на флаги не смотрю. Они обычно на стенах висят, а там ни пустой бутылки, ни пакета с едой, ничего не найдешь.

— Ну, а в небо-то ты смотришь? — патетически спросил Мунтяну.

В то же время старший лейтенант вынужден был, — пусть и про себя, — признать, что выглядит нелепо. Сам почти бомж, опустившийся, пьяница, издевается над несчастным человеком… Мунтяну вдруг даже прослезился, что было, без сомнения, одним из признаков катастрофически быстро надвигавшегося на него алкоголизма.

— Знаешь… Как тебя зовут?

— Григорий.

— Знаешь, Григорий, я, пожалуй, не сказал тебе всей правды.

— Да, я тоже так решил, — признался Григорий. — По-моему, ты не старший лейтенант государственной безопасности.

— А кто же? — удивился Мунтяну.

— Я думаю, ты — сержант государственной безопасности, — шепотом сказал бомж.

— Нет, Григорий, — покаянно вздохнул Мунтяну, — я действительно старший лейтенант государственной безопасности, просто спившийся и потерявший надежду добиться чего-то в этом мире.

— Эка невидаль, — успокоил его Григорий, — а чего бы ты хотел добиться? Двухкомнатной квартиры в стареньком доме, подержанного автомобиля, и возможности венчать свою глупую беременную дочку в Кафедральном Соборе? Это, по-твоему, значит чего-то добиться в жизни?

— Да ты, я погляжу, — улыбнулся сквозь слезы Мунтяну, — философ.

— В общем, да. Даже преподавал в институте, — гордо признался Григорий, — но мне это надоело, и я стал асоциальной личностью.

— Трудно ей быть? — с надеждой спросил Мунтяну.

— Очень, — разочаровал его Григорий, — очень легко. Думаю, тебе понравится.

— Нет, — повесил голову Мунтяну, — я не могу. По крайней мере, до тех пор, пока не выполню свое последнее задание. Я должен следить за одним лейтенантом полиции. Петреску его фамилия.

— А тебе очень хочется за ним следить?

— Вообще-то нет. Человек он, кажется, симпатичный, да и сил гоняться за ним по городу у меня нет. Он ведь молодой. Сегодня дома, завтра в гостях у девушки, через час — гулять пошел, потом — работать. А у меня артрит, и, кажется, алкоголизм.

— Знаешь, практически все чекисты, которые к нам, бомжам попадают, — поделился секретом Григорий, — очень зависимы от алкоголя. Но это ничего. Мы поможем тебе справиться. И с лейтенантом твоим разберемся. А сейчас вставай со ступенек, и пошли поможем ребятам поцыганить на свадьбе.

Взявшись за руки, новоиспеченные друзья пошли к ограде Кафедрального Собора. Когда они приблизились к бомжам, Григорий остановил Мунтяну поодаль, подошел к собравшимся, и поднял руку.

— Важные вести, — взволнованно крикнул он.

Бомжи, привлеченные необычным поведением вожака, подошли к Григорию поближе. Когда собрались все, Григорий от волнения заговорил как герой «Одесских рассказов»:

— Люди. Бомжи! Я имею сказать вам новость, которая перевернет ваши сердца, и всю вашу жизнь.

Из толпы раздались голоса:

— Стеклянные бутылки отменяют?

— Теплотрассу у аэропорта наконец-то починят?

— У собак туберкулез, и их нельзя больше есть?

— Маринка с базара подцепила триппер?

Видно было, что люди волновались. Григорий переждал минуту, потом вновь поднял руку:

— Все, что вы сказали, это тьфу! — демонстративно плюнул он. — Бомжи, я имею сказать настоящую новость. Бомжи, мы живем вовсе не в Советском Союзе. Вы, оказывается — граждане независимого и суверенного государства Молдавия!

Несколько минут люди, ошеломленные, молчали. Наконец, один из мужчин сорвал с головы женскую соломенную панамку и завопил, что есть мочи:

— Виват!!!

* * *

— Ну, скажи. Скажи. Ну, пожалуйста! Давай!

Сергей, отдуваясь, лежал на диване, держа руку на лбу Натальи.

— Говори, давай!

— Ну, хорошо, — улыбнулся он. — Б…дь.

— Нет, — капризно скривила губы она, — жестче. Ты — б…дь. Давай.

— Ты — б…дь.

— Петреску, — вздохнула она, — у тебя получается без души. Как будто, «ты — в форме». Или «ты — на туфлях с высоким каблуком».

— А что, — задумался Петреску, — ты и в самом деле в туфлях на высоком каблуке пришла?

— Бог мой, — застонала Наталья, — трахаешься ты хорошо, а вот с оформлением… Да еще и тугодум.

— Какой есть, — обиделся лейтенант.

— Так вот, — она освободилась от его объятий, — пришла я действительно в туфлях на высоком каблуке. Сейчас вот отдохнем, я их надену, а ты — свой несчастный-разнесчастный китель, и снова будем трахаться.

— Китель не надену, — смеялся лейтенант, — я в нем себя буду чувствовать, как на планерке у начальства.

— Ох, Петреску…

— Не называй меня по фамилии, ладно?

— Ладно, лейтенант. Убери с меня ногу. Тяжелая.

«Какая есть», чуть было не сказал

Сергей, но вовремя сдержался. Беседуя с ней, он всегда чувствовал себя в проигрыше. Не так, как в постели. Отдавалась она умело и самозабвенно. Для лейтенанта, считавшего до сих пор самым извращенным моментом своей половой жизни тот день, когда одна из его подружек напялила перед сексом чулки в крупную сетку (ты понимаешь, зачем в крупную? — мурлыкала она) Наталья стала просто ошеломляющим открытием.

— Странная ты какая-то, — сказал он ей после первой встречи, — все девушки как девушки, замуж выйти хотят, а ты — нет.

— А зачем? — она красила губы, чуть согнув ноги, чтобы видеть лицо в зеркале, низко висевшем на стене. — С кем хочу, с тем и вожусь. Рано или поздно найду любимого.

— Почему не ждать его просто так? — пустился в морализаторство Петреску.

— Разницы, — закончила она с губами, и занялась ресницами, — никакой. Никакой совершенно, милый.

Квартира, где они встречались, принадлежала, по словам Натальи, ее тете. Старушку Петреску никогда не видел, но выяснять, существует ли она вообще, ему было лень. Пока лейтенанта устраивало все.

— Знаешь, — повернулся он к девушке, — с тобой я теряю навыки.

— Это как? — она зажмурилась, и погладила его волосы.

— Не запоминаю, во что ты одета, как выглядишь. Упускаю детали туалета.

— Это очень важно?

— Для полицейского, конечно.

— Что тебе эта полиция сдалась? — безучастно спросила она.

— Рано или поздно, — Петреску перевернулся на живот, — я стану министром. А там и до премьер-министра недалеко. А там — и до президента…

— У меня был любовник, — вспомнила она, — какая-то шишка. Тоже, кажется, из полиции. Или военный. Не уточняла.

— Вот как, — равнодушно ответил Петреску, стараясь не ревновать, — вот как…

— Я его бросила. Он был интересным только вначале. А потом испортился, стал называть меня молочной кукурузой, — представляешь?! — и хотел, чтобы я стала его женой, или, в крайнем случае, официальной любовницей. А это неинтересно. Вот и бросила.

— Ты, я вижу, всех бросаешь.

Наталья вскочила с кровати, и бросилась к стулу. Мгновение спустя она, в фуражке Сергея, сидела на его ягодицах, прихлопывая парня по спине, и говорила:

— Да, будущий господин министр. Так точно, мой премьер. Разрешите хлопнуть вас по заднице, мой президент? Позвольте?

Сергей, смеясь, перевернулся, и сбил с нее фуражку.

— Ты в ней на эсэсовца похожа, — объяснил он, но Наталья его уже не слушала.

— Скажи, — она опускалась все ниже, — что я твоя шлюха.

— Скажи, — повторил он, — что я твоя шлюха.

— Свинья, — Наталья коротко засмеялась, и продолжила скользить вниз. — Жалко, что ты не негр. Всю жизнь мечтаю трахнуться с негром.

— Вот шлюха! — вполне искренне и возмущенно бросил Петреску. — Б…дь!

В благодарность Наталья накрыла его мягким ртом.

* * *

— А, пленку принесли, — радостно потер руки Танасе, — давайте-ка ее сюда, и покиньте кабинет.

Майор Эдуард, склонив голову, выполнил распоряжение начальника, и направился к выходу, как вдруг, Константин, вспомнив, окликнул его.

— Погодите, Эдуард! Как, кстати, агент, которого приставили следить за Петреску? Как он, справляется?

— Петреску, — подумав, ответил Эдуард, — справляется, конечно, ведь полицейский он хороший.

— Да не Петреску, идиот! — взревел Танасе, — Я имею в виду агента.

— Вы сказали, — неожиданно спокойно начал майор, — следующую фразу, мой директор. «Как, кстати, агент, которого приставили следит за Петреску? Как он, справляется?»

— И что? — тупо спросил Танасе.

— В данном случае местоимение «он», — терпеливо, тоном учителя, продолжал майор, — следует за существительным… пардон, за именем собственным. Петреску, затем — «он». И, стало быть, ваша фраза была неверно сконструирована, вследствие чего вы получили не удовлетворивший вас ответ. Кстати…

— Что? — челюсть Танасе опускалась все ниже и ниже.

— Вот если бы вы сконструировали вопрос следующим образом: «Как, кстати, поживает приставленный за Петреску агент? Как он, справляется»?..

— То? — озадаченно спросил Танасе.

— То местоимение «он» стояло бы после существительного «агент», и, следовательно, относилось бы, — победно закончил майор, — именно к нему!

Танасе побледнел и сжал кулаки. Несколько секунд мужчины молчали.

— Пошел. Вон, — шепотом сказал Константин.

Майор, знавший, что в гневе Танасе не кричит, а шепчет, пулей выскочил из кабинета. Но Константин еще успел бросить вслед подчиненному пикантный гипсовый бюстик Маты Хари с обнаженными грудями. На левой груди кто-то из предшественников Танасе пометил сосок как мишень в тире. Танасе было очень жалко бюстик, но тот разбился, попав майору в голову. Эдуард, с приглушенными проклятьями, закрыл дверь.

Чтобы успокоиться, Константин подошел к шкафу, в котором хранил избранные произведения операторов своего ведомства. Надписи на папках, стоящих в шкафу в ряд, были самые разнообразные.

«Человек, похожий на мэра столицы, совокупляется в месте, похожем на сауну с молодыми людьми, похожими на десятилетних мальчиков». «Человек, похожий на министра финансов, ворует предмет, похожий на пепельницу, со стола, установленного в месте, похожем на ресторан». «Человек, похожий на премьер-министра, сует пальцы в часть тела, похожую на нос, после чего вытирает пальцы о предмет мебели, похожий на стол». «Человек, похожий на жену человека, похожего на президента, занимается комплексом упражнений, похожих на йогу, — человек, похожий на жену человека, похожего на президента, похоже, в чем мать родила».

И все в таком духе. Отдышавшись, Танасе сунул кассету в диктофон, и положил ноги на стол. Внезапно из динамиков полилась песня «Ред Хот Чили Пеперз». Константин грязно выругался, но вспомнил, что главный специалист СИБа по прослушке был завзятым меломаном, и не упускал случая записать понравившуюся ему песню на служебные кассеты. Более того, он этим подрабатывал, и его сборники на кассетах пользовались на Центральном рынке Кишинева большим спросом. Уволить специалиста Танасе не мог (тогда прослушкой некому было бы заняться), поэтому пришлось слушать хит до конца. Тем более, что перематывать кассеты Константин не умел (мог только включать и выключать диктофон).

После того, как песня закончилась (недурна, великодушно признал директор СИБа), на кассете пошли треск и шорох, затем — несколько избитых анекдотов «армянского радио» (Танасе начал багроветь от гнева), но, наконец, началась и запись прослушки.

Константин устроился поудобнее, вновь закинул ноги на стол, и открыл пакет купленных специально для такого случая орешков арахиса. Танасе их очень любил, за что подчиненные, за глаза, конечно, звали его «Наш Хомяк».

— Ну-ка, — промурлыкал он, — лейтенант Петреску, проявите свою сущность пособника мирового терроризма…

Отступать было некуда. Не так давно начальник СИБ Константин Танасе на основании двух донесений сделал выводы о существовании в Молдове зачатков террористического подполья, связанного с «Аль-Каидой». Первое сообщение исходило от некоего Сержиу Мокану, зятя владельца киоска шаурмы, расположенного в самом центре города (под носом устроились, негодовал Танасе). По словам Мокану, некто Осама, режущий в лавке овощи, очень смахивает на самого Осаму Бен Ладена. А почему бы и нет?! В конце концов, Молдавия — место тихое, провинциального, и лучше страны, чтобы спрятаться, Осаме не найти! Второе сообщение исходило от источника в СМИ. Он, источник, назвал среди лиц, могущих разделять экстремистские взгляды исламистов, некого Петреску. Правда, уточнять, кто это, не стал. Но и в СИБе не дураки работают: круг знакомств источника проследили, и выяснили, что у него есть только один знакомый по фамилии Петреску, лейтенант полиции.

После этого Танасе понял, что в руках у него — будущее не только службы, но и страны. И послал срочную депешу в посольство США. Американцы поняли, что дело серьезное, и обещали поддержку. Разумеется, всех деталей американским партнерам Константин раскрывать не стал.

— Неужели я такой дурак, — презрительно говорил он, поглаживая сосок Мата Хари, — чтобы позволить какому-то третьеразрядному ЦРУ-шнику, сосланному в Молдавию за пьянство, задержать самого великого в мире террориста?! Нет, конечно, Танасе не дурак. Танасе еще всем покажет!

Тайком от подчиненных Константин даже принес в свой кабинет охапку западных газет, которые покупал в каждой командировке. «Ле Монд», «Геральд Трибьюн», «Лос Анжелес», «Нью-Йорк Таймс». На первую полосу каждой газеты Танасе наклеил свою увеличенную фотографию, и подолгу смотрел на себя. Задумчиво, чуть нежно и печально.

— Ну-ну, — улыбнулся директор СИБ, и прибавил диктофону громкости. — Что ты там рассказал, Петреску?

Запись пошла.

«А там и до премьер-министра недалеко. А там — и до президента…»

Танасе вскочил, благоговейно сжал руки, и встал на колени. Есть! Покушение! Не забыть записать в блокнот!

«У меня был любовник… какая-то шишка. Тоже, кажется, из полиции. Или военный. Не уточняла».

Быстро записать, спешил Танасе, — террористы заводили знакомства в высших кругах власти.

«Я его бросила… стал называть меня молочной кукурузой, — представляешь?!.. хотел, чтобы я стала его женой, или, в крайнем случае, официальной любовницей… неинтересно…».

Константин сжал зубы, и стал раздирать себе грудь. Наталья. Наталья. Наталья. Опустив потный лоб седой головы на край стола, директор Службы информации и безопасности заплакал. Диктофон доигрывал кассету.

«Скажи… что я твоя шлюха… скажи… твоя шлюха… свинья… жалко, ты не негр… мечтаю всю жизнь встретиться с негром… трахнуться с ним… большие, черные… толстые… толстые!»

— Как кукурузный початок, — всхлипнул Танасе, — толстые, как кукурузный початок, толстые… О, Наталья…

«Как у тебя… шлюха… б…дь… да… да… называй так… о».

Короткий всасывающий звук. После этого пленка кончилась. Танасе, пошатываясь, встал (пришлось опереться о край стола) и, не видя перед собой ничего, подошел к сейфу, откуда вытащил служебный пистолет.

* * *

— Стреляться будет! — вскочил со стула молоденький стажер. — Бежим в кабинет!

— Сидеть! — скомандовал майор Эдуард, и, достав из под расшатанного стола бутылку водки, начал неспешно откручивать пробку. — Успеется.

— Да он же сейчас застрелится! — едва не закричал стажер.

— Молодой ты еще, — сочувственно заметил Эдуард, и разлил. — А теперь пей. Это приказ, стажер. Пей!

Выпили. Помолчали. Стажер, выдохнув после паузы (атмосфера в кабинете наполнилась благоуханием дешевой подпольной водки, к тому же еще и теплой) заморгал. На глазах у него выступили слезы.

— Не плачь, девчонка, — улыбнулся Эдуард, и снова налил.

— Я, мне, — язык у юнца начал заплетаться после первых же ста граммов (нет, отметил Эдуард, не выдержан еще, не наш еще человек), — я знаю, почему мы сидим здесь, пока господин Танасе вот — вот застрелится!

— Ну, и? — поднял левую бровь Эдуард. — Какие соображения?

— Вы хотите, чтобы он застрелился, потом умер, и освободил место директора нашей Службы. Я вас раскусил!

— Застрелился, и потом умер… — задумчиво кивнул Эдуард. — Что ж, стажер, логично. Прямо скажу, дедуктивное мышление у тебя развито.

— Да, — неожиданно для себя опрокинул второй стакан стажер, — меня в Академии за логику хвалят. И вообще… По философии десять баллов в прошлую сессию получил.

— Что ж, — разлил Эдуард по новой, — за философию надо выпить…

Выпили. Снова помолчали. На сером экране в углу кабинета директор СИБа пристально смотрел в дуло пистолета.

* * *

— Ну, с Богом, — шумно выдохнул Эдуард, и допил остатки водки.

— Что-то мне не по себе, — глядел мутными глазами на экран стажер, — жарковато у вас.

— Вот сейчас, — ласково сказал Эдуард, — и прогуляешься по свежему воздуху.

— Следить за кем-то надо?

— Нет. За водкой сходишь.

— Ой, я столько пить не могу.

— Во-первых, стажер, тебя никто о количестве водки, которую ты можешь выпить, не спрашивает. Во-вторых, принесешь ты ее мне. После чего свой рабочий день можешь считать оконченным.

— А как же господин Танасе?

— Сколько мы с тобой здесь сидим?

— Двадцать минут пятьдесят две секунды. Пятьдесят три уже. Пятьдесят четыре…

— Умница. Дотошный. Сразу видно, наш человек. Только вот напрягаешься зря. Стреляться он не будет. Посидит с пистолетом, да обратно положит.

— Точно? — с надеждой взглянул на него стажер.

— Конечно, — успокоил его Эдуард, — я ведь начальника своего хорошо изучил. И ты, когда на службу возьмем, меня хорошо изучишь. На том и стоим.

— На ком?

— Неважно. Бери десять леев, и неси водки. И закусить чего-нибудь.

— Она же дороже стоит.

— А ты что-нибудь придумай. Ты же будущий разведчик.

После того, как стажер ушел, Эдуард вынул из видеомагнитофона кассету, и поставил новую. Камеры скрытого наблюдения показывали, что в кабинете Танасе ничего не изменилось. Майор с любопытством посмотрел на экран. Ему было безумно интересно: застрелится Танасе, или нет. Ведь такое с директором СИБ случалось впервые: подчиненные знали его, как человека уравновешенного и спокойного.

Наконец, тихо вздохнув, Танасе отвел от лица дуло пистолета, встал, и положил оружие обратно в сейф. Эдуард удовлетворенно хмыкнул, и посмотрел на себя в зеркало. Там, в обрамлении пятен от зубной пасты, помады, жирных пальцев, сидел на стуле невысокий плотный мужчина с красным от регулярной выпивки лицом. По носу, от горбинки к ноздрям, сбегали две синеватые прожилки. Над верхней губой топорщились редкие усики: бриться Эдуард не любил. Мужчина в зеркале поправил прическу опухшими пальцами, и почесал за ухом.

— А я еще очень даже ничего, — задумчиво сказал Эдуард, и придвинул стул поближе к зеркалу, — только вот нос чересчур волосатый. Да и… уши, — точно, уши тоже волосатые.

Напевая песню «Драгостя дин тэй» (Эдуард знал, что она бесит Константина Танасе, и поэтому очень любил эту песню) майор подошел к столу, вынул маникюрные ножницы, подсел к зеркалу, и принялся постригать волосы в носу. Было щекотно. Краем глаза майор поглядывал на камеру наблюдения. Эдуарду было очень жалко, что Танасе не застрелился. Конечно, майора на пост главы Службы информации и безопасности не назначили бы (у него не было родственников в парламенте и правительстве), но смерть Танасе означала для всех офицеров службы автоматическое повышение на одну ступень. Это Эдуарда, который засиделся в майорах, устраивало. Но, увы, директор СИБ не застрелился. Задрав голову, Эдуард засунул ножницы себе в ноздрю, и проговорил свою ежедневную молитву, слова, сказанные ему когда-то отцом:

— Никогда никому ни в чем не завидуй. Ты можешь быть извращенцем, трахать двенадцать любовниц и иметь виды еще на троих; можешь трахать мальчиков, девочек, лошадей и скунсов; бить старушек, сыпать стекло в салаты в общественных столовых, быть психом, придурком, озлобленной тварью — и все равно у тебя будет все, — если, конечно, ты не будешь завидовать.

Слова эти Эдуард повторял себе ежедневно. Но чувство зависти его, к сожалению, не покидало. Майор постоянно завидовал. Всем. Директору СИБ, владельцам автомобилей (сам Эдуард так и не сумел сдать на права), соседу, купившему новую стенку, соседке, затеявшей ремонт, одноклассникам, многие из которых добились в жизни большего, чем он, майор госбезопасности Эдуард. Единственным светлым пятном на его памяти была двухгодичная поездка в Лондон, где Эдуард намеревался постичь тайны ремесла Джеймса Бонда. Увы, английские коллеги на странного человека в замызганном плаще, приехавшего из неизвестной им страны (англичане постоянно путали Молдавию с Мальтой) не обращали внимания. За два года Эдуард научился лишь одному: хорошо заваривать чай.

— Что ж, — спокойно говорил Танасе, когда майор вносил в кабинет чашки с ароматным, правильно заваренным чаем, — это тоже многого стоит. Вот вышибем мы тебя за плохую службу, устроишься в ресторан какой-нибудь. Или в чайную.

И хохотал. Эдуард кисло улыбался, ставил чашку на стол, и выходил, мягко прикрыв за собой дверь. После этого он обычно плевал на обивку двери, кривлялся, и высовывал язык. А чтобы этого Танасе не увидел, майор залепил жевательной резинкой зрачок камеры наблюдения, расположенной над дверью. После этого Танасе решил, что камера просто сломалась (взглянуть на нее ему и в голову не пришло).

Закончив процедуру стрижки волос в носу, Эдуард сполоснул лицо холодной водой в умывальнике, стоящем в углу кабинета, вытер руки, и приступил к ушам. В это время вернулся стажер с водкой и помидорами.

— Это еще что? — покосился майор на помидоры.

— Закуска, — ответил, икнув, чуточку протрезвевший стажер, — мировая закуска. Испанцы, когда привезли томаты в Европу, называли их яблоками любви. Или это об апельсинах?

— Ты давай, — закончил с левым ухом Эдуард, — ботанику мне тут не разводи, а лучше налей водки.

— А можно и я тоже выпью?

— Можно, — поощрительно кивнул Эдуард, — только себе нальешь меньше.

— Я ходил за выпивкой, а наливаю себе меньше. Разве это справедливо? — возмутился стажер.

— Конечно нет, — весело согласился Эдуард, пряча ножнички в ящик стола, — только если тебе справедливость нужна, иди стажироваться в Комитет по правам человека.

— А что, есть у нас такой?

— Естественно. Американцы два года назад открыли. И сразу после этого сократили бюро ЦРУ в Молдавии.

— Это еще зачем?

— А на кой черт им держать в одном месте две одинаковые организации?

Эдуард снова включил камеру наблюдения, установленную в кабинете директора. Константин Танасе, неумело держа в руках бутылку коньяка, пытался открыть ее зубами.

— Ничего у него не выйдет, — глянул на экран стажер, — неправильно открывает.

— Пусть мучается, — решил Эдуард, — не пойдем же мы к нему помогать, сказав: так, мол, и так, вели наблюдение за вами в вашем же кабинете…

— Это, кстати, противозаконно, — блеснул знаниями стажер.

— Конечно, — флегматично кивнул Эдуард, — поехали. Выпьем.

— А интересно было бы посмотреть, — осторожно сказал стажер, глядя на Эдуарда снизу (он уселся на полу), — как застрелился директор всемогущей Службы информации и безопасности.

— Всемогущей она никогда не была, — отхлебнул Эдуард прямо из горлышка, на пробу, — да и не застрелится он никогда.

— И все из-за женщины… — стажер отчаянно хотел казаться взрослее.

— При чем здесь женщина, — пожал плечами Эдуард, — это все нервы.

Мужчины выпили, и погрузились в задумчивость. В открытое окно залетела муха. Эдуард лениво проследил за насекомым, и когда то уселось на спинку стула, резким ударом свернутой в трубку газеты прихлопнул муху.

— Это же негигиенично! — возмутился стажер.

— Вот так мы, — вытер пот со лба Эдуард, — расправляемся с врагами родины. А теперь слушай меня внимательно, стажер.

— Я вас и так внимательно слушаю.

— Нет, — терпеливо объяснил Эдуард, — до сих пор слушать было совсем необязательно.

Константин Танасе на черно-белом экране начал плакать навзрыд. Положив на стол голову, он всхлипывал, повизгивал, и судорожно вздыхал. Стажер закусил губу от жалости. Эдуард смеялся.

— В общем, ты нам подходишь, — сообщил он стажеру, — и мы уже зачислили тебя в штат нашей организации. Естественно, не просто так, за красивые глаза.

— У меня…

— Да, да, — нетерпеливо перебил стажера Эдуард, — обычные глаза. Знаю, потому что людей с броской внешностью не берем. Одно дело, когда за тобой ведет слежку серая мышь, другое — какой-нибудь Антонио Бандерас.

— Вы и Бандераса завербовали, — восторженно прошептал стажер, — ну и дела…

— Ну, скажем так, — стараясь не разочаровать стажера, бросил Эдуард, — мы с ним сотрудничаем. Но ты не отвлекайся. Сейчас я расскажу тебе о задании, которое предстоит выполнить. Как ты знаешь, на выборах в парламент новое руководство страны обещало населению, как можно решить проблему с Приднестровьем.

— И еще бесплатный троллейбус для студентов! — воодушевлено выкрикнул стажер.

— Троллейбус это неважно. Мы троллейбусами не занимаемся. А вот Приднестровьем занимаемся, и еще как. Так вот, первым дело, что сделал наш президент, когда стал президентом? Напоминаю: попробовал договориться с Приднестровьем миром. А в ответ? Провокации, клевета, ложь.

Стажер сочувственно покачал головой. Он очень жалел президента. По крайней мере, в этот момент, после некоторого количества водки в кабинете Эдуарда.

— А кто инициатор всей этой грязной компании против нашей родины? Правильно, некто Смирнов, который…

— Является президентом непризнанной Молдавской Приднестровской республики! — как на экзамене отчеканил стажер, и покачнулся на стуле.

— Правильно, стажер. Я горжусь тобой. Можешь выпить еще. Считай это первой благодарностью.

— Ее занесут в трудовую книжку?

— Нет, конечно, стажер. Не занесут. И трудовой книжки у тебя не будет. И если тебя вдруг схватят и начнут пытать, а ты скажешь, что работаешь на СИБ, мы от тебя отречемся. Таковы правила нашей суровой мужской игры.

— Я понимаю, — стажер приосанился, — все понимаю.

— Так вот, если бы не Смирнов, то приднестровский народ, благодарный нашему президенту за его любовь и поддержку, давно бы уже сам присоединился к Молдавии. Но этот вот Смирнов, он все портит. Всем мешает. Назойливый, как муха. А ведь он даже не из Молдавии родом. Так, приезжий. А в Россию уезжать не хочет. И, получается, что какой-то Ванька, родства не помнящий, мешает воссоединиться Молдавии и Приднестровью.

— Это ужасно…

— Это неважно, стажер. Ужасно то, что мы никак не можем Смирнова нейтрализовать. Ликвидировать. Уничтожить. Как тебе больше нравится?

— Мне больше нравится «нейтрализовать».

— Ну и молодец. Будешь, значит, его нейтрализовывать.

— Я?! — стажер даже привстал.

— Ты. И ничего не бойся: после того, как Смирнова не станет, мы воссоединимся, и ты станешь национальным героем Молдавии.

— Героем Молдавии в границах 1989 года, — поправил пунктуальный стажер.

— Хорошо, — согласился Эдуард, — пусть ты будешь национальным героем Молдавии в границах 1989 года. В любом случае, это не слагает с тебя почетной обязанности сотрудника СИБ выполнить приказ командира, получить орден, и стать живой легендой спецслужб.

— Легендой…

— Конечно. Ведь Смирнов не кто иной, как участник международного террористического движения. Оружие, изготовляемое на заводах Тирасполя, отправляется эшелонами талибам в Афганистан, бандитам в Ираке, поставщикам живого товара в Албанию…

— Вот ведь мерзавцы, — воодушевился стажер, — я согласен. Но как? Стреляю я не очень хорошо, примами рукопашного боя не владею.

— Все просто, стажер. Через день, на рассвете, ты выедешь в Тирасполь на машине редакции одной из газет. С тобой будет журналист. Некий Дан Балан. Он будет брать интервью у Смирнова, в связи с очередной годовщиной так называемой независимости так называемой Молдавской Приднестровской республики. По легенде ты — фотограф.

— Я плохо снимаю

— Это даже хорошо. Почти все молдавские газетные фотографы плохо снимают. Ты не будешь выделяться из серой массы. Во время интервью подойдешь к Смирнову, и слегка коснешься его рукавом этого пиджака. Здесь, в рукаве, как ты видишь, вмонтирован специальный шприц. Укола Смирнов даже не почувствует. Вы уедете, и все.

— Он умрет?

— Нет, будет жить долго и счастливо. Умрет, конечно.

— Он будет сильно мучиться?

— Ну, я не думаю. Яд действует через сутки после укола, и особых мучений жертва не испытывает.

— Господин Танасе знает о том, что я должен сделать?

— Нет. Эту операцию веду я. Господин Танасе занят сейчас другим делом: собирается разгромить террористическую ячейку в Кишиневе, и изловить самого Бен Ладена.

— Бен Ладен в Кишиневе?

— А где же ему еще быть?!

— Если меня поймают…

— Ты ничего не знаешь, в СИБ не был, откуда шприц в рукаве, даже не догадываешься.

— Можно будет, — придумал стажер, — списать его на отвратительную работу легкой промышленности нашей республики.

— Я патриот, я не могу отказаться выполнять этот приказ, — стажер встал, и пошатнулся, — торжественно клянусь, что выполню свой долг до конца.

— Умница, стажер, — встал и Эдуард, — дай я тебя расцелую.

Константин Танасе на черно-белом экране монитора уснул, положив голову на руки. Эдуард, обслюнявив стажера, аккуратно вынул шприц из специальной петли в рукаве пиджака.

— Что вы собираетесь делать? — заинтересовался стажер.

— Собственно, наполнить шприц ядом.

— А можно узнать, — присел на корточки любопытный юноша, — его компоненты? Я просто так. Для мемуаров. Ведь рано иди поздно я их напишу.

— Для твоего же блага советую, — радушно улыбнулся Эдуард, — напиши их как можно позже. Желательно, в доме для престарелых. Поздно ночью. Под кроватью. Чернилами из молока.

— Ну, все-таки?

— Объясняю. Раньше для таких целей мы использовали сок зеленой кукурузы. Это только дурачкам смешно!

— Простите, я не специально…

— Так вот, этот сок крайне ядовит. Как, впрочем, и листья помидоров или картофеля. Ты ведь, я погляжу, у нас специалист по ботанике, должен знать…

— Так точно. Часть растений из семейства пасленовых — ядовиты.

— Ну, вот. Потом враги нашли противоядие от сока зеленой кукурузы. И нашим специалистам пришлось срочно изыскивать новые средства. Помог случай. Полиция накрыла притон, в котором производилась фальсифицированная водка «Пробка».

— Раскрученная марка, — кивнул стажер.

— Она, — осторожно капал яд в шприц Эдуард, — как оказалось, обладала силой яда, несравнимого даже с таким знаменитым отравляющим веществом, как кураре.

— Читал. У Луи Буссенара.

— Выяснилось, что после употребления ста-двухсот граммов этой водки, человек слепнет, глохнет и немеет. Это было то, что нам нужно. Мы конфисковали партию, которую полицейские уже хотели сбыть на рынок через знакомых, а наши специалисты сделали из этого варева концентрат.

— У меня есть предложение!

Эдуард, осторожно переливавший яд, всем своим видом выразил заинтересованность. Стажер внимательно следил за пальцами майора.

— Я думаю, — начал он, — что процедуру нейтрализации нашего главного врага можно значительно упростить.

— Это как? — хмыкнул Эдуард, закончивший переливать яд.

— Достаточно просто остаться после интервью со Смирновым в кабинете, и предложить ему выпить. И поставить на стол бутылку названной вами водки.

— Неплохо, стажер, — одобрительно кивнул Эдуард, — только понимаешь, в чем тут загвоздка. Смирнов на такую водку и смотреть не станет. Он коньяк пьет, хороший. «Квинт» называется. Слышал?

— Конечно, господин майор.

— Да зови ты меня просто. По-дружески. Эдуард Николаевич.

— Конечно, Эдуард Николаевич, я знаю, что за коньяк «Квинт».

— Да… В Кишиневе по двадцать долларов за бутылку идет, а в Тирасполе — по пять. Кстати, после того, как задание выполнишь, заедете в фирменный магазин, купите ящик коньяка. Денег я дам.

— Вас понял.

— Молодец. Так что, вариант с распитием водки не подходит. И потом, а что, если охрана, не дай Бог, прикажет тебе выпить первому, на, так сказать, пробу? А? Ха-ха.

— Окочурюсь?

— Не то слово. В лаборатории четырнадцать крыс сдохли, когда мы только открыли бутылку этой гадости.

— Бедные…

— Это же крысы, стажер. Не жалей. Обычные серые крысы. Думал, у нас в лабораториях симпатичные грызуны бегают, как с рекламы корма для хомячков? Белые там, лабораторные крысы? А вот и нет! Крысы у нас самые настоящие, которые в домах бегают. На лабораторных белых крыс у ведомства денег нет. Экономия, мать их так!

— Скажите, Эдуард Николаевич, — робко начал стажер, — а почему в Молдавии водку такую плохую делают? Это что, заговор?

— Это имидж, стажер, — рассудительно ответил майор, — имидж. Вода здесь хорошая, спирт тоже, люди — не пальцем деланы, так что водку Молдавия могла бы производить хорошую. Но имидж страны этого не предполагает. Мы должны делать только хорошие вина и коньяки.

— А почему тогда вина стали хуже?

— А вот это уже, стажер, — заговор.

* * *

Пропустив четыре автобуса, тетка Мария уж не надеялась уехать в Кишинев, как вдруг маршрутное такси, ехавшее из Унген, остановилось.

— Хай, матушка! — радостно поприветствовал ее водитель. — Садись, подвезу. Десять леев всего.

— А быстро поедешь? — опасливо покосилась тетушка на загипсованную левую руку шофера.

— С ветерком прокачу! — бросил он ритуальную фразу людей за рулем, и помог старушке забраться в машину.

В салоне было тесно и дружно. На каждом кресле сидели, умудряясь при этом жестикулировать и разговаривать, от двух до пяти человек. Еще два пассажира сидели прямо на полу машины, расстелив газеты. Еще четыре балансировали на табуретках, которые прихватил с собой предприимчивый водитель. В общем, это был обычный рейсовый междугородный автобус Молдавии. С трудом втиснувшись между потными людьми, матушка Мария поставила между ног кошелку с дохлым петухом, и облокотилась на ящик с кукурузой.

— За багаж еще пять леев, — задорно выкрикнул водитель, и захохотал, — брат братом, а брынза за деньги.

Матушка Мария поняла, что водитель немного выпивши. Это ничего, думала она, покачиваясь в микроавтобусе, подскакивавшем на ухабах, дело молодое. Шофер, по просьбе пассажиров, включил радио. Частота, которую он поймал, была заполнена песнями радио «Шансон».

— В небо взмыла ракета, — весело заорал шофер, резко выкрутив руль, — человек вынул нож…

— Серый, ты не шути! — дружным хором ответил ему салон. — Хочешь крови, так что ж…

Матушка Мария лукаво улыбалась, утирая край рта платком. Минут через десять она решила, что пора поесть. Каким-то чудом сумела извернуться, и вытащила из сумки кусок жареной рыбы, немного хлеба и брынзы.

— Хочешь? — вежливо спросила она сидевшего под ней молодого парня, по всей видимости, студента.

— Спасибо, нет, — страдальчески поднял тот глаза к крыше маршрутки.

Матушка Мария лукаво усмехнулась, и начала есть, деликатно почавкивая. Делала она это совсем негромко, и старалась прикрывать рот рукой (заодно никто не увидит, сколько съела). А если и срыгивала, то тоже — очень деликатно, и к потолку, чтоб никому в лицо не попасть. В общем, все правила дорожного этикета матушка Мария соблюдала, и поэтому очень удивилась, когда поняла, что студента ее трапеза раздражает. А поняв это, улыбнулась еще лукавее, отряхнула крошки на пол, и достала из сумки небольшую бутылочку вина. Вино было на продажу, — при изготовлении дед Василий, муж Марии, старался положить в бродящее месиво как можно больше косточек, — и сшибало с ног всех городских. Деликатно налив в стаканчик (часть пролилась на головы пассажиров, раздались шутки, ругань, началось оживление) фиолетового вина, матушка Мария выпила, и спрятала тару. До Кишинева оставалось ехать еще два часа. Поэтому старушка прислонилась к спинке кресла, сдвинула платок с головы на плечи, и постаралась уснуть. Но автобус трясло так, что Мария оставила все попытки вздремнуть, и решила, что неплохо бы поговорить.

— Студент? — спросила она страдающего внизу парня.

— Студент, — буркнул тот, уткнувшись в книгу.

— И что ты все читаешь, да читаешь, — задала риторический вопрос Мария, и сама же на него (не зря вопрос был риторический) ответила, — Да потому что, вам, молодым, делать нечего.

— Угу, — студент явно не был расположен разделить с матушкой Марией радость.

А радоваться было чему. Она, матушка Мария, две недели вкалывала на сухой земле, как проклятая, а, возвращаясь домой с поля, готовила есть, убирала, шила, стирала, кормила скот и птицу, пропалывала огород. Несмотря на это, а также на обязательный вечерний комплекс упражнений, — драка с выпившим, как всегда, Василием, и три-четыре круга быстрым бегов вокруг дома — от Василия с топором, — матушка Мария была очень даже полной женщиной. И вот она, намаявшись, берет петуха, ведро кукурузы, и едет продавать все это в Кишинев. Там можно будет посмотреть на рынок, зайти туда, и долго глядеть на людей, да и себя показывать. А если еще и повезет встретить кого-то из знакомых… Наташа Ростова и ее бал отдыхали по сравнению с матушкой Марией и ее поездкой в Кишинев на рынок. Но матушка Мария не знала, кто такая Наташа Ростова, и потому ей даже в голову не приходило столь нелепое сравнение. Она просто была счастлива, рада. И все тут. Но счастье было неполным. Требовалось, чтобы кто-то разделил его.

— А вот правнук у меня, из городских, — продолжила, несмотря на упорное нежелание студента общаться, матушка Мария, — тот тоже все читает, читает, читает. А зачем? Для кого? Вот ты, к примеру, что читаешь?

Не дожидаясь ответа, матушка ласково, как ей показалось, рванула из рук студента книгу, глянула на название, и минут пять читала его.

— История румын, — небрежно вернула покрасневшему парню Мария книгу, — ты лучше меня послушай. Матушка Мария тебе столько про эту историю расскажет, что в этом твоем институте тебя на руках носить начнут. Помню, как будто вчера это было, война началась, и через поле сосед мой бежит. Павел Лазарчук его зовут. Не слышал про такого? Нет? Странно. Откуда ты? Из Трибужен? Странно, из Трибужен, а Лазарчуков не знаешь. Его двоюродный брат Ион еще механизатором после войны стал, на тракторе ездил. Потом как-то напился, и съехал в кювет. Так чтобы его машину оттуда вытащить, мы людей в четыре села гоняли, за подмогой. Так на руках и вытащили. Что поделать, сынок, время было такое…

Студент, деликатно отвернулся и попытался продолжить чтение. Чужой, подумала Матушка Мария. И правнук такой же. И дети, которые в город уехали. Приедешь, сядешь, руки на животе сложишь, — в общем, сидишь, как порядочная женщина, — а они все носы отворачивают. Чужая, для всех чужая. Один Василий свой, да и тот каждый вечер зарубить собирается. Но склонность к меланхолии не была отличительной чертой характера матушки Марии. Иначе она просто не пережила бы войну и коллективизацию.

— Значит, не знаешь Лазарчуков из нашего села, — задумчиво сказала она, — ну, скажи на милость, что же это получается? Какого-нибудь Кутузова, который здесь за турками гонялся и от них бегал, ты знаешь, а Лазарчука из Старых Плоешт — нет. А ведь Лазарчук, он такой же человек, как и этот твой Кутузов. И, получается, зачем тебе вся эта книжная история? Послушай вот лучше историю матушки Марии.

— Гм, — неопределенно ответил студент, и перевернул страницу.

Оттуда выпала фотография милой девушки. Матушка Мария подслеповато сощурилась, сделала совсем уж лукавое лицо, и подмигнула несчастному парню.

— Невеста?

— Угу, — краснея все больше, ответил студент, и добавил почему-то, — жарко здесь.

— А ты открой люк, сынок! — обрадовалась матушка Мария, — Открывай, не стесняйся. Матушка Мария вон старая какая, ей люк не открыть, а ты возьми, да и приналяг на него.

Студент сунул фотокарточку обратно в книгу, и, пытаясь не упасть, встал. Сильно толкнул люк, и в маршрутку хлынул поток свежего воздуха. Матушка Мария счастливо улыбалась: пока студент открывал люк, она рывком сумела бросить на сидение свои сумки, и примостилась там сама. Печально поглядев на нее, студент взял книгу, и собрался снова читать.

— Эй, — проснулся дремавший до сих пор мужчина в потертой кепке, и хлебнул из бутылки вина, — а ну закройте люк! Сквозит! Что, не слышно там?! Закройте люк! Жарко им, видите ли.

— Точно! — поддержала мужчину группа картежников, игравших в подкидного, — закройте. А то карты сдувает.

— Ну, чего смотришь, сынок? — ласково спросила матушка Мария. — Ты молодой, силенок у тебя много, приналяг-ка на люк, да и закрой его. А то и вправду сквозит.

— Вы же сами открыть хотели, — удивился бедолага-студент, — как же так?

— Вот молодежь, — покачивала головой матушка Мария, обращаясь уже к пожилой соседке, — вечно им лишь бы старшим перечить, а не просьбу уважить!

— Кто там стариков обижает? — заорал мужик в кепке, допив вина. — А, ну, поди сюда.

Студент закрыл люк, и положил в сумку книгу.

— Ты это, на спинку-то не налегай, — попросила Мария, ерзая, чтобы устроиться поудобнее, — мне неудобно сидеть, когда ты на спинку опираешься. Постой так, сынок, ноги у тебя молодые.

Водитель оглянулся, развернувшись почти полностью, и машину едва не занесло.

— Кто там в проходе встал?! — оживленно заорал он. — А ну, сядь на корточки, чтобы полиция не оштрафовала за перегруз!

— Точно! — согласились картежники, не поднимая глаз от колоды.

— Ишь, совсем уж обнаглели, — включилась вдруг женщина средних лет, с сумкой картофеля, — То им не это, это не то.

— Открой люк, — поддержал ее мужичонка в кепке, — закрой люк. То сел, то встал.

— А ну, пригнись! — хохотал водитель.

— Це, це, це, — пощелкала языком матушка Мария, — ну и молодежь пошла.

— Урод!

— Ботаник!

— А они еще в городе бардак устроили!

— Бесплатного троллейбуса им хочется!

— Я не бастую, — оправдывался студент.

— Все вы одним миром мазаны!

— Дармоеды! Бездельники!

— Скоты! В поле бы их! Я всю жизнь пахал!

Маршрутка гоготала. Матушка Мария была счастлива. Студент, положив ей на колени сумку с книгой, протиснулся в задние ряды, снял с мужичонки кепку, сдавил горло, и хриплым шепотом сказал:

— Убью.

В маршрутке воцарилась тишина. Мужичонка быстро притворился очень пьяным, и спящим, водитель поскучнел, стал следить за дорогой, и перестал — нарушать правила, поэтому машина поехала очень медленно.

— И ты, — нежно сказал ему на ухо студент, вернувшись в начало салона и крепко взяв шофера за шею, — следи за дорогой, урод. Вчера здесь лихач, такой, как ты, в «КАМАЗ» врезался. Десять трупов. Я такого ждать не буду. Я лучше сейчас один труп сделаю. Из тебя.

Водитель стал совсем скучным, и даже выбросил в окно сигарету, которую умудрялся держать загипсованной рукой. Уже бледный студент вернулся к своему месту, и по пути со всей силы наступил на руку одного из картежников. Тот терпеливо ждал, когда студент сделает следующий шаг. Немного постояв на руке, студент вернулся к своему бывшему месту и сел на колени матушке Марии. Та, подумав, сказала:

— Так их, сынок. Нет житья порядочному студенту среди деревенского быдла. Удобно устроился? И, слава Богу!

* * *

— Наталья, — Константин Танасе, повертев в руке служебное удостоверение, повторил в трубку, — Наталья.

— А, это ты, — равнодушно сказала девушка.

Танасе помолчал. Потом решился.

— Ты что, ушла от меня?

— Костя, — и обращение это резануло Танасе слух, — что за глупости ты несешь? Я с тобой не жила, чтобы уходить, или возвращаться.

— Мы больше не встретимся?

— Да откуда я знаю. Может, захочется, так я позвоню. Ты только, — тут она хихикнула, — не волнуйся, милый.

— Почему? — недоуменно спросил он.

— В твоем возрасте вредно, — она снова хихикнула, — давление, нервы, мигрень, целлюлит.

— А целлюлит-то здесь при чем? Разве у меня может быть целлюлит? Я же мужчина!

— Это я образно, — Константин по голосу понял, что надежды нет, — образно. Какой ты дотошный.

— Наталья, — он собрался с духом, — я хочу, чтобы ты стала моей женой. Я готов оставить семью, и жить с тобой. Предварительно, конечно, распишемся. Если хочешь, я устрою свадьбу.

— Да нет, не хочу, — она и в самом деле не хотела.

— Наталья, такие вещи не говорят по телефону, но все-таки я это сделаю, потому что сейчас уезжаю в служебную командировку, — зачастил Танасе, опасаясь, что девушка бросит трубку, — У меня положение. Связи. Деньги. Я, если хочешь знать, начальник Службы информации и безопасности.

— Ой, ну какая мне разница? Я все равно в компьютерах не разбираюсь.

— При чем здесь компьютеры?!

— Ты же сам сказал — информации…

— О, Боже. Наталья, неужели ты не знаешь, что такое Служба информации и безопасности. Нет? И кто у нас президент, не знаешь. И газет не читаешь, верно?

— Конечно. Это же неинтересно.

Танасе застонал, и оперся свободной рукой о стол. Он понимал, что трубку нужно положить, но это была словно не его рука, не его ухо, не его голова, вообще, это был не он сам. И кто виноват? Нет виноватых. Связался с молоденькой. А ведь еще и рассюсюкался, поэт чертов, старый идиот… К черту!

— Наталья, — протянул он, — у тебя кто-то есть?

— У меня всегда кто-то есть, — очень холодно бросила она, — у тебя все?

— Служба информации и безопасности, это как КГБ, Наталья. Слушай, я знаю, что у тебя кто-то есть.

— Ты что, — брезгливо спросила она, — меня подслушивал?

— Нет! — быстро соврал он. — Вас с этим парнем увидели мои знакомые. Наталья…

— У тебя все?

— Нет, послушай, еще…

Поняв, что говорит в трубку, откуда идут гудки, Танасе разогнул дрожащие ноги, и выпрямился. Надо взять себя в руки, подумал он. Надо отнестись ко всему с юмором. В самом деле, на что он рассчитывал? Горько усмехнувшись, Константин вытер вспотевший лоб, и выпил валерьянки. Надо было успокоиться: Через час Танасе должен был присутствовать на заседании парламентской комиссии Молдавии по борьбе с терроризмом.

…Матушка Мария устроилась с вареной кукурузой под стеной высокого здания с тонированными стеклами. Что это президентский дворец, а белое здание напротив — парламент, старушка не знала. На базар ей попасть не удалось: его закрыли на два дня, чтобы почистить.

— Кукуруза, кукуруза! — задорно выкрикивала Мария, лукаво подмигивая прохожим.

Колени, отсиженные разгневанным студентом, немного болели, но старушка не расстраивалась. За оставшийся час пути она так разжалобила парня, что тот даже помог ей тащить сумки на базар, а когда оказалось, что там закрыто, привел сюда.

— Это самое бойкое место, — подмигнул ей студент, — ну, бывайте!

В благодарность старушка, быстро осмотревшись по сторонам, дала студенту кусок брынзы, который прятала за поясом. Как парень не отнекивался, брынзу пришлось взять.

— Бери, бери, сынок, — уговаривала Мария, — где ты такой еще поешь?

Студент почему-то смеялся, и, взяв брынзу, обещал непременно заехать в Старые Плоешты к бабушке Марии.

— Кукуруза, кукуруза! — надрывалась Мария, приветственно помахивая прохожим.

Многие были настолько удивлены, что покупали товар матушки. Кукуруза и в самом деле была хороша: сваренная в подсоленной воде, да еще и присыпанная серой, крупной солью. Початки приветливо, как матушка Мария, глядели на прохожих ноздреватыми зернами, и, казалось, просили: купи нас, купи, купи. Из ведра, которое в дороге Мария укутала ватным одеялом, до сих пор шел пар. Жалко, семечек не прихватила, подумала Мария, и сплюнула на асфальт. Она была очень чистоплотной женщиной, и никогда бы себе этого не позволила, но идти до урны было метров тридцать, и Мария боялась, что попросту не успеет схватить за руку вора. А что вор, как только она отойдет от кукурузы, появится, Мария не сомневалась. Многие городские, знала она, рады на дармовщинку рот раскрыть. Поэтому зевать не стоило. И, живое воплощение пасторальных прелестей, Мария восседала на тротуаре под самым президентским дворцом, в центре асфальтовых джунглей.

— Что это у тебя? — брезгливо подвинул ведро носком дорогого ботинка плотный мужчина в хорошем костюме.

— Кукуруза! — гаркнула в ответ Мария. — Бери, сынок, свеженькая.

— Кукуруза, — с отвращением повторил Константин Танасе.

— Смотри, сынок, — залезла в ведро руками Мария, — какая знатная у меня кукуруза. И дешево отдаю! Гляди, початки какие толстые!

— Толстые, — гадливо сплюнул Танасе, — толстые… Кукуруза…

— Да ты не смотри, — быстро вытерла Мария о платье руки, тем самым, испачкав их еще больше, — у меня все чистое. Можно даже сказать, стерильное,

— А ты знаешь, — зловещим шепотом начал Константин, — где ты сидишь, старая дура? Знаешь, кто я? Да будь у тебя сто разрешений на торговлю, ни одного из которых у тебя нет, ты бы здесь, если бы эти олухи из охраны не спали, и секунды не простояла!!!

— Ой, ничего не знаю, — затараторила старушка, — ничего не видела, слепая я совсем стала, да и не продаю тут ничего, так, людям вот в радость, думаю, если кукурузы привезу, да прохожим раздам на помин души, дед ведь у меня скончался; да и слышу я тебя плохо, сынок, совсем с ушами у меня плохо стало, ну, что стал, как вкопанный, бери давай, ох, грехи мои тяжкие…

Минут пять спустя Танасе с удивлением понял, что старушка, видимо, приняв его за вымогателя, сунула ему в нагрудный карман грязную купюру в двадцать леев, и подталкивает уйти. Еще минуты две ушло у директора СИБ на то, чтобы справиться с подергивающимся левым веком.

— Ты, старуха, — прошипел он, возвращаясь, — даже не представляешь, от чего тебя спасла твоя тупость. Марш отсюда!!! Немедленно!!!

Матушка Мария горестно, — для виду, потому что почти вся кукуруза была продана, — всплеснула руками. Печально покачала головой, и, нарочито по-старушечьи (как это ей, и так старухе, удавалось, Константин понять не мог) семеня, подхватила ведро. Константин зло наблюдал за старушкой, чувствуя спиной смеющиеся взгляды охранников дворца. Внезапно крышка с ведра слетела, и на асфальт упали четыре оставшихся початка. Танасе едва не вырвало: вряд ли я смогу когда-нибудь есть кукурузу, дико жалея себя, подумал он, вряд ли… Старушка не спеша собрала кукурузу, и лукаво обернулась, думая, что Константин ушел, и на место торговли можно будет вернуться.

Внезапно из дворца, в сопровождении охраны и пресс-службы, вышел президент. Танасе побледнел, и решил уйти в отставку прямо сейчас. Пользуясь прекрасным случаем отметиться перед фотографами, президент, недавно прошедший курсы маркетинга в Штатах (вызов оформляла «Кока-кола») подошел к старушке, весело улыбнулся, и просил:

— Почем кукуруза, бабушка?

— Дешево отдаю, сынок, — ответила старушка, и заломила цену втрое больше против прежней, потихоньку отирая початок. — Бери, вкусная!

— А отчего бы и нет?! — широко улыбнулся президент, и потянулся за початком.

Простодушная старушка, не видя денег, прикрыла кукурузу корпусом. Наверняка матушка Мария никогда не играла в регби, но блок защиты получался у нее просто великолепно, печально отметил про себя Танасе.

— Ах, да! — воскликнул, все так же улыбаясь, президент, и коротко кивнул одному из сопровождающих. — Заплатите ей. Забыл, как всегда, кошелек дома.

Начальник пресс-службы, часто страдавший от забывчивости шефа, со смиренной физиономией вытащил из кармана купюру. Та была новенькая и хрустящая. Это была столеевая купюра.

— Ишь, хрустит! Так моя кукуруза у тебя на зубах будет хрустеть, сынок, — сказала старушка, взяв деньги, но присмотрелась, и осуждающе покачала головой, — Сынок, они ненастоящие.

— Самые, что ни на есть, настоящие, — улыбался президент, — просто ты, матушка, таких денег еще не видала. Новая купюра это, столеевая. Месяц назад в оборот выпустили.

Все это время президент выплясывал рядом со старушкой, становясь к ней то в анфас, то в профиль. Фотокамеры щелкали безостановочно. Пару раз президент подходил к матушке Марии совсем близко, и даже клал ей руку на плечо. В такие моменты свет фотокамер не угасал вообще. Танасе казалось, что он видит дурной сон.

— Вот кто их в оборот пустил, пущай их и ест, — поджала губы старушка, заподозрившая, что ее окружила банда аферистов в пиджаках, — а мне дай нормальных, человеческих денег!

Президент оглянулся, смеясь. Танасе подошел, и аккуратно тронул его за локоть.

— Ваше высокопревосходительство, — сказал он тихо, — возьмите купюру поменьше.

— Спасибо, Танасе, — ощерясь, и не смыкая губ, ответил президент, — а вы тихо подходите.

— Такая служба, господин президент. По возможности стараемся не шуметь.

Президент одобрительно улыбнулся, и протянул матушке Марии двадцать леев. Та с немой ненавистью глядела на Танасе. Это была ее двадцатилеевая купюра, которой она пыталась подкупить этого странного человека, и которую забыла забрать у него, когда он не разрешил ей остаться здесь торговать.

Президент взял у замершей старушки ведро, вынул оттуда оставшиеся початки, еще раз обнял старуху (фотографы вновь принялись за дело), и обнажил в улыбке зубы мудрости. Матушка Мария от горя даже не могла говорить.

— Вот он, наш народ, бесхитростный, добрый, человечный! — говорил президент в диктофоны журналистам.

Глава государства одновременно кусал кукурузу, выглядел счастливо, обнимал старушку, и давал комментарий прессе. Получалось у него хорошо. Танасе со вздохом решил, что пора ему тоже ехать в Штаты, практиковаться в маркетинге. Константин услышал восхищенный шепот одного из журналистов:

— А ведь всего-то и требовалось, чтобы из него получился хороший политик — поставить на три недели в придорожную закусочную за прилавком в каком-то Коннектикуте. Вы только поглядите, что с ним эта летняя практика сделала!

Это уже никуда не годилось: разглашать, какие именно курсы проходил в Штатах президент. Танасе сердито оглянулся, и шикнул на окружающих. Разговоры моментально утихли. Вновь повернувшись к президенту со старушкой, Константин окаменел.

— Возьмите кукурузу, Танасе, — радушно протягивал ему початок президент, — покупали-то на ваши деньги!

* * *

— Доброе утро, благодетель вы наш, — радостно приветствовали Петреску побирушки у Кафедрального Собора.

Лейтенант, тепло улыбаясь, помахал женщинам рукой и пошел быстрее. Странная любовь нищих Сергея смущала. К тому же, ему нужно было спешить: вчера на его участке произошло очередное ЧП, была убита двенадцатилетняя девочка, и начальство требовало срочно найти преступников. Хотя Петреску и без окриков сверху хотел сделать это. Детей он любил, а тех, кто детей убивает, — нет. В общем, Петреску был, как он сам себе тайно и с гордостью признавался, хорошим парнем. И плохих парней он собирался найти. К тому же лейтенанту казалось, что он уже знает, кто совершил преступление. Он грешил на двух великовозрастных юнцов, живших в одном доме с девочкой. Те баловались наркотиками, и им вечно не хватало денег. И никакого алиби в день убийства у них не было…

— Уходит, благодетель-то наш, — проводил взглядом лейтенанта бомж Григорий, — вот идет он себе, идет, а ведь не знает, поди, что кормит нас и поит.

— Плоховато кормит, — пробурчал нищий старик, специализировавшийся на пивных банках, — за прошлое донесение только сто леев и дали. А как ораву на такие смешные деньги прокормишь?

Мунтяну ласково глянул на Теодора (так звали старика) и улыбнулся. Он чувствовал, что эти люди, — нищие, проститутки, бомжи, — стали ему самыми родными на земле. Ведь здесь, у Кафедрального собора, агент государственной безопасности Мунтяну встретил то, что безуспешно искал в бытность свою порядочным человеком в постелях честных женщин, кабинетах коллег, университетских аудиториях, залах библиотек. Он нашел здесь понимание и бескорыстную любовь к человеку. А иначе и быть не могло: ведь никаких ценностей у человека, кроме него самого, здесь не было. Стало быть, люби его просто так, или ненавидь, в общем, испытывай какие угодно чувства, но — к нему, а не к его мишуре, атрибутам и образу. Мысленно сформулировав все это, Мунтяну едва не прослезился.

— Кто же виноват, старик, — обратился он к Федору, — что прошлое донесение мы сочинили таким скучным?

— Ты и виноват, — пожал плечами нищий, — тебе ведь поручено за этим Петреску следить.

— Не ссорьтесь, — предостерег их Георгий, — давайте лучше сядем на лавочку, выпьем этого чудного вина, и сочиним еще одно донесение, за которое начальство Мунтяну заплатит нам кучу денег.

— А мы купим на них кучу вкусной еды и выпивки, — воодушевился Мунтяну, — давайте!

Мужчины уселись на скамейку и по очереди отпили из жестяных консервных банок вина, которое Григорий разливал из пластиковой бутыли. Это вино было его изобретением, и Григорий не раз с гордостью говорил, что значительно позже потомство оценит его по заслугам.

— Я хочу назвать этот сорт вина каким-нибудь красивым, поэтическим женским именем! — гордо говорил он, подняв палец. — Например, Анна-Роза Мария, или Маргарита Белла Дульсинея. Я хочу, чтобы мое вино воспевали поэты.

— Для поэтов оно слишком крепкое, — замечал Теодор, отхлебнув из банки.

— А, — отмахивался Григорий, — пустое! Кому как не мне знать о качествах моего великолепного вина. И пусть мне ставят памятник не из серебра, но из золота, ибо я не только — открыватель нового великого сорта. Я — изобретатель принципиально нового подхода к созданию новых сортов вина. Причем подход этот не требует никаких особых усилий, он прост и понятен даже десятилетнему ребенку.

Новый подход Григория к созданию необычного сорта вина заключался в следующем: на всех свадьбах, и поминках, куда церковного попрошайку (такой обычай издревле существовал в Молдавии) пускали поесть, и разделить радость или горе, Григорий потихонечку сливал вина из всех бутылок в одну. «Кагор», «Каберне», «Шардоне», «Совиньон», «Лидия»… Григорий брезговал лишь двумя сортами: «Букетом Молдавии» и «Черным Монахом».

— «Букет Молдавии», — объяснял он, — это для туристов и русских. Сладкая виноградная водка, вот что это такое. Пускай пьют дураки. А «Черный Монах» — вообще нелепица какая-то. Сделали красивую бутылку, налили туда остатков из бочек, и назвали вином.

— Ты великий изобретатель, — похвалил его, попробовав в первый раз вина Григория Мунтяну, — но я вынужден тебя разочаровать.

— Вино — плохое?!

— Вино отличное. Я не о нем. О способе. Этот способ придумали до тебя.

— Кто?! — взялся за сердце Григорий.

— Один американский бродяга Мак. Об этом даже написал в своей книге американский писатель Стейнбек.

— Ты уверен? — подозрительно вглядывался Григорий в лицо Мунтяну.

— Увы, — развел руками агент госбезопасности, предварительно выпив вина, — я сам читал эту книгу.

— Ну-ка, опиши подробно, как это рассказано в книге?

— Ну, этот бродяга Мак подрабатывал в баре, и сливал недопитые клиентами коктейли, и напитки в большую бутыль. Виски, пиво, водка, ликеры…

— Ага! — торжествующе закричал Григорий. — Но ведь я не добавляю в свое отличное вино ни водки, ни ликеров, ни коктейлей. И, значит, мой способ выведения нового сорта — не украден.

— В общем, — подумал Мунтяну, — ты прав. Но и американский бродяга Мак тоже молодец, как и ты.

— Безусловно! — поднимал банку с вином за здоровье американских бродяг и писателей молдавский бомж Григорий. — Выпьем за него, и за этого Стейнбека.

— Бывает, — рассудительно сказал Теодор, закурив бычок, — что одна великая идея приходит в голову двум людям одновременно. Я слышал об этом.

— Да, — согласился Мунтяну, — я тоже об этом слышал. Кажется, с изобретением телефона так было. И электрической лампочки, и радио.

— Мне вообще кажется, — задумчиво сказал Григорий, — что великие идеи вселяются в головы всех хороших людей одновременно. Просто хорошие люди настолько хорошие, что не спешат обнародовать эти идеи, чтобы дать возможность отличится другому. Сейчас я вспоминаю, что лет тридцать назад меня осенила идея: а почему бы не делать людей из клеток других людей? Но я не спешил, и что же? Кто-то из генетиков отличился и получил премию за клонирование!

— Кстати, о премии. Давайте же сочиним, наконец, следующее донесение.

Крепко выпив, друзья перебрались с лавочки на траву, и легли. Теодор достал огрызок карандаша, а Мунтяну — мятый листок. Майор Эдуард пытался было протестовать против того, что Мунтяну отсылает ему донесения на грязных мятых листках, неровно исписанных карандашом, но Мунтяну сумел переубедить начальника.

— Если я по легенде бомж, — сказал он майору, — то и донесения мои должны выглядеть соответственно.

Эдуард согласился, и вот, Мунтяну с приятелями приступили к написанию нового донесения.

— Куда он пойдет у нас с утра?

— Куда вы пойдете утром? — тонко запел развеселившийся Теодор.

— Прекрати, — одернул его Григорий, — мы делаем серьезное дело. Спасаем лейтенанта Петреску и Родину.

— Действительно, — поддержал друга Мунтяну, — это очень сложная задача. Обычно совместить эти два дела: спасение человека и родины, никому не удается.

— Ладно, — сдался Теодор, — убедили. Пускай утром наш лейтенант подойдет к Арке Победы у Дома правительства и постоит там несколько минут.

— Один?

— Нет, он будет с дамой. Причем, — сощурился Григорий, — не нравится мне эта дама, ох, как не нравится. В черном платье до пят…

— Слишком костлявая для того, чтобы быть подружкой Петреску, — добавил Мунтяну.

— И недостаточно молода для этого! — бросил Теодор.

— Ай-я-яй, — покачал головой Мунтяну, — до чего странная женщина стояла сегодня утром с лейтенантом Петреску у Арки Победы… Так и напишем…

— Разумеется, в руках у нее был зонт.

— Ты чего? — спросил Теодор Григория, — на небе же ни облачка…

— Ну, да. Так это и подозрительно. Очень подозрительно. Зачем ей зонт в такую погоду?!

— Пожалуй, — задумчиво согласился Мунтяну, — ты прав. Зонт, да еще и странного сиреневого цвета, с желтыми кружочками по краям.

— И порванным ремешком у рукоятки!

— Точно. Итак, они стояли у арки несколько минут, и Петреску очень волновался. По всему было видно, что наш лейтенант нервничает.

— Страшно нервничает, — поджал губы Григорий, — у него даже чуть трясутся руки.

— Но, тем не менее, он пытается выглядеть бодро.

— И вот, к Арке Победы подъезжает такси, легковой автомобиль марки «Нисан», ядовито-желтого цвета. Водитель, невысокий крепыш, судя по внешности, армянин, выходит из машины и открывает для дамы дверцу.

— Петреску облегченно вздыхает!

— Совершенно верно. Дама, обернувшись к лейтенанту, посылает ему воздушный поцелуй, и Петреску нехотя улыбается. Проводив взглядом уезжающее такси, лейтенант украдкой крестится, и выходит из-под Арки. Несмотря на то, что утро было прохладным, лоб Петреску покрыт мелкими каплями пота.

— Он утирает его рукавом кителя! И потом быстро идет через парк, не остановившись даже купить шаурмы, как делает каждые утро и вечер.

— Нет, — остановил приятелей Мунтяну, — вот как раз у киоска мы его остановим.

— Это еще зачем? — спросил Теодор. — Кажется, в этом парке мы выжали из него все, что нужно. Довольно подозрительно, по-моему, получается. Пускай идет дальше, и мы начнем дальше придумывать.

— Ничего подозрительного у киоска и не произойдет, — терпеливо объяснял агент Мунтяну друзьям-бродягам азы своего ремесла, — просто потому, что если Петреску не остановится у киоска, это вызовет у начальства недоверие. Он ведь каждое утро там останавливается.

— Да, но мы ведь хотим, чтобы он выглядел подозрительным, — возразил Григорий.

— При этом, — добавил Теодор, — не желаем принести ему никакого вреда.

— Можно выдумать человека, жизнь человека, день из жизни человека; можно выдумать его образ мыслей, можно придумать ему убеждения, и убедить, что он ими убежден, — объяснял Мунтяну, — но никогда, никогда, друзья мои, не выдумывайте человеку привычек! Привычки каждый из нас выдумывает себе сам. И СИБ это знает. Не дай вам бог покуситься на привычки!

— Что ж, — нехотя согласился Григорий, — Петреску останавливается у киоска и быстро покупает шаурму.

— Петреску, — укоризненно глянул на друга тайный агент, — остановился у киоска, с удовольствием, как обычно, полюбовался работой поваров, не спеша вдохнул аромат жареного мяса, перекинулся парой шуток с высоким арабом, который режет овощи, взял две шаурмы, и побрел вниз по проспекту.

— Все как в жизни, — остался недоволен Теодор. — А это неинтересно.

— Ничего, — успокоил его Мунтяну, — сейчас мы начнем придумывать лейтенанта Петреску на работе. И тогда обязательно ввернем в донесение что-нибудь забавное и невероятно фантастическое.

— Когда мы, — закапризничал Григорий, — уже познакомим Петреску с каким-нибудь знаменитым агентом? Например, Джеймсом Бондом.

— Увы, — разве руками Мунтяну, — Джеймс Бонд литературный персонаж. Его выдумали. Как мы можем познакомить с ним лейтенанта Петреску?!

— Так ведь и наш лейтенант Петреску, не тот, который шел сейчас мимо церкви, а наш, Петреску из донесений, он ведь тоже выдуман!

— Правда, — одобрил Теодор, — почему бы нам не познакомить выдуманного лейтенанта Петреску с выдуманным Джеймсом Бондом?

Мунтяну задумался, и потом согласился. Встречу лейтенанта Петреску с агентом Джеймсом Бондом было решено провести через неделю. Друзья рассчитывали получить за это донесение большой гонорар.

— Чего это вы здесь расселись? — подошла к ним проститутка Лена.

— Сочиняем донесение о Петреску, — скользнул по ее красивым ногам Григорий. — Но благодаря тому, что мы не лишены некоторого литературного дарования, это донесение представляет собой, моя юная красотка, настоящий шедевр! Здесь будет все, стрельба, погони, встречи с незнакомцами на мосту, с трудом удерживающем куски влажного, ледяного тумана… наши записки будут читать, как захватывающий детектив! Вот что бывает с обычными донесениями, когда за них берутся настоящие мужчины…

Проститутка Лена улыбнулась, присела на корточки, и ее короткая юбка задралась, почти обнажив бедро.

— А про любовь вы, конечно, забыли?

* * *

Тридцатипятилетняя женщина, с крепким, красивым телом, Елена торговала собой на железнодорожном вокзале. Когда клиенты видели ее сзади, то приходили в восторг. Правда, пыл их становился умереннее при виде лица Лены, обезображенного двумя шрамами на левой щеке. К тому же, лицо женщины было испитым. Мунтяну это не смущало, он вполне резонно полагал, что красота — явление преходящее, и потому агент госбезопасности влюбился в проститутку. Увы, пока она позволила ему лишь обнять себя несколько раз, а однажды даже нерешительно чмокнула его в щеку.

— Но ведь на вокзале-то ты отдаешься людям, которых видишь первый и последний раз, — в отчаянии как-то сказал Мунтяну, — а со мной спать не хочешь!

— Если это действительно чувство, — выпрямила спину Елена, — то нам не следует торопиться. Идем лучше гулять.

И влюбленные, взявшись за руки, неспешно шли по проспекту Штефана Великого. Памятник великому королю Молдавии одобрительно кивал им вслед, порой даже подмигивал Мунтяну, и, готов был поклясться агент, как-то раз он даже заметил, как камзол Штефана, — на том самом месте, — немного топорщился. Это было в тот день, когда Лена надела свое лучшее, и самое короткое платье. Тогда Мунтяну был особенно возбужден, и вполне разделял чувства памятника. На свидание он принес Елене гвоздик и розы, которые украл у памятника Толстому.

— Прелесть какая, — задумчиво улыбаясь, водила она цветами по полным губам, — ты очень милый…

Мунтяну с тоской думал, что если хотя бы через месяц-другой женщина над ним не сжалится, он сойдет с ума. В то же время агент понимал, что Елена ведет себя, как и всякая другая девушка, окажись та в подобной ситуации.

— Ей нужно проверить твои чувства, — соглашался с ним Григорий, когда приятели, сидя на ступнях у Собора, размышляли над некоторыми особенностями женских логики и поведения.

— Нежели не видно, — жалобно стонал Мунтяну, — как я люблю ее?

— Тебе и самому, — назидательно поднимал палец Григорий, — надо проверить свои чувства.

— Ну, уж этого мне не нужно, я и так знаю, как много она для меня значит, — говорил Мунтяну, знавший Елену всего две недели.

— Нет, — возражал Григорий, — тебе может казаться, что ты очень сильно ее любишь. А на самом деле твоя любовь может, после того, как вы переспите, конечно, оказаться плотским наваждением. Страстью тела, и ничего больше. И тогда обманутым человеком будет чувствовать себя не только она, но и ты!

С трудом согласившись с доводами Григория, Мунтяну старался не показывать нетерпения, которое охватывало его всякий раз при виде божественного тела Елены. Он даже стал спать у порога ее деревянной будочки, которую в парке оставили строители, реконструировавшие Кафедральный Собор. Он терпеливо ждал, когда Елена обслужит очередного клиента в привокзальном туалете, утешал ее, если женщину били пьяные мужчины, и приносил ей все самое лучшее, что мог выпросить на каких-нибудь похоронах, или свадьбах. Нельзя сказать, что Елена не ценила этого, но все же дары и внимание Мунтяну принимала она с опаской, видимо, думая, что этот мужчина хочет от нее только тела. И пока упорство Елены Мунтяну сломить не удавалось.

* * *

— Так, — кивал Танасе, читая донесения агента, приставленного к Петреску, — так. Хорошо. Попался, голубчик. Скоро брать будем.

С тех пор, как Константин услышал пленку, на которой была записана беседа (и кое-что похуже, с тоской вспоминал он) его бывшей любовницы Натальи и лейтенанта Петреску, в душе директора СИБ поселилась ледяная ярость. Разумеется, Танасе отдавал себе отчет в том, что его неприязнь к несчастному Петреску обусловлена личным моментом, но раз уж так удачно сложилось, что лейтенант еще и пособник террористов…

А в том, что Петреску каким-то образом связан с террористическим подпольем, Танасе и не сомневался. Слишком много совпадений. Ежедневные встречи Петреску с Осамой Бен Ладеном, к примеру. Кстати, оперативников следить за Осамой начальник СИБа не приставил, потому что выяснил: афганец не выходит из киоска, где режет овощи для шаурмы. В подсобном помещении есть диванчик, где афганец спит, изредка жена хозяина киоска приносит ему книги, но на улицу он не выходит. И ни разу за полтора года не вышел.

— Двадцать пять миллионов долларов, — прошептал Танасе, чувствуя радостное возбуждение, — за голову Осамы, плюс орден от президента, плюс орден от США, плюс хорошая пресса и лестные отзывы на телевидении… Да, еще и Наталья… Пусть поймет, что потеряла, и с каким мерзавцем связалась… Да, Константин, похоже, на этот раз ты сорвал куш…

Походя Танасе подумал, что необходимо увеличить финансирование агента Мунтяну, который, не щадя себя, втерся в доверие к местным бомжам, и блестяще выполняет свою задачу.

— Поставленную перед ним задачу! — поправил себя Константин, и приосанился. — Так звучит правильнее и красивее.

Дело Петреску и дело Осамы Бен Ладена главный контрразведчик страны взял под личный контроль. За Осамой он тоже следил сам, приказав установить в кабинете большую подзорную трубу. Когда в кабинет заходили неосведомленные гости, Константин врал что-то о своем увлечении астрономией.

Широко улыбнувшись, Танасе дочитал записку Мунтяну, и тщательно порвал ее. Если бы бумажка была не такой грязной, Константин, в соответствии с им же разработанной инструкцией, непременно съел бумажку… Инструкциями своими он очень гордился, и считал, что таких хороших, как в СИБе, больше нет ни в одной спецслужбе мира. Подчиненные поначалу ворчали, но потом привыкли к тому, что секретные документы необходимо съедать. Некоторые даже вошли во вкус: в отделе шифровальщиков, вспомнил Константин, был оригинал, который утверждал, что тонкая папиросная бумага отдает рисом, и очень вкусна, если ее слегка присыпать паприкой. Сам Танасе предпочитал черный, грубо молотый перец.

Встав из-за стола, Константин прошелся в угол кабинета, где за подзорной трубой был спрятан портрет президента России, Путина. Танасе преклонялся перед судьбой этого человека, и втайне надеялся, что рано или поздно повторит его путь.

— Чем черт не шутит? — спрашивал он себя. — Вдруг и я когда-нибудь стану президентом?

И понимал: станет. Кто, как не он, — человек, который вот — вот схватит опаснейшего террориста мира, — достоин крепко взять в свои мужественные руки руль тонущего корабля по названию Молдавия? Но это потом. А сейчас надо заняться делами.

Константин смахнул пыль с портрета, и спрятал его за трубу. Потом подумал, и решил перепрятать. Очень долго директор СИБ метался по своему кабинету, прижимая фотографию Путина к груди, пока его не осенило. Потолок! Конечно же, потолок. Константин залез на стул, и, достав из ящика маленький медицинский молоточек и тонкие гвоздики (обычно он пользовался этим во время допросов), приколотил портрет президента России к потолку. Получалось, что Путин смотрит на весь кабинет Танасе сверху.

— Это добрый знак, — прошептал Танасе, — что меня посетила такая хорошая идея.

Подмигнув коллеге, Танасе включил диктофон. Настало время ознакомиться со следующей прослушкой лейтенанта Петреску. На этот раз записывающее устройство установили у Сергея в кабинете, поэтому Танасе мог не опасаться, что запишут и Наталью. Привычно поморщившись, Константин прослушал песню группы «Гостья из будущего». Началась запись прослушки.

— Послушайте, Балан, вы же интеллигентный человек, — укоризненно говорил собеседнику Петреску.

Голос у лейтенанта был уставший, с удовлетворением отметил Танасе.

— А что я могу поделать? — хрипло забубнил человек, с которым беседовал лейтенант, и Константин узнал голос журналиста Дана, — Это не люди, а животные. В туалете они курят, на кухне, простите, гадят.

— Но это же не повод бить людей до потери пульса, — мягко увещевал Петреску.

— А что, — встревожился Балан, — у него пульс действительно пропал? Меня посадят в тюрьму?

— Нет, — заверил его Петреску, — на этот раз не посадят. Я считаю, что лучшая мера борьбы с преступлениями, это их профилактика. Но вам необходимо что-то менять в своей жизни. Вы слишком много пьете, у вас сдают нервы. Чего уж там, ни к черту у вас нервы.

— Это верно, — горько согласился Балан. — Кстати, лейтенант, моя соседка, ну, та, что балерина, еще раз просила передать вам огромную благодарность.

— А, ерунда, — отмахнулся Петреску, — вернемся к вам. Поймите, в этом районе вам не место. Здесь живут люмпены. Асоциальные личности. Еще немного, и вы станете таким же.

— Лейтенант, а позвольте спросить вас, что вы делаете в этом районе? Молодой, способный полицейский, из обеспеченной, насколько я знаю, семьи…

— Я знаю, что вы мне не поверите, как и никто не верит, но — я верю, что принесу здесь пользу.

— Ну, почему же не верить? По крайней мере, мне вы уже помогли, колонку вернули…

— Давеча в вашем доме отключали воду, — вспомнил Петреску.

— Да. А что?

— Я бы вас убедительно просил, — слова давались Петреску с трудом, слышно было, что он стесняется, — не выбрасывать отходы жизнедеятельности в целлофановых кульках из окна.

Наступила пауза. Танасе, согнувшись пополам, хлопал себя по ляжкам, и плакал от смеха.

— Простите, — неловко вымолвил Балан. — Я так понимаю, убеждать вас, что я, в отличие от остальных обитателей дома, так не поступаю, бессмысленно?

— Это вы меня простите. Конечно, бессмысленно. Просто кулек с теми самыми отходами вылетал из вашего окна как раз на крышу нашего служебного автомобиля.

— В человеке уживается высокое и низкое, лейтенант. Можно выбрасывать из окна дерьмо в пакете на улицу, и быть при этом святым, почти ангелом.

— Сомневаюсь, — сухо ответил прагматичный Петреску. — Весьма сильно.

На пленке послышался шорох. Балан встает на стул, догадался Танасе.

— Что это вы на стул взгромоздились? — подтвердил догадку Танасе лейтенант.

— Слушайте. Умоляю вас, слушайте меня, лейтенант, — с надрывом попросил Балан, и, шумно сопя, начал декламировать:

Я был счастлив с вами один
Только раз
Кажется,
В Болгарии. Город Балчик,
Где чайки рыбу рвут
Кривыми когтями
На балках,
Вспотевших от южной
Страсти,
Где горы слоятся
Как сыр,
Обжигает ракия.
Я был с вами счастлив
Один только раз
Кажется,
Я был молод и вы
Не стары.
На набережной,
От любви посеревшей,
Толпились разбитые корабли.
Я был ваш Фитцджеральд,
А вы — его сумасшедшей.
Я был Хэмингуэй и Лорка,
Вийон, и отчасти Гашек,
Скажите, разве не странно
Это
При антагонизме нашем?
Мы ведь с вами совсем не похожи.
Вы ведь худшее,
Что у меня было,
Когда полночь на ратуше
Балчика
Простучало-звонило-отбило,
Я отчаянно клеил болгарок,
Заигрывал с официанткой.
Вы сквозь лакричный вкус
Мастики
Лыбились — комедиантка.
Помните день, когда змеи
На прибрежные камни вползали,
В зубах у них были странные
Рыбы-чудо,
Глазами сверкали.
Я вас ненавижу, но все же
Счастлив был
С вами,
Кажется,
На заброшенном скользком моле
В городе у моря —
Балчике…

— Что с вами? — осведомился лейтенант, — вам нехорошо?

— Да. Я всегда чуть волнуюсь, когда читаю свои стихи. Это стихотворение было издано в Бухаресте. 1996 год. Издательство «Конштиинца». Хорошие стихи?

— Отличные, — мягко согласился Петреску, — только вы слезьте со стула, пожалуйста.

— Ах, лейтенант, — расчувствовался Балан, — вы даже не подозреваете, в эпицентре каких событий находитесь. Вы — агнец на заклание. Все вас предали. Глядя на вас, я чувствую себя Иудой…

Танасе сжал кулаки. Неужели чертов болтун проговорится? К счастью, Петреску не отнесся к словам Балана серьезно.

— Вам лучше пойти домой и поспать, — выпроводил он Дана, — а то вы начинаете заговариваться. И последнее: никого в доме не бить, ладушки?

Диктофон замолк. Танасе протянул руку, чтобы выключить машинку, как послышались новые звуки. Константин закусил губу. Предчувствия его не обманули.

— Так вот где работает мой лейтенант, мой мужчина, мой мачо в кителе, — замурлыкал с пленки голос Натальи.

— Гм. Тебе сюда нельзя приходить, — негромко сказал Петреску, — это же грязный полицейский участок.

— Так вот где он служит, вот где не спит ночами, — не обращала на него внимания Наталья, — вот где я сейчас отдамся ему…

— С ума сошла? И вообще, ты вся какая-то искусственная. Ненатурально получается.

В этот момент Танасе даже почувствовал по отношению к лейтенанту некоторую симпатию. Но против Натальи не устоять, это Константин знал.

— Это я-то?! — Наталья улыбалась, это Танасе знал наверняка, как и знал, что в тот момент она прижималась к спине Петреску, — я-то, мой лейтенант… а-хм… как раз настоящая. Это все остальные ненастоящие какие-то. Все придуманное, все искусственное. И мы, если не будем откровенными, тоже куклами станем…

— Как это?

— А вот поверим, что вся эта ложь, — подушка на двоих, завтрак, беседы, — «что на работе было», «ах, какие родственники засранцы», «заведем детей? или лучше пока диван купим» — правда. Давай лучше просто трахаться… лейтенант…

Судя по звукам, Петреску почти сдался. Замок на двери кабинета щелкнул. Запираются, с ненавистью подумал Танасе.

— Значит, — голос Петреску дрогнул, — просто трахаться.

— Совершенно… верно… до чего дурацкий узел у тебя на галстуке…

— Дай сниму.

— Умница, лейтенант… зашевелился, мой страж порядка… так… ох.

— Где здесь застежка?

— Просто закатай… да… так.

— Мы, — лейтенант уже шумно дышал, — сходим с ума из-за твоих прихотей.

— Нет, лейтенант. Нет. Сегодня мы трахаемся. Просто трахаемся, и, причем, грязно ругаемся. Очень грязно трахаемся. Да, милый?

— Снимай юбку, сука!

Пленка зашипела и запись закончилась. Танасе, пошатываясь, встал,

Привычно оперевшись о край стола, и, не видя перед собой ничего, подошел к портьере. Вытащив оттуда шнур, он сделал на одном его конце петлю, и полез на стол.

* * *

— Братья, сегодня мы собрались здесь, чтобы побыть среди земляков и единоверцев, — вдохновенно начал читать по бумажке речь Саид.

Оратор, — высокий грузный мужчина, сириец, — жил в Кишиневе вот уже четырнадцать лет. Сюда он приехал учиться в Медицинском университете, и собирался, после выпуска, уехать обратно на родину. Но потом, из-за одного, довольно трагического происшествия, остался в Молдавии.

— Это случилось, — едва не плача, рассказывал Саид своему приятелю-молдаванину, — под самое утро выпускного бала. Мы все, выпускники, студенты последнего курса, смешались. Молдаване, арабы, было даже пару вьетнамцев. На национальности мы не делились, были просто медиками. Выпито было немало, что уже самом по себе для меня, мусульманина, грех. И вот, перед тем, как снова выпить вина, мой коллега, с которым мы много лет сидели за одним столом в аудиториях, протянул мне бутерброд на закуску. Кусок хлеба, на котором лежало мясо…

— Это была свинина? — спрашивал догадливый молдаванин. — И ты не заметил, конечно…

— Конечно, — трагически округлял глаза Саид, — я заметил. Но в тот момент меня словно шайтан попутал. Я решил взять в руку бутерброд, но не кусать его. Мы выпили, и вдруг меня что-то словно подтолкнуло, и я укусил бутерброд…

— Ты осквернил себя по законам вашей религии?

— Ну, — задумывался Саид, — как бы тебе объяснить. Когда ты в окружении неверных, и у тебя нет выхода, можно и свинины съесть. Так что, если бы дело закончилось этим вот кусочком бутерброда, ничего страшного бы не произошло.

— Тогда в чем же дело?

— Понимаешь, — опускал глаза Саид, — я понял, что ничего вкуснее в жизни своей не ел. Это меня поразило настолько, что я сразу же протрезвел, и остаток вечера только и думал, что прожил тридцать лет, и ни разу за это время не ел самой вкусной на свете еды — свиного копченого мяса. И, твердо решил, что отныне буду есть ее, сколько вздумается. И, конечно, уже и речи быть не могло о возвращении. Ведь на родине меня за это по голове бы не погладили.

— Можно сказать, — не без гордости размышлял приятель Саида, — что Молдавия опутала тебя своими коварными сетями.

— Немного не так, — поправлял Саид. — Это свинина окутала меня своими коварными сетями…

И с аппетитом налегал на свиную вырезку, обжаренную в сухарях.

В этот день Саид приветствовал более сотни своих единоверцев в аудитории Молдавского Государственного Университета. Вечер назывался «День арабского братства в Молдавии». Собрались студенты Медицинского института, уроженцы Среднего Востока, обосновавшиеся в Молдавии, и их местные жены. Дочитав речь (которую он заказал студенту третьего курса факультета журналистики) Саид переждал вежливые, но редкие аплодисменты, и сказал:

— Братья и сестры! В программе вечера: чай, наши сладости, и фильм «Полковник Каддафи: вчера, сегодня и завтра». Но это после торжественной части. А сейчас я приглашаю на эту сцену нашего уважаемого земляка Омара, который хочет поприветствовать вас, своих единоверцев, словами, прекрасными, как глаза самых прекрасных женщин на свете: ваших матерей, дочерей и любимых жен.

Женщины в зале одобрительно заулыбались. Саид, чувствуя, что роль оратора ему сегодня оказалась по плечу, с самодовольной улыбкой пошел в зал. На сцену поднялся Омар: владелец автомастерской, худощавый брюнет в сюртуке, и с тремя перстнями на левой руке. Задумчиво покрутив один из них, Омар начал:

— Братья, мы — мирные арабы, живущие в мирном городе Кишиневе, да благословит его Аллах, жители которого настолько добры, что не препятствуют нам оседать на их землях. Мы купцы, ремесленники, врачи, инженеры… И пусть многие из нас приехали сюда из мест, где бушует война, никто из нас лично не держал в руках оружия.

Один из тех, кто сидел в первом ряду, фыркнул. Замолчав на мгновение, Омар узнал Абдуллу, студента из Палестины. Абдулла явно держал в руках оружие. Омар широко улыбнулся.

— Братья, вот я сказал, что никто из нас не держал в руках оружия, и наш брат Абдулла решил, что это смешно… Что ж, судя по его смеху, я понял, что Абдулла явно держал в руках оружие.

Зал одобрительно засмеялся. Абдулла был доволен.

— Не знаю, что за оружие держал в руках Абдулла, — продолжал Омар, — может, это скальпель, которым его учат орудовать в Медицинском Институте, где Абдулла учится второй год?

Зал засмеялся сильнее, чем в предыдущий раз. Студент из Палестины негодующе замахал руками.

— А может, — улыбался Омар, — Абдулла имеет в виду булыжник, который кто-то из этих неверных, то ли Маркс, то ли Ленин, называли оружием пролетариата? Может, Абдулла хочет сказать нам именно о булыжнике, который он, может быть, бросил когда-то в израильский танк? Если это так, я рад, что мы, приезжие с Востока, осваиваем здесь не только бизнес, услуги, и науку, но еще и крепим связи с местным пролетариатом…

Зал засопел. Никто не смеялся. Никто не понимал, куда клонит Омар. Палестинский студент покраснел.

— Наверное, — уже кричал, зло и раздраженно, Омар, — вы считаете себя великими воинами за правое дело?! Ну, еще бы! Абдулла в детстве, мы это выяснили, бросил камень в израильский танк. О, наверное, Абдуллу после этого зачислили во враги сионистов номер один. Наверное, он, этот танк, взорвался после того, как Абдулла бросил в него камень. Вот какой великий воин сидит рядом с нами сегодня!

Омар иронически поклонился Абдулле. Тот смущенно опустил голову. Стало ясно: оратор издевается над ним и собравшимися.

— И вот, — продолжил после минутного молчания Омар, — пока все вы, великие воины, сидите здесь, в Ираке и Афганистане проклятые американцы убивают наших братьев. А каждый из вас думает, что его это не касается. Он ведь спрятался в укромном месте, в Молдавии. Бомбы янки меня не достанут здесь, говорите вы, и идете в «МакДональдс», пить «Кока-колу», и снимать местных девочек. Весь город знает, что арабы сидят в «МакДональдсе» и снимают девочек! Позор!

— Позор! — выкрикнул Абдулла, радуясь, что внимание собравшихся переключилось с его персонального на всеобщий позор.

— Правильно, Абдулла, — ласково согласился Омар, — правильно.

— Но что мы можем сделать? — всплеснул руками кто-то в зале, судя по окладистой бороде, выходец из Алжира. — Что мы можем сделать здесь, сидя без оружия, в окружении четырех миллионов человек, не исповедующих нашу веру?! Помните, сюда приезжал этот сын свиньи, Блэр? Напомнить вам, что было тогда?!

Зал горестно охнул. Когда в Молдавии проездом останавливался премьер-министр Англии, всех местных арабов на три дня выслали в курортную зону Вадул-луй-Вод. «Пускай промочат ноги», — говорил об этом директор СИБ Константин Танасе.

— И что? — возразил Омар алжирцу. — Хочешь сказать, что вы были очень этим расстроены? Да ничего подобного! Наоборот. Вы все в глубине души были рады, потому что это послужило оправданием вашего бездействия!

— Но если мы, к примеру, убьем американца, нас всех вышлют отсюда! — звонко выкрикнули из зала.

— Зачем убивать американца здесь, если вы можете помочь своим братьям по джихаду совсем другим способом? — мягко спросил Омар.

Зал приуныл. Стало понятно, что речь пойдет о пожертвованиях. Мужчины с легкими вздохами потянулись к кошелькам, женщина смотрели на них нервно и неодобрительно.

— Я вижу, — довольно сказал Омар, — что вы правильно меня поняли. Нашим братьям нужно оружие, но оружие в этом мире никому не дают просто так. Никто еще не подходил ко мне и не говорил: брат Омар, вот тебе оружие.

— Брат Омар, — поднялся в зале плотный старичок, держа в вытянутой руке полуметровый нож, — вот тебе оружие.

— Это плохое оружие для войны против неверных, — смеясь вместе со всеми, ответил Омар, — которые оснащены дьявольски умной техникой. Их бомбы умнее ученых, на их солдатах — тонны вооружения. Хвати бороться с псами голыми руками и камнями. Пора отвечать врагу тем же, чем он пакостит нам.

— Неужели ты говоришь о том, что сделали наши братья в Нью-Йорке, этом Вавилоне нечестивых? — нервно дрожа, выкрикнул Абдулла, — В таком случае я буду первым, кто сядет за штурвал самолета.

— Об этом, — строго посмотрел Омар на Абдуллу, — мы еще поговорим. И не распускайте языки. Пусть каждый знает, что за ним следят тысячи глаз, его слушают сотни ушей, готовы схватить миллионы рук.

— Омар, — стал возмущенно протестовать плотный старичок, — ты что-то замышляешь и мы имеем право знать, что. В конце концов, нам интересно будет знать, на что пойдут наши деньги.

— Ты расстроен не неведением, — ухмыляясь сказал Омар, — брат мой. Ты расстроен тем, что тебе приходиться раскошелиться.

Зал загоготал. По рядам шли помощники Омара, собирая деньги. Если сумма пожертвования казалась им недостаточной, они надолго застывали вокруг жертвователя. Они стояли до тех пор, пока тот, покраснев, не добавлял в кружку еще денег. Когда кружка наполнялась, сборщики пожертвований относили ее к стеклянному ящику, установленному у трибуны оратора, и высыпали туда деньги. Постепенно ящик наполнялся. Он был очень большим, и скорость, с которой он наполнялся, вызывала у присутствующих энтузиазм. Это был маленький секрет Омара: ящик был изготовлен по его заказу умелым стеклодувом, и внутри был гораздо меньше, чем сказался снаружи. Воодушевившись, жертвователи добавляли деньги в кружку снова и снова. Все шло отлично.

— Не скупитесь, братья, — подбадривал их Омар, — ваши деньги пойдут на правое дело. Поверьте мне, каждый доллар, который вы отдадите на правую борьбу, будет стоит жизни трем-пяти американским шакалам. И пусть не вы убьете их своими руками, но руки, которые сделают это, будут держать оружие, купленное на ваши деньги.

— А мне бы хотелось, — настаивал Абдулла, — не только пожертвовать деньги, но и сделать еще кое-что.

— Ну, так пожертвуй сначала!

— Само собой, — опустил Абдулла деньги в кружку, — так вот, я бы хотел лично принять участие в борьбе.

— Чем обусловлено твое нетерпение, брат мой?

— Мне нечего делать, — выкрикнул Абдулла, вращая глазами, — в этой земле неверных, я устал жить среди тех, кто не знает Аллаха, я хочу уехать туда, где идут сражения, и умереть за истинную веру!!!

Войдя в раж, Абдулла выскочил к сцене, и закружился. По толпе прошел благоговейный шепот. Было совершенно очевидно: в Абдуллу вселились силы добра, которые кружат несчастного, и заставляют его проявлять благочестие. Многие потянулись к палестинцу, чтобы прикоснуться к его одежде. Каждый считал, что получит таким образом частицу благодати. Омар, поначалу хотевший прогнать Абдуллу из аудитории (владельцу мастерской претил излишний фанатизм, он был человек просвещенный) вовремя сориентировался. И уже через минуту сборщики пожертвований окружили Абдуллу, взимая плату с каждого, кто хотел прикоснуться к одежде этого святого человека. Святого, безусловно, потому, что он твердо намеревался поехать туда, где идет священная война, и убить американца. Это вызывало определенный энтузиазм собравшихся. Омар решил немного подогреть и без того заведенную толпу.

— Почему ты хочешь уехать, Абдулла? Разве смерть не страшит тебя?! — крикнул он, свесившись с трибуны.

— Нет, потому что я предпочитаю смерть жизни под гнетом неверных!

— Наши враги говорят, что мы вовсе не попадаем в рай, когда погибаем в борьбе с ними; разве ты не боишься, что, умерев, просто перестанешь быть?!

— Нет, — проревел Абдулла, — я не боюсь ни смерти, ни клеветы неверных. Так они прост о пытаются остановить нас, потому что боятся нас.

— А почему они боятся нас, Абдулла?!

— Потому что мы сильнее, Омар!

— А почему мы сильнее?!

— Потому что, правда, — на нашей стороне, Омар!!!

— Воистину!!!

Абдулла кружился все сильнее, и постепенно у него побледнело лицо. Сделав по инерции еще несколько шагов, он очутился в углу аудитории, и упал. Палестинец тяжело дышал.

— Итак, почему ты хочешь уехать, Абдулла? — спросил его еще раз Омар.

— Мне нечего здесь делать, — ответил палестинец.

— А почему тебе нечего здесь делать? — патетически вознес руки к лицу Омар.

Абдулла покраснел:

— Вчера меня исключили из института за прогулы.

* * *

После неловкой паузы, когда все расселись на свои места (некоторые недовольные даже хотели вернуть свои деньги, потраченные на то, чтобы потрогать одежду Абдуллы) Омар решил, что пора вытаскивать из рукава козыри.

— Сейчас, братья! — поднял он руку, чтобы установить в зале тишину, — вы увидите человека, ради которого мы все собрались сегодня в этом зале.

Зал заинтересовался. Плотный старичок на всякий случай вытаскивал из кошелька крупные купюры, и засовывал в карман.

— Вы знаете его, потому что часто видите, когда покупаете шаурму, — сентиментально произнес Омар, прижимая руки к груди, — но он видит вас в окошко киоска, где она продается. На улицу он не выходит. И только сегодня, ради вас, только ради вас, братья мои, он нарушил свой обет и вышел на улицу. Я хочу представить вам великого человека. Его зовут Осама…

Зал окаменел. На сцену не спеша, поднялся высокий афганец. Вне всяких сомнений, это был он, Бен Ладен. Абдулла хрипло вскрикнул и зарыдал. Поглядев на его ясными и мудрыми глазами, Осама поприветствовал зал:

— Здравствуйте, братья. Прошу вас, не вскакивайте с мест. Не кричите. Ведите себя тихо и естественно.

— Осама… — молитвенно прошептал кто-то на галерке.

— Да, — улыбнулся афганец, — меня зовут Осама. И пришел я сюда только для того, чтобы сказать вам одну вещь. Но сначала я хочу, чтобы вы послушали мудрую притчу. Надеюсь, она многим из вас придется по душе. Готовы ли вы выслушать эту мудрую притчу, о, братья?

Если бы Осама попросил собравшихся послушать сальный анекдот, они согласились бы с таким же энтузиазмом. Зал, по просьбе афганца, вел себя тихо, но все кивали так энергично, что Осама даже почувствовал дуновение ветра.

— Хорошо, — присел он на край сцены, скрестив ноги, — я благодарен вам за любезное разрешение рассказать притчу. Слава Аллаху, она коротка. Коротка, как наша жизнь, — это мгновение в бытии мира. Так вот, теперь сама притча. В одной далекой стране в старину жили крестьянин и три его сына. Женщин в доме крестьянина не было, потому что его жена умерла, а денег, чтобы жениться еще раз, у крестьянина не было. Жизнь его была тяжела, но достойна: не жалуясь, не ропща, орошал он потом клочок земли, который достался ему по милости Аллаха. И был благодарен всевышнему за тот скромный урожай, который удавалось собрать на этом скудном клочке земли.

— Воистину, праведник, — лицемерно пробормотал Омар, стоявший в углу зала.

— Воистину, так, — спокойно согласился Осама. — И сыновья его были люди благочестивые и воспитанные. Настоящие труженики. День и ночь помогали они отцу трудиться в поле, а в свободное от работы с землей время мастерили глиняные кувшины, и продавали их на базаре. Денег это давало немного, но на еду хватало. Это была счастливая семья.

— Воистину, счастливая, — отозвался зал, загипнотизированный синими глазами красавца Осамы.

— Но вот, — развел руки афганец, — пришло время старику покидать этот бренный мир. Он принял это с достоинством, приготовил чистую одежду, простился с миром, пожертвовал небольшую (больше у него не было) сумму денег мулле, и призвал к себе своих сыновей. Всех троих.

— Воистину, всех троих… — молитвенно повторяли собравшиеся.

Многие в зале покачивались. Омар с завистью подумал, что Осама лучше него умеет увлечь толпу, и тихонько спустился вниз, прихватив с собой ящик с деньгами. Еще раз поглядев на собрание, он тихонько вышел из зала, и потащил по коридору ящик.

— И вот, на смертном ложе, — рассказывал Осама, — старик говорит своим сыновьям. Воистину, вы были величайшим сокровищем моей тяжкой жизни: трудились, не покладая рук, уважали отца своего, как земного, так и небесного, не совершали страшных грехов. Поэтому я бы хотел наградить каждого из вас.

— Но как?! Он же был нищий! — спросил кто-то из зала.

— Да, брат, ты прав, — поразмыслив, ответил Осама, — старик был очень беден, и его сыновей очень удивили предсмертные слова отца. Они даже решили, что несчастный заговаривается.

— Он заговаривался, Осама?! — заинтересовался Абдулла.

— Дослушай притчу, и узнаешь, — так просто и душевно улыбнулся афганец, что многие в зале почувствовали себя уютно, как в утробе матери. — И сыновья, поразмыслив, сказали ему: что же, награждай нас, если хочешь. Но знай, что мы пришли не поэтому. Просто мы очень любим, и почитаем тебя. Ведь ты наш отец. Тогда старик сказал им: пусть каждый попросит то, чего бы он хотел получить. И пусть не смущается, а просит все, чего только можно пожелать человеку в этом мире. Тогда сыновья решили, что он действительно заговаривается. Ведь у старика ничего не было. Но, чтобы не расстраивать отца, который, как им казалось, бредил, сыновья посоветовались и попросили каждый для себя что-то. Старший сын сказал: я хотел бы получить в наследство треть твоей земли. Я хочу на память твою старую рубашку, сказал средний сын. Мне бы хотелось, попросил младший сын, чтобы твоя старая мотыга досталась мне.

— Как они скромны, — с невольным уважением сказал вернувшийся в зал Омар, — эти сыновья крестьянина…

— Да, — улыбнулся Осама, — это были очень скромные пожелания. Так вот, старик спрашивает сыновей: почему вы просите так мало, почему вы просите какие-то ничтожные вещи? На что старший сын, собравшись с духом, отвечает: нам больше ничего не нужно от тебя, в самом деле, не нужно. Я могу дать вам все сокровища мира, говорит старый крестьянин, лучших в мире коней, самых прекрасных во Вселенной женщин, мешки золота, корабли жемчугов. Удачу на войне, везение в охоте, славу во всем мире. Почему вы не просите этого?

— Действительно, — пробормотал Саид, — почему?

— Но сыновья, — улыбался Осама, — были непреклонны. Они де, хотят лишь то, что попросили раньше. Клочок от клочка земли, старую мотыгу, и порванную рубаху. Дескать, им больше этого не нужно. И когда старик умер, они получили то, что хотели.

Афганец смолк и задумался. Зал в недоумении замолчал. Наконец, Абдулла решился первым нарушить тишину, и, деликатно кашлянув, спросил:

— О великий, Осама, скажи мне, неразумному, в чем заключается смысл притчи? И притча ли это?

— Притча, брат мой, — уверил Осама. — Ведь у крестьянина в самом деле ничего не было. Ему только казалось, что он владеет всеми сокровищами мира. Но сыновья не стали его огорчать, и потому попросили лишь то, что он действительно мог дать им.

— А в чем же смыл?! — повторил Абдулла.

— Смысл заключается в том, что, какую бы чушь ни нес твой отец, и вообще, дорогой тебе человек, ты должен быть деликатным с ним до конца.

Молчание продолжилось.

— А в чем смысл того, что ты рассказал нам эту притчу, Осама? — спросил, наконец, Саид.

— Я просто напомнил вам о деликатности.

— Значит, — туго соображал Саид вслух, — ты бы просто не хотел, чтобы мы говорили о том, что ты, Осама Бен Ладен, воин из величайших, сокрушитель неверных, живешь с нами в одном городе?

— Я — Осама, афганец, который, может, не богаче крестьянина из притчи, которую вы только что услышали. Я режу овощи, и не понимаю, почему вы все решили, что я и есть Бен Ладен.

— Осама Бен Ладен, — вскочил толстячок алжирец, — но разве ты не Бен Ладен?!

Смуглый араб в конце зала поежился. Он очень боялся, что из-за жары грим на его лице потечет, и все увидят, что он не араб. Это был сотрудник Службы Информации и Безопасности, которому Константин Танасе приказал посетить собрание молдавских арабов, чтобы выяснить, действительно ли они замышляет что-то недоброе. Получалось, что так. Теперь необходимо было покинуть зал так, чтобы никто этого не заметил. Но сейчас, когда внимание зала было приковано к Бен Ладену, и все сидели, сделать это было практически невозможно. Больше всего агент безопасности боялся, что кто-то заговорит с ним о Сирии (по легенде, он приехал оттуда).

— Если я не Осама Бен Ладен, — рассудительно улыбнулся афганец, — то, как я могу быть им?

— Ну, а если ты все-таки это он?

— Если так, то, получается, — пожал плечами Осама, — что я и есть Бен Ладен.

— Я совсем запутался, — жалобно простонал Саид, — вернее, меня запутала эта проклятая неопределенность.

Афганец улыбнулся, и встал.

— Это еще что, — ответил он на жалобу Саида. — Ты думаешь, что я Осама Бен Ладен, который отрицает, что он это он. А ведь может быть и так, что я не Осама Бен Ладен, который отрицает, что он Осама Бен Ладен для того, чтобы вы все подумали, что он и есть Осама Бен Ладен…

Зал пораженно выдохнул. Определенно, этот очень умный человек был Осама Бен Ладен.

— Кстати, Омар, — поискал афганец глазами владельца мастерской, — я буду очень благодарен, если ты перенесешь ящик с пожертвованиями братьев к моей машине.

* * *

«Дорогая мама! Сегодня утром я уезжаю для того, чтобы выполнить ответственное задание…»

Прервавшись, подопечный майора Эдуарда, стажер Службы информации и безопасности, и по совместительству студент юридического факультета, подошел к окну. Недавно прошел дождь, и на кухне было прохладно. Полюбовавшись потемневшими от воды листьями каштана, худощавый Андрей Андроник вернулся к столу. Перед этим он глубоко вздохнул. Только сейчас, за полчаса до выезда в Тирасполь, Андрей понял, на какое опасное дело он идет. Ему стало страшно, поэтому он усомнился. Повертев в руках карандаш, Андрей стремительно вскочил, пересек коридор, и набрал номер майора Эдуарда:

— Алло. Господин майор? У меня вопрос.

— Валяй, — благодушно бросил майор, — я всегда рад помочь молодежи. Ты, кстати, еще не уехал?

— Машина будет минут через двадцать. Господин майор, я тут подумал: а не противоречит ли то, что мы собираемся сделать, нормам международного права?

— Чего? — очень искренне удивился Эдуард.

— Ну, — смешался Андроник, — не нарушаем ли мы нормы международного права, установленные мировым сообществом во время многочисленных конференций? Например, на конференции в Цюрихе, в 1978 году, странами-гарантами Договора о…

— Очень страшно, стажер? — ласково перебил его майор.

— Да, — честно ответил Андрей, — как-то не по себе.

— Эх, — вздохнул Эдуард, — так бы сразу и сказал. А то несешь мне чепуху про конференции, да разоружение… Ты вот скажи, стажер, что ты думаешь о Службе Информации и Безопасности, в которой проходишь стажировку?

— Ну, — неуверенно пробормотал Андрей, — я не знаю. Это — секретная служба, которая ставит своей целью…

— Нет, — горько сказал Эдуард, — не то ты говоришь. Сказал бы лучше, что СИБ — служба, над которой в этой республике не смеялся только ленивый. Что наших агентов в лицо почти весь город знает. Что от былого могущества ничего у нас не осталось. Что на СИБ плюют все, кто вообще о ней знает.

— Почти так, — радостно подтвердил Андроник.

— Да, — угрюмо сказал майор, — это правда. Почти все правда. И, знаешь, ты даже можешь отказаться от опасного задания, стажер. Можешь его не выполнить. Только знаешь, что? Загнанная в угол кошка очень опасна. И поэтому СИБ — опасна. Я не буду сейчас ничего говорить о патриотизме, чувстве долга, обязанностях чекиста. Я просто скажу тебе вот что…

— Что? — спросил Андроник, твердо решивший отказаться от глупой и нелепой затеи с ликвидацией Смирнова.

— Если ты, падла этакая, — отчеканил в трубку майор каждое слово, — не поедешь в Тирасполь и не сделаешь все, как я сказал, мы тебя, студент занюханный, подкараулим в подъезде. И даже не мы, а пара-тройка уголовников, которым за это срок скостят. И они тебе поломают ноги, руки, позвоночник, нос, ноги…

— Ноги уже были, — испуганно пискнул стажер.

— Они ведь большие, — мрачно протянул Эдуард, — ноги-то. И костей в них больше, чем одна. Так что ноги мы тебе будем ломать неоднократно. Сечешь, чего я тебе втираю, молодой?

— Секу, — тихонечко выдохнул стажер Андроник.

— Ну, так что? Машину отзывать? — ласково уточнил Эдуард.

— Ни в коем случае! — рявкнул Андроник. — Задача будет выполнена.

— То-то и оно, стажер. Не обижайся только. Служба наша опасная.

— Нервная…

— Очень нервная. Но если не мы, то кто же?!

— Никто, никто! Только мы!

— Молодец, стажер. Вернешься, доложишь о выполнении.

Андроник положил трубку, выдохнул, надел пиджак с вмонтированной в рукав капсулой, и быстро дописал записку.

«Деталей этого задания раскрыть я тебе не могу, но ты должна знать, что оно очень важно для нашей страны, а, значит, и для тебя, моя седенькая старенькая мама, которую я так люблю. Знай. Если я не вернусь к ужину (кстати, очень тебя прошу, — приготовь что-нибудь мясное, а то я уже устал от кабачковых оладий) то я пал на поле битвы. Невидимой битвы, которую мы, сотрудники СИБ (да, меня приняли, мама!) ведем с врагами цивилизации каждый день, каждую ночь. Целую, люблю, деньги на молоко — на холодильнике».

Внизу раздался гудок автомобиля. Андроник глубоко вдохнул, и вышел из квартиры.


— Или вот еще, — Дан Балан хихикнул, — слушайте.

Устаю от любви, устаю
Уж не хочется больше влюбляться
В темной мрачных подъездов пыли
За перилами, б…дь, целоваться
Я устал от истерик твоих
От бессвязных во сне бормотаний
И сердечно-скушливых твоих
Идиотских сердечных метаний
Устаю от тебя, от твоих
Звуков рта беспорядочных
Громких
От твоих волосьев на башке
Отчего-то сухих и не ломких…

— Браво! — Смирнов поднял рюмку, и они с Баланом чокнулись.

Стажер Андроник, по легенде, фотограф, с каменным лицом глядел в окно. Оба они, — и Смирнов, и Дан Балан, — были ему неприятны. Андроник не любил людей, которые много пьют. А президент непризнанной Приднестровской республики и журналист Дан Балан пили много. Сначала Смирнов читал Балану стихи Есенина, потом расшалившийся Дан начал декламировать свои шутливые стихотворения. Интервью продолжалось уже шестой час. Стажер устал настолько, что даже не боялся выполнить миссию. Встав со стула, он покачнулся к Смирнову, и словно ненароком, схватил президента за плечо.

— Напился, детка, — мутным взглядом проводил Андроника журналист, — блевать сейчас пойдет.

— Все, что угодно, — икнул Смирнов, — лишь бы не было войны.

Мужчины посмеялись, и снова выпили.

— Что-то мне в плечо как будто укололо, — пожаловался Смирнов, — старею…

— Это не старость. — Балан через силу улыбался, — это вас фотограф наш специальный шприцем уколол. С ядом. По заданию СИБ.

— Молодцы, — Смирнов смеялся шутке от души, — наконец-то догадались, как президента ПМР ликвидировать.

…По дороге домой Балан четыре раза требовал остановить машину, после чего выскакивал в кусты. Журналиста тяжело и мучительно рвало.

— Это все неумеренное потребление спиртного, — осуждающе говорил Андроник, с плеч которого словно гора свалилась, — вас алкоголь погубит.

— Ага, — мычал Балан, — но я-то хоть, как и полагается молдавскому интеллигенту, от пьянки помру. А ты плохо умрешь. Погубит тебя твоя дурацкая служба. Если бы я не свел все на шутку, похоронили бы нас обоих в подвале под Тирасполем, юнец.

— Это как? — спросил Андроник.

— Да так, что Смирнов-то почувствовал, что его укололи. Остановите-ка машину! Пойду, проблююсь.

…Проводив Балана с фотографом, Смирнов прошел в свой кабинет, и снял пиджак с рубашкой. Внимательно посмотрев на плечо, он увидел на нем след укола, и хмыкнул. Заварил себе крепкий чай, решил было позвонить, потом передумал. Сел. Закурил, хотя бросил еще семь лет назад. В кабинет было сунулся помощник, но Смирнов взглядом велел оставить его одного. Закурил еще. Прошло полчаса. Наконец, президенту полегчало. Он поднял трубку.

— Соедините меня с майором. Алло, Эдуард? Все в порядке. Спасибо. Деньги завтра привезут.

Надев рубашку, Смирнов допил чай, и поехал домой. Яд, который вколол ему стажер, был вовсе не ядом, а лекарством от редкого вида аллергии, которая начиналась у Смирнова летом. Это лекарство продавалось только в Германии, а туда Смирнова, как и вообще в Европу, не пускали по решению Совета Европы. Поэтому каждый месяц майор Эдуард, завербованный людьми Смирнова, присылал к нему очередного стажера с лекарством в шприце.

Довольны были все.

* * *

Фигуры появились внезапно.

— Закурить есть?

— Есть, — нервно ответил Петреску, и сделал предупредительный выстрел.

Семеро подростков бросились от лейтенанта в сторону заброшенного здания бывшей поликлиники.

— Чего ж не прикурили? — злобно бросил им вслед лейтенант, и немного постоял.

На шум никто не сбежался. В этом районе к выстрелам привыкли. Оглянувшись, Петреску вынул из рюкзака черную спортивную куртку, и быстро натянул ее на себя. Осторожно подошел к окну первого этажа, и попробовал решетку.

— Эй. Тебе помочь? — негромко окликнули его от школы.

— Снова курить захотел? — бросил Петреску, вновь вынимая пистолет из-за ремня.

— Да ладно, — неуверенно сказал представителю юношеской группировки, — мы же не знали, что ты крутой. Будешь убивать кого-то?

— Типа того, — хмыкнул Петреску, и попробовал подняться на решетке.

— Давай поможем. Мы — банда, — гордо сказал подросток.

— Неплохо, — пропыхтел Петреску, — но я сам справлюсь.

— А как тебя зовут? — подошел юноша поближе.

— Петреску, — честно признался лейтенант, будучи уверен, что дети все равно решат, будто он представился им выдуманной фамилией, — киллер Петреску.

— Очень приятно, — церемонно сказал юнец, и протянул руку, — Дабижа. Коля Дабижа. Друзья зовут меня Лысый.

— Очень приятно, Коля, — оставил попытки забраться наверх по решетке Петреску, и учтиво пожал протянутую ему руку, — ну, а я уже представился.

— Вам надо наверх? — спросил Коля.

— Вообще-то, да. На пятый этаж.

От школы неторопливо и осторожно подошли друзья юноши Дабижи. Судя по их лицам, Петреску и его пистолет внушали им огромное уважение, смешанное с почитанием.

— Пацаны, — подумав, сказал им Дабижа, — нашему товарищу, киллеру Петреску, нужно забраться на пятый этаж. А подъезд закрыт дверью с кодом. Кто-то знает код?

— Мы не знаем, — сказал высокий, коротко стриженный парень, — но Нина из соседнего дома знает. Ну, та Нина, которая на Заводской стоит, шоферов обслуживает.

— А Нина, — осторожно поинтересовался Петреску, на всякий случай не выпуская пистолета из рук, — захочет поделиться с нами этой тайной?

— А мы ей пальцы дверью прищемим, — воодушевился подросток, — и она сразу захочет.

— Нет, — грустно не согласился лейтенант, — ни к чему нам Нина. Лишний свидетель.

— Так мы же ее потом убьем! — возразил юноша.

— Зачем нам ее убивать, — возразил вошедший в роль Петреску, — если за нее не платили.

— Точно… — согласился школьник, пораженный мудростью взрослого киллера.

— Голова, — восхищенно сказал Коля Дабижа.

Петреску присел на корточки, и задумался. Подростки тоже присели на корточки, и нахмурились. В отличие от них, Петреску думать было над чем. Ему необходимо было попасть в квартиру Дана Балана в отсутствие хозяина. Дело в том, что несколько дней назад лейтенант, проходя мимо Кафедрального Собора, совершенно случайно натолкнулся на дружелюбного бомжа, который очень радовался при виде лейтенанта. Петреску, думавший о ночи, проведенной с Натальей (та уже начинала пугать его) не обратил бы внимания на Мунтяну (а это был он), если бы не необычное поведение бомжа. Мунтяну, обычно радостно приветствовавший лейтенанта, на этот раз был абсолютно равнодушен к появлению у Собора Петреску. Более того, Мунтяну был равнодушен ко всему окружающему. Это было неудивительно, учитывая, что Мунтяну был мертв. Бомж, покрытый синяками (видно, перед смертью его избили) лежал на скамейке, а вокруг него сгрудились товарищи по попрошайничеству. Ошеломленный Петреску подошел поближе, и спросил собравшихся бродяг:

— Что это с ним случилось?

— Он умер как Ромео, — безуспешно сдерживая слезы, ответил высокий седой старик, — и вместе с ним умерла и наша Джульетта.

Ничего не понимающий Петреску поглядел в сторону, и увидел лежащую на траве мертвую женщину с красивым телом, и обезображенным шрамами лицом. Та была в ножевых порезах.

Потом Петреску подумал, что бомжи очень часто умирают из-за плохой водки, туберкулеза и недоедания. И что их часто забивают до смерти. Полиция даже не открывала уголовные дела по факту убийств в среде бомжей. Петреску вздохнул, снова невольно с раздражением вспомнил Наталью (чего она хочет?!) и отошел от скамейки с мертвым Мунтяну.

— Царствие ему небесное, — печально сказал он, и собрался идти.

— Господин лейтенант, — остановил его, взяв за рукав седой бомж, — останьтесь на минутку. Покойный завещал вам кое-что.

Петреску, чувствуя себя героем фильма абсурда (еще чуть-чуть, и кто-то проведет по его широко раскрытому глазу лезвием), замер. Все это, — сумасшедшая извращенка Наталья, от которой он, однако, оторваться не мог, странные похороны незнакомого бомжа, наследство от бомжа, скорый приезд министра обороны США Рамсфелда, и связанное с этим суточное дежурство на дороге, по которой будет пролегать маршрут высокого гостя, и, наконец, жара, — все это очень действовало ему на нервы.

— Если бы я еще пил и курил, — пожаловался он как-то Балану, встретив того у участка, — то вообще бы не выдержал.

— Мой лейтенант, — возразил Балан, — если бы вы пили, то вообще ничего не заметили бы. Ну, разве что только жару.

Вспомнив об этом обмене мнениями, Петреску криво улыбнулся, и вопросительно взглянул на бомжа. Тот, присев у скамейки, порылся в старой сумке, принадлежавшей, по всей видимости, Мунтяну, и достал оттуда бумажный пакет, перетянутый веревкой. Собравшиеся бродяги горестно заохали и заплакали. Петреску дернул веком, и принял пакет из рук распорядителя странных похорон.

— Где вы их закопаете? — спросил он.

— Мы опустим тела, — торжественно ответил седой бомж, — в эти катакомбы.

И указал Петреску на открытый канализационный люк. Действительно, подумал Петреску, место неплохое, если верить в то, что душа мертвого не умирает. Зимой теплоцентраль будет обогревать усопших, летом собравшаяся на дне вода — охлаждать. Рай, да и только.

— А что это за бумаги? — спросил он, брезгливо подняв брови.

— Се, человек, познаешь сам, — грустно сказал ему бомж.

Петреску расхохотался. Смеялся он, и уходя от Собора по парку, и приговаривая, — жара, жара, жара. Нервы сдают. Это было очевидно. Как совершенно очевидным было и то, что нервы у лейтенанта сдавали из-за новой любовницы. Но Петреску уже влюбился в нее, стараясь не признаваться в этом самому себе. И уж тем более, ей — Наталья над этим лишь посмеялась бы. И Петреску старался не открываться для удара. Она со мной играет, но если и я буду с ней играть, мы в расчете, решил он.

Смеяться лейтенант прекратил только в участке: когда, развернув пакет, и собрав высыпавшиеся из него листочки, начал читать то, что было на них написано. Случай не пощадил лейтенанта: на первом же листке большими буквами было написано «Агентурное сообщение 2347-23-F — о результатах слежки за лейтенантом Петреску».

Тупо поглядев на раскрытую дверь, Петреску вскочил, закрыл ее, и снова взял в руки листок.

«Генеральному директору Службы информации и безопасности (далее СИБ), а также исполнительным структурам власти. Информатор — агент Мунтяну.

Довожу до Вашего сведения о том, что в течение 17 июня 2004 года лейтенант Петреску (далее объект) несколько раз встречался с подозрительными личностями. Первая встреча, произошедшая в участке, где проходит службу объект, продолжалась полтора часа. Объект встречался с мужчиной тридцати — тридцать двух лет, по виду — арабом»…

Петреску попытался вспомнить, о ком шла речь. Нет, 17 июня он вообще не был на службе! Лихорадочно схватив другой листок, лейтенант прочитал:

«…саботаже решения правительства Молдовы о скорейшей интеграции нашей республики в Европейское сообщество. В частности, объект выразил уверенность в том, что после „повторения 11 сентября“ Молдавия будет включена в сферу влияния исламской республики Крымостан, которая, якобы, возникнет на развалинах славянского государства Украина, после чего войдет в это государство на правах ассоциированного члена. Собеседник Петреску во время его монолога одобрительно кивал, и даже сделал несколько замечаний, суть которых сводится к следующему: когда в Молдавии женщины будут носить платки, а мужчины — носить бороды, здесь наступит царство справедливости…».

— Бред, — недоуменно усмехнулся Петреску.

Но весело лейтенанту почему-то не было.

«…безо всякого сомнения, как Вы и подозревали, объект — сексуальный извращенец… моется нерегулярно… способен вступать в интимный контакт с целью решения личных проблем… продолжает активно искать новые знакомства… Насколько можно судить по поведению объекта, стремится к вербовке женщин, с которыми вступает в половые контакты».

«По результатам слежки также докладываю, что объект постоянно общается с людьми Бен Ладена (в дальнейшем — Принц). Более того, судя по поведению объекта на службе, дела в участке номер 123 (район Рышкановка) решаются по законам шариата… Как гражданин Молдавии протестую против этого произвола и прошу принять меры по пресечению этого беспорядка в указанном районе».

Петреску отложил листочки и задумался. Читая донесения, касавшиеся, как это чудовищно ни было, его, честного лейтенанта полиции, Сергей вспомнил странную беседу с журналистом Баланом. Петреску вызвал Дана на серьезный разговор относительно драк с соседями: тогда Балан не только прочитал свои стихи (слушая их, Петреску понимал несчастных соседей) но и сказал странную фразу. Как же она звучала…

— Рядом с вами, — неуверенно вспомнил Петреску, — я чувствую себя Иудой…

Вот оно! Тогда Петреску, естественно, особого внимания словам Балана не придал. И совершенно напрасно. Лейтенанту стало ясно: за ним, почему-то, следят. И выдвигают против него какие-то странные обвинения. Странные до абсурда. Шайка сумасшедших? Но печати, стоявшие на листках с донесениями, завещанных ему странным же бомжем, никаких сомнений не оставляли. Следила за Петреску Служба информации и безопасности. Тогда Петреску вспомнил, что Наталья говорила, будто какой-то из ее любовников был «важной шишкой». Но и ее словам значения он тогда не придал.

— Я вообще, — холодно рассматривая свое отражение в немытом стекле, сказал Петреску, — мало внимания уделял словам людей. Идиот!

От идеи поговорить с Баланом Петреску отказался. Но хорошенько порыскать в квартире журналиста было необходимо. Балан, как узнал Сергей, позвонив в редакцию, был в Тирасполе. Значит, проникнуть в его квартиру надо было этим же вечером…

* * *

— Вам нравится Молдавия, Андрей? — спросил Балан, постепенно пришедший в себя.

— Очень, — небрежно отозвался Андроник, поигрывая цепочкой.

— Равнодушно отвечаете, — улыбнулся журналист, и кивнул на цепочку, — что это, последняя мода?

— Нет, — покраснел Андроник, — это от ножа-бабочки.

— Покажите, — заинтересовался Балан.

Они вышли из машины, и Андроник показал Балану нож, лезвие которого крутилось во все стороны. Потому и бабочка, объяснил стажер СИБ Дану.

— Кстати, почему мы приехали сюда, а не в Кишинев? — спросил стажер, оперевшись о машину. — Ведь это местечко, насколько я помню, выше Кишинева по Днестру километров на сто пятьдесят.

— О, пустяки. Буквально час, и мы с вами спускаемся по Днестру до Бендер, а оттуда берем путь на Кишинев, — успокоил стажера Балан, — просто это мой каприз. Каждый раз, возвращаясь из Тирасполя, я прошу водителя ехать наверх. К Ларге.

Ларга, небольшое село на сто-двести домов, располагалась, как уже упомянул стажер Андроник, на сто пятьдесят километров выше Бендер по Днестру. Село находилось на небольшом полуострове, расположенном в верховье Днестра. По левую сторону от него располагалось Приднестровье, по правую — Молдавия. Сверху — Украина.

— Представляете, — возбужденно рассказывал Балан стажеру, — когда я был в этом селе в командировке, то так и не смог добиться от местных жителей толкового ответа на вопрос, под чьей же юрисдикцией находится их село: молдавской, приднестровской, или украинской? Дикари!

— Какая разница, — покусывал травинку Андроник, — под чьей они юрисдикцией, если здесь такие красивые места?

— И глухие, хочу я добавить…

Места действительно были глухими. Село словно замерло на ослепительно белых камнях полуострова, и прикрылось беспощадным синим плащом летнего молдавского неба. Местные жители отдыхали: в жару здесь никто не выходил из домов. Днестр у Ларги был настоящей рекой, широкой и мощной; в отличие от того узенького и грязного Днестра, который разделяет Молдавию и Приднестровье у Бендер. Глядя на течение вод, Андроник почувствовал, что у него кружится голова, и присел прямо на траву.

— У вас будет зеленая задница, стажер, — посмеиваясь, сказал Балан, — вставайте. Не хотите ли выпить?

— Ну, — неуверенно протянул Андроник, — я бы с удовольствием, но…

— Работа-то ведь сделана! — радостно заорал возбудившийся Балан, — так выпьем!

— Какие у вас, — осуждающе сказал Андроник, принимая фляжку с коньяком, — резкие перепады настроения. Это обычно свойственно сумасшедшим и алкоголикам.

— И писателям! — гордо сказал Балан. — Я ведь писатель, разве вы не знали?!

— О, — вежливо отозвался Балан, — это здорово.

— Нет, — нахмурился Дан, — это проклятие. Проклятие, как у Микеланджело.

— А что, — спросил Андрей, хлебнув, — он был проклят?

— В некотором роде, — выпил и Балан, — он был проклят тем, что был обязан выполнить до конца своей жизни предначертанное ему. Десятки, сотни скульптур…

Стажер, не любивший скульптур и картин, промолчал, и выпил еще. Неожиданно он понял, что вот уже почти сутки не сидит в пыльном кабинете майора Эдуарда, глядя на черно-белый экран, где в очередной раз собирается покончить с собой директор СИБ Константин Танасе. Он ощутил, наконец, что находится не в кабинете Смирнова, которому должен, рискуя своей жизнью, сделать смертоносный укол, а стоит посреди великолепного пейзажа, запечатлеть который в своих картинах или скульптурах просто обязан был бы этот самый проклятый Микеланджело. Андроник понял, что он живет, и у него хорошее настроение, и он, черт побери, молод. Стажер рассмеялся, и подошел к краю дороги, буквально нависшей над рекой. Он представил, что летит. Балан рассмеялся. Шофер, не выходивший из машины, тоже рассмеялся.

— Почему вы смеетесь? — отсмеявшись, спросил шофера Балан.

— Прочитал в газете, что Греция легализует молдавских рабочих, — не задумываясь, ответил тот, — а у меня в Греции жена и теща.

— У вас есть дети? — учтиво спросил Балан. — Хотя, простите, это, нетактичный вопрос, наверное.

— Отнюдь, — неожиданно вежливо для шофера ответил шофер, выходя из машины с газетой. — Да, у меня трое детей.

— Кто же за ними присматривает? — удивился Балан, отходя в сторону.

— О, — сказал шофер, подбирая с дороги большой камень, и оборачивая его в газету, — приходится мне.

— Такова, — развел руками Балан, — судьба многих молдавских мужчин, жены которых уехали на заработки.

— Вы совершенно правы, — покачал в руке обернутый в газету булыжник шофер, — сразу видно, что вы журналист, и держите руку на пульсе событий.

— Штамп, — поморщился Балан.

— Простите, — виновато сказал шофер.

И пошел к стажеру, глядевшему в воды Днестра. Резко размахнулся, и ударил в затылок. Андрей покачнулся, и упал было в воду, но подбежавший Балан ухватил тело сзади, и втащил на дорогу.

— Это еще зачем? — спросил шофер, вытряхивая камень из газеты.

— Кой черт? — изумленно спросил журналист, — что вы делаете?

— А то вы не видите?! — огрызнулся шофер.

— Я не о нем, — бросил на землю тело стажера Балан, — я имел в виду: зачем вы не выкидываете и газету?

— А что я по-вашему, — зло бросил водитель, — читать буду, когда вам в очередной раз плохо станет?

— Логично, — подумав, ответил Балан, — а теперь давайте предадим тело несчастного земле.

— Нет, не могу, — испуганно замахал руками водитель, — и вам не советую!

— Это еще почему?

Водитель засопел:

— Вы ведь говорили ему, что мы с ним спустимся по Днестру до Бендер. Говорили?

— Ну, да.

— А ведь мы его закопаем здесь, получится, что вы — клятвопреступник.

—Действительно. Вот уж не подумал. Но, разве это так уж страшно, учитывая, что вы только что его убили?

— Нет, — не согласился шофер, — я не убил, а выполнил приказание. А вас за язык никто не тянул.

— Ладно, — согласился Балан, — не гореть же мне в геене огненной всю жизнь после смерти. Давайте, помогите-ка мне бросить его в машину.

— А это еще зачем? — удивился в свою очередь водитель.

— Довезем его вниз по Днестру до Бендер, а там — бросим. И обещание будет выполнено.

Стажер застонал и приоткрыл левый глаз. Водитель вздохнул, и стал заворачивать камень в газету. Балан страдальчески зажмурился, и отошел к машине. Водитель с презрением посмотрел ему вслед, и присел на корточки над стажером. После двух глухих ударов Дан вернулся к телу:

— Надеюсь, — иронически поинтересовался он у шофера, — на этот раз все?

— Вроде бы да, — растерянно ответил тот, — а ведь раньше получалось с первого удара. Это все отсутствие учений. Теряю квалификацию.

— Каких еще учений? — Балан закурил, присев на тело.

— Раньше мы каждый год выезжали на учения, — пояснил шофер, — ну, и отрабатывали, так сказать, учебные задания.

— Много народу пришил? — деловито брякнул Балан.

— Это неважно, — замкнулся шофер, — вечно вас, ботаников, на кровь и ужасы тянет… Эй, нет, нет! Не на меня, черт бы тебя побрал! На него!

Балан, проблевавшись на покойника, укоризненно заметил:

— Я, между прочим, человек нервный, потому что интеллигент. А теперь давайте бросим его в Днестр, и пусть спускается по реке к Бендерам. А если его найдут, свалим все на приднестровскую госбезопасность!

Шофер одобрительно заржал. На его смех таким же звучным ржанием ответил табун лошадей, пасшихся на том берегу. Насовав за пазуху мертвого стажера камней, мужчины скинули Андроника в реку, и вернулись в машине.

— А знаете, — сказал в пути водитель, — из вас неплохой сотрудник получается. Только слишком жалостливый. Пока.

— Выпить хотите?

— Давайте.

Шофер выпил оставшийся коньяк, и закурил. Темнело.

— У меня еще есть, — осторожно сказал Балан. — Хотите?

— Вы настоящий товарищ, — закивал водитель, — давайте, конечно.

— А мы не разобьемся? — испугался Балан.

— Что вы. Машин на этой дороге нет, вожу я даже будучи пьяным хорошо, а если дорожную полицию встретим, все равно документы СИБовские. Отпустят.

— А неплохо, — развеселился Балан, — быть агентом, завербованным вашей организацией.

— Это точно, — рассмеялся шофер. — Ну, так где ваша выпивка?

— Вот, — протянул маленькую бутылку водителю Балан, — пейте на здоровье.

— Сначала вы, — сказал, собравшийся было хлебнуть водитель.

— Ну, вы и параноики в вашем СИБе, — рассмеялся Балан, и глотнул. — Видите? Жив, здоров.

— Пожалуй, действительно нервы сдают.

— А чего вы нервничаете? — фыркнул Балан, — человека, что ли, убили?!

Водитель от души смеялся, и пил. На мчащуюся по дороге иномарку неодобрительно глазели совы, засевшие в верхушках сосен. А ряды берез уже не были видны. Шофер объяснил Балану, что березы насажали здесь русские во время советской оккупации, чтобы вытравить память бессарабцев о настоящей румынской природе. Балан, выпускник националистического лицея имени Асаки, бровью не повел.

— Нет, все-таки хорошо, — вернулся к прежней мысли Балан, — быть сотрудником СИБ. Делай, что хочешь, а тебе за это ничего не будет! Или не так?

— Конечно, так! — весело согласился шофер.

Машина, сбавляя скорость, постепенно остановилась. Балан вышел, обошел ее, открыл дверцу со стороны водителя, и вытащил того, придерживая за голову. Из раскрытого рта шофера капала пена, он с ужасом понимал, что его отравили.

— Да, — печально сказал Балан, — а ведь опытные сотрудники уверяли меня, что старый трюк с губкой во рту не пройдет…

Водитель попытался что-то сказать, но передумал, и, скребя пальцами землю, умер. Балан присыпал тело опавшими и порыжевшими от жары ветками сосен, и позвонил.

— Господин майор?

— Вы все сделали?

— Да.

— Отлично. Возвращайтесь в город. Деньги — в каменной чашке-памятнике, у кинотеатра в центре города.

Балан покурил, и, весело напевая, вернулся в машине. Сев за руль, он расхохотался. Пролетевшая мимо сорока скосила черный и блестящий в свете фар глаз на корчащегося в железной коробке человека.

Дан Балан вспомнил, что не умеет водить машину.

* * *

— Да? Что? Черт бы вас побрал, Балан, — засмеялся майор Эдуард, — ну не умеете, но и что?

— Как же я домой-то доеду? — спросил Эдуарда журналист.

— Послушайте, вы что, вообще ни разу в жизни за рулем не сидели? — не поверил Эдуард.

— Вообще ни разу, — грустно подтвердил Балан.

— Но ведь и человека вы, — объяснил майор госбезопасности, — ни разу в жизни не убивали. А сейчас вот взяли и убили. Получилось же. Значит, и машину вести у вас получится.

— Ну, я его, скажем так, косвенно убил, — не понравился Балану довод Эдуарда. — Не своими же руками.

— А бутылку вы ему чем протягивали? — развеселился Эдуард. — Ногами?

Балан отключил телефон. Эдуард еще раз улыбнулся, и набрал номер начальника дорожной службы:

— Сейчас от Ларги в Кишинев поедет автомобиль с нашими номерами. Сделайте так, чтобы дорога была пустой. Наш человек поведет автомобиль первый раз в жизни, так что, боюсь, другие машины на дороге ему будут только мешать.

— Сделаем, — ответил полковник дорожной полиции, и спросил, — и штрафовать его, значит, тоже не нужно?

— Боюсь, — повторился Эдуард, — что это его не воодушевит. Наоборот. Пусть кто-то из ваших гаишников честь ему отдаст.

— А может, — предложил полковник, — мы его перехватим, да посадим за руль кого-то из наших полицейских?

Эдуард подумал.

— Не надо, пусть сам едет, — отверг он предложение полковника, и с надеждой добавил, — а вдруг он насмерть разобьется, а?

* * *

Дан спустился к реке, и внимательно вгляделся в воду. Наконец, показалось тело стажера. Зацепившись за корягу, Андроник весело плескался у берега вниз лицом, напоминая большого грустного дельфина с почему-то красным затылком. Найдя сук покрепче, Балан подтащил тело к берегу, и сумел вынести Андрея на берег. Осторожно похлопал стажера по щекам, чтобы убедиться, что тот мертв. Увы, так оно и было. Стемнело окончательно. Балан вернулся к машине, и сумел, после долгих поисков нужной кнопки, включить фары.

— А ведь, — с горечью вспомнил он, — в детстве я собирался поступать в автодорожный техникум. О, ирония судьбы… Насмешка рока…

Аккуратно пошарив по карманам Адроника, Дан вытащил оттуда кошелек. Там было немного денег, две визитные карточки, студенческий билет, и ключи с брелоком в виде футбольного мяча. Стажер был большим поклонником команды «Зимбру». Деньги и брелок Балан взял себе, остальное — выкинул. После этого Балан достал из кармана блокнот, и сев в свете фар, написал:

«Ухожу из жизни. Увы, моя любовь не питает ко мне взаимности. Марчика, я не держу на тебя зла. Знай, я любил тебя. Прощайте все. Ваш А. Андроник».

Балан писал записку долго, потому что делал это левой рукой. С непривычки у него получалось не как всегда, — хорошо. Положив бумажку в нагрудный карман пиджака Андроника, Дан вытащил из рукава шприц, и бросил в реку. Присел. Задумался.

— Над чем грустишь, сынок?

Вскочивший Балан потянулся к пистолету, но фигура человека, спускавшегося к реке по склону дороги, не оставляла сомнений в безобидности незнакомца. Это был явно старик. Балан поспешно присел на лицо Андроника, бросив на тело пиджак. В сумерках получалось так, будто журналист сидит на небольшом холмике. Тем не менее, Балан поежился. Лицо усопшего было мокрым. За незнакомцем к реке спускались козы.

— Вечер добрый, — церемонно поприветствовал пастух Балана.

— Добрый, — ответил тот, нехотя привстав, и пожав руку старика, — присаживайтесь, отец.

— А и присяду, — широко улыбнулся старик, и Балану стало не по себе. — Так о чем грустишь-то?

— С чего вы взяли, отец? — вяло протестовал Балан, угощаясь протянутой баклажкой с вином. — Просто отдыхаю тут.

— Кого обмануть пытаешься, — пристально глянул старик на журналиста, и отнял у него флягу, — не переборщи с этим делом. Вино крепкое, как бы тебе не опьянеть. А я вижу, ты на машине. Долго еще ехать.

— Это ничего, — вернул себе фляжку Балан, — не жадничай, старик. У меня тоже есть, угощу. Дай хлебнуть. Так почему я грустный-то?

— Камень у тебя на душе, — оценивающе посмотрел на плечи Балана пастух, и тоже отпил вина, — и как снять его, ты не знаешь.

— Ну, начало стандартное, — пожал плечами Балан, — все гадалки так начинают.

— Так гадать нечего, все видно.

— И что тебе видно?

— Грех ты на душу взял, — уселся старик рядом с Баланом поудобнее, и цыкнул на расшалившихся коз.

Смущенный журналист заерзал на лице Андроника. Вынул спички, предложил старику закурить. Пока мужчины курили, одна коза подошла к телу со стороны ног, и принялась жевать штанину Андроника

— Что это она там нашла? — сощурился старик, и Балан с радостью понял, что пастух явно подслеповат.

— Да так, — неопределенно ответил Дан, — травку щиплет.

— А, — успокоился старик, — пускай жует. Такова ее козья доля.

— Фаталист, — фыркнул Балан.

— Непонятное слово выучил, да решил, что больно умный, — улыбнулся старик, — но это ничего, это по молодости.

— А расскажи-ка, батя, — взгрустнул Балан, обожавший читать на ночь книги титанов соцреализма, — что-нибудь о войне, голоде, разрухе. О блокаде, или, к примеру, Кишиневско-Ясской операции.

— У нас, под Ларгой, — поднял палец пастух, — сроду ничего такого не бывало. Место глухое, властей никаких не было, нет, и не будет. Про войну мы только по радио слышали. Только один раз сюда немцы пришли, да и тех было пять человек.

— Комендатуру устроили? — поинтересовался падкий на сенсации Балан.

— Нет, заблудились. Три дня постояли, да сгинули. А один дезертировал, и в Ларге остался. Тебя, кстати, как зовут, сынок?

— Дан Попеску. Журналист, — частично соврал Балан. — Газета «Демократия». Будем знакомы.

— Отто Скорцени. Спецназ, — церемонно пожал руку Балана пастух, и снова задымил, — Вермахт третьего рейха. Очень приятно.

От неожиданности Балан вновь привстал, не заботясь, что увидит или не увидит старик.

— Так вы, — выдавил он, — и есть тот самый немец, который остался?! Вы — тот самый знаменитый Скорцени, который Муссолини для Гитлера выкрал?!

— Ну, да, — сказал старик на хорошем румынском языке, и о чем-то задумался, после чего подмигнул Балану, и сказал, — Ну, не совсем немец, конечно. Итальянец. Мы из Рима пришли (лозунг молдавских националистов — прим. авт.).

— Не жалеете? — жадно спросил Балан, потянувшись за блокнотом.

— Нет, сынок. Здесь хорошо, тихо, спокойно. Только иногда утопленник какой по реке проплывет, да и ладно. На то она и река, чтобы в ней люди купались, и тонули.

— А в Германии и Италии сейчас, — пытался заинтересовать старика Балан, — почти рай. Капитализм с человеческим лицом. Проиграли вам Советы, пусть через пятьдесят лет, а проиграли.

— Об этом я по радио слышал, — беспристрастно ответил немец, — а говоришь ты, ну прямо как мой лейтенант.

— А кто был ваш лейтенант?

— Активист Национал-социалистической рабочей партии Германии.

— Нацист, что ли?

— Ну, да.

— А что с ним случилось?

— Да я его придушил.

— За что?

— Он паек из НЗ съел. А времена были суровые.

— Что ж не расстреляли?

— А мы в тылу врага рейд совершали.

— Значит, я как ваш лейтенант говорю?

Балану стало неприятно. Нацистом он себя не считал. Просто не любил Советский Союз. К тому же, если Отто Скорцени придушил лейтенанта, который говорил как он, Дан Балан, то и его, Дана Балана, этот Скорцени мог сейчас придушить. Это было вдвойне неприятно. Оперевшись руками о колени, Балан уж было собрался объяснить пастуху его ошибку, как вдруг произошло нечто совершенно невероятное.

Убитый тремя ударами камня в затылок и утопленный Андрей Андроник чихнул, и, глядя в задницу Балана, слабо простонал:

— Так вот он какой, ад…

* * *

Оставив машину у здания Службы Безопасности и информации, Дан Балан на негнущихся ногах прогулялся в центральный парк. Там он разогнал бомжей, гревшихся в большом каменном цветке, символизировавшем когда-то дружбу народов СССР, и нашел в специальной нише пакет. Майор Эдуард не обманул: денег было ровно столько, сколько Балану требовалось для покупки квартиры в нормальном районе города, и два-три года безбедного существования. За это время Балан собирался написать книгу. Он постоянно напоминал себе о Маркесе, заперевшемся на девять месяцев в парижской квартире.

— А после этого, — шептал Балан, прижимая пакет к груди, — появилась «Сто лет одиночества». Ах, на какие только жертвы не пойдешь ради того, чтобы выполнить свое предначертание…

Мысль о том, что ради этого ему пришлось совершить два убийства, Дана совсем не трогала. Тем более, что одно убийство таковым можно было не считать. Шофер-чекист и вправду потерял хватку. Несмотря на три удара в затылок, Андрей Андроник, стажер госбезопасности, остался жив. Правда, совершенно потерял память. Это очень обрадовало Дана, потому что он был человек добрый, и потерявшего память Андроника можно было не убивать в третий раз.

— Я, сынок, — признался ему на прощание Отто Скорцени, оставшийся в Молдавии, — сразу приглядел, что ты на трупе сидишь. Да все ждал, когда ты сам признаешься. Эх, будь я помоложе, показал бы тебе, как душить-то надо. А сейчас — нет. Все мы твари Божии. Пущай живет.

Балан только ошарашено кивал. Оставив пастуху-немцу немного денег, он взял с него слово присматривать за парнем, и уехал.

… Забравшись на пятый этаж благодаря помощи подростков, искренне восхищавшихся своим новым знакомым, лейтенант Петреску осторожно выдавил стекло квартиры Балана.

— Проникновение в чужое жилище со взломом, — со вздохом констатировал Петреску, и аккуратно переступая, пошел по комнатушке.

Гулять было негде: площадь комнаты Балана в малосемейке была восемь квадратных метров. Порывшись в бумагах на столе, уже ничему не удивляющийся Петреску нашел большую папку. Надпись на ней гласила:

«Последняя любовь лейтенанта Петреску».

Вздернув брови, Петреску собрался было читать, как вдруг ручка на двери осторожно зашевелилась. Было ясно, что это не хозяин. Аккуратно отступив в закуток, где была раковина, Петреску присел, и прикрылся старым одеялом. Наконец, взломщик справился с замком и вошел в квартиру Балана.

* * *

Майор Эдуард оглянулся, и закрыл за собой дверь. Никого. Усевшись на диван, майор стал терпеливо ожидать свою жертву. К сожалению, Балан доехал до Кишинева. Поэтому оставалось одно: ликвидировать журналиста ночью, а смерть его свалить на пьяных соседей. Все это приходилось делать, естественно, из-за денег. Нет, майор вовсе не собирался присваивать эту сумму себе. Просто эти пятьдесят тысяч долларов были неприкосновенным фондом Службы информации и безопасности. Их показывали, и даже давали в руки агенту, если тот шел на крупную операцию, но затем агента приходилось обязательно убивать, потому что, лишись СИБ этих 50 тысяч долларов, организация оказалась бы банкротом. В общем, эти деньги сотрудники СИБ ласково называли «наш переходящий приз», и отвечали за них головой. Майор не страдал: он с удовольствием убил бы Балана даже бесплатно. Дело в том, что Эдуард писал в школе недурственные сочинения, но отчего-то его карьера человека пишущего не сложилась, после чего он возненавидел всех, кто зарабатывал на жизнь написанием текстов. К писателям он ненависти не питал (за неимением таковых в Молдавии), значит, оставались журналисты.

Деньги Эдуард едва выпросил у Константина Танасе, поручившись за них головой.

— Что хоть за операция? — поморщился заметно сдавший в последнее время шеф.

— На внедрение агентов в сеть арабских экстремистов! — бодро отрапортовал Эдуард, зная о любимом коньке Танасе.

Через полчаса он принимал в кассе эту вечную сумму, оставив расписку.

— Что это они такие грязные? — вздохнул он, пересчитывая купюры.

— Еще бы, — не поняла его кассирша, — ведь уже четырнадцать лет все, кому не лень, их мусолят…

Покряхтев, Эдуард достал из кармана пистолет, и начал любовно навинчивать на него глушитель. Тот выскочил из пальцев, и закатился под диван. Выругавшись, чекист полез за глушителем. Под диваном он повернул голову влево, и вдруг заметил, что занавеска, отделявшая закуток с умывальником, шевельнулась. Делая вид, что ничего не произошло, Эдуард нашел глушитель, навинтил его, аккуратно прицелился и четыре раза выстрелил.

— Эй, — тихо позвал майор затаившегося, как он думал, Балана, — вам плохо?

Майор не был кретином, просто на курсах повышения квалификации его учили, что затаившийся человек на идиотский вопрос, как правило, отвечает.

— Вы с ним в одной комнате, он за диваном, оба вооружены, — учил инструктор из ЦРУ, — вот вкратце ситуация. Не говорите ему: эй, выходи. Спросите что-то неожиданное. К примеру, — ты сегодня завтракал?

— Или: который час? — подал идею Эдуард.

— Совершенно верно! — поощрительно улыбнулся американец. — И даже если он не отзовется, то непременно рассмеется нелепому вопросу. Тут-то вы его и убиваете.

Эдуард еще раз вспомнил американца, и повторил вопрос:

— Вам плохо?

В закутке молчали. Что ж, довольно решил Эдуард, значит, убил. Майор встал, подошел к занавеске и дернул ее.

* * *

Лейтенант ничего не ответил на вопрос Эдуарда потому, что лейтенанту и в самом деле было плохо. Настолько, что он даже говорить не мог. Ведь под старым одеялом, которым Петреску укрылся в закутке с раковиной, нестерпимо воняло. Оно вообще попало в квартиру Балана по ошибке: журналист недавно, спьяну, снял его с бельевых веревок, приняв за свое. А одеяло-то было соседки, цыганки Светы, и ни разу за всю историю своего существования не знало стирки, порошка, и выбивалки. На бельевых веревках Светка его просто проветривала.

Поэтому, когда раздались выстрелы, и за ними и вопрос, Петреску ничего не говорил, а лишь давился рвотными спазмами. К счастью, лейтенант в тот день ничего не ел: некогда было. Петреску затих, подождал, когда незваный, как и он, гость, подойдет поближе, и вскочив, ударил того головой в живот.

Последнее, что увидел Эдуард, падая в дверь, — слезящиеся глаза Петреску. Потом майор перестал видеть, потому что умер. А умер он потому, что упал на нож, который вытягивал в руке Балан, вернувшийся домой, и услышавший подозрительный шум в квартире. Петреску рывком за воротник мертвого Эдуарда втянул в квартиру и совершенно ошалевшего Балана, рявкнув:

— Входите!

* * *

— Гуляй, пока сердце бьется!

Весело прокричав эту незамысловатую сентенцию, крестный отец жениха вскочил из-за стола, и шваркнул о стену хрустальный бокал. Официант ресторана, где гуляла свадьба, горестно сощурился, и тайком приписал к счету стоимость трех хрустальных бокалов. Но сейчас, — и официант, похожий на веселого бассета, — со счетом подходить было нельзя. Могли и побить.

Невеста, с приятно округлым животом, нежно улыбнулась крестному, и поцеловала жениха. Зал взревел, и оркестр заиграл народную мелодию. На часах было одиннадцать вечера, и до одного из ключевых моментов молдавской свадьбы, — сбора денег, оставалось еще очень много времени.

— То-то они скривятся, — шепнула агенту Мунтяну на ухо Елена, — когда по рядам пойдут родители невесты с подносом.

— Таков обычай, — пожав плечами, ответил Мунтяну, и обнял спутницу.

На свадьбу Мунтяну и его возлюбленная попали после того, как агент государственной безопасности настоял на том, чтобы они пришли к нему домой и хорошенько вымылись. После этого переоделись в новую и чистую одежду.

— Так ты богат, — выдохнула Елена, когда Мунтяну привел ее домой, и показал ванную.

— Нет, — с горечью ответил агент, — я где-то на уровне ниже среднего класса, просто ты бродяга и проститутка, поэтому мой дом кажется тебе сказочно богатым.

— Но ведь и ты сам — бродяга, — возразила Елена, крутясь перед зеркалом.

Она была так прекрасна, что Мунтяну подумал: на этот раз сдержать себя ему не удастся. Так оно и случилось. Пока Елены купалась, он тайком удовлетворил себя, сидя на кровати, отчаянно стыдясь и подергивая волосатыми ногами в носках разного цвета.

Притрагиваться к себе девушка Мунтяну по-прежнему не позволяла.

— Мне не хочется плотской любви, — объясняла она впавшему в отчаяние агенту, — у меня ее и так слишком много. Да и разве можно назвать это любовью? Лучше поцелуй меня. Назови своей виноградинкой. Скажи, что мои руки белы, как молочная кукуруза…

Мунтяну, послушно выполняя пожелания Елены, с тоской подумал, что ей куда лучше подошел бы Танасе (разумеется, агент, как и все сотрудники СИБа, тоже забавлялся, слушая записи свиданий шефа). Но сказать об этом любимой он не осмелился.

На свадьбу Мунтяну пригласил студенческий друг, пригласил по трагической ошибке. Он случайно встретил однокурсника, сидевшего на лавочке в длинном черном плаще, и, узнав, что тот служит в СИБе, решил: Мунтяну стал важной шишкой. А звание важной шишки в Молдавии автоматически зачисляет вас в ряды гостей любой свадьбы, которая проходит в этой стране. К тому же, сокурсник Мунтяну был близорук, и потому не разглядел, в какое рванье под плащом тот был одет.

— А что мы будем делать, когда начнут собирать деньги? — с тревогой спросила Елена Мунтяну.

— Я придумаю что-нибудь, — ответил агент, и добавил, — забудь об этом, наслаждайся свадьбой.

Агент твердо решил, что позора они избегут. Но как?! Елена с восторгом бросилась танцевать, а Мунтяну подцепил еще один кусок фаршированной рыбы. Он с подругой сидел за самым почетным столом. Перед свадьбой сокурсник Мунтяну (отец жениха) сказал жене, что ему посчастливилось встретить старого знакомого, который служит в СИБе много лет. Супруги решили, что Мунтяну, по меньшей мере, полковник.

— Значит, меньше чем на пятьсот — семьсот долларов рассчитывать не стоит, — обрадовалась мать жениха.

— А может и больше. Вдруг, он генерал?!

— Вряд ли, — усомнилась женщина.

— Откуда ты знаешь?! — возмутился коллега Мунтяну. — Он ведь в СИБе, и не может сказать тебе, какую должность занимает. Но, судя по плащу…

— Немножко денег из собранного, — похорошела мать жениха, — можно оставить себе. Молодым много денег не нужно.

— Как скажешь, — ответил супруг-подкаблучник.

— И, кстати, пусть гости говорят в микрофон, кто сколько кладет. Пусть тем, кто положит мало, будет стыдно.

— У меня идея получше! — поднял палец сокурсник Мунтяну. — Давай раздадим им конверты с их фамилиями. Будем потом знать, кто сколько положил.

— Поздно, — разочарованно ответила супруга, — хотя идея, конечно, блестящая.

Весть о том, что на свадьбе присутствует генерал СИБа, быстро облетала столы. Каждый считал за честь подойти к Мунтяну, и выпить с ним вина. Агент госбезопасности веселился от души. На Мунтяну была надета роскошная черная форма, очень похожая на эсэсовскую. Так оно и было: агент выпросил ее в архиве одежды СИБ несколько лет назад, чуть перешил, содрал нацистские эмблемы, и очень гордился своим новым костюмом. Елена была одета в роскошное розовое, хоть и чуть старомодное платье (в нем выходила замуж мать Мунтяну).

— Еще рыбы и шампанского? — подлетел к нему официант, получивший от устроителей свадьбы четкое распоряжение выполнять любой каприз Мунтяну.

— Да. И красную розу, — удивляясь своей наглости, ответил агент.

Вернувшаяся к столу Елены была поражена: в ее бокале с шампанским плавал очаровательный бутон красной розы. Чмокнув Мунтяну в щеку, девушка сжала его руку, и прошептала:

— Сегодня ночью.

Мунтяну протрезвел, потому что прекрасно понял, о чем речь. Ответив на пожатие ладони Елены, агент решил не злоупотреблять вином. Над ними нависло лицо жениха:

— Господин генерал? Можно вас на секундочку?

Агент, не поведший и бровью, вышел с женихом из зала. В углу коридора их ждали друзья новоиспеченного супруга: потные, очень пьяные молодые люди. Было видно, что они смущаются.

— У нас к вам просьба, — застенчиво сказал один из них, — господин генерал… Да не отнекивайтесь вы, все знают, в каком вы чине! Кстати, разрешите пригласить вас на мою свадьбу! Она состоится через месяц, и…

— Говори по делу! — прервал друга возмущенный жених.

— Ладно, о моей свадьбе потом. Так вот, мы, по обычаю, хотим украсть невесту.

— Дело молодое, — хохотнул Мунтяну, — валяйте! Разрешаю!

— В зале выключат свет, — воодушевилась компания, — и мы тихонько выведем невесту сюда. А искать ее будете вы. И найдете, а потом отдадите ее жениху. За выкуп, конечно. Вы его нам передадите, а потом мы деньги вернем — передадим вам, а вы уже отдадите жениху. Просто мы подумали: интересно будет, если невесту пойдет искать не кто-нибудь, а генерал СИБа!

— Все, как полагается, — важно кивнул Мунтяну. — Согласен.

…В полночь в зале погас свет. После шутливых поисков, возвращения украденной невесты, и пяти бокалов шампанского, Мунтяну стал героем зала. После двух часов ночи мимо рядов гостей танцуя, прошлась мать невесты с живым петухом, которому связали ноги. За ней следовали родители жениха, с большим подносом. Туда гости бросали деньги. Елена глядела на Мунтяну все тревожнее:

— Сейчас мы опозоримся! — прошептала она

— Тысяча долларов, — гордо бросил в микрофон Мунтяну, и под шквал аплодисментов уселся.

— Ура дорогому гостю, — заорал отец жениха, и бросился обниматься с уворачивающимся Мунтяну, — ура!!!

— Откуда ты взял деньги? — спросила Елена.

— Это выкуп за невесту. Друзья жениха решили, что я его отдал родителям, а те думают, что деньги еще не вернули друзья.

— Ой, — облегченно улыбнулась Елена, — но ведь нехорошо получается…

— Почему? — возразил Мунтяну, — Деньги-то я вернул.

…Выходя из зала с Еленой в обнимку, Мунтяну вновь увидел компанию молодых людей. Они о чем-то шептались.

— Жулик, — донеслось до Мунтяну.

— Да он вообще бомж, мне сказали… — делился кто-то.

— Вот лопухи мы…

— А вот и он, — обернулся, мутно глядя на парочку, жених, — пришел на свадьбу даром погулять…

Компания рассредоточилась, и у кого-то в руке блеснул нож. Жених предпочел вооружиться пустой бутылкой. Мунтяну быстро накрыл поцелуем рот Елены, чтобы она ничего не увидела.

Официанты, наконец, исправили неполадки с электричеством, и в коридоре вспыхнули люстры. Агент расправил плечи, попросил Елену взять его под руку, и идти, закрыв глаза.

— Это будет сюрприз? — ласково спросила она, зажмурившись.

— Да, милая, — снова поцеловал ее Мунтяну.

Они медленно пошли вперед. Глядя на темный пол коридора в ослепительном свете люстр, Мунтяну представил, что они с Еленой — на парижском мосту…

* * *

…перевешивало все: даже балласт. Впрочем, обо всем по порядку. Авария произошла, когда мы находились чуть южнее нынешнего экватора. Капитан, конечно же, позже говорил, что произошло все по воле божье. А по мне, так он придумал себе Бога, чтобы списывать на Него все неудачи. По крайней мере, говоря о достижениях, Ной никогда не упоминал имени божьего. «Я придумал», «я сумел», «а как вам показалось, когда я…». Я, я, я. И вся его семья была такая же. А вот когда все валилось из рук, вспоминали бога. «Господь ниспослал испытание», «Бог дал, Бог взял», ну, и так далее. К слову сказать, неудачи у Ноя происходили куда чаще, поэтому имя божье с его уст не сходило. Может быть именно поэтому его и привыкли считать очень религиозным человеком. А все неудачи были не только оттого, что был Ной человеком, мягко говоря, неблагоразумным, но и потому, что он никогда ничего не мог предусмотреть. Вечно полагался на везение, которое, разумеется, он тоже окрестил божьей волей.

В общем, Ной, как обычно, решил поднять корабль на поверхность, потому что данные разведки говорили о том, что буря на некоторое время стихла. Обрадовались все. Ной, — потому что во время погружений он не мог пропустить стаканчик любимого винца, это была непонятная смесь клаустрофобии и алкоголизма. Его семейка: в особенности женщины, которым страсть как хотелось навести на себя марафет и взглянуть на свое отражение в спокойной воде. Мы все: признаться честно, замкнутая атмосфера действовала подавляюще даже на самых спокойных и уравновешенных животных. Но больше всего обрадовались две дюжины кенгуру, которые постоянно вращали лопасти огромного винта, приводившего нашу допотопную лодку в движение.

Да, вы не ослышались: кенгуру было две дюжины. Вообще-то Ной говорил сначала, что животных он берет на корабль по паре, но, по трезвому (что с ним случалось не часто) размышлению пренебрег выдуманной им же волей Божьей. Еще бы: ему нужны были гребцы! И, надо сказать, наши ожидания кенгуру оправдали. Эти сильные, благородные животные все восемь месяцев путешествия неустанно трудились, и выжили мы в первую очередь благодаря им. Нет, конечно, выдержали не все они. Четыре кенгуру погибли. Среди них была и родившая во время путешествия самка, которая скрыла свою беременность. Когда она родила, Ной хотел отправить младенца кенгуру на камбуз (я как раз несла дежурство кока), но потом передумал. Нет, вовсе не из соображений гуманности. Просто он не знал, сколько продлится путешествие, понимаете? И потому рассудил, что если оно будет очень уж долгим, то кенгуренок, когда подрастет, тоже станет гребцом. Нет, мыслей посадить на место гребцов мужчин своей семьи Ною в голову не приходило. На корабле судачили, что он не знал о том, насколько растянется путешествие по очень простой причине: Бог не сказал ему этого. Говорили, будто бы Он вовсе не желал спасения Ноя, и был попросту зол на патриарха за то, как тот недостойно избежал участи, приготовленной всему живому. То есть, попросту не утонул. В отсеках подлодки постоянно шептались о том, что Ной попросту подсмотрел новости о грядущем Потопе в одном из своих вещих снов. Нет, дара предвидения будущего у него не было. Попросту он напился тогда сильнее обычного, и что-то в нем изменилось на время сна. Так или иначе, но потом, насколько я могу судить, они заключили с Богом некоторое соглашение, или, если вам угодно, перемирие. Бог не стал предавать огласке то, что вовсе не желал спасения Ноя (кажется, Создатель не желал огласки того, как он опростоволосился). А Ной в благодарность за это поддерживал эту версию своего чудесного спасения. И к концу жизни стал искренне считать себя божьим человеком.

Божий человек… Это не помешало Ною заставить ослабшую после родов самку кенгуру продолжать трудиться в отсеке гребцов. Уж как не уламывали патриарха посланцы от гребцов, как ни просили его смягчившиеся женщины из семьи, Ной был неумолим. По мне так, он просто решил отомстить самке (ее звали Наиха) за то, что она оставила его в дураках. Через два месяца бедняжка скончалась вместе с младенцем: из-за тяжелой работы у нее пропало молоко, она зачахла и умерла.

Надо отдать должное Ною, проводил он их в последний путь с помпой. Как вы говорите: по-человечески. И был очень недоволен тем, что большая часть животных отнеслась к этому довольно равнодушно: старикан никак не мог понять, что у животных несколько иная логика, и что их интересует, в первую очередь, сохранение жизни как таковой, а не ваша готовность ее красиво оплакать.

Оплакали кенгуриху и вправду красиво. Тогда мы всплыли в районе нынешней Ирландии, и всех выстроили на палубе двумя шеренгами. Тела покойных были завернуты в шелковые простыни, и умащены лучшими маслами дочерей Ноя. Девчонки, надо отдать им должное, были куда добросердечней отца, и масел не пожалели. Отдали, не проронив ни единой жалобы. Мы постояли немного в тишине, потом Ной начал зачитывать поминальную молитву, сочиненную им специально по такому случаю. Старик никогда не упускал возможности покрасоваться, чего уж там. Хотя, я вынуждена признать, что молитва и впрямь была трогательной. По крайней мере, расплакался даже варан, а из этого сухаря раньше и слезинки нельзя было выжать. Хотя, может, причиной нашей сентиментальности был стресс, связанный с путешествием и причудами капризного Ноя. В общем, разрыдались все, но пуще всего рыдал Ной. После этого свертки, в которые положили несколько камней, опустили за борт.

После этого на корабле еще долго говорили о происшествии с кенгуру, сходясь в одном: Ной подлец изрядный, но умеет делать красивый жест.

Единственным скептиком была я. И до сих пор, вспоминая об этом случае, не вижу в поступках Ноя никакой красоты или логики. Сама идея похорон меня несколько смутила. Во-первых, сами похороны (как их воспринимаю люди) обычно проводятся для того, чтобы скрыть с ваших глаза тела ваших же мертвых собратьев. А поскольку бросить тела мы могли лишь в воду, а сами жили под водой, никакого смысла в этом я не видела. И, кстати, оказалась права: несколько раз гребцы сообщали, что видели в иллюминаторах свертки, подозрительно напоминающие импровизированные гробы несчастных кенгуру. Не разумнее ли было, спрашиваю я себя до сих пор, отдать эти тела птицам-падальщикам? И считаю, что да, так и следовало поступить. Это было бы логичнее.

Но Ной никогда не совершал логичных поступков. Он предпочитал красивые жесты. И вовсе не потому, что любил красоту. Просто Ной был позер. Его интересовал не смысл собственных действий, а то, что о них скажут окружающие. Начнем с того, что он известил население окрестных деревень о грядущем потопе. Хотя, разумеется, никого из них на борт подлодки брать не собирался. Куда там! Этот своенравный ворчливый болтун задолго до Потопа испортил отношения со всеми соседями. Они и разговаривать-то с ним не желали. Но Ной доиграть до конца не мог. И потому за полгода до Потопа на сельском сходе заявил о грядущем бедствии. Надо отметить, что его злорадство было изрядно омрачено тем, что никто ему не поверил.

Да, я знаю, что по официальной версии люди были, скажем так, несколько напряжены намерением Бога утопить их всех. Но это всего лишь придуманная Ноем история. На деле никто не верил в Потоп, все продолжали жить как обычно до самого последнего дня. Откуда же взялись животные, спросите вы? Разумеется, никаких очередей у подлодки не было. Ни животных, ни людей. Все просто: Ной снарядил звероловов, которые отлавливали для него животных, думая, что старик просто напросто хочет открыть зверинец. И добровольно на борт корабля «Спасение» не поднялась ни одна живая душа, за исключением Ноя. Даже семья его, и та не верила в близкие отношения своего патриарха с Богом.

Как почему? Да во всей Иудее не было человека развратнее, сластолюбивее, корыстолюбивее, грубее, нечестивее, в общем — грешнее, чем Ной. Это знали все, кроме него самого. И потому о каких-то там пророчествах никто в семье Ноя и помыслить не мог. Молился он очень редко, Бога вспоминал, как я уже говорила, лишь когда списывал на него все свои проблемы, постов не соблюдал, жертв не приносил… Да еще эта его страсть к девицам легкого поведения и выпивке.

Позже голубка рассказывала мне по большому секрету, что, когда ее выпустили с борта корабля разведать, не спала ли кое-где вода, ей в пути повстречался Бог. И тот, якобы, по еще большему секрету пожаловался птице, что посылал откровение о Потопе вовсе не Ною. Весточку во сне должен был получить другой человек — благочестивый проповедник Исаия, с которым Ноя, кстати, связывала давняя лютая вражда. Но Исаия, к сожалению, в ту ночь, как обычно, кормил бездомных, которых пускал ночевать к себе в дом постоянно (когда-то он был богат, но раздал имущество бедным, и у него остался лишь большой дом) и потому глаз не сомкнул. А послание Божье, после того, как выходит из его уст, уже неподконтрольно ничему в мире, даже Ему. Совсем как цыганское проклятье, которое (спросите у любого цыгана) снять невозможно, можно лишь перенаправить. Оно, это послание Божье, обязательно должно найти хоть кого-то, а до тех пор просто гуляет себе по волнам эфира. Так вот, Исаия, из-за его доброты, и хлопот с нею связанных, известия о Потопе не получил. А напившийся вдрызг Ной, прикорнувший во дворе своего дома в луже грязи, совершенно случайно оказался на пути этого пролетавшего в окрестностях селения Божьего известия.

Возможно, голубка несколько преувеличила (эта привычка ей, надо признать, свойственна) но в целом я склонна верить в этот рассказ. Что, впрочем, не оправдывает в данном случае сплетницу — голубку: Ной, при всех его отрицательных чертах, именно к этой птице питал самые теплые и искренние чувства. Согласитесь, если бы это было не так, то он не завел бы в одном из отсеков корабля огромную голубятню. Правда, по склочности характера патриарх не преминул разместить там же пару скунсов, один из которых страдал астмой. Страдания несчастного усугубляли мельчайшие чешуйки с голубиных перьев, которые голуби, как известно, распространяют в большом количестве. Более того, скажу по секрету, что почти половина голубей не прошла перед погружением на «Спасение» надлежащего ветеринарного осмотра: многие из них были разносчиками птичьих паразитов. Можете представить себе весь ужас путешествия несчастного задыхающегося скунса, который провел полгода в помещении, набитом птицами. Нет, скунс, конечно, не умер, но с тех пор даже его потомки не могут избавиться от омерзительного запашка, который, естественно, является не врожденной чертой этих животных, а приобретенной. И теперь вы знаете, благодаря кому приобретенной. Но вас, людей, это не должно смущать: вам, как всегда, наплевать на причины. Вас раздражает следствие, и потому скунсы для вас — отвратительные животные. Впрочем, эти благородные животные настолько преисполнены чувством собственного достоинства (уж это у них, поверьте, врожденное) что ни разу не делали попыток обелить свой образ в ваших глазах. И правильно. Зачем пытаться раскрыть веки слепца?

Еще о голубке. По одной из версий, — ваших, хочу подчеркнуть, версий, — зеленую ветвь принесла на борт корабля не она, а ворон. Но Ной, якобы, не желал, чтобы вестником спасения стала эта неблагообразная птица, и объявил, что ветвь притащила голубка. Об этом писал один из представителей вашего рода, некий Барнс, в «Истории мира в десяти с половиной главах». При всем том, что его взгляд на историю с Ноем более правдив, чем все эти библейские бредни, я согласиться с моментом касательно ворона и голубки не могу. Ной не мог послать на разведку ворона. По одной, очень простой причине. Вы уже догадываетесь, конечно. Да, все дело в том, что на «Спасении» никакого ворона и в помине не было. Если вас интересует, каким же образом этот вид смог выжить, я предлагаю вам поразмыслить над причинами глянцевой черноты оперения ворона. Она, поверьте, тоже не врожденная черта вида (вообще, за время путешествия у нас, благодаря Ною и его компании, появилось множество приобретенных черт). Дело в том, что Ной отчего-то не пожелал брать на борт ворона, и бедолаге, каким-то чудом прослышавшему о Потопе, пришлось пробираться на «Спасение» окольными путями.

Подозревал ли об этом Ной? Думаю, нет. Ведь, как я уже говорила, в наступление Потопа не верил никто, потому никакого ажиотажа при погрузке на корабль не возникало. Более того, многих животных притащили на «Спасение» силой. Позже Ной не раз вспоминал об этом, и утверждал, что спас нас помимо нашей воли. Вроде бы это так, но… Представьте, что вам предложили переждать Вторую Мировую Войну в концлагере. Представили? Теперь вы лучше поймете настроения животных, спасаемых Ноем в подводной лодке.

Так что особой изворотливости при посадке на борт ворону показывать не пришлось. Он просто залетел ночью в строящийся корабль, и свил маленькое гнездышко в самой отдаленной и уютной каморке. На его беду это оказался камбуз, и несчастной птице со всем его семейством пришлось все полгода путешествия провести в чаду (невестки Ноя готовили ужасно — вечно у них что-то пригорало). Вот ворон и почернел.

Но на разведку он полететь никак не мог: Ной просто не подозревал о его присутствии на «Спасении». Поэтому в тот день в небо поднялась действительно голубка. Могу утверждать это как очевидец: как раз к моменту отлета этой болтливой птицы мы все находились на палубе, выслушивая очередную политинформацию Ноя.

Да, да. Каждый раз, как только ему предоставлялся удобный случай, старикан выстраивал нас в шеренги, и читал ужасно нудные лекции о положении дел в мире. Это было особенно смешно, учитывая, что об окружающем нас мире он знал не больше, чем мы: наш общий кругозор был ограничен иллюминаторами лодки, к которым то и дело подплывали обитатели моря. Но Ноя это не смущало: он самозабвенно врал, плел небылицы, фантазировал, смешивал все это с обрывочными рассказами о мире, которые ему приходилось слышать на рынках… Темы были произвольными. География, политика, история, религия, — он постарался ничего не упустить. При этом его совершенно не интересовало, что на корабле может оказаться кто-то, кто гораздо лучше него разбирается в обсуждаемом ныне вопросе. Представляете, каково было коале слушать поучительные байки патриарха о кустарниках эвкалипта, или (самый запоминающийся случай) мухам — о том, что они, якобы, рождаются из грязи. Чего вы хотите, до Пастера было еще грести и грести.

Причем против мух на корабле Ной, этот поборник чистоты, не протестовал! Что вы. Он считал их неизбежным злом: ведь патриарх и в самом деле верил в то, что эти насекомые появляются из отходов. И все попытки птицы — секретаря объяснить ему, что это распространенное заблуждение, Ноя лишь раздражали. Ну, еще бы. Он ведь прислушивался исключительно к самому себе. И, ах, да, конечно, называл это «мое общение с Богом». Доходило до того, что когда у патриарха бурчало в животе, он говорил, что это какой-то небесный знак. Как будто Богу больше нечего делать было, кроме как залезать в дряхлого занудного старика, и вещать ему что-то на ухо или прямиком в пузо. На самом-то деле Ною следовало ограничить себя в еде (тут он меры не знал никакой), побольше заниматься физическими упражнениями и поменьше пить.

Кстати, возвращаясь к Барнсу и его «Истории мира в 10 с половиной главах». Не подумайте, что я злословлю, когда утверждаю, что большая часть данных, приведенных им — неправда. Этого человека просто ввели в заблуждение: коль скоро вы читали его книгу, то обратили внимание на то, от чьего имени написана глава о Ное, Потопе и спасении избранных. От имени жучков — древоточцев, которых, якобы, пронес на борт корабля в полом кончике своего рога баран. Это дело автора, конечно, кому доверять больше, но я не склонна считать безмозглых насекомых надежным источником информации. И дело даже не в том, что жучки существа глуповатые и беззлобные: специально врать они бы не стали. Просто древоточцы, в силу некоторых особенностей своего вида (и Барнсу бы следовало это учесть) большую часть жизни проводят в дереве. И ничего не видят. Потому свою историю Потопа и спасения они составили на основе слухов, разговоров и сплетней. Они не были очевидцами, вот что я хочу вам втолковать. И потому к их рассказам я бы отнеслась с изрядной долей скепсиса.

Я вынуждена просить у вас прощения за то, что мой рассказ носит несколько сбивчивый характер. Да, как вы уже догадались, некая взбалмошность — тоже приобретенная черта нашего вида, приобретенная именно на подлодке «Спасение». Во-первых, мы не переносим качки, во-вторых, тесных замкнутых помещений, в третьих, собственно воды, в четвертых, угрозы столкновения корабля с подводными рифами, а таковых угроз было много (не забывайте, Ной был отвратительным капитаном). В общем, море, которое мы и до потопа не очень-то любили, сейчас для нас — самое страшное, что только может быть в мире. И уж только такому несносному старику, как Ной, могла прийти в голову «забавная» мысль окрестить нас МОРСКИМИ свинками! Как же, морскими…

Едва «Спасение» столкнулось с какой-то горой, и мы поняли, что все, путешествие кончилось, как наш маленький и сплоченный коллектив немедленно покинул лодку. Мы даже не остались на прощальный парад, поучаствовать в котором старикан так просил всех пассажиров. Ну, уж дудки! Видели бы вы, как все мы (четыре самца, и две самки — одна из которых я) прытью помчались от воды подальше, к зеленым сочным лугам, уже подсохшим на солнце. И с тех пор стараемся к воде без надобности не подходить. И поскольку надобности такой у нас за шесть тысяч лет не возникало (нам вполне хватает жидкости в травах), мы к воде вообще не подходим.

Но сначала, конечно, было путешествие, которое трудно забыть всем нам. Знайте: если морская свинка резко подпрыгивает, и поворачивается в воздухе, это вовсе не свидетельство того, что ей хочется с вами поиграть (как вы до сих пор думаете). Если морская свинка подпрыгнула, она просто вспомнила Потоп. И путешествие на «Спасении», конечно.

Нет, Ной вовсе не был таким тираном, как его описывают оппозиционеры. Но и добрым волшебником (как описывает его Библия) он тоже никогда не был, и, надо отметить, стать им не стремился. Он был очень противоречивой личностью, этот Ной. Лично меня во время путешествия раз десять подмывало то укусить его в пятку, то нежно полизать руку. Хотя эти порывы я старалась сдерживать: никто не знал, каким будет настроение капитана через минуту. Он был маленькой бомбой, этот Ной, и история с ламантином — лучшее тому свидетельство.

Как вы знаете, ламантин — морское животное, похожее на тюленя. Но это вы знаете. Ной об этом и не подозревал, и когда звероловы притащили ему большого ламантина с печальными глазами, найденного, как сами охотники признали, неподалеку от морского берега, то патриарх почему-то решил, что это сухопутное животное. Звероловы срочно отправились ловить самку этого же вида, а сам Ной сколотил для ламантина большой, и, чего уж там, достаточно удобный ящик. Достаточно удобный для того, чтобы спасти свою жизнь, но недостаточно удобный для того, чтобы провести в нем полгода. Вы понимаете, что я хочу сказать.

Итак, ящик был сколочен, самка ламантина доставлена на борт «Спасения», и несчастных животных присыпали стружкой, которая, по замыслу Ноя, должна была их согревать. Абсолютно, подчеркиваю, сухой древесной стружкой. Этого добра у капитана было достаточно: плотники трудились дни напролет.

Все попытки интеллигентного ламантина объясниться, втолковать, что его виду Потоп совершенно не грозит, не произвели на Ноя никакого впечатления. Старикан, — видимо, из-за влажных печальных глаз ламантина, — вбил себе в голову, что это животное просто решило уйти из жизни. Совершить добровольное самоубийство.

— Бедняжка просто не хочет бороться, — сказал о ламантине Ной своей невестке (и, заодно, любовнице) Анаис, — что-то его угнетает…

Эти слова были встречены гомерическим хохотом крысиных блох, подслушивавших, как обычно, разговоры Ноя. К счастью, для человека смех этих насекомых недостаточно громкий, и патриарх ничего не заподозрил. И при всей своей неприязни к блохам я на этот раз с ними согласна. В этом, кстати, мое отличие от представителей рода человеческого: я могу признать правоту особи, лично мне несимпатичной.

Озаботившись судьбой ламантина, Ной, первым делом, решил, что животное угнетает страх перед Потопом. Тогда он решил проводить с ним курс своеобразной терапии. Выражалась она в том, что старик по вечерам приходил к ящику ламантинов, и, будучи в подпитии, рассказывал о том, что скоро Потоп закончится, и он, ламантин, будет жить в доме Ноя. Старик расписывал ламантину самые радужные перспективы грядущей совместной жизни, называл его своим любимцем, обещал кормить до самой смерти, и никогда не обижать. Ламантин, отчаявшись что — либо объяснить Ною, помалкивал, отдуваясь. Нехватка воды, сами понимаете, сказывалась на нем и его супруге не очень хорошо. Ной не обращал на это внимания: ему казалось, что животные потеют просто от страха. Из жалости он даже распорядился занавесить иллюминатор в каюте ламантинов, чтобы «бедняжек не пугал вид морских глубин». В результате ламантины лишились возможности просто посмотреть на свою естественную среду обитания. Как они выжили, спросите вы. К счастью, среди животных был слон, который многое повидал на своем веку. И ламантины были ему знакомы. Когда на подлодке «Спасение» трубили отбой, слон выкачивал воду из отделения для амфибий и поливал ламантинов. Так они продержались два месяца. Потом Ной заметил, что животные выглядят «мокрее, чем обычно». Чтобы решить эту, как ему казалось, проблему, он распорядился утеплить каюту ламантинов, и повелел павлинам три раза в день обмахивать бедолаг хвостами. К чести павлинов, — не самых, увы, умных представителей мира пернатых, — они распускали хвосты только в присутствии Ноя.

В общем, каким-то чудом ламантины сумели выжить во время путешествия на подводной лодке. И в самый последний его день самец, разбив ящик, навалился на иллюминатор (лодка в то время была погружена в воду примерно наполовину) и выдавил его. После чего ламантины спокойно выплыли в море, чтобы спешно отплыть с мелководья подальше. Медлить было нельзя, вода же отступала! Но ламантины, проявив в который раз вежливость и такт, решили сначала попрощаться с Ноем. Они подплыли к борту лодки и посвистыванием дали о себе знать. Всякий порядочный человек, увидевший в море животных, которых считал сухопутными и держал полгода на сухом пайке, сгорел бы со стыда. Но только не Ной. Капитан первого ранга (это звание он присвоил себе на сорок шестой день путешествия) не может ошибаться! Покоритель морей Ной никогда не бывает не прав!

И как же он, по-вашему, на это реагирует? Вместо того, чтобы признать свою ошибку, и извиниться, патриарх приходит в ярость, и, схватив железную палку, пытается ударить по голове ламантина. При этом Ной кричит, что, дескать, ламантин обманщик, и специально (!) попался на глаза охотникам, чтобы провести полгода не в бушующих водах Потопа, а в комфорте и уюте (?). Ламантин, благоразумно отплыв подальше, выразительно крутит ластой у своей усатой морды, и уплывает навсегда. Ной же, напялив капитанскую фуражку, предает это морское млекопитающее анафеме, и завещает представителям рода человеческого уничтожать ламантинов, где бы они не были обнаружены. Вы скажете, враки?

А как же морская корова, скажу я!

Да, да. Морская корова, которая исчезла уже к 19 веку. А ведь ее уничтожили именно поэтому. Очень уж она похожа на ламантина. Да, небольшие различия между этими подвидами есть, но разве вас, потомков Ноя, это интересовало…

Впрочем, простите. С тех самых пор, как «Спасение» столкнулось под водой с кашалотом, я всегда немного путаюсь, когда говорю слишком долго. Итак, я начала с аварии.

Знайте, что никакого осмысленного окончания путешествия Ноя не было. Мы просто всплыли для того, чтобы подышать свежим воздухом, оглядеться вокруг, и послушать очередную лекцию капитана. Кажется, в тот день это было что-то о недопустимости смешивать в питании мясные и молочные продукты. И едва Ной, настроившись (не без литра вина, конечно) начал говорить, как лодка нашла на мель. Мы все, конечно, попадали, все смешалось, но порядок был восстановлен относительно быстро. После чего все увидели, что вода стремительно убывает, уступая место суше. Так что, хоть голубка и принесла зеленую ветвь, Ной не знал, куда причаливать. Мы нашли сушу совершенно случайно. Это первое.

А второе заключается в том, что, когда мы уже обжились на Земле, и ситуация стала проясняться, выяснилось: Потоп длился всего неделю. Просто плохой капитан Ной завел подлодку «Спасение» к нынешнее Средиземное море, и мы там, естественно, плавали больше, чем неделю. Точнее, полгода. Это еще ничего. Не ошибись Ной в расчетах, и не выведи лодку к побережью Греции, мы бы плавали там до скончания веков! Когда мы приплыли к суше, Потоп давным-давно закончился.

Что? Убывающая вода? Да ведь это же был отлив!

* * *

— Ну, хорошо, — устало сказал Петреску, и отложил бумаги. — Ну, а лейтенант Петреску-то здесь при чем? На папке написано: «Последняя любовь лейтенанта Петреску». И при чем здесь он, то есть, я, если в папке — какой-то бред про Ноя, потоп, и морских свинок?!

Светало, но в комнате по-прежнему было темно. Балан, не любивший дневного света, всегда накидывал на окно клеенку.

— Понимаете, — торопливо заговорил Балан, — когда я увидел вас, то моя творческая, чего уж там, импотенция, прошла. Я понял, что вы — тот самый человек, который может стать героем моей книги. Конечно, вы выдуманный. Такой сильный, свежий, целеустремленный. Но, естественно, это должен был быть рассказ о любви! Поэтому, когда я увидел вас с этой бешеной девицей, которая лягнула меня на митинге студентов, я вообразил, что это ваша возлюбленная. И придумал название повести: «Последняя любовь лейтенанта Петреску».

— Где-то я это уже слышал, — произнес банальную фразу Петреску, тупо глядя на зеленую скатерть.

Петреску впервые пожалел, что не ходил в театр абсурда. Если бы ходил, подумал он, сейчас было бы легче.

— Ну, а при чем здесь я, если в вашей… этой… книге… обо мне нет ни слова?

— Понимаете, — виновато объяснил Балан, — дальше названия дело не пошло. Я сел писать книгу о выдуманном вас, но потом понял, что это будет книга о библейских событиях, написанных от лица второстепенных героев. Да, идея не нова, но я честно в этом признался устами своей героини, морской свинки. Помните место про «Сотворение мира за 10 с половиной недель»?!

— У свинок не уста, а рыльца, — поправил Петреску.

— Мой лейтенант, — засмеялся Балан, — вы формалист.

— Наверное, — вспомнив Наталью, и бомжа Мунтяну, ответил Петреску. — Хорошо, мой журналист. Что мы дальше-то делать будем?

— Надо что-то придумать вот… с телом.

Петреску глянул на Эдуарда и захохотал. Оказывается, все это время, до самого утра, Балан сидел на стуле, держа в руке нож, воткнутый в спину майора. Балан проследил за взглядом Петреску, и тоже рассмеялся.

— Что там с арабскими террористами какими-то? — спросил, утирая слезы, Петреску.

— Ерунда, но опасная, — смеясь, ответил Балан, — наши спецслужбы решили отличиться перед западными коллегами, и нашли здесь, в Кишиневе, Бен Ладена.

— А он и в самом деле здесь? — приятно удивился Петреску.

— А Бог его знает, — хихикал Балан, — я лично в это не верю.

— Ну, — задал уже привычный для себя вопрос Петреску, — а я здесь при чем?

— А я вашу фамилию сдуру ляпнул, когда меня про арабских террористов спрашивали, — гогоча, признался Балан.

— Неужели все делается вот так, по-идиотски?! — не рассердился Петреску.

— Вся наша жизнь, лейтенант, — закончил смеяться Балан, — цепочка нелепых событий.

— Этот мир, — согласился Петреску, — просто бардак какой-то. Я, пожалуй, уеду. Везде абсурд. Хочется чего-то… настоящего, что ли. Возьму вот свою женщину, и уеду.

— Я тоже уеду. А женщина знает, что она ваша?

— Боюсь, нет. Но, может, уговорю.

— А вы куда собираетесь?

— Хотелось бы в Испанию.

— Там взрывали метро. Вообще, в Европе уже бардак.

— Остров. Англия?

— США? Россия?

— И там, и там — маразм. Восток тоже отпадает. Везде если не террористы, то спецслужбы. Даже у нас, в Молдавии, теперь то же самое.

— Куда же податься? — закусил губу Петреску.

Искренне сопереживающий Балан вдруг всплеснул руками, и склонился к лейтенанту:

— Послушайте, лейтенант! Я знаю одно чудесное тихое местечко. Только вчера ночью оттуда…

* * *

Танасе, чувствуя, что еще несколько недель жары и дела по арабам-террористам его просто доконают (давление прыгало, как резиновый мяч, сумасшедший мяч, жаловался он жене) прошел в кабинет и смахнул со стола стакан. Константин начал пить. Закрыв дверь на ключ, директор СИБ дрожащими пальцами взял кассету очередной прослушки Петреску, и решил, что это последняя запись, которую он будет слушать. Потом Петреску надо будет брать.

— Тепленьким, — сказал еле дышавший из-за жары Танасе, и рассмеялся.

Выпив вина прямо из бутылки (за стаканом посылать было лень, но главным образом — стыдно) Танасе решительно включил диктофон. Отсутствие популярной мелодии внушило ему осторожный оптимизм: Танасе скрестил пальцы, и стал надеяться, что Наталья и Петреску поссорились.


— Я хочу сбежать из Кишинева. Я исчерпала этот город, и этот город исчерпал меня, — говорила курившая, видимо, Наталья.

— От себя, — Танасе с удовольствием отметил, что Петреску скучен, и потому смакует банальности, — не убежишь.

— Вые…и меня.

Танасе вздохнул.

— Оксюморон, — Петреску с удовольствием вставил в разговор слово, прочитанное вчера в пьесе Шекспира.

— Ничего подобного милый, — проворковала Наталья — оксюморон был бы, если бы я сказала: вые…и, не коснувшись меня.

— Заткнись, и становись на колени.

Наталья, судя по глухому стуку, так и сделала. Петреску на пленке и Танасе в кабинете громко засопели. Правда, по разным причинам.

— Ты ведь не впадешь в меланхолию, милый. Правда? — прервалась Наталья.

— Когда ты ведешь язык вверх, — после паузы отвечал Петреску, — ты ведешь его в самое сердце Господне.

Он тоже лиричный, угрюмо порадовался Танасе, и выпил еще. И его она тоже бросит.

— Так ты не впал в меланхолию, милый?..

— Какая разница?

— Мы так не… — маленькая пауза на то, в отчаянии подумал Танасе, чтобы сунуть в проклятого лейтенанта раскаленное жало, затем перерыв, — …не договаривались…

— Некоторые женщины, — а вот тут, наверное, подумал Танасе, этот юнец покраснел… — делают это шумно, с обилием слюны, засасывают на корню. Ты — нет. Ты жалишь.

Ты жалишь меня в самое сердце, проклятый лейтенантишка, подумал Танасе, и начал набрасывать на бумажке приказ о ликвидации Петреску. С Константина было довольно.

— Слюна, — судя по звуку (слава богу, догадался не снимать на видео, со злобой подумал Танасе) Наталья плюнула на лейтенанта, а потом слизнула, — очень важна, больше даже… чем ты думаешь, милый…

— Так. Еще.

— Но… только не надо меланхолии. Это все так грустно. Так напрягает… мужчинка… Мы не этого искали. Мы не делимся проблемами, и у нас не бывает плохого настроения.

— Бывает, но, — Танасе показалось, что в словах Петреску он различил горечь, — мы не бываем друг с другом, когда нам плохо.

— И это…

— И это здорово.

Танасе представил себе Наталью с раскрытым над плотью ртом. Наверняка она выглядела словно сказочный Сфинкс, ждущий верного ответа. Константин захихикал. Приказ был закончен.

Несколько раз лейтенант на пленке снова начинал шумно сопеть, а потом наступила тишина.

В голове у Танасе крутилось лишь слово, одно слово:

— Отстрелялся, — прошептал Константин, и подошел к окну.

Осторожно открыл его, сел на подоконник, и глянул в низ. Ни мертвый майор Эдуард, ни три раза убитый, и воскресший стажер Андроник не видели, как на черно-белом мониторе в их кабинете Танасе подмигнул скрытой камере, и вывалился вверх ногами из окна на восьмом этаже.

Танасе летел очень долго. Сначала яркое солнце расплылось в его глазах радугой, стало густеть, будто кисель, и шептать, словно русалка. Вечность, вечность, вечность, шептал Танасе, стремительно падая вниз. Мотнув головой, он заметил, как на улице взорвалась шутиха. Под потолком неба повисли восемь цветных дирижаблей. Снизу помахивали красными ленточками на зеленых шестах карнавальные китайцы. Вдалеке урчал кит. В мозгу расцветала огромная белая роза: вот она разбухла, и, распустившись до предела, увяла и опала. Сверху посыпались оранжевые шары.

Константин Танасе грудью встретил асфальт.

* * *

В подъезде было что-то не так. И на лестничной клетке. Дверь была скошена. Крепление верхней петли сорвано, словно какой-то местный пьяненький Минотавр пытался сорвать ее бешеными ударами головы. Склонив голову, Петреску внимательно посмотрел на вырванную ручку двери, и тихонько притронулся к косяку. Тот тоже шатался. Петреску обернулся: со стекла, отгородившего закуток для сушки белья, коробок и хлама, на него глядело странное существо. Худощавое: то ли мужчина, то ли женщина. Быстро наступающие сумерки украли половину его лица, но Петреску видел, что веки у него густо накрашены синим, а лоб — позолотой. В полутьме различим шлем, белое одеяние, — то ли короткая простыня, то ли длинная рубашка, — крепкие ноги, сандалии со шнуровкой. Со времен Гермеса такие носили только женщины. Сандалии тоже позолочены, и неожиданно весело поблескивают возле них маленькие крылья. Со стекла на Петреску глядит он: Меркурий, обманщик, Посланник. И в руке его уныло свисает крученый рог, в который Посланник трубит, возвещая волю богов. И тут Петреску, и так с большой неохотой нарядившийся во все это по просьбе Натальи, начало казаться, что наряд этот слишком нелеп здесь. Что-то вторглось в Аттику, облачком окружившую его от всего, что есть вокруг. Кажется, нечто похожее на реальность.

— Нарядись Меркурием, — попросила она его, — сегодня мы устроим необычную вечеринку. А-ля тусовка на Олимпе. С последующим бешеным совокуплением, конечно.

— Что? — не понял Петреску.

— Ох, — вздохнула она, — неужели в Полицейской Академии не учат, кто такой Меркурий?

— Это, скорее, для финансового института, — разозлился Петреску, — и если бы ты знала, как от твоей затеи попахивает провинцией!

Но, в конце концов, она его уболтала. Навалившись плечом на дверь, Петреску, вопреки ожиданию, слишком легко ввалился в коридор квартиры. Вихрем понесся по комнатам. Пустота. Если бы все было оставлено так, как обычно, он бы ничего не заподозрил. Словно лишая его последней иллюзорной возможности на что-то надеяться, Наталья скальпировала дом. Пусто. Нет мебели, кухня пуста, пропали даже обои. В ванной комнате сняты ванна и унитаз. Между комнат не было дверей, но Петреску уже знал, что перед тем, как двери вынесли, из них вынули стекла.

На полу ванной комнаты была снята даже плитка. Цемент местами потрескался. В одной из трещин торчал, — будто кусочек мяса, застрявший между зубов, — сложенный пополам лист бумаги. Отбросив шутовской рог в сторону, Петреску снял шлем, и, беззвучно ругаясь, наклонился к листу. Взял его. Развернул. Механический лист, неприятный, с неприязнью отметил лейтенант. Формат А4. Даже две фразы, набранные на компьютере и распечатанные на этой бумаге позже, смотрелись на листе неуместно. Обе они были буквально под верхним краем. Обилие пустого места коробило взгляд. Первая фраза была набрана шрифтом четырнадцатого размера. «Найди меня». Вторая, двенадцатым шрифтом: «Если видишь в этом смысл, конечно».

Пощечиной пройдясь по вспыхнувшей щеке лейтенанта, — даже обильный слой краски этого не скрыл, — лист пал на цемент. Безусловно, Наталья хлестнула Петреску этим листом.

Последний штрих: в квартире отключена даже вода. И лейтенант не смог смыть краску с лица.

Распахнув оконные рамы (пустые, пустые, конечно), Петреску долго глядел на двор, окруженный многоэтажными зданиями — муравейниками. Под окном толкали машину трое мужчин. У беседки рядом с маленьким футбольным полем курила женщина. Она присматривала за коляской, в которой спит ребенок. На поле играли в футбол подростки. Петреску решил, что сумерки скоро уступят ночи, но было все еще очень жарко. По его левой щеке струилась краска.

— Добро пожаловать в мираж действительности, — сказал себе лейтенант, и с бессильной злобой добавил, — сука!!!

…Кое-как утерся рубахой, и, приспустив шнуровку сандалий, постучал к соседке. Та открывает, и Петреску, наконец-то, увидел, какая она. Старушка с высокой прической, наверняка, накладными волосами, испуганно посмотрела на лейтенанта поверх дверной цепочки, которую открыть так и не пожелала:

— Уехала. Вчера уехала.

— Мы вместе в театре выступали, — солгал Петреску, для убедительности добавив, — конечно, не в настоящем, а так, в любительском…

— Аа-а, — соседка почему-то поверила и сразу успокоилась, — очень приятно.

— Ни адреса, ничего?

— Абсолютно, — прикрывает старушка глаза, — молча съехала, и даже не попрощалась…

— Должно быть, новые покупатели что-то знают?

— А покупателей и нет.

Незримая вторая пощечина отбросила голову Петреску чуть влево.

— А, так она… снимала квартиру?

— Конечно, — и старуха вновь подозрительно сощурилась, — это квартира не ее. Только хозяев нет. Приедут они через год. А пока меня попросили за помещением присмотреть.

— Может, вы могли бы узнать…

Дверь прикрылась, старая черепаха снова спрятала голову в панцирь, и Петреску медленно спустился по ступеням вниз, подгибая каждый раз ногу, чтобы с размаху опустить на другую вес всего своего тела. Дверь в подъезд была приоткрыта. Петреску прикрывал рукой глаза даже от сумерек.

Лейтенант вышел из дома.

* * *

— Эй, Петреску, — смеялись в оцеплении, — ты чего нос повесил, как будто у тебя в кармане шиш с маслом?

— У меня в кармане, — равнодушно ответил Петреску, — двадцать пять тысяч долларов.

Оцепление заржало еще громче. Лейтенант Петреску страдал, стоя на краю широкой дороги, ведущей из кишиневского аэропорта в город. В этот день все полицейские Кишинева обрамляли дорогу, как черные (под цвет форме) бантики. В Молдавию прибывал министр обороны США Рамсфельд. Петреску, потративший два дня на поиски Натальи, и понявший, что девушка исчезла бесследно, скорее всего, уехала, впал в оцепенение. Сейчас его не раздражали даже шутки коллег. Лейтенант безучастно следил за дорогой, на которой вот-вот доложен был появиться кортеж высокого гостя, и отгонял от тротуара зевак. Несколько месяцев странной связи с Натальей его доконали, он это чувствовал. Лейтенант, поделивший с журналистом Баланом неприкосновенную сумму СИБа, надеялся, что Наталья уедет вместе с ним, и потому, не найдя ее дома, понял: сердце его разбито. Высокий женский голос за его спиной бросил:

— Да когда же дорогу-то перейти можно будет?!

Петреску обернулся, и, глядя на Наталью, выдал заученную фразу:

— Через полчаса, отойдите от тротуара, полиция Кишинева приносит вам извинения за доставленные