КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Шевалье де Сент-Эрмин. Том 1 [Александр Дюма] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Александр Дюма Шевалье де Сент-Эрмин Том 1

ОТ ИЗДАТЕЛЯ

«Найден неизданный Дюма!» — такие слова вряд ли кого-нибудь удивят. У Дюма-отца, самого расточительного человека своего времени, тратившего без счета не только деньги, но и творческую энергию, было слишком много потребностей. Чтобы их удовлетворить, он непрерывно сочинял, выполнял заказы, с которыми к нему, зная его необыкновенную литературную щедрость, постоянно обращались. Путевые наброски, литературные воспоминания, эссе, очерки обо всем на свете, кулинарные рецепты… Эти иногда совсем короткие заметки, рассеянные среди сотен газетных колонок, так и не удалось собрать в одно издание. Некоторые из них всплывают то там, то здесь, но многие до сих пор не обнаружены.

Совсем другое дело заявить: «Найден большой неизданный роман Дюма, роман, о существовании которого никто не подозревал», — такая новость может вызвать настоящее землетрясение!

Если бы несколько лет назад нечто подобное услышал человек, мало-мальски сведущий в этой области, он бы улыбнулся: это невозможно! И наш просвещенный дилетант обосновал бы свои сомнения: допустим, найдены не все отрывки из романов или рассказов, публиковавшихся писателем сначала в газетах как истории с продолжением, но можно не сомневаться (или только чуть-чуть), что любой роман или рассказ, имевший хоть какую-то литературную ценность, вышел затем отдельным изданием и был таким образом спасен от забвения. Дюма постоянно нуждался в деньгах, он не мог отказаться от такой системы публикаций, которая не только увековечивала его произведения, но и приносила доход, вдвое, втрое превосходивший разовые заработки. Его договоры с газетами подтверждают, что он отлично умел настоять на том, чтобы его романы с продолжением поскорее выходили отдельным изданием.

Можно теперь представить себе изумление, более того, восхищение Клода Шоппа, всемирно известного исследователя, эксперта над экспертами во всем, что касается Дюма, когда несколько лет назад благодаря счастливому стечению обстоятельств — если только в мире есть место случаю — он обнаружил совершенно неизвестный текст, который после прочтения и изучения оказался… последним большим романом Дюма. «Я чувствовал себя, — пишет Шопп, — счастливцем, открывшим Эльдорадо».

И в это легко поверить. Роман, о котором идет речь, даже неоконченный (в нем более тысячи страниц), — не просто очередной триумф нашего Александра, это недостающая часть огромного литературного пазла, который охватывает всю историю Франции от Возрождения до его дней — от королевы Марго до графа Монте-Кристо. Это та самая эпоха Консульства и Империи, когда писатель появился на свет, когда умер его отец, генерал Дюма, блестящий офицер, сделавший карьеру во время Революции и уничтоженный своим соперником Бонапартом.

Все исследователи творчества Дюма замечали отсутствие этой недостающей части и считали, что писатель был вынужден обойти молчанием период истории, слишком близко касавшийся его семьи. Они полагали, что если бы Дюма вынес ту эпоху на суд художественного слова, то сделал бы это, чтобы отомстить за отца, ставшего жертвой исторических событий. Неудивительно, что Клод Шопп считает роман «Шевалье де Сент-Эрмин» литературным завещанием Дюма.

Остается еще вопрос: если основной текст романа был утерян — в истории литературы немало таких примеров, — то почему никто даже не подозревал о его существовании? Издатель, автор этого краткого предисловия, спросил об этом Клода Шоппа, пятнадцать лет в глубочайшем секрете готовившего текст к публикации, тем более, что именно Шопп известен как человек, который знает о Дюма все. Ходят слухи, что он собрал множество документов о предмете его исследований, а в его архивах хранятся более десяти тысяч библиографических карточек, по одной на каждый день жизни писателя — от двадцатилетия Дюма и до самой его смерти.

Ответ Шоппа частично опроверг эти слухи о нем. Нет, у него описан не каждый день Дюма, и для некоторых требовалась не одна, а несколько карточек. Но даже следуя за трудолюбивым Александром постоянно, не всегда можно догадаться, над чем он работает, запершись у себя в кабинете. О времени, к которому относится создание романа «Шевалье де Сент-Эрмин», известно, что Дюма, невзирая на болезнь, очень много работал. Крупным красивым почерком исписывал множество листов и пёреходил на диктовку, только когда рука начинала дрожать… Он не пользовался дорогостоящими услугами «негров» — этого не позволяло его материальное положение. К позднему периоду относятся шедевры, давно говорящие сами за себя (все они изданы отдельными книгами, некоторые из них поставлены на сцене): «Большой кулинарный словарь», гигантский труд, вышедший посмертно; драма в пяти актах по его последнему роману «Белые и Синие», которая пользовалась огромным успехом при жизни автора; заброшенный шестнадцатью годами раньше роман «Творение и искупление», он был закончен Дюма в соавторстве со своим другом Эскиро и опубликован только после смерти автора; множество материалов для газеты «Д'Артаньян» (его последнего журналистского детища), заметок и очерков, заказы на которые сыпались отовсюду.

Немало для писателя на пороге смерти. Невозможно представить, что кроме этого он — без посторонней помощи! — начал роман, который по объему превзошел «Графа Монте-Кристо». Жить ему оставалось не больше двадцати месяцев.

Клод Шопп объясняет, как этот огромный неоконченный роман, последний роман Дюма, смог увидеть свет и почему мы считаем его ключом к разгадке «тайны Дюма», ведь в душе этого человека, светившего многим, был уголок, непроницаемый для посторонних глаз. Шоппу понадобилось пятнадцать лет, чтобы приподнять эту завесу и разгадать тайну. Месяц за месяцем по случайным отрывочным записям исследователь восстанавливал текст романа, который писатель не успел подготовить к публикации.

Известно, что Дюма, готовя «роман с продолжением» к выходу отдельной книгой, самым тщательным образом правил его — безжалостно вымарывал ошибки и исправлял несоответствия, которые остались незамеченными в газетных публикациях. Мы совершенно уверены: никто лучше Клода Шоппа не справился бы с этой кропотливой работой и не заставил читателя почувствовать, как много личного вложил автор в свой последний труд.

Едва ли не извиняясь, предложил нам исследователь публикуемое ниже предисловие. Он считал его чересчур длинным и просил, не стесняясь, сокращать так, как мы сочтем нужным. Сокращать не понадобилось. То, как Клод Шопп рассказывает о своих открытиях и исследованиях, роднит его со скромным Шерлоком Холмсом. О пространных выписках, которыми он подкрепляет свои выводы, о выписках из источников малодоступных или неизданных мы можем сказать только одно — они блистательны (та, например, где Дюма осаживает некого Анри д'Эскампа, прихлебателя властей, осмелившегося выговаривать писателю от имени Истории) и удивительно трогательны (описание встречи писателя, которому было тогда тринадцать лет, с тем, кто был разбит при Ватерлоо).

Остановимся на этом. Рассказ Клода Шоппа будет длинным, и это хорошо — ему так много надо нам поведать! Рассказ Дюма тоже не короток, он намного длиннее предисловия — и это еще лучше. Встреча с ним не только удовольствие, это счастье.

Счастье, которое многих заставит загрустить, потому что, перевернув тысячную страницу, вдруг понимаешь, что час прощания близок, и чувствуешь в горле комок.

Дж. С.

ПОТЕРЯННОЕ ЗАВЕЩАНИЕ

Клод Шопп
Последнее произведение художника, законченное или брошенное на полпути, иногда едва набросанное, будь то симфония, картина или роман, приобретает de facto ценность завещания — ultima verba.

5 декабря 1870 года Александр Дюма скончался в доме своего сына в Пюи, недалеко от Дьеппа. Четыре дня спустя, «в пятницу, 9 декабря, колонна пруссаков вошла в город […] под звуки музыки», — читаем мы в дьеппском «Наблюдателе».

Душеприказчик Дюма Луи Шарпильон, старый нотариус в Сен-Бри (департамент Ионн), мировой судья города Жизор (департамент Эр), человек очень осмотрительный, долго верил, что Нормандия «избежит вторжения пруссаков», но все же, опасаясь худшего, решил припрятать самое ценное имущество.

«Я очень сожалею, что не могу выслать Вам письмо, которое Вы просите, — пишет он Марии Дюма, — неделю назад я выкопал яму в погребе и спрятал туда несгораемую коробку с самыми важными бумагами, среди которых и это письмо; там же спрятано мое столовое серебро и проч.

Я высылаю Вам план погреба на тот случай, если я и моя жена Жанна, единственные, кто знает, где находится тайник, будем убиты. Вы, мой дорогой друг, сможете указать моим детям тайник и забрать письмо Вашего отца».

«Письмо отца» — это завещание Александра Дюма. Как указано на плане, оно было спрятано во втором погребе, у поперечной стены (место на плане отмечено кружком).

Война закончилась полным разгромом Пруссии, Шарпильон откопал коробку с документами, которые месяц спустя, 21 января 1871 года, отдал на хранение руанскому нотариусу мэтру д'Эте.

Роман-завещание «Шевалье де Сент-Эрмин»[1], погребенный на страницах пожелтевших газет, оставался в неизвестности гораздо дольше, чем реальное завещание писателя, — прошло сто пятьдесят лет, прежде чем роман увидел свет. Этот роман больше чем литературное произведение, это — вершина творчества Дюма.

Найденный роман
Иногда случается найти то, что не искал, и происходит это тогда, когда долго не можешь найти то, что ищешь. В конце восьмидесятых я работал в «Архивах Сены», указать точнее время не могу. Я скрупулезен, когда речь идет о жизни и творчестве Александра Дюма, но совершенно легкомыслен к датам своего жизненного пути. «Архивы» находились в особняке Ле Меньян. Это старинное каменное здание, похожее на корабль, со всех сторон пропускало воду, и казалось, вот-вот должно было пойти под снос. Читальный зал был мрачным и темным даже в самые ясные летние дни. Я торопливо перебирал расставленные в алфавитном порядке маленькие засаленные карточки с потертыми уголками, которые отсылали к старым записям актов гражданского состояния, восстановленным после пожаров во времена Коммуны. Это походило на прогулку по кладбищу.

Я уже не помню, что именно искал тогда. Я еще не полностью освоился в сумрачном и бескрайнем лесу Александра Дюма с тысячью его извилистых тропинок, не до конца исследовал все закоулки его «великолепного, многогранного, разнообразного, ослепительного, счастливого, пронизанного светом» творчества, как сказал о нем Виктор Гюго. Мои надежды были скромны: вероятно, я рассчитывал найти запись о рождении какого-нибудь его побочного ребенка, сведения об одной из его любовниц или о ком-нибудь из его издателей, например о Луи-Паскале Сетье… Я заказал документы и ждал, пока их принесут. В «Архивах Сены» ждать приходится гораздо дольше, чем искать. Чтобы чем-нибудь заняться, я вытащил какой-то ящик и стал перебирать карточки. Было ли это случайностью, когда на одной из них, на букву «Д», я прочитал: «Александр Дюма (отец). Долги Жозефины, La.s., 2 стр.»?

Я схватил бланк заказа, быстро вписал свое имя, фамилию, шифр и код документа: S AZ 282, но мне пришлось изрядно подождать, прежде чем я получил два листа небесно-голубой бумаги в мелкую клетку.

Привожу здесь документ, который я тогда держал в руках, сохранив орфографию и пунктуацию автора:

Долги Жозефины
Несмотря на очередную заметку, опубликованную во вчерашнем номере «Ле Пэи» и перепечатанную в «Монитёр юниверсель», наш сотрудник и друг Александр Дюма не только продолжает стоять на своем, но и приводит новые любопытные доказательства в дополнение к тем, которые уже высказал.

Следующие слова принадлежат не ему, а Бурьену, единственному, кто проверял счета первого консула и Жозефины: «Можно представить себе гнев и недовольство первого консула, хотя я и вполовину преуменьшил долг; он догадывался, что супруга что-то скрывает от него. Однако он сказал мне:

— Хорошо. Возьмите шестьсот тысяч франков, расплатитесь с долгами, и впредь я не хочу об этом слышать. Я разрешаю вам сказать поставщикам, что они больше ничего не получат, если не откажутся от таких чудовищных процентов. Нужно приучить их не отпускать товар в кредит с такой легкостью».

Я по достоинству оценил могущество человека, который поставил себя выше Конституции VIII года, устроил 18 брюмера и не страшился оказаться перед Коммерческим трибуналом, не оплатив долгов своей жены или оплатив только половину. Похоже, однако, что шестисот тысяч франков в то время хватило, чтобы погасить долг в миллион двести, так как Бурьен добавляет:

«Наконец после бурных протестов я, к великому своему облегчению, покончил со всем, истратив на это шестьсот тысяч франков».

И далее он пишет:

«Но вскоре г-жа Бонапарт вновь позволила себе излишества. Эта непостижимая страсть к мотовству была едва ли не единственной причиной ее несчастий. Необдуманные траты постоянно вносили беспорядок в ее дела. Так продолжалось до ее второго брака с Бонапартом, когда она, как мне говорили, стала несколько сдержанней».

Бурьена нельзя заподозрить в недоброжелательном отношении к Жозефине. Напротив, он всегда был ее лучшим другом, при каждом удобном случае горячо хвалил ее и постоянно благодарил за оказанные ему благодеяния, на которые она не скупилась.

Теперь передадим слово человеку, который, вероятно, был осведомлен о долгах Жозефины лучше, чем кто-либо другой, потому что именно он оплачивал их.

«Жозефина, — говорит Император, — питала свойственную креолам слабость к роскоши, беспорядку и расточительству. Невозможно было положить предел ее расходам, она постоянно была в долгах. Когда приходило время платить по счетам, это становилось причиной бурных ссор. Нередко она посылала сказать торговцам, чтобы они выставляли ей счет только на половину суммы. И так чуть не до самой Эльбы, где напоминания о Жозефине хлынули на меня со всей Италии».

Страница 400. Мемориал Св. Елены, т. 3.


В завершение напомним, что Наполеон говорил о двух своих женах, сравнивая их:

«Никогда за всю свою жизнь первая не делала и не говорила ничего, что не было бы очаровательно и соблазнительно. Она избегала всего неприятного, и невозможно было представить ее мирящейся с тем, что доставляло ей неудобство. Все средства, которые только знает искусство обольщения, она использовала умело и с большим тактом.

Другая же, напротив, даже не подозревала, что подобными невинными ухищрениями можно чего-то добиться.

Одна всегда была не в ладах с правдой, первым ее порывом было все отрицать. Другая не признавала лжи, любая скрытность была ей противна. Первая никогда ничего не просила у мужа, но всегда была в долгах. Вторая, не колеблясь, обращалась к нему с просьбой, если ей что-то было нужно, но это случалось крайне редко. Она не могла себе представить, что можно что-то взять, не расплатившись тотчас же. В остальном обе были равно хороши, мягки и привязанны к мужу. Вы, несомненно, уже догадались, о ком идет речь: любой, кто видел их, сразу узнал бы обеих императриц».

Страница 407. Мемориал Св. Елены, т. 3.


Вот, мой дорогой директор, что я хотел бы ответить г-ну Анри д'Эскампу, но я подумал, что не стоит отсылать в «Ле Пэн» бесплатную копию, если вы хотите, чтобы эта заметка имела какой-то вес.

Я ограничился тем, что написал им следующее:

«Господину редактору журнала «Ле Пэи».

Сударь,

Ваш ответ не касается сути моей статьи. Я имел в виду те миллион двести франков, которые Жозефина задолжала с 1800 по 1801 г., то есть в течение года. Я не говорил о долгах с 1804 по 1809 год. Долги за это время пусть подсчитывают г-да Баллуэй, де Лавалетт и Вы сами, и я уверен, что втроем вы дадите мне столь же точный ответ, как г-н Мань, предоставивший отчет о четырех миллиардах, истраченных за семь или восемь лет на то, чтобы удержать бюджет страны от обвала.

Примите уверения в моих наилучших чувствах,

Александр Дюма».

Почерк, которым написано письмо, и подпись внизу, без сомнения, принадлежали Александру Дюма-отцу, а не его сыну, не генералу Матье Дюма или кому-нибудь еще, ибо существует целый легион Дюма.

Я нашел, и теперь нужно было искать дальше.

Итак, Дюма описал Жозефину, ставшую жертвой кредиторов, в статье, которую опубликовал «Монитёр юниверсель», вызвав тем самым бурю негодования у г-на Анри д'Эскампа из «Ле Пэи». Дюма ответил своему противнику письмом, предназначенным для публикации, ссылаясь в нем на источники, которые использовал для работы, — вот все, что я мог сказать в тот момент. Сам текст Дюма был мне неизвестен. Я проверил — упоминания о нем не было ни в одной библиографии Александра Дюма (ни у Рида, ни у Дугласа Монро в книге «Александр Дюма-отец. Библиография произведений, опубликованных во Франции, 1820–1900»). К тому же, как часто случалось у Дюма, на документе не было даты.

Сейчас мне уже не вспомнить всех подробностей на пути к цели. Я безуспешно искал биографическую заметку об Анри д'Эскампе; выяснил, что Пьер Мань был министром финансов с 1867 по 1870 год; откопал брошюру, которая мне ничем не помогла, — «Письмо, адресованное 16 мая 1827 года г-ну маркизу де Лавалетту г-ном Баллуэем, бывшим секретарем по расходам Ее Величества Императрицы Жозефины, in-8e, 1843, переизданное во втором томе «Мемуаров маркиза де Лавалетта» (с. 376); сделал вывод, что если «Монитёр» напечатал текст, который бросал тень на репутацию Жозефины, то он перестал быть официальной газетой правительства Второй Империи, а произошло это 1 января 1869 года, когда был основан «Журналь офисьель».

Каким бы долгим ни был этот путь, однажды он привел меня в зал периодики Национальной библиотеки на улице Ришелье. Я сидел в кабинке, напоминавшей исповедальню, и перематывал пленку с микрофильмом, изучая газеты за первый триместр 1869 года. И вдруг обнаружил… нет, не письмо, о котором я только что говорил (и которое никогда не было напечатано ни в «Монитёр юниверсель», ни в «Ле Пэи»), не статью Дюма о долгах Жозефины… Я нашел роман с продолжением, очень длинный роман, который, к сожалению, не был закончен, — сто восемнадцать глав, довольно регулярно выходивших с 1 января по 30 октября 1869 года. Почти целый год! Я чувствовал себя счастливцем, открывшим Эльдорадо. Это был последний роман Александра Дюма, который болезнь и смерть не дали ему закончить и на страницах которого остановилось его неутомимое перо! Я раскошелился и через несколько месяцев получил фотокопии газет, где был напечатан роман, — толстую пачку бумаги, на которую тут же хищно набросился.

Тогда еще не было речи о том, чтобы перенести прах Дюма в Пантеон, но Ги Шеллер, директор издательства «Bouquins», который полюбил Дюма, читая на лекциях по латыни «Графа Монте-Кристо», спрятанного под партой, Ги Шеллер согласился включить «Шевалье де Сент-Эрмина» в серию «Великие романы Александра Дюма» и поручил мне подготовить роман. Однако планы издательства изменились, проект остался незавершенным, и мне с сожалением вернули рукописи романов «Сан-Феличе» и «Шевалье де Сент-Эрмин».

«Когда же ты издашь "Гектора"?» — спрашивал при каждой встрече мой нетерпеливый друг Кристоф Мерсье, которому я рассказал о существовании этого тайного детища Дюма.

И вот это наконец произошло благодаря Жану-Пьеру Сикру, который принял эстафету от Ги Шеллера и отнесся к роману с таким же трепетом.

«Habentsua fata libelli»[2], — любил повторять Дюма вслед за Теренцием Мавром.

Восстановленный роман
За сто двадцать лет до того дня, когда был найден роман, который вам предстоит прочитать, в доме на бульваре Мальзерб Александр Дюма, сидя за письменным столом или лежа на широкой постели, написал на небесно-голубой бумаге первую фразу своего романа:

«— Вот мы и в Тюильри, — сказал первый консул Бонапарт своему секретарю Бурьену, входя во дворец, где Людовик XVI совершил предпоследнюю остановку по пути из Версаля на эшафот, — постараемся же здесь и остаться».

Годом раньше в «Птит Пресс» вышел роман с продолжением «Белые и Синие», четыре самостоятельные части которого — «Пруссаки на Рейне», «Тринадцатое вандемьера», «Восемнадцатое фрюктидора» и «Восьмой крестовый поход» — представляли собой огромное полотно, охватывавшее историю Франции с декабря 1793 по август 1799 года, от Террора до возвращения Бонапарта из Египта. «Книга, которую мы пишем, далека от того, чтобы называться романом, и, возможно, некоторым читателям покажется, что это вовсе не роман. Как мы уже сказали, эта книга написана, чтобы шаг за шагом следовать за Историей», — написал Дюма. Или вот еще: «В произведении, которое выносится на суд читателя, можно заметить, что мы выступаем скорее как историк-литератор, чем как писатель, затронувший историческую тему. Мы полагаем, что уже достаточно доказали силу своего воображения, чтобы в этом романе нам позволили не отступать от истины, хотя мы, тем не менее, придаем нашему повествованию некоторую поэтичность, чтобы его можно было читать с большей легкостью и удовольствием, чем сухой рассказ, лишенный всяких украшений».

Итак, в ноябре 1866 года романист, собравшийся заняться историческими исследованиями, написал Наполеону III, жалкому племяннику Цезаря:

«Прославленный собрат,

когда Вы задумали описать жизнь победителя Галлов[3], библиотеки поспешили предоставить в Ваше распоряжение все, чем они располагали. Итогом стала книга, превзошедшая остальные по объему содержащихся в ней исторических документов.

В настоящее время я приступил к написанию истории другого Цезаря, которого звали Наполеон Бонапарт, и мне необходимы документы, касающиеся его появления на мировой арене. Словом, я бы хотел получить все брошюры, которые привели к 13 вандемьера[4].

Я обращался за ними в Библиотеку, но мне ответили отказом. Мне не остается ничего другого, как обратиться к Вам, мой прославленный собрат, которому никто не может отказать, с просьбой затребовать эти брошюры в Библиотеку и предоставить их в мое распоряжение.

Если Вы согласитесь помочь мне, то окажете услугу, которую я никогда не забуду.

Имею честь выразить Вам, мой прославленный собрат по «Жизни Цезаря», свое почтение,

Ваш смиренный и признательный собрат,

Алекс. Дюма».

Если верить «Журналь дю Гавр» от 27 августа 1867 года, это письмо принесло плоды: после вмешательства Виктора Дюрюи, министра общественного образования, Дюма получил доступ к нужным ему источникам и смог описать появление на мировой арене Наполеона Бонапарта, «человека, который озарил первую половину девятнадцатого века факелом своей славы».

Внимательно читая «Белых и Синих», можно заметить, что Гектор де Сент-Эрмин, герой найденного романа, мельком появляется на его страницах — в том месте, где брат Гектора, Жорж, объявляет Кадудалю, что если погибнет на гильотине, то «…так же, как мой старший брат унаследовал месть от отца [гильотинированного], так же, как я унаследовал месть от старшего брата [расстрелянного], так и мой младший брат унаследует месть от меня».

У этого героя пока нет имени, не обозначены характер и место, которое он занимает среди других братьев, но судьба младшего брата уже предсказана.

Больше года прошло, прежде чем этот персонаж обрел черты героя романа.

Между тем А. Дюма затеял свое последнее журналистское предприятие — газету «Д'Артаньян», которую был вынужден оставить из-за тяжелой болезни. Лето он провел в Гавре, где его восхищение вызвала большая морская выставка. В Гавре его видели повсюду: в отеле Фраскати, на бое испанских быков, на бегах в Арфлере, в театре, где под его покровительством состоялись бенефисы для бедных артистов. И всегда у него находилось время, чтобы вместе с Альфонсом Эскиро[5] работать над «Творением и Искуплением» — романом, который шестнадцать лет назад он начал в Брюсселе. «Он работает до четырех часов пополудни, поэтому не приходится сердиться, если все это время двери его кабинета закрыты», — пишет его секретарь Жорж д'Оржеваль.

Что же касается продолжения — я имею в виду замысел и работу над «Гектором», то вот краткий итог тем грандиозным поискам, длившимся десять лет и позволившим реконструировать роман.

Скорее всего, именно в Гавре в конце лета Дюма продиктовал какому-нибудь случайному помощнику, возможно, тому самому д'Оржевалю, письмо к Полю Даллозу, директору «Монитёр юниверсель», где в это время печатались его «Морские беседы», за которыми последовали и другие (об уксусе, четырех ворах, инсектицидах, вулканах, горчице и т. д.).

Пусть робкий читатель пропустит это письмо, приводимое ниже, с сохранением авторской орфографии, и вернется к нему, только прочитав всю книгу, потому что в нем завершается незавершенное и объясняются все пробелы, которых так много в тексте романа.

Первый порыв всегда влечет Александра Дюма к недостижимому. Размеры картины, которую он набрасывает широкими мазками, невероятны — не больше и не меньше как история нового Цезаря, Наполеона I, от его восхождения к зениту славы до падения за горизонт.

«Вот что я хочу предложить Вам, мой дорогой друг.

Роман в четырех или шести томах, который будет называться «Шевалье де Сент-Эрмин».

Гектор де Сент-Эрмин — последний отпрыск знатной семьи, известной в Юра (Безансон). Его отец, граф де Сент-Эрмин, погиб на гильотине, заставив старшего сына Леона поклясться, что тот также положит свою жизнь задело роялистов. Леона де С[ен]т-Эрмина расстреляли в крепости Харнем, перед смертью он также заставил среднего брата, Шарля де С[ен]т-Эрмина, принести клятву погибнуть, защищая Бурбонов; Шарль де С[ен]т-Эрмин, предводитель Соратников Иегу, погибает на гильотине в Бург-ан-Брессе, в свою очередь заставив младшего брата обещать, что тот последует примеру отца и старших братьев.

Гектор вступает в ряды Соратников Иегу, приносит клятву верности Бурбонам и подчинения Кадудалю, хотя влюблен в юную креолку, которой покровительствует Жозефина. Он пользуется взаимностью, но не решается открыться ей, так как связан клятвой и обязан повиноваться Кадудалю.

Однако в Вандее наступает мир, Кадудаль приезжает в Париж на встречу с Бонапартом, который предлагает ему чин полковника или сто тысяч франков ренты в обмен на обещание сложить оружие.

Кадудаль отказывается от денег и чина, объявляет Бонапарту, что не может более оставаться во Франции и уезжает в Англию, и в тот момент, когда Кадудаль садится на корабль, он поручает своему другу Костеру де Сен-Виктору вернуть свободу всем, кто принес ему клятву верности.

Лишь тогда Гектор де С[ен]т-Эрмин, освободившись от взятых на себя обязательств, может объясниться с мадемуазель де Ля Клеменсьер и сказать ей, что любит ее и просит ее руки.

Он немедленно получает согласие. Все готово к свадьбе, назначен день, начинается подписание договора, как вдруг, в ту минуту, когда Гектор берет перо, является человек в маске и вручает ему записку.

Гектор читает записку, роняет перо, бледнеет, вскрикивает и выбегает как безумный.

В письме — приказ в ту же минуту отправляться в леса Анделис на общий сбор Соратников Иегу.

Вот что произошло.

Кадудаль сдержал свое слово, но Фуше, стремившийся разжечь подозрительность Бонапарта, создал шайки поджигателей, которые под предводительством лже-Кадудаля грабили фермы в Нормандии и Бретани.

Кадудаль, чье имя опорочено, покидает Англию, возвращается во Францию через долину Бьевилль и просит временного пристанища на одной ферме.

Вышло так, что шайка поджигателей под предводительством лже-Кадудаля совершила налет как раз на эту ферму. Поджигатели схватили фермера, его жену и детей и жгли им ноги. Их крики привлекли внимание Кадудаля; выхватив пистолеты, он ворвался внутрь.

— Кто из вас называет себя Кадудалем? — спросил он.

— Это я, — ответил человек в маске.

— Ты лжешь! — воскликнул Кадудаль, выстрелив ему в голову. — Я — Кадудаль!

Поскольку данное ему слово было нарушено, он в свою очередь объявляет о возобновлении военных действий и созывает всех бывших соратников, которые обязаны повиноваться ему, как раньше.

Вот этот приказ и получил Гектор в день свадьбы, этот приказ заставил его выбежать из комнаты и мчаться на почтовых в Анделис.

На почтовую карету было совершено нападение, Гектора ранили, он попадает в плен. Его отправляют в руанскую тюрьму, со смотрителем которой он знаком. Смотритель приходит к нему в камеру и советует во что бы то ни стало встретиться с министром полиции Фуше. Смотритель берет на себя всю ответственность и везет Гектора в Париж. Они приходят к Фуше.

Молодой человек обвиняет Фуше и просит об одной милости — чтобы его немедленно расстреляли, не произнося его имени. Он едва не породнился с благородной семьей, столь же знатной, как его собственная, едва не женился на той, кого любит всем сердцем. Он мечтает исчезнуть, ни кровью, ни позором не запятнав ту, которая должна была стать его женой.

Фуше садится в карету, едет в Тюильри и рассказывает обо всем Бонапарту, который говорит только: «Окажите ему милость, о которой он просит, расстреляйте его». Фуше просит сохранить пленнику жизнь. Бонапарт поворачивается спиной и уходит.

Фуше решается держать пленника в строжайшей тайне и собирается позже еще раз поговорить с Бонапартом.

Невеста в отчаянии, никто не может объяснить, что же произошло с ее возлюбленным. Раскрывается заговор Пишегрю, Кадудаля и Моро. Кадудаля берут в плен. Пишегрю берут в плен, Моро берут в плен. Процесс. Настроения в Париже во время процесса. Домашние дела первого консула. Казнь Кадудаля. Пишегрю задушен. Моро в ссылке.

Коронация Наполеона. Вечером в день коронации Фуше приходит к нему.

— Ваше Величество, — говорит он, — я пришел спросить Вас, что делать с графом де С[ен]т-Эрмином.

— Что такое? — спрашивает Наполеон.

— Речь идет о молодом человеке, который просил, чтобы его расстреляли, не разглашая его имени.

— А разве он не расстрелян? — спрашивает Император.

— Сир, я подумал, что Император в день коронации не ответит отказом на первую просьбу, с которой я к нему обращусь. Я прошу помиловать молодого человека, с отцом которого мы вместе росли.

— Пусть отправляется в армию простым солдатом и погибнет.

Гектор де С[ен]т-Эрмин становится простым солдатом и в течение всего времени, пока Империя воевала со всем миром, прикладывал все усилия, чтобы быть убитым, в соответствии с приказом Императора. Но какое бы опасное задание ему ни поручали, он совершает подвиг за подвигом, ему следуют все чины, для получения которых не требуется приказа Императора. То есть включая капитана.

Наполеон, запомнивший имя Гектора, дважды отказывает ему в дальнейшем повышении. Однако в битве при Фридланде, став свидетелем очередного подвига, совершенного впавшим в немилость Гектором, и не зная его в лицо, Бонапарт подходит к нему и говорит:

— Капитан, вы теперь — командир батальона.

— Я не могу принять этой милости, — отвечает Гектор.

— Почему?

— Потому что Ваше Величество не знает, кто я.

— Кто же вы?

— Я — граф де С[ен]т-Эрмин.

Наполеон развернул лошадь и галопом ускакал прочь.

Императору дважды подают прошение о назначении Гектора де С[ен]т-Эрмина командиром батальона, но лишь после сражения при Эйлау он соглашается подписать приказ.

Гектор правит санями Императора, возвращающегося во Францию.

Наполеон снимает со своего мундира крест, чтобы наградить мужика, тот делает шаг назад и говорит:

— Простите, сударь, я — граф де С[ен]т-Эрмин.

Наполеон вешает крест обратно.

Начинается кампания 1814 года. Командир батальона доставляет Бонапарту письмо от маршала Виктора в ту минуту, когда Наполеон командует артиллерией на горе Сюрвиль. Бомба падает у ног Наполеона, командир батальона отталкивает Наполеона и бросается между ним и бомбой.

Бомба взрывается. Наполеон жив и здоров, и хотя на этот раз он узнал Гектора де С[ен]т-Эрмина, он срывает крест с мундира и вручает Гектору со словами:

— Бог мой, да вы никогда не остановитесь!

Наполеон отрекается от престола. Его окружает семья де С[ен]т-Эрмина. Гектору едва исполнилось тридцать пять лет. Он мог бы сделать блестящую карьеру, если бы решил служить Бурбонам, которым служили его предки, отец и старшие братья. Ему приносят свидетельство капитана мушкетеров, который приравнивается к генеральскому чину. Он соглашается.

Однако при первой же встрече с Людовиком XVIII он вызывает недовольство короля, обратившись к нему «Ваше Величество». Король объясняет ему, что это обращение замарано узурпатором, и теперь говорят не «Ваше Величество», а «Король», обращаясь к нему в третьем лице.

Возвращаясь после аудиенции, Гектор встречает нищего, который просит у него милостыню. Он подает ему монету.

— Ах, — восклицает тот, — разве этого достаточно для старого товарища?

Товарища?

— Или соратника, если угодно. Соратника Иегу. Я был с вами в тот вечер, когда вас арестовали. Стало быть, обычной подачки мне недостаточно.

— Ты прав, ты заслуживаешь большего. Ступай на улицу Турнон, в дом номер одиннадцать. Я там живу.

— Когда?

— Прямо сейчас. Я буду ждать тебя.

Гектор пустил лошадь галопом и явился домой на десять минут раньше нищего. Он кладет два пистолета в карманы, отправляет слугу с поручением и садится ждать.

Нищий звонит в дверь. Гектор впускает его, проводит в кабинет, открывает секретер и говорит: «Бери, сколько хочешь».

Бродяга запускает руки в золото, берет пригоршню, в это время Гектор выхватывает пистолет и спускает курок. Потом закрывает дверь, возвращается в Тюильри, просит аудиенции у короля и рассказывает ему обо всем, что произошло.

Он объясняет королю, что грабил почтовые кареты, чтобы достать денег для Кадудаля, и таким образом служил королю. Людовик XVIII, которому до сих пор по сердцу обращение «Ваше Величество», готов помиловать Гектора, но при условии, что тот подаст в отставку и покинет Францию.

— Благодарю Вас, Ваше Величество, — отвечает Гектор.

Он уезжает в Италию, садится в Ливорно на корабль и отправляется на остров Эльба к Наполеону.

Он явился, чтобы примкнуть к его соратникам и разделить его судьбу.

Вместе с Наполеоном он возвращается с острова Эльба, становится генералом после сражения у Линьи, участвует в битве при Ватерлоо, возвращается в Париж с Неем. Вместе с Лабедуайером всех троих приговаривают к смерти.

Тогда мадемуазель де Ля Клеменсьер, которая двенадцать лет провела в монастыре, сохранив верность возлюбленному, бросается к ногам Людовика XVIII и просит помиловать Гектора. Людовик XVIII отказывает:

— Если я помилую вашего возлюбленного, мне придется помиловать Нея и Лабедуайера, а это невозможно.

— Ваше Величество, — отвечает мадемуазель де Ля Клеменсьер, — тогда окажите мне высшую милость. Когда граф де С[ен]т-Эрмин умрет, позвольте мне забрать его тело и похоронить в нашем семейном склепе. Судьбе не было угодно, чтобы мы были вместе при жизни, но в вечности я буду рядом с ним.

Король Людовик XVIII пишет на листке бумаги:

«Когда граф де С[ен]т-Эрмин умрет, я разрешаю отдать его тело мадемуазель де Ля Клеменсьер».

Мадемуазель де Ля Клеменсьер была племянницей Кабаниса. Она идет к нему, чтобы узнать, существует ли средство, выпив которое человек становится настолько похож на труп, чтобы можно было ввести в заблуждение тюремного врача, который должен засвидетельствовать смерть.

Кабанис собственноручно готовит наркотик, его передают Гектору ночью того дня, когда Гектор должен быть расстрелян. Тюремный врач Консьержери констатирует его смерть.

В три часа ночи мадемуазель де Ля Клеменсьер приезжает в почтовой карете к дверям тюрьмы и предъявляет записку Людовика XVIII.

Приказ короля выполнен, мадемуазель де Ля Клеменсьер отдают труп, она уезжает в Бретань. По дороге она дает Гектору противоядие, и он приходит в себя на руках женщины, которую полюбил двенадцать лет назад, которую все еще любит, но которую не надеялся вновь увидеть.

А. Дюма[6]

Вполне возможно, что во время одного из кратких приездов Дюма в Париж, например в двадцатых числах сентября, когда он должен был присутствовать на репетициях своей драмы «Совесть», которую ставили в «Одеоне», Поль Даллоз приходил в дом номер 79 на бульваре Мальзерб — последнее пристанище Дюма в столице. Директор газеты и автор «романов с продолжением» обсудили условия публикации и сроки. На следующий день Дюма подписал письмо-договор, на котором, по обыкновению, не было даты. Он обязывался передать «Гран Монитёр юниверсель» первую из шести частей романа, который будет написан специально для этой газеты (тогда роман назывался «Гектор де Сент-Эрмин»), таким образом, чтобы ежедневную публикацию можно было начать 1 января 1869 года. Даллоз имел право по своему усмотрению приостанавливать публикацию, но, по его мнению, лучше было бы печатать роман ежедневно. Оплата была оговорена в размере 40 сантимов за строку. По окончании публикации все права на роман, recto et folio, переходили к автору, однако издатели [братья Мишель Леви] имели право выпустить роман отдельной книгой не ранее чем через два месяца после его окончания публикаций в «Монитёре».

«Молю Бога, чтобы Он хранил Вас», — пишет Дюма в заключение.

В начале ноября 1868 года писатель снова вернулся в Париж, в свой рабочий кабинет, который Матильда Шоу описывает так:

«В своем рабочем кабинете он устроил спальню и собрал там все, что напоминало о его семье и друзьях: портрет сына, фигурку мулатки, акварели — подарок Вильгельма III Голландского, с которым Дюма был дружен, когда тот был принцем-наследником, и очень большую и очень красивую коллекцию старинного оружия».

Здесь его настигла старость. Ему часто нездоровится, и он не встает с огромной низкой постели, напротив которой висит прекрасный портрет его сына кисти Луи Буланже.

У Дюма еще хватало сил смотреть в будущее, когда, с пером в руке или диктуя, он погружался в прошлое — недавнее прошлое, и вспоминал события, в которых он участвовал, будучи ребенком. Он начал роман «Гектор де Сент-Эрмин», не зная, что это — его последнее произведение.

Продолжение завтра или скоро (или никогда)
Если проследить регулярность публикаций отдельных глав романа, мы заметим, что первая часть, состоявшая из двадцати двух глав, выходила на страницах «Монитора» с 1 января по 9 февраля без перерывов. Продолжение выходило каждый день, кроме понедельника, когда газета печатала другой роман. По традиции «роман с продолжением» печатали в подвале на первой и второй страницах газеты (кроме 9 и 17 января), а с 21 января — только на первой, за исключением последней главы, которая снова заняла две страницы.

Второй том (или вторая часть первого, как было указано в газете по окончании публикации), состоявший из двадцати шести глав, выходил далеко не так регулярно. Сделав традиционный перерыв в несколько дней, его начали печатать 16 февраля, и до 23 числа того же месяца он выходил с прежней частотой. Затем публикация шла с перерывами от нескольких дней (с 24 февраля по 1 марта, 30 марта, 4 и 6 апреля, 4, 5, 18, 22, 23, 26 и 28 мая) до трех недель (с 8 по 28 апреля). Последняя глава вышла 5 июня.

Какие выводы можно сделать из этих отрывочных наблюдений? Возможно, Дюма передал весь первый том (или первую часть первого тома) Полю Даллозу до 1 января 1869 года, то есть до начала публикации, а затем писал продолжение, пытаясь угнаться за ритмом ежедневных публикаций. Возможно, эти перерывы объясняются событиями, происходившими в то время в его жизни. Весь февраль он деятельно следил за репетициями «Белых и Синих», драмы в пяти актах и одиннадцати картинах, поставленной по первой части («Пруссаки на Рейне») одноименного романа. Представление этой пьесы, его последней пьесы, состоялось 10 марта и имело большой успех. Действительно, на закате Империи последнее слово осталось за Сен-Жюстом, «прекрасным персонажем, который не лучше Бонапарта, но лучше Наполеона», восклицавшим: «Да здравствует Республика!» под звуки первых тактов Марсельезы. 4 марта Дюма ездил в Сен-Пуан, недалеко от Макона, на похороны своего старого друга Ламартина. В воскресенье 7 марта он присутствовал на позднем ужине и балу, который в половине первого ночи состоялся в Большом дворце Лувра в честь сотого представления возобновленной «Графини де Монсоро» — «дамам запрещено появляться в парадных нарядах, для господ бальные костюмы необязательны».

Здоровье Дюма ухудшилось, на следующий день после бала его дочь Мари пишет подруге, что занята заботами о больном и усталом отце: «У меня нет ни одной свободной минуты, все мое время посвящено дорогому отцу, которого Вы так хорошо знаете». И добавляет: «Мои занятия, его работа, всевозможные обязательства — все это приводит к тому, что мое ничтожное существование словно подвергается постоянному разграблению. Кто угодно может брать из моей жизни как то, что ему принадлежит, так и то, на что он не имеет никакого права».

В конце марта, вероятно, для того, чтобы поправить здоровье, он принимает приглашение Олимпии Одуар. «Очаровательная женщина, — писал о ней Дюма, — по моему мнению, у нее только один недостаток: она всегда не ко времени чувствует себя нездоровой». Дюма проводит пять или шесть недель в ее небольшом доме, окруженном парком Мезон-Лаффит. Продолжение романа он посылает Даллозу поездом — этим, видимо, и объясняются перерывы в публикации. Судя по всему, свежий воздух Сен-Жерменского леса не оказал на Дюма того действия, на которое он рассчитывал. Примерно 10 мая он признается сыну: «В самом деле, рука моя дрожит, но не волнуйся, это пройдет. Она стала дрожать как раз из-за отдыха. Что ты хочешь? Она так привыкла трудиться, что, когда я принялся диктовать, она не вынесла подобной несправедливости и, чтобы чем-нибудь занять себя, принялась дрожать от гнева. Как только я сам серьезно примусь за работу, она тут же вспомнит привычные плавные движения». Или позже, в июне, когда он только что закончил второй том: «Я чувствую себя лучше, и если пишу тебе не сам, то потому, что это меня слишком утомляет».

Вторую часть (которую также называют вторым томом) начинают печатать в «Монитёр юниверсель» сразу по окончании первой, с 6 июня. Продолжение выходит регулярно, несмотря не несколько пропусков (10 июня, 6 и 3 июля, 5, 15,17 и 27 августа, 4,8 и 26 сентября), которые могли быть вызваны непредвиденными обстоятельствами в редакции газеты, а отнюдь не тем, что Дюма не предоставил вовремя очередную главу. Публикация второй части была закончена 30 сентября. Судя по всему, рукопись, которую Дюма выслал издателю целиком или частями, Поль Даллоз получил до того, как 20 июля Дюма уехал в Бретань, «подкошенный каторжной работой в течение последних пятнадцати лет, когда я выпускал не менее трех книг в месяц, из-за чего воображение мое раздражено, меня преследуют головные боли, я подорвал здоровье, но живу без долгов». То лето он провел в Роскоффе, где продолжал работать над «Большим кулинарным словарем».

«Измученный за последние полтора года телесными недугами, которые возможно выносить, лишь напрягая все душевные силы, я вынужден просить перерыва на отдых. Мне необходимо дышать морским воздухом, силы мои на исходе. […] Я отправляюсь в Роскофф, где намерен завершить труд, для которого, как я полагал, достаточно будет одних моих воспоминаний, но который мне удастся завершить лишь с помощью дополнительных исследований и утомительных изысканий.

Почему я выбрал Роскофф, расположенный ближе всего к морю город в Финистере? Потому что здесь я рассчитываю найти уединение, дешевизну и спокойствие», — пишет он Жюлю Жанену.

Другое, также не датированное письмо — Пьеру Маргри, очевидно, непосредственно связано с работой над второй частью романа, но ставит перед нами трудноразрешимую загадку. Адресат, в молодости служивший в Морском министерстве, стал помощником хранителя архивов министерства и оставался на этой должности вплоть до выхода на пенсию. В 1842 году ему поручили провести исторические исследования, касающиеся французских экспедиций в Северную и Южную Америку, им опубликованы результаты открытий, сделанных и в других частях света («Неизданные доклады и воспоминания о заморской истории Франции», 1867).

Дюма пишет ему:

«Сударь,

сегодня утром я прибыл в Сен-Мало и обнаружил Ваше чудесное письмо. Надо ли Вам говорить, что я принимаю Ваше предложение. Надеюсь, что Вы молоды и полны сил. Сам я страдаю болезнью сердца, которая не позволяет мне выходить из дома, в противном случае я бы не решился сообщить Вам, что жду Вас у себя в любое удобное для Вас время. Чем раньше Вы придете, тем с большей радостью я встречу Вас. Мне знакома работа Гарнери (sic), самый яркий потрет Сюркуфа, который я когда-либо встречал. Я был бы Вам премного обязан, если бы Вы могли поделиться со мной сведениями о побережье Индии.

Я расскажу вам о моем двоюродном дедушке Бальи Дави де ля Пайетри.

Тысяча искренних благодарностей,

Алекс. Дюма».

Это, судя по всему, ответ на некое предложение (возможно, на предложение написать биографический очерк о бальи Мальтийского ордена, Шарле Марсиале Дави де ля Пайетри, 1649–1719). Вероятно, Маргри прочитал первые главы второй части «Гектора де Сент-Эрмина», так как в его пропавшем письме упоминается Сюркуф. Но Дюма, думая о бирманских главах своего романа, публиковавшихся с 13 июля, просит «подробностей о побережье Индии». Мы можем предположить, что между началом июня и началом июля писатель совершил неизвестную его биографам поездку в Сен-Мало, тем более, что посвященные этому городу главы, открывающие вторую часть, свидетельствуют о том, что Дюма побывал в Сен-Мало прежде, чем описал этот город в романе. Итак, поездка, скорее всего, состоялась в мае.

Публикация третьей части начинается сразу же следом за второй, 2 октября, и продолжается до 30 октября без значительных перерывов. Новые главы не выходили только 22 и 26 сентября. Продолжение вновь публиковалось на первых двух страницах газеты.

Дюма уехал из Роскоффа только в середине сентября. Работал ли он там над «Гектором де Сент-Эрмином»? Это ничем не подтверждается. Можно предположить, что третью часть он написал по возвращении в Париж. Не исключено, что именно этот роман он имеет в виду, когда пишет бывшему коллеге Шевийю:

«Мой дорогой Шевий,

я самое любящее и в то же время самое забывчивое существо на земле. Но я страдаю забывчивостью только из-за огромного произведения, которое занимает все мое время, и досадной рассеянности. Я по-прежнему люблю своих друзей.

Мы редко видимся, в этом все дело».

«Конец третьей части (продолжение следует)» — последние напечатанные слова, и дальше — подпись (Александр Дюма), 30 октября, глава «Погоня за разбойниками», точнее, набросок ее, и рассказ оборвался на полуслове… (Сумеет ли Лев-Рене изловить Иль Бизарро?)

Я лихорадочно разматывал пленки с микрофильмами: «Монитор юниверсель», ноябрь — декабрь 1869 года — ничего, январь — февраль — ничего и так далее. Решительно ничего. Следовало признать очевидное. Продолжение не было написано.

В то же время в сохранившихся документах есть подтверждение тому, что Дюма в октябре 1869 года снова взялся за перо и продолжил работу.

Прежде всего это письмо тому самому Пьеру Маргри, написанное в начале 1870 года:

«Индепапдант», главный редактор: Александр Дюма.

Х год

Редакция: Париж, бульвар Мальзерб, 107.

Неаполь. Страда ди Кьяйя, 54

Компаньон: Гужон, директор.

Париж, 15 января 1870 г.

Сударь,

приходите сегодня ко мне обедать.

Если возможно и если Вы располагаете следующими документами, то не могли бы Вы принести мне:

1. Рукопись барона Фэна — 1812.

2. Уоррен — Индия.

3. Сегюр — Русская кампания.

Мы побеседуем с Вами за белой индюшкой и лангустом, которого мне прислали из Роскоффа (sic).

Искренне Ваш,

Алекс. Дюма

[приписка: ] Господину Маргри (sic), архивариусу Морского министерства».

Для чего могли понадобиться все эти материалы?.. «Рукопись 1812 года, краткое изложение событий этого года, материалы к истории императора Наполеона» барона Фэна (Париж, Delaunay, 1827,2 т., in-8e); «Английская Индия до и после восстания 1857 года» графа Эдуарда де Уоррена (Париж, Louis Hachette, 1857–1858, 2 т.) — третье издание, «исправленное и значительно дополненное», раньше эта книга называлась «Английская Индия в 1843 г. и Английская Индия в 1843–1844 гг.» графа Эдуарда де Уоррена, бывшего офицера на службе Ее Величества королевы английской, в Индии (Президентство Мадрас) — в Comptoir des Imprimeurs, 1844 г., 2 т., и 1845,3 т.; «История Наполеона и великой армии в 1812 году» генерала Поля-Филиппа де Сегюра (Париж, братья Бодуэн, 1824,2 т.), неоднократно переизданная.

Во всех этих книгах так или иначе говорится о предметах, имеющих отношение к событиям, описанным в романе «Гектор де Сент-Эрмин».

Итак, писатель собирался рассказать о проигранной русской кампании 1812 года. Читатель расстался с Гектором-Рене-Львом в Калабрии в конце 1806 года. Неужели автор просто пропустил шесть лет? Действие первой части разворачивается с 19 февраля по начало апреля 1801 года, второй — с апреля 1801 по июнь 1804-го, третьей — с 9 июля 1804 по 7 февраля 1806-го, четвертой — с июня по октябрь 1806 года. Автор никак не объясняет перерывы в повествовании. Может быть, Дюма по-другому выстроил сюжет? Или же после того, как его роман перестал появляться на страницах «Монитёр юниверсель», он продолжал писать… И судьба привела его героя в 1812 год?

Сомнения превратились в уверенность, когда в начале 1990-х годов я прочитал книгу «По следам Александра Дюма-отца в Богемии». Ее автор Мария Ульрихова перечисляет в ней рукописи Дюма, которые его дочь Мария подарила князю Меттерниху:

«Рукопись № 25, озаглавленная «Вице-король Евгений Наполеон, рукописный фрагмент», состоит из двадцати семи листов небесно-голубой бумаги, формат 21,2 χ 26,5, пронумерованных с 1 по 27, исписанных с одной стороны.

На первом листе указано название первой главы, занимающей девять листов: «Его Императорское Величество вице-король Евгений Наполеон». Текст начинается словами «Известно, что…» и заканчивается словами «за вице-королем».

На десятом листе можно разобрать слово «Завтрак» — название новой главы, начинающейся со слов «Распахнулись двойные двери…» и заканчивающейся словами «вы можете следовать за нами» (лист 18).

На девятнадцатом листе начинается глава, озаглавленная «Приготовления», от слов «На столе у принца…» и до «…склонившимися перед ним».

Краткое содержание. Подписание Кампоформийского мира повлияло на судьбу Венецианской республики. Евгений Богарне получил от Наполеона титул князя Венецианского. Резиденция его находилась в Удине, на берегах реки Ройя. 8 апреля 1809 года к нему явился молодой офицер, назвавшийся Рене, с депешами от Наполеона, в которых содержалось предупреждение, что через два или три дня следует ожидать нападения эрцгерцога Иоанна. За завтраком Рене поведал бурную историю своей жизни: он был пленником, матросом, путешественником, солдатом, охотником, разбойником, сражался при Кадиксе и Трафальгаре, был прикомандирован к Жозефу и Мюрату. Рене преуспел не только на военном поприще, он также был великолепным музыкантом и играл княгине свои сочинения, вызвав всеобщее восхищение».

В то время я был единственным живым читателем «Гектора де Сент-Эрмина». Несмотря на то, что «краткое содержание» дает весьма приблизительное представление о сюжетной линии, я сразу узнал фрагмент, относящийся к началу новой части незаконченного романа. Я тут же написал в Государственный архив Праги и через несколько месяцев получил долгожданные ксерокопии рукописных страниц.

Да, это был тот же герой, вовлеченный в новые опасные приключения, которые, должно быть, и привели его в 1809 году на поле боя при Ваграме. Однако эти страницы не только не помогли разгадать загадку, но породили еще один не дававший мне покоя вопрос. Эта рукопись доказывала, что существовали и другие фрагменты, уничтоженные или хранящиеся у дрожащих над ними или малосведущих собирателей, фрагменты, которые позволят восстановить пропуски — ранние (охота на разбойников, в Неаполитанском королевстве, в обществе ужасного Мане, захват Капри) или позднейшие (сражение при Эйлау). Эта рукопись доказывала, что 15 января 1870 года Александр Дюма обращался к Маргри с просьбой предоставить ему документы, касающиеся 1812 года, не иначе как за тем, чтобы продолжить свой труд.

Книга, которую мы наконец публикуем, — это, помимо всего прочего, призыв продолжать поиск потерянных рукописей.

Полемика
Итак, найденное мной письмо, адресованное Анри д'Эскампу, которое навело на след романа, было отголоском полемики, которую вызвала первая глава романа — «Долги Жозефины».

Действительно, 8 января на первой странице «Ле Пэи», которая после государственного переворота 2 декабря 1851 года стала официальной газетой принца-президента, будущего Наполеона III, Анри д'Эскамп обрушился на Александра Дюма, правда, не называя его имени. Бонапартист д'Эскамп считал Дюма виновным в попытке очернить память императрицы Жозефины:

«Долги Жозефины. Мы просим читателя поверить, что заголовок, который он только что прочитал, написан не нами. Это название главы из "романа с продолжением", который появился в первых номерах "Монитёр юниверсель". Автор выводит на сцену первого консула, его супругу и секретаря, г-на де Бурьена, заставляя их объясняться на смешном языке и приписывая им невероятные чувства, против чего громко протестует История. Мы приведем в пример несколько строк, чтобы вы могли оценить всю неуместность подобной публикации».

За многословным опровержением всего, что автору письма кажется неуместным, следует панегирик Жозефине:

«Образ Императрицы, все яснее проступающий сквозь рассеивающиеся облака недоброжелательности или глупости, которые неоднократно пытались бросить на него тень, предстает перед нами словно венок славы и великодушия, возложенный на победоносное чело Наполеона. В памяти французского народа, который так любил ее, в памяти потомков она всегда останется "доброй Жозефиной"».

Несомненно, Александр Дюма был доволен той шумихой, которая сопровождала выход в свет его романа.

Однако, отвечая бонапартисту и документально подкрепляя свою точку зрения, он не упускает возможности изложить в очередном, весьма пространном письме свои взгляды на историю и пользуется случаем, чтобы в истинном свете представить Наполеона III, освободителя Италии. Письмо, о котором здесь идет речь, было напечатано в «Монитёр юниверсель» 9 или 10 января 1869 года с таким предисловием: «Мы адресуем настоящее письмо г-ну директору газеты "Ле Пэи" с просьбой опубликовать его».

«Господину директору газеты "Ле Пэи".

Сударь, существует два способа писать историю.

Первый — ad narratum, чтобы рассказать, — как это делает г-н Тьер.

Другой способ — ad probandum, чтобы доказать, — как это делает Мишле.»

Последний способ кажется нам наилучшим, и вот почему. Историк, прибегающий к первому способу, изучает официальные источники: «Монитёр», газеты, письма и документы, хранящиеся в архивах, — иными словами, описания событий, сделанные их участниками и, следовательно, ими искаженные, чтобы самим предстать в наиболее выгодном свете.

Так, Наполеон на острове Святой Елены заново переписал свою жизнь, отредактировав ее для будущих читателей. Г-н де Монтолон показывал мне подлинную записку, которая сообщала Гудсону Лоу о смерти Наполеона. В ней было три исправления, сделанных рукой самого Наполеона. Наполеон и умереть собирался по-наполеоновски.

Такая манера изложения исторических событий, по нашему мнению, противоречит истине и подтверждает изречение г-на де Талейрана о том, что «язык нам дан для того, чтобы скрывать свои мысли».

Другой способ писать историю совершенно отличен от первого. События, а точнее, неопровержимые факты, выстраиваются в хронологическом порядке, и затем историк ищет в мемуарах современников побудительные причины и следствия этих событий. И наконец, делает выводы, к которым не могут прийти те, кто пишет лишь затем, чтобы рассказать, — выводы, которые становятся заслуженной наградой тем, кто пишет, чтобы доказать.

Так, например, история, написанная ad narratum, скажет: объединение Италии стало возможно благодаря содействию, оказанному Наполеоном III.

История, написанная ad probandum, ответит: объединение Италии произошло вопреки воле Наполеона III, который принял как случившийся факт захват Сицилии, но пытался помешать Гарибальди пересечь Мессинский пролив. Великий герцог Тосканский, а вслед за ним и другие пали, несмотря на поддержку, которую им, по приказу г-на Валевски, оказывал наш консул в Ливорно. Консул не справился с порученным ему делом и был выслан в Америку.

Именно таким образом, входя в мельчайшие детали, я написал четыреста томов исторических романов, в которых правды больше, чем в исторических трудах.

И я докажу Вам это на примере романа «Гектор де Сент-Эрмин», по поводу которого Вы изволили беспокоиться.

Во-первых, для того, чтобы лучше понять тех, о ком идет речь, позвольте процитировать страницу из сочинения г-жи д'Абрантес, которая была не только необыкновенно умной женщиной, но и особой, в жилах которой текла императорская кровь, так как ее род восходит к Комнинам.

Вот что она пишет о той замечательной женщине, которую называли Жозефиной, Богоматерью Победной и которая пустила на ветер все состояние Наполеона.

«Существуют личности, — пишет г-жа д'Абрантес, — которые принадлежат истории. Жозефина — из их числа. Вследствие этого она, будучи ли мадемуазель де ля Пажери, супругой г-на де Богарне — или г-жой Бонапарт, всегда вызывала пристальный интерес. Только сопоставляя, сравнивая, сличая разнообразные наблюдения, потомки смогут воссоздать портрет Жозефины, имеющий некоторое сходство с оригиналом. Предметы, на первый взгляд малозначительные, иногда дают пищу для глубоких раздумий. Жозефина, супруга человека, правившего миром, и имевшая на него некоторое влияние, — личность, которая уже в силу одного этого заслуживает изучения, хотя бы ее фигура сама по себе и не вызывала никакого интереса, даже тогда к ней следовало бы отнестись с величайшим вниманием.

Непреложная истина заключается в том, что в то время г-жа Бонапарт пользовалась особой славой, которая была, если можно так выразиться, ее собственной заслугой. В дальнейшем мне нередко случалось видеть ее в истинном свете. Надо сказать, что всякий раз, когда она действовала не по указке г-на де Бурьена, поступки ее были более чем сомнительными. Г-н де Бурьен быстро завладел ее разумом и слабой волей, и, оказавшись в Милане, она, сама того не подозревая, тут же подпала под его влияние».

Таким образом, сударь, перед Вами два абзаца, в одном из которых нам сообщают, что Жозефина была личностью, оставившей свой след в истории, а в другом — что г-н де Бурьен имел огромное влияние на ее yivi и слабый характер.

Теперь мы уступим слово самому г-ну де Бурьену, он расскажет нам о том, в каких отношениях был с первым консулом и самой г-жой Бонапарт:

«В первые месяцы после того как Бонапарт поселился в Тюильри, он всегда спал со своей женой. Каждый вечер он спускался к Жозефине по маленькой лестнице, которая вела в гардеробную. По этой лестнице можно было попасть в кабинет, где прежде находилась молельня Марии Медичи. Я спускался в спальню Бонапарта только по этой небольшой лестнице:

Также и он, поднимаясь в кабинет, всегда проходил через гардеробную».

Вы утверждаете, сударь, что невозможно, чтобы Бурьен позволил себе утром войти в спальню Бонапарта тогда, когда Жозефина была еще в постели.

Сейчас вы убедитесь, что ему было позволено, и даже приказано, гораздо больше:

«Среди указаний, которые мне давал Бонапарт, было одно, особенное. "Ночью, — говорил он, — старайтесь не входить ко мне в спальню. Никогда не будите меня ради хороших новостей. Хорошая новость подождет. Но если придут дурные вести, будите меня немедленно, ибо в таком случае нельзя терять ни минуты"».

Видите, сударь, Бурьену было позволено входить ночью в спальню Бонапарта. Это означает, что у него был свой ключ и при необходимости он мог войти туда в любое время. Или, что вероятнее всего, ключ всегда оставался в двери, поскольку лестница вела в кабинет Бонапарта.

Вот еще отрывок, указывающий, что у Бурьена был приказ ежедневно входить в спальню в семь часов утра:

«Бонапарт всегда спал очень крепко, поэтому он пожелал, чтобы я каждый день приходил будить его в семь часов утра. Я первым входил к нему в спальню, но нередко он, когда я принимался будить его, говорил мне сквозь сон: "Ах, Бурьен, прошу вас, дайте мне еще поспать". И если не было никакой срочной необходимости, я уходил и возвращался в восемь».

Кроме того, сударь, не кажется ли Вам, что есть что-то гораздо более непристойное в том, чтобы застать в постели мужчину и женщину, даже если они муж и жена, чем застать там одну женщину, тем более в то время, когда еще совсем недавно высокопоставленные дамы принимали посетителей в альковах, лежа в постели?

Теперь, если угодно, вернемся к долгам Жозефины. Эти долги наделали столько шума, что никто не осмеливался сообщить о них первому консулу.

«Однажды вечером, в половине двенадцатого, г-н де Талейран наконец затронул эту деликатную тему. После его ухода я тут же вошел в малый кабинет к Бонапарту. Он сказал мне:

— Бурьен, Талейран рассказал мне сейчас о долгах моей жены. У меня есть деньги, которые я получил из Гамбурга. Узнайте у Жозефины, сколько именно она задолжала. Пусть она скажет вам всю сумму, я хочу раз и навсегда покончить с этим делом и больше к нему не возвращаться. Прежде чем платить, покажите мне список этих мерзавцев, этой шайки разбойников.

До тех пор страх, что разыграется ужасная сцена, одна мысль о которой заставляла дрожать Жозефину, мешал мне поговорить с консулом на эту тему. Но после того как г-н де Талейран первым начал этот разговор, я был полон решимости во что бы то ни стало сделать все, что было в моей власти, чтобы положить конец этому неприятному делу.

На следующий же день я пошел к Жозефине. Сначала она обрадовалась, узнав о том, как отреагировал ее супруг, но радость ее длилась недолго. Когда я попросил ее назвать точную сумму долга, она стала умолять меня принять на веру ту сумму, которую она назовет. Я сказал ей:

— Сударыня, я не могу скрыть от вас настроения первого консула. Он полагает, что вы задолжали значительную сумму. Он намерен погасить ваши долги. Я не сомневаюсь, что вам предстоит выслушать множество упреков и пережить ужасную сцену, но скандал произойдет в любом случае, независимо от того, назовете вы меньшую или большую сумму. Если вы скроете значительную часть долга, то через некоторое время снова поползут слухи, которые достигнут ушей первого консула, и тогда он разгневается гораздо сильнее. Послушайте меня, признайтесь во всем. Последствия будут те же, но неприятные слова, которые он намеревается сказать вам, вы услышите только один раз. Утаивая правду, вы снова вызовете его гнев.

— Я никогда не смогу сказать ему все, это невозможно. Окажите мне услугу, не передавайте ему того, что я открою вам. Я полагаю, что я должна около миллиона двухсот тысяч франков. Но я скажу, что должна шестьсот тысяч. Я больше не буду делать долгов и выплачу остальное из своих сбережений.

— В таком случае, сударыня, мне остается только повторить вам свои соображения. Наверняка первый консул не думает, что ваши долги достигают шестисот тысяч франков, и я уверен, что из-за миллиона двухсот тысяч франков неприятностей у вас будет не больше, чем из-за половины этой суммы. Однако, сказав правду, вы покончите с этим раз и навсегда.

— Я ни за что не сделаю этого, Бурьен! Я его знаю, я не смогу вынести его гнева.

После спора, продолжавшегося еще четверть часа, я был вынужден уступить ее настоятельным просьбам и пообещать, что скажу первому консулу только о шестистах тысячах франков.

Можете себе представить гнев и недовольство первого консула. Он тут же заподозрил, что жена что-то скрывает от него. Но мне он сказал:

— Хорошо, возьмите шестьсот тысяч и расплатитесь со всеми долгами, и я больше не желаю слышать об этом. Я разрешаю вам пригрозить кредиторам, что они ничего не получат, если не откажутся от своей огромной прибыли. Нужно приучить их к тому, чтобы они не открывали кредит с такой легкостью.

Г-жа Бонапарт передала мне все свои финансовые записи. Невозможно представить себе, насколько поставщики завысили цены в счетах, опасаясь, что оплату задержат или выплатят только часть. Я тут же заподозрил, что преувеличены не только цены, но и количество поставленного товара. В счете от торговца модной одеждой я обнаружил упоминание о тридцати восьми новых, очень дорогих шляпах, поставленных за один месяц, а также о перьях цапли на тысячу восемьсот франков и украшениях для шляп на восемьсот. Я спросил Жозефину, неужели она каждый день надевала две новые шляпы, и она возмущенно сказала, что это какая-то ошибка. Счет от седельного мастера, указавшего завышенные цены на товары, которые он даже не поставил, был просто смешон. Не говорю уж о прочих поставщиках, везде тот же грабеж.

Я широко использовал полномочия, данные мне первым консулом, я обвинял и угрожал. Стыдно сказать, но большинство поставщиков согласились на оплату половины счетов; один из них получил тридцать пять тысяч франков вместо восьмидесяти и имел наглость заявить, что все равно остался с барышом.

Наконец, после бурных переговоров я, к моему великому облегчению, покончил со всем, истратив шестьсот тысяч франков. Но вскоре г-жа Бонапарт вновь принялась за старое. К счастью, к тому времени с деньгами стало свободнее. Эта непостижимая страсть к мотовству была едва ли не единственной причиной ее огорчений. Необдуманные траты вносили постоянное расстройство в домашние дела вплоть до второго брака Бонапарта, когда, говорят, она образумилась. Но в 1804 году Императрица была еще далека от этого».

Кроме того, сударь, Вам, возможно, неизвестно, что около двух лет назад я выиграл дело, имеющее огромное значение для нас, авторов исторических романов. В очерке о Вареннской дороге я рассказывал, что на холме, откуда открывался прекрасный вид на город, короля должен был ожидать эскорт. Однако драгунов на холме не оказалось, и один из телохранителей короля спустился с холма и постучал в дом, сквозь ставни которого пробивался свет.

Королева и г-н де Валори также подъехали к этому дому, но при их приближении дверь захлопнулась. Один из телохранителей снова толкнул дверь, и перед ним оказался человек лет пятидесяти, в халате, открывавшем голые ноги, и в домашних туфлях.

Я не назову имени этого человека, скажу лишь, что он был майором и кавалером Святого Людовика и дважды присягал на верность королю, но на этот раз у него дрогнуло сердце. Узнав королеву, он сначала отказался отвечать, потом что-то пробормотал и захлопнул дверь, оставив августейших путешественников в прежнем беспомощном положении. Его внук, почтительный потомок, начал против меня процесс, обвинив в том, что я оскорбил память его деда. Суд вынес решение, что если обвиняемый может, как это было в моем случае, указать двух свидетелей происходившего, то любой участник исторических событий может винить только саму историю, и отказал в иске внуку описанного мной человека, обязав его оплатить судебные издержки.

Вот, сударь, что я имел Вам сказать, прежде чем поблагодарить за предоставленную возможность еще раз доказать публике, что в своих книгах я опираюсь только на исторические факты.

Александр Дюма».

Это письмо, появившееся на следующий день на страницах «Ле Пэи», сопровождал комментарий Анри д'Эскампа:

«Дирекция "Монитёр юниверсель" взывает к нашему чувству товарищества и просит опубликовать это письмо, что мы и делаем с тем большей охотой, что оно подтверждает все, что мы говорили раньше.

Говоря о «романе», наш оппонент упоминает о двух способах писать об «исторических событиях», — так, как это делает г-н Тьер, и так, как г-н Мишле, скромно пристраиваясь между ними и добавляя, что, по его мнению, лучший способ писать об исторических событиях — это разыскивать свидетельства не в известных и серьезных документах, а в «воспоминаниях современников».

Мы не собираемся оспаривать подобные теории, но полагаем, что любой согласится с тем, что нельзя без изумления воспринимать автора, который, собираясь писать об Императрице, пользовавшейся искренней любовью всего французского народа, обращается не к множеству истинных документов эпохи, а к воспоминаниям г-на де Бурьена, который был вынужден оставить службу у первого консула по весьма деликатным причинам. Такой помощник лишь повредит тому, кто будет ссылаться на него и позаимствует его стиль.

Действительно, среди цитат, которые столь легкомысленно приводит автор упомянутого романа, большинство доказывают прямо противоположное тому, что он хотел сказать.

Процитируем лишь то место, где г-н Бурьен говорит: «Я спросил Жозефину, неужели она каждый день надевала две новые шляпы, и она с возмущением отвечала, что это какая-то ошибка». Несмотря на сказанное Императрицей, несмотря на подтверждение, которое мы находим в словах самого Бурьена, романист настаивает на своем. Мы предоставляем разумным людям самим рассудить нас.

Вот исторические доказательства, на которые опирается автор: ему нужно было сделать выбор между графом де Лавалеттом, на которого ссылались мы, и г-ном Бурьеном. Он выбрал последнего.

Мы могли бы опровергнуть все письмо, строчка за строчкой, но полагаем, что нет нужды защищать память Императрицы, которую почитают даже иностранцы.

Читатель так же, как и мы, сам поймет, что есть вещи, о которых не спорят. Что касается автора романа, он вынуждает нас напомнить ему, что и для писателя, и для историка есть нечто, чего не могут заменить ни воображение, ни талант, ни ум, — это нравственность».

Как видим, письмо, найденное в «Архивах Сены», было ответом на этот комментарий. Увы, шум, поднявшийся вокруг первой части «романа с продолжением», быстро утих. Продолжение публика встретила равнодушно. По крайней мере к таким выводам можно прийти, читая короткую записку Пьера Маргри, в которой он описывает один из своих визитов к старому, прикованному к постели писателю. Всякий раз, когда я перечитываю его, оно трогает меня до глубины души:

«Однажды вечером я зашел к нему после работы. Он уже был прикован к постели. У него я застал священника, возглавлявшего благотворительное заведение, в поддержку которого Дюма немало написал. Священник с одобрением высказался о его "Шевалье де Сент-Эрмине" и заметил, что с большим удовольствием следил за развитием сюжета. (Дюма получал десять су за строчку.)

— Вы, аббат, единственный, от кого я это услышал. Никто больше мне такого не говорил. И я прекрасно вижу, что мой конец близок.

— О, нет! Не говорите так… Вы еще долго будете нас радовать. Вы поправитесь.

— Нет-нет, я чувствую, что смерть уже недалеко.

— Не будем говорить об этом, — сказал аббат.

— О нет, напротив, поговорим о ней. К ней нужно быть готовым».


И всякий раз я испытываю поистине братскую любовь к аббату Франсуа Море, сыну Жана-Батиста Море и Маргариты Вийэ, канонику Сен-Дени, который основал «Приют Богоматери Семи скорбей для неимущих качек и неизлечимо больных девочек» и руководил им. Тогда, в конце шестидесятых годов, он понял, что романист Александр Дюма хотя и был забыт публикой и популярными газетами, но по-прежнему оставался великим мастером художественного слова.

Недостроенный собор
Как известно, Александр Дюма, начавший с произведений для театра, довольно поздно обратился к историческому роману. Прежде чем приступить к сочинению исторических романов и множества исторических эссе, он писал хроники или сцены на исторические темы, которым предшествовали размышления об истории Франции, изложенные в книге «Галлия и Франция», определившей основное направление его творчества. В истории Франции Дюма выделяет четыре эпохи, в зависимости от типа земельной собственности: феодальная вотчина, сеньория, крупные поместья земельной аристократии, частная собственность. Это материалистическое видение, опирающееся на закон всеобщего развития, установленный Богом (принято считать, или проще всего думать, что этот закон установлен Богом), Природой или Провидением, должно было пройти красной нитью через все исторические сцены и написанные позже исторические романы.

Чтение исторических романов Дюма предполагает погружение в перспективу событий, развернутую в «Галлии и Франции». Так, «Королева Марго», «Графиня де Монсоро» и «Сорок пять» описывают упадок сеньории. «Три мушкетера», «Двадцать лет спустя» и «Виконт де Бражелон» повествуют о полном падении сеньории и приходе абсолютной монархии. «Воспоминания врача» — это уже гибель аристократии. «Белые и Синие», «Соратники Иегу» и «Шевалье де Сент-Эрмин» рассказывают о наступлении нового времени, героем которого стал граф Монте-Кристо. Великолепное повествование и театральная подкладка некоторых сцен не должны отвлекать внимания от основного замысла, которому Дюма, как мы сейчас убедимся, остался верен до конца.

Первые же исторические романы Дюма («Три мушкетера», «Двадцать лет спустя») получили широкое признание, и автор рассказал Беранже о своем грандиозном плане:

«Вся моя будущая жизнь разделена на заранее заполненные отрезки, план будущих трудов уже составлен. Если Бог даст мне прожить еще пять лет, я завершу историческую эпопею Франции — от Людовика Святого до наших дней. Если бог даст мне десять лет, я смогу связать дни Цезаря с днями Людовика Святого. […] Вы должны простить мне то «тщеславие», которое, быть может, заметите в этих строках, но есть несколько человек, в глазах которых я бы хотел выглядеть тем, кто я есть на самом деле. И Вы, безусловно, относитесь к ним».

Дюма намеревался перенести всю историю Франции на страницы романов, но он принципиально не хотел писать романы на фоне истории, когда обращение к прошлому (обстановка, костюмы, устаревшие речевые обороты) — не более чем живописный задник, как в романах, которые принято называть рыцарскими. Он собирался писать исторические романы, герои которых были бы не только яркими личностями, но в значительно большей степени представителями тех классов общества, которые своим противоборством создают канву для всех событий в частной и общественной жизни и являются самой прочной основой истории любой страны. В любом повествовании Дюма в действительности есть лишь одна героиня — Франция, и каждый герой, появляющийся на страницах романа, независимо от эпохи, места н общественного положения, — это лишь ее воплощение.

В романе «Соратники Иегу», который продолжает «Шевалье де Сент-Эрмин», Дюма вновь возвращается к своему основному замыслу, очерчивает его и заявляет о нем:

«Возможно, всякий, кто читает наши книги по отдельности, недоумевает, почему мы придаем иногда столь большое значение деталям, которые не имеют особой важности для сюжета данного произведения. Дело в том, что мы пишем не одну, отдельную, книгу, но […] заполняем или пытаемся заполнить огромное полотно. Для нас присутствие тех или иных персонажей не ограничено рамками одной книги: тот, кто здесь предстает адъютантом [Мюрат], в другой книге будет королем, а в третьей его ждут изгнание и расстрел. Бальзак создал огромное и прекрасное произведение со множеством персонажей, озаглавленное "Человеческая комедия". Наш труд, начатый в одно время с Бальзаком, который мы, безусловно, не будем здесь оценивать, мог бы называться "Драма Франции"».

В «Драме Франции» игра различных сил, которая должна удержать внимание читателя (Дюма всегда руководствовался только одним эстетическим принципом — аристотелевским «учить, развлекая»), выражается в человеческих поступках, заставляет читателя переживать вместе с главными героями «любовь, ненависть, позор, славу, радости и скорби». Трагизм жизни человека, брошенного в пучину истории и в то же время эту историю созидающего, нередко становящегося слепым орудием судьбы, — вот нить, связывающая прошлое, преданное забвению, и настоящее, старое и современное, исторических личностей с читателем романа. Писатель возвращает обществу, потерявшему память, воспоминания, которые проливают свет на то, что в настоящем кажется покрытым тьмой. Грохот и потрясения далеких времен созвучны потрясениям, которые переживаем мы, но рассказ идет уже не от лица шекспировского шута, но от лица поэта, который, глядя на вещи в перспективе, видит закономерность в хаотической смене событий, историческую необходимость там, где мы видим случай.

Книга — это в первую очередь чтение другой книги, автором которой является Бог. Несмотря на внешнее добродушие, Дюма ни много ни мало претендует на место рядом с пророками древности, прозревавшими будущее в событиях прошлого. Сознавал или нет это сам Дюма, его труд рассказывает прежде всего о непростом становлении современного мира — от зарождения абсолютной монархии до возникновения Республики. Роман Дюма никогда не бывает обращен только в прошлое: если автор и сожалеет об утраченных ценностях, он не позволяет себе печалиться об ушедшем времени. Его повествование повернуто к настоящему, к будущему, или, говоря иначе, к постоянному возрождению рода человеческого. Исторические эпохи подобны восходящим кругам спирали, куда автор увлекает читателя в поисках совершенного общественного устройства, о котором он мечтает. Обращаться к прошлому стоит лишь для того, чтобы найти объяснения настоящему или предугадывать будущее. Надо ли удивляться, что действие большинства романов Дюма происходит в XVII и XVIII веках, они — словно праистория настоящего.

Когда на закате жизни, не пять, а двадцать пять лет спустя, старый писатель озирал проделанный путь, то мог справедливо гордиться созданным монументом, но он с большим сожалением видел, что некоторых частей недостает, — он «не исчерпал историю Франции от Людовика Святого до наших дней». Еще оставался пробел между 1799 («Соратники Иегу») и 1815 годом («Граф Монте-Кристо»). Конечно, Наполеон Бонапарт появлялся на сцене в «Белых и Синих» 13-го вандемьера, во время Египетской кампании, а также в «Соратниках Иегу» — по возвращении из Египта и после 18-го брюмера. Но это был только Бонапарт, он еще не стал Наполеоном.

Не было ли уготовано огромному собору Дюма остаться недостроенным, как и многим другим? Портос погиб под обрушившимся сводом пещеры Локмария. Дюма умер, пытаясь построить свод, который объединил бы две части его огромного труда. Последним усилием Дюма-строителя был именно роман «Шевалье де Сент-Эрмин», в котором автор создает противоречивый образ Наполеона, светоча или монстра, дав в противовес ему другого главного героя, последнего отпрыска рода де Сент-Эрмин, Гектора, старший брат которого, Леон, был расстрелян в «Белых и Синих», а средний брат, Шарль, погиб на гильотине в «Соратниках Иегу».

Во время Консульства долг отомстить за погибших перешел к младшему брату — графу, а затем виконту де Сент-Эрмину. «Шевалье», ставший графом, избежал топора палача, но по приговору Фуше превратился в призрак… Он становится свидетелем и действующим лицом высоких деяний и низких дел Империи, жертвой которой он сам стал. Его судьба связана с судьбами Жозефины, Фуше, Талейрана, Кадудаля, Шатобриана, герцога Энгиенского, корсаров, полицейских ищеек, светских львиц, разбойников вроде Фра Дьяволо или Иль Бизарро, на его пути встречается еще тысяча блестящих персонажей, каждому из которых отведено свое место в этой гигантской фреске.

Дюма, разумеется, не впервые в своем романе заставлял читателя вновь пережить дни Империи: так, в 1852 году он уже набросал интригу, в которой среди вымышленных персонажей на сцену выходят Наполеон, Талейран, двенадцать маршалов, правившие тогда монархи, Мария-Луиза, Гудсон Лоу. Создание этого пространного повествования, озаглавленного «Исаак Лакедем», остановленного цензурой, не продвинулось дальше пролога.

Наполеон в «Драме Франции»
На закате дней Дюма, в 1868 году, Наполеон уже принадлежал истории, но история Императора была тесно связана с рассветом жизни писателя. Юный Дюма (ему было тогда тринадцать лет) два раза видел нового Цезаря. О встрече с ним он вспоминал на лекции, прочитанной в 1865 году в Национальном кружке изящных искусств в Париже:

«Наполеон покинул остров Эльба 26 февраля [1815 г.]. 1 марта он высадился в бухте Жюан. 20 марта он вошел в Париж. Вилле-Коттре был по пути, которым армия шла навстречу неприятелю.

Я должен признать, что в тот день, год спустя после воцарения Бурбонов, то есть по прошествии целого года, когда четверть века нашей истории была предана забвению, вдова и сын революционного генерала с великой радостью вновь увидели прежнюю военную форму и кокарды старой гвардии, возвращающейся с острова Эльба в Париж, барабаны и прославленные трехцветные знамена, пробитые пулями при Аустерлице, Ваграме и под Москвой.

Старая гвардия, совершенно исчезнувший ныне тип военных, олицетворявшая собой оставшуюся в прошлом эпоху Империи, живую и славную легенду Франции, представляла собой великолепное зрелище. За три дня мимо нас прошло тридцать тысяч человек, тридцать тысяч гигантов — твердых, спокойных, я бы даже сказал, мрачных. Среди них не было ни одного, кто бы не понимал, что огромное наполеоновское здание сцементировано его собственной кровью и держится на его плечах. Все они, словно прекрасные кариатиды Пюже, испугавшие шевалье де Бернена, когда он высадился в Тулоне, все они, казалось, гордились возложенным на них бременем, хотя и видно было, сгибаются под ним.

О, не забудем же, не забудем же никогда людей, твердой поступью шагавших к Ватерлоо, к могиле. В этом была преданность, храбрость, честь. Это была чистейшая кровь Франции, это были двадцать лет борьбы против всей Европы, это была Революция, наша мать, это была прошедшая слава, грядущая свобода, это была не французская знать, а аристократия французского народа.

Я видел, как они шли мимо, все, включая остатки египетской армии — двести мамелюков, в красных штанах, белых тюрбанах, с изогнутыми саблями.

Было что-то не только величественное, но поистине религиозное, святое, священное в этих людях, обреченных так же безоговорочно, так же безвозвратно, как древние гладиаторы, вслед за которыми они могли повторить: «Caesar, morituri te salutant» («Цезарь, идущие на смерть приветствуют тебя»).

Но эти солдаты должны были умереть не ради удовольствия толпы, а за независимость народа, не рабски повинуясь, а по своему свободному выбору, согласно своей воле. […]

Они шли мимо!

Утром гул шагов смолк, стихли последние звуки музыки.

Музыканты играли «На страже Империи».

Потом в газетах написали, что 12 июня Наполеон должен выехать из Парижа в армию. Наполеон поедет по той же дороге, по которой прошла его гвардия. Наполеон проедет через Вилле-Коттре.

Признаюсь, я страстно мечтал увидеть этого человека, чей гений отягощал Францию и, в частности, тяжело навалился на меня, бедного атома, затерянного среди тридцати двух миллионов других. Он раздавил меня, даже не подозревая о моем существовании.

11 июня появилось официальное известие о том, что Наполеон проедет мимо нас: были заказаны почтовые лошади.

Он должен был выехать из Парижа в три часа утра и около семи или восьми проехать через Вилле-Коттре. Проведя бессонную ночь, с шести утра я ждал при въезде в город с наиболее крепкими горожанами, то есть вместе с теми, кто мог бежать с той же скоростью, с какой ехала императорская карета. Но на самом деле хорошо рассмотреть Наполеона удалось бы не тогда, когда он проезжал мимо, а когда меняли лошадей.

Я понял это и, едва заметив в четверти лье пыль, летящую из-под конских копыт, бросился бежать к почте. Я бежал и, даже не оборачиваясь, слышал за спиной приближающийся грохот колес. Я примчался на почтовую станцию. Обернувшись, я увидел три кареты, летевшие как смерч. Они мчались по мостовой, пена летела с лошадей, которыми правили напудренные форейторы в парадных ливреях с лентами.

Все бросились к карете Императора. Разумеется, я был в первых рядах.

Я видел его!

Он сидел в глубине справа, в зеленом мундире с белыми обшлагами, с орденским знаком Почетного легиона. Его лицо, бледное и болезненное, но прекрасное, словно с античного барельефа, казалось грубо вытесанным из глыбы мрамора и сохранившим его желтоватый оттенок. Голова его была склонена на грудь. Слева от него сидел Жером, бывший король Вестфални, самый молодой и преданный из его братьев. Впереди, напротив Жерома, — адъютант Летор.

Император, словно очнувшись от дремоты или мыслей, в которые был погружен, поднял голову, посмотрел вокруг невидящим взглядом и спросил:

— Где мы?

— В Вилле-Коттре, — раздалось в ответ.

— Стало быть, в шести лье от Суассона? — спросил он снова.

— Да, Ваше Величество, в шести лье от Суассона.

— Поторопитесь!

И снова погрузился в задумчивость, из которой его вырвала остановка кареты.

Уже были запряжены свежие лошади, новые форейторы прыгнули в седло. Форейторы, уступившие им место, размахивали шляпами и кричали: «Да здравствует Император!».

Засвистели бичи, Наполеон слегка кивнул, что было равносильно приветствию. Кареты рванули с места и исчезли за поворотом улицы, ведущей к Суассону.

Видение пропало.

Прошло шесть дней, мы узнали о переходе через Самбру, взятии Шарлеруа, сражении при Линьи, битве при Катр-Бра.

Все, что сначала до нас доходило, было эхом побед.

18-го, в день битвы при Ватерлоо, мы узнали, что происходило 15-го и 16-го.

Мы жадно ждали известий. 19-е прошло без новостей.

Император, как писали газеты, посетил поле боя при Линьи и оказал помощь раненым. Генерал Летор, сидевший в карете напротив Императора, погиб при взятии Шарлеруа. Жерому, который всегда был рядом с Ним, при Катр-Бра пуля повредила эфес шпаги.

20-е прошло медленно и грустно. С неба лились потоки воды, все говорили, что в такую погоду, стоявшую уже третий день, видимо, нельзя было сражаться. Внезапно прошел слух, что арестовано несколько человек, принесших ужасные вести, их отвели на двор мэрии.

Все бросились туда, и я, разумеется, одним из первых.

Действительно, семь или восемь человек, некоторые верхом, другие на земле возле лошадей, были окружены толпой любопытных.

Они были в крови, в грязи и в лохмотьях! Они оказались поляками и с трудом могли произнести несколько слов по-французски.

Подошел отставной офицер, который знал немецкий, и приступил к допросу. По-немецки арестованные говорили свободнее. Вот что они рассказали.

18-го Наполеон вступил в бой с англичанами. Сражение, говорят, началось в полдень. В пять часов вечера англичане были разгромлены. Но в шесть часов Блюхер подошел на пушечный выстрел с сорокатысячным подкреплением, и это решило исход боя в пользу неприятеля. «Решающее сражение. Французская армия не отступает, но бежит».

Они были авангардом беглецов.

Было около трех часов пополудни. За сорок восемь часов эти люди пришли из Планшенуа. Они делали больше полутора лье в час. Вестники беды летели как на крыльях.

Я вернулся домой и рассказал матери, что видел. Она отправила меня на почту, где можно было узнать последние новости. Я стал ждать там. В семь часов прибыл курьер в зеленой с золотом ливрее — это были цвета Императора.

Он был забрызган грязью, лошадь дрожала и широко расставила все четыре ноги, чтобы не пасть от усталости.

Курьер потребовал четырех лошадей для кареты, которая едет следом. Ему подвели свежую оседланную лошадь, помогли подняться в седло. Он пришпорил и скрылся из глаз.

Его расспрашивали, но он или ничего не знал, или не пожелал говорить. Из конюшни вывели четырех лошадей, надели на них упряжь и стали ждать карету.

О ее приближении известил быстро нараставший глухой стук. Карета показалась на углу улицы и остановилась перед почтой.

Вышел ошеломленный станционный смотритель. Я схватил его за полу сюртука:

— Это он, это Император! — сказал я.

— Да!

Это был Император, он сидел так же, как я видел его неделю назад, в той же карете. Один адъютант — рядом с ним, другой — напротив. Но это были не Жером и не Летор […].

Да, это был Император, все такой же, С тем же бледным, болезненным, невозмутимым лицом. Лишь голова была склонена ниже.

Может быть, причиной тому была обычная усталость?

Или боль от того, что он был один против всего мира и он проиграл.

Как и в прошлый раз, почувствовав, что карета остановилась, он поднял голову, посмотрел вокруг блуждающим взглядом, который становился таким пронизывающим, когда он смотрел на человека или на горизонт — две загадочные вещи, всегда таящие в себе угрозу.

— Где мы? — спросил он.

— В Вилле-Коттре, сир, — отвечал хозяин почты.

— Стало быть, в восемнадцати лье от Парижа?

— Да, сир!

— Трогай!

Как и в прошлый раз, задав тот же вопрос почти теми же словами, он отдал такой же приказ и так же стремительно умчался.

Прошло три месяца, день в день, как он вернулся в Тюильри с острова Эльба. Но с 20 марта по 20 июня Бог вырыл пропасть, поглотившую его удачу. Этой пропастью было Ватерлоо».

«Человек, чей гений отягощал Францию и, в частности, тяжело навалился на меня». Ребенок, видевший Наполеона, не унаследовал богатства: после смерти мужа его мать осталась почти без средств к существованию; но у него было наследство, не менее ценное: слава — наследство, растраченное проехавшим мимо человеком, Императором.

Дюма без конца возвращался к этим свежим и причинявшим такую боль воспоминаниям детства, повлиявшим на всю его жизнь.

Генерала Дюма, отца писателя, Конвент призвал на защиту, когда 12 вандемьера IV года (4 октября 1795 г.) Париж был охвачен контрреволюционным мятежом.

Конвент направил бывшему тогда в отпуске генералу Александру Дюма, командовавшему Альпийской армией, следующее письмо, сама краткость которого свидетельствует о срочности:

«Генерал Дюма должен немедленно отправиться в Париж, чтобы принять командование вооруженными силами».

Приказ Конвента был доставлен в особняк Мирабо, но генерал Дюма уже три дня как уехал в Вилле-Коттре и получил письмо только 13-го утром.

Опасность росла с каждым часом. Больше нельзя было ожидать прибытия того, кому адресовано письмо. Наконец ночью народный представитель Баррас был назначен главнокомандующим. Ему был нужен помощник, и его выбор пал на Бонапарта.

«Вот так шанс, который только раз в жизни выпадает любому человеку и открывает ему дорогу в будущее, прошел мимо моего отца. Получив письмо, он немедленно выехал в Париж, но прибыл туда лишь 14-го.

Он увидел, что секции Парижа побеждены, а Бонапарт командует правительственными войсками».

Первые роли были распределены. Генерал Дюма будет отныне только на вторых ролях, даже если иногда ему и удастся принять участие в великих делах (таких, как захват горы Мон-Сени или оборона моста при Клаузене, после которой он получил прозвище тирольский Гораций Коклес, 24 марта 1797 г.).

В Египетском походе генерал Дюма командовал кавалерией. Тоскуя по революционным идеалам, он не скрывал недоверия, с которым относился к своему более удачливому сопернику. В своих «Мемуарах» его сын описывает знаменитую встречу отца с Бонапартом, «которая оказала такое большое влияние на судьбу моего отца и на мою собственную». Бонапарт потребовал объяснений по поводу собрания генералов, недовольных походом:

«— Да, собрание в Дамангуре действительно было. Да, генералы, разочарованные первым же переходом, задаются вопросом: какова цель кампании? Да, они видят в ней не общий интерес, но личные амбиции. Да, я говорил, что ради чести и славы моей родины я согласен обойти весь земной шар, но, если бы речь шла об удовлетворении ваших прихотей, я не сделал бы и шагу. Я повторяю вам все, что сказал тем вечером, и если негодяй, передавший вам мои слова, исказил их, то он не просто шпион, но и клеветник.

Бонапарт внимательно посмотрел на моего отца. Затем с подлинным волнением сказал ему:

— Значит, вы, Дюма, в душе противопоставляете меня и Францию? Вы полагаете, что я отделяю свои интересы от интересов страны, мое благополучие от ее благополучия?

— Я полагаю, что интересы Франции должны учитываться прежде интересов одного человека, каким бы великим он ни был… Я считаю, что благополучие народа не должно зависеть от благополучия одного человека.

— Значит, вы готовы меня покинуть?

— Да, как только я уверюсь, что вы не дорожите Францией.

— Вы ошибаетесь, Дюма… — холодно отвечал Бонапарт.

— Возможно, — сказал мой отец, — но я не терплю диктатуры, будь то диктатура Суллы или Цезаря.

— Чего же вы хотите?

— Вернуться во Францию при первой же возможности.

— Отлично, обещаю не чинить препятствий вашему отъезду.

— Благодарю, генерал. Это единственная милость, о которой я прошу.

Выходя, он услышал, что Бонапарт пробормотал несколько слов. Ему показалось, что он расслышал:

— Слепец, он не верит в мою удачу!»


Отплывая от берегов Египта после подавления бунта в Каире, «негр Дюма», как называл его Бонапарт, удалялся от великой судьбы.

Буря вынудила его корабль пристать к берегам Неаполитанского королевства, где он пробыл в плену до марта 1801 года. Вернувшись домой, больной, без гроша в кармане, он обратился к Бонапарту:

«Господин первый консул, Вы знаете, какие несчастья мне пришлось пережить. Надеюсь, что Вы не позволите человеку, разделявшему с Вами труды и опасности, прозябать в нищете. Меня постигло и другое горе — мое имя попало в список генералов запаса. Сами посудите, каково мне, в мои годы, с моим именем, быть вот так, одним росчерком пера, сброшенным со счетов. Я старше всех офицеров одного со мной звания. За мной немало побед, которые оказали решающее влияние на ход событий. Я всегда вел к победе защитников отечества. Я взываю к Вашему сердцу» (июль 1802 г.).

Единственный ответ, которого он удостоился, было разрешение получать пенсию по реформе 26 фруктидора X года (13 сентября 1802 г.). Его имени больше не было в списках дивизионных генералов Республики. Бонапарт обрек его военную карьеру на забвение.

«Я потерял здоровье, я обречен бедствовать и влачить жалкое существование. Нищета и тоска подтачивают мою жизнь. Единственное, что мешает мне погрузиться в отчаяние, — это мысль, что я служил под Вашим началом и Вы относились ко мне доброжелательно и с уважением. Я надеюсь, что рано или поздно Вы смягчите мою участь… Умоляю выплатить мне задержанное жалованье за время, которое я провел в плену на Сицилии, в размере 28 500 франков» (сентябрь 1803 г.).

Он не получил этих денег. Он умер в 1806 году, оставив жену и детей без средств к существованию. За несколько часов до смерти он пожелал, чтобы его похоронили на поле под Аустерлицем.

Дюма, всю жизнь чтивший память отца, испытывает к императору двойственные чувства — ненависть и любопытство. С одной стороны, император — гений, чья слава двадцать лет подряд опьяняла Францию, с другой стороны — «корсиканское чудовище», утопившее страну в крови, год за годом отбиравшее у нее детей, и в собственном «романе» Дюма — убийца его отца.

Однако во время Реставрации, по мере того как падает популярность Бурбонов, фигура императора — при его жизни в заточении на острове Святой Елены и после смерти — быстро обрастает мифами даже в памяти тех, кто в свое время проклинал его: «Дошло даже до того, что, сами не зная почему, мы с матерью, несмотря на все причины, которые у нас были ненавидеть Наполеона, стали гораздо сильнее ненавидеть Бурбонов, которые не сделали нам ничего плохого, а скорее даже наоборот».

Вот почему не приходится особенно удивляться, что в Париже молодой Дюма поступил писцом в канцелярию герцога Орлеанского, будущего короля Франции Луи-Филиппа, появлялся в бонапартистских салонах, например в салоне Антуана Винсена Арно: республиканцы, либералы, бонапартисты при поддержке ордена Святого Причастия объединялись в то время против Бурбонов. Также неудивительно, что в первых стихотворениях Дюма воспевается героика Империи, как в «Лейпсике» (sic) или в «Раненом орле», посвященном Антуану Винсену Арно, хотя нужно отметить, что Дюма пишет скорее о поражениях, нежели о победах.

«Три славных дня», когда был изгнан старый король Карл X, последний из Бурбонов, правивших во Франции, возродили культ Императора. Вдали от полей сражения и биваков не менее семи Наполеонов состязались в свете рампы: «Наполеон в Шенбрунне» — в театре «Porte-Saint-Martin», принесший фантастические сборы, другой Наполеон — в театре «Nouveaute's», третий — в «Variétés» — и так далее — в «Ambigu-Comique», «Gaîté», «Cirque-Olympique».

Александру Дюма, молодому автору, прославившемуся пьесой «Генрих III и его двор», не дает покоя директор «Одеона» Гарель, который обещает ему золотые горы и требует своего «Наполеона». Молодой автор наконец уступает. Вместе с Корделье-Делану он набрасывает канву: шпион, спасенный Наполеоном от расстрела в Тулоне, следует за императором на протяжении всей его головокружительной карьеры и даже отправляется за ним на остров Святой Елены. Двадцать три картины, посвященные историческим событиям и жизни императора, написаны на основе тех источников, которыми удалось воспользоваться: это «Мемуары» Бурьена, «История Наполеона» барона Норвенса, «Победы, завоевания, поражения и неудачи гражданских войн французов с 1792 по 1815 г.», «Мемориал Святой Елены» Лас Каза.

Здесь Наполеон предстает таким, каким его сделали легенды, — гением, чьих замыслов не поняли посредственные современники, жертвой предателей, неверных, как флюгер, политиков, которых он вытащил из грязи, — тех, кто в то время, когда была написана драма, скопом переходил на сторону Луи-Филиппа. Только народ в образе безграмотного солдата Лорена сохранил нерушимую верность Императору. Тот народ, который сражался на баррикадах в 1830 году, изгоняя Бурбонов.

Вечер премьеры, 10 января 1831 года, представлял наблюдателю странное зрелище — то ли бунт, то ли солдаты отправляются на войну; национальные гвардейцы заполнили зал. Занавес поднялся под восторженные крики. Декорации — вроде редута перед Тулоном, через бойницы видны осажденный город и цепь скал, на которых устроены укрепления, — были великолепны. Ярмарка в Сен-Клу, балаганы, апартаменты и сад Тюильрн, интерьеры Дрезденского дворца — резиденции саксонского короля, Бородино, зал в Кремле, лачуга у Березины (перед сражением), высоты Монтро, салон в Сен-Жерменском предместье, парижская улица, зал во дворце Фонтенбло, двор Белой Лошади там же, порт Портоферрайо, долина Джеймстаун на Святой Елене… Этого перечисления достаточно, чтобы показать, что сюжетная линия, быстро миновав период взлета Наполеона Бонапарта, замедляет ход, чтобы подробно рассказать о падении Императора. Здесь перед зрителями предстает побежденный Наполеон.

В антрактах национальные гвардейцы на барабанах и трубах исполняли военные марши. Фредерик Леметр, игравший Наполеона, не имел ни малейшего сходства с императором. Но он был в простом сером сюртуке, он погибал на Святой Елене, и этого было достаточно. В зале сначала слышались рыдания, потом он взорвался аплодисментами. Когда актеры вышли на поклон, несчастного Делетра, который имел несчастье играть Хадсона Лоу, освистали.

Но Дюма не питал иллюзий относительно литературных достоинств своей пьесы. А если б питал, его друг, роялист Альфред де Виньи, мгновенно бы его отрезвил: «Плохая пьеса, скверное действие! — писал он. — Испытывая гнев к королю, Дюма заставил Наполеона произносить суровые слова против Бурбонов. "Ко мне были несправедливы", — говорит он, и я упрекаю Дюма в том, что он несправедлив к побежденным».

Несомненно, именно на эти упреки отвечает Дюма в предисловии к пьесе, которую он посвятил французскому народу. Он отметает все упреки в неблагодарности.

«Я сын республиканского генерала Александра Дюма, умершего в 1806 году, после того как в неаполитанской тюрьме его одиннадцать раз пытались отравить.

Он умер в опале, вызвав гнев Императора тем, что не принял его планы колонизации Египта, — и это была его ошибка, — и тем, что отказался, когда тот взошел на престол, подписать реестры коммуны, — и в этом он был прав.

Мой отец был из тех железных людей, которые верят, что душа — это совесть, поступают в соответствии с ее велениями и умирают в нищете.

Да, мой отец умер в бедности. Ему остались должны двадцать восемь тысяч франков задержанного жалованья, их не выплатили и его вдове. Должны были назначить вдове пенсию, ее не назначили. Кровь моего отца, пролитую за Республику, не оплатила ни Империя, ни реставрированная монархия. Я благодарю Империю и реставрированную монархию — они сделали меня свободным».

Хотя пьеса, озаглавленная «Наполеон Бонапарт, или Тридцать лет истории Франции», была написана на потребу публики, она тем не менее подтолкнула Дюма к размышлениям о роли Наполеона в истории Франции. «Почему один и тот же человек, столь могущественный в начале жизненного пути, так немощен на его закате? Почему в определенный момент, в самом расцвете, в возрасте сорока шести лет, удача покинула его и фортуна отвернулась от него?» — спрашивал он себя. Два года спустя в книге «Галлия и Франция» (1833) он находит ответ: Наполеон был лишь инструментом в руках Господа. Бог раздавил его, как только он перестал быть нужен Ему:

«По моему мнению, на протяжении всей истории Промыслом Всевышнего были избраны три человека, чтобы осуществить возрождение человечества, — Цезарь, Карл Великий и Наполеон.

Цезарь подготовил приход Христианства;

Карл Великий — Культурное возрождение;

Наполеон — Освобождение.

[…] Когда 18 брюмера Наполеон захватил Францию, она еще не оправилась от потрясений гражданской войны. Бросаясь из крайности в крайность, в одном из своих порывов она настолько вырвалась вперед, что другие народы остались далеко позади. Равновесие общего развития было нарушено чрезмерным развитием одной нации. Франция обезумела от свободы и, по мнению остальных монархов, ее следовало обуздать, чтобы вылечить. В это время на сцене появился Наполеон, движимый деспотизмом и военным гением. Наполеон, выходец из народа и в то же время аристократ; отстававший от стремлений Франции, но опережавший стремления Европы; человек, тормозивший внутреннее развитие, но стимулировавший развитие внешнее.

Безумные монархи объявили ему войну!

Тогда Наполеон обратился к самому чистому, умному, прогрессивному, что было во Франции, он создал армии и наводнил ими Европу. Эти армии несли смерть королям и дыхание жизни народам. Повсюду, где идеи Франции пускали корни, Свобода шла вперед семимильными шагами, ветер подхватывал революции, как семена, брошенные сеятелем.

[Начался гибельный поход в Россию.] Миссия Наполеона завершилась, наступил миг его падения, ибо теперь его поражение было столь же необходимо для свободы, как прежде было необходимо его возвышение. Царь, благоразумный с врагом-победителем, обыкновенно теряет разум, видя врага поверженного […]

Бог отвернулся от Наполеона, но для того чтобы Небесные напасти стали более видны средь дел человеческих, на это раз не люди сражались с людьми, а времена года перевернулись, нагрянули снег и холода — вот те силы, что погубили армию. […]

Так, с промежутком в девятьсот лет, словно живые доказательства того, о чем мы говорили выше, — чем выше гений, тем более он слеп, — в истории появлялись:

Цезарь, язычник, подготовил Христианство;

Карл Великий, варвар, — Культуру;

Наполеон, деспот, — Освобождение.

Напрашивается мысль: не один ли и тот же человек появляется в разные эпохи под разными именами, чтобы осуществлять единый замысел?»

Это провиденциалистское понимание судьбы Наполеона не претерпит сильных изменений в следующих произведениях Дюма. На нем основана, в частности, его книга «Наполеон», написанная по договору с издательством в 1839 году, которая не вызвала особого интереса читателей: «Я ожидал, что в этом эпизоде [сражение при Ватерлоо] автор употребит всю мощь своего таланта, всю энергию мысли. Но нет… Я увидел это лишь на десяти страницах «Побед и завоеваний», хорошо написанных и высоко оцененных», — пишет Марк де Сент-Илэр, чьи труды послужили источником для второй части «Шевалье де Сент-Эрмина».

Не изменится и отношение Дюма к Бонапартам. Во время путешествия в Швейцарию Дюма посетил 13 сентября 1832 года королеву Гортензию в замке Арененберг. В июне 1840 года он встретился во Флоренции с другими членами семьи Бонапарт и завязал с ними такие тесные отношения, что по возвращении во Францию в 1844 году говорил, что ему «семья Наполеона поручила просмотреть четыре рукописи генерала Монтолона [заключенного вместе с Луи-Наполеоном Бонапартом, будущим Наполеоном III], посвященные времени пленения Императора», и просит министра Танги Дюшателя добиться для него «разрешения на пять или шесть встреч с узниками крепости Гам, употребив на это все имеющиеся» у того полномочия. Разрешение было получено.

«Отправившись в Бельгию, мы [Дюжарье, управляющий "Ля Пресс" и Дюма] остановились на один день в Гам. Двенадцать лет назад в Арененберге меня принимала королева Гортензия, и я подумал, что не могу миновать город, где ее сын томился в заключении, не поблагодарив за гостеприимство, оказанное мне его матерью. К тому же я имел честь познакомиться во Флоренции с королем Луи, королем Жеромом и королем Жозефом. Я прошу Венский конгресс извинить меня, ибо я называю королями тех, кто более не являются монархами, а самым почитаемым величеством для меня является величество свергнутое или умершее. Принц Луи, хотя и был теперь пленником, оставался для меня французским принцем и имел полное право на дань уважения.

В мой первый визит мы беседовали с Его Высочеством принцем Луи о его семье, в то время как в соседней комнате Вы договаривались с графом Монтолоном об условиях публикации его рукописи. Когда на следующий день я вернулся, чтобы попрощаться с принцем, они оба просили показать им корректуру рукописи, которую Вы собирались публиковать, так как граф, находившийся в заключении в 30–40 лье от Парижа, не имел другой возможности увидеть ее. Я согласился, в первую очередь ради принца, а также ради всей этой благородной семьи, находящейся в изгнании, от лица которой он говорил со мной. Это была единственная услуга, которую я мог ему оказать».

«Записки о заключении императора Наполеона на острове Святой Елены», написанные генералом Монтолоном и переписанные Дюма, — большие фрагменты рукописи хранятся в Праге — были опубликованы в двух томах в издательстве Paulin в 1847 году.

Отношение к Наполеону как к инструменту судьбы вновь звучит в лекции, которую мы цитировали выше, или в том диалоге, который Дюма ведет с самим Императором:

«Нет, Ваше Величество, Ваша слава не пострадала, так как Вы боролись с судьбой. Победители, которых звали Веллингтон, Бюлов, Блюхер, лишь имели человеческий образ, на самом деле это были духи, посланные Всевышним, чтобы повергнуть Вас, восставшего на Него: Вы стали отстаивать интересы королей в то время, когда Вам было поручено вступиться за народ.

Провидение, Ваше Величество, Провидение!

Всю ночь Иаков боролся с ангелом, которого принял за человека. Трижды был повержен тот, кто был первым силачом Израиля! Когда же наступило утро, он подумал, что сходит с ума, не понимая своего троекратного поражения.

Так же и Вы, Ваше Величество, были сражены трижды. Трижды чувствовали, что Вашу вздымающуюся грудь попирает колено Божественного победителя!

В Москве, Лейпциге и Ватерлоо».

Все те же чувства к этому человеку испытывает он, когда последним трагическим усилием пытается восполнить пробел, зияющий в «Драме Франции». Он выводит Наполеона на сцену в «Белых и Синих», он следит за звездой Наполеона в романе «Шевалье де Сент-Эрмин».

Действие романа начинается за год до рождения автора — в 1802 году, воспетом его современником и близким другом Виктором Гюго:

Два года веку! Рим виднее стал, чем Спарта,
Уже Наполеон глядел из Бонапарта.
Под маской консула сквозь прорези глазные
Лик императора виднелся не впервые[7].
Сын Монте-Кристо
Голиафу, действовавшему в истории Франции, Дюма противопоставляет Давида, действующего на страницах романа, — это Гектор, последний отпрыск («шевалье») рода графов де Сент-Эрминов. Отец его погиб на гильотине после «Заговора гвоздик», старший брат (Леон), эмигрант, сражавшийся в армии Конде, был расстрелян, другой брат, Шарль, Соратник Иегу, так же, как отец, гильотинирован. Юный шевалье вместе с графским титулом унаследовал семейную месть.

Итак, он — мститель, каким был граф Монте-Кристо. Можно не сомневаться, что Дюма-Гамлет через героя своего романа отомстит Наполеону, убийце своего отца…

Появляясь в обществе (и на страницах романа), Гектор, несмотря на то, что он прекрасен, как Антиной, всего лишь обычный дворянин во фраке гранатового бархата, замшевых панталонах, туфлях с маленькими бриллиантовыми пряжками, и — вершина элегантности — его шляпу украшает большая бриллиантовая пряжка той же формы, что на туфлях.

Эдмон Дантес, по правде говоря, мало чем отличался от окружавших его матросов.

Гектор, как и Дантес, молодой влюбленный; он испытывает облегчение, когда ход истории поворачивает в другую сторону и конец движения шуанов освобождает его от необходимости мстить. Получив от Жоржа Кадудаля письмо, в котором тот освобождал своих сторонников отданной ему клятвы, «[я] вновь вернул самого себя, которого отец и братья отдали на службу монархии, которой я не знал и о которой мог судить только по преданности моей семьи и по тем несчастьям, какими для нас эта преданность обернулась, — говорил он своей невесте Клер де Сурди. — Мне двадцать три года, у меня сто тысяч ливров ренты, я люблю и думаю, что любим, а потому дверь рая, которую охраняет ангел с огненным мечом, распахнулась для меня».

Но, как и Дантес, Гектор в тюрьме узнает, что значит стоять на краю бездны. Он выходит на свободу другим человеком, или, точнее, сверхчеловеком. Очевидный признак происшедших с ним перемен — смена имени. Простолюдин Эдмон Дантес присваивает себе графский титул и становится графом Монте-Кристо, дворянин Гектор де Сент-Эрмин берет себе простонародное имя Рене. Гектор три года провел в Тампле, Дантес 14 лет страдал в замке Иф. У Гектора не было такого прекрасного наставника, как аббат Фариа, ему самому пришлось пройти путь превращения в сверхчеловека. Попав в тюрьму, он исчезает, в то время как история идет своим ходом, и «тесная маска» Бонапарта окончательно рассыпается. А. Дюма покидает своего героя сразу после того, как его берут под стражу, и встречает только на выходе из тюрьмы.

Таким образом, читатель видит перемены, произошедшие с героем, но не понимает, чем они вызваны, хотя далее автор или сам Гектор раскрывают некоторые причины.

На протяжении «трех лет печали и зимы», «погубивших веселье молодости и цветы юности», Гектор изменился физически, но не так, как Дантес, который сам себя не узнал, увидев в зеркале цирюльника в Ливорно:

«Во время долгого заключения лицо его утратило краски юности, розовый оттенок щек сменился матово-темным; глаза стали больше из-за постоянного вглядывания в темноту; борода выросла и густо обрамляла лицо, на котором сменяли друг друга три похожих, почти неразличимых, так они перетекали одно в другое, выражения: задумчивость, мечтательность, меланхолия».

Кажется, что Гектор переменился исключительно благодаря собственной силе воли.

«Используя канат, привязанный к потолку, научился лазать по канату только с помощью рук. Наконец, он сам себе придумывал те гимнастические упражнения, которые в наши дни довершают воспитание молодого человека». Постоянными занятиями он расширил свой кругозор: «В течение этих трех лет заключения Сент-Эрмин глубоко изучил все то, что можно было изучить самостоятельно, — географию, математику, историю. Мечтая с юности о путешествиях, свободно владея немецким, английским, испанским языками, он в полной мере использовал данное ему разрешение получать книги и, не имея возможности путешествовать реально, путешествовал по географическим картам.

Его внимание привлекала Индия, особенно потому, что там недавно окончился ожесточенный спор англичан с Хайдаром Али и его сыном, Типу Султаном. И при этом ему совершенно не приходило в голову, что эти знания ему когда-либо пригодятся. Ведь он считал, что обречен на вечное заключение».

Но особенно пристально он изучал историю и размышлял над предназначением человека, и размышления эти привели его к тем же сомнениям, что Гамлета или Фауста:

«Я три года провел в исследованиях этих тайн; я погрузился в неизведанный мрак по одну сторону жизни, а вышел — по другую, не понимая, как и почему мы живем, как и почему умираем, и твердя себе, что Бог — это всего лишь слово, которым я называю то, что ищу; это слово произнесет мне смерть, если она не окажется вдруг столь же безмолвной, сколь и жизнь. […]

Вместо того чтобы стать Богом всех миров, создавать вселенскую гармонию и порядок среди небесных светил, мы сами породили в своем воображении его, Бога личного, который призван вершить не могущественные природные потрясения, а всего лишь наши ничтожные частные неурядицы и беды. Мы воспринимаем Бога — такого, которого не в состоянии понять наш человеческий разум и к которому неприменимы наши человеческие мерила, которого мы не видим ни полностью, ни отчасти и который, если существует, то он одновременно всюду, — мы воспринимаем его так, как в древности — бога домашнего очага, как небольшую статуэтку с локоть высотой, которая всегда была у них под рукой и перед глазами, или как индусы, которые молятся своим идолам, или негры своему амулету. Мы всегда спрашиваем его, идет ли речь о чем-то приятном или о чем-то горестном: «Почему ты поступил так? И почему не сделал по-другому?» Наш бог не отвечает нам, он слишком далек от нас, и потом, его не беспокоят наши мелкие страсти. И тогда мы бываем несправедливы к нему, мы порицаем его за несчастья, обрушившиеся на нас, словно это он нам их ниспослал, и из несчастных, какие мы и есть на самом деле, мы становимся в своих глазах богохульниками.

[…] Мы всего лишь несчастные и жалкие частицы, вовлеченные в одно большое потрясение в жизни целого народа, толкущиеся между двумя мирами: миром, который уходит в небытие, и тем, который только зарождается; между королевством, которое кануло в бездну, и возвышением молодой империи. Спросите у Бога, почему Людовик XIV лишил Францию мужчин в своих войнах, разорил роскошными безделушками из мрамора и бронзы казну. Спросите, почему он следовал столь разрушительной политике и дошел до того, что повторял слова, никогда в его эпоху не ставшие правдой: «Пиренеев больше нет». Спросите Его, почему король, потакая капризам женщины и унижаясь перед властью и авторитетом священника, отменил Нантский эдикт, обескровил Францию и способствовал расцвету Голландии и Германии. Спросите, почему Людовик XV продолжил роковой путь своего отца […] Спросите, почему, вопреки исторической необходимости, он следовал советам продажного министра, позабыв о том, что союз с Австрией всегда сулил лилиям несчастье, и возвел на французский престол австрийскую принцессу.

Спросите у Него, почему, вместо того чтобы наделить Людовика XVI королевскими достоинствами, он наградил его инстинктами буржуа, не предполагавшими такие черты, как верность данному слову или твердость главы рода; спросите Его, почему он позволил ему давать присягу, которой тот и не думал следовать, и почему пошел искать помощи за границей против своих подданных, и наконец, почему склонил свою августейшую голову на плаху эшафота, на которой казнили закоренелых преступников.

[…] Вы поймете, почему мой отец сложил голову на том же эшафоте, красном от королевской крови; почему был расстрелян мой старший брат, а еще один брат отправлен на гильотину; почему я, в свою очередь, верный своей клятве, неволей и не из убеждений, пошел по тому же пути тогда, когда, казалось, держал в руках свое счастье, и как этот путь, похоронив все мои надежды, привел меня в темницу Тампля на три года. Оттуда меня освободило капризное милосердие человека, который, даровав мне жизнь, обрек меня на вечные скитания.

[…] Я верю, но верю в Бога, Творца миров, который вершит движение этих миров в эфире, но не располагает временем, чтобы заняться счастьями или горестями бедных ничтожных частиц, мятущихся по поверхности этого мира».

В словах молодого человека, которого постигло столько разочарований, мы слышим голос старого писателя, стоящего на пороге смерти, именно поэтому роман «Шевалье де Сент-Эрмин» стал завещанием, последним словом.

С этого времени Гектор начинает отличаться от своего прообраза, графа Монте-Кристо. Дантесом движет личная месть, а Гектор мстит «без воодушевления и убежденности», только чтобы сдержать обещание. Это — дело чести, и к этому его принуждает История.

«Приговоренный к несчастью» Гектор — это сила, и на первый взгляд кажется, что она разит наугад. Однако молодой роялист-мститель открывает высшие ценности в классовой ненависти, и за эти ценности он будет сражаться:

«Ему пришлось много читать и думать, чтобы признать наконец, что преданность, презирающая законы, иногда может привести к преступлению и что по Божьему замыслу не существует иной преданности, кроме преданности родине».

Сын республиканского генерала, внук дворянина Дави де ля Пайетри и черной рабыни, внук (по матери) Клода Лабурэ, слуги герцога Орлеанского, мелкий буржуа из Вилле-Коттре, он — сплетение самых разных корней, разных классов, сплавленных в горниле нации. Так и Гектор — он ни за, ни против Наполеона, который — лишь воплощение Истории человечества. С того самого момента, когда любовь стала для него запретной, он приносит свою жизнь в жертву Франции. Свидетель истории Наполеона, он выходит на сцену лишь для того, чтобы преумножать славу родины.

За родину пасть,
Счастливая участь, завидная честь, —
пел хор жирондистов в последней сцене «Шевалье де Мезон-Руж», поставленного в 1847 году в Театр-Историк.

Смерть была милостива к Александру Дюма — ему не пришлось услышать фанфары пруссаков в Дьеппе.

K.Ш.

I ДОЛГИ ЖОЗЕФИНЫ

— Вот мы и в Тюильри, — сказал первый консул Бонапарт своему секретарю Бурьену, входя во дворец, где Людовик XVI совершил предпоследнюю остановку по пути из Версаля на эшафот, — постараемся же здесь и остаться.

Эти пророческие слова были произнесены около четырех часов пополудни 30 плювиоза VII года (19 февраля 1800 г.).

Рассказ наш продолжает книгу «Белые и Синие»[8], которая закончилась, как вы помните, бегством Пишегрю из Синамари, и роман «Соратники Иегу»[9], завершающийся казнью Рибье, Жаиаса, Валейсоля и Сент-Эрмина, и начинается ровно год спустя после водворения первого консула во дворце.

Мы покинули генерала Бонапарта, когда он был всего лишь генералом и, вернувшись из Египта, ступил на французскую землю. С тех пор, после 24 вандемьера VII года (16 октября 1799 г.), он совершил немало.

Прежде всего — великий переворот 18 брюмера. Тогда он победил, но победу эту до сих пор хулят потомки.

Перешел Альпы, подобно Ганнибалу и Карлу Великому.

С помощью Дезе и Келлермана выиграл битву при Маренго, в которой едва не потерпел поражение.

Заключил Люневилльский мир[10].

И, наконец, в тот самый день, когда по его приказу в Тюильри установили давидовский бюст Брута, снова ввел в употребление обращение «мадам».

И если некоторые упрямцы продолжают говорить «гражданин», то лишь грубияны и невежи все еще пользуются обращением «гражданка».

Само собой разумеется, в Тюильри бывают лишь хорошо воспитанные люди.

Итак, 30 плювиоза IX года (19 февраля 1801 г.) мы в Тюильри, во дворце первого консула Бонапарта.

Живущим ныне, две трети века спустя после описываемых событий, мы должны дать некоторое представление о том, как выглядел кабинет, где было задумано столько великих событий. Набросаем, насколько возможно, портрет человека, ставшего легендой, который собирался не только изменить облик Франции, но и перевернуть весь мир.

В большой комнате с белыми стенами и золотой лепниной стояло два стола.

Один из них, очень красивый, принадлежал первому консулу. Консул сидел спиной к камину, по правую руку было окно. Там же, справа, в следующей комнате, располагался Дюрок, адъютант и приближенное лицо консула на протяжении последних четырех лет. Через его кабинет можно было пройти к Ландуару, верному дежурному офицеру, пользовавшемуся полным доверием консула, а также в большие апартаменты, окна которых выходили во двор.

Сидя за столом в кресле с головой льва на спинке и подлокотниками в форме львиных лап, правую из которых он не раз ковырял перочинным ножом, консул видел перед собой огромный книжный шкаф, сверху донизу забитый папками.

Немного правее шкафа была дверь. Она вела прямо в большую опочивальню. Оттуда можно было попасть в большую приемную, на потолке которой Лебрен[11] написал парадный портрет Людовика XIV. Другой художник, значительно уступавший дарованием своему предшественнику, непочтительно украсил парик великого короля трехцветной кокардой, которую Бонапарт снисходительно оставил на месте; всякий раз, указывая посетителям на это несоответствие, он говорил: «Что за болваны сторонники Конвента!»

Напротив единственного окна, выходившего в сад, была гардеробная, примыкавшая к кабинету консула. Гардеробная там, где прежде была молельня Марии Медичи. Она выходила на небольшую лестницу, которая вела в нижний этаж, в спальню г-жи Бонапарт.

Как и Мария-Антуанетта, и это было не единственное их сходство, Жозефина не выносила больших помещений. В Тюильри она устроила себе небольшой будуар, напоминавший убежище Марии-Антуанетты в Версале.

Именно через эту гардеробную чаще всего (по крайней мере, в то время) консул по утрам входил в свой кабинет. Мы говорим «чаще всего», потому что в Тюильри у первого консула была и отдельная спальня, которой он пользовался, если возвращался слишком поздно или же когда супруги ссорились, что, надо признать, время от времени случалось.

Второй стол, значительно скромнее, стоял у окна. Работавший за ним секретарь видел вдали густую листву каштанов, но разглядеть гуляющих в саду он мог бы только привстав. Секретарь сидел спиной к первому консулу, и ему достаточно было слегка повернуть голову, чтобы увидеть его лицо. Дюрок редко бывал в своем кабинете, поэтому секретарь назначал встречи там.

Этим секретарем был Бурьен[12].

Самые умелые скульпторы и художники соревновались, стремясь запечатлеть на полотне или высечь в мраморе черты Бонапарта, позднее Наполеона. Но люди, близко знавшие его, хотя и признают, что статуи и портреты имеют некоторое сходство с выдающимся человеком, утверждают, что точного изображения первого консула и императора не существует.

Мастера сумели написать и вырезать в мраморе крупную голову консула, великолепный лоб, волосы, приглаженные на висках и спадающие на плечи, загорелое удлиненное лицо с тонкими чертами и задумчивым выражением.

Им удалось воспроизвести профиль императора, напоминавший профиль с древней медали, передать болезненную бледность, словно предвещавшую преждевременную смерть, написать волосы цвета черного дерева, оттенявшие матовую белизну щек. Но ни резец, ни палитра не смогли передать мерцающий огонь его глаз и мрачный остановившийся взгляд.

Этот взгляд быстро, словно молния, отражал его мысли. Если консул гневался, ничей другой взгляд не бывал страшнее и ничей не бывал нежнее, когда консул благоволил. У него было особое выражение лица для всякой посещавшей его мысли.

Он был невысокого роста, едва ли пяти футов трех дюймов, однако Клебер, который был выше его на голову, говорил, положив руку ему на плечо: «Генерал, вы велики, как весь мир!»

И действительно, казалось, что Бонапарт выше Клебера на голову.

У него были очень красивые руки, которыми он гордился и за которыми ухаживал, словно женщина. Разговаривая, он с видимым удовольствием рассматривал их. Перчатки он носил только на левой руке, а правую оставлял свободной, ссылаясь на то, что протягивает ее для поцелуя тем, кого удостаивает такой чести, а на самом деле для того, чтобы любоваться ею и полировать ногти батистовым носовым платком.

Г-н де Тюренн, в обязанности которого входило заботиться о туалете императора, в конце концов стал заказывать для императора перчатки только на левую руку и экономил на этом шесть тысяч франков в год.

Император совершенно не мог оставаться на одном месте, он любил прохаживаться по комнатам. Он ходил, спокойно заложив руки за спину и немного подавшись вперед, словно груз мыслей клонил его голову.

Погрузившись во время прогулки в размышления, он часто дергал правым плечом и сжимал губы. Этот жест, вошедший у него в привычку, некоторые называют конвульсивными движениями и утверждают, что Бонапарт был подвержен эпилептическим припадкам.

Он обожал принимать ванну и проводил в ней по два-три часа, требуя, чтобы ему читали газеты или какой-нибудь памфлет, о котором донесла полиция. Сидя в ванне, он не закрывал кран с горячей водой, совершенно не заботясь о том, что вода льется через край. Совершенно взмокший от пара Бурьен изнемогал и просил позволения открыть окно либо уйти. Как правило, ему это позволялось.

Что бы там ни говорили, Бонапарт любил поспать. Он часто говорил секретарю, будившему его в семь утра:

— Ах, дайте мне еще поспать! Старайтесь не входить ко мне ночью, — требовал он. — Не будите меня ради хороших новостей! Если новости хорошие, спешить некуда. Но если пришло плохое известие, немедленно будите меня, в таком случае нельзя терять ни минуты.

Как только Бонапарт вставал, камердинер Констан брил и причесывал его. Бурьен читал ему вслух газеты, всегда начиная с «Монитёра», хотя Бонапарт интересовался только английскими или немецкими газетами. Когда Бурьен произносил название одной из десяти-двенадцати французских газет, выходивших в то время, Бонапарт говорил ему:

— Дальше, дальше, они пишут только то, что я им разрешаю.

Закончив туалет, Бонапарт поднимался вместе с Бурьеном в кабинет. Здесь его уже ждали утренние письма, которые следовало прочитать, и доклады за прошедший день, которые нужно было подписать.

Ровно в десять утра распахивалась дверь, и дворецкий объявлял:

— Завтрак генералу подан!

Скромный завтрак состоял из трех блюд и десерта. Одним из блюд почти всегда был цыпленок в масле с чесноком, которого ему впервые подали утром в день битвы при Маренго. С тех пор он так и назывался — «цыпленок а-ля Маренго».

Бонапарт пил мало вина, и только бордо или бургундское, после завтрака или обеда он выпивал чашку кофе.

Если он засиживался за работой позже обычного, то в полночь ему подавали чашку шоколада.

С молодых лет он пристрастился к табаку, но нюхал его не более трех-четырех раз в день и тогда брал небольшие понюшки из очень элегантных золотых или эмалевых табакерок.

В этот день Бурьен в половине шестого, как обычно, спустился в кабинет, распечатал письма и положил их на большом письменном столе — самые важные вниз, чтобы Бонапарт прочел их последними и они запомнились бы ему.

Когда часы пробили семь, он решил, что пора будить генерала.

Однако, к своему огромному удивлению, он застал г-жу Бонапарт одну и в слезах.

Излишне говорить, что у Бурьена был ключ от спальни Бонапарта и при необходимости он мог войти туда в любое время, днем и ночью.

Увидев Жозефину в слезах, Бурьен хотел было уйти. Но она удержала его и велела сесть на край кровати. Она очень любила Бурьена и знала, что ему можно довериться.

Встревоженный, Бурьен приблизился.

— О, сударыня, — спросил он, — не случилось ли чего с первым консулом?

— Нет, Бурьен, нет! — отвечала Жозефина, — случилось со мной…

— Что же, сударыня?

— Ах, милый Бурьен, я так несчастна!

Бурьен рассмеялся:

— Я, кажется, знаю, в чем дело, — сказал он.

— Поставщики… — пролепетала Жозефина.

— Отказываются отпускать вам товар?

— О, если бы только это!

— Неужели они имели наглость потребовать денег? — смеясь, спросил Бурьен.

— Они угрожают мне преследованием! Представьте мое смятение, дорогой Бурьен! Что, если они обратятся прямо к Бонапарту!

— Неужели вы думаете, что они осмелятся?

— Именно так!

— Но это невозможно!

— Вот, возьмите…

Жозефина вытащила из-под подушки бумагу с гербом Республики.

Это было адресованное первому консулу требование погасить долги его жены, г-жи Бонапарт, — сорок тысяч франков за перчатки.

По счастливой случайности письмо — оно было составлено по поручению г-жи Жиро — попало в руки жены, а не мужа.

— Черт побери! — сказал Бурьен. — Это уже серьезно! Похоже, вся ваша свита пользовалась услугами этой дамы…

— Вовсе нет, дорогой Бурьен, эти сорок тысяч — только за мои перчатки.

— Только за ваши?

— Да.

— Значит, вы не платили десять лет?

— Я полностью расплатилась с торговцами 1 января в прошлом году. Я выплатила им триста тысяч франков. Я так дрожу теперь именно потому, что хорошо помню гнев Бонапарта в тот раз.

— И вы потратили сорок тысяч на перчатки с 1 января прошлого года?..

— Похоже, что так, раз с меня требуют именно столько денег.

— Допустим, но чего же вы хотите от меня?

— Если Бонапарт сегодня в хорошем настроении, я бы хотела, чтобы вы поговорили с ним об этом.

— Но, прежде всего, почему он не с вами? Не случилось ли семейной ссоры?

— Нет, совсем нет! Вчера вечером он ушел вместе с Дюроком в прекрасном настроении, чтобы «прощупать», как он выражается, настроения парижан. Он, должно быть, поздно вернулся и, чтобы меня не беспокоить, лег в своей холостяцкой комнате.

— Если он в хорошем настроении и я заговорю с ним о ваших долгах, а он спросит, насколько они велики, что мне сказать?

— Ах, Бурьен!

Жозефина спрятала голову под одеяло.

— Цифра настолько ужасна?

— Она огромна!

— Ну же, сколько?

— Я не решаюсь сказать…

— Триста тысяч франков?

Жозефина вздохнула.

— Шестьсот тысяч?..

Снова вздох, еще более горестный, чем первый.

— Признаюсь, вы меня пугаете, — сказал Бурьен.

— Я всю ночь провела в подсчетах с моей милой подругой, госпожой Гюло. Она прекрасно разбирается в этом, а я… Бурьен, вы сами знаете, я ничего в этом не понимаю.

— И вы должны…

— Более миллиона двухсот тысяч франков.

Бурьен отшатнулся.

— Вы правы, — сказал он на этот раз без тени улыбки, — первый консул будет в ярости.

— Мы скажем ему только о половине долга, — сказала Жозефина.

— Скверная мысль, — ответил Бурьен, качая головой. — Раз уж вы решились, советую признаться во всем.

— Нет, Бурьен! Нет, ни за что!

— Но где же вы возьмете другие шестьсот тысяч?

— О! Ну, во-первых, я больше не буду делать долгов, от этого слишком большие неприятности.

— А другие шестьсот тысяч? — повторил Бурьен.

— Я понемногу выплачу их из своих сбережений.

— Вы не правы. Первый консул не ожидает услышать о чудовищном долге в шестьсот тысяч, и сердиться из-за миллиона двухсот он будет не больше, чем из-за шестисот. Кроме того, чем сильнее удар, тем больше он ошеломит его. Он даст нужную сумму, и вы навсегда рассчитаетесь с долгами.

— Нет, нет! — воскликнула Жозефина, — Не просите меня, Бурьен! Я знаю его, у него случится припадок от ярости, а я совершенно не могу выносить его грубость!

В эту минуту послышался звонок — Бонапарт звал дежурного — несомненно, затем, чтобы узнать, где Бурьен.

— Это он, — сказала Жозефина, — он уже в кабинете. Идите скорее к нему, и если он в хорошем настроении…

— Миллион двести тысяч, не так ли? — спросил Бурьен.

— Нет! Ради всего святого, шестьсот и ни су больше!..

— Вы так решили?

— Умоляю вас!

— Хорошо.

И Бурьен ринулся к маленькой лестнице, которая вела в кабинет первого консула.

II КАК ВЫШЛО, ЧТО ДОЛГИ ЖОЗЕФИНЫ ОПЛАТИЛ ВОЛЬНЫЙ ГОРОД ГАМБУРГ

Вернувшись в большой кабинет, Бурьен увидел первого консула возле письменного стола читавшим утреннюю почту, уже, как было сказано, распечатанную и просмотренную Бурьеном. На первом консуле была форма дивизионного генерала республики: синий редингот без эполет, расшитый золотыми лавровыми листьями, замшевые штаны, красный жилет с широкими лацканами и сапога с отворотами.

Услышав шаги секретаря, Бонапарт обернулся.

— А, вот и вы, Бурьен, — сказал он. — Я звонил Ландуару, чтобы он позвал вас.

— Я спускался к госпоже Бонапарт, генерал, полагая, что найду вас там.

— Я спал в большой спальне.

— О! — воскликнул Бурьен, — в кровати Бурбонов!

— Ну да.

— И как вам там спалось?

— Плохо. Доказательство этому то, что я уже здесь, и вам не пришлось меня будить. Для меня там слишком мягко.

— Вы прочли три письма, которые я отложил для вас?

— Да. Вдова старшего сержанта консульской гвардии, убитого при Маренго, просит меня стать крестным ее сына.

— Что ей ответить?

— Я согласен. На крестинах меня заменит Дюрок. Ребенка назвать Наполеоном, матери назначить пожизненную ренту в пятьсот франков, которая затем перейдет к ее сыну. Напишите ей об этом.

— А что ответить женщине, которая верит в вашу удачу и просит назвать ей три числа для лотереи?

— Это сумасшедшая. Но поскольку она верит в мою счастливую звезду, никогда до сих пор не выигрывала и уверена, что ей повезет, если я назову три числа, то ответьте ей, что в лотерею выигрывают только в те дни, когда не делают ставок. Доказательство тому, что, ни разу не выиграв в те дни, когда она делала ставки, она выиграла триста франков в тот день, когда забыла поставить.

— Итак, я пошлю ей триста франков?

— Да.

— Генерал, а последнее письмо?

— Я начал читать его, когда вы вошли.

— Продолжайте, это будет вам интересно.

— Прочитайте его мне. Почерк неровный, меня это утомляет.

Бурьен, улыбнувшись, взял письмо.

— Я знаю, почему вы смеетесь, — сказал Бонапарт.

— Вряд ли, генерал, — возразил Бурьен.

— Вы подумали, что тот, кто разбирает мой почерк, сможет разобрать любой, даже кошек и прокуроров.

— Бог мой, вы угадали.

И Бурьен прочитал:

«Джерси, 26 февраля 1801 г.

Генерал, я полагаю, что теперь, когда Вы вернулись из великих походов, я могу отвлечь Вас от повседневных трудов и напомнить о своем существовании. Вы, возможно, удивитесь, что обстоятельство, благодаря которому я имею честь писать Вам, столь ничтожно. Вы, конечно, помните, генерал, что когда Вашему батюшке пришлось забрать Ваших братьев из колледжа в Отене и отправиться навестить Вас в Бриенн, у него не оказалось наличных денег. Он прост у меня двадцать пять луидоров, и я с удовольствием одолжил их ему. Позже, по возвращении, он не имел возможности вернуть их мне. Когда я покидал Аяччо, Ваша матушка намеревалась продать кое-что из столового серебра, чтобы расплатиться. Я отверг это предложение и сказал ей, что оставлю г-ну Суиру pàcnucKy Вашего отца и что она расплатится, когда сможет. Я полагаю, что она так и не дождалась подходящего случая, прежде чем грянула Революция.

Вы сочтете странным, генерал, что я отрываю Вас от Ваших занятий из-за столь скромной суммы, но положение мое таково, что эта ничтожная сумма теперь представляется мне значительной. Я изгнан из родной страны и вынужден искать прибежища на острове, пребывание на котором для меня отвратительно. Все здесь настолько дорого, что необходимо быть богачом, чтобы жить здесь. С вашей стороны было бы огромным благодеянием, если бы Вы выслали мне сумму, которая раньше ничего для меня не значила».

Бонапарт кивнул. Бурьен заметил этот жест.

— Вы помните этого славного человека, генерал? — спросил он.

— Отлично помню, — ответил Бонапарт. — Помню, как будто это было вчера. Отец при мне получил эти деньги в Бриенне. Этого человека зовут Дюросель.

Бурьен взглянул на подпись.

— Действительно, так, — сказал он. — Но здесь есть и второе, более знаменитое имя.

— И как же оно звучит?

— Дюросель Бомануар.

— Нужно узнать, не из бретонских ли он Бомануаров. Это достойное имя.

— Я продолжаю?

— Конечно.

Бурьен стал читать дальше:

«Вы понимаете, генерал, что в возрасте восьмидесяти шести лет, шестьдесят из которых отданы бессменной службе на благо родины, тяжело быть изгнанным отовсюду, найти прибежище на Джерси и влачить существование, полагаясь лишь на слабую помощь, которую правительство оказывает французским эмигрантам. Я сказал «эмигрантам», потому что меня заставили стать одним из них. У меня и в мыслях не было бежать, мое единственное преступление заключается в том, что я был старейшим генералом кантона и награжден большим крестом Людовика Святого.

Однажды вечером ко мне пришли, чтобы меня убить, выломали дверь. Я услышал крики соседей, и мне не оставалось ничего иного, как бежать в чем есть. Я понял, что во Франции моя жизнь под угрозой, бросил все, что имел, — состояние, недвижимость, — и, не имея другого угла на родине, приехал сюда, вслед за высланным ранее братом. Он гораздо старше меня и впал в детство, я ни за что не покину его. Во Франции осталась моя восьмидесятилетняя мачеха, которой отказали в выплате причитающейся ей доли наследства ее покойного мужа, сославшись на то, что все мое имущество конфисковано. Таким образом, если ничего не изменится, я умру банкротом, и это приводит меня в отчаяние.

Признаюсь, генерал, я плохо владею новым стилем, но если следовать старым обычаям, остаюсь Вашим покорным слугой,

Дюросель Бомануар

— Итак, генерал, что вы на это скажете?

— Я скажу, — отвечал первый консул дрогнувшим голосом, — что подобные вещи глубоко трогают меня. Бурьен, это — священный долг. Напишите генералу ответ, я поставлю свою подпись. Отправьте ему десять тысяч франков на первое время, ибо я собираюсь сделать гораздо больше для человека, который помог моему отцу. Я позабочусь о нем… Кстати, о долгах, Бурьен. У меня к вам серьезный разговор…

Нахмурившись, Бонапарт сел. Бурьен стоял перед ним.

— Я хочу поговорить с вами о долгах Жозефины.

Бурьен вздрогнул.

— Вот как, — сказал он, — кто же сообщил вам о них?

— Глас народа.

Бурьен поклонился с видом человека, который не понимает, о чем идет речь, но не осмеливается спрашивать.

— Вообрази, Бурьен, — иногда Бонапарт, забывшись, говорил старому товарищу «ты», — я отправился прогуляться вместе с Дюроком, чтобы самому послушать, что говорят в городе.

— И вы услышали много неприятного о первом консуле?

— Да меня чуть не поколотили за то, что я дурно высказывался о нем, — со смехом ответил Бонапарт. — Если бы Дюрок не пустил в ход дубину, я думаю, нас бы арестовали и отправили на пост Шато-д'О.

— Однако все это не объясняет, каким образом среди похвал первому консулу зашла речь о долгах госпожи Бонапарт.

— Похвалы первому консулу перемежались очень неприятными словами о его жене. Говорят, что госпожа Бонапарт разоряет мужа своими туалетами, что она повсюду наделала долгов, что самое простое ее платье стоит сотню луидоров, а самая скромная шляпка — сто франков. Как ты понимаешь, Бурьен, я всему этому не верю, но дыма без огня не бывает. В прошлом году я оплатил долгов на триста тысяч франков. Допустим, это случилось из-за того, что я не присылал денег из Египта, но теперь дело обстоит иначе. Каждый месяц я даю Жозефине шесть тысяч франков на туалеты. Я считаю, что этого ей должно хватать. Несчастная Мария-Антуанетта лишилась популярности именно из-за подобных сплетен. Бурьен, я хочу, чтобы ты узнал у Жозефины, как обстоят дела, и все уладил.

— Вы не можете себе представить, — ответил Бурьен, — как я счастлив, что вы сами об этом заговорили. Сегодня утром, когда вы с нетерпением ждали меня, госпожа Бонапарт просила меня поговорить с вами о неприятном положении, в которое она попала.

— Неприятное положение? Бурьен, что вы имеете в виду? — спросил Бонапарт у своего секретаря, снова перейдя на «вы».

— Я думаю, что она очень расстроена.

— Кем?

— Кредиторами.

— Кредиторами? Я полагал, что избавил ее от них!

— Совершенно верно, но это было год назад.

— И что же?

— За год ситуация совершенно изменилась. Год назад она была женой генерала Бонапарта, теперь она — супруга первого консула.

— Бурьен, этому нужно положить конец! Я не желаю больше слышать ничего подобного.

— Совершенно с вами согласен, генерал.

— Вы проследите, чтобы всем было уплачено.

— Прекрасно! Дайте мне необходимую сумму, и ручаюсь, что все будет немедленно улажено.

— Сколько вам нужно?

— Сколько мне нужно?.. Э… Ну…

— Говорите!

— Видите ли, именно это госпожа Бонапарт не решается вам сказать.

— Как?! Она не решается? А ты?

— Я тоже, генерал.

— Ты тоже? Должно быть, это бешеные деньги!

Бурьен испустил вздох.

— Хорошо, — продолжал Бонапарт, — если я прикину по прошлому году и дам тебе триста тысяч франков…

Бурьен молчал. Бонапарт с беспокойством посмотрел на него.

— Говори же, болван!

— Ну что же, генерал, если вы дадите мне триста тысяч, этого хватит, чтобы рассчитаться с половиной долгов.

— С половиной! — воскликнул Бонапарт, вставая. — Шестьсот тысяч! Она должна… шестьсот тысяч франков?..

Бурьен кивнул.

— Она сама вам это сказала?

— Да, генерал.

— И где же, по ее мнению, я должен взять эти шестьсот тысяч? Из пятисот тысяч, которые положены мне как консулу?

— О, она надеется, что у вас отложено несколько тысяч.

— Шестьсот тысяч франков!.. — повторил Бонапарт. — Моя жена тратит шестьсот тысяч на платья, а я назначаю пенсию в сто франков вдовам и детям храбрецов, погибших у Пирамид и Маренго! И даже этого я не могу дать всем нуждающимся! Они целый год живут на сто франков, а госпожа Бонапарт носит платья за сто луидоров и шляпки за двадцать пять. Бурьен, вы, должно быть, плохо расслышали. Не может быть, чтобы это было шестьсот тысяч.

— Я все прекрасно расслышал, генерал. Госпожа Бонапарт поняла, как обстоят дела, только вч" ера вечером, когда увидела счет за перчатки на сорок тысяч франков.

— Что вы сказали?! — воскликнул Бонапарт.

— Я сказал, сорок тысяч за перчатки, генерал. Что делать? Положение именно таково. Вчера вечером госпожа Бонапарт вместе с госпожой Гюло занималась подсчетами. Всю ночь она проплакала, сегодня утром я застал ее в слезах.

— О! Пусть поплачет! Пусть плачет от стыда, от угрызений совести! Сорок тысяч на перчатки!.. За сколько времени?

— За год, — отвечал Бурьен.

— За год! Содержание сорока семей! Бурьен, я хочу видеть все счета.

— Когда?

— Немедленно. Сейчас восемь часов. На девять я назначил аудиенцию Кадудалю, так что у меня есть время. Немедленно, Бурьен, немедленно!

— Вы правы, генерал, покончим с этим делом, раз уж мы взялись за него.

— Принесите мне все счета! Все, вы слышите? Мы вместе просмотрим их.

— Бегу, генерал.

И Бурьен действительно ринулся бегом по лестнице, которая вела в покои г-жи Бонапарт.

Оставшись один, первый консул принялся мерить кабинет шагами, сложив руки за спиной. Его плечо подергивалось, губы сжимались, и он шептал:

— Я должен был вспомнить, что говорил мне Жюно у фонтанов Месудии, должен был прислушаться к словам братьев, Жозефа и Люсьена, которые говорили, что мне не следует видеться с ней по возвращении. Но как устоять перед Гортензией и Евгением! Милые дети! Только из-за них я вернулся к ней! О, развод! Я сохраню его во Франции, хотя бы лишь для того, чтобы отделаться от этой женщины, которая не может подарить мне наследника и лишь разоряет меня!

— Ну, — сказал Бурьен, входя, — шестьсот тысяч франков вас не разорят, а госпожа Бонапарт еще вполне может родить вам сына, который лет через сорок унаследует пожизненное консульство!

— Ты всегда на ее стороне, Бурьен, — сказал Бонапарт, и так ущипнул секретаря за ухо, что тот вскрикнул.

— Что же делать, генерал, я всегда на стороне того, кто прекрасен, добр и слаб.

Бонапарт в бешенстве схватил кипу бумаг, которые принес Бурьен, и начал судорожно комкать их. Выхватив наугад один листок, он прочитал:

— Тридцать восемь шляп… за месяц! Она что, надевает по две в день?.. Перья цапли на тысячу восемьсот франков! Украшения для шляп на восемьсот!

В ярости бросив счет, он схватил другой:

— Парфюмерный магазин мадемуазель Мартен — 3306 франков за румяна, только в июне на 1749 франков. Румяна по сто франков за баночку! Запомните это имя, Бурьен! Эту негодяйку нужно отправить в Сен-Лазар[13]. Мадемуазель Мартен, слышите?

— Да, генерал.

— А!.. Вот и платья. От господина Леруа… Раньше у нас были швеи, а теперь портные для дам. Считается, что это более нравственно. Сто пятьдесят платьев за год, на четыреста тысяч франков! Но если так, это уже не шестьсот тысяч, тут на целый миллион, на миллион двести тысяч!

— О, генерал, — живо отозвался Бурьен, — по некоторым счетам был внесен задаток.

— Три платья на пять тысяч!

— Да, — сказал Бурьен, — но вот здесь шесть по пятьсот франков.

— Вы что, сударь, смеетесь? — спросил Бонапарт, нахмурившись.

— Нет, генерал, не смеюсь, и я хочу сказать, что такому человеку, как вы, не стоит сердиться из-за подобных пустяков.

— Вспомните Людовика XVI, он был королем и очень сердился, а у него было двадцать пять миллионов по цивильному листу!

— Генерал, вы в значительно большей степени король, чем Людовик XVI. Вы были королем и будете им. Кроме того, согласитесь, Людовик XVI был беден.

— Он был порядочным человеком.

— Хотел бы я знать, что сказал бы первый консул, если бы его назвали порядочным человеком?

— Если бы на эти пять тысяч она покупала прекрасные платья времен Людовика XVI с воланами, кринолинами, фижмами, на которые уходило по пятьдесят метров ткани, я бы это еще понял, но теперь в этих прямых платьях женщины выглядят, как зонтики в чехле.

— Приходится следовать моде, генерал.

— Вот это меня и бесит. Мы платим не за ткань. Если бы за ткань, то по крайней мере мануфактуры были бы обеспечены работой. Но нет, мы оплачиваем искусную кройку господина Леруа — на пятьсот франков ткани и на четыре с половиной тысячи покрой. Мода!.. Осталось найти шестьсот тысяч франков, чтобы расплатиться за моду.

— Разве у нас нет четырех миллионов?

— Четырех миллионов! Каких?..

— Тех, что Гамбург выплатил вам за попытку выслать двух ирландцев, которым вы спасли жизнь.

— Ах да, Нэппера Тэнди и Блэкуолла!

— Мне даже кажется, что Гамбург заплатил вам через господина Красную Шапочку не четыре, а четыре с половиной миллиона.

— Действительно, — ответил, смеясь, Бонапарт, придя в хорошее расположение духа при воспоминании о шутке, которую он сыграл с вольным городом Гамбургом, — не знаю, был ли я вправе так поступить, но я тогда только что вернулся из Египта. Это один из тех уроков, которые я нередко преподавал пашам.

Часы пробили девять. Распахнулись двери, и Рапп, дежуривший в тот день, объявил, что Кадудаль и два его адъютанта ожидают в приемной.

— Ну что же, — сказал Бонапарт Бурьену, — хорошо. Возьмите шестьсот тысяч франков, и я больше не хочу об этом слышать.

И Бонапарт отправился на встречу с бретонским генералом.

Едва за ним закрылась дверь, Бурьен позвонил. Прибежал Ландуар.

— Ступайте и сообщите госпоже Бонапарт, что у меня для нее хорошие новости, но поскольку я не могу покинуть кабинет, где нахожусь сейчас один, один, — слышите, Ландуар? — то прошу ее прийти ко мне.

Убедившись, что новости действительно хорошие, Ландуар бросился к лестнице. Все, начиная с Бонапарта, обожали Жозефину.

III СОРАТНИКИ ИЕГУ

Наполеон уже не раз пытался привлечь этого грозного борца на сторону Республики и к себе на службу. Одно событие, случившееся с ним по возвращении из Египта, последствия которого мы еще увидим, оставило в его душе неизгладимое воспоминание.

17 вандемьера VIII года (9 октября 1799) Бонапарт, как известно, высадился во Фрежюсе, не пройдя карантин, хотя и возвращался из Александрии. Вместе со своим верным адъютантом Роланом де Монтревелем он тут же сел в почтовую карету и отправился в Париж[14].

В тот же день в четыре часа пополудни он прибыл в Авиньон, остановился в пятидесяти шагах от Ульских ворот перед гостиницей «Пале-Эгалите», которую все чаще называли «Пале-Рояль», как она именовалась с начала восемнадцатого века и продолжает зваться по сей день, и вышел из кареты, понуждаемый желанием, которое одолевает любого смертного между четырьмя и шестью часами вечера, — получить обед, хороший или плохой.

Хозяин гостиницы обратился к Бонапарту, хотя от своего спутника тот отличался лишь более решительными манерами и более отрывистой речью, и спросил его, подавать ли обед в отдельный кабинет или же они будут ужинать за общим столом.

Бонапарт на мгновение задумался, но поскольку известие о его возвращении еще не успело распространиться во Франции и все полагали, что он в Египте, а он сам и его спутник одеждой не отличались или почти не отличались от окружающих, то непреодолимое желание видеть своими глазами и слышать своими ушами, что происходит во Франции, взяло верх над опасением быть узнанным. В столовой как раз накрывали, следовательно, приступить к трапезе можно было без промедления. Бонапарт ответил, что будет ужинать за общим столом.

Затем он обратился к сопровождавшему их форейтору:

— Через час карета должна быть готова.

Хозяин гостиницы проводил вновь прибывших к столу. Первым в столовую вошел Бонапарт, за ним — Ролан.

Молодые люди — Бонапарту было тогда двадцать девять или тридцать лет, Ролану двадцать шесть — сели на одном конце стола, через три или четыре прибора от остальных.

Любой путешественник знает, какое впечатление производит новый гость за общим столом, — все взгляды обращаются к нему, и в ту же минуту он становится предметом всеобщего интереса.

За столом сидели завсегдатаи гостиницы, несколько путешественников, ехавших почтовой каретой из Марселя в Лион, и торговец вином из Бордо, вынужденный остановиться в Авиньоне в силу обстоятельств, о которых будет рассказано в дальнейшем.

То, что новые гости будто нарочно сели отдельно, лишь усилило любопытство собравшихся. Хотя оба молодых человека были одеты одинаково, на обоих сапоги с отворотами, короткие штаны, фраки с присборенной талией, походные сюртуки и широкополые шляпы, и хотя держались они друг с другом как равные, вошедший последним, казалось, относился к своему спутнику с особым почтением, которое не могло быть вызвано разницей в возрасте и, следовательно, объяснялось различием в общественном положении. Кроме того, он говорил своему спутнику «гражданин», а тот звал его просто по имени.

Однако вскоре произошло то, что обычно происходит в подобных случаях. Через минуту интерес к новым лицам угас, их оставили, и прерванная беседа возобновилась.

Речь шла о том, что всецело владело умами присутствующих, — о термидорианской реакции и воскресших надеждах роялистов. За столом свободно обсуждалась грядущая реставрация Бурбонов, которую теперь, когда Бонапарт заперт в Египте, ожидали не позже чем через шесть месяцев. Лион, один из тех городов, что сильнее всего пострадали во время Революции, разумеется, стал центром заговора: там находились и настоящее временное правительство, и комитет роялистов, и администрация, и генеральный штаб и армия.

Но для того чтобы содержать армию и вести постоянные военные действия в Вандее и Морбиане, требовались деньги, много денег. Кое-что давала Англия, но не очень щедрой рукой. Содержать своих врагов было под силу одной Республике. И вместо того, чтобы начать сложные переговоры, от которых Республика все равно отказалась бы, комитет роялистов организовал шайки, которые грабили казну, нападая на кареты, перевозившие государственные деньги. Мораль гражданской войны, весьма гибкая, рассматривала нападение на карету казначейства не как разбой, а как военную операцию.

Одна из этих шаек орудовала на дороге между Лионом и Марселем, и когда наши путешественники садились за стол, речь как раз зашла о нападении на карету, перевозившую шестьдесят тысяч франков, принадлежавших правительству. Это случилось накануне по дороге из Марселя в Авиньон, между Ламбеском и Пон-Роялем.

Воры, если можно так назвать благородных грабителей, совершенно не скрывали от кондуктора, получившего расписку на изъятую сумму, что отобранные деньги под более надежной охраной отправятся через всю Францию в Бретань и будут потрачены на содержание армии Кадудаля.

Все это представлялось новым, необычным, почти невероятным Бонапарту и Ролану, покинувшим Францию два года назад и не подозревавшим, как глубоко проникла безнравственность во все слои общества под отеческим крылом правительства Директории.

Все описанное случилось на той самой дороге, по которой они только что проехали, а рассказчик оказался одним из свидетелей этого происшествия. Это был виноторговец из Бордо. Бонапарт и его спутник выслушали рассказ молча, но пассажиров почтовой кареты, собиравшихся продолжать путь, заинтересовали подробности. Остальные слушатели из числа местных жителей были настолько осведомлены о случившемся, что, казалось, сами могут больше добавить к рассказу; чем узнать из него.

Виноторговец был в центре всеобщего внимания, и, нужно признать, он завладел им по праву, настолько любезно отвечал он на сыпавшиеся со всех сторон вопросы.

— Что же, гражданин, — спрашивал толстый господин, к которому жалась бледная и дрожащая от ужаса женщина, высокая, сухопарая и настолько худая, что, казалось, слышен стук ее костей, — вы говорите, что ограбление было совершено именно на той дороге, по которой мы только что ехали?

— Да, гражданин. Вы видели то место между Ламбеском и Пон-Роялем, где дорога поднимается между двух холмов, а вокруг много валунов?

— О да, друг мой, — сказала женщина, сжимая руку мужа, — я заметила его. Помнишь, я даже сказала: «Вот нехорошее место, его лучше миновать днем».

— Ах, сударыня, — сказал молодой человек, грассировавший даже сильнее, чем было модно в то время, и который, казалось, руководил беседой за обеденным столом, — вам должно быть известно, что Соратникам Иегу[15] безразлично, день или ночь!

— Действительно, — подхватил торговец, — нас остановили среди бела дня, было десять часов утра.

— Сколько было нападавших? — спросил толстый господин.

— Четверо, гражданин.

— Они сидели в засаде?

— Нет, они прискакали верхом, вооруженные до зубов и в масках.

— Так у них принято, — сказал картавый молодой человек. — А потом они, наверно, сказали: «Не оказывайте нам сопротивления, и вам не будет причинено никакого вреда. Нам нужны только деньги правительства».

— Слово в слово, гражданин.

— Да, — продолжал тот, кто казался так хорошо осведомленным. — Двое спешились, бросили поводья товарищам и потребовали у кондуктора отдать им деньги.

— Гражданин, — восхищенно сказал толстый господин, — вы рассказываете так, будто сами все видели!

— Возможно, этот господин был там, — сказал Ролан.

Молодой человек живо повернулся к офицеру.

— Я не знаю, гражданин, — сказал он, — не желали ли вы сказать мне грубость, мы поговорим об этом после обеда. Но как бы то ни было, не скрою, мои политические убеждения таковы, что я не считаю ваше подозрение обидным, если только вы действительно не собирались оскорбить меня. Но вчера утром, в десять часов, в то самое время, когда в четырех лье отсюда карета подверглась нападению, я завтракал здесь, между двух граждан, которые и сейчас оказывают мне честь, сидя по правую и левую руку от меня, и они могут это подтвердить.

— Сколько же вас было в карете? — на этот раз Ролан обратился к торговцу вином.

— Семеро мужчин и три женщины.

— Семеро мужчин, не считая кондуктора? — уточнил Ролан.

— Ну, разумеется, — ответил гражданин города Бордо.

— И вы ввосьмером позволили четырем разбойникам ограбить вас! Браво, сударь.

— Мы знали, с кем имеем дело, — ответил торговец, — поэтому у нас и мысли не было оказывать сопротивление.

— Позвольте, — воскликнул Ролан, — ведь вы имели дело с негодяями, грабителями, разбойниками с большой дороги!

— Вовсе нет, они назвали себя.

— Назвали себя?

— Они сказали: «Мы не разбойники, мы — Соратники Иегу. Сопротивление бесполезно, господа. Сударыни, не бойтесь».

— Действительно, — сказал молодой человек, — у них принято предупреждать, чтобы не вышло какого-нибудь недоразумения.

— Ах, вот как, — сказал Ролан, в то время как Бонапарт хранил молчание, — и что это за гражданин Иегу, у которого такие вежливые соратники? Он их капитан?

— Сударь, — сказал человек в одежде, напоминавшей сутану, скорее всего, местный обыватель и завсегдатай гостиничного трактира, — если бы вы более усердно читали Священное Писание, вы бы знали, что гражданин Иегу умер примерно две тысячи шестьсот лет назад и, следовательно, не может сейчас промышлять разбоем на большой дороге.

— Господин аббат, — ответил Ролан, — поскольку, несмотря на ваш язвительный тон, вы кажетесь мне весьма образованным человеком, позвольте жалкому невеже узнать подробнее об этом Иегу, умершем две тысячи шестьсот лет назад, но у которого, тем не менее, есть достойные соратники, носящие его имя.

— Сударь, — кисло отозвался человек в сутане, — Иегу был царем Израиля[16]. Елисей помазал его на царство, чтобы он воздал по заслугам за преступления, совершенные домом Ахава и Иезавели, и казнил всех жрецов Ваала.

— Господин аббат, — смеясь, ответил молодой офицер, — благодарю за объяснение, не сомневаюсь, оно соответствует истине и свидетельствует о ваших познаниях, но, признаюсь, мне оно не очень помогло.

— Как, гражданин! — удивился тот. — Разве вы не понимаете, что Иегу — это Его Величество Людовик XVIII, хранимый Господом, помазанный на царство, чтобы карать за преступления Республики и казнить жрецов Ваала, то есть жирондистов, кордельеров, якобинцев, термидорианцев и всех, кто принимал участие в ужасных деяниях, которые последние семь лет называются революцией!

— В самом деле! — сказал Ролан. — Я начинаю понимать. А относятся ли к врагам, с которыми борются Соратники Иегу, отважные солдаты, отбросившие неприятеля от границ Франции, и прославленные генералы, командовавшие армиями в Тироле, Италии, на Самбре и Маасе?

— Несомненно, и в первую очередь!

В глазах Ролана промелькнули молнии, ноздри его затрепетали, губы сжались. Он привстал, но спутник потянул его за сюртук и заставил сесть обратно. Слово «негодяй», которое Ролан был уже готов бросить в лицо собеседнику, так и осталось непроизнесенным.

Затем тот, кто только что доказал свою власть над товарищем, спокойно заговорил:

— Гражданин, — сказал он, — простите двух путешественников, покинувших Францию два года назад, а теперь вернувшихся чуть ли не из Америки или Индии, словом, с края земли, и которые не представляют, что здесь творится, но были бы рады это узнать.

— Скажите, что именно вы хотели бы узнать? — спросил молодой человек, казалось, не заметивший вспышки Ролана.

— Я полагал, — продолжал Бонапарт, — что Бурбоны окончательно изгнаны, я полагал, что цель полиции — истребить разбойников и грабителей с большой дороги, наконец, я полагал, что генерал Гош давно навел порядок в Вандее.

— Откуда же вы? Откуда вы приехали? — воскликнул молодой человек, расхохотавшись.

— Я уже сказал вам, гражданин, с края света.

— Ну что же, сейчас вы все поймете. Бурбоны небогаты, а эмигранты, имущество которых продано, разорены. Без денег невозможно содержать две армии на западе и создать еще одну в горах Оверни. Ну так что же! Соратники Иегу, останавливающие кареты и опустошающие ящики сборщиков налогов, стали преемниками роялистских генералов. Теперь помощи следует ждать от Шаретта, Кадудаля и Тейсонне.

— Но, — робко вмешался торговец из Бордо, — если господа Соратники Иегу покушаются только на деньги правительства…

— На деньги правительства, и ни на какие другие! Не было случая, чтобы они ограбили частное лицо.

— Как же тогда вышло, что вчера, — продолжал торговец, — вместе с деньгами правительства они прихватили принадлежавший мне опечатанный мешочек[17], в котором было двести луидоров?

— Дорогой мой, — отвечал молодой человек, — я уже говорил, что произошла ошибка, и рано или поздно вам вернут деньги. Это так же верно, как то, что меня зовут Альфред де Баржоль.

Торговец вздохнул и покачал головой, как человек, который, несмотря на все уверения, все еще сомневается.

Но в эту самую минуту, словно в знак того, что слова молодого человека, который открыл и свое имя, и положение в обществе, пробудили чувство порядочности в тех, за кого он поручился, у ворот гостиницы остановилась мчавшаяся галопом лошадь, в коридоре послышались шаги, дверь столовой распахнулась, и на пороге появился вооруженный до зубов человек в маске.

Все взгляды обратились к нему.

— Господа, — сказал он посреди глубокой тишины, вызванной неожиданным явлением, — есть ли среди вас путешественник по имени Жан Пико, который был в дилижансе, остановленном между Ламбеском и Пон-Роялем Соратниками Иегу?

— Да, — с удивлением ответил торговец.

— Это вы, сударь? — спросил человек в маске.

— Это я.

— У вас что-нибудь отобрали?

— Да, у меня отняли мешочек с двумястами луидоров, который я отдал на хранение кондуктору.

— И я должен сказать, — добавил г-н Альфред де Баржоль, — что как раз сейчас он рассказывал об этом и считал свои деньги безвозвратно потерянными.

— Он ошибался, — сказал человек в маске, — мы воюем с правительством, а не с обычными гражданами. Мы — борцы, а не воры. Вот ваши двести луидоров, сударь, и если еще когда-нибудь произойдет подобная ошибка, протестуйте именем Моргана.

С этими словами человек в маске положил мешочек с золотом перед торговцем, учтиво поклонился сидящим за столом и вышел, оставив одних трепещущими от ужаса, других — ошеломленными подобной смелостью.

В эту минуту пришли сказать, что карета Бонапарта готова. Он встал, велел Ролану расплатиться и вышел. Когда Ролан собирался присоединиться к своему спутнику, путь ему внезапно преградил Альфред де Баржоль.

— Извините, сударь, — сказал он, — мне показалось, что вы что-то хотели сказать мне, но сдержались. Могу ли я узнать, почему?

— Ах, сударь, — ответил Ролан, — потому, что мой спутник дернул меня за сюртук, и я, не желая вызвать его неудовольствие, не стал называть вас мерзавцем, как собирался.

— В таком случае, сударь, если вы собирались оскорбить меня, я могу считать оскорбление нанесенным?

— Если это доставит вам удовольствие, сударь…

— Это доставит мне удовольствие, если я смогу потребовать удовлетворения.

— Сударь, — ответил Ролан, — как видите, мы с моим спутником очень торопимся, но я охотно задержусь на часок, если вы считаете, что этого будет достаточно, чтобы уладить наше дело.

— Часа хватит, сударь.

Ролан поклонился и поспешил к почтовой карете.

— Ну что, — спросил Бонапарт, — ты дерешься?

— Я не мог поступить иначе, генерал, — ответил Ролан, — но противник, кажется, слабый, это займет не больше часа. Я возьму лошадь и наверняка догоню вас еще до Лиона.

Бонапарт пожал плечами.

— Сорвиголова, — сказал он и добавил, пожав ему руку: — Постарайся, чтобы тебя не убили, ты нужен мне в Париже.

— О, не беспокойтесь, генерал. Между Валенсом и Вьенной я дам о себе знать.

Бонапарт уехал.

За лье до Валенса он услышал топот лошади, мчавшейся галопом, и велел остановить карету.

— А, это ты, Ролан, — сказал он, — похоже, все прошло удачно?

— Великолепно, — сказал Ролан, расплачиваясь за лошадь.

— Вы дрались?

— Да, мой генерал.

— На чем?

— На пистолетах.

— И?..

— Я убил его, мой генерал.

Ролан уселся рядом с Бонапартом, и карета помчалась дальше.

IV СЫН МЕЛЬНИКА ИЗ ЛЯ ГЁРШ

Ролан был нужен Бонапарту в Париже, чтобы поддержать его 18 брюмера. После 18 брюмера Бонапарту вспомнилось то, что он увидел и услышал за столом в авиньонской гостинице. Он решил беспощадно преследовать Соратников Иегу. При первой возможности он пустил по их следу Ролана, наделив его самыми широкими полномочиями. Позже мы расскажем, как возможность эта представилась благодаря женщине, осуществлявшей собственный план возмездия, и как после отчаянной борьбы четверо предводителей Соратников Иегу попали в руки Бонапарта, и как они умерли, до конца оставшись достойными своей славы.

Ролан вернулся в Париж победителем. Теперь речь шла не о том, чтобы захватить Кадудаля, — уже стало ясно, что это невозможно, — теперь нужно было привлечь его на сторону Республики.

Это дело Бонапарт снова поручил Ролану.

Ролан отправился в путь. Из Нанта он поехал в Ларош-Бернар, оттуда, расспросив, куда ехать дальше, повернул к деревне Музийак[18].

Действительно, Кадудаль был там.

Опередим же Ролана, войдем в деревню и приблизимся к четвертому дому по правой стороне, приникнем к щели в ставне и заглянем внутрь.

Перед нами — человек в одежде зажиточного морбианского крестьянина. Единственное отличие — золотой галун, шириной в палец, которым обшита его куртка, петлицы и поля шляпы. На нем фрак серого сукна с зеленым воротом, довершают наряд широкие бретонские штаны и кожаные гетры выше колена.

На стуле брошена сабля, на столе на расстоянии вытянутой руки — пара пистолетов. На стволах двух или трех карабинов, прислоненных к камину, — отблески яркого пламени.

Человек сидит у стола, на котором лежат пистолеты. Лампа освещает его лицо и бумаги, которые он читает с огромным вниманием. Ему около тридцати лет; открытое веселое лицо, обрамленное вьющимися светлыми волосами, оживляют большие голубые глаза. Улыбка его открывает два ряда белоснежных зубов, которых никогда не касались инструменты дантиста. У него, как и у его земляка дю Гесклена, большая круглая голова, поэтому он известен не только как Жорж Кадудаль, но и как генерал Круглая Голова.

Жорж был сыном фермера из Керлеано. Он едва успел получить прекрасное образование в колледже Ванна, когда в Вандее раздались первые призывы к роялистскому восстанию. Кадудаль услышал их, собрал товарищей по охоте и развлечениям, возглавил их, пересек Луару и предложил свои услуги Стоффле.

Однако у бывшего лесничего г-на де Молеврье были свои соображения, он не любил аристократию, а буржуазию и того меньше. Прежде чем принять услуги Кадудаля, он хотел увидеть его в деле. Кадудаль только этого и добивался.

На следующий день разразилось сражение. Увидев, как Кадудаль бесстрашно атакует Синих, не обращая никакого внимания на штыки и стрельбу, Стоффле не удержался и сказал стоявшему рядом г-ну де Боншану:

— Если эту круглую голову не снесет ядром, ее ждет большое будущее.

С тех пор прозвище «Круглая Голова» так и осталось за Кадудалем. Жорж сражался в Вандее да поражения при Савенэ[19], когда половина вандейской армии осталась на поле боя, а другая половина рассеялась как дым. Три года он проявлял чудеса силы, ловкости и отваги и, вновь перейдя Луару, вернулся в Морбиан.

Оказавшись на родной земле, Кадудаль стал воевать уже сам по себе. Генерал, которого боготворили солдаты, повиновавшиеся по первому его знаку, оправдал пророчество Стоффле. Он превзошел Ларош-Жаклена, д'Эльбе, Бонашана, Лескюра, Шаретта, самого Стоффле, он был так же знаменит, как они, и гораздо более могуществен, потому что теперь едва ли не в одиночку боролся с правительством Бонапарта, который уже два месяца был консулом и готовился выступить к Маренго.

Три дня назад Кадудаль узнал, что генерал Брюн, выигравший сражения при Алкмаре и Кастрикуме, спаситель Голландии, командующий западной армией республиканцев, прибыл в Нант с целью любой ценой уничтожить Кадудаля и шуанов.

Ну что же! Он во что бы то ни стало должен доказать командующему, что не боится его, а устрашение — не то оружие, с которым можно идти против него. В эту минуту он обдумывал какую-нибудь громкую операцию, которая поразила бы республиканцев, но вскоре поднял голову, услышав стук копыт. Это был кто-то из своих, раз ему удалось беспрепятственно миновать посты шуанов, расставленные вдоль всей дороги на Ларош-Бернар, и столь же беспрепятственно добраться до Музийака.

Всадник остановился перед домом, прошел по дорожке и оказался перед Жоржем.

— А, это ты, Бранш-д'Ор[20], — сказал Кадудаль. — Откуда ты?

— Из Нанта, генерал.

— Какие новости?

— Адъютант генерала Бонапарта сопровождает генерала Брюна, у него особое поручение к вам.

— Ко мне?

— Да.

— Ты знаешь, как его зовут?

— Ролан де Монтревель.

— Ты его видел?

— Так же, как вас.

— Что это за птица?

— Красивый молодой человек двадцати шести или двадцати семи лет.

— Когда он будет здесь?

— Примерно через час или два.

— Ты сообщил о нем часовым?

— Да, дорога будет свободна.

— Где сейчас авангард республиканцев?

— В Ларош-Бернаре.

— Сколько их?

— Около тысячи.

В это время снова послышался стук копыт.

— О, — сказал Бранш-д'Ор, — неужели это он? Не может быть!

— Это не он, всадник приближается со стороны Ванна. Второй всадник остановился у дверей и вошел. Кадудаль узнал его, хотя тот был с головы до ног закутан в плащ.

— Это ты, Кер-де-Руа[21]? — спросил он.

— Да, мой генерал.

— Откуда ты?

— Из Ванна, куда вы послали меня следить за Синими.

— Отлично, и чем же они заняты?

— Они умирают с голоду, и генерал Харти собирается сегодня ночью совершить налет на склады Гран-Шана, чтобы пополнить припасы. Генерал будет командовать лично и, чтобы это легче было делать, выступит с колонной всего из ста человек.

— Кер-де-Руа, ты устал?

— Никак нет, генерал.

— А твоя лошадь?

— Она скакала довольно быстро, но не сдохнет, если пройдет еще три-четыре лье. Два часа отдыха и…

— Два часа отдыха, двойная порция овса, и пусть она пройдет шесть!

— Она пройдет их, генерал!

— Ты отправишься в путь и от моего имени прикажешь на рассвете очистить деревню Гран-Шан.

Кадудаль замолчал, прислушиваясь.

— Ага, — сказал он, — на этот раз, похоже, это он. Я слышу стук копыт со стороны Ларош-Бернара.

— Это он, — сказал Бранш-д'Ор.

— Кто это? — спросил Кер-де-Руа.

— Тот, кого ждет генерал.

— Ну, друзья мои, оставьте меня одного, — сказал Кадудаль. — Кер-де-Руа, ты должен как можно раньше попасть в Гран-Шан, а ты, Бранш-д'Ор, собери тридцать человек, и будьте готовы немедленно отправиться гонцами во все концы страны. И позаботься об ужине для двоих, пусть подадут лучшее, что найдется.

— Вы уезжаете, генерал?

— Нет, я выйду встретить того, кто приехал. Быстро выходи и постарайся, чтобы тебя не заметили!

Кадудаль показался на пороге в ту минуту, когда всадник, осадив лошадь, оглядывался по сторонам.

— Он здесь, сударь, — сказал ему Жорж.

— Кто именно? — спросил всадник.

— Тот, кого вы ищете.

— Почему вы думаете, что я кого-то ищу?

— Об этом нетрудно догадаться.

— И кого же я ищу?

— Жоржа Кадудаля, об этом тоже легко догадаться.

— Хм, — произнес молодой человек.

Он спрыгнул с лошади и хотел привязать ее к ставню.

— Бросьте поводья, — сказал Кадудаль, — и не беспокойтесь о вашей лошади. Когда она вам понадобится, вы легко найдете ее. В Бретани ничего не пропадает. Вы на земле, где царит порядок, — и, указав на дверь, продолжал: — Окажите мне честь, господин Ролан де Монтревель, войдите в этот скромный дом. Сегодня я могу принять вас только в этом дворце.

Как ни прекрасно владел собой Ролан, он все же не смог скрыть удивления, и при свете огня, который разожгла чья-то заботливая рука, яснее, чем при свете лампы, было видно, что Ролан тщетно пытается понять, как тот, кого он искал, смог заранее узнать о его приезде. Однако Ролан счел неуместным обнаружить свое любопытство, сел на стул, предложенный Кадудалем, и вытянул ноги к огню.

— Так это и есть ваша штаб-квартира? — спросил он.

— Да, полковник.

Ролан оглядел комнату.

— У вас довольно странная охрана.

— Вы говорите так потому, что по пути сюда не встретили ни души?

— Признаюсь, на глаза мне не попалось даже кошки.

— Но это не значит, что дорога не охраняется, — рассмеялся Кадудаль.

— Бог мой, может быть, ее сторожат совы, которые всю дорогу перелетали за мной с ветки на ветку? В таком случае беру свои слова назад.

— Именно так, — ответил Кадудаль. — Совы — мои часовые. У них прекрасное зрение, ведь в отличие от людей они видят ночью.

— Пусть так, но если бы я заранее не разузнал дорогу в Ларош-Бернаре, мне бы не у кого было спросить, куда ехать дальше.

— Где бы вы ни остановились по пути, вам стоило громко спросить: «Где найти Жоржа Кадудаля», и вы бы услышали голос: «В деревне Музийак, четвертый дом по правой стороне». Вы никого не видели, полковник, так что же! Сейчас полторы тысячи человек знают, что господин Ролан де Монтревель, адъютант первого консула, беседует с мельником из Керлеано.

— Но если эти полторы тысячи человек знают, что я адъютант первого консула, как же они пропустили меня?

— Потому что они получили приказ не только пропустить вас, но и оказывать любую помощь, которая только понадобится.

— Так вы знали, что я должен приехать?

— Я знал не только то, что вы должны приехать, но и зачем.

— В таком случае не имеет смысла рассказывать вам об этом.

— Пожалуй, да, но, возможно, мне будет приятно услышать то, что вы скажете.

— Первый консул желает заключить мир, — полный мир, а не перемирие. Он уже подписал мирный договор с аббатом Бернье, Отишаном, Шатийоном и Сюзанне. Его огорчает, что только вы, кого он считает храбрым и достойным противником, упорствуете и не прекращаете сопротивления. Итак, он послал меня прямо к вам. На каких условиях вы согласны заключить мир?

— О, мои условия очень просты, — смеясь, сказал Кадудаль. — Первый консул должен уступить трон Его Величеству Людовику XVIII, он должен стать его коннетаблем, генерал-лейтенантом, командующим его армией и флотом, и в тот же миг перемирие превратится в настоящий мир, и я первый стану верным солдатом консула.

Ролан пожал плечами.

— Вы прекрасно понимаете, что это невозможно, — ответил он, — и первый консул ответит решительным отказом на это предложение.

— Ну что ж, поэтому я и намерен вновь открыть военные действия.

— И когда же?

— Сегодня ночью. Вам повезло, вы сможете присутствовать при этом.

— Известно ли вам, что генералы Отишаи, Шатийон, Сюзанне и аббат Бернье сложили оружие?

— Они вандейцы, и от имени вандейцев вольны делать, что им угодно. Я — бретонец и шуан, и от имени бретонцев и шуанов могу поступать, как мне заблагорассудится.

— Послушайте, генерал, но таким образом вы втягиваете этот несчастный край в истребительную войну!

— Я призываю христиан и роялистов принять мученическую смерть.

— Генерал Брюн в Нанте, у него восемь тысяч французских пленных, которых нам передали англичане.

— Очень жаль, полковник, но пусть они не ждут, что с нами будет так же. Синие научили нас не брать пленных. Что до численности противника, то это мелочи, на которые мы привыкли не обращать внимания.

— Знаете ли вы, что если генерал Брюн и восемь тысяч его пленных, к которым присоединятся двадцать тысяч солдат, перешедших под его командование от генерала Гедувиля, не смогут вас победить, то первый консул полон решимости лично выступить против вас со стотысячным войском?

— Мы будем признательны за оказанную нам честь, — отвечал Кадудаль, — и постараемся доказать, что достойны сражаться с ним.

— Он сожжет ваши города.

— Мы укроемся в деревнях.

— Он сожжет деревни.

— Мы уйдем в леса.

— Подумайте еще, генерал!

— Окажите мне любезность, проведите со мной сутки, и вы увидите, что я уже все обдумал.

— И если я соглашусь?..

— Вы доставите мне большое удовольствие, полковник. Только не просите у меня больше, чем я могу дать: сон в деревенском доме, лошадь, чтобы сопровождать меня, пропуск, чтобы уехать отсюда.

— Я согласен.

— Дайте слово не оспаривать приказов, которые я буду отдавать, и не пытаться расстроить сюрприз, который я готовлю.

— Генерал, мне так интересно увидеть вас в деле, что я даю вам слово!

— И не вмешиваться в то, чему вы станете свидетелем?.. — продолжал Кадудаль.

— Что бы ни случилось, я ограничусь ролью зрителя. Я хочу сказать первому консулу: «Я видел».

Кадудаль улыбнулся:

— Ну что же, и вы увидите! — сказал он.

Дверь отворилась, двое крестьян внесли накрытый с гол, на котором дымился капустный суп с куском сала и стояли два стакана и огромный кувшин, доверху полный пенящегося сидра. Стол был накрыт на двоих, «то было явным приглашением разделить трапезу.

— Видите, господин де Монтревель, — сказал Кадудаль, — мои ребята надеются, что вы окажете мне честь отобедать со мной.

— И они совершенно правы, — ответил Ролан, — я умираю с голоду, и если бы вы не пригласили меня, я бы попытался силой получить свою долю.

Молодой полковник с удовольствием уселся напротив генерала шуанов.

— Прошу меня извинить за обед, который я вам предлагаю, — сказал Кадудаль, — мне, в отличие от ваших генералов, не возмещают убытков, понесенных на войне, поэтому у меня некоторые перебои со снабжением с тех пор, как вы отправили на эшафот моих банкиров. Я бы мог предъявить вам претензии по этому поводу, но я знаю, что вы не прибегали ни ко лжи, ни к хитрости, и все было по-солдатски честно. Стало быть, мне не в чем вас упрекнуть. И к тому же я должен поблагодарить вас за ту сумму, которую вы мне передали.

— Среди условий мадемуазель де Фаргас, предавшей в наши руки убийц брата, было и такое: деньги, которые она потребовала от вашего имени, должны были быть переданы вам. Первый консул только сдержал данное слово.

Кадудаль поклонился. Ему, как человеку безупречной честности, это казалось вполне естественным.

— Что ты нам еще подашь, Бриз-Бле[22]? — обратился он к одному из бретонцев, ставивших стол.

— Фрикасе из цыпленка, генерал.

— Вот полное меню нашего обеда, господин де Монтревель.

— Это настоящий пир, но меня смущает одно обстоятельство…

— Что же?

— Когда настанет время поднять бокалы…

— А, вы не любите сидр! — сказал Кадудаль. — Черт побери! Я в затруднении. Признаюсь, сидр и вода — это все, что есть в моих погребах.

— Дело не в этом. За чье здоровье мы будем пить?

— Так вот что вас беспокоит, господин Монтревель, — с необыкновенным достоинством отвечал Кадудаль. — Мы поднимем стаканы за здоровье нашей общей матери — Франции! Мы служим ей по-разному, но, я полагаю, с равной любовью. За Францию, сударь! — сказал он, наполняя свой стакан.

— За Францию, генерал! — ответил Ролан, чокаясь с Жоржем.

И, весело усевшись за стол, оба с чистой совестью набросились на капустный суп с аппетитом, свойственным молодым людям, самому старшему из которых не было и тридцати лет.

V МЫШЕЛОВКА

Разумеется, мы бы не распространялись так долго и с таким участием о Жорже Кадудале, если бы он не должен был стать одним из главных героев нашего повествования. И не отважились бы повториться, если бы не желали, рисуя его портрет (которому, возможно, не хватает некоторых деталей), пояснить, почему Бонапарт относился с огромным уважением к этому человеку. Увидев его в деле, узнав о средствах, которыми он располагал, мы поймем, как вышло, что тот, кто не привык идти навстречу даже своим друзьям, сделал исключение для своего противника.

Раздался звон часов, игравших Ave Maria, Кадудаль взглянул на них.

— Одиннадцать часов, — сказал он.

— Я в вашем распоряжении, — отозвался Ролан.

— У нас намечена одна операция в шести лье отсюда. Нужен ли вам отдых?

— Мне?

— Да, если нужен, у вас есть час, чтобы выспаться.

— Благодарю, это лишнее.

— Тогда, — сказал Кадудаль, — мы отправимся, когда пожелаете.

— А ваши люди?

— Мои люди! Мои люди готовы.

— Где же они? — спросил Ролан.

— Повсюду.

— Черт побери, я бы хотел их увидеть!

— Вы их увидите.

— Когда же?

— Когда вам будет угодно. Мои люди очень скромны, они показываются на глаза, только когда я подаю им знак.

— Стало быть, как только я захочу их увидеть…

— Вы скажете об этом мне, я подам знак, и они явятся.

Ролан рассмеялся.

— Вы мне не верите? — спросил Кадудаль.

— Что вы, но только… В путь, генерал.

Молодые люди закутались в плащи и вышли из дома.

— В седло! — скомандовал Кадудаль.

— Которая из двух лошадей для меня? — спросил Ролан.

— Думаю, ваша лошадь вам понадобится свежей и отдохнувшей, а для сегодняшней вылазки я приготовил других. Выбирайте любую, обе хороши, в седельных сумках — по паре английских пистолетов.

— Заряженных? — спросил Ролан.

— Отлично заряженных, полковник, в этом деле я доверяю только себе.

— Тогда в седло! — сказал Ролан.

Кадудаль и его спутник сели на лошадей и отправились в сторону Ванна. Кадудаль ехал рядом с Роланом, Бранш-д'Ор, начальник штаба армии, как называл его Кадудаль, следовал за ними на расстоянии двадцати шагов.

Самой же армии по-прежнему не было видно. Дорога, прямая, будто прочерченная по линейке, казалась совершенно пустынной. Всадники проехали около пол-лье.

— Но где же, черт возьми, ваши люди? — не выдержал Ролан.

— Мои люди?.. Справа, слева, впереди и сзади, они везде.

— Неплохая шутка, — ответил Ролан.

— Я вовсе не шутил, полковник. Неужели вы думаете, что я настолько безрассуден, что отправлюсь в путь без дозорных, особенно если вокруг полно таких опытных и бдительных солдат, как ваши республиканцы?

Некоторое время Ролан ехал молча, но наконец с сомнением в голосе продолжил:

— Помнится мне, генерал, вы говорили, что если я захочу увидеть ваших людей, то достаточно будет сказать об этом вам. Так что же, я хочу их видеть.

— Всех или часть?

— Сколько, вы говорили, их всего?

— Триста.

— Отлично, я хочу видеть сто пятьдесят человек.

— Стой! — скомандовал Кадудаль.

Поднеся руки ко рту, он заухал сначала неясытью, потом совой. Ухая как неясыть, он повернулся вправо, подражая крику совы — влево. Лишь только стихли последние звуки жалобного крика, как в ту же секунду у дорога появились тени, которые, перепрыгнув канаву, отделявшую заросли кустов от дороги, выстроились по обе стороны от всадников.

— Кто командует справа? — спросил Кадудаль.

— Я, генерал, — ответил один крестьянин, выступив вперед.

— Кто — ты?

— Мусташ[23].

— Кто командует слева? — снова спросил генерал.

— Я, Шант-ан-Ивер[24], — ответил, подходя, другой крестьянин.

— Сколько с тобой человек, Мусташ?

— Сто, мой генерал!

— А сколько с тобой, Шант-ан-Ивер?

— Пятьдесят.

— Итого сто пятьдесят? — спросил Кадудаль.

— Да, — отвечали два бретонских командира.

— Все верно, полковник? — смеясь, спросил Кадудаль.

— Вы просто волшебник, генерал.

— О нет! Я — бедный шуан, обычный нищий бретонец. Я командую войском, где каждый отдает себе отчет в том, что он делает, где каждое сердце бьется во имя двух великих принципов, на которых держится мир, — во имя религии и монархии.

Повернувшись к своим людям, он продолжал:

— Кто командует авангардом?

— Фан-л'Эр[25], — ответили два шуана.

— А арьергардом?

— Ля Жиберн[26].

— Мы можем спокойно продолжать путь? — спросил у них Кадудаль.

— Так же спокойно, как если бы вы шли в деревенскую церковь к обедне, — отвечал Фан-л'Эр.

— Тогда в путь, — кивнул Кадудаль Ролану. Затем обратился к своим людям: — Живей, ребята!

В то же мгновение шуаны, перепрыгнув канаву, исчезли. Еще несколько секунд в кустах раздавался треск веток, шаги в зарослях, и все стихло.

— Ну, что, — спросил Кадудаль, — вы полагаете, что с такими солдатами мне следует бояться ваших Синих, какими бы ловкими и смелыми они ни были?

Ролан вздохнул. Он был совершенно согласен с Кадудалем. Всадники продолжили путь. В одном лье от Ля-Трините они увидели впереди приближавшуюся черную точку.

— Что это? — спросил Ролан.

— Человек, — отвечал Кадудаль.

— Это я вижу, — отозвался Ролан. — Но что это за человек?

— Судя по скорости, с которой он передвигается, вы должны были бы догадаться, что это гонец.

— Почему он остановился?

— Он увидел всадников и не знает, ехать ли ему вперед или вернуться.

— Что же он будет делать?

— Он ждет, прежде чем принять решение.

— Чего же?

— Сигнала, черт возьми!

— Он должен ответить на этот сигнал?

— Не только ответить, но и повиноваться ему. Вы хотите, чтобы он ехал вперед, развернулся или свернул с дороги?

— Пусть едет вперед, — сказал Ролан. — Только так мы узнаем, с какими вестями он едет.

Бретонский генерал так мастерски изобразил пение кукушки, что Ролан оглянулся.

— Это я, — сказал Кадудаль, — не ищите.

— Теперь гонец должен ехать к нам? — спросил Ролан.

— Не должен, а уже едет.

В самом деле, гонец быстро приближался. Несколько секунд спустя он остановился перед генералом.

— А, это ты, Монт-а-л'Ассо[27]? — сказал генерал и наклонился, вестник что-то прошептал ему на ухо.

— Меня уже предупредил Бенедисите[28], — ответил ему генерал.

Обменявшись несколькими словами с Монт-а-л'Ассо, Кадудаль дважды крикнул филином и один раз совой. Триста человек тут же окружили его.

— Скоро мы будем на месте, — сказал Кадудаль Ролану. — Надо сойти с дороги.

У деревни Тредьон отряд пересек поле и, оставив Ванн слева, подошел к селению Треффлеан. Обогнув селение, генерал направился к опушке небольшого леса, который тянулся между Гран-Шаном и Ларре.

Прежде чем двинуться дальше, Кадудаль хотел дождаться новых известий. Над Треффлеаном и Сен-Нольфом забрезжил рассвет. Показались первые лучи солнца, но над землей поднимался густой туман, и ничего не было видно дальше, чем на пятьдесят шагов.

Вдруг примерно в пятистах шагах послышалось пение петуха. Жорж насторожился, шуаны, усмехаясь, переглянулись. Петушиное пение раздалось снова, на этот раз ближе.

— Это он, — сказал Кадудаль, — отвечайте!

В трех шагах от Ролана залаяла собака, да так похоже, что молодой человек, хотя и был предупрежден, стал высматривать животное, которое теперь тоскливо выло. В ту же минуту он увидел, как из тумана показался человек, который быстрым шагом направлялся к всадникам.

Кадудаль сделал несколько шагов к нему навстречу и приложил палец к губам, подавая знак говорить тише.

— Итак, Флер-д'Эпин[29], — спросил Кадудаль, — они попались?

— Как мышь в мышеловку. Если вы захотите, генерал, никто из них не вернется в Ванн.

— Отлично! То, что нужно! Сколько их?

— Сто человек под командованием генерала Харти.

— Сколько повозок?

— Семнадцать.

— Как далеко они отсюда?

— Примерно в трех четвертях лье.

— По какой дороге они идут?

— По той, которая ведет из Гран-Шана в Ванн.

— То, что нужно!

По знаку Кадудаля к нему подошли четыре лейтенанта — Бранш-д'Ор, Монт-а-л'Ассо, Фан-л'Эр и Ля-Жиберн. Генерал отдал им указания, каждый ответил криком совы и исчез в тумане, взяв с собой пятьдесят шуанов.

Туман становился все гуще, пятьдесят человек, отойдя на сто шагов, пропадали, как во тьме. Кадудаль остался с сотней шуанов, которыми командовал Флер-д'Эпин.

— Итак, генерал, — спросил Ролан, увидев, что генерал направляется к нему, — все вдет, как вы задумали?

— Можно сказать, что да, — ответил Кадудаль, — и через полчаса вы сами все увидите.

— Вряд ли, если туман не спадет.

Кадудаль огляделся.

— Через полчаса он полностью рассеется. Не хотите ли потратить это время на то, чтобы подкрепиться?

— Честное слово, генерал, — отвечал Ролан, — признаюсь, что после пяти или шести часов перехода у меня подвело живот.

— А я в свою очередь признаюсь вам, — сказал Кадудаль, — что перед боем всегда стараюсь поесть, и так плотно, как только позволяют обстоятельства. Уж если отправляешься в вечность, так пусть это будет не на пустой желудок.

— О! — воскликнул Ролан. — Так вы сами собираетесь сражаться?

— Для этого я и пришел сюда, и так как мы имеем дело c вашими друзьями-республиканцами и с самим генералом Харти, сомневаюсь, чтобы они сдались без боя.

— А республиканцы знают, что вы будете сражаться с ними?

— Они об этом даже не догадываются.

— Это и есть сюрприз, который вы им приготовили?

— Не совсем. Заметьте, через двадцать минут туман совершенно рассеется, и значит, они увидят нас в тот момент, когда и мы увидим их. Бриз-Бле, — продолжал Кадудаль, — можешь ли ты нам что-нибудь предложить?

Шуан, отвечавший за провизию, кивнул, отошел к лесу и вернулся, ведя за собой осла, нагруженного двумя корзинами. В мгновение ока на пригорке был расстелен плащ, на котором Бриз-Бле разложил жареного цыпленка, кусок холодной солонины, хлеб и галеты из гречневой крупы. Рассудив, что во время военной кампании позволительна некоторая роскошь, он достал бутылку вина и стакан.

— Прошу, — сказал Кадудаль.

Ролану не требовалось повторное приглашение, он спрыгнул с лошади и отдал поводья шуану. Кадудаль сделал то же самое.

— А теперь, — сказал генерал, повернувшись к своим людям, — у вас есть двадцать миyут, чтобы последовать нашему примеру. Те, кто не управится за двадцать минут, будут воевать с пустым животом.

Казалось, все только и ждали этой команды, чтобы достать из кармана не цыпленка и солонину, а кусок хлеба и гречневую галету, и подкрепиться по примеру генерала и его спутника.

Стакан был только один, и сотрапезники пили из него по очереди.

Поднимавшееся солнце освещало их, пока они завтракали, сидя рядом, словно два товарища, устроившие привал во время охоты.

Туман рассеивался, как и предсказывал Кадудаль.

На дороге из Гран-Шана в Плескоп вскоре уже можно было различить вереницу повозок, терявшуюся в лесу. Повозки застыли на месте, было ясно, что дорогу преградило какое-то неожиданное препятствие.

Действительно, на некотором расстоянии от первой повозки посреди дороги можно было видеть двести шуанов, которыми командовали Монт-а-л'Ассо, Шант-ан-Ивер, Ля-Жиберн и Фан-л'Эр.

Уступавшие числом республиканцы, которых, как мы уже говорили, было меньше сотни, ждали, когда туман окончательно рассеется, чтобы определить численность неприятеля и понять, с кем они имеют дело.

Увидев небольшую группу, окруженную вчетверо превосходившими силами, увидев синюю форму, давшую прозвище республиканцам, Ролан вскочил. Кадудаль, лениво растянувшись на траве, заканчивал завтрак.

Ролану было достаточно одного взгляда на республиканцев, чтобы понять, что они пропали. Кадудаль видел, как на лице молодого человека отражаются самые разные чувства.

— Ну что же, полковник, — спросил он его, помолчав и оценив ситуацию, — что скажете, не правда ли, я занял удачную позицию?

— Скажу больше, вы не только заняли выгодную позицию, вы приняли все возможные меры предосторожности, — отвечал Ролан с насмешливой улыбкой.

— Разве первый консул не поступает так же, — сказал Кадудаль, — используя все свои преимущества, где только возможно?

Ролан кусал губы.

— Генерал, — обратился он к Кадудалю, — я хочу попросить вас об одном одолжении и надеюсь, вы мне не откажете.

— О каком?

— Разрешите мне умереть вместе с моими товарищами.

Кадудаль встал.

— Я ждал этой просьбы.

— Значит, вы согласны? — воскликнул, просияв, Ролан.

— Да, но прежде я также хочу попросить вас об услуге, — с достоинством сказал предводитель роялистов.

— Говорите, сударь!

Ролан, столь же серьезный и благородный, как генерал-роялист, ждал. Оба они в этот момент воплощали собой старую и новую Францию.

VI БИТВА СТА

Ролан слушал.

— Вот о какой услуге я вас прошу, сударь. Станьте моим парламентером, отправляйтесь к генералу Харти.

— С какой целью?

— Прежде чем начнется сражение, я намерен сделать ему несколько предложений.

— Я надеюсь, — сказал Ролан, — что среди предложений, которые я должен передать, нет предложения сдаться без боя?

— Напротив, полковник. Это предложение будет сделано в первую очередь.

— Генерал Харти отвергнет его, — ответил Ролан, сжимая кулаки.

— Возможно, — спокойно отвечал Кадудаль.

— Но что же тогда?

— Я оставлю ему выбор между двумя другими предложениями, которые он вполне сможет принять, не поступившись честью и не повредив своей репутации.

— Могу я узнать, что это за предложения? — спросил Ролан.

— Вы узнаете их в свое время. С вашего позволения, начнем с первого.

— Я слушаю вас.

— Генерал Харти и сто его солдат окружены вчетверо превосходящими их силами, вы это знаете и сможете ему объяснить. Я предлагаю сохранить им жизнь, если они сложат оружие и поклянутся в течение пяти лет не выступать против Вандеи и Бретани.

— Бесполезное поручение, — сказал Ролан.

— Лучше согласиться, чем потерпеть поражение и обречь на гибель своих людей.

— Пусть так, но он предпочтет погибнуть и погубить людей.

— Я считаю, что нужно сделать ему такое предложение.

— Да, вы правы, — согласился Ролан. — Где моя лошадь?

Лошадь привели, он вскочил на нее и быстро преодолел расстояние, отделявшее его от обоза, застрявшего посреди дороги.

Велико было изумление генерала Харти, когда он увидел, что к нему направляется человек в форме республиканского полковника. Он сделал несколько шагов навстречу гонцу, который представился, объяснил, как оказался в стане Белых, и передал предложение Кадудаля.

Как и предполагал молодой офицер, генерал Харти отверг его. Ролан во весь опор вернулся к Кадудалю.

— Он отказался, — крикнул он, как только приблизился настолько, что его могли расслышать.

— В таком случае, — сказал Кадудаль, — отправляйтесь к нему со следующим предложением. Я ни в чем не хочу себя упрекать, особенно в присутствии такого беспристрастного судьи, как вы.

Ролан поклонился.

— Итак, — продолжал Кадудаль, — генерал Харти, как и я, верхом. Пусть он оставит своих солдат и встретится со мной на открытом пространстве между двумя нашими отрядами. У него, как и у меня, будет сабля и пара пистолетов. Мы решим исход дела между собой… Если я убью его, его люди должны будут подчиниться моим условиям — пять лет не воевать против нас. Вы понимаете, что я не могу брать пленных. Если же он убьет меня, его люди свободны и могут возвращаться в Ванн с припасами, мои люди их не потревожат. Ну, полковник, надеюсь, на это вы согласитесь?

— Ни слова больше, я согласен, — отвечал Ролан.

— Да, но вы не генерал Харти. Ограничьтесь пока ролью парламентера, и если он не примет предложение, от которого я бы не отказался, ну что ж, тогда возвращайтесь. Я добрый принц и сделаю еще одно, последнее, предложение.

Ролан взял с места в карьер. Его с нетерпением ждали республиканцы и генерал Харти, которому он и передал новое послание.

— Полковник, — отвечал генерал, — я обязан отчитываться о своих поступках первому консулу. Вы его адъютант, и вам я поручаю рассказать от моего имени обо всем, что произошло, когда вы вернетесь в Париж… Что бы вы сделали на моем месте? Я сделаю то, что вы скажете.

Ролан вздрогнул. Выражение глубокой серьезности появилось на его лице, он думал. Наконец он сказал:

— Генерал, я бы отказался.

— Объясните мне, почему, — сказал Харти, — я хочу быть уверен, что вы руководствовались теми же соображениями, что и я.

— Исход дуэли зависит от случая, которому вы не можете доверить судьбу ста человек. В таком деле, как это, каждый отвечает за себя и должен защищаться сам, как может.

— Вы действительно так думаете, полковник?

— Да, клянусь честью.

— Это и мое мнение. Итак, передайте мой ответ генералу роялистов.

Ролан так же быстро, как приехал к Харти, вновь вернулся к Кадудалю, который улыбнулся, выслушав ответ генерала республиканцев.

— Я был уверен, что так и будет, — сказал он.

— Как вы могли быть в этом уверены, ведь этот совет ему дал я?

— Однако только что вы были совсем другого мнения.

— Да, но вы совершенно справедливо заметили, что я не генерал Харти. Итак, каково же ваше третье предложение? — с некоторым нетерпением спросил Ролан, который заметил, что генерал Кадудаль с самого начала переговоров прекрасно владел ситуацией.

— Третье предложение, — отвечал Кадудаль, — это приказ, который я отдам своим людям. По моему приказу триста шуанов отступят. У генерала Харти сотня солдат, я также оставлю сотню. Господа, со времен битвы Тридцати[30] бретонцы привыкли биться один на один, грудью к груди противника, и уж скорее в одиночку против четверых, чем вчетвером на одного. Если генерал Харти действительно победитель, он пройдет по нашим трупам и вернется в Ванн. Триста шуанов, которые не примут участия в сражении, беспрепятственно пропустят его. Если же он проиграет, то не сможет сказать, что мы взяли численным превосходством. Ступайте, господин де Монтревель, ступайте и оставайтесь с друзьями. И это я уступаю вам в численном превосходстве, ибо вы один стоите десятерых.

Ролан снял шляпу.

— Что вы этим хотите сказать, сударь? — спросил Кадудаль.

— Я всегда снимаю шляпу перед тем, что кажется мне великим, сейчас я приветствую вас.

— Полковник, последний стакан вина, — предложил Кадудаль. — Каждый выпьет за то, что любит, за то, что с сожалением оставит на земле, за то, что надеется найти на небесах.

Он взял единственный стакан, наполнил его до половины и подал Ролану.

— У нас только один стакан, господин де Монтревель. Пейте первым.

— Почему?

— Потому, во-первых, что вы — мой гость, а также потому, что пословица гласит кто пьет из чужого стакана, узнает, что думал тот, кто пил перед ним. Я хочу знать ваши мысли, господин де Монтревель.

Ролан залпом осушил стакан и вернул его Кадудалю. Генерал опять наполнил его до половины и теперь выпил сам.

— Ну как, генерал, — спросил Ролан, — теперь вы знаете, о чем я думаю?

— Подскажите мне, — отвечал Кадудаль со смехом.

— Вот что я думаю, генерал, — со своей обычной прямотой отвечал Ролан, — я думаю, что вы — храбрец, и почту за честь, если сейчас, когда мы вот-вот начнем сражаться друг против друга, вы подадите мне руку.

Молодые люди обменялись дружеским рукопожатием, словно не были противниками, готовыми к схватке. То, что должно было произойти, было просто, но полно величия. Они отдали друг другу честь.

— Удачи вам, — пожелал Ролан Кадудалю, — но позвольте усомниться, что мое пожелание исполнится. Я желаю скорее на словах, чем сердцем.

— Храни вас бог, господин де Монтревель, — отвечал ему Кадудаль, — и надеюсь, что мое пожелание сбудется, потому что я всем сердцем желаю этого.

— Как мы узнаем, что вы готовы к бою? — спросил Ролан.

— По выстрелу в воздух.

— Решено, генерал.

Взяв с места в карьер, Ролан в третий раз пересек пространство, разделявшее генерала-роялиста и генерала-республиканца.

Глядя вслед удалявшемуся всаднику, Кадудаль сказал шуанам:

— Смотрите хорошенько, видите этого молодого человека?

Все взгляды обратились к Ролану.

— Да, генерал, — раздалось в ответ.

— Так вот, клянусь вечным спасением ваших предков, его жизнь священна! Вы можете взять его в плен, но только живым, и чтобы ни один волос не упал с его головы.

— Хорошо, генерал, — просто отвечали бретонцы.

— А теперь, друзья, — продолжал Кадудаль, возвысив голос, — вспомните, что вы — сыновья тех тридцати героев, которые сражались против тридцати англичан между Плоэрмелем и Жоссленом, в десяти лье отсюда, и победили их! Наши предки навсегда прославили себя в битве Тридцати, прославьтесь же и вы в битве Ста! К несчастью, — добавил он вполголоса, — на этот раз придется иметь дело не с англичанами, а с нашими братьями.

Туман рассеялся, первые лучи весеннего солнца осветили желтоватую долину Плескопа. Теперь все передвижения противников были видны, как на ладони.

В то самое время, когда Ролан возвращался к республиканцам, Бранш-д'Ор уехал, и напротив генерала Харти и Синих остался только Кадудаль с сотней шуанов. Отряд, оказавшийся ненужным, разделился надвое — одна часть отправилась в Плюмергат, другая к Септ-Аве. Дорога теперь была открыта.

Бранш-д'Ор вернулся к Кадудалю.

— Какие будут приказания, генерал?

— Только одно, — отвечал генерал шуанов. — Возьми восемь человек и следуй за мной. Когда молодой республиканец, с которым я завтракал, упадет вместе с убитой лошадью, вы броситесь на него и возьмете в плен, прежде чем он сможет оказать сопротивление.

— Да, генерал.

— Я хочу, чтобы он остался цел и невредим.

— Я понял, генерал.

— Выбери, кого ты возьмешь с собой. Когда он даст тебе слово не сопротивляться, поступишь по своему усмотрению.

— А если он не даст такого слова?

— Тогда свяжите его, чтобы он не мог бежать, и сторожите до конца сражения.

Бранш-д'Ор вздохнул.

— Невесело, — сказал он, — стоять сложа руки, пока другие развлекаются.

— Бог милостив, — отвечал ему Кадудаль, — не печалься, для каждого найдется дело, — и увидев, что республиканцы приготовились к бою, приказал: — Подайте ружье!

Ружье было подано, и он выстрелил в воздух.

В ту же минуту в рядах республиканцев ударили барабаны, возвещая начало атаки. Кадудаль поднялся на стременах.

— Дети, — обратился он звучным голосом к шуанам, — все ли помолились утром?

В ответ раздалось почти единодушное: «Да! Да!»

— Если кто из вас не успел или забыл прочитать утреннюю молитву, пусть прочтет ее сейчас!

Пятеро или шестеро крестьян опустились на колени и стали молиться. Барабанная дробь приближалась.

— Генерал, генерал! — слышались нетерпеливые голоса, — Они приближаются!

Генерал указал на молившихся шуанов.

— Справедливо, — отозвались нетерпеливые.

Шуаны один за другим поднимались с колен, одни раньше, другие позже, в зависимости от того, длинна или коротка была их молитва.

Республиканцы прошли уже треть расстояния, разделявшего противников, когда последний из молившихся встал с колен. Выставив штыки, республиканцы шли тремя шеренгами по тридцать человек. Офицеры замыкали строй. Ролан ехал крайним в первой шеренге, генерал Харти — между первой и второй. Верхом были только они. Среди шуанов был один всадник — Кадудаль.

Бранш-д'Ор привязал свою лошадь к дереву, чтобы сражаться пешим с восемью товарищами, которым было поручено взять в плен Ролана.

— Генерал, — сказал Бранш-д'Ор, — молитва окончена, все готовы.

Убедившись, что это действительно так, Кадудаль крикнул:

— Вперед, ребята, повеселимся!

Лишь только приказ был отдан, шуаны рассыпались по долине с криком «Да здравствует король!», размахивая шляпами и потрясая ружьями.

В отличие от республиканцев, они наступали не сомкнутыми рядами, а рассыпались цепью, образовав большой полумесяц, в центре которого находился Кадудаль на лошади.

Началась перестрелка. Почти все люди Кадудаля были браконьерами, иначе говоря, отличными стрелками. Помимо дальнобойных английских карабинов они были вооружены ружьями.

Хотя казалось, что шуаны, первыми открывшие огонь, были еще далеко, но несколько вестников смерти все же посетили ряды республиканцев.

— Вперед! — скомандовал генерал Харти.

Его солдаты продвигались, выставив штыки, но через несколько секунд перед ними уже никого не было.

Сто шуанов Кадудаля уже не были толпой, теперь это была цепь стрелков по пятьдесят человек на каждом фланге. Генерал Харти приказал своим солдатам выстроиться в подобие каре и скомандовал:

— Огонь!

Это мало помогло. Республиканцы целились в отдельных стрелков, а шуаны вели огонь по целому отряду, каждый их выстрел попадал в цель. Ролан понял, что занятая республиканцами позиция крайне невыгодна. Он огляделся и увидел в дыму Кадудаля, неподвижного, словно конная статуя. Предводитель роялистов ждал его. Ролан испустил крик и ринулся прямо к нему.

Кадудаль поскакал навстречу, словно желая сократить разделявшее их расстояние, но остановился в пятидесяти шагах от Ролана.

— Внимание! — сказал он Бранш-д'Ору и своим шуанам.

— Не беспокойтесь, генерал, мы готовы, — отозвался тот.

Кадудаль достал из седельной кобуры пистолет и зарядил его. Ролан, перехватив саблю, зарядил свой, пригнувшись в седле. Когда между ними оставалось не больше двадцати шагов, Кадудаль медленно поднял пистолет.

Вот осталось десять шагов. Прогремел выстрел.

У лошади Ролана на лбу была белая звездочка, и пуля попала точно в ее середину. Смертельно раненная лошадь вместе с всадником рухнула к ногам Кадудаля. Кадудаль, пришпорив свою, перепрыгнул через поверженного противника. Бранш-д'Ор с шуанами, державшиеся рядом с генералом, словно свирепые ягуары набросились на придавленного мертвой лошадью Ролана.

Молодой человек бросил саблю и попытался выхватить пистолеты, но два шуана уже держали его за руки, остальные вытаскивали его из-под лошади.

Все было сделано так ловко, что стало ясно — этот маневр был продуман заранее. Ролан рычал от бешенства. Бранш-д'Ор подошел к нему, сняв шляпу.

— Я не сдаюсь, — крикнул Ролан.

— Можете не сдаваться, господин де Монтревель, — учтиво отвечал Бранш-д'Ор.

— Почему же? — спросил Ролан, утомленный борьбой, столь же безнадежной, сколь и бесполезной.

— Потому, сударь, что вы уже пленник.

Это было настолько очевидно, что возразить на это было нечего.

— Тогда убейте меня! — вскричал Ролан.

— Мы не собираемся убивать вас, сударь.

— Так чего же вы хотите?

— Дайте нам слово, что не примете больше участия в сражении, тогда мы отпустим вас, вы будете свободны.

— Никогда! — крикнул Ролан.

— Простите, господин де Монтревель, — отвечал ему Бранш-д'Ор, — однако то, что вы делаете, нечестно.

— Нечестно! Ах, мерзавец! Ты оскорбляешь меня, потому что уверен, что я не могу ни убить, ни проучить тебя!

— Я не мерзавец и не оскорбляю вас, господин де Монтревель. Просто я говорю, что вы, не признавая своего поражения, вынуждаете нас сторожить вас и лишаете генерала девяти солдат, которые могли бы ему понадобиться. Разве так поступил с вами генерал Круглая Голова? У него было на триста солдат больше, и он их отослал. Теперь нас всего девяносто один против ста.

Ролан залился краской, но тотчас же лицо его покрылось смертельной бледностью.

— Ты прав, Бранш-д'Ор, — признал он. — Случайно я попал в плен или нет, но я сдаюсь. Иди, сражайся со своими товарищами.

Шуаны испустили радостные крики, отпустили Ролана и, восклицая «Да здравствует король!», кинулись в гущу сражавшихся, размахивая шляпами и потрясая ружьями.

VII БЕЛЫЕ И СИНИЕ

Ролан стоял свободный, но обезоруженный как своим падением, так и данным словом. Он сел на пригорок, покрытый плащом, который еще недавно служил скатертью во время завтрака. Отсюда было видно все поле боя, и, если бы его глаза не застилали слезы стыда, он не упустил бы ни одной подробности сражения.

В дыму и пламени, яростный и неуязвимый, словно дух войны, гарцевал Кадудаль. Постепенно Ролан стал яснее различать происходившее — жар гнева осушил слезы стыда.

Там и сям посреди зеленеющих всходов, едва пробившихся сквозь толщу земли, он видел трупы дюжины шуанов. Республиканцы, взятые в кольцо на дороге, потеряли вдвое больше солдат. В стороне от гущи сражавшихся, словно раненные змеи, ползали раненые и пытались подняться.

Раненные республиканцы продолжали драться штыками, шуаны — ножами. Те из них, кто оказался слишком далеко друг от друга и не мог вступить в поединок, заряжали ружья, стреляли, встав на колено, и снова падали на землю.

Борьба было беспощадной, неутомимой и ожесточенной. Воздух над полем боя был пропитан ненавистью, всегда сопровождающей гражданскую войну, войну без пощады, без жалости, без сострадания.

Кадудаль кружил на лошади вокруг живого редута, стрелял с двадцати шагов то из пистолетов, то из двуствольного ружья. Разряженное ружье он бросал шуану и, развернувшись, получал его обратно заряженным. Каждый его выстрел попадал точно в цель. Когда он в третий раз повторил этот маневр, генерал Харти оказал ему честь, открыв по нему одному шквальный огонь. Кадудаль совершенно исчез в дыму и вспышках, было видно, что он рухнул вместе с лошадью, словно их обоих смело ураганной пальбой.

Десять или двенадцать республиканцев бросились было вперед, но навстречу им выступило столько же шуанов. Это была страшная драка, рукопашная, в которой победили шуаны, орудовавшие ножами.

Внезапно вновь показался Кадудаль с пистолетом в каждой руке. Это означало немедленную гибель двух республиканцев, и действительно, два республиканца упали как подкошенные.

Кадудаля окружили тридцать шуанов, они выстроились клином, во главе которого стоял бретонский генерал. Он подобрал ружье и орудовал им как дубиной. Каждым ударом великан повергал на землю одного республиканского солдата. Он пробил брешь в рядах республиканского батальона, и Ролан увидел, как он появился с его стороны. Словно кабан, который, развернувшись, бросается на охотника, сбивает его с ног и выпускает кишки, он вновь ринулся в открывшуюся брешь, расширяя ее.

Генерал Харти собрал вокруг себя двадцать человек, и, со штыком наперевес, они устремились вперед, на окружавшую их цепь шуанов. Генерал шел впереди, одежда его была изодрана пулями, из двух ран лилась кровь. Его лошадь была убита.

Половина солдат погибли, так и не дойдя до неприятеля, но остальным удалось прорваться сквозь цепь. Шуаны хотели преследовать их, но Кадудаль громовым голосом приказал:

— Не нужно было пропускать их, но раз уж они пробились, пусть уходят.

Шуаны беспрекословно повиновались командиру.

— А теперь, — крикнул Кадудаль, — прекратить огонь! Довольно мертвых, теперь берите пленных.

Попасть в плен на этой ужасной войне, где обе стороны расстреливали пленных, еще не означало, что сражение окончено. Синие расстреливали пленников потому, что считали вандейцев и шуанов разбойниками, Белые — потому, что не знали, куда девать захваченных в плен республиканцев.

Республиканцы бросали ружья подальше от себя, чтобы не отдавать их в руки противника. Когда шуаны приблизились к солдатам, те показали, что их сумки пусты, — все патроны были истрачены.

Кадудаль подошел к Ролану.

Все время, пока длилась эта ожесточенная схватка, Ролан сидел, не сводя глаз с поля боя. Волосы его взмокли от пота, грудь вздымалась, он ждал. Когда фортуна улыбнулась неприятелю, он уронил голову на руки и оцепенел, глядя в землю. Кадудаль вплотную подошел к нему, но он, казалось, не слышал его шагов. Молодой офицер медленно поднял голову. Две слезы скатились по его щекам.

— Генерал, — сказал Ролан, — располагайте мной, я — ваш пленник.

— Хорошо, — смеясь, отвечал Кадудаль. — Но посланца первого консула не берут в плен, его просят оказать услугу.

— Какую? Приказывайте!

— У меня нет повозок для раненых и тюрьмы для пленных. Я поручаю вам доставить раненых и пленных республиканцев в Ванн.

— Как, генерал? — вскричал Ролан.

— Я поручаю это вам. К сожалению, ваша лошадь убита и моя тоже. Но у вас есть лошадь Бранш-д'Ора, возьмите ее.

Молодой человек, казалось, колебался.

— Бранш-д'Ор получит лошадь, которую вы оставили в Музийаке, — продолжал Жорж.

Ролан понял, что хотя бы из чувства собственного достоинства следовало держаться так же учтиво, как его собеседник.

— Увижу ли я вас еще, генерал? — спросил он, вставая.

— Сомневаюсь, сударь. Дела требуют, чтобы я отбыл в Порт-Луи, а ваш долг — вернуться в Люксембургский дворец.

В то время Бонапарт еще пребывал в Люксембургском дворце.

— Генерал, что я должен передать первому консулу?

— Расскажите ему о том, что видели, и передайте, что я считаю особой честью обещанную встречу с ним.

— Судя по тому, что я видел, сударь, сомневаюсь, что вам когда-нибудь понадобятся мои услуги, — отвечал Ролан, — но все-таки не забывайте, что у вас есть друг, который сможет замолвить за вас слово генералу Бонапарту.

И он протянул руку Кадудалю. Командир роялистов пожал ее так же искренне, как и перед боем.

— Прощайте, господин де Монтревель, — сказал он. — Полагаю, излишне просить вас выступить в защиту генерала Харти. Такое поражение не менее славно, чем победа.

Полковнику де Монтревелю подвели лошадь Бранш-д'Ора. Ролан прыгнул в седло, окинул взором поле битвы, вздохнул и, простившись с Кадудалем, галопом поскакал через поля к дороге, ведущей в Ванн, чтобы встретить повозку с ранеными и пленными, которых он должен был доставить генералу Харти.

Кадудаль распорядился выдать каждому солдату экю в сто ливров, и Ролан не удержался от мысли, что командир роялистов проявлял щедрость за счет денег Директории, доставленных на запад страны Морганом и его несчастными сообщниками, которые поплатились за это головой.

На следующий день Ролан прибыл в Ванн, в Нанте сел в почтовую карету и еще через три дня уже был в Париже. Бонапарт, узнав о его возвращении, приказал Ролану явиться к нему в кабинет.

— Итак, — спросил он, едва завидев Ролана, — что он такое, этот Кадудаль? И стоило ли тебе ездить к нему?

— Генерал, — отвечал Ролан, — если Кадудаль решится перейти на нашу сторону за миллион, дайте ему два и не уступайте его за четыре.

Но такой ответ, хоть и весьма образный, Бонапарта не удовлетворил. Ролану пришлось во всех подробностях описать встречу с Кадудалем в деревне Музийак, ночной переход под необычной охраной шуанов и, наконец, само сражение, в котором генерал Харти, проявивший чудеса храбрости, потерпел поражение.

Бонапарт страстно желал, чтобы такие люди были у него на службе. Он часто заводил с Роланом разговор о Кадудале и с нетерпением ожидал, когда же разгром на полях сражения заставит этого борца покинуть стан роялистов. Но тут подоспело время перехода через Альпы, и он забыл или сделал вид, что забыл о внутренней войне ради войны внешней.

Двадцатого и двадцать первого мая Бонапарт преодолел перевал Большой Сен-Бернар. Тридцать первого числа того же месяца перешел Тичино при Турбиго. В Милан вступил второго июля. В ночь на одиннадцатое он совещался в Монтебелло с генералом Дезе, который только что вернулся из Египта. Двенадцатого его армия заняла позиции на Скривии. Наконец четырнадцатого июля он дал бой при Маренго, во время которого Ролан, устав от жизни, подорвал себя вместе с зарядным ящиком.

Бонапарту больше не с кем было беседовать о Кадудале, но он не перестал думать о нем. Двадцать восьмого июля он вернулся в Лион. Все время, оставшееся до конца года, он был занят заключением Люневильского мира.

И вот, наконец, в первые дни 1800 года первый консул получил письмо от генерала Брюна, в которое было вложено письмо Кадудаля.

«Генерал,

если бы мне предстояло лишь разгромить тридцать пять тысяч человек, которых вы бросили против меня в Морбиане, я бы, не колеблясь, продолжил борьбу, как я делаю это уже больше года, и в партизанской войне уничтожил бы всех до одного, но на их место тут же приходят другие. Продолжение войны неизбежно приведет к самым плачевным последствиям.

Назначьте день, когда мы можем встретиться, и, полагаясь на ваше честное слово, я безбоязненно явлюсь к вам один или в сопровождении моих адъютантов. Я буду вести переговоры от своего лица и от лица моих людей, и буду несговорчив только в том, что касается их интересов,

Жорж Кадудаль»

Ниже подписи Кадудаля Бонапарт написал:

«Немедленно назначить встречу, соглашаться на все условия, лишь бы Жорж и его люди сложили оружие. Потребуйте, чтобы он явился ко мне в Париж. Выдайте ему охранную грамоту. Я хочу увидеть этого человека и составить о нем собственное мнение».

Ответ Бонапарта был целиком написан его рукой, включая адрес: «Генералу Брюну, главнокомандующему Западной армии».

Генерал Брюн стоял лагерем на той самой дороге из Ванна в Музийак, где на глазах Ролана произошла битва Ста, в которой был разбит генерал Харти.

Жорж явился к нему в сопровождении двух адъютантов, которые ради столь важной встречи сменили военные прозвища на свои подлинные имена — Соль де Гризоль и Пьер Гиймо.

Брюн протянул руку Кадудалю и проводил гостей на тыльную сторону траншеи, где все четверо и уселись.

В ту самую минуту, когда должны были начаться переговоры, явился Бранш-д'Ор с письмом такой важности, как ему сказали, что он счел своим долгом доставить его генералу, где бы тот ни находился. Синие пропустили его к командиру, который с разрешения Брюна взял письмо и прочитал его. Ни один мускул его лица не дрогнул, он сложил письмо, бросил в шляпу и повернулся к Брюну:

— Слушаю вас, генерал, — сказал тот.

Через десять минут переговоры были окончены. Шуаны, солдаты и офицеры, разойдясь по домам, ни в настоящем, ни в будущем не станут подвергаться преследованиям. Их вождь поклялся, что без его приказа они не прикоснутся к оружию.

Для себя Кадудаль просил разрешения продать некоторые земли, мельницу и дом, которые ему принадлежали, и отказывался от репарации. Он намеревался уехать в Англию и жить там на деньги, полученные за проданное имущество.

Что же до встречи с первым консулом, то Кадудаль заявил, что это приглашение считает большой честью и отправится в Париж, как только закончит с нотариусом Ванна дела по продаже имущества и получит охранную грамоту от генерала Брюна.

Для двух адъютантов, которых он хотел взять с собой в Париж, чтобы они присутствовали при беседе с Бонапартом, Кадудаль требовал того же, что и для других, — забвения прошлого, безопасности в будущем.

Брюн потребовал перо и чернил. Договор был написан на листе бумага, лежавшем на барабане. Кадудаль прочитал его, поставил свою подпись и велел подписаться адъютантам. Брюн подписал договор последним, обещая лично проследить, чтобы все пункты договора были неукоснительно соблюдены.

Пока с договора снимали копию, Кадудаль вынул из шляпы письмо и подал Брюну.

— Прочтите, генерал, — сказал он, — и вы увидите, что отнюдь не нужда заставила меня заключить с вами договор.

Действительно, в письме, полученном из Англии, сообщалось, что одному нантскому банкиру были переданы триста тысяч франков с указанием предоставить их в распоряжение Жоржа Кадудаля.

Взяв перо, Кадудаль написал на обороте письма:

«Сударь,

верните деньги в Лондон. Я только что заключил мир с генералом Брюном и, следовательно, не могу распоряжаться деньгами, направленными на продолжение войны,

Жорж Кадудаль»

Через три дня после подписания договора Бонапарт получил его копию, на полях которой Брюн изложил обстоятельства, с которыми мы только что познакомили читателя.

Спустя две недели Жорж продал свое имущество и получил шестьсот тысяч франков. Тринадцатого февраля он уведомил Брюна о своем отъезде в Париж, а восемнадцатого на странице «Монитёра», отведенной для официальных сообщений, было напечатано:

«Жорж едет в Париж, чтобы встретиться с правительством. Ему тридцать лет, он сын мельника, он любит войну и у него отличное образование. Генералу Брюну он рассказал, что вся его семья погибла на гильотине, что он желает перейти на сторону правительства, и ему было обещано, что его связь с англичанами будет предана забвению. К помощи Англии он прибегнул лишь для того, чтобы бороться с террором 93-го года и анархией, в которую погружалась Франция»[31].

Бонапарт совершенно справедливо заметил Бурьену, когда тот читал ему газеты:

— Не трудитесь, Бурьен, они пишут только то, что я позволяю.

Легко заметить, что статейка эта не только вышла из его кабинета, но и была составлена со свойственной ему ловкостью. Это была смесь проницательности и ненависти. Первый консул, предусмотрительно готовя реабилитацию Кадудаля, приписывал ему давнее желание служить правительству и, движимый ненавистью, заставлял Кадудаля обличать 93-й год.

Кадудаль выехал в назначенный день, в Париж он прибыл шестнадцатого февраля, семнадцатого прочитал «Монитёр» и заметку, где говорилось о нем. Оскорбленный тем, что было напечатано в газете, он хотел тут же уехать, не встретившись с Бонапартом. Но потом подумал, что лучше будет принять приглашение, лично изложить первому консулу свой «символ веры» и отправиться в Тюильри как на дуэль в сопровождении двух секундантов, офицеров де Гризоля и Пьера Гиймо[32].

Итак, через Военное министерство[33] он уведомил Тюильри о своем приезде, и девятнадцатого февраля, на следующий же день после того, как подал прошение об аудиенции, получил приглашение во дворец.

Именно на эту встречу с таким нетерпением и любопытством отправлялся первый консул Бонапарт.

VIII ВСТРЕЧА

Три роялиста ожидали в большом салоне, который по-прежнему официально назывался салон Людовика XIV, а в обычных разговорах — салон Кокарды. Все трое были в форме командиров роялистской армии, Кадудаль заранее обсудил это условие.

Униформа состояла из мягкой фетровой шляпы с белой кокардой, серого мундира и зеленого короткого плаща. Куртка Кадудаля была обшита золотым галуном, у младших офицеров — серебряным. Костюм их дополняли широкие бретонские штаны, серые гетры и белые пикейные жилеты.

У каждого из офицеров на боку была сабля.

Увидев их, Дюрок коснулся руки Бонапарта, который остановился и взглянул на своего адъютанта.

— В чем дело? — спросил Бонапарт.

— У них сабли, — заметил Дюрок.

— Ну так что же, — ответил Бонапарт, — ведь они не пленники. Что еще?..

— Ничего, — сказал Дюрок, — я оставлю дверь открытой.

— О нет, не вздумайте! Это враги, но враги достойные. Разве вы не помните, что нам говорил о них наш несчастный друг Ролан?

С этими словами он стремительно и без колебаний вошел в салон, где ждали шуаны, знаком приказав выйти Раппу и двум другим офицерам, которые, вероятно, по особому распоряжению, находились там.

— А, вот и вы наконец! — сказал Бонапарт, по описанию узнав Кадудаля в одном из трех офицеров. — Один наш общий друг, которого мы имели несчастье потерять в битве при Маренго, полковник Роланде Монтревель, говорил мне о вас много хорошего.

— Это меня нисколько не удивляет, — отвечал Кадудаль. — За то недолгое время, что я имел честь провести в обществе господина Ролана де Монтревеля, я смог составить представление о его благородстве. Генерал, вы узнали меня, а теперь я должен представить вам двух человек, которые сопровождают меня и также удостоены вашей аудиенции.

Бонапарт слегка поклонился, показывая, что готов слушать.

Кадудаль положил руку на плечо старшего офицера.

— Господин Соль де Гризоль еще юношей был увезен в колонии и пересек несколько морей, чтобы вернуться во Францию. Во время этого путешествия он потерпел кораблекрушение. Его нашли посреди океана, без сознания, на доске, волны вот-вот должны были поглотить его. Когда началась Революция, он был арестован, прорыл ход в тюремной стене и бежал. На следующий день он уже сражался в наших рядах. Ваши солдаты поклялись любой ценой поймать его. Во время переговоров о заключении мира они окружили дом, где он скрывался. Он в одиночку сражался против пятидесяти, но вскоре у него кончились патроны, и ему оставалось только сдаться или броситься в окно, расположенное на высоте двадцати футов. Не колеблясь, он выпрыгнул в окно, приземлился в толпу республиканцев, кубарем скатился по их спинам, вскочил на ноги, двоих убил, троих ранил и бросился бежать, вслед ему свистели пули, но ни одна не попала в цель.

Другой мой товарищ, — Жорж указал на Пьера Гиймо, — несколько дней назад был окружен на одной ферме, где он собирался насладиться несколькими часами отдыха. Ваши солдаты ворвались к нему в комнату прежде, чем он успел схватить саблю или карабин. Тогда он схватил топор и проломил голову первому, кто бросился на него. Республиканцы отшатнулись, Гиймо, размахивая топором, расчистил путь к двери, отбил удар штыка, который лишь оцарапал его, и бросился бежать через поля. Путь ему преградил забор, который охранял часовой. Он убил часового и перепрыгнул через забор. Более проворный Синий почти настиг его и собирался схватить, Гиймо обернулся, рассек ему грудь топором и, окончательно отвоевав свободу, вернулся ко мне и другим шуанам.

Что же касается меня… — начал Кадудаль, скромно поклонившись.

— Что касается вас, — прервал его Бонапарт, — я знаю о вас больше, чем вы сами могли бы мне рассказать. Вы повторили подвиги ваших предков, победивших в битве Тридцати, только вы победили в битве Ста, а войну, которую вы ведете, однажды назовут битвой титанов.

Сделав шаг вперед, Бонапарт продолжал:

— Пройдемте, Жорж, я хочу поговорить с вами.

Жорж, поколебавшись секунду, последовал за ним. Он, безусловно, хотел бы, чтобы два других офицера также могли слышать то, о чем он будет говорить с правителем Французской Республики.

Бонапарт же молчал до тех пор, пока они не отошли на такое расстояние, с которого их не было слышно.

— Послушайте, Жорж, — начал он, — мне нужны энергичные люди, которые смогут осуществить то, что я задумал. Рядом со мной билось поистине бронзовое сердце, которому я мог доверять, как самому себе. Вы знали этого человека. Это был Ролан де Монтревель. Непонятная мне тоска толкнула его на самоубийство, ведь такая смерть — настоящее самоубийство. Хотите ли вы быть со мной? Я дал вам чин полковника, но вы заслуживаете большего — я назначу вас дивизионным генералом.

— Благодарю вас от всего сердца, генерал, — отвечал Жорж, — но вы будете меня презирать, если я соглашусь.

— Почему же? — живо спросил Бонапарт.

— Потому что я присягал Бурбонам и останусь им верен.

— Так вы ни при каких условиях не встанете на мою сторону? — спросил Бонапарт.

Кадудаль покачал головой.

— Меня оклеветали перед вами, — сказал Бонапарт.

— Генерал, — сказал в ответ офицер-роялист, — позволите ли вы мне повторить то, что мне о вас говорили?

— Почему же нет? Неужели вы думаете, что я недостаточно силен, чтобы с равным спокойствием слушать хорошее и плохое о себе?

— Заметьте, — сказал Кадудаль, — я ничего не утверждаю, я только повторю то, что о вас говорят.

— Повторите, — ответил первый консул с улыбкой, в которой сквозило некоторое беспокойство.

— Говорят, что ваше возвращение из Египта было столь удачным и вы не встретили на обратном пути ни одной английской эскадры потому, что заключили договор с коммодором Сиднеем Смитом и что, согласно этому договору, вам открывался свободный путь во Францию в обмен на данное вами обещание восстановить на троне прежнюю королевскую династию.

— Жорж, — отвечал ему Бонапарт, — вы один из тех, чье уважение я хотел бы сохранить и перед которыми, следовательно, я не хотел бы быть оклеветанным. После моего возвращения во Францию я получил два письма от графа Прованского. Как вы думаете, если бы договор с сиром Сиднеем Смитом существовал, неужели Его королевское высочество не упомянуло бы о нем так или иначе в одном из двух писем, которые я имел честь получить от него? Так вот, вы прочитаете эти письма и сами сможете судить, сколько правды в выдвинутом против меня обвинении.

Собеседники, прогуливаясь, поравнялись с дверью. Бонапарт открыл ее и приказал:

— Дюрок, попросите от моего имени у Бурьена два письма от графа Прованского и мой ответ. Они в среднем ящике моего письменного стола, в красной папке.

Дюрок отправился выполнять поручение, а Бонапарт продолжал:

— Как удивляет меня простонародье своей верой в короля! Представьте, я верну ему трон, чего, впрочем, совершенно не собираюсь делать, и что станет тогда с вами, с теми, кто проливал кровь ради его восстановления на престоле? Вы даже не получите подтверждения чина, который носите. Чтобы сын мельника стал полковником!.. Да вы с ума сошли! Да где в королевской армии вы видели, чтобы полковником был человек неблагородного происхождения? Можете ли вы привести хоть один пример того, как при этих неблагодарных людях кто-нибудь пробился лишь благодаря своим собственным способностям и заслугам? А на моей службе, Жорж, вы могли бы достичь всего, потому что чем выше я поднимусь, тем выше подниму тех, кто будет рядом со мной. А, вот и письма. Подай их, Дюрок.

Дюрок принес три письма. Бонапарт развернул первое, на котором стояла дата: 20 февраля 1800 года. Мы переписали в архивах подлинный текст этого письма от графа Прованского[34], не изменив ни единого слова.

«Такие люди, как вы, сударь, каковы бы ни были их поступки, никогда не внушают тревоги. Вы согласились занять столь высокое место, и я благодарен вам за это. Вы лучше, чем кто-либо другой, знаете, какой силой и мощью надо обладать, чтобы способствовать процветанию целого народа. Спасите Францию от ее собственной ярости, и вы исполните главное желание моего сердца. Верните ей ее короля, и грядущие поколения благословят вашу память. Вы всегда будете настолько необходимы Государству, что, предложив вам занять важный пост, я смогу простить вас за моего предка и за себя.

Людовик».

— Находите ли вы здесь хоть одно упоминание о договоре? — спросил Бонапарт.

— Нет, генерал, — отвечал Жорж. — Вы не ответили на это письмо?

— Должен сказать, что я не считал это очень спешным делом и медлил, прежде чем принять решение. Однако ждать пришлось недолго. Несколько месяцев спустя пришло следующее письмо, без даты:

«Генерал, вы знаете, что уже давно заслужили мое уважение. Если вы сомневаетесь, что я могу быть благодарным, укажите, какое место хотели бы занимать и какой судьбы желали бы для своих товарищей. Что касается моих принципов, то я — француз: мое сердце милосердно, и доводы рассудка еще более смягчают его.

Нет, победитель при Лоди, Кастильоне, Арколе, покоритель Италии и Египта не променяет славу на суетную известность. Однако вы теряете драгоценное время. Мы могли бы прославить Францию. Я говорю «мы», потому что для этого мне нужен Бонапарт, так же как и он не справится один.

Генерал, Европа смотрит на вас, вас ожидает слава, и я с нетерпением жду того момента, когда смогу наконец вернуть мир моему народу.

Людовик».

— Видите, сударь, — продолжал Бонапарт, — в этом письме также нет ни слова о договоре.

— Генерал, я позволю себе спросить, ответили ли вы на это письмо?

— Я хотел продиктовать ответ Бурьену и подписать, но заметил, что письма от графа Прованского были написаны им лично, и мне также надлежит написать ответ самому, каким бы скверным ни был мой почерк.

Поскольку дело было важным, я старался, как мог, и довольно разборчиво написал письмо, копия которого — перед вами.

И Бонапарт подал Жоржу сделанную Бурьеном копию письма графу Прованскому. Это был отказ:

«Сударь, я получил Ваше письмо и благодарю Вас за любезные слова.

Вы не должны желать Вашего возвращения во Францию, в противном случае Вам придется пройти по ста тысячам трупов. Пожертвуйте своими интересами ради покоя и благополучия Франции, история оценит это.

Я отнюдь не равнодушен к несчастьям, постигшим Вашу семью, и был бы счастлив узнать, что Вы располагаете всем, что Вам необходимо для полного спокойствия.

Бонапарт».

— Итак, — спросил Кадудаль, — это ваш окончательный ответ, не так ли?

— Это мое последнее слово.

— Однако в истории бывали случаи…

— В истории Англии, сударь, но не в нашей, — перебил его Бонапарт. — Чтобы я играл роль Монка? Ну, нет! Если бы мне пришлось выбирать, чью судьбу повторить, я предпочел бы судьбу Вашингтона. Монк жил в те времена, когда предрассудки, с которыми мы боролись и которые победили в 1789 году, были еще в полном расцвете. Монк пожелал стать королем и не смог. Он был обычным диктатором. Для большего нужна была гениальность Кромвеля. Его сын Ричард не смог удержать корону. Как истинный сын великого человека он был идиотом. И все это привело к великолепным последствиям — к реставрации Карла II! Набожный двор сменился двором распутным! По примеру отца Карл разогнал три или четыре парламента, пожелал править единолично, назначил министром лакея и сделал из него не помощника в делах, а соучастника в кутежах. Он был жаден до денег, и все средства казались ему хороши: он продал Людовику XIV Дюнкерк — один из ключевых постов Англии по отношению к Франции. Выдумав угрозу своей безопасности, он велел казнить Элджернона Сиднея, который хоть и был членом комиссии, судившей Карла I, не желал принимать участие в заседании, на котором огласили приговор, и упорно отказывался ставить свою подпись в конце документа, предписывавшего казнить короля. Кромвель умер в 1658 году, ему было пятьдесят девять лет. За десять лет у власти он успел многое начать, но не многое довел до конца. Кроме того, он начал проводить всестороннюю реформу: политическую — путем замены республиканского правительства монархией, религиозную — путем отмены католичества и введением протестантского вероисповедания. Ну так что же, дайте мне прожить столько же, сколько Кромвель, пятьдесят девять лет — не так уж и много, не правда ли? У меня еще тридцать лет впереди, втрое больше, чем оставалось Кромвелю. И заметьте, я ничего не меняю, я лишь продолжаю; я не разрушаю, я строю.

— Хорошо, — рассмеялся Кадудаль, — а Директория?

— Директория не была правительством, — отвечал Бонапарт. — Разве возможна какая-либо власть, опирающаяся на прогнившее основание, как это было во время Директории? Если бы Я не вернулся из Египта, она рухнула бы сама собой. Я лишь подтолкнул ее. Франция больше не желала терпеть ее, и доказательство тому — то, как Франция приветствовала мое возвращение. Что они сделали со страной, которую я оставил в полном блеске? Она превратилась в несчастную страну, со всех сторон ей угрожал враг, с трех сторон подступавший к границам. Когда я уезжал, в стране был мир, когда я вернулся, была война. Я оставил позади победы, а вернулся к поражениям, я оставил миллионы, привезенные из Италии, а нашел нищету и грабительские законы. Что стало со ста тысячами солдат, моими соратниками, вместе с которыми я завоевывал славу и всех знал по именам? Они умерли. Что сделали они с моими генералами, пока я брал Мальту, Александрию, Каир, пока штыками выбивал слово «Франция» на фиванских колоннах и обелисках Карнака, пока у подножия горы Фавор я мстил за поражение последнего Иерусалимского царя[35]? Гумберта отдали ирландцам, Шампьонне в Неаполе арестовали и попытались покрыть позором, Шерер, отступая, уничтожил следы победы, которую я завоевал в Италии. Они позволили англичанам высадиться в Голландии, они убили Рембо в Турине[36], Давида в Алкмаре, Жубера при Нови. А когда я просил подкрепления, чтобы сохранить Египет за нами, боеприпасов, чтобы защищать его, зерна, чтобы засеять его, они слали мне поздравления и объявляли, что Восточная армия заслужила благодарность отечества.

— Они полагали, что все это вы найдете в Сен-Жан-д'Акр, генерал.

— Это мое единственное поражение, Жорж, — сказал Бонапарт, — а если бы я победил, я бы удивил Европу! Если бы я победил! Я скажу вам, что бы я сделал тогда: я нашел бы в городе сокровища паши и оружие для трехсот тысяч человек. Я поднял бы и вооружил всю Сирию, возмущенную жестокостью эль-Джаззара, я пошел бы на Дамаск и Алеппо, пополняя армию по дороге всеми недовольными, я бы отменил рабство, безраздельную власть и тиранию пашей, я пришел бы в Константинополь с вооруженными толпами и разрушил бы турецкую империю. Я создал бы на востоке новую великую империю и завоевал бы право на память потомков, я вернулся бы в Париж через Андринополь или Вену, уничтожив австрийскую монархию!

— Это планы Цезаря, начинавшего парфянскую войну, — холодно отвечал Кадудаль.

— Да, я так и знал, — сказал Бонапарт, хмуро улыбаясь, — что мы вспомним Цезаря. Ну что же, вы видите, я соглашаюсь продолжать беседу, куда бы она ни повернула. Представьте, что в двадцать девять лет Цезарь не был бы главным распутником Рима и самым злостным должником среди патрициев. Представьте, что Цезарь был первым гражданином; что его галльская кампания окончена, что египетская завершена, что испанская завершена блестяще, представьте себе, снова повторю я, что ему в это время двадцать девять, а не пятьдесят, ведь фортуна улыбается только молодым, она не любит лысые головы, — так вот, неужели вы думаете, что он не был бы Цезарем и Августом?

— Да, — горячо отвечал Кадудаль, — все так, если бы только его не остановили мечи Брута, Кассия и Каски.

— Вот как, — задумчиво сказал Бонапарт, — значит, мои противники делают ставку на убийство? В таком случае я облегчу им задачу, и вам в первую очередь, так как вы — мой враг. Что вам мешает прямо сейчас ударить меня ножом, если вы придерживаетесь тех же убеждений, что и Брут, ударивший Цезаря? Мы с вами одни, двери закрыты, вы совершенно точно успеете напасть на меня прежде, чем вас схватят.

— Нет, — отвечал Кадудаль, — нет, мы не рассчитываем на убийство, и я думаю, потребуются более серьезные причины, чтобы кто-либо из нас решился стать убийцей. Но такова судьба человека на войне. Однажды утром вы просыпаетесь, а удача покинула вас, вам может оторвать голову ядром, как маршалу Бервику[37], вас может сразить пуля, как Жубера и Дезе. Что тогда станет с Францией? У вас нет детей, а ваши братья…

Бонапарт пристально посмотрел на Кадудаля, который не окончил фразы и пожал плечами. Бонапарт стиснул кулаки. Жорж нашел дыру в доспехах.

— Признаю, — отвечал ему Бонапарт, — с этой точки зрения вы правы. Каждый день я рискую жизнью, каждый день она может быть отнята у меня. Но если вы не верите в Провидение, то я в него верю. Я уверен, ничто не происходит по воле случая. Я верю, что если судьбе было угодно, чтобы 13 августа 1769 года, ровно год спустя после того, как Людовик XV издал указ, присоединявший Корсику к Франции, в Аяччо родился ребенок, который совершит перевороты 13 вандемьера и 18 брюмера, то это значит, что у нее были большие виды на этого ребенка. Этот ребенок — я, и судьба до сих пор хранила меня посреди опасностей. Если у меня есть особое предназначение, я ничего не боюсь, это предназначение служит мне вместо доспехов. Если же нет, если я ошибаюсь и вместо двадцати пяти или тридцати лет, которые нужны мне, чтобы довести начатое до конца, я получу двадцать два удара ножом, как Цезарь; если ядро снесет мою голову, как голову Бервика; если в мою грудь попадет пуля и я погибну, как Жубер и Дезе, — это будет означать, что у судьбы были причины действовать подобным образом и, стало быть, отныне ей самой надлежит заботиться о благополучии Франции. Поверьте, Жорж, судьба никогда не забывает великие народы. Мы говорили только что о Цезаре, вы напомнили мне, как он упал к подножию статуи Помпея, сраженный Брутом, Кассием и Каской. Когда весь Рим шел за траурной колесницей диктатора, когда народ жег дома его убийц, когда Вечный город, содрогавшийся при виде пьяницы Антония или лицемерного Лепида, смотрел по сторонам, не зная, откуда явится добрый гений, который положит конец гражданской войне, — никто тогда и подумать не мог, что это будет ученик Аполлония, племянник Цезаря, юный Октавиан. Кто думал тогда о сыне банкира Веллетри, обсыпанном мукой предков? Кого интересовал этот слабый ребенок, который боялся всего — холода, жары, грома? Кто мог угадать в нем будущего властелина мира, когда он явился, хромой, бледный, прищурившись, словно ночная птица на свету, чтобы произвести смотр войскам Цезаря? Никто, даже проницательный Цицерон. Ornandum et tollendum, сказал он[38]. И что же, ребенок, которого следовало приветствовать при первой встрече и уничтожить при первой возможности, обвел вокруг пальца всех седобородых старцев Сената и царствовал в Риме, не желавшем правителя и погубившем Цезаря, почти столь же долго, как и Людовик XVI во Франции. Жорж, Жорж, не боритесь с судьбой, которая создала меня, ибо судьба раздавит вас.

— Пусть будет так! — ответил Жорж, поклонившись. — По крайней мере, я буду раздавлен, не отступив от веры моих предков, и, может быть, Господь простит мне мои заблуждения, ошибки, совершенные ревностным христианином и набожным чадом.

Бонапарт положил руку на плечо молодого вождя шуанов.

— Хорошо, — сказал он ему, — но, по крайней мере, сохраняйте нейтралитет. Не вмешивайтесь в ход событий, пусть троны колеблются, короны падают. Как правило, представление оплачивают зрители, но вам заплачу я, чтобы вы смотрели на меня.

— И сколько же вы дадите мне за это, гражданин первый консул? — поинтересовался Кадудаль.

— Сто тысяч франков, сударь, — отвечал Бонапарт.

— Если вы предлагаете сто тысяч в год простому командиру партизан, сколько же вы предложили принцу, за которого он сражался?

— Ничего, сударь, — свысока ответил Бонапарт. — Вам я плачу за храбрость, а не за принципы, которыми вы руководствуетесь. Я хочу доказать вам, что для меня, который сам себя сделал, существуют только те люди, которые сами чего-то добились. Соглашайтесь, Жорж, прошу вас.

— А если я откажусь? — спросил Жорж.

— Вы будете не правы.

— Буду ли я по-прежнему свободен уехать отсюда, куда захочу?

Бонапарт подошел к двери и позвал:

— Дюрок!

Дюрок появился на пороге.

— Проследите, — сказал Бонапарт, — чтобы господин Кадудаль и два сопровождающих его офицера могли беспрепятственно перемещаться в Париже и чтобы им причиняли беспокойства не больше, чем если бы они находились в своем лагере в Музийаке. Фуше получил приказ выдать им, если они пожелают, паспорта в любую другую страну.

— Вашего слова мне достаточно, гражданин первый консул, — сказал Кадудаль с поклоном. — Сегодня вечером я уезжаю.

— Могу я узнать, куда?

— В Лондон, генерал.

— Тем лучше.

— Тем лучше?

— Да, потому что вы вблизи увидите людей, за которых сражались…

— И?..

— И вы сможете сравнить их с теми, против кого вы сражались. Но предупреждаю вас, полковник, покинув Францию…

Бонапарт замолчал.

— Я жду продолжения! — напомнил Кадудаль.

— Не возвращайтесь, не предупредив меня, в противном случае к вам будут относиться как к врагу.

— Это будет честь для меня, генерал, потому что этим вы подтвердите, что меня стоит бояться.

Жорж поклонился первому консулу и вышел. На следующий день в газетах можно было прочесть:

«После аудиенции, которую Жорж Кадудаль получил у первого консула, он попросил разрешения беспрепятственно выехать в Англию.

Такое разрешение было ему дано при условии, что он вернется во Францию лишь с разрешения правительства.

Жорж Кадудаль пообещал освободить от данного ему слова всех офицеров-мятежников, которые считали себя на его службе и которых он освобождает от нее фактом своей капитуляции[39]».

В самом деле, вечером того же дня, когда состоялась аудиенция у первого консула, Жорж написал письма бывшим соратникам во все концы страны:

«Я считаю, что продолжение войны принесет Франции новые несчастья и разруху. Поэтому я освобождаю вас от данной мне клятвы, которой я вновь потребую лишь в том случае, если французское правительство нарушит обязательства, данные мне и касающиеся как меня, так и вас.

Если под видом мирного договора скрывалось предательство, я вновь буду должен положиться на вашу верность, и я уверен, что смогу это сделать.

Жорж Кадудаль».

Имя каждого офицера шуанов было написано рукой Кадудаля, так же как и само письмо.

IX ДВА БОЕВЫХ ТОВАРИЩА

В то время как в салоне Людовика XIV проходила эта знаменательная встреча, Жозефина, уверенная в том, что Бурьен один, накинула пеньюар, вытерла покрасневшие глаза, припудрилась, сунула изящные креольские ножки в расшитые золотом турецкие шлепанцы из небесно-голубого бархата и быстро поднялась по небольшой лестнице, которая вела из ее спальни в молельню Марии Медичи.

Подойдя к двери кабинета, она остановилась, прижав руки к груди и сдерживая биение сердца. Осмотревшись вокруг и убедившись, что Бурьен в самом деле один, пишет, сидя спиной к двери, она неслышно подошла и дотронулась до его плеча. Бурьен обернулся, улыбаясь, по легкости прикосновения узнав ту, что стояла у него за спиной.

— Скажите же мне, сильно ли он рассердился? — спросила Жозефина.

— Должен признаться, — отвечал Бурьен, — что едва не разразилась настоящая гроза. Гром гремел, молнии сверкали, только дождя не было.

— Ну так он будет платить? — осведомилась она о том, что интересовало ее больше всего.

— Да.

— И вы получили шестьсот тысяч франков?

— Получил, — сказал Бурьен.

Жозефина захлопала в ладоши, словно ребенок, избавленный от наказания.

— Но, — добавил Бурьен, — ради всего святого, не делайте больше долгов или, уж если делаете, пусть это будет в разумных границах.

— Что вы имеете в виду, Бурьен? — спросила Жозефина.

— Только то, что лучше было бы вовсе не делать долгов.

— Но вы же знаете, что это совершенно невозможно, — убежденно отвечала Жозефина.

— Делайте долгов на пятьдесят, на сто тысяч франков.

— Но, Бурьен, ведь у вас теперь есть шестьсот тысяч, и когда теперешние долги будут оплачены…

— Что же тогда?

— О, тогда поставщики вновь откроют мне кредит!

— А как же он?

— Кто?

— Первый консул! Он поклялся, что оплачивает ваши долги в последний раз.

— Бурьен, в прошлом году он говорил то же самое, — заметила Жозефина с прелестной улыбкой.

Бурьен ошеломленно уставился на нее.

— Сударыня, — сказал он, — вы меня пугаете. Еще два или три года мирной жизни, и те несколько жалких миллионов, которые мы привезли из Италии, исчезнут. Сейчас же я бы хотел дать вам один совет. Если возможно, не встречайтесь с консулом, пока его плохое настроение хоть немного не улучшится.

— Ах, Боже мой! — воскликнула Жозефина. — Нужно, чтобы оно улучшилось как можно скорее! Сегодня утром ко мне приглашена моя соотечественница из колоний, подруга нашей семьи графиня де Сурди с дочерью. Ни за что на свете я бы не хотела, чтобы у него случился припадок ярости в присутствии этих дам. Я уже встречалась с ними в свете, но в Тюильри они приглашены впервые.

— Что я получу, если сумею удержать его здесь, если он позавтракает в кабинете и спустится к вам не раньше обеда?

— Все, что хотите, Бурьен!

— Тогда возьмите перо, бумагу и напишите вашим прелестным почерком…

— Что именно?

— Итак, пишите!

Жозефина ожидала с пером в руке.

— Я поручаю Бурьену оплатить все мои счета за 1800 год, внеся половину или три четверти задатка, когда он сочтет нужным.

— Готово.

— Поставьте число.

— Девятнадцатое февраля 1801 года.

— Подпишите.

— Жозефина Бонапарт… Теперь все в порядке?

— В совершенном. А теперь спускайтесь к себе, одевайтесь и принимайте подругу. Первый консул вас не побеспокоит.

— Бурьен, вы очаровательны.

И она подала ему кончик пальца для поцелуя.

Бурьен почтительно поцеловал ноготок, похожий на коготь, и позвонил дежурному офицеру, который тут же появился на пороге кабинета.

— Ландуар, — обратился к нему Бурьен, — скажите дворецкому, что первый консул будет завтракать в своем кабинете. Пусть принесут столик с двумя приборами. Я скажу, когда подавать.

— Бурьен, скажите мне, кто завтракает с первым консулом? — спросила Жозефина.

— Не все ли вам равно, лишь бы этот человек был способен поднять ему настроение?

— Но кто же это?

— Сударыня, вы предпочитаете, чтобы первый консул позавтракал в вашем обществе?

— Нет, нет, Бурьен! — вскричала Жозефина. — Пусть завтракает с кем хочет и спускается ко мне не раньше обеда!

И она убежала, словно промелькнуло облачко. Бурьен остался один.

Через десять минут дверь парадной спальни отворилась, первый консул вернулся в кабинет. Он подошел к Бурьену и сжатыми в кулаки руками оперся о письменный стол своего секретаря.

— Итак, Бурьен, я только что разговаривал с этим знаменитым Жоржем.

— И какое он на вас произвел впечатление?

— Бретонец из бретонцев, из того же гранита, что их долмены и менгиры. Или я сильно ошибаюсь, или мы с ним еще встретимся. Это человек, который ничего не боится и ничего не желает. Такие люди ужасны, Бурьен.

— К счастью, они встречаются редко, — рассмеялся Бурьен. — Вы знаете это лучше других, ведь вы видали немало тростинок покрепче железа.

— Кстати, о тростинках, о тех, что колеблются от каждого дуновения, ты говорил с Жозефиной?

— Она только что вышла отсюда.

— Она довольна?

— У нее Монмартр с плеч свалился.

— Почему же она меня не дождалась?

— Она боялась, что вы будете ее бранить.

— Разумеется, и она прекрасно знает, что этого ей не избежать.

— Да, но с вами выиграть время — значит переждать грозу. Кроме того, сегодня утром в одиннадцать часов она принимает у себя подругу.

— Кого именно?

— Какую-то креолку с Мартиники.

— Как ее зовут?

— Графиня де Сурди.

— Кто эти Сурди? Известное имя?

— Вы меня об этом спрашиваете?

— Конечно, разве ты не знаешь назубок всю французскую аристократию?

— Я могу сказать, что это семья, послужившая стране и крестом, и шпагой, корни ее восходят к XIV веку. Если я не ошибаюсь, в походе французов против Неаполя принимал участие граф де Сурди, проявивший чудеса доблести в битве при Гарильяно.

— Так удачно проигранной рыцарем Баярдом.

— А что вы думаете об этом рыцаре без страха и упрека?

— Он заслужил свое прозвище и умер так, как должен мечтать умереть любой солдат. Но я не высоко ценю этих рубак, они были никудышными полководцами. Франциск I в Павии поступил как идиот, а при Мариньяно ему не хватило решительности. Но вернемся к твоим Сурди.

— Далее… При Генрихе IV была аббатисса де Сурди, на ее руках умерла Габриель. Она была связана с семьей д'Эстре. Есть еще граф де Сурди, он командовал кавалерийским полком при Людовике XV и отличился при Фонтенуа. С того времени их след во Франции затерялся. Скорее всего, они уехали в Америку. В Париже на площади Сен-Жермен-л'Оксерруа остался старый особняк Сурди. Есть еще улочка Сурди, соединяющая улицу д'Анжу в Марэ, и тупик Сурди на улице Фоссе-Сен-Жермен-л'Оксерруа. Если не ошибаюсь, эта графиня де Сурди, которая, кстати, говорят, очень богата, купила на набережной Вольтера прекрасный особняк, который выходит на улицу де Бурбон[40]. Его видно из окон Марсанского павильона.

— Отлично. Я люблю, когда на свой вопрос получаю такой ответ. Мне кажется, что вся история Сурди попахивает Сен-Жерменским предместьем.

— Не очень. Они близкие родственники доктора Кабаниса, который, как вам известно, в политике придерживается наших убеждений. Кроме того, он крестный дочери де Сурди.

— А, ну, это не многим меняет дело. Все эти сен-жерменские вдовушки — неподходящее общество для Жозефины.

Он обернулся и увидел столик.

— Разве я собирался завтракать тут? — спросил он.

— Нет, — отвечал Бурьен, — но я подумал, что сегодня будет лучше, если вы позавтракаете в кабинете.

— А кто оказывает честь разделить со мной завтрак?

— Тот, кого я пригласил.

— Учитывая мое теперешнее настроение, вы должны быть совершенно уверены, что гость будет мне приятен.

— Я совершенно в этом уверен.

— И кто же это?

— Человек, который прибыл издалека и явился, когда вы принимали Жоржа.

— У меня сегодня больше нет аудиенций.

— Этому человеку аудиенция не назначена.

— Но вам прекрасно известно, что я никого не принимаю без письма.

— Этого человека вы примете.

Бурьен встал, прошел в комнату дежурных офицеров и сказал:

— Первый консул вернулся.

При этих словах в кабинет ринулся молодой человек, которому на вид можно было дать лет двадцать пять — двадцать шесть. Несмотря на свою молодость, он был в генеральском мундире.

— Жюно! — радостно воскликнул Бонапарт. — Ах, черт возьми, Бурьен, ты был прав, когда сказал, что этому человеку не нужно рекомендательного письма! Подойди же, Жюно, подойди!

Молодой генерал хотел поцеловать руку первому консулу, но тот обнял его и прижал к груди. Из молодых офицеров, обязанных ему своей карьерой, Бонапарт больше всех любил Жюно. Они познакомились при осаде Тулона.

Бонапарт командовал батареей санкюлотов. Ему понадобился писарь с хорошим почерком, и Жюно вышел из строя и назвал себя.

— Сядь там, — приказал Бонапарт, указывая на левый бруствер, — и пиши под мою диктовку.

Жюно повиновался. В ту минуту, когда письмо было написано, в десяти шагах разорвалась английская бомба, с ног до головы засыпав их землей.

— Отлично! — со смехом воскликнул Жюно. — Как раз вовремя, у нас ведь нет песка, чтобы присыпать бумагу.

Эти слова решили его дальнейшую судьбу.

— Хочешь остаться при мне? — спросил Бонапарт.

— С удовольствием, — ответил Жюно.

Эти два человека сразу разгадали друг друга.

Когда Бонапарт был назначен генералом, Жюно стал его адъютантом.

Когда Бонапарт ушел в отставку, молодые люди делили нищету и жили вдвоем на те двести-триста франков в месяц, что Жюно получал из дома.

После 13 вандемьера у Бонапарта появились еще два адъютанта, Мюирон и Мармон, но Жюно по-прежнему был его любимцем. Во время египетского похода Жюно уже был генералом. К его великому сожалению, ему пришлось расстаться с Бонапартом. В битве при Фули он проявил чудеса храбрости и выстрелом из пистолета убил командующего неприятельской армией. Покидая Египет, Бонапарт написал ему:

«Мой дорогой Жюно, я покидаю Египет. Ты сейчас слишком далеко от того места, где мы садимся на корабль, и я не могу взять тебя с собой. Но я оставил Клеберу приказ отправить тебя с октябрьским рейсом. И где бы и в каком положении я ни находился, будь уверен, что я предоставлю тебе убедительные доказательства моих дружеских чувств к тебе. Будь здоров.

С самыми дружескими чувствами,

Бонапарт»[41].

Скверное пассажирское судно, на котором Жюно возвращался во Францию, попало в руки англичан, и с тех пор Бонапарт не имел никаких известий о своем адъютанте. Неудивительно поэтому, что его внезапное появление доставило первому консулу столько радости.

— А, вот наконец и ты! — воскликнул консул, увидев Жюно. — Стало быть, ты оказался так глуп, что позволил англичанам взять тебя в плен?.. Но почему же ты на пять месяцев задержался с выездом? Ведь я тебе говорил, чтобы ты уезжал как можно быстрее!

— Черт возьми, да потому что меня задержал Клебер! Вы даже представить себе не можете, сколько он мне причинил неудобств.

— Вероятно, он опасался, как бы возле меня не собралось слишком много друзей. Я знал, что он не любит меня, но даже не предполагал, что он пустится на такие низости, выказывая свою неприязнь. А ты знаешь о его письме правительству Директории[42]? Впрочем, — добавил Бонапарт, возводя глаза к небу, — его трагический конец закрыл все наши счеты. Мы, и я, и Франция, понесли огромную потерю. Но поистине невосполнимая потеря — это Дезе. Ах, Дезе! Это еще одно из тех несчастий, что обрушились на мою родину.

Некоторое время Бонапарт прохаживался молча, совершенно погрузившись в печальные мысли. Вдруг, остановившись перед Жюно, он спросил его:

— Ну, и что ты теперь собираешься делать? Я всегда говорил, что докажу тебе свою дружбу, когда буду в состоянии сделать это. Каковы твои планы? Ты хочешь служить?

И, благодушно взглянув на него снизу вверх, продолжал:

— Хочешь, я оправлю тебя в Рейнскую армию?

Щеки Жюно залились краской.

— Вы уже хотите избавиться от меня? — спросил он и, помолчав, добавил: — Впрочем, если вы прикажете, я докажу генералу Моро, что в Египте офицеры Итальянской армии не разучились воевать.

— Ладно, ладно, — рассмеялся первый консул. — Вижу, что ты и разозлился. Нет, господин Жюно, нет, вы меня не покидаете. Я очень люблю генерала Моро, но не настолько, чтобы дарить ему моих лучших друзей.

Посерьезнев и нахмурившись, он продолжал:

— Жюно, я назначу тебя командующим парижским гарнизоном. Это место для человека, которому я могу полностью доверять, особенно сейчас, и я не мог бы сделать лучший выбор. Но, — он оглянулся, словно опасался быть услышанным, — ты должен хорошенько подумать, прежде чем согласиться. Ты должен постареть на десять лет, потому что командующий парижским гарнизоном — это особо приближенный ко мне человек. Кроме того, этот человек должен быть необыкновенно осторожен и особо заботиться о моей безопасности.

— О, генерал, — воскликнул Жюно, — что касается этого…

— Замолчи или говори тише, — сказал ему Бонапарт. — Да, о моей безопасности нужно заботиться. Я окружен опасностями. Если бы я по-прежнему был генералом Бонапартом, прозябающим в Париже, до и даже после 13 вандемьера, я бы и пальцем не пошевельнул, чтобы избежать их. Тогда моя жизнь принадлежала только мне, и я ценил ее не больше того, что она стоила, то есть невысоко. Теперь я уже не принадлежу себе. Жюно, только другу я могу сказать — мне открылось мое предназначение, моя судьба связана с судьбой великой нации. Именно поэтому моя жизнь под угрозой. Силы, которые хотят захватить и поделить между собой Францию, не желают, чтобы я стоял у них на пути.

Он задумался и провел рукой по лицу, словно отгоняя какую-то неотвязную мысль. Затем, по обыкновению стремительно переходя от одного предмета к другому, что позволяло ему за несколько минут обсудить двадцать различных вопросов, продолжал:

— Итак, я назначаю тебя командующим парижским гарнизоном. Но ты должен жениться. Этого требует не только тот высокий пост, который ты теперь будешь занимать, но это и в твоих интересах. Кстати, будь осторожен, женись только на богатой.

— Да, но она должна мнё нравиться. Что же делать? Все богатые наследницы уродливы, как гусеницы.

— Ну, так принимайся за дело сегодня же, потому что с сегодняшнего дня ты — комендант Парижа. Найди подходящий дом, недалеко от Тюильри, чтобы я мог за тобой послать, когда ты понадобишься. Присмотрись к окружению Жозефины и Гортензии. Я бы предложил тебе Гортензию, но она, кажется, влюблена в Дюрока, а я бы не хотел принуждать ее к другому выбору.

— Кушать подано! — провозгласил дворецкий, внося поднос с завтраком.

— Пойдем же за стол, — сказал Бонапарт, — и чтобы через неделю дом был снят и женщина выбрана!

— Генерал, — ответил Жюно, — на выбор дома мне хватит недели, но на поиск женщины я прошу две.

— Согласен, — ответил Бонапарт.

X ДВЕ ЖЕНСКИЕ ГОЛОВКИ

В ту самую минуту, когда боевые товарищи садились за стол, г-же Бонапарт доложили о визите графини де Сурди и ее дочери, м-ль Клер де Сурди.

Дамы расцеловались, образовав посреди гостиной очаровательную группу, и задали друг другу ту тысячу вопросов о здоровье и погоде, которые принято задавать в высшем свете. Г-жа Бонапарт усадила графиню на кушетку рядом с собой, Гортензия увела Клер, оказавшуюся почти одних с ней лет, чтобы показать ей дворец, в котором та никогда не бывала прежде.

Девушки составляли очаровательную противоположность друг другу. Гортензия была свежей, как цветок, блондинкой, с кожей бархатной, как персик. Ее золотые волосы, если их распустить, падали ниже колен. Руки и ноги у нее были довольно худы, как у любой юной девушки, ожидающей, чтобы расцвести, последнего прикосновения природы. Французская живость сочеталась в ней с креольской morbidezza[43]. Ее прелестный облик дополняли голубые глаза, смотревшие с бесконечной нежностью.

Ее спутница ни в чем не уступала ей ни в изяществе, ни в красоте. В ней была та же грация, что и в Гортензии, обе были креолками, но красота ее была иного свойства. Клер была выше своей новой подруги, ее кожа была того матового оттенка, каким природа наделяет южных красавиц, к которым особенно благоволит. У нее были ярко-синие глаза, черные, как смоль, волосы, талия, которую можно было обхватить двумя пальцами, и маленькие, как у ребенка, руки и ноги.

Обе они получили превосходное воспитание. Гортензия была вынуждена прервать свое образование ради обучения ремеслу, но после освобождения своей матери из тюрьмы[44] она продолжила занятия под столь умелым руководством и так прилежно, что невозможно было догадаться об этом перерыве. Она очень мило рисовала, великолепно музицировала, сама сочиняла музыку и писала стихи к романсам — некоторые из них дошли до нас, что объясняется не высоким положением автора, а их истинной ценностью.

Обе девушки рисовали, обе занимались музыкой и говорили на двух или трех иностранных языках.

Гортензия показала Клер свою мастерскую, эскизы, музыкальный кабинет и вольеру.

Потом они сели в небольшом будуаре, расписанном Редуте, и разговор зашел о званых вечерах, которые в то время были блистательны как никогда, о балах, которые давались повсюду, о великолепных танцорах, о господах де Трени, Лаффите, д'Альвимаре, об обоих Коленкурах. Пожаловались друг другу, что на любом балу приходится хотя бы раз танцевать гавот или менуэт. И, наконец, совершенно естественно, обменялись вопросами.

— Знакомы ли вы с гражданином Дюроком, адъютантом моего отчима? — спросила Гортензия.

— Не приходилось ли вам встречаться с гражданином Гектором де Сент-Эрмином? — спросила Клер.

Клер не знала Дюрока.

Гортензия не была знакома с Гектором.

Гортензия была готова признаться, что влюблена в Дюрока, и ее отчим, который также очень любил его, благосклонно смотрит на ее чувства.

Действительно, Дюрок был одним из тех блистательных генералов, целая плеяда которых выросла в то время под сенью Тюильри. Ему не было еще двадцати восьми лет, его манеры отличались удивительной изысканностью, у него были большие глаза навыкате, он был высок, строен и утончен.

Однако над чувствами молодых людей сгущались тучи. Бонапарт им покровительствовал, а Жозефина выбрала для дочери другую партию, желая выдать Гортензию за Луи, одного из младших братьев Наполеона. У Жозефины было два явных врага — Жозеф и Люсьен. Их вмешательство в ее поступки отличались удивительной нескромностью. Они едва не убедили вернувшегося из Египта Бонапарта порвать с Жозефиной. Они постоянно подталкивали Наполеона к разводу, ссылаясь на то, что для его честолюбивых планов ему необходим наследник мужского пола, и, казалось, выступали в этой игре с весьма благородной ролью вопреки собственным интересам.

Жозеф и Люсьен были женаты. Жозеф, следуя обычаям, женился на дочери г-на Клари, богатого марсельского коммерсанта, и приходился свояком Бернадотту. У Клари была еще одна дочь, третья, еще прелестнее своих сестер, и Бонапарт посватался к ней.

— Бог мой, да ни за что, — отвечал отец, — хватит мне и одного Бонапарта.

Если бы он согласился, то в один прекрасный день этот почтенный коммерсант оказался бы тестем императора и двух королей.

Брак Люсьена был таким, который в то время называли неравным.

В 1794 или 1795 году, когда Бонапарт был известен только взятием Тулона, Люсьен получил место смотрителя магазинов в военном интендантстве в небольшом городке Сен-Максимен.

Люсьен был республиканцем и, решив сменить свое имя и называться Брутом, не мог выносить, чтобы там, где он живет, оставалось хоть что-то святое. С той же легкостью, с которой он сам сменил имя, он переименовал Сен-Максимеи в Марафон.

Гражданин Брут из Марафона — это звучало великолепно. Мильтиад[45] звучало бы еще лучше, но, выбирая имя Брут, Люсьен не мог предположить, что ему случится жить в Марафоне.

Люсьен-Брут жил в единственной гостинице Сен-Максимена-Марафона. Держал ее человек, не собиравшийся менять своего имени и продолжавший именоваться Констан Бойер.

У него была дочь, очаровательное создание по имени Кристина. Иногда и в навозе распускаются цветы, и в тине попадаются жемчужины.

В Сен-Максимене-Марафоне не было ни развлечений, ни приличного общества, но вскоре Люсьену-Бруту уже ничего не было нужно. Кристина Бойер стала для него всем.

Однако Кристина была столь же умна, сколь и красива. Люсьену не удалось сделать ее своей любовницей, и однажды, поддавшись любви или скуке, он сделал ее своей женой. Кристина Бойер стала не Кристиной Брут, а Кристиной Бонапарт.

Генерал 13-го вандемьера, который начинал прозревать, что уготовила ему судьба, пришел в ярость. Он поклялся никогда не простить новоиспеченного мужа, никогда не видеть его жены и выдворил обоих в Германию, назначив Люсьена на какое-то скромное место.

Позже он смягчился, встретился с женой брата и не без удовольствия 18-го брюмера вновь увиделся с Люсьеном-Брутом, который теперь стал Люсьеном-Антонием.

Итак, Люсеьн и Жозеф были кошмаром г-жи Бонапарт, и если бы ей удалось выдать дочь за Луи, она смогла бы заинтересовать его в своем благополучии и получить поддержку.

Гортензия сопротивлялась изо всех сил, хотя Луи в то время был красивым юношей с мягким взглядом и приветливой улыбкой. Он был очень похож на свою сестру Каролину, которая только что вышла замуж за Мюрата. Он был еще очень молод, ему едва исполнилось двадцать лет. Он не любил и не ненавидел Гортензию, ему было все равно. Гортензия тоже не испытывала к нему ненависти, но она любила Дюрока.

Ее откровения придали храбрости Клер де Сурди, и она тоже сделала признание. К сожалению, ей почти не в чем было признаваться. Она любила, если это можно было назвать любовью. Точнее, она обратила внимание на молодого красивого человека двадцати трех или двадцати четырех лет.

Он был светловолос, с прекрасными черными глазами, со слишком правильными для мужчины чертами лица, его руки и ноги можно было бы назвать женственными, если бы все вместе не было так гармонично и стройно, что сразу становилось понятно, что эта внешне хрупкая оболочка скрывала геркулесову силу. Еще не наступила эпоха, когда Шатобриан и Байрон создали образы Рене и Манфреда, но в бледности его лица уже видна была печать рока. В его семье и о его семье существовали ужасные предания, которых никто не мог связно пересказать, но которые отмечали его путь, словно пятна крови. Вместе с тем он никогда не носил чрезмерного траура по своим родителям, ставшим жертвами Республики, — и никогда не выставлял напоказ своего горя на балах и собраниях, которые устраивались, чтобы смягчить гнев теней. Впрочем, когда он появлялся в обществе, ему не нужно было привлекать к себе внимание необычным поведением, все взгляды и так как магнитом притягивались к нему. Товарищам, разделявшим с ним не удовольствия, но охоту и путешествия, никогда не удавалось увлечь его одной из тех затей, которые выдумывают молодые люди и в которых хоть раз оказываются замешаны даже те, кто в остальном придерживается самых суровых правил. Никто не мог припомнить, чтобы видел его не только смеющимся тем открытым, радостным смехом, которым обыкновенно смеются молодые люди, но даже улыбающимся.

Прежде семьи Сент-Эрмин и Сурди были дружны, и, как водится в благородных семьях, воспоминание об этой дружбе осталось драгоценным для обоих домов. Таким образом, с тех пор, как случай привел молодого Сент-Эрмина в Париж, он никогда не забывал нанести визит вежливости графине де Сурди, вернувшейся из колоний, но эти визиты так и не привели к более близкому знакомству.

Несколько месяцев назад молодые люди встретились в обществе. Но, кроме обычного приветствия, которым они обменялись, они немного успели сказать друг другу, особенно молодой человек, всегда отличавшийся удивительной сдержанностью.

Но если вслух было произнесено мало, то много было сказано глазами. Несомненно, Гектор меньше владел своими взглядами, чем словами, и каждый раз, находя Клер, его глаза говорили ей, что он восхищен ее красотой и что она та, о ком мечтает его сердце.

При первых встречах Клер была взволнована столь выразительными взглядами, которые он бросал на нее. Сент-Эрмин казался ей идеальным кавалером, и она также позволила себе смотреть на него и надеялась, что на первом же балу он будет танцевать с ней, и, быть может, к этим взглядам прибавится слово или пожатие руки. Но, как ни странно, в то время, когда танцевали все, Сент-Эрмин, столь изящный кавалер, занимавшийся фехтованием с Сен-Жоржем и стрелявший из пистолетов не хуже Жюно или Фурнье, совсем не танцевал.

Это была еще одна его необыкновенная черта. На балах, холодный и невозмутимый, Сент-Эрмин стоял у окна или в углу гостиной, вызывая недоумение девушек, задававшихся вопросом, что за обет лишил их такого изящного кавалера, который всегда одет по последней моде и с совершенным вкусом.

Клер была тем более удивлена постоянной сдержанностью с ней графа де Сент-Эрмина, что ее мать питала к молодому человеку особенную симпатию, тепло отзывалась о его семье, уничтоженной во время революции, и о нем самом. Имущественное неравенство также не могло помешать их союзу. Оба они были единственными детьми, каждый из них был наследником внушительного состояния.

Понятно, какое впечатление должно было произвести на сердце юной креолки сочетание физических и душевных качеств, таинственности и красоты молодого человека, мысли о котором занимали пока только ее ум, но вскоре должны были занять и сердце.

Гортензия скоро поведала обо всех своих надеждах и чаяниях — выйти замуж за Дюрока, любимого ею, избежать брака с Луи Бонапартом, ею не любимым. В этом заключался весь секрет, которым она поделилась с подругой, изложив его в двух словах. Но Клер не так просто было передать свое романтическое увлечение. Штрих за штрихом рисовала она для подруги портрет своего избранника, проникая, насколько могла, в окружавшую его тьму. Наконец, когда мать дважды уже позвала ее и она поднялась и уже поцеловала Гортензию, вдруг, будто в подтверждение слов г-жи де Севинье, что самая важная часть письма находится в постскриптуме, Клер, словно внезапно вспомнив что-то, произнесла:

— Кстати, дорогая Гортензия, я забыла спросить вас об одной вещи.

— О чем же?

— Мне кажется, госпожа де Пермон дает большой бал.

— Да, Лулу приезжала к нам со своей матерью, и они пригласили нас:

— И вы пойдете на бал?

— Конечно!

— Милая Гортензия, — самым нежным голосом обратилась к ней Клер, — я хотела бы попросить вас об одной любезности.

— О любезности?

— Да, попросите пригласить нас с мамой, это возможно?

— Думаю, что да.

Клер запрыгала от радости.

— О, благодарю вас, — сказала она. — Как же вы это сделаете?

— Я могла бы сама попросить письмо с приглашением у Лулу, но будет лучше, если за дело возьмется Евгений. Он очень дружен с сыном госпожи де Пермон и попросит у него то, что вам нужно.

— И я попаду на бал госпожи де Пермон? — радостно воскликнула Клер.

— Да, — ответила ей Гортензия и, взглянув на сияющее лицо юной подруги, спросила: — Он будет там?

Клер покраснела, как вишня и сказала, потупив глаза:

— Я надеюсь.

— Ты покажешь мне его, не правда ли?

— О, ты и так его узнаешь, дорогая Гортензия. Разве я не сказала тебе, что его можно узнать из тысячи?

— Как жаль, что он не танцует! — заметила Гортензия.

— А как я об этом сожалею! — вздохнула Клер. Обменявшись поцелуем, девушки расстались. Клер еще раз напомнила Гортензии о пригласительном письме. Через три дня Клер де Сурди получила его.

XI БАЛ У ГОСПОЖИ ДЕ ПЕРМОН

Бал, куда так стремилась попасть юная подруга Гортензии Богарне, был модной новинкой Парижа того времени[46]. Г-жа де Пермон, которой бы понадобился дом в четыре раза больший, чем тот, в каком она жила, чтобы вместить всех желавших побывать у нее в тот вечер, отказала в приглашении более чем сотне мужчин и более чем полусотне женщин. Но она родилась на Корсике и с детства была знакома с семьей Бонапарт, поэтому по первой же просьбе Евгения Богарне м-ль де Сурди и ее мать получили две входные карточки.

Г-жа де Пермон, чьи приглашения пользовались таким спросом, несмотря на ее неблагородного происхождения имя, была одной из величайших светских львиц, которые когда-либо существовали. Ее род восходил к Комнинам, давшим шесть императоров Константинополю, одного Гераклее и десять Трапезунду.

Ее предок Константин Комнин, спасаясь от мусульман, сначала укрылся на горе Тайгет, а затем на Корсике. С ним пришли три тысячи его соотечественников, последовавших за своим вождем. Купив у Генуи земли Паомии, Салоньи и Ревинды, Константин обосновался на Корсике.

Наследница императоров, м-ль Комнин вышла по любви за красивого простолюдина, которого звали г-н де Пермон. Он умер два года назад, оставив жене сына двадцати двух лет, четырнадцатилетнюю дочь и ренту в двадцать или двадцать пять тысяч ливров.

Высокое происхождение г-жи де Пермон и ее брак с простолюдином открыли двери ее салона и старой аристократии, и зарождающейся демократии, которая делала первые шаги на поприще войны, искусств и науки и должна была дать великие имена, достойные соперничать с самыми громкими именами прежней монархии. В ее салоне можно было встретить де Муши, де Монкальма, принца Шале, братьев де Лэгль, Шарля и Жюста де Ноайль, Монтегю, троих Растиньяков, графа де Голенкура, его сыновей Армана и Августа и представителей славных семей д'Орсэ, Монбретонов, Талейранов, Дюроков.

С двадцатью пятью тысячами ливров ренты г-жа де Пермон могла себе позволить жить в одном из самых элегантных и богато обставленных домов Парижа. Надо сказать, что двадцать пять тысяч франков в то время равнялись пятидесяти тысячам в наши дни.

Она любила экзотические растения, хотя в то время этот вид роскоши не был так распространен, как сейчас. Ее дом превратился в настоящую оранжерею: вестибюль был так искусно заставлен деревьями и цветами, что они совершенно скрывали стены, и так затейливо освещен разноцветными светильниками, что казалось, будто входишь в волшебный замок.

В то время, когда званые вечера устраивали именно для того, чтобы танцевать, балы начинались рано. В девять часов вечера дом г-жи де Пермон были освещен и двери распахнуты, а сама она вместе с детьми Лаурой и Альбертом ожидала гостей в гостиной.

Г-жа де Пермон, все еще по праву считавшаяся красавицей, была в платье из белого крепа, скроенном по образцу греческой туники. Ткань, складками спадавшую на грудь, на плечах удерживали две бриллиантовых пряжки. На улице Пти-Шан у Леруа, знавшего толк в платьях и головных уборах, она заказала шляпку с оборками из белого крепа, в выбивавшихся из-под оборок черных, как агат, волосах желтели нарциссы, такими же нарциссами было украшено и платье. Из других украшений на ней были только серьги в виде бутонов с бриллиантами, каждый стоимостью в пятнадцать тысяч франков. Рядом в вазе стоял огромный букет живых нарциссов и фиалок. Шляпку, изготовленную, как мы уже сказали, у Леруа, к волосам г-жи де Пермон приколол знаменитый Шарбоннье. Цветы — от мадам Ру, лучшей парижской цветочницы.

Туалет Лауры де Пермон был скромнее. Ее мать считала, что в шестнадцать лет она должна блистать своей красотой, а не поражать гостей роскошью наряда. Она была одета в платье из розовой тафты, того же покроя, что у матери, с белыми нарциссами по подолу. Венок из белых нарциссов украшал и ее волосы. Пряжки на платье и серьги из жемчуга дополняли наряд.

Но блистать красотой на этом вечере, неофициально устроенном в честь семьи Бонапарт и на котором обещал быть первый консул, предназначалось г-же Леклерк, любимице г-жи Летиции и, как поговаривали, ее деверя — Бонапарта. Ничто не должно было помешать ее триумфу, поэтому она попросила у г-жи де Пермон разрешения одеваться к балу у нее дома.

Платье г-жи Леклерк было сшито у мадам Жермон, кроме того, она пригласила Шарбоннье, который трудился и над прической г-жи де Пермон. Г-жа Леклерк готовилась появиться в гостиной, когда начнут собираться гости, — в самый благоприятный момент для того, чтобы произвести впечатление и быть увиденной всеми.

Г-жи Мешен, де Перигор и Рекамье, блистательные красавицы той эпохи, уже прибыли, когда в половине десятого доложили о г-же Бонапарт с сыном и дочерью.

Г-жа де Пермон поднялась и прошла навстречу гостям до половины залы, хотя никому из гостей до сих пор не оказывала такой чести.

Жозефина была в венке из маков и золотых колосьев, эти же цветы украшали и ее платье из белого крепа. Гортензия также была в белом платье, единственным украшением которого были букетики фиалок.

В это же время вошла г-жа де Сурди с дочерью. Мать — в желтой тунике, украшенной анютиными глазками, дочь, волосы которой уложены в греческую прическу, — в тунике из белой тафты, расшитой золотом и пурпуром.

Клер удивительно шел ее наряд, а пурпурные и золотые ленты великолепно сочетались с черными волосами. Витой пояс из золотых и пурпурных шнуров стягивал талию, которую можно было обхватить двумя ладонями.

Заметив Клер, Евгений Богарне по знаку сестры бросился к вновь прибывшим и, подхватив под руку графиню де Сурди, подвел ее к г-же де Пермон. Та поднялась навстречу и усадила гостью слева от себя. По правую руку от нее сидела Жозефина. Гортензия подала руку Клер и села с ней неподалеку от г-жи де Сурди и своей матери.

— Ну что же? — с любопытством спросила Гортензия.

— Он здесь, — отвечала Клер, дрожа.

— Где? — спросила Гортензия.

— Следи за моим взглядом, — ответила Клер. — Он стоит посреди вон той группы, во фраке из бархата цвета граната, замшевых панталонах и туфлях с маленькими бриллиантовыми пряжками, на его шляпе такая же пряжка, но большего размера.

Гортензия посмотрела в сторону, которую ей указала Клер.

— Ах, ты права, — сказала она. — Он прекрасен, как Антиной. Но, послушай, мне кажется, он не так мрачен, как ты говорила. Твой таинственный красавец очень любезно улыбается нам.

В самом деле, лицо графа де Сент-Эрмина, который не спускал глаз с м-ль де Сурди, едва она появилась, озарила тихая радость. Заметив, что взгляды Клер и ее подруги обращены к нему, он скромно, но без неловкости приблизился к ним и поклонился:

— Не будете ли вы так добры, сударыня, не согласитесь ли вы танцевать со мной первую réelle[47] или первый англез?

— Первую reelle, о да, сударь, — пролепетала Клер. Она смертельно побледнела, когда увидела, что граф направился к ней, теперь же чувствовала, что краснеет.

— Сударыня, — продолжал Гектор, поклонившись Гортензии, — я ожидаю вашего приказа, выберите для меня свободный танец.

— Первый гавот, сударь, если угодно, — ответила Гортензия.

Она знала, что Дюрок не танцевал гавот, хотя и был прекрасным танцором.

Поблагодарив Гортензию, граф Гектор удалился и небрежно присоединился к свите прибывшей г-жи де Контад, красота и туалет которой привлекли всеобщее внимание.

В эту минуту восторженный шепот ознаменовал появление новой претендентки на звание королевы красоты. Ограждение с бархатными шнурами в зале для танцев было еще открыто, хотя танцы должны были начаться только с появлением первого консула.

Ужасной соперницей, вызвавшей такое восхищение, была Полина Бонапарт, которую дома называли просто Полетт. Она была замужем за генералом Леклерком, который 18-го брюмера немало помог Бонапарту.

Г-жа Леклерк появилась из комнаты, где переодевалась к балу, и с точно рассчитанным кокетством, войдя в гостиную, начала снимать перчатки, открывшие ее великолепные белые руки, украшенные золотыми браслетами с камеями.

В тот вечер ее голова была убрана лентами, напоминавшими цветом пятнистую шкуру пантеры, ленты удерживали золотые виноградные гроздья. Это была точная копия камеи, изображавшей вакханку. Черты лица г-жи Леклерк были настолько правильны, что она по праву могла соперничать с оригиналом. Платье из тончайшего индийского муслина, сотканное из воздуха, как сказал бы Ювенал[48], по подолу было расшито золотыми полосами шириной в четыре или пять пальцев и пурпурным орнаментом. Скроенное как греческая туника, оно облегало стройный стан; на плечах ткань удерживали две бесценные камеи. Манжеты необыкновенно коротких рукавов в легкую складку также застегивались камеями. Пояс полированного золота с пряжкой из великолепного резного камня стягивал тунику сразу под грудью, как на античных статуях.

Во всем этом наряде была такая удивительная гармония, что, как мы уже сказали, восхищенный шепот встретил г-жу Леклерк и сопровождал ее, когда она шла по залу.

Incessu patuit dea, — сказал Дюпати, когда она проходила мимо него.

— Что за оскорбление произнесли вы на языке, которого я не знаю, гражданин поэт? — с улыбкой спросила г-жа Леклерк.

— Как, — отвечал Дюпати, — вы — римлянка, сударыня, и не говорите по-латыни?

— Я забыла ее.

— Это стих из Вергилия, сударыня, когда Венера явилась Энею. Аббат Деллиль перевел это так: «…по походке видно богиню».

— Подайте мне руку, льстец, вы будете танцевать со мной первую réelle, это ваше наказание.

Дюпати не заставил себя просить дважды. Он подал г-же Леклерк руку и позволил увлечь себя в небольшую гостиную, где она остановилась, сказав, что здесь не так жарко, как в других залах. Истинной же причиной, по которой она выбрала эту комнату, было огромное канапе, на котором божественная кокетка могла расположиться, демонстрируя все великолепие своего наряда.

Проходя мимо, она с вызовом взглянула на г-жу де Контад, которая была самой красивой, или, точнее будет сказать, самой очаровательной дамой до появления г-жи Леклерк, и с удовлетворением отметила, что все, кто только что толпился возле кресла соперницы, бросили несчастную, чтобы собраться вокруг ее канапе.

Г-жа де Контад до крови кусала губы. Но в колчане мести, который есть у любой женщины, она тут же нашла одну из тех отравленных стрел, которые наносят смертельные раны. Она подозвала г-на де Ноайля.

— Шарль, — обратилась она к нему, — подайте же мне руку, я хочу посмотреть на это маленькое чудо красоты и портновского искусства, которое увлекло за собой всех мотыльков.

— Ах, — воскликнул молодой человек, — и вы дадите ей почувствовать, что среди мотыльков есть и пчелы. Жальте, жальте, графиня! — добавил он. — Все Бонапарты слишком недавно стали аристократами, и время от времени надо указывать им на то, что они тщетно втираются в ряды старой знати. Хорошенько рассмотрите эту выскочку, и, держу пари, вы найдете печать ее плебейского происхождения.

Молодой человек, смеясь, повел г-жу де Контад, ноздри которой раздувались, словно она шла по следу.

Они приблизились к группе поклонников, окруживших прекрасную г-жу Леклерк, и энергично проложили себе дорогу в первые ряды.

Г-жа Леклерк улыбнулась, увидев г-жу де Контад, решив, что даже ее соперница вынуждена воздать ей должное. Действительно, та начала свою речь, присоединив свой голос к хору восхищавшихся новым божеством.

Но вдруг, словно заметив нечто ужасное, она воскликнула:

— Ах, Боже мой, какое несчастье! Почему же это уродство портит один из шедевров природы! Воистину, в этом мире нет ничего совершенного! Боже мой, как это грустно!

Услышав это неожиданное восклицание, все повернулись сначала к г-же де Контад, затем к г-же Леклерк и снова к г-же де Контад. Все, очевидно, ожидали объяснений, но г-жа де Контад лишь продолжала сетовать на несовершенство нашего мира.

— Но что же вы увидели? — спросил в конце концов ее кавалер. — Что же такое вы видите?

— Что я вижу? А разве сами вы не видите огромные уши по обе стороны этой прелестной головки? Если бы у меня были такие, я бы обрезала их на три-четыре линии[49], это тем легче сделать, что ушная раковина без завитка.

Не успела г-жа де Контад закончить, как все повернулись к г-же Леклерк, но уже не для того, чтобы восхищаться ею, а для того, чтобы с любопытством рассмотреть ее уши, на которые до сих пор никто не обращал внимания.

Уши Полетт, как называли ее подруги, и в самом деле были необыкновенные — белые хрящи, похожие на раковину устрицы, которые, кроме того, как верно заметила г-жа де Контад, природа забыла снабдить завитком.

Г-жа Леклерк даже не пыталась ответить на это дерзкое замечание. Она вскрикнула и упала в обморок. Это сильное средство, к которому прибегают женщины, когда они не правы[50].

В это время стук подъехавшей кареты, топот лошадей и возглас «Первый консул!» отвлек внимание гостей от невероятной сцены, разыгравшейся у них на глазах.

Г-жа Леклерк вся в слезах скрылась в комнату, где переодевалась к балу, и в то время как первый консул входил в гостиную через одну дверь, г-жа де Контад, понимая, что одержала победу чересчур грубым способом, и не осмеливаясь пожинать ее плоды, выскользнула в другую.

XII МЕНУЭТ КОРОЛЕВЫ

Г-жа де Пермон вышла навстречу первому консулу и присела перед ним в самом изящном реверансе. Бонапарт взял ее руку и необыкновенно галантно поцеловал.

— Что я слышу, мой дорогой друг, — сказал он, — вы не хотели начинать бал, пока я не приеду? А если бы я приехал только в час ночи, неужели эти прелестные дети ждали бы меня?

Он обвел взглядом салон и увидел, что несколько дам из Сен-Жерменского предместья не встали при его появлении. Он нахмурился, но не высказал неудовольствия.

— Ну же, госпожа де Пермон, — сказал он, — начинайте же бал! Пусть молодежь веселится, танцы — ее любимое занятие. Говорят, что Лулу танцует как сама Шамеруа. Кто же мне это говорил? Евгений, не ты ли?

Евгений покраснел до ушей, он был любовником красавицы балерины.

Бонапарт продолжал:

— Я должен видеть это. Если позволите, госпожа де Пермон, мы с вами будем танцевать топасо[51], это единственный танец, который я знаю.

— Вы шутите? — спросила г-жа де Пермон. — Вот уже тридцать лет, как я не танцую.

— Не может быть, вы смеетесь надо мной, — отвечал Бонапарт, — сегодня вы скорее похожи на сестру своей дочери.

Тут он заметил г-на Талейрана:

— А, это вы, мне нужно с вами поговорить, — и вместе с министром иностранных дел прошел в маленькую гостиную, где только что так жестоко пострадала г-жа Леклерк.

Вскоре музыканты заиграли, кавалеры бросились к дамам, и бал начался.

М-ль Богарне танцевала с Дюроком, они оказались напротив Клер и графа де Сент-Эрмин. Все, что подруга рассказывала ей об этом молодом человеке, вызывало ее живой интерес к графу.

В réelle, которую в наше время называют контрдансом, было четыре фигуры, последнюю знаменитый танцовщик того времени г-н де Трени заменил фигурой собственного сочинения.

Эта фигура и в наши дни носит его имя.

Г-н де Сент-Эрмин в танцах был так же талантлив, как и в других областях. Он был учеником Вестриса-младшего, отец которого считался богом хореографии, и его учитель мог им гордиться.

Лишь те, кому удалось застать в начале века прекрасных танцовщиков Консульства, могут представить себе то значение, которое молодой человек того времени придавал совершенствованию своих умений в этой области. Я помню, что ребенком в 1812 или 1813 году видел господ де Монбретон, которые были на том самом балу у г-жи де Пермон, представление о котором мы пытаемся дать нашему читателю. Им было тогда лет сорок[52]. На празднике в Вилле-Котре был дан большой бал, собравший весь цвет аристократии, новой аристократии, которая в наших гостиных гораздо многочисленнее, чем потомственная, и которую те, о ком я рассказываю, ценили не меньше. Господа де Монбретон приехали из своего замка в Кореи, господа Лэгль — из Компьеня, одни за три лье, другие за семь. Угадайте как? В кабриолетах. Да, да! Но в кабриолетах ехали их слуги, а сами они держали поводья, и, стоя на запятках в тонких бальных туфлях всю дорогу, повторяли сложнейшие бальные па. Они подъехали к дверям бального зала… смахнули пыль с туфель и в следующую минуту уже танцевали контрданс.

Итак, м-ль Богарне с радостью, а Клер с гордостью отмечали, что граф де Сент-Эрмин, которого никогда прежде не видели танцующим, превосходил лучших танцоров, присутствовавших на этом балу.

Но если на этот счет любопытная девушка могла теперь быть совершенно спокойна, то был еще один вопрос, который продолжал мучить ее.

Рассказал ли молодой человек Клер о том, что так долго печалило его, раскрыл ли причину столь продолжительного молчания и посетившей его радости?

Она подбежала к подруге и, отведя ее к окну, спросила:

— Скажи мне скорей, о чем он с тобой говорил?

— Об одной очень важной вещи, имеющей отношение к тому, что я тебе рассказывала.

— Ты можешь мне об этом сказать?

— Конечно. Он сказал, что хочет доверить мне одну семейную тайну.

— Тебе?

От жгучего любопытства м-ль Богарне перешла с подругой на «ты»·. Клер понизила голос.

— Мне одной. И просил от его имени, — ведь она наш родственник, — получить у матушки разрешение поговорить со мной наедине один час, под наблюдением матери, но так, чтобы она не могла слышать нас. Он сказал, что речь идет о его счастье.

— А мать тебе разрешит?

— Надеюсь, ведь она так любит меня. Я обещала сегодня вечером поговорить с ней и дать ответ до окончания бала.

— Должна тебе признаться, — сказала м-ль Богарне, — что твой граф де Сент-Эрмин очень красив и танцует, как Гардель.

Вновь заиграла музыка, начался второй контрданс, и девушки вернулись на свои места. Бал продолжался, становясь все веселее.

Обе подруги, как уже известно читателю, были очень довольны тем, как танцует граф де Сент-Эрмин. Но первая réelle, которой открылся бал, была простым контрдансом, а в то время танцоров, которых хотели испытать, подвергали двойной проверке — гавотом и менуэтом.

М-ль Богарне и Клер ждали, когда молодой граф будет танцевать гавот, о котором он условился с Гортензией.

Гавот, который в наше время стал лишь данью традициям и считается абсолютно комичным танцем, имел большое значение во время Директории, Консульства и даже Империи. Как изрубленная на куски змея долго еще извивается, прежде чем умрет, гавот никак не уйдет в прошлое. Этот танец, состоявший из сложных фигур и требовавший большого умения, был скорее предназначен для театра, чем для гостиных. Ему требовалось много свободного места, и даже в большом зале помещалось не более четырех пар, танцующих гавот.

Из четырех пар, танцевавших гавот в большой гостиной г-жи де Пермон, одна вызвала единодушные аплодисменты зрителей — это были граф де Сент-Эрмин и м-ль Богарне. Аплодисменты настолько громкие, что привлекли внимание Бонапарта, беседовавшего с Талейраном, и заставили его покинуть будуар. На последних фигурах танца он показался на пороге и видел триумф м-ль Богарне и ее кавалера.

Когда гавот закончился, Бонапарт знаком подозвал дочь и поцеловал ее в лоб.

— Я должен вам сделать комплимент, — сказал он, — вижу, что у вас был великолепный учитель и вы недаром посещали его уроки. Но кто же этот красивый кавалер, с которым вы танцевали?

— Я не знакома с ним, генерал, — ответила Гортензия, — сегодня я увидела его впервые. Он пригласил меня на гавот, когда подошел пригласить мадемуазель де Сурди, с которой я беседовала. Вернее, он не пригласил меня, а просил назначить ему танец. Я захотела танцевать с ним гавот.

— Но вы хотя бы знаете его имя?

— Он назвался графом де Сент-Эрмин.

— О! — кисло сказал Бонапарт. — Опять Сен-Жерменское предместье. Решительно, милейшая госпожа де Пермон решила пригласить полон дом моих врагов. Мое появление заставило бежать госпожу де Контад, эту сумасшедшую, которая последнего из моих младших лейтенантов ценит выше меня, а когда ей говорят о моих победах в Италии и Египте, отвечает: «Своими глазами я бы завоевала столько же, сколько он своей шпагой». Досадно, — продолжал Бонапарт, устремив взгляд в сторону кавалера Гортензии. — Он мог бы стать неплохим офицером в гусарском полку. — И, сделав дочери знак отойти к матери, сказал Талейрану: — Послушайте, вы столько всего знаете, скажите, знаете ли вы, что это за Сент-Эрмины?

— Подождите-ка, — отвечал Талейран, откинув голову назад и потирая подбородок, как он всегда делал, когда задумывался. — В Юра, рядом с Безансоном, есть Сент-Эрмины. Я знал отца, очень достойный человек, погиб на гильотине в 1793 году. У него осталось три сына. Что с ними стало? Мне об этом ничего не известно. Это, должно быть, один из его сыновей или племянник, хотя, кажется, у него не было брата. Вы хотите, чтобы я узнал больше?

— О нет, не трудитесь.

— Это не сложно, я видел, что он разговаривал с мадемуазель де Сурди. А, он и сейчас с ней беседует. Нет ничего легче, я узнаю у ее матери…

— Нет, не нужно, благодарю! А эти Сурди, что они собой представляют?

— Аристократы в полном смысле слова.

— Я не об этом спрашиваю. Что вы о них думаете?

— Кажется, из всей семьи остались только две женщины, они очень привязаны друг к другу. Два или три дня назад Кабанис, который немного знает семью, говорил мне о них. Девушка на выданье, у нее, если не ошибаюсь, миллион в приданое. Это совсем неплохо для одного из ваших вояк.

— Итак, вы считаете, что госпожа Бонапарт может поддерживать с ними знакомство?

— Безусловно.

— Бурьен мне тоже говорил об этом, благодарю. Но что с Лулу? Кажется, она собирается плакать. Дорогая госпожа де Пермон, чем вы огорчили вашу дочь, да еще в такой день, как сегодня?

— Я хочу, чтобы она танцевала менуэт королевы, а она не хочет.

При словах «менуэт королевы» Бонапарт улыбнулся.

— А почему она не хочет?

— Откуда же мне знать? Это каприз. В самом деле, Лулу, вы неразумны, дитя мое. Зачем брать уроки у Гарделя и Сент-Аманда, если вы не пользуетесь их наукой?

— Но, матушка, — отвечала м-ль де Пермон, — я бы с удовольствием танцевала этот менуэт, хотя я его терпеть не могу, но я могу танцевать его только с господином де Трени, мы с ним уже условились.

— Но где же он тогда? — спросила г-жа де Пермон. — Почему его до сих пор нет? Уже половина первого.

— Он предупредил нас, что у него еще два бала и что у нас он сможет быть только очень поздно.

— А, — сказал Бонапарт, — приятно слышать, что во Франции есть человек, который занят больше меня. Но если господин де Трени не держит слова, это не повод лишить нас удовольствия видеть, как вы танцуете менуэт королевы, мадемуазель Лулу. Это не ваша вина, если господина де Трени здесь нет, выберите другого кавалера.

— Танцуй с Гарделем, — сказала г-жа де Пермон.

— О! С моим учителем танцев… — поморщилась Лулу.

— Ну, тогда с Лаффитом. После Трени это лучший танцор во всем Париже.

Г-н Лаффит появился на пороге гостиной.

— Господин Лаффит, господин Лаффит! Подойдите к нам! — воскликнула г-ж де Пермон.

Г-н Лаффит приблизился с самым любезным видом. Он был прекрасно сложен и необыкновенно изящен.

— Господин Лаффит, — обратилась к нему г-жа де Пермон, — доставьте мне удовольствие, танцуйте менуэт королевы с моей дочерью.

— Помилуйте, сударыня, — воскликнул г-н Лаффит. — Это такая честь для меня! Это настоящий вызов господину де Трени, — добавил он, смеясь, — но я согласен рискнуть. Единственное препятствие заключается в том, что я не ожидал этого и не захватил шляпу.

Чтобы читатель мог понять последнюю фразу г-на Лаффита, нужно пояснить, что для реверанса в менуэте, который был кульминацией, краеугольным камнем всего танца, была необходима шляпа в стиле Людовика XV, и никакая другая не годилась.

Начались поиски шляпы, и через некоторое время ее нашли.

Балет был исполнен с необыкновенным успехом, и г-н Лаффит провожал м-ль де Пермон на ее место, когда столкнулся с г-ном де Трени, который, чувствуя, что опаздывает, запыхавшись влетел в зал, намереваясь выполнить обещание, данное м-ль Лауре.

Г-н де Трени остановился перед танцорами с видом скорее изумленным, чем возмущенным. Менуэт, который он должен был танцевать, и все знали, что он должен его танцевать, не только уже завершился без его участия, но завершился с успехом, о котором можно было судить по затихающим возгласам «браво».

— Ах, сударь, — сказала ему смущенная м-ль де Пермон, — взгляните на часы, я прождала вас до полуночи и даже долее, а менуэт был назначен на одиннадцать. Наконец, в полночь моя мать потребовала, чтобы я танцевала с господином Лаффитом, и, — смеясь, закончила она, — мне приказал первый консул.

— Мадемуазель, — серьезно отвечал Трени, — госпожа де Пермон имела основания потребовать этого, она хозяйка дома, и ее гости ждали менуэта. К несчастью, я опоздал, и она была в своем праве. Но если первый консул, — и г-н де Трени, который на целых пять дюймов был выше первого консула, смерил его взглядом, — отдал приказ начать танец, который на самом деле не танцуют без меня, то он превысил свои полномочия и совершенно не прав. Я не вмешиваюсь в его приказы на поле боя, пусть же и он оставит мне мои гостиные. Я не ощипываю его лавры, пусть же и он не прикасается к моим.

И сев рядом с м-ль де Пермон, он с достоинством продолжал:

— Несомненно, я достаточно рассудителен и не стану слишком грустить из-за того, что мне не пришлось танцевать с вами. Тем более, что виноват только я, опоздав. И я не могу сердиться на вас за то, что вы не сдержали слова. Но в этом менуэте неверно была исполнена целая фигура. Я бы танцевал его серьезно, торжественно, не так грустно, как господин Лаффит. В целом мне понравилось… Но нет, я никогда не забуду того, что видел!

Вокруг г-на де Трени образовался большой кружок гостей, слушавших, как он изливает свою печаль. Среди слушателей был и первый консул; ему эти речи были настолько непривычны, что он был готов поверить — перед ним сумасшедший.

— Вы пугаете меня, — сказала м-ль де Пермон г-ну де Трени, — что же я делала не так?

— Что вы сделали? Как, сударыня, вы танцуете менуэт так, что я был счастлив протанцевать с вами. Вы столько раз танцевали его с Гарделем. И вы! О нет, этому нет названия! И вы соглашаетесь танцевать с человеком, который, безусловно, прекрасно танцует, но он танцует контрдансы. Повторяю, танцует контрдансы! Нет, сударыня, нет, он ни разу в жизни не сделал правильного реверанса со шляпой! Нет, и я заявляю об этом во всеуслышание, он этого не умеет!

Заметив улыбку на некоторых лицах, он продолжал:

— О, вас это удивляет! Так я сейчас объясню вам, почему он не умеет делать большой реверанс, тот самый, по которому можно оценить, умеет человек танцевать менуэт или нет. Дело в том, что он не умеет надевать шляпу. Умение надевать шляпу, господа, — это главное! Спросите, так ли это, у этих дам, которые заказывают шляпы у Леруа и приглашают Шарбоннье, чтобы надеть их. О, спросите господина Гарделя, и он расскажет вам, как надевать шляпу! Кто угодно может носить шляпу на голове, скажу больше, их носят все. Но достоинство, но уверенность, которое определяет движение руки, плеча… Вы позволите?

И, взяв огромную треуголку у одного из гостей, г-н де Трени встал перед зеркалом, напевая мелодию реверанса. Вокруг вновь столпилась половина гостей, которые следовали за ним, словно на привязи. Он принялся исполнять реверанс из менуэта с удивительным изяществом и абсолютной серьезностью и, наконец, по всем правилам водрузил шляпу на голову.

Бонапарт наблюдал за ним, опершись на руку Талейрана.

— Спросите-ка, — сказал он дипломату, — в каких отношениях он с господином Лаффитом. После его высказываний на мой счет я не решаюсь заговорить с ним.

Г-н де Талейран задал танцовщику вопрос первого консула так же серьезно, как осведомлялся бы о войне Англии с Америкой.

— Ну, — отвечал г-н де Трени, — в таких отношениях, в каких могут быть два талантливых человека — в состоянии хрупкого равновесия. Но должен признать, что он — достойный соперник, он славный малый и не завидует моим успехам. Его собственные делают его снисходительным. Его танец отличается живостью и силой. Он сильнее меня в первых восьми тактах тавота в «Панурге»[53], здесь и говорить нечего. Но моими жете я просто стираю его с лица земли! У него сильнее ноги, а у меня спина.

Бонапарт смотрел и слушал, остолбенев от изумления.

— Ну вот, — сказал Талейран, — вы можете быть спокойны, гражданин первый консул, войны между господами де Трени и Лаффитом не будет. Хотел бы я сказать то же самое о Франции и Англии.

Пока бал был приостановлен и г-н де Трени мог свободно излагать свои теории о способах носить шляпу, Клер обсуждала с матерью вопрос, который казался ей столь же важным, как тот, которым в это время были заняты Талейран и первый консул, старавшиеся восстановить мир между двумя лучшими танцорами Парижа, а значит, и мира.

Молодой граф, не спускавший с нее глаз, увидел, что она улыбается, и заключил, что, судя по всему, ее просьба удовлетворена. Он не ошибся.

Сказав, что ей хочется подышать воздухом в гостиной, где меньше народу, м-ль де Сурди взяла под руку м-ль Богарне и, проходя мимо графа де Сент-Эрмин, произнесла:

— Моя мать разрешила вам прийти к нам завтра в три часа пополудни.

XIII ТРОЕ ДЕ СЕНТ-ЭРМИН. ОТЕЦ

На следующий день, едва часы на Часовом павильоне пробили три, Гектор де Сент-Эрмин постучал в дверь особняка г-жи де Сурди, великолепная терраса которого, вся засаженная апельсиновыми деревьями и олеандрами, выходила на набережную Вольтера. Дверь особняка, перед которой стоял Гектор, выходила на улицу Бон[54]. Это была большая, парадная дверь. Другая, поменьше, почти невидимая и выкрашенная под цвет стен, выходила на набережную.

Дверь отворилась, швейцар спросил у посетителя его имя и впустил его. Ливрейный лакей, предупрежденный г-жой де Сурди, ожидал в прихожей.

— Графиня не принимает, — сказал он, — но мадемуазель де Сурди в саду и просит господина графа извинить ее мать.

Лакей пошел вперед, показывая молодому графу дорогу в сад.

— Следуйте по этой аллее, — указал он графу, — мадемуазель в жасминовой беседке.

Действительно, Клер сидела там, закутавшись в мех горностая, и в лучах ясного мартовского солнца казалась одним из тех первых весенних цветков, которые, появляясь прежде других, по праву называются подснежниками. Толстый ковер из Смирны, лежащий под ее ногами, обутыми в голубые бархатные башмачки, защищал их от холода.

Хотя она и ждала графа де Сент-Эрмин, но, услышав, как часы пробили назначенный час, почувствовала, как румянец залил ее щеки. Улыбаясь, она поднялась навстречу гостю. Граф поспешил к ней. Когда он приблизился, она указала ему на выходившее в сад окно гостиной, у которого сидела ее мать. Оттуда она могла видеть молодых людей, хотя и не слышала ни слова из их беседы.

Граф низко поклонился, выражая этим благодарность и уважение.

Клер предложила Гектору кресло и села сама.

— Сударыня, не могу выразить, как я счастлив, что могу говорить с вами. Вот уже год, как я ждал этой минуты, которая мне дарована милостью небес и от которой зависит счастье или несчастье всей моей жизни, но лишь последние три дня я начал надеяться на эту встречу. Вы были так добры, когда на балу сказали мне, что заметили, как я взволнован, ведь мое сердце было в ту минуту полно и радости, и боли. Я расскажу вам о том, что вызвало эти чувства. Возможно, мой рассказ будет длинным, но только так вы сможете понять все, что я хочу вам сказать.

— Говорите, сударь, — сказала Клер, — и будьте уверены, я с вниманием выслушаю все.


Мы, то есть я — потому что из всей семьи остался я один — происхожу из благородной семьи, жившей в Юра. Мой отец, старший офицер при Людовике XVI, защищал его 10-го августа. Но вместо того чтобы бежать, как маркизы и придворные, он остался на родине. Король умер, но отец надеялся, что не все еще потеряно и ему удастся каким-нибудь образом вызволить из Тампля королеву. Он собрал значительную сумму, нашел среди служащих муниципалитета молодого южанина — его звали Тулан, он был влюблен в королеву и отдал бы жизнь за нее. Мой отец предполагал действовать вместе с ним, вернее, воспользоваться его положением в Тампле, чтобы спасти пленницу[55].

Мой брат Леон де Сент-Эрмин, решив, что настало время послужить вере, в которой он был воспитан, добился у отца разрешения покинуть Францию и вступить в армию Конде. Получив это разрешение, он немедленно отправился к принцу. Вот что было решено делать дальше.

В то время много любопытных, а также некоторые из старых слуг, обращались к служащим муниципалитета за разрешением повидать королеву.

Королева дважды в день выходила в сад подышать воздухом, и служащие проводили своих друзей туда, где гуляла августейшая пленница. Иногда, если служащий отворачивался, им удавалось сказать несколько слов королеве или передать ей записку.

Безусловно, они рисковали головой, но бывают обстоятельства, когда голова немногого стоит. Тулан был кое-чем обязан моему отцу, он был благодарен ему и влюблен в королеву, и они договорились о следующем: мои родители переоденутся богатыми безансонскими крестьянами, придут в Тампль, чтобы увидеть королеву, и попросят позвать г-на Тулана. Тулан проведет их в сад, когда королева выйдет на прогулку.

Существовал целый язык знаков, которым пользовались заключенные Тампля и роялисты: с их помощью они подавали друг другу сигналы, как корабли в море. В тот день, когда мои родители должны были прийти в Тампль, королева, выходя из своей комнаты, должна была увидеть соломинку, прислоненную к стене. Это означало: «Будьте внимательны. О вас думают». Королева не заметила соломинки, но г-жа Элизабет, не так глубоко погруженная в свои мысли, указала на нее своей свояченице.

Выйдя в сад, пленницы сразу догадались, что в тот день должен дежурить Тулан. Он был без ума от королевы. Королева знала, что может положиться на чувства несчастного молодого человека. Она написала на клочке бумаги, который прятала на груди: «Ama росо che terne la morte!» — «Тот мало любит, кто боится смерти!», — и, увидев Тулана, сунула ему записку. Еще не зная, что в ней, Тулан возликовал. В тот же день он доказал королеве, что не боится смерти.

Он поставил моих родителей у лестницы, ведущей в башню, королева должна была пройти в двух шагах от них. Моя мать держала в руках великолепный букет гвоздик[56].

Увидев их, королева воскликнула: «Ах, какие прекрасные цветы, как великолепно они пахнут!»

Мать выбрала самую красивую гвоздику и протянула королеве. Королева взглянула на Тулана, чтобы узнать, может ли она ее взять. Тулан едва заметно кивнул, и королева взяла цветок.

При обычных обстоятельствах во всем происходившем не было бы ничего особенного, но в те дни сердце замирало и дыхание прерывалось.

Королева сразу почувствовала, что в цветок воткнута записка, и она спрятала его на груди.

Отец не раз рассказывал нам, как графиня де Сент-Эрмин с честью выдержала испытание: лицо ее не дрогнуло, хотя и стало от волнения того же цвета, что и камни, из которых была сложена башня.

Королеве хватило самообладания не сокращать свою обычную прогулку и подняться к себе в то же время, что всегда. Лишь оставшись наедине со свояченицей и дочерью, она достала цветок из корсажа.

На шелковой бумаге тонким, но разборчивым почерком было написано следующее обнадеживающее послание:

«Послезавтра, в среду, попросите разрешения выйти в сад, вам это, несомненно, позволят, так как отдан приказ выпускать вас на прогулку всякий раз, когда вы захотите. Сделав три-четыре круга по саду, притворитесь, что устали, и подойдите к продовольственной лавке, что стоит посреди сада. Попросите у женщины по имени Плюмо разрешения сесть рядом с ней.

Вы должны обратиться к ней ровно в одиннадцать утра, чтобы те, кто готовит ваше освобождение, действовали согласно с вами.

Через некоторое время сделайте вид, что вам дурно и вы теряете сознание. Тогда, чтобы оказать вам помощь, закроют двери, и вы останетесь наедине с госпожой Елизаветой и госпожой Руаяль. Тотчас же откроется люк в подвал. Поспешите в этот ход с вашей свояченицей и дочерью, и вы будете спасены».

Три обстоятельства внушали доверие: присутствие Тулана, соломинка, найденная в коридоре, и точные указания в записке. Да и чем они рисковали, согласившись на эту попытку? Больших мучений, чем те, которые они и так претерпевали, представить было невозможно. Итак, они договорились в точности выполнить все, что от них требовалось.

Через день, в среду, в девять часов утра, королева, задернув полог кровати, перечитала записку, чтобы не упустить ни одной подробности. Изорвав ее в мельчайшие клочки, она прошла в комнату г-жи Руаяль. Почти тут же вышла от нее и позвала стражников. В это время они завтракали, и ей пришлось звать дважды. Наконец один из них появился в дверях.

— Чего ты хочешь, гражданка? — спросил он.

Мария-Антуанетта сказала ему, что г-жа Руаяль плохо чувствует себя, так как ей не хватает моциона. Ей позволяют выходить только в полдень, когда солнце жарче всего и не дает гулять, и она просит разрешения изменить часы прогулки — с десяти утра до полудня вместо прежних — с полудня до двух. Королева просила передать ее просьбу генералу Сантерру, который должен был дать разрешение, и прибавила, что будет очень признательна, если просьбу удовлетворят. Последние слова она произнесла так мило, что муниципал растрогался и, сняв красный колпак, ответил:

— Сударыня, генерал будет здесь через полчаса. Как только он придет, мы передадим ему вашу просьбу.

Уходя, он, словно убеждая самого себя в том, что отдает дань вежливости, а не проявляет слабость, выполняя желания пленницы, пробормотал:

— Законно, вполне законно.

— Что законно? — спросил его другой стражник.

— То, что эта женщина хочет погулять с больной дочерью.

— Отлично, — отозвался его товарищ, — пусть она отведет ее под стены Тампля, на площадь Революции, вот будет прогулка!

Королева услышала этот ответ и содрогнулась, но это лишь придало ей решимости как можно точнее соблюдать все полученные инструкции.

В половине десятого появился Сантерр.

Это был превосходный человек, немного резкий, но не грубый. Его несправедливо обвинили в том, что он отдал приказ барабанщикам, заглушить последние слова короля на эшафоте, и это огорчало его до конца жизни. Он испортил отношения с Национальным собранием и Коммуной, это было его единственным проступком, и он едва не поплатился за него головой.

Он дал разрешение изменить часы прогулок.

Один из стражников поднялся к королеве и объявил, что генерал удовлетворил ее просьбу.

— Благодарю вас, сударь, — отвечала она с очаровательной улыбкой, которая погубила Барнава и Мирабо. Повернувшись к своей собачке, которая прыгала у ее ног на задних лапках, она сказала: — Пойдем, Блэк, радуйся, мы идем гулять.

Королева спросила муниципала:

— Итак, во сколько мы можем выйти?

— В десять, ведь вы сами назначили это время.

Королева кивнула, и стражник ушел.

Женщины, оставшись одни, переглянулись, чувствуя в одно и то же время волнение, радость и надежду.

Г-жа Руаяль бросилась в объятия королевы, г-жа Елизавета подошла к свояченице и протянула ей руку.

— Помолимся, — сказала королева, — помолимся, но так, чтобы никто не догадался, что мы молимся.

И все трое мысленно вознесли молитвы Богу.

Пробило десять часов. Королева услышала бряцание оружия.

— Сюда поднимаются часовые, — сказала г-жа Елизавета.

— Это за нами, — подтвердила г-жа Руаяль, и обе они побледнели.

— Смелее, — обратилась к ним королева, изменившись в лице.

— Десять часов! — крикнули снизу. — Пусть пленницы спускаются.

— Мы идем, гражданин, — ответила королева.

Открылась первая дверь, выходившая в темный коридор. Благодаря полумраку пленницам удалось скрыть охватившее их волнение. Собачка весело бежала за ними. Поравнявшись с комнатой, где раньше жил ее хозяин, она остановилась, уткнулась носом в дверь, принюхалась и, жалобно тявкнув два или три раза, протяжно и тоскливо завыла, как воет любая собака, чувствуя смерть.

Королева быстро прошла дальше, но через несколько шагов была вынуждена опереться о стену. Две женщины подошли к ней и тоже остановились, Блэк догнал их.

— Ну, что там? — раздался голос. — Они спускаются или нет?

— Мы идем, — отозвался сопровождавший королеву стражник.

— Идем же, — сказала королева, делая над собой усилие, и начала спускаться.

Когда она достигла последних ступеней винтовой лестницы, раздалась барабанная дробь, оповещавшая караул, который выстраивался не для того, чтобы приветствовать королеву, но чтобы лишний раз напомнить ей, что отсюда невозможно бежать.

Медленно, со скрипом, отворилась тяжелая дверь. Пленницы оказались во дворе и быстро прошли в сад. Стены двора были покрыты оскорбительными надписями и непристойными рисунками, которые, развлекаясь, делали стражники.

Была великолепная погода, солнце еще не было таким беспощадным, как в полдень. Королева прогуливалась примерно три четверти часа, когда же до одиннадцати оставалось всего десять минут, она подошла к лавке, где женщина, которую звали Плюмо, продавала солдатам колбасы, вино и водку.

Королева уже стояла на пороге и собиралась войти, чтобы попросить разрешения посидеть, когда заметила в углу лавки сапожника Симона, заканчивавшего завтракать. Она хотела выйти: Симон был одним из ее злейших врагов. Она сделала шаг назад и позвала собаку. Блэк вбежал, кинулся прямо к люку, ведущему в подвал, где вдова Плюмо держала провизию и вина, и уткнулся носом в его крышку.

Королева, трепеща, догадалась, что могло привлечь собаку, и строго окликнула ее, но Блэк, казалось, не слышал или слышал, но не собирался повиноваться.

Вдруг он заворчал и принялся яростно лаять. Сапожника словно озарило, когда он увидел, что собака упрямо не желает слушаться хозяйки. Он бросился к дверям, крича:

— К оружию! Измена! К оружию!

— Блэк, Блэк! — отчаянно взывала королева, но собака, не обращая внимания, продолжала лаять.

— К оружию! — кричал Симон. — К оружию! В погребе вдовы Плюмо аристократы! Они явились, чтобы спасти королеву! Измена! Измена!

— К оружию! — кричала стража.

Несколько национальных гвардейцев схватили ружья и бросились к королеве, ее дочери и свояченице, окружили их и отвели обратно в башню.

Хотя хозяйка ушла, Блэк оставался на месте. Инстинкт подвел собаку: она увидела опасность там, откуда должно было прийти спасение.

Двенадцать национальных гвардейцев вошли в лавку. Симон с горящим взглядом указал им на люк, у которого продолжал лаять Блэк.

— Там, в погребе! — кричал Симон. — Я видел, что крышка люка двигалась, это точно!

— Приготовить оружие! — закричали стражники. Раздался лязг, солдаты заряжали ружья.

— Там, там! — кричал Симон.

Офицер ухватил железное кольцо на крышке люка, ему на помощь пришли два дюжих солдата, но люк не открывался.

— Они держат крышку изнутри! — воскликнул Симон. — Стреляйте насквозь, стреляйте!

— А мои бутылки! — завопила гражданка Плюмо. — Мои бутылки, вы их разобьете!

Симон кричал:

— Огонь!

— Да замолчи ты, горлодер! — приказал ему офицер. — А вы несите сюда топоры и взломайте доски.

Его приказ был немедленно выполнен.

— А теперь, — скомандовал офицер, — держаться наготове! Стреляйте, как только откроем люк.

Топор разнес доски, двадцать ружей разом было обращено к проему, который с каждой минутой становился все шире. Но никого не было видно. Офицер зажег факел и бросил в погреб. Погреб был пуст.

— За мной, — приказал офицер и бросился вниз по лестнице.

— Вперед, — закричали национальные гвардейцы, следуя по пятам за командиром.

— А-а-а, вдова Плюмо! — воскликнул Симон, грозя ей кулаком. — Ты пускаешь в свой погреб аристократов, которые пришли похитить королеву!

Но Симон напрасно обвинял бедную женщину. Стена погреба была проломлена, подземный ход шириной в три фута и высотой в пять, утоптанный множеством ног, уходил в темноту, в сторону улицы Кордери.

Офицер бросился по проходу, напоминавшему траншею, но через десять шагов наткнулся на железную решетку.

— Стоять, — скомандовал он солдатам, которые наступали ему на пятки, — дальше пройти нельзя. Четверо останутся здесь. Стрелять по первому, кто покажется. Я должен доложить о случившемся. Аристократы предприняли попытку освободить королеву.

Это был заговор, известный как «заговор гвоздики», главными устроителями которого были мой отец, шевалье де Мезон-Руж и Тулан. В результате Тулан и мой отец погибли на эшафоте.

Шевалье де Мезон-Руж спрятался у бочара в предместье Сен-Виктор и скрылся от преследователей[57]. Перед смертью отец посоветовал моему старшему брату следовать его примеру и отдать жизнь за государей.

— И ваш брат, — спросила Клер, до глубины души взволнованная рассказом, — послушался отцовского совета?

— Вы узнаете это, если позволите мне продолжать, — ответил ей Гектор.

— О, говорите, говорите! — воскликнула Клер. — Я внимаю вам и ушами, и сердцем.

XIV ЛЕОН ДЕ СЕНТ-ЭРМИН

Узнав о казни моего отца, заболела и вскоре умерла моя мать. Я не смог сообщить брату Леону о новом постигшем нас несчастье. После боя при Берхеме мы не получали от него известий. Но я написал брату Шарлю, который был в то время в Авиньоне, и он немедленно приехал в Безансон.

Все, что нам известно о Берхемской битве и о судьбе нашего брата, мы узнали от самого принца Конде, которому наша мать, вне себя от беспокойства, написала, будучи уже при смерти. Ответ пришел уже после ее смерти, в тот самый день, когда приехал Шарль.

4 декабря 1793 года генеральный штаб принца Конде находился в Берхеме. Пишегрю дважды атаковал его, но не смог выбить из города, вернее, не смог закрепиться в нем после того, как выбил.

Когда город вновь перешел в руки эмигрантов, Леон проявил чудеса храбрости, первым ворвался в город и с тех пор пропал. Его искали среди мертвых, но не нашли. Решили, что он увлекся, преследуя республиканцев, и попал в плен. Это было все равно что умереть, потому что любого, кого взяли в плен с оружием в руках, судил трибунал и расстреливали.

Отсутствие других новостей вынудило нас смириться с печальной мыслью, когда нам сообщили о прибытии в Безансон молодого человека из Рейнской армии. Почти ребенок (ему едва исполнилось четырнадцать лет), он был сыном старого друга моего отца. Он был на год младше меня, мы вместе росли. Его звали Шарль Н.[58]

Я заметил его первым. Я знал, что около трех месяцев он пробыл при генерале Пишегрю. Я бросился к нему с криком:

— Шарль, это ты! Нет ли у тебя вестей от нашего брата?

— Увы, есть, — отвечал он. — Твой брат Шарль здесь?

— Да.

— Так позови его, — сказал он, — я хочу рассказать вам кое-что.

Я крикнул брату, и он спустился к нам.

— Вот Шарль, — сказал я ему. — Он привез вести от Леона.

— Плохие, верно?

— Боюсь, что да, иначе он бы уже давно их рассказал.

Мой юный товарищ молча вытащил из-под жилета фуражирную шапку и протянул ее брату.

— Теперь вы — глава семьи, — сказал он. — Эта реликвия принадлежит вам.

— Что это? — спросил брат.

— Шапка, которая была на нем, когда его расстреляли.

— Стало быть, все кончено? — спросил мой старший брат, не проронив ни слезинки, в то время как у меня, признаюсь, слезы подступили к глазам.

— Да.

— Достойно ли он умер?

— Он умер как герой!

— Слава богу! Честь не запятнана. В этой шапке что-нибудь есть?

— Письмо.

Брат ощупал шапку, нашел место, где была бумага, и распорол ножом шов. Достав письмо, он развернул его.

«Моему дорогому брату Шарлю.

Во-первых и прежде всего, как можно дольше скрывай мою смерть от матери».

— Значит, он умер, не зная, что наша дорогая матушка сошла в могилу раньше его? — спросил брат.

— Нет, он знал, — отвечал Шарль, — я сказал ему об этом.

Брат вернулся к письму.

«В Берхеме я попал в плен. Лошадь подо мной была убита и, падая, подмяла меня. Защищаться было невозможно. Я отбросил саблю, и четверо республиканцев вытащили меня из-под лошади.

Меня привезли в Аунхеймскую крепость на расстрел. Спасти меня может только чудо.

Я дал слово отцу отдать жизнь за то же дело, ради которого он умер, и вот теперь я умираю. Ты дал слово мне, настал твой черед. Если и ты погибнешь, Гектор отомстит за нас.

Помолись за меня на могиле нашей матери.

Поцелуй от меня Гектора.

Прощай.

Леон де Сент-Эрмин

P.S. Не знаю, как я отправлю тебе это письмо. Бог поможет».

Брат поцеловал письмо, дал мне поцеловать его и спрятал на груди. Затем он обратился к Шарлю:

— Ты сказал, что присутствовал при его казни?

— Да, — отвечал Шарль.

— Так расскажи мне, как это произошло, не упускай ни малейшей подробности.

— Все было очень просто, — сказал Шарль. — Я ехал из Страсбурга в генеральный штаб гражданина Пишегрю, в Ауэнхейм. Сразу за Сессенхеймом меня нагнал небольшой отряд пехотинцев, человек двадцать, ими командовал капитан на лошади. Пехотинцы шли двумя колоннами.

По середине дороги шел спешенный всадник, я понял это по шпорам на его сапогах. Он был закутан в белый плащ до пят, было видно только его молодое умное лицо, показавшееся мне знакомым. На голове — фуражирная шапка, ношение которой предписано во французской армии.

Капитан заметил меня, только когда между нами оставалось не больше фута. Я кажусь моложе своих лет, потому капитан и спросил:

— Куда ты спешишь, юный гражданин?

— Я иду в генеральный штаб гражданина Пишегрю. Далеко еще до него?

— Примерно двести шагов, — отвечал молодой человек в белом плаще. — В конце дороги, по которой мы идем, стоят первые дома Ауэнхейма.

Мне показалось странным, что он кивнул головой в ту сторону, вместо того, чтобы указать рукой.

— Благодарю, — ответил я, собираясь прибавить шагу, чтобы избавить его от моего общества, которое, как мне показалось, не доставляло ему удовольствия. Но он окликнул меня:

— Ради Бога, мой юный друг, если вы не слишком спешите, вам бы стоило замедлить шаг и пойти с нами. Я бы успел расспросить вас о доме.

— О каком доме? — спросил я.

— Ладно-ладно, — проговорил он, — разве вы не из Безансона или, на худой конец, из Франш-Конте?

Я с изумлением посмотрел на него. Его речь, лицо, манеры — все пробуждало во мне воспоминания детства. Без сомнения, я был раньше знаком с этим юношей.

— Ну, может быть, вы хотите сохранить инкогнито, — продолжал он, смеясь.

— Вовсе нет, гражданин, — ответил я. — Знаете, мне припомнился случай с Теофрастом. Его имя было Тиртам, это афиняне прозвали его «Божественным оратором». Однажды на базаре торговка фруктами угадала в нем уроженца Лесбоса, а ведь он уже лет пятьдесят как жил в Афинах.

— Вы весьма образованны, сударь, — сказал мой попутчик. — В наше время это роскошь.

— Что вы, — отвечал я. — Вот генерал Пишегрю, к которому я направляюсь, действительно весьма образованный человек. У меня есть к нему рекомендательные письма, и я надеюсь получить у него место секретаря. А ты, гражданин, — спросил я, подталкиваемый любопытством, — ты тоже служишь в армии?

Он засмеялся.

— Не совсем, — ответил он.

— Тогда, — продолжал я, — ты как-то связан с командованием?

Связан, — повторил он, смеясь. — Да, черт побери, вы нашли точное слово, дорогой мой. Я не только связан с командованием, я связан сам с собой.

— Послушайте, — сказал я ему, понижая голос, — вы говорите мне «вы» и «сударь», и довольно громко. Неужели вы не боитесь потерять место?

— Слышите, капитан? — расхохотавшись, воскликнул молодой человек в белом плаще. — Этот юный гражданин опасается, как бы я не потерял место, потому что я обращаюсь к нему на «вы» и называю его сударем. Не знаете ли вы кого-нибудь, кто хотел бы поменяться со мной местом? Почту за честь уступить его!

— Бедолага! — пробормотал капитан, пожимая плечами.

— Скажите, молодой человек, — снова обратился ко мне мой попутчик, — если вы из Безансона… Вы ведь оттуда?

Я кивнул.

— Вы должны знать семью Сент-Эрмин.

— Да, — ответил я, — вдова с тремя сыновьями.

— С тремя сыновьями, совершенно верно, — сказал он и добавил со вздохом: — Пока их в самом деле трое. Благодарю. Как давно вы уехали из Безансона?

— Семь-восемь дней назад, не больше.

— Может быть, вы знаете последние новости?

— Да, но грустные.

— Говорите же.

— Накануне моего отъезда мы с отцом были на похоронах графини.

— О! — сказал молодой человек, подняв глаза к небу, — графиня умерла!

— Да!

— Тем лучше!

И он снова посмотрел на небо, из глаз его скатились слезы.

— Как — тем лучше? — воскликнул я. — Ведь это была святая женщина!

— Еще одна причина, — отвечал молодой человек. — Не лучше ли умереть от болезни, чем от горя, узнав, что сына расстреляли.

— Как, — вскричал я, — граф де Сент-Эрмин расстрелян?

— Нет еще, но скоро будет.

— Когда же?

— Когда мы прибудем в Ауэнхеймскую крепость.

— Граф де Сент-Эрмин там?

— Нет, но его туда ведут.

— И его расстреляют?

— Да, как только я туда приду.

— Вы командуете расстрелом?

— Нет, но я отдам приказ стрелять. В этом не отказывают солдату, которого взяли в плен с оружием в руках, даже если он эмигрант.

— Боже мой! — воскликнул я в страхе. — Неужели…

Молодой человек расхохотался.

— Вот почему я смеялся, когда вы советовали мне быть осторожней. Вот почему я готов предложить мое место любому, кто пожелает, и не боюсь его потерять, и, как вы выразились, я связан!

И, передернув плечами, он распахнул плащ, чтобы показать мне свои связанные руки.

— Значит, вы, — начал я с ужасом, — и есть…

— Граф де Сент-Эрмин, молодой человек. Вы видите, я был прав, когда сказал, что моя мать хорошо сделала, что умерла.

— Боже мой! — воскликнул я.

— К счастью, — продолжал граф, стиснув зубы, — мои братья живы…

— Да, — вскричали мы в один голос, — и мы отомстим!

— Значит, это вашего брата вели на расстрел? — спросила м-ль де Сурди.

— Да, — ответил Гектор. — Не пора ли мне остановиться или вы желаете узнать, как он погиб? Эти подробности, каждое слово Шарля заставляли учащенно биться наши сердца, но для вас они не так уж важны, ведь вы не знали бедного Леона.

— О нет, напротив, продолжайте! — воскликнула м-ль де Сурди. — Не пропускайте ради меня ни слова. Разве господин Леон де Сент-Эрмин не был моим родственником и разве я не имею права проследить весь его путь до могилы?

— То же самое мы сказали Шарлю, и он продолжал:

… Можете себе представить, как я был потрясен, узнав, что этот красивый юноша, такой молодой, шагавший так легко и так весело беседовавший, должен вот-вот умереть. К тому же он был мой земляк и, наконец, глава одной из наших самых знатных семей, граф де Сент-Эрмин.

Я подошел к нему ближе.

— Нет ли способа вам помочь? — спросил я его тихо.

— Признаюсь честно, я не знаю ни одного, — ответил он. — Если бы мне был известен хотя бы один, я бы его использовал, не медля ни секунды.

— Увы, я тоже не смогу вам ничего предложить, — в отчаянье сказал я. — Но я говорю себе, расставаясь с вами, что если я не смог спасти вас от смерти, то, по крайней мере, попытался смягчить ее, можно сказать, я проводил вас в мир иной.

— Послушайте, — сказал он мне, — с тех пор как я вас увидел, у меня появилась одна мысль.

— Говорите.

— Это рискованно, и я опасаюсь, что вы на это не решитесь.

— Я готов на все, чтобы быть вам полезным.

— Я хотел бы передать брату весть о себе.

— Я позабочусь об этом.

— Я написал ему письмо.

— Я передам его.

— Я мог бы отдать его капитану, это славный человек, и он, скорее всего, отправит его по назначению.

— Капитан, возможно, сделает это. Но я это сделаю наверняка.

— Тогда слушайте хорошенько.

Я наклонился к нему.

— Письмо готово, — сказал он, — и зашито в мою шапку.

— Хорошо.

— Вы попросите у капитана разрешения присутствовать на казни.

— На казни! — воскликнул я, чувствуя, как на лбу у меня выступил холодный пот.

— Не пренебрегайте такой возможностью. Казнь — это всегда интересно. Многие получают удовольствие от этого зрелища.

— Мне не хватит смелости.

— Бросьте, это не займет много времени.

— О, ни за что, ни за что!

— Тогда не будем больше об этом говорить, — сказал граф. — Тогда, если случайно встретите моих братьев, скажите им только, что наши с вами пути однажды пересеклись, и это случилось как раз тогда, когда меня вели на казнь.

И он принялся насвистывать «Да здравствует Генрих IV».

Я снова подошел к нему.

— Простите меня, — сказал я ему, — я сделаю все, как вы хотите.

— Я знал, вы — славный молодой человек. Благодарю!

— Но только…

— Что?

— Попросите сами капитана, чтобы я присутствовал на казни. Иначе выйдет, словно я делаю это из любопытства, а мне это неприятно…

— Хорошо, я сошлюсь на то, что мы из одних мест. Должно получиться. Я попрошу разрешения передать брату какую-нибудь вещь, которая мне принадлежала, шапку, например. Такое случается сплошь и рядом и не вызовет подозрений.

— Конечно.

— Когда я скомандую «огонь!», я брошу ее в сторону, а вы не спешите ее поднимать, дождитесь, пока я умру…

— О! — только и смог сказать я, бледнея и дрожа всем телом.

— У кого найдется глоток водки для моего юного спутника? — спросил ваш брат. — Он замерз.

— Подойди сюда, славный малый, — сказал мне капитан и протянул флягу. Я отпил глоток:

— Благодарю, капитан.

— К твоим услугам. Гражданин Сент-Эрмин, один глоточек? — предложил он пленнику.

— Тысяча благодарностей, капитан, — ответил тот, — я никогда не пью.

Я вновь подошел к нему.

— Вы поднимете шапку, — продолжал он, — только когда я буду мертв, и сделаете вид, будто не придаете этому особого значения. Но в глубине вашего сердца вы будете знать, что мое последнее желание, последнее желание умирающего, священно и что письмо должно быть передано моему брату. Если вам будет неудобно возиться с шапкой, выньте из нее письмо, а шапку выкиньте в ближайшую канаву. Но письмо вы не потеряете, правда?

— Нет, — ответил я сквозь душившие меня слезы.

— И вы его не выроните ненароком?

— Нет, нет, можете быть в этом уверены!

— И вы передадите его моему брату?

— Да, лично из рук в руки.

— Моему брату Шарлю, старшему. Его зовут так же, как и вас, легко запомнить.

— Ему и никому другому.

— Постарайтесь сделать это! Итак, он будет расспрашивать вас о том, как я умер, и скажет: «Мой брат был храбрецом», и когда настанет его черед, он умрет так же, как я.

Мы подошли к месту, где дороги расходились. Одна вела в главный штаб генерала Пишегрю, другая — в крепость, куда мы и свернули.

Я пытался заговорить, но слова застревали у меня в глотке. Я умоляюще посмотрел на вашего брата. Он улыбнулся.

— Капитан, — сказал он, — я прошу об одной услуге.

— О какой? — спросил капитан. — И если она в моей власти…

— Возможно, это просто маленькая слабость. Я надеюсь, все останется между нами, не так ли? Перед смертью я хотел бы обнять земляка. И я, и этот молодой человек — мы оба из Юра. Наши семьи живут в Безансоне и дружны между собой. В один прекрасный день он вернется домой и расскажет, как мы случайно встретились и он был со мной до последней минуты.

Капитан посмотрел на меня, я плакал.

— Черт побери, — сказал он. — Ну, если это доставит вам удовольствие…

— Не думаю, чтобы это доставило особенное удовольствие ему, но мне будет приятно.

— Тем более, что об этом вы и просите.

— Итак, вы согласны? — спросил пленник.

— Согласен, — отвечал капитан.

— Видите, — сказал он мне, — пока все идет отлично.

Мы поднялись на холм, нас узнали и опустили подъемный мост.

Некоторое время мы ждали во дворе, пока вернется капитан, отправившийся к генералу, чтобы сообщить о нашем прибытии и передать приказ о приведении приговора в исполнение.

Через несколько минут он появился в дверях.

— Ты готов? — спросил он у пленника.

— Когда вам будет угодно, капитан, — отвечал тот.

— Не хочешь ли ты что-нибудь сказать напоследок?

— Нет, но я хотел бы вас кое о чем попросить. Собственно, просьбы три.

— Я их исполню, если они в моей власти.

— Благодарю, капитан.

Капитан подошел к вашему брату.

— Можно служить под разными знаменами, — сказал он, — но мы все французы, и храбреца видно сразу. Чего ты хочешь?

— Во-первых, чтобы меня развязали, а то я похож на вора.

— Справедливая просьба, развяжите его.

Я бросился к графу и развязал его раньше, чем кто-либо успел подойти к нему.

— О, как хорошо! — сказал граф, вытягивая и разминая руки под плащом. — Как хорошо быть свободным.

— Чего еще ты хочешь? — спросил капитан.

— Я бы сам хотел скомандовать «пли!».

— Ты сам отдашь приказ. Дальше?

— И я хотел бы передать что-нибудь семье на память обо мне.

— Ты знаешь, что нам запрещено брать письма у приговоренных за политические преступления. Что-нибудь другое можно.

— О, я не хочу доставлять вам хлопот. Мой юный земляк Шарль, который с вашего разрешения будет провожать меня до места казни, позаботится о том, чтобы передать моей семье не письмо, а какую-нибудь вещицу, которая принадлежала мне. Да вот хоть эту шапку.

— Это все? — спросил капитан.

— Ну да, — ответил граф, — пора. У меня начинают мерзнуть ноги, а я этого терпеть не могу. В путь, капитан! Я полагаю, вы идете с нами?

— Это мой долг.

Граф поклонился ему, обнял меня, смеясь, за плечи, как человек, довольный удавшимся делом.

— Куда идти? — спросил он.

— Сюда, — сказал капитан, становясь во главе колонны.

Мы двинулись следом.

Мы прошли мимо потайного хода и попали во второй двор, вдоль стен которого прохаживались часовые. Противоположная стена на высоте в человеческий рост вся была исцарапана пулями.

— Ага, вот мы и пришли! — сказал пленник.

И сам пошел к стене. Дойдя до нее, он остановился. Секретарь суда зачитал приговор. Ваш брат кивнул, признавая его справедливость, и сказал:

— Прошу прощения, капитан, мне нужно сказать пару слов самому себе.

Капитан и солдаты поняли, что он хочет помолиться, и отошли. Некоторое время он стоял неподвижно, скрестив руки и склонив голову на грудь. Его губы беззвучно шевелились. Затем он поднял голову, он улыбался. Он обнял меня и, обнимая, тихо сказал слова Карла I:

— Помни[59]!

Я заплакал и опустил голову. Твердым голосом он скомандовал:

— Готовьсь!

Солдаты приготовились. Словно не желая отдавать последний приказ с покрытой головой, он снял и бросил шапку, она упала к моим ногам.

— Готовы? — спросил граф.

— Да, — ответили солдаты.

— Оружие наизготовку, пли! Да здравствует ко…

Он не успел закончить, раздался залп, семь пуль попали ему в грудь. Он упал навзничь. Я упал на колени и плакал, как плачу сейчас.


— В самом деле, бедняга зарыдал, рассказав нам о смерти нашего брата.

И мы сами, клянусь вам, мадемуазель Клер, — сказал Гектор, — мы горько плакали. Мой старший брат, ставший теперь главой семьи, перечитал письмо, поцеловал Шарля, вытянул руку и на святой реликвии, которая осталась нам от брата, поклялся отомстить.

— О, сударь, как грустна ваша история! — сказала Клер, утирая слезы.

— Должен ли я продолжать? — спросил Гектор.

— Да, конечно, — сказала девушка. — Никогда прежде я не слышала ничего столь захватывающего и в то же время столь печального.

XV ШАРЛЬ ДЕ СЕНТ-ЭРМИН (1)

Гектор де Сент-Эрмин подождал, давая м-ль де Сурди время прийти в себя, и продолжил:

— Вы сказали, грустная история. Дальше она становится еще печальнее. Слушайте.

Спустя неделю после того, как в Безансон приехал мой юный товарищ и мы прочли письмо Леона, исчез мой брат Шарль.

Он оставил мне письмо:

«Мне незачем говорить тебе, дорогое мое дитя, где я и чем занят.

Как ты догадываешься, я приступил к мщению и занят тем, что выполняю данное мной слово. Теперь ты остался один. Но тебе уже шестнадцать, а горе — хороший учитель. В таких обстоятельствах взрослеешь быстро.

Я представляю себе человека могучим дубом, чьи корни уходят в прошлое, а крона теряется в будущем, он устоит и в жару и в холод, в дождь и в бурю, под ударом топора и перед искусом золота.

Заставь работать и тело, и ум. Преуспей во всех физических упражнениях, у тебя будет достаточно и денег, и учителей.

На лошадей, ружья и прочее снаряжение, учителей верховой езды и фехтования в провинции расходуй по двенадцать тысяч франков в год.

Если поедешь в Париж, трать вдвое больше, но с той же целью — стать настоящим мужчиной.

Следи, чтобы у тебя всегда было десять тысяч франков золотом, чтобы передать их любому неизвестному тебе посланцу, который явится от имени Моргана, с его подписью, и вручит тебе запечатанное письмо, на котором будет изображен кинжал.

Ты один будешь знать, что Морган — это я.

В точности следуй наставлениям, которые я даю тебе, высказывая их скорее как мое мнение, чем как приказание.

Перечитывай это письмо не реже раза в месяц. Будь готов сменить меня, отомстить за меня и умереть. Твой брат

Шарль».

— Теперь, мадемуазель де Сурди, — продолжал Гектор, — когда вы знаете, что Морган и Шарль де Сент-Эрмин — это один и тот же человек, мне нет больше нужды по пятам следовать за братом, куда бы он ни направился. Вождь Соратников Иегу был хорошо известен во Франции, слава его шагнула даже за пределы родной страны. Последние два года Франция от Марселя до Нантуа была его вотчиной.

Я дважды получал от него письма с печатью и подписью, которые он описал. Он просил выслать ему условленную сумму, и я высылал ее.

На юге Франции Моргана любили и ненавидели. Роялисты считали Соратников Иегу рыцарями, борющимися за справедливость. А если кое-кто называл их разбойниками, грабителями, налетчиками на почтовые кареты, то это нисколько не вредило их репутации. Известно несколько случаев, когда Соратники Иегу проявили настоящие чудеса ловкости, силы и благородства.

Началась война против правительства, и на юге теперь можно было открыто выражать сочувствие Соратникам, не боясь преследований со стороны властей. При Директории все шло хорошо. Правительству недоставало сил бороться с внешним врагом, не могло оно противостоять и внутреннему. Но тут из Египта вернулся Бонапарт.

По воле случая в Авиньоне он стал свидетелем одной из тех смелых вылазок, которыми прославились Соратники Иегу и по которым можно было судить о их благородстве.

Вместе с деньгами, принадлежавшими государству, они случайно забрали двести луидоров у виноторговца из Бордо. Торговец рассказывал о том, что с ним произошло, сидя за общим столом на постоялом дворе, и оплакивал свою потерю, как вдруг среди бела дня на постоялый двор въехал мой брат, вооруженный до зубов. Он вошел в столовую и положил перед торговцем его деньги, которых его лишили в результате недоразумения, сопроводив свои действия необходимыми извинениями.

Судьбе было угодно, чтобы генерал Бонапарт и его адъютант Ролан де Монтревель стали очевидцами этой сцены. Потом Ролан затеял ссору с г-ном де Баржолем, задержался на постоялом дворе, чтобы убить противника на дуэли, и вернулся в Париж.

Бонапарт понял, с кем ему приходится иметь дело и что именно они, а вовсе не Англия, поддерживают шуанов. Он принял решение уничтожить их и послал Ролана на юг Франции, наделив его самыми широкими полномочиями.

Но не нашлось ни одного предателя, который выдал бы Бонапарту тех, кого он поклялся истребить. Люди, пещеры, леса, горы хранили верность тем, кто остался предан королю. Тот, за кем напрасно охотился режим, пал жертвой непредвиденного обстоятельства. Его погубила женщина, ставшая орудием судьбы.

Вам, конечно, известно об ужасных событиях, которые потрясли Авиньон. Во время одного из тех мятежей, когда люди безжалостно, беспощадно, без капли сострадания убивают друг друга, когда врагу наносят удар за ударом до тех пор, пока он не падет бездыханным, пока из его груди не исторгнется предсмертный хрип, когда продолжают терзать уже мертвое тело, — во время одного из таких бунтов погиб некий господин де Фаргас[60]. Он был убит, сожжен, растерзан чудовищами, превзошедшими в своей жестокости людоедов, населяющих острова Тихого океана. Я имею в виду республиканцев.

У него осталось двое детей, сын и дочь, которым удалось спастись во время резни. Создавая этих детей, природа ошиблась, наделив молодого человека нежным сердцем, а сестру — мужским характером. Люсьен и горячо поддержавшая его Диана поклялись отомстить за смерть отца. Люсьен примкнул к Соратникам Иегу, действовавшим на юге страны. Через некоторое время он попал в плен, не вынес пытки — его лишали сна — и назвал имена товарищей. Чтобы защитить его от мести Соратников Иегу, его под покровом ночи перевезли из авиньонской тюрьмы в Нантуа. Неделю спустя на тюрьму в Нантуа было совершено вооруженное нападение, пленника похитили и увезли в монастырь, находившийся на границе Сейонского леса.

Через день труп Люсьена де Фаргаса нашли в Авиньоне на площади Префектуры, напротив гостиницы «Пещеры Сейзериа», где жила Диана.

Труп был раздет, на груди, пронзенной кинжалом Соратников Иегу, было найдено письмо, написанное Люсьеном.

«Я умер потому, что нарушил священную клятву и, следовательно, заслужил смерть. Кинжал, пронзивший мою грудь, свидетельствует, что я не пал случайной жертвой трусливого убийцы, но погиб от руки мстителя».

На рассвете Диану разбудил шум под ее окнами. Предчувствие подсказало ей, что, возможно, происходившее внизу имеет к ней отношение и ее постигло новое несчастье. Она набросила пеньюар и, не прибрав распущенных на ночь волос, открыла окно и перегнулась через перила балкона. Едва бросив взгляд на площадь, она громко вскрикнула, отшатнулась и, как безумная, с распущенными волосами, смертельно бледная, выбежала на улицу и упала на труп, окруженный зеваками, с криком:

— Брат мой! Брат!

При казни Люсьена присутствовал один человек, не принадлежавший к Соратникам Иегу. Это был посланец Кадудаля, который знал несколько заветных слов, открывавших перед ним любые двери. Пропуском ему служило письмо, копия которого осталась у меня, так как речь в нем шла и обо мне.

«Мой дорогой Морган…»

— Вы помните, сударыня, — прервал сам себя Гектор, — что так звали моего брата.

И продолжал далее:

«Мой дорогой Морган,

Вы, надеюсь, не забыли, что на собрании, состоявшемся на Почтовой улице, Вы сами мне предложили стать моим казначеем, если я когда-нибудь приму решение вести войну один, не получая помощи внутри страны или извне. Все наши защитники погибли с оружием в руках или были расстреляны. Д'Отишан сдался на милость Республики. Лишь я остался непоколебимым в своих убеждениях и непобежденным в Морбиане.

Мне было бы достаточно армии в две-три тысячи человек, чтобы продолжать борьбу, но этой армии, ни один солдат в которой не получает ни су жалования, необходимы провиант, оружие и боеприпасы. После сражения на Кибероне[61] я ничего не получал от англичан. Дайте нам денег, мы отдадим свою кровь. Этим я вовсе не хочу сказать, что Вы боитесь проливать Вашу. Избави Боже! Ваша преданность делу столь велика, что наша — ничто по сравнению с ней. Если в плен возьмут кого-то из нас, то просто расстреляют. Если же схватят Вас, Вы пойдете на эшафот. Вы пишете, что располагаете значительной суммой. Я бы хотел надеяться, что смогу ежемесячно рассчитывать на тридцать пять или сорок тысяч франков. Этого будет вполне достаточно.

Я посылаю к Вам нашего общего друга, Костера де Сен-Виктора. Одного его имени достаточно, чтобы Вы могли доверять ему. Я дам ему некоторые наставления, которые помогут ему беспрепятственно встретиться с Вами. Передайте ему первые сорок тысяч франков, если они у Вас есть, и приберегите для меня остальные деньги. В Ваших руках они могут гораздо меньше, чем в моих.

Если Вы подвергаетесь гонениям и не можете больше оставаться на юге, пересеките Францию и приезжайте ко мне.

Независимо от того, какое расстояние разделяет нас, с благодарностью и любовью,

Жорж Кадудаль, главнокомандующий Бретонской армии.

P.S. Мой дорогой Морган, мне сказали, что у Вас есть младший брат, которому около двадцати лет. Если Вы считаете, что я достоин стать его наставником, то я берусь преподать ему первые уроки боевого искусства. Отправьте его ко мне, он будет моим адъютантом».

Посоветовавшись с товарищами, мой брат ответил:

«Дорогой генерал,

мы получили Ваше смелое и искреннее письмо. У нас есть около пятидесяти тысяч франков, таким образом, мы в состоянии выполнить Вашу просьбу. Наш новый товарищ, которого я своей властью нарекаю Алкивиадом, сегодня вечером отправится в путь и доставит Вам первые сорок тысяч. Каждый месяц в одном и том же банке Вы сможете получать необходимые Вам сорок тысяч франков. В случае моей смерти или роспуска Соратников Иегу деньги будут спрятаны в разных местах, по сорок тысяч в каждом. К этому письму прилагается список тех, кто будет знать, где находятся тайники. Брат Алкивиад прибыл как раз вовремя, он сможет присутствовать при казни предателя и увидит, как мы наказываем отступников.

Благодарю Вас, дорогой генерал, за Ваше любезное предложение и заботу о моем брате. Но я бы хотел оградить его от опасностей, пока не настанет его черед. Мой отец погиб на эшафоте, завещав моему старшему брату отомстить за него. Моего брата расстреляли, и, умирая, он завещал это мне. Как Вы справедливо заметили, я, скорее всего, окончу свои дни на эшафоте. Тогда придет время, когда и мой младший брат должен будет ступить на избранный нами путь. Тогда он, как и мы, будет сражаться за победу правого дела и преуспеет или погибнет.

Никакая менее важная причина не заставила бы меня отказаться от Вашего участия в судьбе моего брата, и я прошу Вас не лишать его Вашей дружбы.

Как только появится возможность, пришлите к нам снова нашего любимого брата Алкивиада. Мы будем вдвойне рады передать Вам послание с таким гонцом.

Морган».

Как писал мой брат, Костер де Сен-Виктор присутствовал при казни предателя. Он видел, как судили и казнили Люсьена де Фаргаса.

В полночь из ворот монастыря выехали двое. Первый был Костер де Сен-Виктор, возвращавшийся в Бретань к Кадудалю. Он вез сорок тысяч франков, полученные от Моргана. Другой, граф де Рибье, вез перекинутое через седло тело Люсьена де Фаргаса, которое должен был оставить на площади Префектуры.

Гектор прервал свой рассказ.

— Простите меня, сударыня, — сказал он, — если мой рассказ, сначала казавшийся простым, постепенно усложняется и становится похожим на роман. Я вынужден последовательно излагать ход событий. Мне жаль, что приходится рассказывать вам о целой череде трагических событий, и я сокращаю, как только могу, эту историю, которая была бы уже окончена, не опасайся я, что она покажется вам неясной, если я обойду молчанием некоторые подробности.

— Прошу вас, ничего не пропускайте! — с живостью воскликнула м-ль де Сурди. — Любая пропущенная деталь нарушит стройность повествования. Я с неослабным интересом слежу за судьбой всех действующих лиц. Особенно меня заинтересовала мадемуазель де Фаргас.

— Прекрасно, я как раз собирался рассказать о ней.

Через три дня после того, как труп на площади Префектуры был опознан и Люсьена де Фаргаса отпели и похоронили, в Люксембургский дворец пришла молодая женщина и сказала, что ей необходимо видеть гражданина директора Барраса.

Гражданин Баррас был на заседании. Его камердинер, увидев, что посетительница молода и красива, провел ее в розовый будуар, известный тем, что сластолюбивый гражданин директор назначал здесь свидания.

Прошло четверть часа, и тот же лакей объявил о приходе директора. Баррас вошел поступью победителя, положил шляпу на стол и подошел к молодой женщине со словами:

— Вы желали меня видеть, сударыня. Я перед вами!

Посетительница откинула вуаль и поднялась навстречу директору. Баррас увидел, что она необыкновенно хороша. Некоторое время он стоял, словно пораженный ее красотой, потом сделал движение, будто хотел взять ее за руку и усадить. Однако девушка продолжала стоять, а ее руки был скрыты длинной вуалью.

— Простите меня, — сказала она, — но я останусь стоять, как подобает просительнице.

— Просительнице! — воскликнул Баррас. — О нет! Такая женщина, как вы, не может просить, она должна приказывать или, на худой конец, требовать!

— Тогда, ради земли, на которой мы родились, именем моего отца, который был другом вашего, именем попранной человечности и нарушенной справедливости, я требую мести!

— Мести?

— Да, мести, — повторила Диана.

— Это слишком суровое слово, чтобы его произносила такая юная и прелестная особа.

— Сударь, я — дочь графа де Фаргаса, убитого в Авиньоне республиканцами, и сестра виконта де Фаргаса, которого убили в Бург-а-Брессе Соратники Иегу.

— Вы в этом уверены, сударыня?

Девушка подала Баррасу кинжал, обернутый бумагой.

— Вот кинжал, его вид должен быть вам знаком, — сказала она, — и, если этого недостаточно, вот бумага, в которую он завернут. Она рассеет все сомнения в том, было ли убийство и какова его причина.

Баррас с любопытством рассматривал оружие.

— И этим кинжалом… — начал он.

— Был убит мой брат.

— Сам по себе этот кинжал может считаться только косвенным доказательством, — сказал на это Баррас. — Кинжал молено украсть или специально изготовить, чтобы пустить правосудие по ложному следу.

— Да, но прочтите это письмо. Оно написано рукой моего брата, внизу стоит его подпись.

Баррас прочел:

«Я умер потому, что нарушил священную клятву и, следовательно, заслужил смерть. Кинжал, пронзивший мою грудь, свидетельствует, что я не пал случайной жертвой трусливого убийцы, но погиб от руки мстителя».

— Это написал ваш брат? — уточнил Баррас.

— Да, это его почерк.

— Что означают слова «…я не пал случайной жертвой трусливого убийцы, но погиб от руки мстителя»?

— Это значит, что, попав в руки ваших людей и подвергшись пытке, брат не сдержал клятвы и выдал товарищей.

И Диана добавила, странно усмехнувшись:

— Я, а не брат, должна была стать одним из Соратников Иегу.

— Как получилось, — спросил Баррас, — что мне ничего не известно об убийстве, произошедшем при таких необычных обстоятельствах?

— Это признание не в пользу полиции, — улыбнувшись, заметила Диана.

— Ну что же, — сказал Баррас, — раз вы так хорошо осведомлены, сообщите мне имена тех, кто убил вашего брата, мы схватим их и не заставим ждать казни.

— Если бы я знала их имена, — ответила Диана, — я бы не пришла к вам, я отомстила бы сама.

— Тогда ищите, мы тоже будем искать.

— Я должна искать? Разве это мое дело, разве я правительство или полиция, разве я стою на страже безопасности граждан? Моего брата арестовали, заключили в тюрьму. Тюрьма — это здание, в котором государство отвечает за жизнь моего брата. Тюрьма не смогла его защитить, она предала его, и я требую ответа у правительства. Раз вы член правительства, я обращаюсь к вам — верните мне брата!

— Вы очень любили его?

— Я его обожала.

— Вы хотите отомстить?

— Я бы не пожалела жизни, если бы это помогло наказать его убийц.

— А если бы я сказал вам, что знаю, как найти убийцу, согласились бы вы на что угодно, лишь бы узнать то, что знаю я?

После секундного колебания Диана решительно ответила:

— Я согласна на что угодно.

— Прекрасно, — ответил Баррас. — Помогите нам, и мы поможем вам.

— Что я должна сделать?

— Вы красивы, очень красивы.

— Дело не в моей красоте, — сказала Диана, не опуская глаз.

— Вы ошибаетесь, — ответил Баррас, — дело как раз в ней. В великой битве, которую называют жизнью, красота досталась женщине не как обычный дар небес, который должен радовать ее возлюбленного или супруга, но как средство защиты и нападения.

— Продолжайте, — сказала Диана.

— У Соратников Иегу нет секретов от Кадудаля. Он — их истинный вождь, они подчиняются его приказам. Всех их он знает по именам.

— И что же? — спросила Диана.

— И что же? Нет ничего проще. Отправляйтесь в Бретань, найдите Кадудаля, скажите, что вы пострадали из-за преданности королю, и завоюйте его доверие. Вам это легко удастся. Кадудаль влюбится в вас, как только увидит, и в один прекрасный день вы узнаете имена тех, кого мы давно и безуспешно ищем. Сообщите эти имена нам, это все, что нам нужно. Вы будете отомщены. И если под вашим влиянием этот упрямый сектант склонится к ногам Республики, я уверяю вас, благодарность правительства не будет иметь границ…

Диана подняла руку:

— Осторожней, гражданин директор! Еще одно слово, и вы меня оскорбите.

Помолчав, она сказала:

— Мне нужен день, чтобы все обдумать.

— Не торопитесь, сударыня, — ответил Баррас, — я всегда буду к вашим услугам.

— Завтра я приду сюда в девять часов вечера, — сказала Диана.

И м-ль де Фаргас взяла со стола кинжал и письмо, убрала их за корсаж и простилась.

На следующий день в назначенный час Баррасу доложили о том, что м-ль де Фаргас пришла.

Он поспешил в розовый будуар.

— Итак, что вы решили, моя прекрасная Немезида? — спросил он.

— Я согласна, сударь. Но, как вы понимаете, мне нужна охранная грамота, которую я смогу при необходимости предъявить республиканцам. Не исключено, что в моей новой жизни мне случится попасть в плен, воюя против Республики. Вы ведь расстреливаете женщин и детей, это истребительная война, но это касается только Бога и вас. Я могу попасть в плен, но не хочу, чтобы меня расстреляли, прежде чем я отомщу.

— Я предвидел такую просьбу и, чтобы не задерживать ваш отъезд, заранее позаботился обо всех бумагах, которые могут вам понадобиться. Распоряжение генерала Гедувиля превратит ваших тюремщиков в ваших же защитников. С такой охранной грамотой вы сможете чувствовать себя совершенно свободно в Вандее и Бретани.

— Отлично, сударь! — воскликнула Диана. — Благодарю вас.

— Не будет ли с моей стороны нескромностью поинтересоваться, когда вы намерены выехать?

— Сегодня вечером карета будет ждать меня у решетки Люксембургского сада.

— Позвольте задать вам один деликатный вопрос. Мой долг обязывает меня сделать это.

— Слушаю вас, сударь.

— У вас есть деньги?

— В этой шкатулке шесть тысяч франков золотом, это больше, чем шестьдесят тысяч ассигнациями. Теперь вы убедились, что я могу вести мою собственную войну?

Баррас предложил руку прекрасной посетительнице, которая, казалось, не заметила этой любезности. Она сделала безупречный реверанс и исчезла.

— Что за очаровательный аспид, — сказал Баррас. — Не хотел бы я быть тем, кто разозлит ее.

XVI МАДЕМУАЗЕЛЬ ДЕ ФАРГАС

Пути м-ль де Фаргас и Костера де Сен-Виктет случайно пересеклись неподалеку от деревни Ля Герш, то есть в трех лье от того места, где находился лагерь Кадудаля.

Костер де Сен-Виктор, один из самых элегантных кавалеров того времени, который соперничал с первым консулом Бонапартом, добиваясь благосклонности одной из красивейших актрис Франции[62], увидел девушку, быстро ехавшую в открытой коляске, и, воспользовавшись тем, что на подъеме лошади пошли тише, нагнал ее. Ему было просто это сделать, так как сам он был верхом.

Сначала Диана отвечала незнакомцу с холодной сдержанностью, однако он так обходительно говорил с ней, в его приветствии и комплиментах чувствовалось такое благородство, что она оставалась холодна не дольше, чем этого требовали приличия.

Она путешествовала в совершенно неизвестном ей краю, где на каждом шагу могли подстерегать опасности, а всадник, пытавшийся завязать с ней знакомство, казалось, прекрасно знал эти места. Он мог оказаться полезен, указав, например, где искать Кадудаля.

Оба не открыли друг другу правды о себе. Костер де Сен-Виктор сказал, что его имя д'Аржантан, он — сборщик налогов из Даиана. Диана представилась как м-ль де Ротру, вдова начальника почты в Витре. После того, когда обмен ложными сведениями было окончен, настало время сказать правду. Дело было в том, что оба искали Кадудаля.

— Вы с ним знакомы? — спросил д'Аржантан.

— Я никогда не видела его, — отвечала Диана.

— В таком случае, сударыня, я буду счастлив предложить вам свои услуги, — сказал лже-д'Аржантан. — Кадудаль — мой близкий друг, сейчас мы приближаемся к тому месту, где должны встретиться с ним, и я полагаю, что вполне могу вам признаться, что собираю деньги не для государства, а для него. Если вам нужна рекомендация, сударыня, то я вдвойне счастлив, что случай, и я бы даже сказал, само провидение, способствовало нашей встрече.

— Откровенность за откровенность, — сказала Диана, — я такая же вдова из Витре, как вы сборщик налогов в Данане. Я последняя из семьи роялистов, мне нужно отомстить за гибель родных, и я еду наниматься на службу.

— В каком качестве? — спросил д'Аржантан.

— В качестве волонтера, — отвечала Диана.

Костер с изумлением посмотрел на нее и продолжал:

— В конце концов, в этом нет ничего необычного. У Дюмурье были в адъютантах сестры де Ферниг. Мы живем в такое странное время, когда нужно привыкнуть ко всему, даже к самому невероятному.

И больше он не задавал вопросов.

В Ля Герш им попался отряд республиканцев, направлявшийся в Витре. Спустившись по склону холма, на котором стояла Ля Герш, они увидели, что дорогу преграждают поваленные деревья.

— Черт побери! — сказал Костер. — Не удивлюсь, если по ту сторону баррикады мы найдем Жоржа.

Он остановился, сделал Диане знак последовать его примеру и прокричал один раз неясытью, другой раз совой. В ответ закаркал ворон.

— Друзья узнали нас. Но ждите здесь, я вернусь за вами.

Среди поваленных деревьев был расчищен проход, и Диана увидела, как ее попутчик бросился в объятия человека, который, судя по всему, и был Кадудалем. Кадудаль вышел за баррикаду и направился к Диане. Подойдя к коляске, он снял шляпу.

— Сударыня, — сказал он, — поедете ли вы своей дорогой или согласитесь оказать мне честь и примете мое приглашение, в любом случае прошу вас поторопиться. Меньше чем через час здесь будут республиканцы, а мы, как вы сами можете видеть, намерены оказать им теплый прием, — и он указал ей на баррикаду: — Полторы тысячи моих людей прячутся вокруг в зарослях и зададут такую музыку, которой вам, должно быть, не приходилось слышать раньше.

— Сударь, — сказала на это Диана, — я принимаю ваше приглашение и благодарю случай, который позволит мне наконец своими глазами увидеть то, о чем я давно мечтала, — настоящее сражение.

Кадудаль поклонился, сделал знак своим людям, которые расширили проход, чтобы в него могла пройти коляска, и Диана оказалась по другую сторону баррикады.

Она осмотрелась и, помимо полутора тысяч человек, затаившихся там и сям в густой траве, о которых ей сказал Кадудаль, увидела еще тысячу солдат, залегших на землю, с карабинами в руках.

Около пятидесяти всадников укрылись в рощице, держа лошадей под уздцы.

— Сударыня, — обратился Кадудаль к Диане, — не сочтите меня невежей, если сейчас я буду целиком поглощен своими обязанностями командира. Как только я с ними разделаюсь, я тут же вспомню о других.

— Ступайте, сударь, ступайте, — ответила Диана, — и не беспокойтесь обо мне. Ах, если бы у вас была лошадь…

— У меня их две, — вмешался д'Аржантан. — Ту, что поменьше, я вполне могу уступить вам. Но дело в том, что она оседлана для мужчины и готова к бою.

— Это именно то, что мне нужно, — сказала Диана. Увидев, что молодой человек снимает свою сумку с седла лошади, воскликнула со смехом: — Благодарю вас, господин сборщик налогов из Данана! — и закрылась в своей коляске.

Когда с вершины холма в четверти лье от баррикады раздались первые выстрелы, дверца коляски распахнулась, из нее показался элегантный молодой человек в форме шуанов. На нем была бархатная куртка, из-за белого пояса торчали два двухзарядных пистолета. На голове красовалась шляпа с развевавшимися белыми перьями, на боку висела легкая сабля.

С уверенностью, выдававшей опытного наездника, юноша прыгнул на лошадь, которую ему подвел слуга Костера де Сен-Виктора, и занял место среди сорока или пятидесяти всадников под командованием бретонского командира.

— Я не буду пересказывать вам сражение, — сказал Гектор. — Скажу только, что Синие потерпели полное поражение, и лишь проявив недюжинную храбрость, им удалось вернуться в Ля Герш под командованием своего командира полковника Гюло.


Эта победа не принесла Кадудалю и его людям особенной стратегической выгоды, но много значила для настроения его войска. Кадудаль со своими двумя тысячами не только устоял под натиском четырех или пяти тысяч республиканцев, закаленных пятью годами военных действий, но и отбросил их обратно в город, при этом Синие потеряли четыреста или пятьсот человек.

Новый мятеж, мятеж бретонцев, перехватил знамя вандейского восстания, и его начало ознаменовалось победой.

Диана билась в первых рядах, стреляла из карабина, три-четыре раза вступала в ближний бой и отбивалась, стреляя из пистолетов. Костер де Сен-Виктор вернулся из боя, набросив куртку на одно плечо, — его рука была пробита штыком.

— Сударь, — сказала девушка Кадудалю, который то и дело исчезал в дыму и не покидал первых рядов, — вы сказали, что после боя спросите, зачем я приехала к вам и чего от вас хочу. Бой закончился, и я хочу примкнуть к вашему отряду.

— Кем же, сударыня? — спросил Кадудаль.

— Как простой волонтер. Я только что доказала вам, что грохот и дым не пугают меня.

Кадудаль нахмурился, лицо его стало строгим.

— Сударыня, — сказал он, — то, чего вы просите у меня, гораздо серьезнее, чем кажется на первый взгляд. Я скажу вам одну странную вещь. Я должен был стать священником, от всего сердца принес обеты, которые необходимы при вступлении в монашеский орден, и никогда их не нарушал. Я не сомневаюсь, что вы станете прекрасным адъютантом, вы уже доказали свою храбрость. Я считаю, что женщины ничуть не хуже мужчин. Со времен Эпихариды, откусившей себе язык, чтобы не выдать сообщников под пытками, которым ее подвергали по приказу Нерона, и до дней, когда Шарлотта Корде избавила землю от чудовища, перед которым трепетали мужчины, в каждом столетии мы получаем новые доказательства вашей силы. Но в нашей религиозной стране, и особенно в нашей старой Бретани, существуют предрассудки, часто заставляющие командиров отвечать отказом на предложения, подобные вашему. И хотя многим моим собратьям приходилось предоставлять убежище женщинам, но это были сестры и дочери убитых роялистов. Им мы обязаны оказывать поддержку и защиту, за которыми они обращаются к нам.

— А кто сказал вам, сударь, — воскликнула Диана, — что я не дочь или сестра убитых роялистов, а может быть, и та и другая разом? И что я не имею тех прав, о которых вы только что говорили?

— В таком случае, — улыбнулся д'Аржантан, — откуда у вас паспорт, подписанный Баррасом, в котором значится, что вы владеете почтой в Витре?

— Не будете ли вы так добры показать мне ваш паспорт? — спросила Диана у лже-д'Аржантана.

— Черт возьми, хороший ответ, — сказал Кадудаль, которого заинтересовали хладнокровие и настойчивость Дианы.

— И не объясните ли вы, как, будучи другом и правой рукой Кадудаля, вам удается разъезжать по всей Республике под видом государственного сборщика налогов?

— В самом деле, — сказал Кадудаль, — объясни нашей гостье, как ты стал государственным сборщиком, и она расскажет нам, какое отношение она имеет к почте в Витре.

— О, это секрет, который я не могу открыть нашему целомудренному другу Кадудалю, — отвечал Костер де Сен-Виктор. — Но если он будет настаивать, я скажу, рискуя вызвать краску на его лице, что в Париже, на улице Колонн, рядом с театром Фейдо[63], живет некая мадемуазель Аврелия де Сент-Амур, которой гражданин Баррас ни в чем не может отказать и которая, в свою очередь, ни в чем не может отказать мне.

— Кроме того, — добавил Кадудаль, — под именем д'Аржантан, вписанным в паспорт моего друга, скрывается имя, которое служит ему пропуском в любой отряд шуанов, вандейцев и роялистов, носящих белую кокарду во Франции и за границей. Теперь, сударыня, когда нечего опасаться, вашему попутчику больше не нужно скрывать, что он вовсе не республиканский сборщик налогов из Данана, а связной генерала Круглая Голова и Соратников Иегу.

При упоминании о Соратниках Диана вздрогнула.

— Скажу больше, — снова заговорил лже-д'Аржантан, — что мне пришлось присутствовать при казни изменника: виконт де Фаргас, предавший своих товарищей, был пронзен кинжалом у меня на глазах.

Диана почувствовала, как кровь отхлынула от ее лица. Если бы она успела назвать себя, то цель, ради которой она предприняла эту поездку, оказалась бы недостижимой. Сестре виконта де Фаргаса, приговоренного Соратниками Иегу, никто и никогда не открыл бы имен и местопребывания его палачей.

Итак, она молчала, казалось, ожидая продолжения рассказа, прерванного д'Аржантаном. Кадудаль понял ее молчание именно так и снова заговорил:

— Его зовут не д'Аржантан, а Костер де Сен-Виктор, и даже если бы он доказал преданность нашему святому делу только раной, полученной в недавнем бою…

— Нет ничего проще, чем пролить свою кровь, чтобы доказать свою преданность, — холодно заметила Диана.

— Что вы хотите этим сказать?

— Смотрите! — Диана выхватила из корсажа острый кинжал, который унес жизнь ее брата, и ударила себя с такой силой, что лезвие пронзило ее руку насквозь. Она ранила себя в том же месте, куда был ранен Костер. Простирая к Кадудалю руку, пронзенную кинжалом, она сказала:

— Вы хотите знать, благородного ли я происхождения? Смотрите же, моя кровь такая же голубая, как та, что течет в жилах господина Костера де Сен-Виктора. Хотите знать, можно ли доверять мне? Этот кинжал докажет вам, что я связана с Соратниками Иегу. Вы хотите знать мое имя? Я приемная дочь той римлянки, что пронзила себя ножом, чтобы доказать супругу свою стойкость. Меня зовут Порция[64]!

Костер де Сен-Виктор, содрогнувшись, обратился к Кадудалю, который с восхищением смотрел на пылавшую жаждой мести девушку:

— Я подтверждаю, что клинок, которым эта девушка нанесла себе рану, действительно кинжал Соратников Иегу.

В доказательство я могу показать такой же, мне дал его командир Соратников в тот день, когда принял меня в их ряды.

Он достал спрятанный на груди клинок, как две капли воды похожий на тот, которым м-ль де Фаргас ранила себя.

Кадудаль протянул руку Диане.

— С этой минуты, сударыня, — сказал он ей, — если у вас нет отца, я стану вашим отцом, если вы потеряли брата, вашим братом стану я, а вы будете моей сестрой. Мы живем во времена, когда приходится скрывать свое имя, поэтому вас будут звать как ту достойную римлянку, чей пример вдохновил вас. Теперь ваше имя — Порция. С этой минуты, сударыня, вы приняты в наши ряды, и так как вы сразу же доказали, что достойны командирского чина, то, как только хирург перевяжет вашу рану, я приглашаю вас на совет.

— Благодарю вас, генерал, — ответила Диана. — Мне хирург нужен не больше, чем господину Костеру де Сен-Виктору, моя рана внушает не больше опасений, чем его.

Вытащив кинжал из раны, она распорола рукав, обнажив прекрасную белую руку. Обратившись к Костеру де Сен-Виктору, она попросила:

— Товарищ, будьте так добры и дайте мне ваш шейный платок.

Диана де Фаргас два года сражалась в рядах Бретонской армии вместе с Кадудалем, и никто не знал ее настоящего имени. Она была известна как Порция. Два года она участвовала во всех боях, делила все опасности и труды с командиром, которому казалась искренне преданной. Два года она душила в себе ненависть к Соратникам Иегу, восхищалась их подвигами, прославляла имена Моргана, д'Ассаса, Адлера и Монбара.

Два года прекрасный Костер де Сен-Виктор, перед которым не могла устоять ни одна женщина, безуспешно добивался ее любви.

Наконец, спустя два года, ее испытания завершились. Во Франции разразилось 18-е брюмера. Новый диктатор сразу обратил свои взоры к Вандее и Бретани. Кадудаль понял, что скоро начнется серьезная война и ему понадобятся деньги. Эти деньги он мог получить только от Соратников Иегу.

Костер де Сен-Виктор был только что ранен в бедро, в этот раз он не мог отправиться к Моргану. Кадудаль подумал о Диане, которую по-прежнему знал только под именем Порции. Она столько раз доказывала ему свою преданность и храбрость, что, помимо Костера де Сен-Виктора, ей одной он мог доверить это ответственное поручение.

В женской одежде она могла беспрепятственно ехать хоть через всю Францию. Путешествуя в карете, она могла везти с собой значительную сумму. Кадудаль посоветовался с Костером де Сен-Виктором, тот был с ним совершенно согласен. Диану позвали к постели раненого, и Кадудаль объяснил ей, что от нее требовалось.

Имея на руках письмо от Кадудаля и Костера де Сен-Виктора, она должна была связаться с Соратниками Иегу и привезти деньги, которые были как никогда нужны теперь, когда гонения вот-вот начнутся с новой силой.

Сердце Дианы забилось от радости, но ни одним движением лица она не выдала того, что творилось в глубине ее сердца.

— Хотя задача трудна, — сказала она, — я буду рада выполнить ее. Но одних писем от генерала и господина Костера де Сен-Виктора недостаточно, мне понадобятся топографические сведения и пароли, без которых я не смогу добраться до Соратников Иегу.

Костер де Сен-Виктор все ей рассказал. Диана уехала с улыбкой на губах и жаждой мести в сердце.

XVII СЕЙЗЕРИАТСКИЕ ПЕЩЕРЫ

Приехав в Париж, Диана испросила аудиенции у первого консула Бонапарта.

Это случилось через два или три дня после возвращения Ролана от Кадудаля. Мы знаем, что Ролан почти не обращал внимания на женщин. Он видел Порцию, но прошел мимо, даже не поинтересовавшись, кто она. Впрочем, возможно, приняв ее за шуана, он даже не понял, что перед ним женщина. Барраса она тоже не опасалась, так как он уже утратил свое былое влияние на консула.

В своем прошении Диана писала, что знает, как захватить Соратников Иегу, и расскажет все первому консулу при определенных условиях, которые она изложит ему лично.

Бонапарт терпеть не мог женщин, вмешивающихся в политику, и, решив, что имеет дело с авантюристкой, переслал письмо Дианы Фуше и поручил ему разузнать, кто такая эта м-ль де Фаргас.

— Вы когда-нибудь видели Фуше, мадемуазель? — прервал свой рассказ Гектор.

— Нет, сударь, — ответила Клер.

— Он в высшей степени уродлив. Оловянные глазки, смотрящие в разные стороны, редкие волосы цвета соломы, кожа пепельного цвета, приплюснутый нос, кривой рот с гнилыми зубами, скошенный подбородок и борода того рыжего оттенка, от которого лицо кажется грязным, — вот вам портрет Фуше.

Красивый человек испытывает естественное отвращение ко всему безобразному, и когда прекрасная Диана увидела полууниженную, полунаглую физиономию Фуше, за которой угадывался бывший семинарист, все чувства ее возмутились от негодования и физического отвращения.

Ей доложили о приходе министра полиции — это звание, открывавшее перед ним все двери, позволило ему войти и к Диане; но, увидев это гнусное создание, она инстинктивно вжалась в диван и забыла предложить гостю сесть.

Незваный гость сам взял кресло и уселся в нем развалясь; и поскольку Диана молча, не тая неприязни, разглядывала его, он заговорил первым:

— Итак, дамочка, у нас, значит, имеются кое-какие сведения, и мы хотим предложить полиции сделку?

Диана оглянулась с таким искренним изумлением, что видавший виды сыщик поверил в его неподдельность.

— Вы что-то ищете? — поинтересовался он.

— Я пыталась понять, с кем вы разговариваете, сударь.

— С вами, мадемуазель, с кем же еще, — нимало не смутившись, пояснил Фуше.

— Тогда, сударь, вы ошибаетесь. Я не дамочка, а знатная дама, дочь графа де Фаргаса, убитого при Авиньоне, и сестра виконта де Фаргаса, убитого в Бурге. И я не намерена ни предоставлять полиции каких-либо сведений, ни заключать с ней каких-либо сделок. Пусть этим занимаются те, кто имеет несчастье служить ей. Я искала правосудия, — добавила Диана, поднявшись с дивана, — но поскольку я подозреваю, что вы к этой целомудренной богине не имеете ни малейшего отношения, то буду вам весьма признательна, если вы соизволите понять, что, придя ко мне, ошиблись дверью.

Увидев, что Фуше, то ли от изумления, то ли от непоколебимой самоуверенности, не двинулся с места, она покинула гостиную и заперлась в своей спальне.

Через два часа Ролан де Монтревель прибыл к ней, чтобы пригласить к первому консулу.

Ролан проводил Диану в зал для приемов с предупредительностью и знаками внимания, которые следует оказывать женщине и которые стали частью его натуры благодаря утонченному воспитанию, данному ему под руководством матери. Затем он вышел, чтобы позвать первого консула. Бонапарт явился через несколько минут.

— Ах, — благожелательно кивнул он Диане в ответ на ее поклон, — кажется, этот грубиян Фуше, привыкший иметь дело со всяким отребьем, был весьма непочтителен с вами. Простите его, чего можно ждать от старого церковного служки?

— От него я не ждала ничего хорошего, гражданин первый консул, а вот от вас я ждала другого посланника.

— Вы правы, — согласился Бонапарт, — и, честное слово, вы разом проучили нас обоих. Теперь я перед вами, говорите, ведь вам есть, что сказать.

— Всем известно, что вы не умеете слушать, сидя на месте, а поскольку мне крайне важно, чтобы вы выслушали меня, может быть, нам пройтись?

— Пройдемся, — улыбнулся Бонапарт. — Признаюсь, именно это мне не нравится в женщинах: когда я даю им аудиенцию, они предпочитают торчать на одном месте.

— Понимаю. Но тот, кто два года служил адъютантом Кадудаля, привык к другому.

— Вы два года служили у Кадудаля?

— Да.

— Как же получилось, что мой адъютант Ролан не знает ни вашего имени, ни вашего лица?

— В Бретани все знали меня под именем Порции — это во-первых, а во-вторых, когда он был рядом с Кадудалем, я старалась не показываться ему на глаза.

— А, так это вы, чтобы вас приняли в ряды шуанов, рассекли себе руку?

— Да, и вот шрам, — Диана приподняла рукав платья.

Бонапарт бросил взгляд на ее великолепную руку, но, казалось, увидел только шрам.

— Интересная рана, — только и сказал первый консул.

— Кинжал, который нанес ее, еще более интересен. Вот он, — и Диана достала железный кинжал соратников Иегу.

Бонапарт взял кинжал в руки и внимательно изучил его форму, строгость которой сама по себе внушала невольный страх.

— Как он у вас оказался? — спросил Бонапарт.

— Я вынула его из груди моего брата, именно он поразил его сердце.

— Расскажите все, но побыстрее, мое время дорого.

— Не дороже времени женщины, которая два года ждет возмездия.

— Вы корсиканка?

— Нет, но я обращаюсь за помощью к корсиканцу: он поймет меня.

— Чего вы хотите?

— Жизни тех, кто отнял жизнь моего брата.

— Кто они?

— Я вам уже писала — Соратники Иегу.

— Вы также писали, что знаете, как их схватить.

— Я знаю их пароли, и у меня есть два письма к их главарю Моргану: одно от Кадудаля, другое от Костера Сен-Виктора.

— Вы уверены, что это поможет взять их?

— Уверена, если только мне дадут смелого и умного помощника, такого, как, например, господин Ролан де Монтревель, и достаточное количество солдат.

— И при каких условиях?

— Виновные не должны остаться в живых.

— Я не милую воров и убийц.

— И, кроме того, мне позволят полностью выполнить порученную мне миссию.

— Какую?

— Я получу деньги, тайну которых мне доверил Кадудаль.

— Так вы хотите забрать эти деньги себе?

— Ах, гражданин первый консул, — укоризненно вздохнула м-ль де Фаргас, — такими словами можно навсегда испортить воспоминание о нашей встрече.

— Черт побери, но что же вы хотите сделать с этими деньгами?

— Хочу, чтобы они были доставлены по назначению.

— Я не позволю вам переправить их тем, кто воюет против меня! Никогда!

— Тогда, генерал, позвольте откланяться, нам больше незачем тратить наше время.

— О, какой ум! — воскликнул Бонапарт.

— Скажите лучше, какое сердце, генерал.

— Почему?

— Потому что недостойные предложения мы отвергаем не умом, а сердцем.

— Но это же все равно что снабжать оружием своих врагов!

— Вы полностью доверяете господину Ролану де Монтревелю?

— Да.

— Вы знаете, что он не сделает ничего, что нанесло бы урон вашей чести или интересам Франции?

— Абсолютно.

— Хорошо! Поручите ему эту операцию. Я договорюсь с ним, каким образом провести ее и на каких условиях буду помогать ему.

— Будь по-вашему, — согласился Бонапарт.

Первый консул как всегда мгновенно принял решение и позвал Ролана, ждавшего за дверью.

— Ты получаешь все полномочия. Действуй заодно с мадемуазель и, чего бы то ни стоило, избавь меня от этих джентльменов с большой дороги, которые нападают на дилижансы, грабят их и при этом строят из себя благородных.

Затем он слегка поклонился Диане де Фаргас:

— Не забудьте: если вы добьетесь успеха, я буду рад видеть вас снова.

— А если я проиграю?

— Я знаюсь только с теми, кто побеждает.

И он оставил девушку и Ролана одних.

Несмотря на предубеждение против всяких операций, в которых замешаны женщины, Ролан сразу же отнесся к Диане де Фаргас как к хорошему и отважному другу, настолько она не походила на других представительниц ее пола. Это безыскусное отношение пришлось ей по душе точно так же, как не по душе пришлась бесцеремонность Фуше. Всего за час они обо всем договорились и условились, что тем же вечером оба по разным дорогам отправятся в их штаб-квартиру в Бург-ан-Брессе.

Вы прекрасно понимаете, что, зная все подходы и пароли, имея все необходимые сведения и письма Кадудаля и Костера де Сен-Виктора, Диана де Фаргас, которая снова переоделась в шуана и стала Порцией, беспрепятственно проникла в Сейонскую обитель, где находилась четверка главарей.

Ни у кого из них не возникло ни малейшего подозрения, что эта женщина, чей пол легко угадывался даже в мужской одежде, была Дианой де Фаргас, то есть сестрой того, кого они убили, чтобы наказать за предательство.

Поскольку в Сейонском аббатстве не нашлось ста тысяч франков, то есть всей суммы, которую просил Кадудаль, они назначили Диане встречу в полночь следующего дня в Сейзериатских пещерах, где должны были передать ей недостающие сорок тысяч.

Диана сообщила эти сведения Ролану, и он первым делом вызвал к себе капитана жандармерии и полковника городского гарнизона драгун. Когда все собрались, он предъявил им свои полномочия.

Драгунский полковник немедля заявил, что готов вместе с любым количеством людей поступить в его распоряжение. В отличие от него капитан жандармерии не выказал никакого рвения, хотя и не скрывал своей злобы на Соратников Иегу, которые вот уже три года, как он сам говорил, не дают ему спать спокойно.

Десятки раз он выслеживал их и начинал преследовать, но всегда благодаря то ли резвости лошадей, то ли хитрости, то ли ловкости, то ли расчету они ускользали из его рук. Старому жандарму оставалось только каждый раз признавать их превосходство.

Однажды он неожиданно напал на них в Сейонском лесу: они отважно приняли бой, убили трех его человек и отступили, унеся двух раненых.

Он уже отчаялся, что когда-нибудь одержит верх, и молил только об одном — чтобы начальство забыло о нем раз и навсегда. Он бездействовал, впав в вялое отчаяние. И тут явился Ролан и нарушил его покой.

Но как только Ролан сообщил, что его подруге назначили встречу в Сейзериатских пещерах, старый офицер на мгновение задумался, потом стащил с головы треуголку, как будто та мешала полету его мысли, бросил ее на стол и, прищурившись, сказал:

— Погодите, погодите! Пещеры, Сейзериатские пещеры… Разбойники у нас в руках.

И он водрузил треуголку на место.

— Они у него в руках! — радостно заулыбался драгунский полковник.

Ролан и Диана с сомнением переглянулись. Они не разделяли доверия полковника к старому жандарму.

— Объяснитесь, — потребовал Ролан.

— Когда горлопаны надумали разрушить церковь в Бру, — начал старый капитан, — у меня появилась одна идея…

— Надо же, — съязвил Ролан.

— Я хотел не только спасти нашу церковь, но и те славные могилы, что находятся в ней[65].

— И что вы сделали?

— Я занял ее под склад фуража для кавалерии.

— Понятно, — кивнул Ролан, — овес спас мрамор. Вы правы, мой друг, это, в самом деле, хорошая идея.

— Церковь отдали мне, и я захотел как следует осмотреть ее.

— Мы внимательно вас слушаем, капитан.

— Так вот, в конце крипта я обнаружил маленькую дверцу, которая ведет в подземный ход. Он тянется почти на четверть лье и заканчивается решетчатой дверью в Сейзериатских пещерах.

— Черт! — воскликнул Ролан. — Я начинаю понимать, к чему вы клоните.

— А я ничего не понимаю, — пожал плечами драгунский полковник.

— Но это же очень просто, — заговорила Диана.

— Объясните все полковнику, мадемуазель, — попросил Ролан, — и докажите ему, что вы не зря два года служили адъютантом у Кадудаля.

— Да, объясните мне, — полковник раздвинул колени, оперся на свою саблю и пошире раскрыл глаза, щурившиеся от яркого солнечного света.

— Хорошо, — согласилась Диана. — Капитан с десятью или пятнадцатью жандармами проходит через церковь и охраняет вход в подземелье. Мы атакуем пещеры снаружи с двадцатью драгунами. Соратники Иегу захотят отступить через подземный ход, который им наверняка известен, но там они столкнутся с капитаном и его людьми и окажутся меж двух огней.

— Все точно, честное слово! — воскликнул капитан жандармерии, восхитившись тому, что женщина разгадала его план.

— Какой же я болван! — драгунский полковник хлопнул себя по лбу.

Ролан слегка кивнул в знак согласия и обернулся к капитану:

— Только очень важно, капитан, чтобы вы пришли на место заблаговременно и через церковь. Соратники Иегу соберутся в пещерах к полуночи и, очевидно, проникнут в них с противоположной стороны. Мы с мадемуазель де Фаргас, переодетые в шуанов, войдем внутрь и заберем сорок тысяч франков. Затем я выйду наружу, назову пароль, подойду к часовым и убью их. Оставив деньги под охраной жандарма, мы начнем атаку. Застигнутые врасплох, Соратники Иегу захотят бежать, но перед решеткой столкнутся с капитаном, его жандармы отрежут им путь. Негодяи окажутся в западне, им всем до единого придется либо сдаться, либо погибнуть.

— Я буду на месте еще до рассвета, — сказал капитан. — Возьму еды на целый день, а вечером — в бой!

Он выхватил саблю, сделал выпад в сторону стены и вложил оружие обратно в ножны.

Ролан подождал, пока этот героический порыв немного поутихнет, и похлопал старого солдата по плечу:

— Главное, ничего не менять в нашем общем плане. В полночь мадемуазель де Фаргас и я войдем в пещеры, чтобы получить деньги, а через четверть часа, после первого же выстрела, как вы говорите, мой дорогой капитан, — в бой!

— В бой! — как эхо повторил драгунский полковник.

Ролан еще раз повторил все, о чем они условились, чтобы каждый хорошенько уяснил, что он должен делать, и расстался с капитаном — до встречи в пещере, и с полковником — до половины третьего ночи.

Сначала все шло по плану.

Переодетые в шуанов Диана де Фаргас, под именем Брюйер, и Ролан, под именем Бранш-д'Ор, вошли в Сейзериатскую пещеру, обменявшись паролем с двумя часовыми. Один часовой стоял под горой, другой — у входа в пещеру.

Но тут их постигло разочарование.

Морган отсутствовал. Монбар и два других главаря, д'Ассас и Адлер, командовали без него. Ничего не заподозрив, они передали сорок тысяч франков Диане и Ролану.

По тому, как Соратники Иегу расположились в пещере лагерем, было ясно, что они собираются здесь заночевать. Но главного разбойника не было. Даже если Диана и Ролан одержат победу, их успех будет неполным, так как Морган останется на свободе. Может быть, он явится среди ночи? Но когда именно?

Быстро обдумав ситуацию, они поняли, что лучше взять троих главарей, чем упустить всех четверых. К тому же, если только Морган не скроется за границу, его одного будет легче поймать, чем опять охотиться за всей шайкой. Очутившись в изоляции, Морган, возможно, подчинится властям и сдастся.

Только раз посмотрев друг другу в глаза, Ролан и Диана поняли, что их план остается в силе.

Ролан приблизился к часовому. С третьим словом пароля часовой пошатнулся и упал лицом вниз. Ролан убил его одним ударом кинжала. Второй часовой упал, как и первый, без единого звука.

Ролан подал условный сигнал, и драгуны появились из засады. Их полковник не блистал умом, но он был старый служака и отваги ему было не занимать. Он вытащил свою саблю и двинулся вперед. Ролан шел справа от него, Диана — слева.

Они не сделали и десяти шагов, как раздались два ружейных выстрела: один из грабителей дилижансов, посланный Монбаром в деревню Сейзериат, наткнулся на драгун.

Одна пуля пролетела мимо, другая попала кому-то в руку.

Затем раздался крик: «Тревога!»

Почти сразу же в свете факелов, которые освещали двадцать или тридцать небольших гротов, окружавших слева и справа главную галерею Сейзериатской пещеры, появился человек с еще дымившимся ружьем:

— Тревога! Тревога! Драгуны!

— Беру командование на себя! — вскричал Монбар. — Погасите огни и отступайте к церкви.

По тому, как мгновенно остальные выполнили приказ, можно было заключить, насколько они поняли серьезность положения.

Монбар, знавший все проходы и повороты, повел своих товарищей в глубь горы.

Внезапно впереди послышался шум: в сорока шагах тихо прозвучала команда, а затем раздалось лязганье курков.

— Стой! — поднял руку Монбар.

— Огонь! — прозвучал голос со стороны противника.

— Ложись! — крикнул Монбар.

Не успел он скомандовать, как подземелье огласилось оглушительным грохотом выстрелов. Все, кто успел подчиниться приказу Монбара, услышали свист пуль у себя над головой. Двое-трое из тех, кто замешкался, рухнули на землю.

Вспышка была короткой, но Монбар и его соратники разглядели жандармскую униформу.

— Огонь! — крикнул в свою очередь Монбар.

И тут же раздались двенадцать или тринадцать выстрелов.

Темные своды пещеры вновь осветились.

Трое Соратников Иегу лежали без движения.

— Путь к отступлению закрыт, — решил Монбар. — Разворачиваемся, если у нас есть шанс, то только со стороны леса.

И Монбар повернулся и повел своих назад.

Жандармы выстрелили снова; послышались два или три стона и шум падающих тел — новая атака прошла небезуспешно.

— Вперед, друзья, — призвал Монбар. — Они дорого заплатят за нашу жизнь!

— Вперед, — прозвучало в ответ.

Чем дальше они продвигались, тем явственнее ощущался запах дыма.

— Похоже, эти мерзавцы выкуривают нас, — предположил Монбар.

— Боюсь, что так, — согласился Адлер.

— Они думают, что охотятся на лис.

— По нашим когтям они поймут, что имеют дело со львами.

По мере того как они продвигались к выходу, дым становился все гуще, а свет — все ярче. Показался последний поворот.

В самом деле, в пятидесяти шагах от пещеры горел костер. Но разожгли его не ради дыма, а чтобы в темноте никому не удалось скрыться. И в свете пламени сверкали карабины и сабли драгун.

— А теперь умрем, но умрем с боем, — призвал Монбар.

И он первый устремился в освещенный круг и выстрелил из обоих стволов своего охотничьего ружья. Затем, бросив ружье, ставшее бесполезным, выхватил из-за пояса пистолеты и, пригнув голову, бросился на драгун.

Я не берусь поведать о том, что произошло затем: проклятия, брань, крики, вспышки и грохот выстрелов — все смешалось. Когда все пистолеты были разряжены, наступила очередь кинжалов.

Подбежавшие жандармы ворвались в ряды противников, сражавшихся в дыму и пламени. Слышалось яростное рычание, стоны раненых и последние вздохи умирающих.

Схватка продолжалась минут пятнадцать, может быть, двадцать, а когда все закончилось, у Сейзериатской пещеры лежало двадцать тел.

Тринадцать из них были драгунами и жандармами, девять — Соратниками-Иегу.

Пятеро Соратников Иегу были еще живы, но сила была на стороне их противников, и раны не позволяли им сопротивляться: их взяли в плен. М-ль де Фаргас смотрела на них взглядом античной Немезиды.

Оставшиеся на ногах драгуны и жандармы окружили пленников с саблями в руках.

У старого капитана была сломана рука, полковнику насквозь прострелили ногу. Ролан, покрытый кровью противников, не получил ни одной царапины.

Двоих пленников уложили на носилки, поскольку они не могли сделать ни шагу. Зажгли заранее заготовленные факелы и двинулись в город.

В тот момент, когда они выходили из леса на большую дорогу, раздался топот копыт. Ролан вышел на середину и приказал:

— Ступайте дальше, я останусь, чтобы выяснить, кто это.

— Кто идет? — крикнул Ролан, когда всадник приблизился к нему.

— Еще один пленник, сударь, — ответил незнакомец. — Я не смог принять участие в схватке, но не хочу пропустить эшафот! Где мои друзья?

— Здесь, сударь, — показал Ролан.

— Простите, господа, — обратился Морган, — а это был он, — к жандармам, — позвольте мне занять место среди моих друзей: виконта де Жайя, графа де Валансоля и маркиза де Рибье. И разрешите представиться — граф Шарль де Сент-Эрмин.

Трое пленников восхищенно вскрикнули, и к ним присоединился ликующий возглас Дианы. Добыча была в ее руках, никому из четырех главарей не удалось уйти.

Тем же вечером, выполняя обещание, данное Кадудалю, она отправила сто тысяч франков в Бретань.

Грабители оказались за решеткой, и на этом миссия Ролана заканчивалась. Он отправился к первому консулу, затем выехал в Бретань, провел с Кадудалем переговоры, но так и не смог убедить его перейти на сторону республики, вернулся в Париж, затем сопровождал Бонапарта в Итальянской кампании и погиб при Маренго.

Что до Дианы, то ее душа так сгорала от ненависти и так жаждала мести, что она не могла не насладиться ею до конца. Судебный процесс начался незамедлительно, и все говорило о том, что он не затянется и завершится казнью, которую она не собиралась пропустить.

Я был в Безансоне, когда мне стало известно об аресте моего брата, и я помчался в Бург-ан-Бресс, где проходили судебные заседания.

Началось следствие.

Всего заключенных было шестеро: пятерых взяли в плен в пещерах, шестой добровольно присоединился к пленным. Двое из них были так серьезно ранены, что умерли вскоре после ареста. Остальных должен был судить военный трибунал, который приговорил бы всех к расстрелу.

Но тут вышел новый закон о передаче политических дел гражданскому суду, а гражданские суды приговаривали к гильотине. Гильотина оскорбительна, тогда как расстрел не наносит урона чести. Перед лицом военного трибунала пленники признались бы во всем. В гражданском суде они все отрицали.

Задержанные под именами Ассаса, Адлера, Монбара и Моргана, они заявили, что не знают таких имен и представились как:

Луи-Андре де Жайя, родом из Баже-ле-Шателя, департамент Эн, двадцати семи лет;

Рауль-Фредерик-Огюст де Валансоль, родом из Сент-Коломбы, департамент Рона, двадцати девяти лет;

Пьер-Огюст де Рибье, родом из Боллены, департамент Воклюз, двадцати шести лет;

и Шарль де Сент-Эрмин, родом из Безансона, департамент Дуб, двадцати четырех лет.

XVIII ШАРЛЬ ДЕ СЕНТ-ЭРМИН (2)

Заключенные заявили, что намеревались присоединиться к армии, которую г-н Тейсонне собирал в горах Оверни; но они решительно отвергали какое-либо свое отношение к грабителям дилижансов Ассасу, Адлеру, Монбару и Моргану. Они могли смело утверждать это, так как на дилижансы всегда нападали люди в масках, и только раз удалось увидеть лицо одного из главарей — это было лицо моего брата.

При нападении на дилижанс, двигавшийся из Лиона в Вену, мальчик десяти-двенадцати лет, ехавший рядом с кондуктором, вытащил у него пистолет и выстрелил в Соратников Иегу.

Кондуктор, предвидя нечто подобное, на всякий случай всегда оставлял свой пистолет незаряженным. Однако мать мальчика не подозревала об этом и от страха за сына потеряла сознание.

Мой брат тут же поспешил на помощь несчастной женщине, дал ей понюхать соли и попытался успокоить ее. Но она билась в истерике и в какой-то момент задела маску Моргана. В общем, она могла запомнить лицо Сент-Эрмина.

Но благодаря огромной симпатии, которую все испытывали к обвиняемым, и различным письмам и свидетельствам, представленным суду, а также тому, что дама, видевшая лицо Моргана, заявила, что не узнает его ни в одном из четырех господ подсудимых, их алиби было доказано.

Правда состояла в том, что никто не пострадал от их нападений, а что касается казенных денег, то они ровным счетом никого не интересовали, и никто не предъявил на них своих прав.

Дело шло к оправданию, когда председатель суда ни с того ни с сего вдруг обратился к даме, упавшей в обморок:

— Сударыня, не соблаговолите ли вы сказать, кто из этих господ был так галантен, что не отказал вам в помощи, в которой вы остро нуждались в вашем состоянии?

Дама, застигнутая врасплох столь витиевато поставленным вопросом, подумала, что в ее отсутствие выявились новые факты и что теперь ее признание лишь вызовет интерес и сочувствие к обвиняемому, и она указала па моего брата:

— Господин председатель, это господин граф де Сент-Эрмин.

Алиби всех и сразу было разрушено, ибо главным образом оно основывалось на том, что никто никогда не видел их лиц. И все четверо оказались в руках палача.

— Черт возьми, командир, — произнес Жайя, налегая на слово «командир». — Это наконец отучит тебя от галантности.

Торжествующий крик раздался в зале суда: Диана де Фаргас радовалась победе.

— Сударыня, — мой брат поклонился даме, узнавшей его, — только что одним ударом вы снесли четыре головы.

Поняв свою ошибку, дама упала на колени и стата молить о прощении. Слишком поздно!

Я находился в зале суда и почувствовал, что теряю сознание. Ведь я нежно любил своего брата, он был дорог мне, как отец.

Подсудимым теперь нечего было терять, они перестали все отрицать, спокойно и даже весело во всем признались, и в тот же вечер их осудили на смертную казнь.

Трое подсудимых наотрез отказались подать прошение об обжаловании приговора, и только Жайя во что бы то ни стало требовал соблюсти букву закона. И дабы его товарищи не подумали, что это лишь предлог, за которым скрывается страх, он признался, что в него влюбилась дочь тюремного смотрителя, и потому он надеялся за те полтора-два месяца, которые уйдут на обжалование, устроить всем побег. Трое молодых людей перестали противиться и подписали кассацию.

Поверив в возможность побега, они всей душой возжелали вернуться к жизни. В душе они не боялись смерти, но гибель на эшафоте была противна их чести. Жайя позволили действовать на благо всей компании и, пока он покорял сердце девушки, решили по возможности жить в свое удовольствие.

Кассация не давала никакой надежды на отмену приговора: первый консул дал ясно понять, что хочет любой ценой уничтожить все шайки и навсегда избавить от них страну.

Я испробовал все средства, исчерпал все слова, чтобы повидаться с братом, но все было напрасно.

К великому отчаянию города, отдавшего все свои симпатии моему брату и его друзьям, они должны были умереть. Надо признать, что обвиняемые — молодые, красивые, одетые по самой последней моде, остроумные и уверенные в себе, но вежливые с публикой и любезные с судьями и к тому же принадлежавшие к самым знатным фамилиям провинций, — заслуживали всеобщей любви. Их лучшей защитой были они сами.

Эти четверо подсудимых, самому старшему их которых еще не было и тридцати, защищавшиеся против гильотины, но не против расстрела, и требовавшие смерти, которую, по их собственному признанию, они заслужили, являли собой восхитительный образец молодости, отваги и благородства.

Общие опасения оправдались: прошение было отклонено.

Жайя добился любви Шарлотты, но влияние дочери на отца оказалось не столь велико, чтобы убедить его помочь с побегом. Главный смотритель, славный малый по имени Контуа, искренне сочувствовал приговоренным; сердцем роялист, он был прежде всего честным человеком. Он отдал бы руку на отсечение, лишь бы предотвратить несчастье, но отказался от шестидесяти тысяч франков, которые ему предложили за помощь молодым людям.

Три ружейных выстрела, раздавшихся рядом с тюрьмой, возвестили о том, что приговор остался в силе.

В ту же ночь Шарлотта — и это все, что бедная девушка смогла сделать, — принесла в камеру по два заряженных пистолета и по кинжалу каждому.

Выстрелы, благодаря которым осужденные узнали, что их прошение отклонено, до того напугали комиссара, что он созвал всех солдат, бывших в его распоряжении. И в шесть часов утра, когда на площади Бастиона еще возводили эшафот, шестьдесят кавалеристов стояли на изготовке у решетки тюремного двора.

Более тысячи человек толпились на площади позади всадников.

Казнь была назначена на семь часов, и ровно в шесть тюремщики вошли в камеру осужденных, коих накануне они оставили в цепях и без оружия. Теперь их руки были свободны и они оказались вооружены до зубов. Кроме того, они подготовились к бою, словно борцы, — разделись до пояса, скрестили лямки панталон на груди и туго затянули широкие пояса, увешанные оружием.

Меньше всего кто-либо ожидал услышать шум схватки. Затем все увидели, как из тюрьмы выскочили четверо приговоренных к смерти.

Их встретила полная тишина. Они так походили на гладиаторов, вышедших на арену, что все почувствовали: сейчас произойдет нечто ужасное.

Мне удалось пробиться вперед.

Во дворе друзья увидели огромную железную решетку, которая была еще заперта, а за решеткой — неподвижных жандармов с карабинами в руках, прорваться сквозь ряды которых не было никакой возможности.

Они замерли, затем сошлись и, кажется, о чем-то посовещались.

Валансоль первым приблизился к решетке и с очаровательной улыбкой и благородством поклонился жандармам:

— Приветствую вас, господа жандармы.

И выстрелом разнес себе голову. Его тело трижды перевернулось, и он рухнул лицом вниз.

Тогда от группы отделился Жайя, он также вышел к решетке, направил пистолеты на жандармов и взвел курки. Он не выстрелил, но пять или шесть жандармов, испугавшись угрозы, опустили карабины и открыли огонь! И Жайя был пронзен двумя пулями.

— Спасибо, господа, — молвил он, — благодаря вам я умираю как солдат.

И он упал рядом с Валансолем.

Тем временем Рибье, казалось, обдумывал, как ему отдать свою жизнь.

Наконец он решился, твердым шагом направился к колонне, поддерживавшей арку, вытащил кинжал из-за пояса и приложил его острием к левой стороне груди, а рукояткой — к колонне. Затем он обнял колонну двумя руками, кивнул на прощание зрителям и с такой силой прижался к колонне, что лезвие полностью погрузилось в его сердце.

Еще мгновение он держался на ногах, потом его лицо залила мертвенная бледность, руки разжались, колени подогнулись, и он медленно сполз на землю.

Толпа, объятая ужасом, безмолвствовала, но все присутствующие чувствовали восхищение: они поняли, что эти преступники были готовы умереть, но умереть так, как хотели, — благородно, подобно античным гладиаторам.

Последним остался мой брат, он стоял на ступенях крыльца и только тут заметил меня в толпе. И, глядя мне в глаза, он прижал палец к губам. Я понял, он просит меня не плакать, но слезы помимо воли текли по моим щекам. Тогда он сделал знак, что хочет что-то сказать. Все смолкло.

Один Бог знает, с какой тревогой я слушал.

На подобном зрелище толпа страстно хочет не только видеть, но и слышать, особенно если слова дополняют действия. Впрочем, чего ей было еще желать, этой толпе? Ей обещали четыре головы, слетающие с плеч одним и тем же образом. Это скучно. Она получила четыре разных смерти, четыре красивых, драматичных и неожиданных агонии, ибо никто не сомневался, что последний главарь собирается покончить с собой, по меньшей мере, так же своеобразно, как его товарищи.

У Шарля в руках не было ни пистолета, ни кинжала. Все оружие висело у него на поясе.

Он обошел труп Валансоля, встал между Рибье и Жайя, а затем, как актер, с улыбкой поклонился публике.

Толпа разразилась аплодисментами. Никто не опустил глаз, и в то же время, осмелюсь сказать, на площади не было ни одного, кто не отдал бы частицу своей жизни ради спасения последнего из Соратников Иегу.

— Господа, — начал Шарль, — вы пришли посмотреть, как мы умираем, и вы уже увидели три смерти. Теперь моя очередь. Я не обману ваших ожиданий, но у меня есть одна просьба.

— Говори! Говори! — донеслось со всех сторон. — Проси, чего хочешь!

— Кроме жизни! — раздался тот же женский голос, что радостно прозвучал после вынесения смертного приговора.

— Разумеется, кроме жизни, — усмехнулся мой брат. — Вы видели, как мой друг Валансоль вышиб себе мозги, как мой друг Жайя заставил себя расстрелять и как мой друг Рибье закололся кинжалом. Конечно, вы хотите, чтобы мне отрубили голову. Я вас очень хорошо понимаю!

Его хладнокровие, его голос и сардонические слова, произнесенные без единой заминки, заставили толпу содрогнуться.

— Да, я согласен! — продолжил Шарль. — Я сегодня добрый и готов умереть к нашему общему удовольствию. Пусть мне отрубят голову, но я хочу дойти до эшафота сам, по своей воле, так, как я ходил на ужин или бал, и главное, самое важное условие: я хочу, чтобы никто не прикасался ко мне! Того, кто посмеет меня тронуть, — он показал на рукоятки пистолетов, — я уничтожу! За исключением этого господина, — Шарль указал на палача, — так как это наше личное дело, которое и с моей, и с его стороны требует соблюдения правил.

Толпе такое условие явно понравилось, со всех сторон раздались крики: «Да! Да! Да!»

— Вы слышали, — обратился Шарль к офицеру жандармерии, — давайте договоримся, и все пройдет как по маслу.

Офицеру было не до споров, он только спросил:

— Если я оставлю ваши руки и ноги свободными, обещаете вы не бежать?

— Слово чести.

— Хорошо! Тогда отойдите и дайте нам забрать тела ваших сообщников.

— Справедливое требование, — согласился Шарль и тут же обратился к толпе: — Как видите, тут нет моей вины, не я вас задерживаю, а эти господа.

И он указал на палача и двух его подручных, перетаскивавших трупы в повозку.

Рибье был еще жив: он приоткрыл глаза и, казалось, искал кого-то. Шарль нагнулся и ласково дотронулся до его руки.

— Я здесь, мой друг, не волнуйся, я скоро!

Рибье закрыл глаза, губы его дрогнули, но он не смог выговорить ни слова. Только розовая пена выступила на краях его раны.

— Господин де Сент-Эрмин, — спросил бригадир, когда тела унесли, — вы готовы?

— Давно готов, сударь, — изящно и почтительно поклонился Шарль.

— В таком случае следуйте за мной.

Шарль подошел к жандармам, и они окружили его со всех сторон.

— Может быть, — сказал бригадир, — вы хотите поехать в повозке?

— Нет, я хочу проделать этот путь пешком, только пешком. Пусть каждый видит, что я иду на гильотину исключительно по собственной прихоти. Если же я поеду в повозке, все решат, что от страха меня ноги не держат.

Гильотину, как я уже сказал, соорудили на площади Бастиона; мы пересекли площадь Поручней, название которой произошло от того, что когда-то там была карусель, и прошли вдоль садовой ограды особняка Монбазон.

Впереди ехала телега. За ней шел отряд из двенадцати драгун. Затем мой брат, который время от времени бросал на меня взгляд, и в десяти шагах от него — жандармы с капитаном во главе.

В конце ограды процессия повернула налево, и здесь, между садом и большим рынком, мой брат внезапно увидел гильотину. Заметив это, я пошатнулся.

— Фу! — с отвращением покачал головой Шарль. — Гильотина! Я и не подозревал, что она такая уродина.

И никто не успел и глазом моргнуть, как он выхватил из-за пояса кинжал и по рукоятку вонзил в свою грудь.

Капитан жандармерии подстегнул свою лошадь и протянул руку, чтобы помешать ему.

— Стойте! — остановил его мой брат. — Никто не должен прикасаться ко мне — таков уговор. Я умру один или мы умрем втроем, вместе с вашим конем, выбирайте.

Капитан осадил свою лошадь и заставил ее сдать назад.

— Пошли, — и Шарль в самом деле пошел дальше.

Я не сводил с брата глаз, ловил каждое его слово, следил за малейшим движением и вспоминал, как Шарль написал Кадудалю, что не отпустит меня в его армию, потому что храпит меня для себя, чтобы я пришел ему на смену и отомстил за него.

И шепотом я клялся, что не обману его ожиданий. И время от времени мне казалось, что взглядом он просит меня о том же.

Он все шел и шел, и кровь сочилась из его раны. Дойдя до ступенек эшафота, Шарль вырвал кинжал из своей груди и нанес себе второй удар. И опять смерть обошла его стороной.

— Воистину, — с яростью вскричал он, — я живуч, как кошка!

Помощники палача, ожидавшие на эшафоте, выгрузили из телеги тела Валансоля, Жайя и Рибье. Первые два были уже мертвы, их головы упали без единой капли крови. Рибье застонал, жизнь еще теплилась в нем, и когда его голова покатилась в корзину, кровь хлынула потоком, а толпа содрогнулась.

Теперь настала очередь моего бедного брата, и все это время он почти не сводил с меня глаз.

Палачи решили помочь ему подняться на эшафот.

— О нет! — Шарль жестом отстранил их. — Не прикасайтесь ко мне. Уговор есть уговор.

И он поднялся на шесть ступенек, ни разу не покачнувшись. На помосте он опять вытащил кинжал, нанес себе третий удар, но снова остался на ногах. Шарль расхохотался, и кровь фонтаном брызнула из трех ран на его груди.

— Черт побери, — обратился он к палачу, — с меня хватит, выручай, у тебя получится. — И, повернувшись ко мне, крикнул: — Ты все помнишь, Гектор?

— Да, помню, — ответил я.

Без всякой помощи Шарль лег на роковую перекладину.

— Ну, как, — спросил он у палача, — так хорошо?

Ему ответил только нож, и его голова, одаренная той же неумолимой живучестью, что не дала ему умереть по своей воле, не упала в корзину, как три другие, а отскочила в сторону и, прокатившись по всему помосту, оказалась на земле.

Отчаянным рывком я проскочил цепочку солдат, которые сдерживали толпу, не давая ей приблизиться к эшафоту, и, прежде чем кто-либо попытался меня остановить, взял дорогую мне голову и поцеловал ее. Глаза Шарля приоткрылись, а губы дрогнули в ответ на мое прикосновение.

О, клянусь Богом, он узнал меня!

— Да, да, да! — повторял и повторял я. — Не волнуйся, я сделаю то, что ты хочешь.

Солдаты хотели было помешать мне, но раздались чьи-то голоса:

— Это его брат!

И больше никто не шелохнулся.

XIX ОКОНЧАНИЕ РАССКАЗА ГЕКТОРА

Рассказ длился более двух часов. Клер так плакала, что Гектор остановился, не зная, стоит ли продолжать. Он умолк и вопрошающе посмотрел на Клер; в его глазах блестели слезы. — О, пожалуйста, рассказывайте дальше! — попросила она.

— Да, сделайте милость, выслушайте меня, потому что я не рассказал еще, что потом стало со мной.

Клер протянула ему руку.

— Как же вы страдали, — прошептала она.

— Подождите, возможно, скоро вы поймете, что стоит вам захотеть, и я все забуду.


Я не был близко знаком с Валансолем, Жайя и Рибье, но через моего брата — их соратника, через моего брата — их товарища по смерти, они стали и моими друзьями. Я забрал тела всех четверых и похоронил их. Затем я вернулся в Безансон, привел в порядок наши семейные дела и стал ждать. Чего? Я и сам точно не знал, но ждал чего-то, что определит мою судьбу.

Я не желал сам идти ей навстречу, но понимал, что подчинюсь, когда наступит час, и был готов ко всему.

Однажды утром мне доложили о приезде шевалье Маалена. Я никогда не слышал этого имени, однако сердце мое болезненно сжалось, как будто я уже знал его.

Это был человек лет двадцати пяти, изысканно галантный и безукоризненно одетый.

— Господин граф, — сказал он мне, — вы знаете, что сообщество Соратников Иегу, так трагически потерявшее четырех своих вожаков, и в том числе вашего брата, возрождается; теперь им руководит знаменитый Лоран, скрывающий под этим бесхитростным прозвищем одно из самых аристократических имен Южной Франции. По поручению нашего капитана, который приготовил вам особое место в своем отряде, я пришел спросить, хотите ли вы, присоединившись к нам, сдержать данное брату слово.

— Господин шевалье, — ответил я, — я солгу, если скажу, что отношусь с восторгом к жизни бродячего рыцаря, но я дал клятву своему брату, а мой брат поклялся Кадудалю, поэтому я готов.

— Должен ли я только указать вам место встречи, — спросил меня шевалье Маален, — или вы поедете со мной?

— Я еду с вами, сударь.

У меня был доверенный слуга по имени Сен-Бри, который служил еще моему брату. Я оставил его дома и поручил ему все дела, сделав его отныне скорее своим управляющим, чем слугой. Взял оружие, вскочил на коня и отправился в путь.

Встреча должна была состояться между Визилем и Греноблем. Через два дня мы были на месте.

Наш командир Лоран действительно стоил своей репутации.

Он был из тех, на чье крещение зовут добрых фей, и каждая фея дарит ему какое-то качество. И только одна фея, которую забыли пригласить, дает ему один-единственный недостаток, но такой, что он уравновешивает все его достоинства. Он был красив, как южанин: черные глаза, черные волосы и черная бородка — такую внешность принято считать мужественной. Добавим к этому, что лицо его было, почти всегда благожелательным и любезным. Едва повзрослев, он оказался предоставлен самому себе, и ему не хватало серьезного образования, но он был человеком светским и богатым. Его отличали галантность знатного сеньора, которую ничем не заменишь, и обаяние, вызывающее в каждом невольную симпатию. Но временами им овладевали невероятная жестокость и буйство; благодаря воспитанию он держался в рамках приличий, пока вдруг не взрывался и не превращался в дикого зверя.

Весть об этом тут же распространялась по городу, в котором он находился. «Лоран в ярости, — говорили люди, — трупов не миновать».

Полиция начала бороться с шайкой Лорана точно так же, как с шайкой де Сент-Эрмина. Были привлечены огромные силы, и в результате Лорана и около семидесяти его соратников взяли. Их отправили в Иссенго, в департаменте Верхняя Луара, где они предстали перед чрезвычайным трибуналом, созванным специально, чтобы судить их.

Но тогда Бонапарт был еще в Египте, и власть находилась в нетвердых руках. Маленький город Иссенго принял их не как преступников, а как солдат. Обвинение было робким, свидетели неуверенными, а защита смелой.

Именно Лоран взял на себя защиту: он все приписал себе. Его товарищи были признаны невиновными, а самого Лорана приговорили к смерти.

Он вернулся в тюрьму таким же беззаботным, каким вышел из ее дверей. Однако его необыкновенная красота, эта телесная рекомендация, как говорил Монтень[66], сыграла свою роль. Все женщины жалели его, а у некоторых жалость переросла в более нежное чувство.

Никто и не подозревал, что в их числе была и дочь тюремного смотрителя. В два часа ночи дверь в камеру Лорана открылась, подобно темнице Пьеро Медичи, и юная дочь Иссенго, как и дочь Феррары, ласково произнесла: «Non temo nulla, bentivoglio!» — «Не бойся, я люблю тебя!»

Девушка — ангел-спаситель Лорана — видела его только в зале суда и полюбила с первого взгляда. Они обменялись сначала несколькими фразами, затем кольцами. Девушка вывела Лорана на улицу, и он поспешил в соседнюю деревню, где его уже ждала лошадь. Его невеста обещала присоединиться к нему в условленный час.

Приближался рассвет.

Убегая из тюрьмы, Лоран различил в темноте палача с подручными, которые сооружали свою страшную машину. Его должны были казнить в десять часов утра; такая поспешность объяснялась тем, что на следующий день после вынесения приговора начиналась ярмарка, и власти хотели, чтобы казнь увидели крестьяне всех окрестных деревень.

И в самом деле, когда при первых лучах солнца народ увидел на площади гильотину и узнал, какой знаменитый преступник поднимется на нее, все забыли о торговле и устремились к эшафоту.

Лоран ждал в соседней деревне. Собственная судьба была ему безразлична, он беспокоился только о своей спасительнице. Но время шло, а ее все не было. Потеряв терпение, Лоран направился в сторону Иссенго, пытаясь что-нибудь разузнать, но все было напрасно. Он подъехал к самому городу, и тут его охватило то неистовство, с которым он никогда не мог справиться; он потерял голову, предположив, что побег открылся, девушку схватили и, может быть, ее казнят как соучастницу. Он пустил лошадь в галоп, пересек толпу посреди изумленных криков тех, кто узнал его, проскакал мимо жандармов, направлявшихся за ним в тюрьму, и достиг площади, где его ждал эшафот. Здесь он разглядел ту, что искал, прорвался к ней, схватил на руки, бросил позади себя на круп лошади и исчез под аплодисменты всего города. Люди, собравшиеся, чтобы полюбоваться на его казнь, радовались его побегу и спасению.

Таков был наш командир, сменивший моего брата, таков был тот, у кого я учился воинскому делу. Три месяца длилась моя бурная жизнь, я спал на шинели, с ружьем иод боком и пистолетами на поясе. Затем наступило перемирие. Я приехал в Париж, дав слово вернуться по первому зову. Я встретил вас и — простите мне мою откровенность — не мог не стремиться к новой встрече.

Я разыскал вас, но если по случайности вы обратили на меня внимание, то не могли не заметить мою глубочайшую грусть, мою задумчивость, я бы даже сказал, мое отвращение ко всяким развлечениям. Да и как могло быть иначе, когда я не принадлежал сам себе, а подчинялся власти роковой, абсолютной, не подлежащей обсуждению, когда меня могли убить или ранить во время очередного нападения на дилижанс или, хуже того, посадить за решетку. Разве мог я безмятежной юной девушке, цветущей в мире, с которым она живет в полном согласии, осмелиться сказать: «Я люблю вас, хотите ли вы взять в мужья человека, который поставил себя вне закона и почтет за счастье, если его настигнет пуля?»

Нет, я довольствовался тем, что видел вас, я пьянел от вашей красоты, я был там, где были вы, и молил, не смея надеяться, о чуде, о том, чтобы после перемирия наступил мир!

Наконец пять дней назад газеты сообщили о прибытии Кадудаля в Париж и о его встрече с первым консулом; и тем же вечером те же газеты писали, что бретонский генерал дал слово больше не выступать против Франции, если первый консул, со своей стороны, оставит в покое и его, и Бретань.

На следующий же день я получил от самого Кадудаля предписание. Вот что там было написано. Гектор достал из кармана письмо и начал читать:

«Считаю, что дальнейшие военные действия явятся бедой для Франции и бедствием для моей страны, и потому освобождаю вас от данной вами присяги. Я призову вас снова, если только французское правительство нарушит обещание, которое я принял как в ваших, так и в своих интересах.

Если же за этим соглашением стоит обман, мне снова потребуется ваша верная рука, и думаю, она меня не подведет.

Жорж Кадудаль».

Вообразите же себе мою радость. Я вновь вернул самого себя, которого отец и братья отдали на службу монархии, которой я не знал и о которой мог судить только по преданности моей семьи и по тем несчастьям, какими для нас эта преданность обернулась. Мне двадцать три года, у меня сто тысяч ливров ренты, я люблю и думаю, что любим, а потому дверь рая, которую охраняет ангел с огненным мечом, распахнулась для меня. О, Клер, Клер, теперь вы понимаете, почему я был так весел на бале у госпожи де Пермон. Я мог говорить с вами, я мог сказать, что люблю вас.

Клер молча опустила глаза. Это было почти признанием.

— То, о чем я рассказал, — продолжал Гектор, — происходило в далекой провинции, в Париже никто ничего не знал. Я мог бы утаить от вас правду, но это противно моей совести. Я захотел поведать вам всю мою жизнь и объяснить, какой рок заставил меня решиться на эту исповедь, ибо, если то, что я сделал, грех или даже преступление, я хочу получить прощение из ваших уст.

— О, дорогой Гектор! — немая страсть, которую Клер таила в своем сердце почти целый год, с криком вырвалась из ее груди. — О да, я прощаю вас, я отпускаю ваши грехи… — и, забыв о присутствии матери, Клер добавила: — Я люблю вас!

И она бросилась в его объятия.

— Клер! — вскричала г-жа де Сурди скорее изумленно, чем возмущенно.

— Мама! — от волнения Клер покраснела и чуть не лишилась чувств.

— Клер! — Гектор взял ее за руку. — Не забывайте, что все это я рассказал только вам, это наша тайна, я люблю только вас, и мне необходимо только ваше прощение. Помните об этом и поймите, что я начну жить по-настоящему, только если получу согласие вашей матери. Клер, вы сказали, что любите меня, так пусть наше счастье будет под защитой вашей любви.

И он вышел, никого больше не встретив, свободный и радостный, как только что помилованный узник.

Г-жа де Сурди с нетерпением ждала свою дочь. Неожиданный порыв Клер, то, как она упала в объятия молодого графа де Сент-Эрмина, показались ей, по меньшей мере, странными. Она хотела услышать объяснения, и объяснение было ясным и кратким. Девушка, встав перед матерью на колени, произнесла только три слова:

— Я люблю его!

Каждая эпоха неумолимо, как сила природы, по-своему замешивает людские характеры. И та эпоха дала потрясающие тому примеры: Шарлотта Корде и г-жа Ролан сказали, первая — Марату, вторая — Робеспьеру: «Я ненавижу вас», а Клер сказала Гектору: «Я люблю вас».

Ее мать привстала, усадила дочь рядом с собой и стала расспрашивать, но услышала в ответ только следующие слова:

— Милая маменька, Гектор поделился со мной своей фамильной тайной. Он считает, что должен скрывать ее от всех, кроме девушки, которая станет его женой. Эта девушка — я. Он просит дозволения прийти к вам и сделать предложение, от которого зависит наше с ним будущее. Он свободен, у него сто тысяч ливров ренты, мы любим друг друга. Подумайте, мама, но если вы откажете, мы оба будем несчастны!

Она говорила одновременно твердо и почтительно, затем встала, поклонилась матери и направилась к выходу.

— А если я скажу «да»? — спросила г-жа де Сурди.

— О, матушка! — Клер бросилась к ней. — Как вы добры, и как я люблю вас!

— А теперь, когда твое сердечко успокоилось, — продолжила г-жа де Сурди, — сядь и поговорим серьезно.

Г-жа де Сурди и Клер, взявшись за руки, устроились друг напротив друга.

— Слушаю вас, маменька, — улыбнулась Клер.

— В наше время, — заговорила г-жа де Сурди, — обязательно надо держаться какой-то одной партии. Я подозреваю, что Гектор де Сент-Эрмин — роялист. Вчера я говорила с твоим крестным, доктором Кабанисом. Он не только великий медик, но и очень разумный человек. Он поздравил меня с тем, что я так подружилась с г-жой Бонапарт, и очень советовал тебе как можно теснее сблизиться с ее дочерью. Он абсолютно уверен, что будущее — за ними.

Кабанис — личный врач первого консула, и он считает Бонапарта великим человеком, который не остановится на достигнутом. Никто не станет устраивать Восемнадцатое брюмера ради кресла консула. На такой риск идут только ради трона. Те, кто, прежде чем тучи рассеются и грядущее станет ясным, поставят на Бонапарта, будут захвачены вихрем его судьбы и поднимутся наверх вместе с ним. Он любит привлекать к себе знатные и богатые фамилии. В этом отношении де Сент-Эрмину нечего желать: сто тысяч ливров дохода плюс род, ведущий начало от крестовых походов. Вся его семья погибла, защищая короля, значит, твой избранник рассчитался с ним сполна, хотя его молодость позволила ему самому остаться в стороне от политических баталий. Он не давал обещаний ни одной из партий, его отец и братья погибли за старую Францию. Теперь, заняв пост при первом консуле, он будет жить для новой Франции. Пойми, я не ставлю никаких условий. Я буду очень довольна, если Гектор присоединится к новой власти, но если он откажется, значит, так ему велит совесть, и только Бог будет ему судья, он все равно станет мужем моей дочери и моим любимым зятем.

— Когда мне можно послать ему записку, мама?

— Когда хочешь, дитя мое, — улыбнулась г-жа де Сурди.

Клер написала в тот же вечер, а на следующий день в полдень, то есть в час, когда приличия позволяют нанести визит, Гектор был у ее дверей.

На этот раз его проводили прямо к г-же де Сурди. Она по-матерински нежно прижала его к своей груди, и в этот момент Клер отворила дверь. Увидев их, она радостно воскликнула:

— Ах, мама, как я счастлива!

Г-жа де Сурди привлекла ее к себе и заключила в объятия обоих своих детей.

Брак был делом решенным, оставалось обсудить с молодым графом вопрос о его сближении с новой властью.

Гектор сел на диван, слева от него устроилась Клер, справа — г-жа де Сурди. В одной руке он держал руку своей невесты, в другой — тещи. Клер взялась сама передать ему мнение Кабаниса о Бонапарте и предложение своей матери.

Пока она почти слово в слово повторяла то, что накануне сказала г-жа де Сурди, Гектор не сводил с нее глаз, а когда она закончила, сначала поклонился г-же де Сурди, а потом пристально посмотрел на девушку:

— Клер, — сказал он, — простите меня, если вчера я был слишком многословен, когда рассказывал о своей жизни. Но теперь вы знаете все, так поставьте себя на мое место и ответьте сами вашей матери. Как вы скажете, так и будет.

Девушка на мгновение задумалась, потом покачала головой и сказала:

— Нет, мама, он не может. Бонапарт пролил кровь его брата.

Г-жа де Сурди ничего не ответила, но было видно, как она разочарована, ведь она мечтала, что ее зять займет важный пост в армии, а дочь — высокое положение при новом дворе.

— Сударыня, — обратился к ней Гектор, — не думайте, что я из тех, кто упорно восхваляет старый режим и поносит новый, или что я слеп и отрицаю достоинства первого консула. Совсем недавно я увидел его в первый раз у госпожи де Пермон, но вместо отвращения почувствовал приязнь. Я считаю, что его кампания девяносто шестого и девяносто седьмого годов — это вершина современной стратегии. Такое мог совершить только гений. Но, признаюсь, я испытываю гораздо меньший энтузиазм по отношению к египетской кампании, которая ни при каких условиях не могла закончиться успехом и за которой не скрывалось ничего, кроме гигантских амбиций. Бонапарт сражался и побеждал там, где сражались и побеждали Марий и Помпей, он захотел разбудить эхо, не повторявшее ничьих имен со времен Александра и Цезаря. Весьма соблазнительная фантазия, но она слишком дорого обошлась стране. Сто миллионов ливров и тридцать тысяч человек! Что касается Маренго, его последней кампании, то она была затеяна исключительно ради личных целей, чтобы освятить Восемнадцатое брюмера и заставить другие страны признать новую французскую власть. К тому же всем известно, что в Маренго Бонапарт не проявил себя как гениальный военачальник, он был везучим игроком, в руках которого в критический момент оказываются два козыря, и каких: Келлерман и Дезе! Что до переворота Восемнадцатого брюмера, то его вождя оправдывает только успех. Вообразите себе, что было бы, если бы он потерпел поражение! Тогда эта попытка свержения правительства расценивалась бы как бунт и преступление против нации, по меньшей мере три Бонапарта лишились бы своих голов. Случай помог ему вернуться живым из Александрии, фортуна повернулась к нему лицом в Маренго, отвага спасла в Сен-Клу, но человек спокойный и рассудительный не принимает вспышки молний, какими бы яркими они ни были, за новый рассвет. Будь я совершенно свободен от обязательств перед моими предками и не погибни моя семья ради французских королей, я без труда поставил бы на удачу этого человека. Ибо я вижу в нем выдающегося игрока, который только один раз воевал ради интересов Франции, а два раза — исключительно ради собственных.

А теперь, чтобы доказать вам, что у меня нет никаких предубеждений, обещаю, если он задумает что-то действительно великое во имя нашей страны, я с чистым сердцем пойду за ним. Ведь, к моему огромному удивлению, несмотря на то, что в последний раз я носил траур по его вине, я восхищаюсь Бонапартом и люблю его, хоть и против собственной воли. Такое бывает с теми, кто находится рядом с выдающимися личностями, и я — не исключение.

— Понимаю, — вздохнула г-жа де Сурди, — но, может быть, вы позволите мне сделать одну вещь?

— Прежде всего, — ответил Гектор, — здесь не я позволяю, а вы приказываете.

— Так позвольте мне испросить у первого консула и у госпожи Бонапарт их согласия на ваш брак с Клер. Я так тесно связана с госпожой Бонапарт, что не могу поступить иначе. Это просто знак почтения.

— Да, но при условии, что если они не дадут согласия, мы обойдемся и без него.

— Если они откажут, вы похитите Клер, и, где бы вы ни были, я прощу вас, но не сомневайтесь, они скажут «да».

После такого заверения графине де Сурди разрешили просить у первого консула и его супруги согласия на брак м-ль Клер де Сурди с г-ном графом Гектором де Сент-Эрмином.

XX ФУШЕ

Был один человек, которого Бонапарт одновременно ненавидел, боялся и терпел. Мы уже познакомились с ним у м-ль де Фаргас, когда она предлагала помочь захватить Соратников Иегу.

Бонапарт, испытывая эту неприязнь, повиновался тому замечательному инстинкту самосохранения, который более присущ животным, нежели человеку, и который заставляет опасаться всего, что может принести вред.

А министр полиции Жозеф Фуше был опасен в той же мере, что и уродлив. Уродливые люди редко бывают добры, и нравственность, или, скорее, безнравственность, Фуше стоила его уродства.

Бонапарт видел в людях или орудия для достижения своих целей, или препятствия на пути к ним. 18 брюмера Фуше был для генерала Бонапарта орудием. Для первого консула Бонапарта Фуше мог стать препятствием. Кто устроил заговор против Директории в пользу консулата, тот способен устроить заговор и против консулата в пользу любой другой власти. Теперь предстояло Фуше убрать, как в свое время пришлось возвысить. Но при сложившейся ситуации это было крайне непросто. Фуше был из тех людей, которые, дабы подняться, хватаются за каждую шероховатость, цепляются за каждый угол, но при этом никогда не теряют точку опоры и по пути наверх не забывают заручиться поддержкой на каждой пройденной ступеньке.

Фуше удержался при всех режимах, потому что при Республике проголосовал за смерть короля, при Терроре провел кровавые акции в Лионе и Невере, при термидорианцах способствовал падению Робеспьера, а Бонапарту помог 18 брюмера. Он внушил Жозефине, что является врагом братьев ее мужа, Жозефа и Люсьена, которых та постоянно боялась. Он боролся против роялистов как проконсул, но частным образом оказывал им неоценимые услуги как министр полиции. Он управлял общественным мнением, отвлекая его от собственной персоны, и возглавляемая им полиция, вместо того, чтобы быть полицией правительства, полицией первого консула, а главное, генеральной полицией, была просто-напросто полицией Фуше. По всему Парижу, по всей Франции его агенты разносили весть о его потрясающей хитрости, но самым потрясающим было то, что он всех заставил в нее поверить.

Фуше занял пост министра после 18 брюмера. Никто не понимал, как Бонапарт подпал под влияние этого человека, и меньше всего — сам Бонапарт, которого такое положение вещей просто бесило. Как только Фуше не было рядом и странный его магнетизм переставал действовать, душа Бонапарта бунтовала, ничто не удерживало его от резких и злых слов в адрес собственного министра. Но стоило Фуше появиться, лев ложился, если не укрощенный, то притихший.

Особенно не нравилось ему в Фуше то, что тот никак не поддерживал его грандиозных планов, в отличие от Жозефа и Люсьена, которые не только соглашались с ними, но и развивали их. И однажды он откровенно заговорил об этом с Фуше.

— Берегитесь, — ответил министр, — если вы восстановите монархию, вы сыграете на руку Бурбонам, которые рано или поздно воссядут на воздвигнутый вами престол. Никто не осмелится предсказать, через цепочку каких случайностей, событий и катаклизмов надо будет для этого пройти, но достаточно здравого смысла, чтобы предвидеть, как долго вам и вашим наследникам придется этих случайностей остерегаться. Если вы вернетесь, пусть даже не по сути, а только по форме, к старому режиму, то вопрос о том, кто сядет на трон, как бы вам ни хотелось и что бы вы ни делали, сведется к выбору имени. И если Франция откажется от завоеванных свобод в пользу доброй старой монархии, то почему бы ей не предпочесть старинный королевский род, давший ей Генриха IV и Людовика XIV, тому, кто дал ей только военную диктатуру?

Бонапарт слушал, кусая губы, ни разу не прервав речь Фуше. Но именно в этот момент он решил упразднить министерство полиции. И поскольку в тот же день он по настоянию братьев отправился в Мортфонтен, чтобы провести с ними весь понедельник, он там и составил указ об упразднении, подписал его и положил в карман. На следующий день он возвратился в Париж, довольный собой, но весьма озабоченный тем; как перенесет отставку Фуше Жозефина. Он был с ней так необычайно ласков, что бедная женщина, которая и в радости, и в печали, и в хорошем, и в плохом настроении мужа видела лишь угрозу развода, осмелела. Пока Бонапарт, сидя в ее будуаре, давал какие-то указания Бурьену, она тихонько подошла, села ему на колени, погладила по волосам, задержав руку на его губах, чтобы он успел поцеловать ее пальцы, и, почувствовав горячей рукой желанный поцелуй, спросила:

— Почему ты вчера не взял меня с собой?

— Куда? — не понял Бонапарт.

— Туда, где ты был.

— Я был в Мортфонтене, а поскольку ты с Жозефом не ладишь…

— О! Мог бы добавить еще и Люсьена. Но это не я, а они со мной не ладят. Я ни к кому не испытываю враждебности. Мне бы очень хотелось любить твоих братьев, но они меня ненавидят. Ты сам прекрасно понимаешь, почему я волнуюсь, когда ты встречаешься с ними.

— Не волнуйся, вчера мы занимались только политикой.

— Да, политикой, как Цезарь с Антонием: они примеряли на тебя королевскую корону.

— Неужели ты так сильна в римской истории?

— Друг мой, я не читаю ничего, кроме истории Цезаря, и всякий раз, как перечитываю ее, дрожу от страха.

Наступило молчание, Бонапарт нахмурил брови, но Жозефина уже не могла остановиться.

— Прошу тебя, Бонапарт, умоляю, не делайся королем. Это все гадкий Люсьен подталкивает тебя к трону, не слушай его: мы погибнем.

Бурьен, который часто говорил Бонапарту то же самое, испугался, что сейчас его бывший однокашник разозлится. Но тот, наоборот, расхохотался:

— Ты с ума сошла, моя бедная Жозефина, это все сказки твоих вдовушек из Сен-Жерменского предместья и твоей Ларошфуко. Перестань! Слушать тебя не хочу!

В этот момент Констан доложил о приходе министра полиции.

— Вы хотите с ним поговорить? — спросил Бонапарт Жозефину.

— Нет, он наверняка пришел к вам, а сюда заглянул по дороге, просто чтобы поздороваться со мной.

— Когда закончите, направьте его ко мне, — попросил Бонапарт и встал. — Пойдем, Бурьен.

— Если у вас нет от меня секретов, примите его здесь, я не хочу с вами расставаться.

— В самом деле, я и забыл, что Фуше — один из ваших друзей.

— Друзей? — поразилась Жозефина. — Я не могу позволить себе дружбу с вашими министрами.

— О, все равно ему недолго осталось. И от вас у меня нет никаких секретов, — усмехнулся Бонапарт и торжественным тоном приказал Констану: — Пригласите господина министра полиции.

Фуше вошел и сделал вид, что не ожидал застать Бонапарта в комнате его жены.

— Сударыня, — сказал он, — сегодня я пришел по делу к вам, а не к первому консулу.

— Ко мне? — в голосе Жозефины прозвучало удивление, смешанное с беспокойством.

— Интересно послушать, — засмеялся Бонапарт и укусил жену за ушко в знак того, что к нему опять вернулось хорошее настроение.

На глазах Жозефины заблестели слезы, так как, неизвестно зачем, Бонапарт, демонстрируя ей таким манером свое расположение, всякий раз делал ей больно. Но, несмотря на боль, Жозефина продолжала улыбаться.

— Вчера, — начал Фуше, — у меня был доктор Кабанис.

— Мой Бог! — вмешался Бонапарт. — И что же делал в вашем вертепе этот философ?

— Прежде чем нанести визит вам, сударыня, он хотел узнать мое мнение по одному вопросу, а именно, можно ли получить ваше согласие на брак, который намечается в его семье, и если да, то не попросите ли вы первого консула также дать согласие на этот брак.

— Ты видишь, Жозефина, — опять рассмеялся Бонапарт, — к тебе уже обращаются, как к королеве.

— На самом деле, — попыталась в свою очередь пошутить Жозефина, — тридцать миллионов французов, населяющих эту страну, могут спокойно жениться без всякого моего участия. И кто же до такой степени почтителен по отношению ко мне?

— Графиня де Сурди, которой вы порой оказываете честь, принимая у себя. Она выдает замуж свою дочь Клер.

— За кого?

— За молодого графа де Сент-Эрмина.

— Скажите Кабанису, — ответила Жозефина, — что я от всего сердца приветствую этот союз, конечно, если у Бонапарта нет особых причин, чтобы препятствовать ему…

Бонапарт на мгновенье задумался, а затем обратился к Фуше:

— Поднимитесь ко мне, когда здесь закончите. Пойдем, Бурьен.

И он поднялся в кабинет по знакомой нам лестнице.

Едва Бонапарт и Бурьен вышли за дверь, как Жозефина, тронув Фуше за руку, прошептала:

— Вчера он был в Мортфонтене.

— Я знаю, — ответил Фуше.

— А вы знаете, о чем он говорил со своими братьями?

— Да.

— Они говорили обо мне? О разводе?

— Нет, на сей счет можете не беспокоиться, они говорили совсем о другом.

— О монархии?

— Нет.

Жозефина облегченно вздохнула.

— В таком случае, мне все равно, что они там обсуждали.

Фуше мрачно, как он это умел, усмехнулся.

— И все-таки, поскольку вы потеряете одного из ваших друзей…

— Я?

— Да. Речь идет, несомненно, о друге, так как он разделял ваши интересы, — пояснил Фуше.

— Кто же это? — спросила Жозефина, прекрасно знавшая, что у нее нет друзей.

— Я не могу вам назвать его имени: его падение пока что секрет. Я пришел сказать, что вам следует приобрести себе нового друга.

— Где же я его возьму, этого нового?

— В семье первого консула: двое его братьев против вас, привлеките на свою сторону третьего.

— Луи?

— Именно.

— Но Бонапарт во что бы то ни стало хочет, чтобы моя дочь вышла за Дюрока.

— Зато Дюрок отнюдь не стремится к этому союзу, и его равнодушие больно ранит первого консула.

— Гортензия плачет всякий раз, когда заводят разговор на эту тему, и я не хочу, чтобы мою дочь приносили в жертву; она говорит, что ее сердце уже не принадлежит ей.

— Ну и что? — возразил Фуше. — А у кого сейчас есть сердце?

— У меня, — сказала Жозефина., — И я этим горжусь.

— У вас? — злорадно усмехнулся Фуше. — Да у вас их…

— Берегитесь! — остановила его Жозефина. — Вы переходите всякие границы…

— Умолкаю, умолкаю, как министр полиции, а то скажут, что я нарушаю тайну исповеди. И теперь, когда мне нечего больше сказать, позвольте мне пойти к первому консулу и сообщить ему новость, которую он не ожидает услышать из моих уст.

— Какую же?

— Что вчера он подписал мою отставку.

— Так я теряю… — начала догадываться Жозефина.

— Меня! — подсказал ей Фуше.

Жозефина поняла наконец, какую понесла потерю, вздохнула и закрыла лицо руками.

— О, не волнуйтесь, — успокоил ее Фуше. — Мы расстаемся ненадолго.

Чтобы не выставлять напоказ свои отношения с Жозефиной, Фуше вышел из ее спальни через дверь, ведущую в павильон с часами, и оттуда поднялся в кабинет первого консула.

Бонапарт работал с Бурьеном. Едва завидев Фуше, он сказал:

— Так разъясните мне все, наконец!

— Что именно, сир?

— Кто такой этот Сент-Эрмин, который просит моего согласия на брак с мадемуазель де Сурди.

— Давайте уточним, гражданин первый консул: это вовсе не граф де Сент-Эрмин просит вашего согласия на его брак с мадемуазель де Сурди, это мадемуазель де Сурди просит вашего согласия на то, чтобы выйти замуж за господина де Сент-Эрмина.

— Разве это не одно и то же?

— Не совсем: Сурди — знатная семья ваших сторонников, Сент-Эрмины — знатная семья, которую еще предстоит привлечь на вашу сторону.

— Так они на меня обижены?

— Больше того, они воевали против вас.

— Как республиканцы или как роялисты?

— Как роялисты. Отец гильотинирован в девяносто третьем, старший сын расстрелян, средний, которого вы знаете, казнен в Бург-ан-Брессе.

— Которого я знаю?

— Помните человека в маске, который появился, когда вы обедали в Авиньоне, и вручил двести луи виноторговцу из Бордо, отнятые у него по ошибке во время ограбления дилижанса?

— Да, прекрасно помню. Ах, господин Фуше, вот о таких людях я мечтаю!

— Гражданин первый консул, к тому, кто царствует первым, преданности не испытывают. В этом случае можно говорить только об интересах.

— Вы правы, Фуше. Был бы я моим внуком! Ну да ладно. Так кто же младший?

— Младший станет вашим другом, если вы того пожелаете.

— Как это?

— Нет никаких сомнений, что опытная в делах лести госпожа де Сурди обратилась к вам как к царствующей особе с разрешения Сент-Эрмина. Дайте свое согласие, сир, и вашему врагу Сент-Эрмину не останется ничего другого, как стать вашим другом.

— Хорошо, я подумаю, — и Бонапарт потер руки, поняв, что по отношению к нему только что была выполнена формальность, принятая при бывшем королевском дворе. — А теперь, Фуше, скажите, есть у нас новости?

— Только одна, но очень важная, особенно для меня.

— И какая?

— Вчера в зеленом зале Мортфонтена вы продиктовали министру внутренних дел Люсьену указ о моем отстранении и о моем введении в Сенат.

Бонапарт перекрестился жестом, свойственным корсиканцам: быстро коснулся большим пальцем сначала левой, а затем правой стороны груди.

— Кто вам это сказал?

— Один из моих агентов, кто же еще!

— Он обманул вас.

— Ничуть. Моя судьба здесь, на этом стуле, в боковом кармане вашего серого сюртука.

— Фуше, — сказал Бонапарт, — если бы вы хромали, как Талейран, я подумал бы, что вы дьявол.

— Так это правда?

— Черт возьми, да! Впрочем, указ сформулирован в столь лестных выражениях…

— Понимаю. В моей характеристике записано, что пока я находился у вас на службе, вы ни разу не испытали недостатка в наличных.

— На самом деле мир и порядок, воцарившиеся во Франции, сделали министерство полиции ненужным, и я отправляю ее министра в Сенат, чтобы знать, где его искать, если когда-нибудь министерство будет восстановлено. Я прекрасно знаю, мой дорогой Фуше, что, уйдя в Сенат, вы потеряете контроль над игорными заведениями, над этой золотой жилой. Но у вас и без того уже такое состояние, что вы не знаете, как им распорядиться. И ваши земли в Понкаре, границы которых вы постоянно стремитесь расширить, поистине достаточно велики.

— Даете ли вы слово, — спросил Фуше, — что если министерство полиции снова будет создано, то вы отдадите его мне, а не кому-нибудь другому?

— Даю.

— Благодарю вас. Так я могу передать Кабанису, что его племянница, мадемуазель де Сурди, получила ваше согласие на брак с графом де Сент-Эрмином?

— Можете.

Бонапарт кивнул, Фуше ответил ему глубоким поклоном и вышел. Первый консул, сложив руки за спиной, молча прошелся по кабинету, затем остановился позади кресла своего секретаря.

— Вы все слышали, Бурьен?

— Что, генерал?

— Что сказал этот дьявол Фуше.

— Я ничего не слышу без вашего приказания.

— Он знал, что я отстранил его, что это было в Мортфонтене и что указ лежит в кармане моего серого сюртука.

— Ах, это, — пожал плечами Бурьен. — Это не так уж сложно, достаточно обещать пенсию лакею вашего брата.

— Все равно, — Бонапарт покачал головой. — Этот человек опасен.

— Да, — согласился Бурьен. — Но согласитесь, его проницательность поражает. В наше время такой человек полезен.

Первый консул задумался, а потом произнес:

— Ничего, я пообещал призвать его при первых же беспорядках, и, возможно, я сдержу слово.

Он позвонил. Появился курьер.

— Ландуар, взгляните в окно, не ждет ли экипаж.

Ландуар вышел в соседнюю комнату и высунулся в окно.

— Да, генерал, — доложил он, вернувшись.

Первый консул надел сюртук, взял в руки шляпу и сказал:

— Я — в Государственный совет.

Он сделал несколько шагов в сторону двери, остановился и произнес, обращаясь к Бурьену:

— Кстати, спуститесь к Жозефине и передайте ей, что я не только даю согласие на брак мадемуазель де Сурди, но и намерен вместе с госпожой Бонапарт подписать брачный договор.

XXI ФУШЕ ДЕЙСТВУЕТ, ДАБЫ ОСТАТЬСЯ В МИНИСТЕРСТВЕ ПОЛИЦИИ, ИЗ КОТОРОГО ОН ЕЩЕ НЕ УШЕЛ

Фуше вернулся к себе в ярости. Нервный, раздражительный, всегда настороже — казалось, природа дала Фуше косые глаза и большие уши, чтобы он мог смотреть сразу в обе стороны и слышать со всех сторон. И вот его выставили за дверь, его полномочия резко ограничили. Вне полиции он оказывался на вторых ролях.

Кроме того, Бонапарт затронул его больное место: потеряв полицию, он терял доход от игорных заведений — более двухсот тысяч франков в год. Фуше был баснословно богат и, хотя не умел насладиться своим богатством, думал только о том, как еще его приумножить, а его стремление расширить свои земли в Понкаре было сравнимо только с желанием Бонапарта раздвинуть границы Франции.

Он поднялся в свой кабинет и рухнул в кресло. Целый ураган чувств разыгрался на его лице, но через несколько минут буря улеглась: Фуше нашел то, что искал, и бледная улыбка, озарившая его лицо, предвещала если не хорошую погоду, то, по меньшей мере, относительное затишье.

Еще дрожавшей рукой он потянул за шнурок звонка, висевший над его столом, и позвонил.

— Господина Дюбуа! — крикнул Фуше прибежавшему на зов курьеру.

Курьер развернулся и исчез. Мгновение спустя дверь открылась и вошел г-н Дюбуа.

Это был приветливый и спокойный человек, с доброжелательной улыбкой, одетый без изыска, но исключительно опрятно. На шее его красовался белый галстук, а на запястьях — белые манжеты.

Он приблизился к столу, слегка покачивая бедрами и скользя по ковру, как учитель танцев.

— Господин Дюбуа, — сказал Фуше, откинувшись на спинку кресла, — сегодня мне необходимы ваш ум и ваше молчание.

— Я могу отвечать перед господином министром только за мое молчание, — ответил Дюбуа. — Что касается моего ума, то он ничего не стоит без вашего руководства.

— Хорошо, хорошо, господин Дюбуа, — торопливо прервал его Фуше. — Не надо комплиментов. Есть у вас человек, которому можно доверять?

— Сначала я должен знать, для чего он вам нужен.

— Справедливо. Он поедет в Бретань и сформирует там три шайки поджаривателей: одну, самую большую, на дороге между Ваном и Мюзийаком, две другие — там, где он захочет.

— Слушаю вас, — сказал Дюбуа, увидев, что Фуше замолчал.

— Одна из этих трех шаек должна называться шайкой Кадудаля, и все должны думать, что возглавляет ее сам Кадудаль.

— Если я правильно понял Ваше Превосходительство…

— Сделаем вид, что я этого не слышал, — рассмеялся Фуше, — тем более, что вам недолго осталось величать меня подобным образом.

Дюбуа поклонился и, видя расположение Фуше, продолжил:

— Судя по словам Вашего Превосходительства, вам нужен человек, способный при необходимости убить.

— При необходимости способный на все.

Г-н Дюбуа поразмыслил и покачал головой:

— Боюсь, среди моих людей такого нет.

Фуше раздраженно взмахнул рукой, но тут Дюбуа словно спохватился и сказал:

— Нет, нет, погодите, вчера ко мне явился некий шевалье Маален, один из бывших Соратников Иегу, и заявил, что хочет только одного — хорошо оплачиваемых опасностей. Это игрок в полном смысле слова, ему рискнуть жизнью, все равно что деньгами при игре в кости. В общем — наш человек.

— У вас есть его адрес?

— Нет, но он придет ко мне сегодня между часом и двумя. Сейчас ровно час. Он или уже пришел, или вот-вот будет.

— Ступайте и приведите его ко мне.

Г-н Дюбуа вышел, а Фуше направился к полкам с папками. Взяв одну из них, он достал из нее досье и отнес к себе на стол.

Это было досье Пишегрю.

Фуше изучал его с глубоким вниманием, пока г-н Дюбуа не вернулся вместе с молодым человеком.

Это был тот самый человек, который приходил к Гектору де Сент-Эрмину, чтобы напомнить об обещании брату и забрать его в шайку Лорана. Когда на той стороне все было кончено, шевалье решил найти себе занятие на другой.

Ему было от двадцати пяти до тридцати лет, он был недурно сложен, скорее красив, чем уродлив, с приятной улыбкой, и можно было бы сказать, что он хорош во всех отношениях, если бы в его глазах не читались тревога и неуверенность, которые пробуждали в каждом, кто с ним общался, такие же чувства. Одет он был вполне по-современному то есть скорее изысканно, чем просто.

Фуше оглядел его с ног до головы тем пристальным взглядом, что позволял ему мгновенно оценить человека. Он разгадал в пришедшем любовь к деньгам, стремление к успеху и хорошо развитый инстинкт самосохранения, который в защите придавал ему больше отваги, чем в нападении. Фуше понял, что перед ним — тот, кого он ищет.

— Сударь, — молвил он, — меня уверили, что вы хотите послужить правительству. Это правда?

— Да, это мое самое заветное желание.

— В каком качестве?

— В любом, лишь бы получать удары и деньги.

— Вы знаете Бретань и Вандею?

— Как не знать. Меня трижды посылали туда к генералу Жоржу Кадудалю.

— Вы входили в контакт с другими главарями?

— С некоторыми и, в частности, с тем, кого называли Жорж Второй из-за его сходства с генералом.

— О, черт! — воскликнул Фуше. — Именно он был бы нам очень полезен. Вы сможете собрать три шайки человек по двадцать каждая?

— Это несложно в краях, еще не остывших от гражданской войны. Ради достойной цели всегда наберется шестьдесят честных людей, и вам понадобятся только одна красивая идея и пара громких фраз. Если же цель сомнительная, то соберутся темные личности, готовые продать себя с потрохами. Это обойдется дороже.

Фуше бросил взгляд на Дюбуа, как бы говоря: «Дорогой мой, да это просто клад!», затем вновь обратился к шевалье:

— Сударь, через десять дней нам нужны три шайки поджаривателей, две в Морбиане и одна в Вандее. Все три должны действовать от имени Кадудаля. В одной из них человек в маске будет называть себя именем этого бывшего бретонского вождя. В общем, все должны поверить, что это он и есть.

— Легко, но дорого, как я уже сказал.

— Пятьдесят тысяч франков хватит?

— О да, более чем.

— По этому пункту мы договорились. Далее. Сможете ли вы после организации этих шаек переправиться в Англию?

— Нет ничего проще, учитывая, что я родом из Англии и говорю по-английски, как на родном языке.

— Вы знакомы с Пишегрю?

— Лично — нет.

— Сможете ли вы заручиться рекомендациями, чтобы явиться к нему?

— Да.

— А если я поинтересуюсь, каким образом?

— Я вам не отвечу. У меня должны быть свои секреты, иначе мне — грош цена.

— Вы правы. Поедете в Англию, прощупаете Пишегрю и узнаете, вернется ли он при определенных обстоятельствах в Париж. Если он захочет вернуться, но у него не будет средств, предложите ему деньги от имени Фош-Буреля. Запомните хорошенько это имя.

— Я его знаю, это швейцарский книготорговец, который уже делал ему предложения от имени принца Конде. Так если у него нет денег и он захочет приехать во Францию, к кому мне обратиться?

— К господину Фуше, в его имение Понкаре, вы поняли? А не к министру полиции, это очень важно.

— А потом?

— Потом вы вернетесь в Париж за новыми указаниями. Господин Дюбуа, отсчитайте шевалье пятьдесят тысяч. Да, и еще… Если вы встретите Костера Сен-Виктора, постарайтесь и его убедить вернуться в Париж.

— Разве его не арестуют?

— Нет, уверяю вас, ему все простят.

— И что мне ему сказать?

— Что все парижские женщины вздыхают в его отсутствие, и особенно мадемуазель Аврелия де Сент-Амур. Прибавьте также, что он — бывший соперник Барраса — много теряет в глазах дам, уклоняясь от соперничества с первым консулом. Этого будет достаточно, чтобы убедить его. В противном случае он обречен навсегда застрять в Лондоне.

Шевалье вышел, а когда дверь за ним закрылась, Фуше торопливо набросал следующее письмо доктору Кабанису:

«Мой дорогой доктор,

первому консулу, которого я застал у госпожи Бонапарт, было весьма приятно узнать о просьбе госпожи де Сурди, связанной с браком ее дочери, по поводу которого он также выразил большое удовлетворение.

Поэтому Ваша дорогая сестра может нанести визит госпоже Бонапарт по данному вопросу, и чем скорее, тем лучше.

Примите мои заверения в искренней дружбе,

Ж. Фуше».

На следующий же день графиня де Сурди поспешила в Тюильри. Жозефина сияла от радости, а ее дочь Гортензия утопала в слезах. Вопрос о браке Гортензии с Луи Бонапартом был практически решен. И именно поэтому дочь горевала, а мать ликовала.

Все решилось буквально накануне: из слов мужа Жозефина заключила, что он чем-то очень доволен, и попросила его зайти к ней после возвращения из Государственного совета. Но, вернувшись в Тюильри, первый консул застал у себя Камбасереса, который во что бы то ни стало хотел обсудить с ним две-три статьи Кодекса, показавшиеся ему недостаточно ясными.

Они работали до поздней ночи, а потом явился Жюно и сообщил о своем желании жениться на м-ль де Пермон.

Эта новость совсем не так понравилась первому консулу, как новость о браке м-ль де Сурди. Во-первых, потому, что когда-то Бонапарт был влюблен в г-жу де Пермон и даже хотел жениться на ней. Г-жа де Пермон отказала ему, и Бонапарт до сих пор таил на нее обиду. Во-вторых, он советовал Жюно найти себе богатую невесту, а тот, наоборот, решил взять в жены девушку из разорившейся семьи. Правда, его будущая жена по материнской линии происходила от древних восточных императоров. В жилах юной особы, приданое которой составляло всего двадцать пять тысяч франков и которую Жюно называл попросту Лулу, текла кровь Комнинов[67].

Бонапарт обещал Жюно добавить еще сто тысяч. Впрочем, став губернатором Парижа, Жюно получит жалование в пятьсот тысяч франков в год, а значит, как-нибудь да проживет.

Жозефина ждала мужа весь вечер, но тот поужинал с Жюно и вместе с ним куда-то ушел. В полночь Бонапарт вошел к ней в халате и шелковом головном уборе. Это означало, что он проведет у нее всю ночь. К великой радости Жозефины ее томительное ожидание было вознаграждено.

Именно во время этих ночных визитов Жозефина вновь обретала власть над Бонапартом. Никогда еще она так настойчиво не просила выдать Гортензию замуж за Луи. Уходя, Бонапарт почти обещал исполнить ее просьбу.

Жозефина задержала г-жу де Сурди у себя, чтобы поделиться с ней радостными новостями, и попросила Клер пойти и утешить Гортензию.

Но Клер не стала даже пытаться, она слишком хорошо знала, чего бы ей самой стоило отказаться от Гектора. Она плакала вместе с Гортензией и уговаривала ее обратиться к первому консулу: он так любит падчерицу, что не захочет сделать ее несчастной.

Внезапно у Гортензии мелькнула странная идея, и она тут же поделилась ею с подругой. Надо, если матери не будут против, пойти к м-ль Ленорман. Ведь Жозефина ходила к ней в свое время, и все помнят, что та ей предсказала. И до сих пор жена Бонапарта шла по дороге, в которую когда-то невозможно было поверить, но которая каждый день превращалась в реальность.

Девушки решили, что м-ль де Сурди направится послом от них обеих, чтобы рассказать матерям о желании посетить прорицательницу и добиться их разрешения.

Переговоры длились долго. Гортензия, глотая слезы, подслушивала за дверью, но в конце концов Клер вернулась с победой: им разрешили при условии, что м-ль Луиза, первая камеристка г-жи Бонапарт, которой та доверяла как самой себе, ни на минуту не оставит девушек одних.

Луизе дали самые строгие наставления. Она клятвенно заверила, что все исполнит, и девушки, закрыв лица плотными вуалями, сели в карету г-жи де Сурди, которая приехала в Тюильри в своем утреннем экипаже без гербов.

Кучеру, не называя никаких имен, приказали остановиться на улице Турнон, 6.

Первой сошла Луиза: ей дали все инструкции, и потому она знала, как найти м-ль Ленорман: во дворе налево, потом подняться на второй этаж и постучать в дверь справа.

Она позвонила, им открыли и, по просьбе м-ль Луизы, проводили в отдельный кабинет, куда обычно посетители не допускались. Так как м-ль Ленорман никогда не гадала сразу нескольким посетителям, девушки должны были входить к гадалке по очереди, в алфавитном порядке их фамилий.

Первой, после получасового ожидания, должна была узнать свою судьбу Гортензия де Богарне. М-ль Луиза пришла в замешательство: ей было строго-настрого приказано не спускать с девушек глаз. Если она останется с Клер, то потеряет из виду Гортензию, а если пойдет с Гортензией, то потеряет из виду Клер.

Вопрос был столь серьезен, что о нем доложили м-ль Ленорман, которая тут же нашла выход. М-ль Луиза останется с Клер, но дверь в кабинет будет открыта, и м-ль Луиза сможет видеть Гортензию. При этом она сядет так, чтобы не слышать слов прорицательницы.

Разумеется, девушки попросили погадать им на картах.

То, что м-ль Ленорман увидела, разложив карты, казалось, живо ее заинтересовало, ее жесты и мимика выражали все возрастающее изумление.

Наконец, смешав все карты и посмотрев ладонь Гортензии, она встала и вдохновенным голосом произнесла всего одну фразу, которую та восприняла с легко понятным недоверием. Но сколько бы вопросов Гортензия ни задавала, гадалка не прибавила ни слова к уже сказанному, повторяя только одно:

— Предсказание сделано, верьте ему!

И показала девушке рукой, что с ней она закончила, пусть войдет другая.

Хотя пойти к прорицательнице предложила м-ль де Богарне, Клер сгорала от нетерпения не меньше своей подруги. Она поспешно прошла в кабинет, не подозревая, что ее судьба поразит прорицательницу еще больше, чем судьба м-ль де Богарне.

М-ль Ленорман отличалась исключительной верой в собственные силы и никогда не предсказывала ничего, что выходило бы за рамки вероятного. Однако она трижды раскладывала карты, посмотрела сначала правую ладонь Клер, потом левую и нашла на обеих линию разбитого сердца и линию удачи, восходящую почти до линии сердца, но сворачивающую к Сатурну. И только тогда тем же торжественным тоном, которым она произнесла оракул м-ль де Богарне, она сделала предсказание для м-ль де Сурди, после чего та вышла к м-ль Гортензии и Луизе бледная, как смерть и со слезами на глазах.

Девушки не обменялись ни словом, пока не покинули дом м-ль Ленорман. Казалось, они боялись, что любой вопрос или просьба обрушат его крышу на их головы. Но как только они сели в карету и лошади помчались к Тюильри, они одновременно задали друг другу один и тот же вопрос:

— Что она вам сказала?

Гортензия первая узнала свою судьбу и потому ответила тоже первой:

— Она сказала мне: «Ты станешь женой короля и матерью императора, но умрешь в изгнании». А что она сказала тебе?

— Она сказала: «Ты четырнадцать лет будешь вдовой живого мужа, а остаток жизни — женой мертвеца».

XXII МАДЕМУАЗЕЛЬ ДЕ БОГАРНЕ СТАНОВИТСЯ ЖЕНОЙ КОРОЛЯ БЕЗ ТРОНА, А МАДЕМУАЗЕЛЬ ДЕ СУРДИ — ВДОВОЙ ЖИВОГО МУЖА

Полтора месяца прошло после визита двух девушек к сивилле с улицы Турнон. Несмотря на слезы, м-ль де Богарне вышла замуж за Луи Бонапарта[68], и в тот же вечер м-ль де Сурди должна была подписать брачный договор с графом де Сент-Эрмином.

Непреодолимое отвращение, которое м-ль де Богарне испытывала к брату первого консула, заставляет предположить, что в нем было что-то, вызывающее подобное чувство. Ничего подобного: просто она любила Дюрока[69], а любовь, как известно, слепа.

Луи Бонапарту в ту пору шел двадцать четвертый год. Красивый молодой человек с несколько холодным выражением глаз, он во многом напоминал свою сестру Каролину. Хорошо образованный, недурно владеющий слогом, прямой, добрый и очень честный, он верил, что королевский титул не вносит никаких изменений в мировоззрение и совесть человека. Возможно, это единственный король, правивший в чужой стране, который вызвал в ее народе чувство признательности и любви и так же, как Дезе в Египте, оставил по себе добрую память; в общем, он был справедливым правителем.

Но прежде, чем мы расстанемся с этим чистым человеком и его очаровательной невестой, расскажем о том, как решился их брак. Его страстно хотела Жозефина, и Бонапарт уступил ей. Она все время твердила Бурьену:

— Дюрок никогда не будет мне поддержкой. Без Бонапарта и его дружбы он — никто, и он никогда не посмеет выступать против братьев своего покровителя. В то же время Бонапарт очень любит Луи, а Луи не честолюбив и не станет подбивать его на развод. Луи защитит меня от Жозефа и Люсьена.

Бонапарт же говорил секретарю:

— Дюрок и Гортензия любят друг друга. Моя жена напрасно старается, они — прекрасная пара, и они поженятся. Я тоже люблю Дюрока, и к тому же он хорошего происхождения. Я уже отдал Каролину Мюрату, а Полину — Леклерку, и теперь могу спокойно выдать Гортензию замуж за Дюрока — он славный малый и ничем не хуже других. Он дивизионный генерал, так что к браку нет никаких препятствий. И к тому же у меня на Луи совсем другие планы.

Вечером, после поездки к м-ль Ленорман, Гортензия, вдохновленная подругой, решилась предпринять еще одну попытку уговорить отчима. После ужина, когда они остались вдвоем, Гортензия со свойственной ей грацией опустилась на колени у ног Бонапарта, который никогда не мог устоять перед очарованием своей юной падчерицы, и призналась ему, что брак с Луи, при всех его достоинствах, сделает ее навеки несчастной, потому что она любит Дюрока и только Дюрока.

И тогда Бонапарт принял решение:

— Хорошо, — сказал он. — Раз ты непременно хочешь выйти за него, так и будет, но предупреждаю: у меня есть одно условие. Если Дюрок согласится с ним, все будет по-твоему, если нет — то больше я никогда не стану спорить по этому поводу с Жозефиной и ты станешь женой Луи.

Он поднялся в кабинет довольный, что наконец принял решение, и несколько взволнованный сознанием того, к каким неприятностям это решение может привести.

Бонапарт заглянул в комнату Дюрока, но этот вечный гуляка, как мы уже говорили, редко бывал на своем посту.

— Где Дюрок? — раздраженно спросил Бонапарту Бурьена.

— Вышел.

— И где он, по-вашему?

— В опере.

— Передайте ему, когда он вернется, что я обещал ему Гортензию и даю ему ровно два дня, чтобы жениться на ней. Потом он получит пятьсот тысяч франков и отправится командующим восьмой дивизии. На следующий день после свадьбы он выедет в Тулон вместе с женой, где и будет жить вдали от меня. И поскольку я хочу покончить с этим делом, доложите мне сегодня же, подойдет ли ему такой вариант.

— Не думаю, — только и промолвил секретарь.

— Тогда она выйдет замуж за Луи.

— А она захочет? — усомнился Бурьен.

— Придется захотеть.

В десять, когда Дюрок явился в Тюильри, Бурьен передал ему предложение первого консула.

— Первый консул оказывает мне большую честь, — покачал головой Дюрок, — но я никогда не женюсь на таких условиях. Я слишком люблю гулять в Пале-Рояле[70].

И с этими словами он спокойно взял шляпу и вышел. Бурьен никак не смог объяснить такое безразличие, но оно, несомненно, свидетельствовало о том, что Гортензия преувеличивала пылкость чувств к ней адъютанта первого консула.

Бракосочетание м-ль де Богарне с Луи Бонапартом состоялось в скромном особнячке на улице Шантрен. Туда же пригласили священника, дабы он благословил этот брак. Воспользовавшись случаем, Бонапарт попросил его заодно освятить и брак своей сестры с Мюратом.

В отличие от свадьбы бедной Гортензии, сопровождавшейся тоской и печалью, свадьба м-ль де Сурди обещала быть светлой и радостной. Двое влюбленных расставались в одиннадцать вечера, чтобы вновь встретиться в два часа пополудни и провести вместе все остальное время. Гектор как вихрь пронесся по самым модным парижским магазинам и ювелирным лавкам, чтобы подготовить достойный его невесты свадебный подарок. В свете ходили о нем самые невероятные слухи, и г-жа де Сурди получила несколько писем от знакомых, просивших разрешения нанести ей визит.

Г-жа де Сурди, мечтавшая получить всего лишь согласие первого консула и его жены, поверить не могла, что Бонапарт оказал ей такую честь и вызвался собственноручно подписать брачный договор. Раньше подобного удостаивались лишь самые близкие ему люди, так как подписание контракта неизбежно сопровождалось вручением приданого или дорогого подарка. Первого консула нельзя было упрекнуть ни в скупости, ни в расточительности, но он терпеть не мог выбрасывать деньги на ветер.

Единственным, кто не принял эту новость с гордостью и радостью, был Гектор де Сент-Эрмин. Его обеспокоило чрезмерное внимание Бонапарта к семье его невесты. По молодости он недолго участвовал в борьбе за дело роялистов, но его восхищение гением первого консула никак не перерастало в сочувствие. Он был не в силах забыть картину ужасной смерти брата и ее кровавые подробности. Шарля схватили и казнили по приказу Бонапарта, и, несмотря на самые настойчивые просьбы, первый консул не дал согласия на смягчение приговора. И потому всякий раз, встречая его, Гектор чувствовал, как его лицо заливает холодный пот и дрожат его колени, и против воли опускал глаза. Он боялся, что однажды его, как дворянина и богатого человека, вынудят или служить в армии, или отправиться в изгнание.

Он уже предупредил Клер, что скорее оставит Францию, чем займет какой-либо военный или гражданский пост. Клер не возражала, считая, что это дело его совести, а только заставила его обещать, что, куда бы он ни последовал, он возьмет ее с собой, а все остальное ее полному нежности и любви сердцу было неважно.

Вместо смещенного Фуше министром юстиции и префектом генеральной полиции был назначен Клод-Антуан Ренье, тут же получивший титул герцога Масского. Дважды в неделю он являлся с докладом к Наполеону, который с удовольствием его принимал: он получал сведения от Жюно как парижского губернатора, от Дюрока как своего адъютанта, и от Ренье как генерального префекта. И у каждого из них была своя агентура.

Утром, перед подписанием брачного договора м-ль де Сурди, Бонапарт провел с Ренье целый час. Новости были страшными: в Вандее и Бретани снова начались беспорядки. На этот раз речь шла не об открытой гражданской войне, а о темных делах поджаривателей, чьи шайки нападали, как гром среди ясного неба, то на имения, то на фермы и, подвергая их хозяев самым жестоким пыткам, отнимали у них все ценное.

Бонапарт потребовал, чтобы Ренье принес ему все досье, связанные с делами поджаривателей. Таких дел за последнюю неделю накопилось пять. Первое нападение случилось в Беррике, второе — в Плескопе, третье — в Мюзийаке, четвертое — в Сен-Нольфе и пятое — в Сен-Жан-де-Бревелье. Создавалось впечатление, что во главе каждой шайки стоит свой главарь, но есть еще кто-то, кто руководит ими сверху.

И этим руководителем, если верить полицейским агентам, был не кто иной, как Кадудаль, нарушивший обещание, данное Бонапарту. Вместо того чтобы спокойно жить в Англии, он вернулся в Бретань, дабы поднять народ на новый бунт.

Бонапарт всегда полагал, и вполне справедливо, что он хорошо разбирается в людях. Когда министр юстиции обвинил Кадудаля в столь гнусных преступлениях, первый консул решительно покачал головой. Как? Этот умнейший человек, который на равных обсуждал с ним интересы народов и королей, этот честный и лишенный всякого честолюбия военный, согласившийся жить в Англии на содержании у своего отца и отказавшийся от должности адъютанта первого генерала Европы, эта бескорыстная душа, которую не соблазнили сто тысяч франков в год и возможность наблюдать, как другие рвут друг друга на части, опустился до грязного промысла поджаривателей, самого подлого из всех видов разбоя!

Нет, в это он поверить не мог! И Бонапарт самым недвусмысленным образом дал понять своему новому префекту, что он об этом думает, и приказал незамедлительно послать в Бретань лучших парижских агентов, предоставив им самые широкие полномочия для борьбы с шайками негодяев.

Ренье обещал собрать всех самых опытных сотрудников своего департамента и тотчас отправить их в дорогу.

И поскольку на часах было уже около десяти, Бонапарт велел сказать Жозефине, что пора отправляться к г-же де Сурди.

Великолепный особняк, в котором проживала графиня, был ярко иллюминирован, день был теплым и солнечным, первые цветы и свежая листва радовали глаз. Ласковый весенний ветерок играл ветвями распустившейся сирени, спускавшейся от окон особняка до самой набережной. Под таинственными и душистыми сводами ее арок горели разноцветные фонарики, из распахнутых окон исходили волны музыки и ароматов, а за опущенными шторами двигались силуэты гостей.

Самые известные люди Парижа собрались в доме графини. Здесь были нынешние правительственные чиновники, а в недавнем прошлом выдающиеся военачальники, самому старшему из которых было тридцать пять: Мюрат, Мармон, Жюно, Дюрок, Ланн, Монсей, Даву, снискавшие славу тогда, когда другие только начинают командовать. Здесь были поэты: Лемерсье, преисполненный гордости от недавнего успеха «Агамемнона»; Габриель Легуве, только что поставивший «Этеокла» и опубликовавший «Достоинство женщин»; Шенье, который после «Тимолсона» оставил театр и ударился в политику; Шатобриан, недавно нашедший Господа в водопадах Ниагары и девственных лесах Америки. Здесь толпились самые модные танцовщики, без которых не обходится ни один большой бал: Тренисы, Лафиты, Дюпати, Тара, Вестрисы, и яркие звезды, чей восход озарил начало века: г-жа Рекамье, г-жа Мешен, г-жа де Контад, г-жа Рено де Сен-Жан-д'Анжели. И здесь собралась вся золотая молодежь того времени: Коленкуры, Нарбоны, Лоншаны, Матье де Монморанси, Эжен де Богарне, Филипп де Сегюр и прочие, и прочие.

Само собой разумеется, как только по городу разнеслась весть о том, что первый консул с супругой не просто посетят торжество, а подпишут брачный договор, каждый захотел попасть в число приглашенных. Огромный особняк г-жи де Сурди, распахнувший все двери первого и второго этажа, с трудом вмещал гостей, и они то и дело выходили из переполненных и душных гостиных на террасу, чтобы глотнуть свежего воздуха.

Без четверти одиннадцать из ворот Тюильри показалась карета консула в сопровождении конного эскорта. Каждый всадник держал в руке пылающий факел. Бешеным вихрем, в огне и грохоте, экипаж пронесся по мосту и въехал во двор особняка.

И в тот же миг эта плотная толпа, в которой, казалось, яблоку негде упасть, расступилась и освободила проход в гостиную, в центре которой г-жа де Сурди и Клер с поклоном встретили первого консула и его жену. Гектор де Сент-Эрмин стоял за спиной невесты. Увидев Бонапарта, он заметно побледнел, но не двинулся с места. Г-жа Бонапарт поцеловала м-ль де Сурди и вручила ей жемчужное колье стоимостью в пятьдесят тысяч франков. Бонапарт поклонился дамам и, не мешкая, направился к Гектору, который, уверенный, что первый консул хочет говорить именно с ним, сделал шаг в сторону, словно пытаясь избежать разговора. Но Бонапарт остановил его.

— Сударь, — мягко промолвил он, — если бы я не боялся отказа, я бы тоже принес вам подарок — патент консульской гвардии, но я понимаю, что некоторым ранам нужно время, чтобы затянуться.

— С вашей легкой руки, генерал, раны залечиваются быстро… И все же… — Гектор вздохнул, поднес к глазам платок и после небольшой паузы добавил: — Простите меня, генерал, мне хотелось бы быть достойным вашей доброты, но…

— Вот что значит слишком большое сердце, молодой человек, — прервал его Бонапарт. — Именно в сердце мы получаем самые жестокие раны.

Затем он обернулся к г-же де Сурди, сказал ей несколько слов и сделал комплимент Клер.

Тут он заметил Вестриса[71] и воскликнул:

— О, здесь и господин Вестрис-младший! Знаете, господа, какую любезность он оказал мне недавно, за что я ему бесконечно признателен. Господин Вестрис-младший первый раз после· болезни должен был выйти на сцену, но его выступление совпадало с большим приемом в Тюильри. И он нарушил свои планы, чтобы танцевать у меня. Господин Вестрис, просим вас, докажите нам еще раз вашу галантность и попросите кого-нибудь из дам станцевать нам гавот.

— Гражданин первый консул, — ответил сын Бога танцев с тем итальянским акцентом, от которого так и не смогли избавиться члены его семейства, — у нас как раз иметься гавот, я сочинять его для мадемуазель де Куаньи, но госпожа Рекамье и мадемуазель де Сурди танцуют его, как два ангела. Нам нужна только один арфа и один валторна, а мадемуазель де Сурди во время танца будет играть на бубен. Что до госпожи Рекамье, то всем знать, как она неподражаема в танце с шаль.

— Итак, сударыни, — произнес Бонапарт, — сделайте милость, не откажите господину Вестрису в его просьбе, за которую я всей душой.

М-ль де Сурди не были нужны восторженные аплодисменты, но она не могла отказать ни своему учителю, ни первому консулу, и к тому же не в ее правилах было упрямиться.

Ее наряд был как будто создан для этого танца. Белая ткань туники, расшитой осенними листьями, казалась белее от темных волос, увитых веткой винограда с двумя свисавшими на плечи гроздьями.

Свое платье, как всегда белое, г-жа Рекамье дополнила красной кашемировой шалью. Она и придумала этот салонный танец с шалью, который позже был с успехом перенесен из гостиных на театральные подмостки. Этот танец, или, скорее, пантомима, г-жи Рекамье пользовался таким успехом, что молва о нем докатилась и до нас, и мы знаем, что ни одна баядерка, ни одна танцовщица не демонстрировала такую смесь распутства и стыдливости, ибо тонкая, колышущаяся ткань лишь обнажала прелести, которые должна была бы скрывать.

Этот танец, продолжавшийся около четверти часа, завершился под гром аплодисментов, к которым присоединился и первый консул. По знаку Бонапарта публика разразилась криками «браво», и среди этих криков, оторвавшись от земли, подобно самому богу хореографии, воспарил несравненный Вестрис, владевший поэзией движения и позы, чувством и формой танца.

Когда гавот подошел к концу, лакей в парадной ливрее приблизился к г-же де Сурди и прошептал несколько слов.

— Откройте гостиную, — велела хозяйка дома.

Двери сейчас же растворились, и все увидели ярко освещенную комнату, обставленную с поразительным вкусом. За столом с двумя канделябрами сидели два поверенных, а перед ними лежал брачный договор. Казалось, он с нетерпением ждет, когда же ему окажут честь и наконец украсят недостающими подписями. В эту комнату могли войти только десяток-другой человек — те, кто участвовал в подписании договора либо был приглашен присутствовать при его оглашении.

Когда договор читали, в гостиную проскользнул слуга в ливрее. Стараясь быть как можно незаметнее, он приблизился к графу де Сент-Эрмину и тихо сказал:

— С вами хочет немедленно поговорить шевалье де Маален.

— Скажите ему, чтобы подождал в малом кабинете.

— Господин граф, он сказал, что должен увидеть вас немедленно и что, даже если бы вы уже взяли в руки перо, он просил бы вас положить его и увидеться с ним, не подписывая договор… Позвольте, да вот он сам стоит в дверях.

Граф с болью и отчаянием кивнул и вышел вслед за слугой и шевалье.

Мало кто обратил внимание на это происшествие, а те, кто заметил, не придали ему значения.

Бонапарт всегда спешил поскорее закончить начатое, так, например, он всегда стремился покинуть Тюильри, когда находился в его стенах, и вернуться обратно, когда он оказывался за его пределами. Поэтому, как только договор был зачитан, он, даже не поинтересовавшись, кто должен подписывать первым, взял со стола перо и поставил свою подпись. Затем так же порывисто, как четыре года спустя, он вырвал из рук Папы и возложил на голову Жозефины корону, затем Бонапарт вложил в ее руку перо. И Жозефина подписала договор.

Потом перо перешло в руки м-ль де Сурди. Она с невольным беспокойством оглянулась, ища графа де Сент-Эрмина. Не увидев его, Клер почувствовала, как ее охватывает странная тревога, и, чтобы скрыть от окружающих свое волнение, поставила свою подпись. Наступила очередь графа, и теперь все заметили, что его нигде нет. Стали звать его, но никто не ответил.

В гостиной на мгновение воцарилась тишина, все переглядывались в недоумении, как бы спрашивая друг друга, что означает это странное исчезновение, немыслимым образом нарушающее все приличия.

Наконец кто-то осмелился прервать молчание и вспомнил, что во время чтения договора неизвестный молодой человек весьма приятной наружности возник в дверях салона и тихо сказал графу два слова, а тот последовал за ним, скорее как приговоренный на казнь, чем как друг за своим другом.

Но ведь граф мог покинуть гостиную, но не покинуть особняк. Г-жа де Сурди позвала лакея и приказала ему обыскать весь дом. Лакей повиновался, и в течение нескольких минут посреди вздохов и возгласов удивления шестисот человек слышались крики слуг, обыскивавших все этажи. Наконец один из них догадался расспросить кучеров, ожидавших во дворе, и те сказали, что видели, как двое молодых людей, один из которых, несмотря на дождь, вышел из дверей с непокрытой головой, устремились на проезжую часть и быстро сели в экипаж, крикнув: «На почтовую станцию!»

И лошади умчались галопом.

Один из кучеров узнал в молодом человеке с непокрытой головой графа де Сент-Эрмина.

Гости переглядывались в полном изумлении, когда раздался голос:

— Карету и эскорт первого консула!

Все почтительно расступились, пропуская вперед г-на и г-жу Бонапарт, а также жену Луи Бонапарта. Но едва те покинули гостиную, как началось сущее бегство, будто в доме пожар.

Ни Клер, ни г-же де Сурди не хватило смелости кого-то удерживать, и через пятнадцать минут они остались одни. Г-жа де Сурди бросилась к дрожащей и рыдающей дочери.

— Ах, мама, мама, предсказание сбывается, я стала вдовой! — вскричала Клер и без чувств упала в объятия матери.

XXIII ПОДЖАРИВАТЕЛИ

Объясним же нашим читателям, куда так непостижимо исчез жених м-ль де Сурди. Его отсутствие в момент подписания брачного договора чрезвычайно всех поразило, г-жа де Сурди строила предположения одно невероятнее другого, а ее дочь беспрестанно лила слезы.

Мы знаем, что накануне оглашения указа об упразднении министерства полиции Фуше вызвал к себе шевалье Маалена и договорился с ним об организации банд поджаривателей на западе страны. И сделал это с одной-единственной целью — вернуть себе министерство.

Эти банды не только были сформированы, но и приступили к действиям, и не прошло и двух недель после отъезда шевалье из Парижа, как все узнали о том, что два землевладельца — один из Бюре, другой из Солнейя — подверглись нападению и были «поджарены».

Ужас распространился по всему Морбиану. Пять лет в этих несчастных краях свирепствовала гражданская война, но посреди самых ужасных злодеяний не находилось места подобным зверствам.

Чтобы отыскать в истории след ограблений с применением королевы пыток, пришлось бы вспомнить самые темные времена царствования Людовика XV и религиозные предписания Людовика XIV.

Шайки по десять, пятнадцать, двадцать человек, казалось, вырастали из-под земли, они бродили по ночам как тени, пробирались оврагами, перелезали через изгороди, заставляя каждого, кто их заметил, в ужасе прятаться за деревьями или вжиматься в землю. Они внезапно проникали на ферму или в замок через приоткрытое окно или плохо запертые двери, захватывали врасплох слуг и связывали их по рукам и ногам, затем разжигали огонь посреди кухни и подтаскивали к нему хозяина или хозяйку. Уложив свою жертву на пол, они подносили их ступни к пламени и держали до тех пор, пока боль не заставляла несчастных сказать, где в доме хранятся деньги. Порой негодяи оставляли ограбленных хозяев в живых, но чаще, вырвав признание, они из страха быть узнанными резали, вешали или забивали своих жертв до смерти.

После третьей или четвертой из таких вылазок, оставлявших после себя пожары и убийства, поползли сначала неясные слухи, а затем в открытую прозвучало, что во главе этих банд стоит сам Кадудаль. Главари и члены банд не снимали масок, но те, кто ночью видел самую многочисленную банду, уверяли, что по росту, осанке и особенно по большой и круглой голове узнали предводителя, а именно Жоржа Кадудаля.

Все знали его рыцарский характер и отказывались верить в то, что он вдруг превратился в жалкого главаря поджаривателей, не знающих ни стыда, ни жалости. И тем не менее молва разрасталась.

Все новые и новые свидетели утверждали, что узнали Жоржа. Вскоре газета «Журналь де Пари» официально сообщила, что, несмотря на обещание не предпринимать первым никаких враждебных действий, Кадудаль, которого покинули все его соратники, с трудом набрал около пятидесяти отщепенцев, чтобы грабить на больших дорогах и фермах.

«Журналь де Пари» доставляли в Лондон. Но, может быть, Кадудаль никогда бы и ничего не узнал, если бы один из его друзей не передал ему газету. Жорж увидел, какие обвинения против него выдвигают, и воспринял их как жесточайшее оскорбление.

— Что ж, — заключил он, — обвинив меня, они нарушив ли наше соглашение. Им не удалось убить меня выстрелом или шпагой, и они взялись за клевету. Они хотят войны — они ее получат.

И в тот же вечер поднялся на борт рыболовецкого судна, а пять дней спустя высадился на берег между Порт-Луи и полуостровом Киберон.

Одновременно с ним из Лондона в Париж выехали два человека: Сен-Режан и Лимоелан. Они проследовали другим путем — через скалы Бивиля и Нормандию. Перед отъездом они провели у Жоржа целый час и получили от него инструкции.

Лимоелан прошел через все перипетии гражданской войны. Сен-Режан — бывший морской офицер, а затем морской пират — превратился в готового на все пирата сухопутного. Вот на какие пропащие головы приходилось теперь опираться Кадудалю, они ему заменили Гийемо и Соль де Гризоля.

Конечно же, для согласования своих действий они предусмотрели способы связи друг с другом, ведь ехали они в Париж с одной и той же целью.

Вот как развивались события.

В конце апреля 1804 года около пяти часов вечера человек, закутанный в длинную шинель, галопом прискакал на ферму в Плескопе, принадлежавшую богатому фермеру Жаку Долею. Вместе с ним жили его теща шестидесяти лет, жена тридцати лет и двое детей — десятилетний сын и семилетняя дочь. На ферме им помогали около десяти слуг — мужчин и женщин.

Незнакомец попросил позвать хозяина. Они проговорили полчаса за закрытыми дверями, и больше гостя никто не видел. Жак Долей вышел на кухню один.

За ужином все заметили, что он чем-то очень озабочен. Несколько раз жена обращалась к нему с расспросами, но он не сказал ей ни слова, а когда после еды дети захотели, как обычно, поиграть с ним, он мягко отослал их прочь.

Всем известно, что в Бретани слуги едят за одним столом с хозяевами, и в этот вечер все было бы, как всегда, если бы не молчаливость и мрачность обычно жизнерадостного Жака Долея. Недавно был ограблен замок Бюре, и за столом все вполголоса обсуждали это ужасное событие. Долей слушал, несколько раз приподнимал голову, как бы желая задать вопрос, но слова не шли с его языка, и он снова склонялся к тарелке. Его теща, слушая страшный рассказ, несколько раз крестилась. К концу ужина жена не выдержала и села поближе к мужу.

Пробило восемь, за окнами совсем стемнело; в этот час обычно все слуги уходили спать: кто на сеновал, кто в конюшню. Долей, казалось, хотел всех задержать подле себя, приказывал сделать то одно, то другое, так что никто и из дома не мог выйти. Время от времени он бросал взгляд на двустволки, висевшие у камина, и казалось, что ему не терпится взять их в руки.

И все-таки постепенно все разошлись.

Бабка уложила детей в кроватки, стоявшие между кроватью родителей и стеной, затем поцеловала зятя и свою дочь и пошла спать к себе, в комнату, смежную с кухней.

Наконец и Долей с женой тоже отправились в свою спальню, которую отделяла от кухни застекленная дверь. Два окна их спальни выходили во двор. Они закрывались толстыми дубовыми ставнями с двумя ромбовидными отверстиями наверху, которые пропускали внутрь солнечный свет и позволяли утром вставать, не зажигая свечей.

На фермах просыпаются спозаранку и ложатся чуть стемнеет, и обычно в этот час г-жа Долей раздевалась и укладывалась в постель. Но сегодня что-то беспокоило ее, и она никак не решалась снять с себя одежду. Наконец она не выдержала и вызвалась пойти вместе с мужем проверить все запоры и задвижки.

Фермер согласился, но пожал плечами, как человек, который все это считает бесполезным. Они начали с кухни.

Одна из ее дверей вела в молочную лавку, давно закрытую из-за отсутствия покупателей. Жена хотела войти и проверить, все ли в порядке, но г-н Долей остановил ее, сказав:

— Там никого нет, мы же весь день провели на кухне.

Г-жа Долей настаивать не стала, и они вышли во двор. Ворота были заперты на две задвижки и перекрыты тяжелым железным брусом. Массивная дубовая дверь пекарни закрывалась на тюремный замок. Оставались еще ворота, ведущие в сад, но, чтобы добраться до них, надо было или перелезть через две каменные ограды в десять футов высотой, или высадить еще одну очень прочную дверь.

Убедившись, что все в порядке, г-жа Долей вернулась в дом, но по-прежнему не могла избавиться от охватившего ее страха. Г-н Долей сел за свой секретер и стал просматривать бумаги, но, как ни велико было его самообладание, ему тоже не удавалось скрыть тревогу. Он то и дело прислушивался и вздрагивал от малейшего шума.

Может быть, разговор за ужином так напугал его. Страхи эти оказались не напрасными. Около часа ночи недалеко от деревни Плескоп из леса вышел отряд человек в двадцать.

Четверо всадников в форме национальной жандармерии ехали впереди, за ними пешком шли остальные, без формы, вооруженные ружьями и вилами. Они осторожно продвигались вдоль изгородей, спускались в овраги, взбирались по склонам, стараясь остаться незамеченными. Когда до Плескопа оставалось не больше сотни шагов, неизвестные остановились и начали совещаться.

Вскоре от отряда отделился один человек и окольным путем стал пробираться к ферме. Остальные ждали лазутчика на месте. Он вернулся и сообщил, что обошел ферму кругом, но нигде не обнаружил ни малейшей лазейки; обсудив услышанное, разбойники решили, что раз нельзя попасть внутрь хитростью, то придется прибегнуть к силе. И, недолго думая, пошли к каменной стене, окружавшей сад.

Уже давно им был слышен лай собаки, но откуда он доносится — с фермы или из соседних домов — определить было трудно. Подойдя ближе, разбойники замерли: собака лаяла тут. Они направились было к воротам, собака, бешено лая, бросилась туда же. Надежды на неожиданное нападение не осталось: их обнаружили.

Тогда четыре всадника в форме приблизились к воротам, а остальные прижались к стене. Собака не переставая лаяла и даже пыталась с отчаянным рычанием просунуть свой нос под ворота.

За воротами послышался мужской голос:

— Что такое, Блеро? Что случилось, мой хороший?

Пес повернулся на голос и жалобно заскулил.

Откуда-то из глубины двора раздался и женский голос:

— Надеюсь, ты не станешь открывать ворота?

— А почему нет? — ответил мужской голос.

— Да потому что там могут быть разбойники, болван!

Голоса смолкли.

— Именем закона, — раздался крик снаружи, — открывайте!

— А кто вы такие, чтобы говорить от имени закона?

— Ванская жандармерия. Мы пришли проверить ферму папаши Долея, обвиняемого в укрывательстве шуанов.

— Не слушай их, Жан, — не сдавалась женщина. — Вранье все это. Они нарочно так говорят, лишь бы ты им открыл.

Жан потихоньку взял лестницу, приставил к стене, поднялся но ней, стараясь не шуметь, и посмотрел вниз. Он увидел всех — и четверых всадников в форме, и разбойников, притаившихся у самой стены.

А лжежандармы продолжали кричать: «Открывайте, именем закона!», в то время как еще трое или четверо долбили в ворота прикладами, угрожая высадить их, если им не откроют.

В спальне фермера услышали шум и проснулись. Женщина в ужасе заметалась по комнате. Г-н Долей, казалось, на замечал испуга жены и все медлил, будто не решаясь выйти к воротам. И тут из молочной лавки появился незнакомец, взял фермера за руку и сказал:

— Что вас удерживает? Разве я не обещал вам, что все устрою?

— С кем ты разговариваешь? — вскричала г-жа Долей.

— Ни с кем, — ответил Долей и поспешил выйти.

Едва открыв дверь и услышав разговор садовника и его жены с разбойниками, он все понял.

— Эй, Жан! — крикнул он. — Почему ты противишься и не открываешь господам жандармам? Мы же будем виноваты, если окажем сопротивление властям. Простите этого человека, господа, но я тут ни при чем, я не велел ему не пускать вас.

Жан узнал голос г-на Долея и кинулся ему навстречу:

— О, хозяин, — тихо проговорил он. — Это не я, а вы неправы. Там вовсе не жандармы, там разбойники, переодетые в форму. Во имя неба, не открывайте.

— Я знаю, кто там и что мне делать, — ответил ему Жак Долей. — Иди к себе и запрись или, если боишься, спрячься вместе с женой в ивовых зарослях, там тебя никто не найдет.

— А как же вы!

— Один человек обещал мне защиту.

— Так вы откроете наконец ворота? — громовым голосом прорычал главарь шайки. — Или я их высажу!

В подтверждение его слов раздались новые удары прикладами, от которых створки чуть не сорвались с петель.

— Я же сказал, что сейчас открою, — и Жак Долей распахнул ворота.

Разбойники налетели на фермера и схватили его за шиворот.

— Господа, — забормотал он, — не забывайте, я впустил вас по доброй воле, у меня на ферме десять мужиков, и каждому я мог дать по ружью. Сидя за этими стенами, мы могли бы сильно потрепать вас, прежде чем сдаться.

— Ты, видно, принял нас за жандармов, а это мы.

Жак показал им на лестницу, приставленную к стене.

— Как же! Да только Жан хорошо рассмотрел, кто вы такие.

— На что ж ты надеялся, когда открывал?

— Я выбрал меньшее из двух зол: если бы я не открыл, вы бы от ярости здесь все спалили!

— А кто тебе сказал, что мы не спалим твою ферму от радости?

— Бессмысленная жестокость. Вы хотите забрать мои деньги, возьмите. Но зачем вам мое разорение?

— Ну вот, — сказал главарь, — наконец-то нашелся один разумный человек. А у тебя много денег?

— Нет, я ведь неделю назад заплатил за аренду.

— Дьявол! Плохие слова ты сказал!

— Плохие не плохие, а это правда.

— Значит, нас обманули, сказав, что у тебя денег куры не клюют.

— Наврали.

— Жоржу Кадудалю не врут.

Разбойники втолкнули Жака Долея в кухню. Им было непонятно хладнокровие, с каким встретили их на ферме.

— О, господа, господа, — запричитала уже успевшая встать и одеться г-жа Долей, — мы отдадим вам все, что у нас есть, только не причиняйте нам зла, прошу вас!

— Чего орешь, — оборвал ее один из разбойников. — С тебя еще не содрали шкуру, а ты уже визжишь, как свинья!

— Ну, хватит болтать, — сказал главарь. — Деньги на стол.

— Жена, — попросил Жак Долей, — дай им ключи… Пусть господа поищут сами и не говорят, что мы их обманываем.

Женщина изумленно глядела на мужа, она явно не торопилась выполнить его просьбу.

— Дай, — повторил он. — Раз я говорю дай, значит, дай.

Бедная женщина, ничего не понимая, отдала ключи и с ужасом смотрела, как главарь подходит к одному из тех ореховых шкафов, в которых фермеры обычно хранят белье и все самое ценное, что есть в доме.

Там, в одном из ящиков, хранилось серебро. Главарь сгреб его в охапку и швырнул на середину комнаты. Но, к немалому своему удивлению, жена вместо восьми столовых приборов увидела только шесть.

В следующем ящике лежали кошель с серебром и еще один с золотом, в общей сложности на пятнадцать тысяч франков. Главарь шайки пошарил и — женщина уже не знала, что и подумать, — нашел только кошель с серебром.

Жена пыталась заглянуть мужу в глаза, но он упорно смотрел в сторону. Один из поджаривателей перехватил ее взгляд.

— Что, мать, — сказал он, — дурачит нас твой августейший супруг?

— Нет, нет, господа! — заплакала женщина. — Клянусь вам…

— Ты, видно, знаешь больше, чем он. С тебя и начнем.

Поджариватели выгребли из шкафа все, но больше ничего не нашли.

Они перешли к другому шкафу, но и в нем разыскали только четыре луи, пять или шесть экю и несколько мелких монет, спрятанных в деревянной плошке.

— Возможно, ты прав, — обратился главарь к тому из разбойников, кто заподозрил обман.

— Его предупредили о нашем приходе, — догадался другой, — он закопал свое золото.

— Гром и молния! — выругался главарь. — Но ничего, мы умеем доставать из-под земли мертвых, не то что деньги. Несите связку дров и пучок соломы.

— Для чего? — в испуге вскричала фермерша.

— Ты когда-нибудь видела, как жарят борова? — с издевкой проговорил главарь.

— Жак! Жак! Ты слышишь, что он говорит?

— Конечно, слышу, — смиренно ответил Жак Долей. — Но что поделать, они здесь хозяева, пусть делают, что хотят.

— Боже милосердный! — в отчаянии зарыдала женщина. — И ты смолчишь?

— Я надеюсь, Господь не допустит такого мерзкого злодейства и не даст погибнуть двум пусть не безгрешным, но не виновным ни в каких преступлениях созданиям.

— Это как же он не допустит? — захохотал главарь. — Пошлет тебе ангела-защитника?

— Господь уже не раз являл нам чудеса, — ответил Жак.

— Вот и прекрасно, дадим ему двойную возможность проявить себя: поджарим свинью вместе с боровом.

В ответ на эту грубую шутку раздался взрыв хохота, и разбойники, набросившись на Жака Долея, стащили с него ботинки, штаны и чулки. Они сорвали с его жены юбку, связали обоим руки за спиной и подтащили к самому огню. Ступни несчастных опалило жаром, и они закричали от боли.

— Погодите! — прорычал один из разбойников. — Я нашел поросят, надо их поджарить вместе с папочкой и мамочкой.

Он вошел в кухню, таща под мышками детишек. Он нашел их, дрожащих и плачущих, в проходе за кроватью их матери.

Этого Жак Долей вынести уже не смог.

— Если вы мужчина, — закричал он изо всех сил, — то пора сдержать свое слово!

Едва он произнес эти слова, как дверь лавки с шумом распахнулась и оттуда вышел человек с двумя двуствольными пистолетами в опущенных руках.

— Кто из вас Жорж Кадудаль? — спросил он.

— Я, — ответил самый высокий и самый толстый разбойник.

— Ложь, — ответил незнакомец и, приставив к его груди пистолет, выстрелил. — Кадудаль — это я.

Разбойник упал как подкошенный.

Остальные поджариватели попятились. Сомнений быть не могло — перед ними стоял настоящий Кадудаль.

XXIV НОВЫЙ ПРИКАЗ

Кадудаля сразу же узнали, а в Морбиане не нашлось бы ни одного человека, который осмелился бы поднять на него руку или не выполнить его приказа.

Потому разбойник, бывший правой рукой главаря, отпустил детей и приблизился к Кадудалю.

— Какие будут приказания, генерал?

— Прежде всего развяжите этих несчастных. Разбойники тут же освободили от пут фермера и его жену. Женщина без сил рухнула в кресло и крепко обняла своих детей. Жак Долей встал, подошел к Кадудалю и пожал ему руку.

— Что теперь? — спросил оставшийся за главного.

— Мне сказали, — начал Кадудаль, — что у вас три шайки.

— Да, генерал.

— Кто посмел собрать вас и заставил заниматься этим гнусным промыслом?

— Приехал человек из Парижа, заверил нас, что не пройдет и месяца, как вы будете с нами, и приказал действовать от вашего имени.

— Шуаны — это я понимаю, но поджариватели — нет! Разве я когда-нибудь занимался чем-то подобным?

— Нам даже велели выбрать главарем того, кто похож на вас как две капли воды, и называть его Жоржем Вторым, чтобы все уверились, что вы с нами. Как быть, как нам искупить нашу вину?

— Вы поверили, что я могу стать во главе такой банды, как ваша. В этом ваша вина, и ее ничем не искупить. Немедленно передайте двум остальным шайкам: прекратить насилие и разойтись по домам. Затем предупредите всех бывших командиров, а главное Гийемо и Соль де Гризоля, чтобы они снова взялись за оружие и были готовы возобновить борьбу. И пусть никто без моего приказа не делает ни шагу и уж тем более не сдается властям.

Разбойники молча покинули дом фермера.

Жак Долей и его жена навели порядок в шкафах: разложили по полкам белье, засунули в ящики серебро. Через полчаса и следа не осталось от происшедшего.

Догадка г-жи Долей была верна: ее муж заранее приготовился к нападению, спрятав ценности и кошель с золотом, в котором было около двенадцати тысяч франков. Бретонский крестьянин исключительно недоверчив и, возможно, предусмотрителен более всех на свете. Несмотря на обещание Кадудаля, Жак решил, что дело может плохо обернуться и потому надо попытаться самому сохранить как можно больше добра.

Разыскали Жана и его жену и, оттащив подальше труп Жоржа Второго, заперли ворота. Кадудаль, который с самого утра ничего не ел, ужинал так спокойно, как будто ничего не случилось, затем, отказавшись от кровати, предложенной ему фермером, отправился на сеновал и до рассвета проспал на свежем сене.

Едва взошло солнце, как явился Соль де Гризоль, бывший адъютант генерала. Он жил в Орее, то есть в двух с половиной лье от Плескопа. Один из разбойников, желая угодить Кадудалю, первым делом отправил^ к нему и передал приказ генерала. И Соль де Гризоль не стал медлить, хотя был до крайности удивлен, так как полагал, что Кадудаль в Лондоне.

Кадудаль рассказал ему все и показал следы огня и крови на полу. Он понял, что полиция подготовила заговор, дабы обвинить его в нарушении договора с Бонапартом. А раз так, то отныне его руки развязаны, он может действовать, как сочтет нужным, и хочет, чтобы все это понимали.

Прежде всего он решил написать самому Бонапарту, что считает себя вправе вернуть свое слово, что он не причастен к делам поджаривателей, доказательством чего послужит то, что он любой ценой с ними покончит. И так как он не может объявить ему войну как суверен суверену, поскольку такую войну Кадудаль вести не в состоянии, то он объявляет Бонапарту месть по-корсикански. И именно Соль де Гризоль обязан объявить первому консулу вендетту.

Соль де Гризоль согласился не раздумывая, ибо принадлежал к породе людей, которые не отступают ни на шаг, если верят в правильность избранного пути.

Затем Кадудаль велел ему найти Лорана и передать тому, чтобы он вновь созвал всех Соратников Иегу. Сам же Кадудаль немедленно возвращается в Лондон, чтобы чуть позже выехать в Париж для исполнения всех своих планов.

Дав указания Соль де Гризолю, Кадудаль попросил прощения у хозяев фермы за то, что превратил их дом в театральные подмостки, на которых разыгралась столь ужасная сцена, попрощался с ними, сел на лошадь и выехал к берегу океана, где между Эрдевеном и Карнаком неспешно курсировало рыбацкое судно. Одновременно с ним Соль де Гризоль отправился в Ван.

Кадудаль поднялся на борт без всяких помех, так же спокойно, как и высадился.

Через три дня Соль де Гризоль был уже в Париже. Он сразу же обратился к первому консулу с просьбой выдать ему охранный лист и встретиться с ним по делу чрезвычайной важности.

Первый консул направил к нему в гостиницу Дюрока. Но Соль де Гризоль, извинившись, как подобает благородному человеку, заявил, что только генералу Бонапарту лично он может повторить то, что поручил ему генерал Кадудаль.

Дюрок ушел, но вскоре вернулся за Соль де Гризолем.

Бонапарт был настроен по отношению к Кадудалю крайне враждебно. Не дав Соль де Гризолю вымолвить ни слова, он заявил:

— Вот как, значит, ваш генерал держит свое слово. Он уверяет, что уехал в Лондон, а сам остается в Морбиане, организует банды и вместе с ними занимается промыслом поджаривателей, грабит всех подряд, без разбора, справа и слева. Я отдал приказ, предупредив всех, что если его поймают, то пусть расстреляют без суда, как разбойника. Только не говорите мне, что ложь все, что написано в «Журналь де Пари» и докладывает мне полиция. Впрочем, его видели и опознали свидетели.

— Позволит ли мне первый консул в двух словах доказать невиновность моего друга?

Бонапарт пожал плечами, и Соль де Гризоль продолжил:

— Но если через пять минут вы признаете, что ваши газеты и полицейские отчеты ошибаются, а я говорю правду, что тогда?

— Я скажу… Я скажу, что Ренье — болван, только и всего.

— Так слушайте, генерал. Кадудаль был в Лондоне, когда ему попался на глаза номер «Журналь де Пари», в котором утверждалось, что он не покидал Францию и организовал банды в Морбиане. Он тут же сел на рыбацкое судно и приехал во Францию, на полуостров Киберон. Спрятавшись на ферме, на которую той же ночью должны были напасть поджариватели, он вышел из своего убежища в тот момент, когда главарь банды, присвоивший его имя, собирался подвергнуть хозяев фермы пыткам. Фермера зовут Жак Долей. Его ферма находится в Плескопе. Кадудаль подошел прямо к этому главарю и вышиб ему мозги со словами: «Ложь, Кадудаль — это я». Он просил меня передать вам, генерал, что это вы или, по меньшей мере, ваша полиция хотели обесчестить его имя, поставив по главе банд поджаривателей человека его роста, его телосложения, в общем, человека, которого можно было выдать за него. Он отомстил этому человеку, убив его на глазах сообщников и изгнав всех с захваченной фермы, хотя он был один, а их — двадцать.

— Все, что вы тут рассказываете, совершенно невероятно.

— Я видел труп, а вот показания двух фермеров, — Соль де Гризоль положил перед первым консулом протокол показаний, подписанный господином и госпожой Долей. — И с этой секунды он возвращает вам ваше слово и забирает назад свое. Он не может объявить вам войну, поскольку вы отняли у него все средства для обороны, он объявляет вам корсиканскую вендетту — войну вашей родины. Остерегайтесь! Он уже настороже!

— Гражданин, — вскричал Дюрок, — да вы понимаете, с кем говорите?

— Я говорю с человеком, который дал нам свое слово и получил наше, он был связан этим словом и не имел права нарушать его, так же, как и мы.

— Он прав, Дюрок, — признал Бонапарт. — Остается убедиться, правду ли он говорит.

— Генерал, когда бретонец дает слово!.. — взорвался Соль де Гризоль.

— Бретонец может обманываться или быть обманутым. Дюрок, приведите ко мне Фуше.

Десять минут спустя Фуше был в кабинете первого консула. Увидев его, Бонапарт начал издалека:

— Господин Фуше, где Кадудаль?

Фуше рассмеялся.

— Я мог бы ответить вам, что не знаю.

— Как так?

— А так. Я ведь не министр полиции.

— О, вы прекрасно знаете, что вы им были и будете.

— In patribus[72], значит.

— Мне не до шуток. Впрочем, как хотите, пусть in patribus. Но я сохранил вам ваше жалованье, у вас те же агенты, и вы отвечаете мне за все так, как если бы продолжали быть министром полиции фактически. Я задал вопрос: где Кадудаль?

— В данный момент он на пути в Лондон.

— Значит, он покидал Англию?

— Да.

— Зачем?

— Чтобы прикончить главаря банды, который присвоил себе его имя.

— И он убил его?

— На глазах двадцати его сообщников на ферме в Плескопе. Но вот же господин, — Фуше указал на Соль де Гризоля, — который может доложить вам обо всем, поскольку он почти присутствовал при этом событии. Насколько я понимаю, Плескоп — в двух с половиной лье от Орея.

— Как? Вы все это знали и не предупредили меня?

— Это дело господина Ренье, префекта полиции, он должен держать вас в курсе, а я — так, частное лицо, простой сенатор.

— Не зря говорят, — воскликнул Бонапарт, — что порядочные люди ничего не понимают в вашем ремесле!

— Спасибо, генерал, — нарочито бесстрастно ответил Фуше.

— Да будет вам! Не надо делать вид, что вам больше всего на свете хочется сойти за честного человека. Клянусь, на вашем месте я бы помолчал. Вы свободны, господин Соль де Гризоль. Как мужчина и как корсиканец я согласен на вендетту, которую объявил мне Кадудаль. Пусть он остерегается, я уже настороже. Но если его схватят, пощады не будет.

— Именно этого он и хотел, — с поклоном произнес бретонец и вышел, оставив Бонапарта наедине с Фуше.

— Вы слышали, господин Фуше: вендетта объявлена, ваше дело — оберегать меня.

— Сделайте меня опять министром полиции, и я буду вас охранять.

— Вы дурак, господин Фуше, хотя сами мните себя очень умным. Чем меньше вы будете министром полиции, по крайней мере, с виду, тем легче вам будет меня защищать, ибо никто не будет принимать вас всерьез. Кроме того, не прошло и двух месяцев, как я ликвидировал министерство полиции, я не могу восстановить его без повода. Избавьте меня от опасности — и я исполню вашу заветную мечту. А пока я открываю вам кредит на пятьсот тысяч франков из моих секретных фондов. Впивайтесь в него зубами, рвите когтями, а когда он кончится, скажете. Но самое главное: я не хочу, чтобы с Кадудалем случилось какое-нибудь несчастье, он нужен мне живым!

— Мы постараемся, но для этого он должен вернуться во Францию.

— О, будьте покойны, он вернется! Жду ваших сообщений.

Фуше откланялся, бросился со всех ног к карете и, скорее влетев в нее, чем войдя, крикнул:

— Быстро в особняк.

Добравшись до дома, он приказал:

— Пусть разыщут господина Дюбуа, и пусть он по возможности приведет с собой своего лучшего агента, Виктора.

Через полчаса они оба стояли перед Фуше.

Хотя г-н Дюбуа поступил в распоряжение нового префекта, он остался верен Фуше, но отнюдь не из принципиальных соображений, а из корысти: он прекрасно понимал, что Фуше ненадолго впал в немилость и что это не человек, а судьба, судьбу же вокруг пальца не обведешь.

Итак, он и еще трое-четверо самых опытных агентов остались на службе у Фуше и являлись к нему по первому зову.

Когда Дюбуа и агент Виктор вошли в кабинет настоящего министра полиции, они увидели на камине три груды золотых монет.

Агент Виктор, которому Дюбуа не дал времени переодеться, был похож на человека из простонародья.

— Мы не хотели терять ни минуты, — сказал Дюбуа, — и я привел вам одного из самых надежных людей в том виде, в каком застал его, когда получил ваш приказ.

Фуше молча подошел к агенту и принялся пристально его разглядывать своими косыми глазами.

— Черт возьми! — выругался он. — Дюбуа, это совсем не то, что мне нужно.

— А что вам нужно, гражданин Фуше?

— Мне нужно проследить за одним бретонцем, возможно, в Германии и наверняка в Англии. Мне нужен человек хорошо воспитанный, который сможет ходить за ним в кафе, клубы и даже в салоны. Мне нужен джентльмен, а вы привели убогого лиможца[73].

— У-у, — протянул агент, — такое не про нас. Кафе, клубы, салоны — это, извиняйте, не по нашей части. Вы мне подайте трактиры, народные танцульки, кабаре. Вот это по мне.

Дюбуа вытаращил глаза, но агент подал ему знак молчать. И Дюбуа понял.

— Не теряя ни секунды, вы пришлете мне человека, который сможет пойти на вечеринку к самому регенту[74]. Я дам ему все инструкции. — Фуше взял с камина два луи и протянул их агенту Виктору. — Возьмите, друг мой, вот вам за беспокойство. Если вы мне понадобитесь для работы в народе, я вас позову. Но прошу вас, ни слова о нашей встрече.

— Ни слова, — промолвил агент с тем же лиможским акцентом. — Вы меня зовете, ни о чем не просите и даете два луи за молчание. Нет ничего проще.

— Хорошо, хорошо, иди, мой мальчик, иди!

Дюбуа и агент снова сели в экипаж и уехали. Фуше нервничал из-за вынужденного ожидания, но он понял, что сам виноват, поскольку плохо объяснил, какого сорта человек ему нужен.

Как ни странно, но прождал он совсем недолго. Уже через четверть часа ему доложили, что пришел тот, кого он ждет.

— Я же приказал немедленно впустить сто, — раздраженно крикнул Фуше. — Пусть войдет!

— Я уже здесь, гражданин, — ловко, как настоящий светский лев, поклонился ему безукоризненно одетый молодой человек лет двадцати шести, с черными волосами и живыми умными глазами. — Я не терял ни секунды, и вот я здесь!

Фуше взглянул на него сквозь лорнет.

— В добрый час! — воскликнул он. — Вот это уже лучше.

И Фуше молча продолжил осмотр.

— Вы знаете, в чем ваша задача? — наконец спросил он.

— Да! Нужно проследить за подозрительным гражданином, поехать за ним в Германию, может быть, в Англию, нет ничего проще, ведь я говорю по-немецки, как немец, и по-английски, как англичанин. Нельзя ни на мгновение упустить его из виду. Так что остается или показать мне его, или мне самому его увидеть хотя бы раз, или сказать мне, где он и кто он.

— Его зовут Соль де Гризоль, он адъютант Кадудаля, живет на улице Луа, гостиница «Юните». Возможно, он уже уехал, в этом случае вам надо узнать, по какой дороге он поехал, догнать его и не спускать с него глаз. Я хочу знать о каждом его шаге. — Фуше сгреб две груды монет с камина и передал их молодому человеку.

Тот принял их рукой в безукоризненной перчатке и сунул в карман, не пересчитывая.

— Теперь, — поинтересовался молодой щеголь, — я, наверное, должен вернуть вам те два луи, что вы дали лиможцу?

— Как это? — не понял Фуше. — Какие два лун?

— А которые вы давеча мне дали.

— Так это я вам их дал?

— Да, и вот доказательство — эти монеты.

— Тогда, — сказал Фуше, — третья кучка монет тоже ваша, но получите ее после, как вознаграждение. Идите, не теряете времени, и чтобы к вечеру я получил от вас первые сведения.

И они распрощались, одинаково довольные друг другом.

Вечером Фуше получил первое донесение:

«Я снял в гостинице «Юните» на улице Луа номер по соседству с номером гражданина Соль де Гризоля. С балкона, на который выходят наши четыре окна, я рассмотрел его комнату: один диван, удобный для разговоров, стоит прямо у перегородки, разделяющей наши номера. Я проделал в ней крохотное отверстие, которое никто не заметит, зато мне позволит все видеть и слышать. Гражданин Соль де Гризоль, не найдя того, кого он искал в гостинице «Монблан», будет ждать его до двух часов ночи. Он предупредил хозяина, что поздно вечером ему нанесет визит один из его друзей.

Я буду третьим на их встрече, но они об этом не догадаются.

Лиможец.

P.S. Следующее донесение — завтра с утра».

На следующий день на рассвете Фуше разбудили, передав ему документ следующего содержания:

«Друг, которого ждал гражданин Соль де Гризоль, — не кто иной, как всем известный Лоран, прозванный Красавцем Лораном, главарь Соратников Иегу. Адъютант Кадудаля передал ему приказ генерала напомнить всем членам этой компании об их клятве. В ближайшую субботу они намерены возобновить свои действия и остановить дилижанс в Вернонском лесу, на дороге между Руаном и Парижем. Того, кто нарушит клятву, ждет смерть.

Гражданин Соль де Гризоль в десять часов утра выезжает в Германию, я еду за ним. Мы проедем через Страсбург и далее, если я правильно понял, в Эттенгейм, резиденцию герцога Энгиенского.

Лиможец».

Эти два донесения как два солнечных луча осветили шахматную доску Фуше. С их помощью министр полиции in patribus ясно видел все, что происходило на шахматной доске Кадудаля. Угроза вендетты со стороны генерала не была пустыми словами. Его посланник проездом через Париж поднял на ноги Соратников Иегу, которых генерал распустил лишь условно, и, не теряя времени, прямым ходом отправился к герцогу Энгиенскому. Кадудаль давно устал от бесконечных колебаний графа д'Артуа и его сына — единственных принцев, с которыми он поддерживал отношения. Они постоянно обещали ему не только людей и деньги, но и свою высокую протекцию, но никогда обещаний не сдерживали. Поэтому Кадудаль решил обратиться к последнему представителю воинственного рода Конде и узнать, не окажет ли он помощь не только на словах, но и на деле.

Раскинув свои сети, Фуше стал ждать, как паук в углу своей паутины.

И только жандармерия Анделиса и Вернона получила приказ и днем и ночью держать лошадей наготове.

XXV ГЕРЦОГ ЭНГИЕНСКИЙ (1)

Господин герцог Энгиенский жил в маленьком замке в городе Эттенгейм великого герцогства Баден, располагающемся на правом берегу Рейна, в двадцати километрах от Страсбурга. Он был внуком принца Конде, который в свою очередь был сыном принца Конде, прозванного Кривым и известного тем, что он очень дорого обошелся Франции во времена регентства герцога Орлеанского. Один-единственный Конде, умерший молодым, отделяет Конде Кривого от Великого Конде, который получил свое прозвище благодаря победе при Рокруа, осветившей последние часы жизни Людовика XIII, а также взятию Тионвиля и битве при Нордлингене. Судя по его скупости, порочности и холодной жестокости, Великий Конде, несомненно, являлся сыном своего отца, то есть Генриха II де Бурбона. Его стремление к короне было так велико, что он первым объявил во всеуслышание, что два сына Анны Австрийской — Людовик XIV и герцог Орлеанский — не были сыновьями Людовика XIII, что, вообще-то говоря, могло соответствовать действительности.

Что до Генриха II де Бурбона, имя которого мы только что упомянули, то именно из-за него испортился характер семьи Конде, все его потомки отличались расточительной жадностью и жизнерадостной меланхолией.

История превратила сына Генриха I[75] де Бурбона в принца Конде, однако хроники того времени опровергают его родство с принцем и прочат ему в отцы другого человека. Жена Генриха I, Шарлотта де ла Тремуй, в отсутствие мужа изменяла ему с пажом-гасконцем. После четырехмесячного отсутствия муж без предупреждения неожиданно вернулся. Неверная жена — это уже полпути к преступлению. Герцогиня приняла решение немедленно: она оказала мужу королевский прием. И хотя на дворе стояла зима, она где-то раздобыла великолепные фрукты и, выбрав самую красивую грушу, разделила ее на две части. Для этого она воспользовалась ножом с золотым лезвием, покрытым ядом с одной стороны, и мужу, естественно, досталась отравленная половинка груши.

Ночью принц умер.

Карл де Бурбон сообщил эту новость Генриху IV, думая, что тот еще ничего не знает, и добавил:

— Это результат вашей ссоры с Папой Сикстом V.

— Думаю, — ответил Генрих IV, который не мог не блеснуть собственным остроумием, — дело не в Папе, а совсем в другом человеке.

Началось следствие, самые тяжкие обвинения выдвигались против Шарлотты де ла Тремуй, как вдруг Генрих IV потребовал ее дело и бросил все документы в огонь. Когда же его спросили о причине столь странного поступка, он ответил:

— Пусть лучше бастард унаследует имя моего брата, чем великое имя Конде канет в вечность.

Так бастард стал Конде, подарив этой паразитической ветви несколько новых пороков, в том числе и бунтарский характер.

Авторы романов всегда находятся в трудном положении: если мы обходим подобного рода детали, нас ругают за то, что мы знаем историю хуже некоторых историков. Если же мы пишем о них, то нас обвиняют в очернительстве и клевете на королевские династии.

Поспешим же сказать, что молодой принц Луи-Антуан-Анри де Бурбон, он же герцог Энгиенский, не унаследовал пороки ни Генриха II де Бурбона (только трехлетнее пребывание в тюрьме заставило его сблизиться со своей женой, бывшей самым очаровательным созданием того времени), ни Великого Конде (чей роман с его собственной сестрой г-жой де Лонгвиль веселил весь Париж во времена Фронды), ни Луи де Конде (который в бытность регентом Франции просто-напросто опустошил казну ради прекрасных глаз г-жи де При).

Это был красивый мужчина тридцати трех лет, который отправился в изгнание вместе со своим отцом и графом д'Артуа, а в 1792 году присоединился к эмигрантам, собравшимся на берегах Рейна. Да, он восемь лет воевал против республики, чтобы сокрушить принципы, которые не мог принять в силу своего воспитания и предрассудков. После роспуска армии Конде, то есть после заключения Люневильского перемирия, герцог Энгиенский мог, как и его отец, дед, братья и другие эмигранты, укрыться в Англии, но в силу сердечной привязанности, о которой в ту пору еще ничего не было известно[76], он предпочел осесть, как мы уже говорили, в Эттенгейме.

Он жил там скромно, как частное лицо, поскольку огромное состояние, доставшееся ему от Генриха IV, а также от герцога де Монморанси и Людовика Кривого, в ходе революции было конфисковано. Эмигранты, жившие в Оффенбурге, навещали его, чтобы засвидетельствовать свое почтение. Иногда молодые люди выезжали на охоту в Черный лес, а иногда принц исчезал на шесть-восемь дней и неожиданно возвращался так, что никто не знал, где он был. Эти отлучки давали пищу для всяческих измышлений. Но сколь бы странными или компрометирующими ни были эти домыслы, принц не обращал на них никакого внимания и никогда не давал никаких объяснений.

Однажды утром в Эттенгейм прибыл молодой человек. Он пересек Рейн в Келе, куда прибыл из Оффенбурга, и хотел встретиться с принцем.

Принца на было дома уже три дня. Молодой человек стал ждать. И на пятый день принц вернулся.

Человек назвал свое имя, а также имя того, кто его послал. И хотя гость отнюдь не настаивал на том, чтобы войти, а напротив, умолял герцога принять его там, где ему будет удобно, принц пригласил его немедленно войти.

Этим человеком был Соль де Гризоль.

— Вы приехали ко мне от славного Кадудаля? — уточнил принц. — Я только что прочитал в одной английской газете, что он покинул Лондон, чтобы вернуться во Францию и отомстить за нанесенное ему оскорбление, а отомстив, опять уехал в Лондон.

Адъютант Кадудаля рассказал все, как было, ничего не прибавив и не убавив. Затем он поведал о том, как выполнил волю Кадудаля, объявив вендетту первому консулу, как встретился с Лораном и приказал ему от имени генерала вновь собрать Соратников Иегу.

— Вы что-то еще хотите мне сказать? — спросил принц, выслушав рассказ гостя.

— Да, мой принц, — ответил посланник Кадудаля. — Я должен передать вам, что, несмотря на Люневильское соглашение, мы начинаем новую, еще более ожесточенную войну против первого консула. Пишегрю, который наконец договорился с вашим августейшим отцом, присоединяется к ней из ненависти к французским властям, которая накопилась у него после изгнания в Синнамари. Моро также готов поддержать наше движение своей огромной популярностью. Он в ярости от того, что победа при Гогенлиндене не получила должного признания, и ему надоело смотреть, как армия и генералы Рейна постоянно приносятся в жертву итальянцам. Но есть еще одна вещь, которая мало кому известна и которую я должен открыть вам, мой принц.

— Какую же?

— В армии формируется тайное общество.

— Общество филадельфов[77].

— Так вы уже знаете?

— Кое-что слышал.

— Ваше Высочество знает, кто его возглавляет?

— Полковник Уде.

— Вы когда-нибудь встречались с ним?

— Видел один раз в Страсбурге, но он не знал, кто я.

— И какое впечатление он произвел на Ваше Высочество?

— Мне показалось, что он слишком молод и слишком легкомыслен для того громадного дела, которое задумал.

— Вы правы, Ваше Высочество, — согласился Соль де Гризоль. — Но Уде родился в горах Юра, он и физически, и морально — самый настоящий горец.

— Ему только двадцать пять лет.

— Бонапарту было двадцать шесть, когда он провел Итальянскую кампанию.

— Сначала Уде был на нашей стороне.

— Да, мы впервые услышали о нем в Вандее.

— Затем он переметнулся к республиканцам.

— Потому что устал воевать против французов.

Принц глубоко вздохнул.

— Ах, если бы вы знали, как я от этого устал!

— Ваше Высочество, поверьте мне как человеку, не привыкшему расточать похвалы. Никогда еще в одном лице не сочетались столь противоречивые и в то же время столь естественные свойства. Уде обладает наивностью ребенка и смелостью льва, девичьим самозабвением и твердостью старого римлянина. Он деятелен и беззаботен, ленив и неутомим, переменчив и тверд в своих решениях, мягок и суров, добр и жесток. Могу добавить только одно в его защиту, мой принц, — такие люди, как Моро и Мале, признали его вождем и обязались слушать во всем.

— Значит, в настоящее время руководителями общества являются трое…

— Уде, Мале и Моро — Филопомен, Марий и Фабий. Скоро к ним присоединится четвертый — Пишегрю — под именем Фемистокла.

— По-моему, здесь соединились весьма разнородные элементы, — высказался принц.

— Но весьма мощные. Сначала нужно разделаться с Бонапартом, а когда место будет свободно, подумаем над тем, какой человек или какой режим придет ему на смену.

— А как вы рассчитываете разделаться с Бонапартом? Надеюсь, речь не идет об убийстве?

— Нет, он должен погибнуть с оружием в руках.

— Собираетесь вызвать его на рыцарский турнир? — улыбнулся принц. — И думаете, он согласится?

— Нет, мой принц. Мы вынудим его. Три раза в неделю он ездит за город, в Мальмезон, с эскортом в сорок-пятьдесят человек. Кадудаль нападет с таким же числом людей, и Бог их рассудит.

— В самом деле, — задумался принц, — это уже не убийство, это честный бой.

— Но для полного успеха нашего проекта нам нужна поддержка французского принца, отважного и популярного в народе, — такого, как вы, Ваше Высочество. Герцоги Беррийские, герцоги Ангулемские и их отец, граф д'Артуа, столько раз давали нам обещания и столько раз их не сдерживали, что мы не можем снова на них полагаться. Я пришел сказать вам от имени всех, Ваше Высочество, что мы просим вас возвратиться в Париж. И когда Бонапарт будет мертв, народ захочет возродить монархию, если его поведет за собой принц из дома Бурбонов, который имеет полное право на престол.

Принц взял за руку Соль де Гризоля.

— Сударь, — взволнованно произнес принц, — от всего сердца благодарю вас и ваших друзей за те чувства, которые вы питаете ко мне. За это вам, и только вам, я открою тайну, неизвестную никому, даже моему отцу. Передайте отважному Кадудалю, Уде, Моро, Пишегрю, Мале мои слова: «Вот уже девять лет я участвую в войне и ежечасно рискую жизнью, что мало меня волнует, и девять лет меня захлестывает ненависть тех, кто называет себя нашими союзниками, а на деле видят в нас только орудия достижения своих целей. Они заключили мир, забыв о нас в своих соглашениях. Тем лучше. Я не хочу в одиночку продолжать эту отцеубийственную войну, подобную той, в которой мой предок, Великий Конде похоронил часть своей славы. Вы скажете, что Великий Конде воевал против короля, а я должен воевать с Францией. С точки зрения новых принципов, против которых я выступаю и на которые, следовательно, не могу опираться, оправданием моему предку является как раз то, что он сражался только с королем. Я воевал против Франции, правда, моя роль была лишь второстепенной: не я объявил эту войну и не я закончил ее. Я сказал судьбе: «Ты позвала меня — я твой». Но теперь, когда мир заключен, я не хочу ничего менять». Вот что я прошу вас передать вашим друзьям. А теперь, — продолжал принц, — послушайте то, что я хочу сказать вам, и только вам, сударь. И обещайте мне, что будете хранить тайну, которую я вам доверю.

— Клянусь вам, Ваше Высочество.

— Так вот, простите мне мою слабость, сударь, но я влюблен.

Посланник удивленно вскинул брови.

— Да, сударь, слабость, — повторил герцог, — но в то же время и счастье. Слабость, ради которой я три или четыре раза в месяц, рискуя головой, переправляюсь на ту сторону Рейна[78], чтобы повидаться с самой восхитительной женщиной на свете. Все полагают, что меня удерживает в Германии мой разрыв с отцом и братьями. Нет, сударь, меня здесь держит любовь, моя высокая, моя неодолимая страсть, именно она заставляет меня пренебречь долгом. Все гадают, куда я пропадаю, спрашивают, где я, подозревают, что я строю заговоры. Увы! Увы! Я люблю, только и всего.

— О! Великая и святая любовь, как ты сильна, если заставляешь Бурбона забыть обо всем, даже о долге, — с улыбкой прошептал Соль де Гризоль. — Любите, принц, любите и будьте счастливы! Думаю, это — главное предназначение мужчины.

И Соль де Гризоль встал, чтобы откланяться.

— О нет! — воскликнул принц. — Я вас так не отпущу.

— Мне больше нечего здесь делать.

— Вы должны выслушать меня до конца, сударь. Я никогда ни с кем не говорил о моей любви, я задыхаюсь. Я доверился вам, но этого мало, я должен выговориться. Вы вошли в светлую и радостную сторону моей жизни, мне надо рассказать вам, как прекрасна, умна и преданна моя возлюбленная. Поужинайте со мной, сударь, а потом, что ж, потом вы покинете меня, но, по крайней мере, два часа я смогу говорить о ней. Я люблю ее уже три года, но, представьте себе, я никому не мог о ней рассказать.

И Гризоль остался на ужин.

Два часа герцог говорил только о своей любви. Он рассказал все, даже мельчайшие подробности, он смеялся, плакал, жал руки своему новому другу и на прощание обнял его.

Странная штука — симпатия! За один день этот приезжий незнакомец завоевал сердце принца, а друзья, постоянно находившиеся рядом с ним, не могли об этом и мечтать.

Тем же вечером посланник Кадудаля выехал в Англию, а полицейский агент, не отстававший от него, написал Фуше следующее:

«Час назад выехал за гражданином С. де Г. Следовал за ним от станции до станции, пересек мост в Келе, ужинал в Оффенбурге, в том же зале, так, что он ничего не заподозрил.

Ночевали в Оффенбурге.

Отправился в Эттенгейм в восемь утра, на почтовых, через полчаса после С. де Г.

Остановился в гостинице «Круа», а гражданин С. де Г. — в гостинице «Рейн и Мозель».

Чтобы не вызвать подозрений, я сказал, что приехал по просьбе последнего епископа Страсбурга, г-на де Роан-Гимене, известного своей ролью в деле о колье. Что касается последнего, то я представился ему как эмигрант, который не может покинуть Эттенгейм, не повидав его. Поскольку он исключительно тщеславен, я льстил ему, как мог, и он проникся ко мне таким доверием, что пригласил меня на обед. Я воспользовался этой временной близостью, чтобы расспросить его о герцоге Энгиенском. Он редко видится с принцем, но в таком городе, как Эттенгейм, где проживает всего три с половиной тысячи душ, каждый знает, что делает сосед.

Принц — это красивый молодой человек тридцати трех лет, со светлыми и редкими волосами, он строен, хорошо сложен, полон отваги и благородства. Его жизнь окутана тайной. Время от времени он исчезает, и никто не знает, где он и чем занимается. Впрочем, его преосвященство не сомневается, что во время своих отлучек герцог не бывает во Франции или, по крайней мере, в Страсбурге, так как он дважды видел собственными глазами, как принц едет в Эттенгейм: в первый раз они встретились на дороге из Оффенбурга, во второй — на дороге из Бенфельда.

Герцог Энгиенский как нельзя более радушью встретил гражданина С. де Г. Он пригласил его на ужин и наверняка принял все его предложения, так как проводил его до кареты и горячо пожал ему руку на прощание.

В одиннадцать вечера гражданин С. де Г. выехал в Лондон. Я отправляюсь в полночь.

Если я задержусь там, то соблаговолите открыть мне кредит на сотню луи у казначея французского посольства, но так, чтобы об этом не догадалась ни одна душа.

Лиможец.

P.S. Не забудьте, милостивый государь, что послезавтра Соратники Иегу должны отправиться в путь, чтобы в Вернонском лесу ограбить дилижанс из Руана».

Мы надеемся, что читатели поняли, куда так внезапно исчез граф де Сент-Эрмин. Получив долгожданную свободу, можно сказать, из рук Кадудаля, распустившего свое войско, он решился попросить руки м-ль де Сурди и получил ее согласие.

Мы видели, с какой торжественностью готовилось подписание брачного договора и как Гектор уже почти взял в руки перо, когда шевалье де Маален возник в дверях особняка де Сурди, остановил графа и зачитал ему приказ Кадудаля Лорану вновь взяться за оружие и приказ Лорана всем Соратникам Иегу быть готовыми приступить к действиям.

Гектор вскрикнул от отчаяния и боли. Все его счастье рухнуло в один миг, самые дорогие мечты, которые он лелеял два года, рассыпались в прах. Подписывая брачное свидетельство, он обрекал свою будущую жену в один прекрасный день стать вдовой человека, погибшего на эшафоте как вооруженный грабитель. Деятельность Соратников Иегу давно уже утратила для него все рыцарское и благородное, и вместо романтических красок и очертаний он видел в ней только, как сквозь кривое стекло, одни чудовищные и страшные гримасы. И значит, ему оставалось только исчезнуть. Не колеблясь ни секунды и разбив, как бокал, всю свою жизнь, он произнес только одно слово: «Бежим». И бросился вон из особняка вслед за шевалье де Мааленом.

XXVI В ВЕРНОНСКОМ ЛЕСУ

В следующую субботу около одиннадцати часов утра два всадника выехали из деревни Пор-Мор на дорогу, ведущую из Анделиса в Верной, и проследовали через Иль, Прессаньи и Вернонне. Затем они переехали через старый деревянный мост, на котором стояли пять мельниц, и добрались до дороги, ведущей из Парижа в Руан.

Всадники углубились в густой и темный Бизийский лес, начинавшийся за мостом по левую руку от дороги. Они отъехали недалеко, так, чтобы видеть окрестности моста.

В то время, когда они еще проезжали через Прессаньи, два других всадника, следовавшие вдоль левого берега Сены, выехали из Рольбуаза, оставили справа Пор-Вилез и Вернон и добрались до того места, где двое первых всадников свернули в лес. Здесь они посовещались и после некоторых колебаний решительно направились в чащу.

Они не проехали и десяти шагов, как раздался окрик:

— Кто идет?

— Верной! — ответили вновь прибывшие.

— Версаль! — послышалось из леса.

В это время по дороге, которая пересекает лес и идет от Тилье-ан-Вексен в Бизи, подъехали еще двое и с помощью того же пароля присоединились к четверке, укрывшейся под деревьями.

Всадники обменялись несколькими словами, которые помогли им узнать друг друга, и молча начали ждать.

Колокола прозвонили полночь.

Каждый отсчитал все двенадцать ударов. И тут же послышался отдаленный стук колес.

Всадники переглянулись:

— Вы слышите?

— Да, — ответили они в один голос, и в их сердцах по-разному отозвался шум приближающегося дилижанса.

И снова воцарилась тишина.

Всадники зарядили пистолеты, и почти сразу же у поворота показались огни двух фонарей, освещавших дорогу экипажу. Они затаились. Казалось, только стук сердец раздавался в ночи, подобно каплям воды, падающим на камни.

Дилижанс приближался. Когда до него оставалось десять шагов, двое всадников рванулись к лошадям, а четверо — к дверям:

— Соратники Иегу! Сдавайтесь!

Дилижанс на мгновение приостановился, из его окон раздался ружейный залп, кто-то произнес: «В карьер!», и дилижанс умчался, увлекаемый четырьмя мощными першеронами.

Два Соратника Иегу остались лежать на земле.

У одного голова была пробита пулей насквозь. Падая, он потерял стремена, и его лошадь ускакала вслед за остальными.

Другой, придавленный крупом, напрасно пытался дотянуться до выпавшего из рук пистолета.

Остальные рассыпались в разные стороны, крича:

— Нас предали! Спасайся, кто может!

Четверо жандармов примчались во весь опор, спрыгнули со своих коней и схватили раненого за руки, чтобы он не смог дотянуться до пистолета и всадить себе пулю в лоб.

Пытаясь покончить с собой, раненый истратил последние силы. Он застонал и потерял сознание. Голова его упала, кровь из широкой раны в голове ручьем лилась на землю.

Его переправили в тюрьму Вернона.

Он пришел в себя, и ему показалось, что он видит сон. Лампа, зажженная скорее для того, чтобы его было видно через дверной глазок, чем для того, чтобы видел он, тускло освещала камеру.

И тут, вспомнив все, он обхватил голову руками и зарыдал.

Его рыдания были услышаны, дверь отворилась, вошел начальник тюрьмы и спросил, не надо ли чего. Узник встал и, стряхнув одним движением своей прекрасной головы слезы, дрожавшие на ресницах, спросил:

— Сударь, не могли бы вы дать мне пистолет, чтобы я мог застрелиться?

— Гражданин, — покачал головой начальник тюрьмы, — ты просишь единственную вещь, которую, как и свободу, мне запретили тебе давать.

— В таком случае, — заключенный снова сел, — мне ничего не нужно.

И больше не произнес ни слова.

На следующее утро в девять часов к нему вошли двое.

Узник сидел на том же месте. Кровь засохла, и затылок приклеился к стене: было ясно, что за всю ночь он ни разу не переменил положения.

Прокурор Республики пришел снять с него показания.

Он отказался отвечать, заявив:

— Я буду говорить только с господином Фуше.

— Вы хотите признаться?

— Да.

— Слово чести?

— Да.

Слух о том, что ночью было совершено нападение на дилижанс, уже распространился по округе, все понимали, как важны показания этого арестанта. Поэтому прокурор не колебался ни секунды.

Он приказал подать четырехместный экипаж, посадил туда крепко связанного узника, сам сел рядом, а напротив устроились два жандарма. Третий жандарм сел рядом с кучером.

Экипаж тронулся и через шесть часов остановился перед особняком гражданина Фуше.

Узника отвели в приемную второго этажа, где оставили под наблюдением четырех жандармов. Прокурор вошел в кабинет гражданина Фуше из Нанта, или, иначе, де Нант, какой стал с некоторого времени себя именовать, — это небольшое добавление наводило на мысль об аристократическом происхождении гражданина сенатора, и через пять минут туда же ввели арестованного.

Веревки, которыми были связаны руки узника, заставляли его сильно страдать, и Фуше сразу понял это.

— Гражданин, — обратился он к арестованному, — если ты дашь мне слово не пытаться бежать отсюда, я прикажу развязать веревки, которые причиняют тебе боль.

— Ужасную боль, — признался узник.

Фуше вызвал курьера.

— Тутен, — приказал он, — развяжите или разрежьте веревки на этом господине.

— Что вы делаете? — поразился прокурор Республики.

— Как видите, — ответил Фуше, — я велел снять веревки с заключенного.

— А вдруг он злоупотребит предоставленной ему свободой?

— Он дал слово.

— А если он его нарушит?

— Ни за что.

Узник облегченно вздохнул и потряс натертыми до крови руками.

— Теперь, — спросил Фуше, — ты ответишь на наши вопросы?

— Я уже сказал, что буду говорить только с вами. Мы должны остаться одни.

— Прежде всего, сядь, гражданин. Вы слышали, господин прокурор Республики: речь идет о небольшой задержке, только и всего. Следствие все равно будет в ваших руках, вы успеете удовлетворить ваше любопытство.

Фуше поклонился прокурору, и, как тот ни желал присутствовать при допросе, ему пришлось покинуть кабинет.

— Господин Фуше… — начал узник, но Фуше тут же прервал его:

— Можете ничего не говорить, сударь. Я знаю все.

— Вы?

— Вас зовут Гектор де Сент-Эрмин. Вы принадлежите к знатной фамилии из Юра, ваш отец погиб на эшафоте, ваш старший брат расстрелян в крепости Ауэнгейм. Ваш второй брат гильотинирован в Бург-ан-Брессе. После его смерти вы присоединились к Соратникам Иегу. Кадудаль после встречи с первым консулом освободил вас от ваших обязательств, и вы воспользовались этим, чтобы попросить руки м-ль де Сурди, которую любите. В тот момент, когда вы собирались подписать брачный договор, под которым уже стояла подпись Бонапарта, один из ваших соратников передал вам приказ Кадудаля, и вы исчезли. Вас искали повсюду, но напрасно. А вчера, после проезда дилижанса Париж-Руан, на который вы напали вместе с пятью вашими сообщниками, вас нашли под вашей убитой лошадью. Вы были без сознания. Вы хотели поговорить лично со мной, чтобы попросить меня дать вам возможность пустить себе пулю в лоб и умереть так, чтобы никто никогда не узнал вашего имени. К несчастью, это не в моей власти, в противном случае, слово чести, я пошел бы вам навстречу.

К удовольствию Фуше, Гектор взирал на него, застыв от изумления. Вдруг он оглянулся вокруг, заметил на столе тонкое, как игла, шило и бросился к нему. Но Фуше успел схватить его за руку.

— Берегитесь, сударь, — сказал он. — Вы нарушите ваше слово, как благородный человек вы не можете так уронить ваше достоинство.

— Каким же образом, скажите на милость? — вскричал граф, пытаясь вырвать свою руку.

— Убить себя — значит бежать.

Сент-Эрмин выпустил шило, рухнул как подкошенный на пол и забился в приступе отчаяния. Фуше выждал какое-то время, как бы дав молодому человеку дойти до крайности, затем сказал:

— Послушайте, есть один человек, который может позволить то, о чем вы просите.

Сент-Эрмин живо приподнялся на одно колено.

— Кто он? — с надеждой спросил Гектор.

— Первый консул.

— О! Попросите его оказать мне эту милость, пусть меня расстреляют за какой-нибудь стеной, без суда и следствия, так, чтобы никто не знал моего имени, даже те, кто будут в меня стрелять.

— Вы дадите мне слово, что дождетесь меня здесь и не попытаетесь бежать?

— Дам, сударь, дам! Только, ради Бога, добейтесь моей смерти.

— Приложу все силы, — рассмеялся Фуше. — Ваше слово…

— Клянусь честью! — вскричал Сент-Эрмин, приложив руку к сердцу.

Прокурор Республики все это время ждал в соседней комнате.

— Ну что? — спросил он Фуше, когда тот вышел из кабинета.

— Можете возвращаться в Верной, — сказал Фуше, — вы нам больше не понадобитесь.

— А как же мой арестант?

— Я сам буду его охранять.

И не дав больше никаких объяснений, Фуше быстро спустился по лестнице и, вскочив в карету, приказал:

— К первому консулу!

XXVII АДСКАЯ МАШИНА

Лошади, как будто только и ждавшие этого приказа, пустились галопом. В Тюильри они сами стали как вкопанные: они давно привыкли останавливаться у ворот этого дворца.

Бонапарт был у Жозефины. Фуше не стал спускаться к ним, не желая вмешивать женщину в большую политику, а попросил Бурьена передать первому консулу, что ждет его.

Первый консул тут же поднялся в кабинет.

— Приветствую вас, Фуше, — сказал он. — Какое у вас ко мне дело?

— Дело такое, — ответил Фуше, — что я осмелился вас побеспокоить.

— И хорошо сделали. Ну, говорите же…

— При господине Бурьене? — Фуше понизил голос до шепота.

— Господин Бурьен глух, господин Бурьен нем, господин Бурьен слеп, — заявил первый консул. — Говорите.

— Я послал одного из моих агентов следить за человеком Кадудаля. В первую же ночь он встретился с Красавцем Лораном, главарем Соратников Иегу, который туч же поднял на ноги всех своих бывших сообщников.

— Дальше.

— Он выехал в Страсбург, пересек Рейн в Келе и нанес визит герцогу Энгиенскому.

— Фуше, вы уделяете недостаточно внимания этому молодому человеку. Он — единственный из своей семьи, у кого хватает сил на борьбу со мной, и на борьбу отчаянную. Меня даже уверяли, что его видели два или три раза на дороге в Страсбург. Надо следить за ним.

— Будьте покойны, гражданин первый консул, мы не теряем его из виду.

— А вам известно, чем они занимались, о чем говорили?

— Чем занимались? Ужинали. О чем говорили? Трудно сказать, они ужинали вдвоем.

— Когда они расстались?

— Тем же вечером в одиннадцать часов гражданин Соль де Гризоль выехал в Лондон. В полночь за ним последовал мой агент.

— И это все?

— Не совсем. Самос важное еще впереди.

— Слушаю.

— Соратники Иегу совершили новое нападение.

— Когда?

— Прошлой ночью они напали на дилижанс.

— Они ограбили его?

— Нет. Меня предупредили, я набил дилижанс жандармами, и вместо того, чтобы остановиться, они открыли огонь. Один из нападавших был убит, и еще один — арестован.

— Какой-нибудь подлец?

— Нет, — Фуше отрицательно покачал головой, — совсем наоборот.

— Один из аристократов?

— Из лучших.

— Он дал показания?

— Нет.

— Он даст их?

— Не думаю.

— Надо выяснить, кто он.

— Я знаю.

— Его имя?

— Гектор де Сент-Эрмин.

— Как? Тот самый молодой человек; чей брачный договор я подписал и которого не нашли, когда он сам должен был поставить свою подпись?

Фуше кивнул.

— Судить его! — вскричал Бонапарт.

— Первые имена Франции будут скомпрометированы.

— Тогда расстреляйте его за какой-нибудь стенкой, за забором, в овраге.

— Это именно то, о чем он просит.

— Хорошо! Его просьба будет удовлетворена.

— Позвольте мне передать ему это приятное известие.

— Где он?

— У меня.

— Как у вас?

— Да, он обещал, что не сбежит.

— Так это человек чести?

— Да.

— Я могу встретиться с ним?

— Как вам будет угодно, гражданин первый консул.

— Нет, черт побери, нет. Я разжалоблюсь и помилую его.

— В данный момент это послужило бы плохим примером.

— Вы правы. Идите, и пусть завтра все будет кончено.

— Это ваше последнее слово?

— Да. Прощайте.

Фуше поклонился и вышел. Пять минут спустя он был в своем особняке.

— Ну что? — умоляюще сложив руки, спросил Гектор.

— Он согласен.

— Без суда, без шума?

— Ваше имя останется неизвестным, начиная с этого момента, вас больше нет.

— А когда меня расстреляют? Ведь, я надеюсь, меня расстреляют?

— Да.

— И когда же?

— Завтра.

Сент-Эрмин схватил Фуше за руки и с благодарностью пожал их.

— Ах! Спасибо, спасибо!

— А теперь идите.

Сент-Эрмин послушно, как ребенок, вышел из особняка и сел в поджидавшую карету. Фуше сел рядом.

— В Венсен, — приказал он.

Если бы у молодого графа еще оставались какие-то сомнения, то эти слова успокоили его: именно в Венсене приводили в исполнение смертные приговоры военным.

Они вместе вышли из экипажа, их встретил начальник крепости, г-н Арель, который проводил их внутрь.

Фуше шепотом отдал какие-то распоряжения, начальник поклонился в знак согласия.

— Прощайте, господин Фуше, — сказал Сент-Эрмин. — И тысячу раз спасибо.

— До свидания, — ответил Фуше.

— До свидания? — воскликнул граф. — Что вы хотите этим сказать?

— Кто знает? Все в руках Господа.


Тем временем Сен-Режан и Лимоелан добрались до Парижа и в первый же день взялись за дело.

Агент Лиможец, как прозвал его Фуше, тоже приехал в Париж и подтвердил, что Сен-Режан и Лимоелан покинули Лондон.

Кадудаль направил этих двух на своего рода разведку, но сам не собирался ехать в Париж, по крайней мере до тех пор, пока Сен-Режан и Ломоелан не добьются успеха.

Каким образом они намеревались напасть на первого консула, не знал никто, то есть никто из тех, для кого их пребывание в Париже не было секретом, и, вполне вероятно, они еще сами этого не знали.

Первый консул ни от кого не прятался: вечером он пешком гулял по улице Дюрока. Днем он часто ездил один в карете, а вечером бывал в театре «Комеди франсез» или в Онере. Три или четыре раза в неделю он с немногочисленным эскортом отправлялся в Мальмезон.

Бонапарта нельзя было назвать человеком высокой культуры, он судил о целом произведении по его частям. Он любил Корнеля, но не за поэзию, а за ее содержание. Когда он вдруг цитировал какие-нибудь французские стихи, ему редко удавалось передать их своеобразие, и, тем не менее, литературу он любил.

Как для всякого итальянца, музыка была его отдохновением и поистине чувственным удовольствием. Пел он фальшиво, не умел правильно повторить и двух тактов и при этом обожал великих композиторов: Глюка, Бетховена, Моцарта и Спонтини[79].

Той осенью самым модным спектаклем была оратория Гайдна «Сотворение мира», сочиненная им три года назад[80].

Жизнь венгерского композитора похожа на легенду. Он был сыном бедного деревенского тележника, который по воскресеньям подрабатывал как бродячий арфист. Его жена пела, маленький Йозеф, начиная с пяти-шести лет, пиликал на скрипочке, изображая что-то вроде аккомпанемента, и так они ходили по дорогам от деревни к деревне. Школьный учитель из Хайнбурга заметил необыкновенные способности мальчика, научил его основам композиции и устроил в детский хор венского собора Святого Стефана. Около восьми лет толпы народа ходили послушать его чудесный альт, который он потерял в переходном возрасте. Все эти годы голос кормил Гайдна, теперь ему жить было не на что, и он должен был вернуться домой. Но тут нашелся бедный цирюльник, страстно любивший музыку, который был счастлив, что приютил у себя бывшего певчего, чьим голосом он столько лет наслаждался. И Гайдн, зная, что отныне голодная смерть ему не грозит, работал по шестнадцать часов в день и дебютировал с оперой «Хромой бес», которая была поставлена в театре у Каринтийских ворот.

И с этого момента он был спасен.

Князь Эстерхази сделал его своим придворным композитором, и Гайдн служил у него уже тридцать лет. Правда, когда князь взял его к себе, он уже был прославленным сочинителем.

Бывает, что царствующие особы вмешиваются в жизнь великих артистов, жаль только, что, как правило, это случается слишком поздно. И что бы стало с бедными артистами, не будь на свете бедняков?

Почести сыпались на Гайдна со всех сторон, а он из благодарности женился на дочери того цирюльника, которая, к слову сказать, видимо, также из благодарности, одаривала его тем же счастьем, что Ксантиппа — Сократа.

Французская Опера в свою очередь поставила ораторию Гайдна, и первый консул заранее предупредил, что будет на премьере.

В три часа дня Бонапарт, работавший в кабинете вместе с Бурьеном, обернулся к нему и сказал:

— Кстати, Бурьен, сегодня наш ужин отменяется. Я иду в Оперу и не могу взять вас с собой. Со мной пойдут Ланн, Бертье и Лористон. Если хотите, можете пойти сами, в общем, нынче вечером вы свободны.

Но Бонапарт был так загружен работой, что, когда ему уже надо было выезжать, он еще не был уверен, поедет ли вообще. Эти сомнения одолевали его с восьми до восьми пятнадцати, а пока он колебался, вокруг Тюильри разворачивались следующие события.

По узкой улочке Сен-Никез, в наше время уже не существующей, по которой должен был проехать первый консул, два человека вели лошадь, запряженную в телегу. На телеге стоял бочонок, начиненный порохом. Добравшись до середины улицы, один из них попросил молоденькую девушку посторожить лошадь и дал ей за это монетку в двадцать четыре су. Второй мужчина побежал на угол, откуда был виден Тюильри, чтобы подать знак первому, готовому поджечь шнур ужасной машины.

Когда часы пробили четверть девятого, тот, что наблюдал за дворцом, крикнул «Вот он!», а тот, что был у телеги, поджег шнур и бросился бежать. Карета первого консула, запряженная четырьмя лошадьми, вылетела из ворот со скоростью ветра. Вслед за ней мчался небольшой отряд конных гренадеров. На улице Сен-Никез кучер Бонапарта, по имени Жермен и по прозвищу Цезарь, увидел лошадь с телегой, перегородившие ему дорогу. Двигаясь с прежней, умопомрачительной, скоростью, кучер крикнул: «Телега, направо!», а сам взял левее.

Бедная девушка, боясь, что ее раздавят вместе с доверенными ей лошадью и телегой, живо отодвинулась к правой стороне улицы. Карета промчалась мимо, за ней — эскорт, но едва они достигли первого поворота, как раздался страшный грохот, как будто разом выстрелили десять пушек.

Первый консул крикнул:

— Цезарь, в нас стреляют картечью. Останови!

Карета встала. Бонапарт спрыгнул на землю.

— Где карета моей жены? — первым делом спросил он.

Каким-то чудом карета Жозефины, вместо того, чтобы следовать сразу же за каретой первого консула, отстала. А все объяснялось тем, что спор между м-ль Рапп и г-жой Бонапарт по поводу цвета ее кашемировой шали слишком затянулся.

Первый консул оглянулся по сторонам. В двух домах выбило все стекла, один полностью обрушился, со всех сторон слышались крики и стоны раненых, два или три трупа неподвижно лежали на земле.

Все стекла в Тюильри были выбиты, стекла карет первого консула и г-жи Бонапарт разлетелись на мелкие осколки. Г-жа Мюрат так перепугалась, что не захотела никуда ехать и потребовала немедленно проводить ее домой.

Бонапарт удостоверился, что никто рядом с ним не пострадал. Не дожидаясь Жозефины, он послал к ней двух гренадеров передать, что он цел и невредим и ждет ее в Опере. Сев в карету, он приказал:

— В Оперу, быстро! Никто не должен подумать, что я убит.

Слух о катастрофе уже дошел до Оперы: говорили, что убийцы взорвали целый квартал, что первый консул тяжело ранен и даже убит. Внезапно дверь его ложи отворилась, и все увидели, что Бонапарт, спокойный и невозмутимый, как обычно, садится на свое место.

Зал содрогнулся от вздоха, одновременно вырвавшегося из всех сердец. Для каждого француза, за исключением его личных врагов, Бонапарт был надежной защитой и опорой. От него зависело все: военные победы, процветание нации, общественное благосостояние, покой во Франции и мир на земле.

Новые крики огласили зал, когда в ложе появилась Жозефина Бледная и дрожащая от волнения, она не пыталась скрыть своих чувств и с нежностью и тревогой смотрела на мужа Через пятнадцать минут Бонапарт приказал возвращаться в Тюильри, ему не терпелось выплеснуть переполнявшую его ярость. В нем то ли в самом деле проснулась былая ненависть к якобинцам, то ли он хорошо ее изображал, но он решил немедленно расквитаться с ними.

Представители всех династий, которые одна за другой сменялись во Франции, будь то Наполеоны, Бурбоны старшей ветви, Бурбоны младшей ветви и даже нынешнее наше правительство, отличались, что удивительно, роковым и гибельным инстинктом, толкавшим их на то, чтобы снова и снова вспоминать крушение злосчастного трона Людовика XVI и Марии-Антуанетты. Можно подумать, что враги этих несчастных, поплатившихся за грехи Людовика XIV и Людовика XV, являются врагами всех новых властителей, какая бы кровь ни текла в их жилах. И тот же самый инстинкт был если не виной, то одним из заблуждений Бонапарта.

Поскольку весь Париж услышал взрыв адской машины, большая гостиная первого этажа Тюильри тут же заполнилась людьми. Каждый пришел заглянуть хозяину в глаза и понять, кто совершил это новое преступление и на кого следовало возложить ответственность.

Мнение первого консула не заставило себя ждать. Хотя еще утром он долго беседовал с Фуше и тот доложил ему все о происках роялистов, казалось, этот разговор начисто стерся из его памяти.

Он вернулся в Тюильри столь же взволнованным и возбужденным, сколь спокойным и невозмутимым был в Опере. Уже в дороге, которая заняла всего несколько минут, он начал задыхаться от ненависти к якобинцам.

— На этот раз, господа, — сказал он, войдя в здание, — здесь нет ни аристократов, ни духовенства, ни шуанов, ни вандейцев: это дело рук якобинцев, только они хотят меня убить. На этот раз я знаю, кто виноват, и никто меня не переубедит. Это сентябристы, это грязные злодеи, которые постоянно то строят заговоры, то открыто выступают против общества и против всех правительств. Не прошло и месяца, как Черакки, Арена, Топино-Лебрен и Демервиль[81] пытались покончить со мной. Так вот, это та же клика, те же кровопийцы-сентябристы, версальские убийцы, разбойники тридцать первого мая, прериальские заговорщики, авторы всех преступлений против всех правительств[82]. Если нельзя связать им руки, надо их раздавить. Пора очистить Францию от этой отвратительной накипи: никакой жалости к кровопийцам. Где Фуше?

Фуше предстал перед ним весь покрытый пылью и штукатуркой.

— Откуда вы? — изумился Бонапарт.

— Оттуда, где быть — мой долг, — с развалин.

— Хорошо! И вы еще говорите мне о роялистах!

— Я ничего не говорю, гражданин первый консул, — ответил Фуше, — пока не уверен в том, что могу сказать, и уж коли я уверюсь, будьте покойны, я обвиню настоящих заговорщиков.

— Так, по-вашему, настоящие виновники — это не якобинцы?

— Настоящие виновники — те, кто совершил преступление, и именно их поиском я сейчас занят.

— Черт возьми! Не так уж трудно их найти.

— Напротив. Очень трудно.

— Ладно! Я сам знаю, кто это. Мне не нужны ваши агенты, у меня есть свои, я знаю, кто стоит за этим преступлением, я сумею их схватить и примерно наказать. До завтра, господин Фуше, жду ваших донесений.

Бонапарт поднялся в свои покои и застал в кабинете Бурьена.

— А, вот и вы! — сказал он. — Вы знаете, что произошло?

— Конечно, — ответил Бурьен. — Сейчас уже весь Париж знает.

— Да, и очень хорошо! Надо, чтобы Париж узнал имена преступников.

— Будьте осторожны: тех, кого вы назовете, Париж приговорит.

— Кого я назову, черт вас возьми! Разумеется, якобинцев.

— Фуше другого мнения: он подозревает, что это дело рук двух, от силы трех заговорщиков. А всякий заговор, в котором участвуют до пяти человек, является делом полиции.

— У Фуше свои причины, чтобы не придерживаться моего мнения. Фуше устраивает свои дела, и не он ли управляет всеми этими заговорщиками? Я знаю, что он делал в Лионе и на Луаре. Так вот! Благодаря Лиону и Луаре я знаю о Фуше все. Доброй ночи, Бурьен.

И, выплеснув свой гнев, он спокойно пошел спать.

Фуше тем временем вернулся, как он выразился, на развалины. Вокруг улицы Сен-Никез он установил кордоны, в чью задачу по мере возможности входила охрана поля битвы в его первоначальном виде.

Там, на этом поле, он оставил Лиможца, или Виктора-Четыре-Лица, как его называли в полиции из-за его умения играть различные и совершенно противоположные роли: человека из народа, светского льва, немца и англичанина.

На сей раз ему не нужно было надевать какую-либо маску или костюм, речь шла о том, чтобы применить драгоценнейшую способность, которой одарила его природа, а именно умение распутывать нити самых таинственных заговоров.

Когда Фуше нашел его, он сидел на обломке стены и думал.

— Ну что, Лиможец? — Фуше продолжал называть его именем, которое дал ему в самом начале, приняв за каменщика.

— Да, гражданин, я подумал, что прежде всего надо допросить кучера. Только он с высоты своих козел видел, что происходило на улице, перед каретой. И вот что сказал мне Цезарь, и, похоже, это правда.

— А ты не боишься, что он от страха ничего не видел или же просто был пьян?

Лиможец с сомнением покачал головой:

— Цезарь — отважный человек. Тот, кого зовут Жерменой и кто получил свое прозвище от самого Бонапарта, не может быть трусом. А прозвал его так Бонапарт, когда увидел, как тот сражается один с тремя арабами. Одного из них он убил, а другого взял в плен. Впрочем, первый консул, который не любит быть в долгу, может заявить, что кучер был пьян. Но это не так.

— Ну хорошо, и что он видел?

— Он видел одного человека, который бежал в сторону улицы Сент-Оноре, бросив горящий шнур, и девушку, которая держала лошадь, впряженную в телегу, под уздцы. На телеге стояла бочка, но девушка, разумеется, не догадывалась, что в ней. А в бочке был порох, и человек, который спасался бегством, успел поджечь его.

— Надо найти и расспросить эту девушку.

— Девушку? — улыбнулся Лиможец. — Пожалуйста, вот ее нога.

И Лиможец показал на оторванную от тела ногу в синем чулке и ботинке.

— А от лошади что-нибудь осталось?

— Да, задняя часть и голова. На лбу, прямо посередке, имеется белая звездочка. Есть еще несколько клочков шкуры, их хватит, чтобы сделать описание.

— А от телеги?

— С этим придется подождать. Я велел откладывать в сторону все железки, которые найдут. Завтра утром я их осмотрю.

— Лиможец, друг мой, я поручаю вам это дело.

— Хорошо, но только мне, никому больше.

— Я не могу отвечать за агентов первого консула.

— Неважно, главное, чтобы ваши не переходили мне дорогу.

— Мои будут тихи, как если бы ничего не случилось.

— Тогда все будет хорошо.

— Вы ручаетесь?

— Если я держусь за конец дела, то я обязательно дойду до его начала.

— Прекрасно, вот и дойдите. И когда мы окажемся в начале, вы получите тысячу экю.

И Фуше отправился домой, почти полностью уверенный, что якобинцы к покушению не причастны.

На следующий день были арестованы двести человек, известных своими революционными убеждениями. Бонапарт, поколебавшись, принял решение депортировать их и подготовил соответствующий акт, который тут же передал на утверждение в Сенат.

Накануне принятия постановления обвиняемых по очереди показали четырем мужчинам, по виду рабочим или мастеровым. Это были лошадиный барышник, торговец семенами, прокатчик телег и бочар.

Никто из них не опознал тех двоих, с которыми они имели дело, так как до сих пор в деле фигурировали два, самое большее три, человека. Помимо этих троих, возможно, был еще кто-то, исполнявший вспомогательную роль. Такая картина покушения сложилась следующим образом.

Лиможец, вызвавший восхищение своей дотошностью, восстановил внешний облик лошади. И уже на следующий день после взрыва во всех газетах и на всех перекрестках можно было прочитать:

«Префект полиции сообщает согражданам, что в маленькую тележку, груженную обитым железными обручами бочонком с порохом, взорванным вчера вечером в восемь часов с четвертью на улице Сен-Никез, что рядом с улицей Мальты[83], в тот момент, когда по ней проезжал первый консул, была запряжена упряжная кобыла со следующими приметами: масть гнедая, грива потрепанная, хвост метелкой, морда острая, бока и ляжки светлые, с правого бока под гривой — рыже-чалая с проседью, во лбу звездочка, на спине с двух боков белые пятна, молодая, ростом метр и пятьдесят сантиметров (около четырех футов и шести дюймов), упитанная и здоровая, без каких-либо знаков на ляжках или на шее, которые могли бы позволить установить ее принадлежность.

Тех, кто знает хозяина этой кобылы или видел ее с маленькой тележкой, просим сообщить об этом устно или письменно префекту полиции. Префект обещает вознаграждение тому, что укажет хозяина данной кобылы. Все желающие приглашаются как можно скорее явиться для опознания лошади по причине разложения ее останков».

На этот призыв тут же откликнулись все парижские торговцы лошадьми.

И в первый же день кобыла была опознана барышником, продавшим ее. Он попросил о встрече с префектом, его направили к Лиможцу, и он назвал фамилию торговца семенами, которому он ее продал. Лиможец задержал барышника и послал за торговцем. Тот опознал останки кобылы и заявил, что продал ее двум мужчинам, которые выдавали себя за лоточников. Он прекрасно помнил обоих, так как встречался с ними два или три раза, и дал подробное описание обоих.

Один был брюнет, другой — светло-русый. Тот, что повыше, был пяти футов и шести-семи дюймов ростом, второй — дюйма на три ниже. Один был похож на бывшего военного, второй — на буржуа.

На следующий день явился прокатчик и также узнал лошадь, так как она несколько дней стояла в его стойле. Он также дал описание двух человек, которое полностью совпало с описанием, данным барышником.

И, наконец, последним нашелся бочар, который продал бочку и обил ее железными обручами.

Задача Лиможца значительно облегчалась тем, что народная любовь к первому консулу в то время была такова, что свидетели не заставляли себя ждать. Каждый, кому казалось, что он может пролить свет на это темное дело, спешил сам явиться в полицию и рассказать даже больше, чем знал на самом деле.

Но результат пока был весьма средним: Фуше убедился, что ни один из задержанных якобинцев не виновен, ибо ни один из четырех свидетелей никого из них не опознал. Впрочем, Фуше не сомневался в этом еще до очной ставки.

Правда, в итоге опознания двести двадцать три арестованных были отпущены на свободу. Из-за этого Бонапарт еще больше ожесточился против оставшихся в тюрьме ста тридцати якобинцев.

И тогда странные вещи начали твориться в Государственном совете.

Однажды государственный советник Реаль, бывший прокурор Шатле, бывший общественный обвинитель, отправленный в отставку Робеспьером за модерантизм, основавший в 1789 году «Газету оппозиции» и «Газету патриотов», и, наконец, историограф республики, обвинил в предвзятости Рено де Сен-Жан-Анжели и Бонапарта. Он, Реаль, считал, что речь идет о личных врагах, а не о преступниках, совершивших покушение на первого консула.

— Я хочу расправиться с сентябристами! — вскричал Бонапарт.

— С сентябристами! — повторил Реаль. — Если они еще живы, так пусть погибнут все до одного! Но где вы их видите? Может быть, вы имеете в виду господина Родерера, который завтра станет сентябристом для Сен-Жерменского предместья? Или господина де Сен-Жан-Анжели, который может стать сентябристом для эмигрантов, стремящихся к власти в стране?

— Разве у нас нет списков этих людей?

— Есть, конечно, есть, — ответил г-н Реаль. — И первым в этом списке стоит фамилия Бодре, который вот уже пять лет работает судьей в Гваделупе. Еще я вижу Пари, секретаря революционного трибунала, умершего полгода назад.

— Кто составлял эти списки? По-моему, в Париже хватает неисправимых последователей анархии Бабёфа. — заметил Бонапарт.

— И я тоже, черт побери, был бы в этом списке, — не выдержал Реаль, — не будь я государственным советником, потому что я защищал Бабёфа и его сообщников в Вандоме.

— Я вижу, — произнес Бонапарт невозмутимо, — что обсуждение вопроса государственной важности стало слишком страстным. Мы вернемся к нему позже и обсудим по справедливости и с доброй верой.

Иной на его месте никогда не простил бы Реалю, доказавшему при всем Государственном совете его неправоту. Никогда не прекращающий преследовать тех, кого он поклялся уничтожить, Бонапарт заметил честного человека и решил не толкать его на путь ненависти.

Уже через полгода Реаль стал заместителем министра генеральной полиции.

Если Бонапарту говорили: «Но ведь Тюренн сжег Палатинат!»[84], он отвечал: «Какая разница, этого требовали его замыслы!»

Для осуществления собственных замыслов Бонапарту надо было выслать из страны сто тридцать якобинцев. И какая разница, были они виновны или нет!

XXVIII НАСТОЯЩИЕ ПРЕСТУПНИКИ

После того, как из заговора своих, еще неизвестных убийц Бонапарт извлек всю выгоду, какую хотел, то есть выслал сто тридцать якобинцев — этих избранников его ненавидящего сердца, которых он несправедливо обвинил в покушении, он вспомнил о другом заговоре, а именно о заговоре Арены, Топино-Лебрена, Черакки и Демервиля, которые уже больше двух месяцев сидели в тюрьме. Когда взорвалась адская машина, суд над ними еще не состоялся.

И подобно человеку, который хочет привести в порядок все свои дела, Бонапарт распорядился в целях искоренения преступности и о начале, пусть немного запоздалом, процесса, в результате которого вчерашние виновные были казнены под шум расследования заговора сегодняшнего[85].

Поэтому, когда Фуше, уже уверенный, что вскоре схватит настоящих виновников покушения, явился с докладом к Бонапарту, чтобы получить указания в связи с предстоящим арестом, тот уже добился принятия закона о депортации, и уже последние участники революции покидали Францию, провожаемые лишь проклятиями ослепленного народа. Бонапарт рассеянно выслушал своего министра и, вместо последних указаний насчет предстоящих арестов, велел:

— Выселите куда-нибудь подальше всех низкопробных шлюх, всех падших женщин, которые, как чума, захватили окрестности Тюильри.

Он давно заметил, что эти женщины и их грязные каморки фигурировали почти во всех заговорах и почти во всех преступлениях. Фуше было ясно, что первого консула больше заботит внешний вид Парижа, чем собственная безопасность.

— Ради Господа нашего Всевышнего, — воскликнул Фуше, прибегнув к совершенно непривычному для себя выражению, — подумайте хоть немного о вашей жизни!

— Гражданин Фуше, — рассмеялся Бонапарт, — вы случайно не собираетесь поверить в Бога? Вы бы очень меня удивили!

— Неважно, верю ли я в Бога, — с досадой ответил Фуше, — но вы охотно допустили бы, что я верю в дьявола, не так ли? Хорошо! Во имя дьявола, к которому очень скоро, смею надеяться, мы отправим души заговорщиков, подумайте о вашей безопасности!

— Ба! — произнес первый консул со свойственной ему беспечностью. — Неужели вы думаете, что так легко отнять у меня жизнь? У меня нет твердых привычек, раз и навсегда установленного распорядка, я то и дело отвлекаюсь от одних дел, чтобы заняться другими, я ухожу и прихожу, когда мне вздумается. В еде то же самое: мне все равно, что я ем, я беру то одно, то другое и выбираю любое блюдо, на каком бы конце стола оно ни стояло. И, поверьте мне, это система, которая мне нравится, и именно поэтому я ей следую. А теперь, мой дорогой, раз уж вы так проворны, что всего через две недели после неудавшегося покушения готовы схватить преступников, которым не удалось меня убить, примите меры и охраняйте меня, это — ваше дело.

И поскольку Фуше явно не верил, что за всем этим не кроется какой-то расчет или желание понравиться толпе, Бонапарт продолжил:

— Не думайте, что моя безмятежность основывается на слепом фатализме или на моей вере в ваших агентов. Вообразите себе, что план моего убийства существует. Мы не знаем деталей, что делает наши шансы на успех сомнительными, да и знание деталей не всегда помогает отразить удар. В общем, все это слишком неопределенно для моего положительного ума и решительного характера. Только при виде реальных препятствий и реальной опасности мой ум начинает действовать и мобилизует все мои душевные силы. А что прикажете предпринимать против безумного замысла какого-нибудь одиночки, против удара ножом в кулуарах Оперы, или ружейного выстрела из окна, или адской машины на перекрестке? Всего и всегда бояться? Напрасная трусость! Всего и везде остерегаться? Невозможно! Несмотря на это, я не могу совсем не думать об опасности, которая мне постоянно угрожает. Я знаю, что она есть, но я стараюсь забывать о ней, а забывая, я освобождаю себя от необходимости думать о ней постоянно. И я, — добавил он, — умею управлять своими мыслями. Или, по меньшей мере, останавливать их тогда, когда они начинают управлять моими чувствами и действиями. На то, что, по моему разумению, выходит за рамки моих возможностей или обыкновений, я просто перестаю обращать внимание. И я прошу только об одном — нё отнимайте у меня моего покоя, ибо в нем — моя сила.

Но Фуше продолжал настаивать, прося первого консула соблюдать хотя бы некоторые предосторожности.

— Все, идите, — сказал ему Бонапарт, — хватайте ваших преступников, раз уж вы их почти поймали. Судите их, и пусть их повесят, расстреляют, гильотинируют. Но не за то, что они хотели меня убить, а за то, что они были настолько неловкими, что, метя в меня, промахнулись и убили двенадцать граждан и ранили шестьдесят.

Фуше понял, что ему остается только уйти. Вернувшись в свой особняк, он застал там Лиможца, давно его дожидавшегося.

Этот агент, способности которого не вызывали сомнений у Фуше, заметил, что сразу же после взрыва адской машины исчезли три человека, за которыми полиция вела наблюдение как за шуанами, прибывшими в Париж, чтобы убить первого консула. И совершенно справедливо предположил, что, так как их нигде не видно, они-то и являются настоящими злоумышленниками. Иначе бы, боясь, что на них падет подозрение, они не замедлили бы показаться. Он знал имена этих троих, то были Лимоелан, старый вандеец Сен-Режан и Карбон.

Он не нашел никаких следов Лимоелана и Сен-Режана, зато разыскал в предместье Сен-Марсель сестру Карбона, жившую там с двумя дочерьми. Он снял комнату на той же лестничной клетке, с шумом вселился в нее и два-три дня никуда не выходил. На третий день или, скорее, ночь он начал громко стонать и плакать так, чтобы услышали соседки, потом дотащился до их двери, позвонил и сполз по стенке на пол.

Одна из девочек открыла: он лежал без сил, и каждое слово давалось ему с трудом.

— Мама! — закричала девочка. — Здесь наш бедный сосед, который так плакал сегодня.

Прибежала мать, взяла его под руки, завела к себе, усадила и стала выспрашивать, чем они при всей их бедности могут ему помочь.

— Я умираю с голоду, — простонал Лиможец, — вот уже три дня у меня крошки хлеба во рту не было, но я не могу выйти на улицу, там полно полицейских. Они ищут меня, я точно знаю.

Сестра Карбона дала ему стакан вина и краюху хлеба, которую он проглотил в мгновенье ока, как будто и вправду три дня ничего не ел. И, поскольку женщина сама боялась полиции, ожидая, что к ней могут прийти как к сестре Карбона, она спросила, что он наделал.

Тогда, изобразив, что неохотно уступает их просьбам, он признался, точнее, сделал вид, будто признается, что приехал в Париж от Кадудаля, чтобы присоединиться к Сен-Режану и Лимоелану. Но так как он приехал в Париж после покушения на улице Сен-Никез, то не смог найти ни того, ни другого. Это было тем более досадно, что он знал верный способ переправить их в Англию.

В тот день женщина и ее дочери не сказали ему ничего, они только дали ему бутылку вина и обещали приносить продукты, пока он будет жить на одном этаже с ними. Они лишь попросили платить им, так как сами крайне нуждались.

Но на второй день добрая женщина призналась, что Карбон — ее брат и оставался у нее до седьмого нивоза, пока однажды от духовника Лимоелана к нему не пришла девушка, м-ль де Сисэ, и не отвела его в маленькую конгрегацию монахинь собора Сакре-Кёр под видом священника, еще не приведенного к присяге и не получившего разрешения на возвращение во Францию. Там он сказал, что вернулся в Париж, не желая больше жить за границей, и со дня на день ждет своего исключения из списков эмигрантов.

У монахинь он был в полной безопасности, так как эти добрые сестры из чувства признательности первому консулу за все, что он сделал для Церкви, каждый день служили публичную мессу за сохранение его драгоценной жизни.

И Карбон никогда эту мессу не пропускал.

Выяснилось также, что добрая женщина посвящена во все детали покушения, так как его подготовка происходила прямо у нее на глазах. Она показала Лиможцу один из двенадцати бочонков из-под пороха, которым начинили адскую машину.

В этом бочонке осталось четырнадцать фунтов пороха. Лиможец сразу узнал порох английского производства и превосходного качества. Остальные бочонки разломали на дрова для очага. Однажды Лимоелан сказал своим хозяйкам:

— Обращайтесь с ними побережнее, дамы! Эти дровишки дорого стоят!

Сестра Карбона показала ему также две блузы, принадлежавшие заговорщикам. Что стало с блузой Сен-Режана, она не знала.

Оставалось только выяснить, в какой обители скрывался Карбон. Мнимый шуан уверил женщин, что, для того чтобы помочь Карбону бежать, ему необходимо с ним встретиться. И женщина обещала принести ему адрес на следующий день.

Она побежала к м-ль де Сисэ и узнала у нее все, что было нужно.

Мессы за здравие первого консула были публичными, и Лиможец вошел в церковь вместе с двумя агентами. В уголке за хором он увидел мужчину, который, судя по его виду и по тому, как он молился, не мог быть ни кем иным, как Карбоном.

Лиможец дождался, пока церковь опустеет, подошел к Карбону и арестовал его. Тот настолько не был готов к тому, что его найдут и опознают, что сдался без всякого сопротивления.

После ареста он сознался во всем. В этом состояла его последняя надежда на снисходительность правосудия. И, в частности, сообщил, что Сен-Режан скрывается в доме на улице Бака.

Когда Сен-Режана взяли, он, зная, что его сообщник все выдал, тоже не стал ничего скрывать. Вот его показания, которые мы списали с протокола допроса, подписанного им самим:

«Все, что агент Виктор рассказал о том, как мы купили лошадь, поставили тележку на хранение к торговцу семенами, приобрели бочку и обили ее железом, — правда.

Оставалось только назначить время, и мы выбрали тот вечер, когда первый консул собирался в Оперу на ораторию «Сотворение мира».

Мы знали, что он проедет по улице Сен-Никез. Это самая узкая улица в окрестностях Тюильри, поэтому именно там мы поставили тележку с порохом. Карета должна была проехать в восемь с четвертью. Ровно в восемь я стоял рядом с тележкой, а Лимоелан и Сен-Режан — у ворот Тюильри, чтобы подать мне знак. Лимоелан и Сен-Режан были одеты, как и я, извозчиками, мы вместе пришли с тележкой на угол улицы Мальты, а потом, как я уже сказал, каждый встал на свое место. Прошло пять минут. Не слыша никаких сигналов, я отдал вожжи молодой крестьянке и, дав ей двадцать четыре су, попросил ее посторожить лошадь. Затем я пошел по улице Сен-Никез в сторону Тюильри.

Вдруг я услышал крик Лимоелана: «Вот он