Волчий зал (fb2)


Настройки текста:



Хилари Мантел Волчий зал

Моей замечательной подруге Мэри Робертсон

Действующие лица:

В Патни, 1500

Уолтер Кромвель, пивовар и кузнец.

Томас, его сын.

Бет, его дочь.

Кэт, его дочь.

Морган Уильямс, муж Кэт.


В Остин-фрайарз, с 1527-го

Томас Кромвель, стряпчий.

Лиз Уайкис, его жена.

Грегори, их сын.

Энн, их дочь.

Грейс, их дочь.

Генри Уайкис, отец Лиз, суконщик.

Мерси, его жена.

Джоанна Уильямсон, сестра Лиз.

Джон Уильямсон, ее муж.

Джоанна (Джо), их дочь.

Алиса Уэллифед, племянница Кромвеля, дочь Бет Кромвель.

Ричард Уильямс, позже — Кромвель, сын Кэт и Моргана.

Рейф Сэдлер, старший письмоводитель Кромвеля, воспитанный в Остин-фрайарз.

Томас Авери, домашний счетовод.

Хелен Барр, бедная женщина, взятая в дом.

Терстон, повар.

Кристоф, слуга.

Дик Персер, псарь.


В Вестминстере

Томас Вулси, архиепископ Йоркский, кардинал, папский легат, лорд-канцлер; покровитель Томаса Кромвеля.

Джордж Кавендиш, помощник, затем биограф Вулси.

Стивен Гардинер, глава Тринити-холла, секретарь кардинала, позже государственный секретарь Генриха VIII; заклятый враг Кромвеля.

Томас Риотеслей (Ризли), хранитель личной королевской печати, дипломат, протеже и Кромвеля, и Гардинера.

Ричард Рич, юрист, позже генеральный адвокат.

Томас Одли, юрист, спикер палаты общин, лорд-канцлер после отставки Томаса Мора.


В Челси

Томас Мор, юрист и ученый, лорд-канцлер после падения Вулси.

Алиса, его жена.

Сэр Джон Мор, его престарелый отец.

Маргарет Ропер, его старшая дочь, жена Уилла Ропера.

Энн Крезакр, его невестка.

Генри Паттинсон, слуга.


В Сити

Хемфри Монмаут, торговец, арестованный за то, что дал приют Уильяму Тиндейлу, переводчику Библии на английский язык.

Джон Петит, купец, арестованный по подозрению в ереси.

Люси, его жена.

Джон Парнелл, купец, ведущий бесконечную тяжбу с Томасом Мором.

Маленький Билни, ученый, сожженный за ересь.

Джон Фрит, ученый, сожженный за ересь.

Антонио Бонвизи, купец из Лукки.

Стивен Воэн, антверпенский купец, друг Кромвеля.


При дворе

Генрих VIII.

Екатерина Арагонская, его первая жена, позже именуемая вдовствующей принцессой Уэльской.

Мария, их дочь.

Анна Болейн, его вторая жена.

Мария, ее сестра, вдова Уильяма Кэри, бывшая любовница Генриха.

Томас Болейн, ее отец, позже граф Уилтширский и лорд-хранитель королевской печати; любит, чтобы к нему обращались «монсеньор».

Джордж, ее брат, впоследствии лорд Рочфорд.

Джейн Рочфорд, жена Джорджа.

Томас Говард, герцог Норфолкский, дядя Анны.

Мэри Говард, его дочь.

Фрейлины: Мэри Шелтон, Джейн Сеймур.

Чарльз Брэндон, герцог Суффолкский, старый друг Генриха, женатый на его сестре Марии.

Джентльмены, состоящие при короле: Генри Норрис, Фрэнсис Брайан, Фрэнсис Уэстон, Уильям Брертон, Николас Кэрью.

Марк Смитон, музыкант.

Генри Уайетт, придворный.

Томас Уайетт, его сын.

Генри Фицрой, герцог Ричмондский, незаконный сын короля.

Генри Перси, граф Нортумберлендский.


Священнослужители

Уильям Уорхем, престарелый архиепископ Кентерберийский.

Кардинал Кампеджо, папский легат.

Джон Фишер, епископ Рочестерский, советник Екатерины Арагонской.

Томас Кранмер, кембриджский богослов, сторонник Реформации, архиепископ Кентерберийский после смерти Уорхема.

Хью Латимер, священник, сторонник Реформации, позднее епископ Вустерский.

Роуланд Ли, друг Кромвеля, позднее епископ Ковентри и Личфилда.


В Кале

Лорд Бернерс, губернатор, ученый и переводчик.

Лорд Лайл, следующий губернатор.

Хонор, его жена.

Уильям Стаффорд, гарнизонный офицер.


В Хэтфилде

Леди Брайан, мать Фрэнсиса; воспитательница новорожденной принцессы Елизаветы.

Леди Энн Шелтон, тетка Анны Болейн; воспитательница бывшей принцессы Марии.


Послы

Эсташ Шапюи, дипломат, уроженец Савойи, посол императора Карла V в Лондоне.

Жан де Дентвиль, посол Франциска I.


Йоркистские претенденты на престол

Генри Куртенэ, маркиз Эксетерский, потомок дочери Эдуарда IV.

Гертруда, его жена.

Маргарет Пол, графиня Солсбери, племянница Эдуарда IV.

Лорд Монтегю, ее сын.

Джеффри Пол, ее сын.

Реджинальд Пол, ее сын.


Семья Сеймуров в Волчьем зале

Старый сэр Джон, опозоривший себя связью с женой старшего сына Эдварда.

Эдвард Сеймур, его сын.

Томас Сеймур, его сын.

Джейн, его дочь, при дворе.

Лиззи, его дочь, замужем за губернатором острова Джерси.


Уильям Беттс, врач.

Николас Кратцер, астроном.

Ганс Гольбейн, художник.

Секстон, шут Вулси.

Элизабет Бартон, пророчица.

Сцены бывают трех родов: во-первых, так называемые трагические, во-вторых — комические, в-третьих — сатирические. Декорации их несходны и разнородны: в трагических изображаются колонны, фронтоны, статуи и прочие царственные предметы; в комических же представляются частные здания, балконы и изображения окон, в подражание тому, как бывает в обыкновенных домах; а сатирические украшены деревьями, пещерами, горами и прочими особенностями сельского пейзажа.[1]

Витрувий. О театре. Ок. 27 г. до н. э.

Вот имена действующих лиц:

Счастье

Свобода

Умеренность

Величие

Прихоть

Притворное сочувствие

Лукавство

Тайный сговор

Учтивое оскорбление

Безумие

Бедствие

Нищета

Отчаяние

Подлость

Надежда

Исправление

Осмотрительность

Стойкость

Джом Скелтон.[2] Величие. Интерлюдия.
Ок. 1520

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

I Через проливы

Патни, 1500

— А ну вставай!

Только что он стоял — и вот уже лежит, оглушенный, ошарашенный, растянувшись во весь рост на булыжнике двора. Поворачивает голову, смотрит на ворота, будто оттуда может прийти помощь. Сейчас его ничего не стоит прикончить.

Кровь из разбитой головы — по ней пришелся первый удар — заливает лицо. Левый глаз ничего не видит. Сощурив правый, он замечает, что шов на отцовском башмаке лопнул. Дратва вылезла наружу, узел на ней и рассек ему бровь. Это был второй удар.

— Вставай же! — орет Уолтер, примериваясь, куда ударить теперь.

Он приподнимает голову на дюйм-другой, ползет на животе, стараясь не выставлять руки, иначе Уолтер на них наступит. Так уже было.

— Ты что, угорь? — спрашивает родитель. Отходит на несколько шагов, разбегается, снова бьет.

Удар вышибает из него дух. В голове одна мысль: это конец. Лоб снова касается булыжников. Сейчас Уолтер начнет его пинать. Белла, запертая в сарае, заходится лаем. Жалко, что я больше ее не увижу, проносится в голове. На дворе пахнет пивом и кровью. За воротами, у реки, кто-то орет. Ничего не болит, а может, болит все, и невозможно вычленить отдельную боль. Есть лишь ощущение холода в прижатой к булыжнику щеке.

— Нет, только глянь! — Уолтер прыгает на одной ноге, будто танцует. — До чего ты меня довел! Я порвал о твою башку свой добрый башмак!

Дюйм за дюймом. Дюйм за дюймом вперед. Пусть обзывает угрем, червяком, аспидом. Голову не поднимай, чтобы не злить Уолтера еще больше. Нос забит кровью, приходится дышать ртом. Отец отвлекся на порванный башмак. Минута передышки.

Его тошнит.

— Давай-давай! — ревет Уолтер. — Заблюй тут все!

Заблюй мои добрые булыжники.

— Давай же, вставай! Поднимайся! Святые греховодники! Встань на ноги!

Святые греховодники? думает он. Что это значит? Волосы в блевотине, собака лает, Уолтер вопит, над рекой несется колокольный звон. Ему чудится движение: как будто земля стала Темзой. Она вздымается и опадает. Последний воздух со свистом выходит из груди. Ну все, добил мальца, кричит кто-то Уолтеру. Он закрывает глаза, или их закрывает ему Господь. Глубокая, черная вода уносит его прочь.


Когда мысли возвращаются, он стоит в дверях «Летучего коня Пегаса». Уже почти полдень. Сестра Кэт выходит из кухни с горячими пирогами и едва не роняет поднос.

— Нет, вы только полюбуйтесь!

— Кэт, не ори. У меня голова лопнет.

Она зовет мужа: «Морган Уильямс!» Поворачивается на месте, глаза ошалелые, лицо раскраснелось от кухонного жара.

— Заберите у меня поднос! Тело Господне, да куда все подевались?

Его трясет, совсем как Беллу после того, как она свалилась из лодки в реку.

Вбегает служанка.

— Хозяин ушел в город.

— Да знаю я, дура! — При виде окровавленного брата Кэт позабыла все на свете. Она сует девушке поднос. — Пристрой так, чтобы кошки не добрались, не то таких оплеух навешаю — звезды из глаз посыплются! — Освободив руки, она на мгновение сжимает их в страстной молитве. — Опять дрался, или это отец тебя изукрасил?

Да, говорит он, кивая изо всех сил, так что кровь брызжет из носа. Да, повторяет он и указывает на себя, словно говоря: здесь был Уолтер. Кэт кричит, чтобы несли таз, воду, чтобы воду налили в таз, чтобы дали полотенце, чтобы дьявол сию минуту явился и забрал к себе своего слугу Уолтера.

— Сядь, покуда не упал.

Он хочет сказать: я только что встал. Во дворе. Пролежал там час. А может, сутки, и тогда сегодня уже завтра. Только если бы это было сутки назад, Уолтер бы пришел и убил за то, что он валяется на дороге. А раны бы уже затянулись коркой и сейчас болели сильнее, при каждом движении. По близкому знакомству с башмаками и кулаками Уолтера он знает, что второй день всегда хуже первого.

— Сядь. Молчи, — говорит Кэт.

Приносят воду. Кэт легонько промакивает ему глаз. Оттирает мокрым полотенцем лоб, медленно и осторожно. Она судорожно дышит, ее рука лежит у него на плече. Иногда Кэт вполголоса чертыхается, иногда всхлипывает, гладит ему загривок, шепчет: «Ну, ну, не надо», — как будто это он плачет, а не она. Чувство такое, будто он парит, а сестра прижимает его к земле. Зарыться бы лицом в ее фартук и слушать, как стучит сердце, да не хочется пачкать кровью белую материю.

Возвращается Морган Уильямс в парадном платье. На широком валлийском лице — готовность немедля ринуться в бой. Очевидно, ему уже рассказали. Морган встает рядом с Кэт, смотрит, долго не находит слов, потом восклицает: «Вот!» Сжимает кулак, трижды потрясает им в воздухе.

— Вот что получит Уолтер. От меня.

— И не думай, — отговаривает Кэт. — Мало тебе Томасовой крови на твоем лондонском платье.

Морган глядит на себя, на Тома. Послушно отходит.

— Мне-то что, но ты на себя глянь, малый. В честном бою ты бы его изувечил.

— Какой там честный бой, — ворчит Кэт. — Он подходит сзади, верно, Томас? И чем-нибудь бьет.

— Сдается, сегодня это была бутылка, — говорит Морган Уильямс. — Я угадал?

Он мотает головой. Из носа опять капает кровь.

— Не надо, братец. — Кэт оттирает на себе брызги. Фартук весь изгваздан. Вполне можно было уткнуться в него лицом, хуже бы не стало.

— Значит, ты не видел, чем он ударил? — спрашивает Морган.

— Для того и подходят сзади, ты, магистрат недоделанный, — буркает Кэт. — Послушай, Морган, хочешь, я расскажу тебе про моего отца? Он хватает, что под руку попадется. Иногда бутылку, верно. Я видела, как он бьет мою мать. Даже крошку Бет — я видела, как он бьет ее по голове. А когда не видела, было еще хуже — значит, это он бил меня.

— Удивляюсь, как меня угораздило взять жену из такой семейки, — задумчиво произносит Морган Уильямс.

Это просто присловье. Некоторые мужчины постоянно шмыгают носом. У некоторых женщин все время болит голова. Морган всегда удивляется, что взял жену из такой семьи. Мальчик не слушает, он думает: если отец вот так бил покойницу-мать, может, он ее и прикончил? Нет, тогда бы его забрали. В Патни не блюдут закон, но убийство тут с рук не сойдет. Кэт ему за мать: плачет над ним, гладит по загривку.

Он зажмуривается, затем пробует открыть оба глаза одновременно.

— Кэт, — спрашивает он, — у меня там глаз есть? А то я им не вижу.

Да, да, говорит она, пока Морган продолжает устанавливать факты: это был твердый, довольно тяжелый, острый предмет, но вряд ли разбитая бутылка, иначе Томас увидел бы зазубренный край, когда Уолтер, целя в глаз, рассек ему бровь. Он слушает рассуждения Моргана и хочет объяснить про башмак, про узел на дратве, но так трудно ворочать языком, да оно, в сущности, и неважно. Вообще-то он согласен с Морганом и хочет пожать плечами, но их пронзает такая резкая боль, что он думает: может, у меня сломана шея?

— Ладно, Том, скажи лучше, чем ты так разозлил отца? — спрашивает Кэт. — Если совсем без повода, Уолтер обычно до темноты не начинает.

— Да, — подхватывает Морган Уильямс. — Что послужило причиной?

— Вчера. Я подрался.

— Ты вчера подрался? С кем, во имя всего святого?

— Не знаю. — Имя, вместе с причиной драки, вылетело из головы. Однако чувство такое, будто, вылетая, имя оставило на черепе зазубрены. Он трогает макушку, осторожно. Бутылка? Может быть.

— Вечно вы, мальчишки, деретесь, — ворчит Кэт. — У реки.

— Давайте проверим, правильно ли я понял, — говорит Морган. — Вчера Томас приходит домой в рваной одежде, с разбитыми кулаками, и старик спрашивает: ты что, дрался? Ждет сутки, потом хватает бутылку. Валит Томаса с ног, пинает, бьет попавшейся под руку доской…

— Так и было?

— Весь приход знает! Соседи стали кричать на пристани еще до того, как моя лодка подошла к берегу. Морган Уильямс, послушай, твой тесть только что отколотил Томаса, и тот приполз умирать к сестре, позвали священника. Ты посылала за священником?

— Ох уж мне эти Уильямсы! — возмущается Кэт. — Подумайте, какая важная птица! Люди приходят на пристань сообщить ему новости! А почему? Потому что ты всему веришь.

— Но ведь это правда! — кричит Морган. — Чистая правда, верно? Кроме священника. И Томас еще жив.

— Ты точно станешь судьей, — говорит Кэт, — раз сумел подметить разницу между моим живым братом и покойником.

— Если я стану магистратом, первым делом посажу твоего отца в колодки. Штрафовать его? Пустое! Что толку штрафовать человека, который тут же вернет себе деньги, ограбив или обдурив первого встречного?

Он стонет, тихо, чтобы не мешать разговору.

— Ну, ну, ну, — шепчет Кэт.

— Магистраты уже слышать про Уолтера не могут, — вещает Морган. — Если он не разбавляет эль, то пасет скотину на общинном лугу, если не травит общинную траву, то нападает на представителя власти, если он не под хмельком, то мертвецки пьян, и если он умрет своей смертью, значит, в мире нет справедливости.

— Закончил? — спрашивает Кэт. Поворачивается к брату: — Том, оставайся-ка у нас. Морган Уильямс, что ты скажешь? Томас может делать черную работу как оправится. Или вести твои счета, складывать и… что там еще делают? Ладно, не смейся надо мной, где мне было учиться, с таким-то отцом? Я свое имя умею написать только потому, что Том меня научил.

— Отец. Будет. Злиться.

Он может говорить только так: отдельными словами.

— Злиться? — повторяет Морган. — Усовестился бы лучше!

Кэт объявляет:

— Когда Господь раздавал совесть, мой отец не удосужился подойти за своей долей.

Он говорит:

— Потому что. Всего миля. Он легко.

— Легко может сюда прийти? Пусть попробует. — Морган снова показывает свой жилистый валлийский кулачок.


Когда Кэт заканчивает промывать его раны, а Морган Уильямс — храбриться и восстанавливать ход событий, он час или два просто лежит пластом. За это время приходил Уолтер с дружками, они кричали и ломились в дверь. Впрочем, в комнату звуки долетали приглушенно, и он не знает точно, было это наяву или во сне. Сейчас его занимает одна мысль: что теперь делать? В Патни оставаться нельзя. Вернулись воспоминания о позавчерашней драке, и там, вроде, был нож. Пырнули не его, значит, это он кого-то пырнул? Все как в тумане. Ясно одно. Если Уолтер еще раз меня тронет, я его убью, а если я его убью, меня повесят, а если меня повесят, то пусть лучше за что-нибудь более стоящее.

Внизу голоса, то громче, то тише. Всех слов не разобрать. Морган утверждает, что Том сжег все мосты. Кэт отказывается от прежнего предложения: мальчик на побегушках, личный секретарь и счетовод, потому что Морган говорит:

— Уолтер будет все время сюда ходить, верно? Мол, где Том, отправь его домой, кто платил чертову попу, чтобы мальчишку научили читать-писать? Мол, я платил, а ты теперь пользуешься, дрянь, потаскуха вонючая!

Он спускается вниз. Морган замечает весело:

— А ты неплохо выглядишь, учитывая обстоятельства.

Правда, Морган Уильямс — и это ничуть не мешает Тому его любить — никогда в жизни не поколотит тестя, что бы ни говорил и ни думал. На самом деле Морган боится Уолтера, как многие добрые люди в Патни. И кстати, в Уимблдоне и Мортлейке тоже.

— Ну, я пошел, — говорит Том.

Кэт возражает:

— Переночуй у нас. Сам знаешь, второй день хуже всего.

— А кого он побьет, если меня не будет?

— Не наше дело, — отвечает Кэт. — Бет, слава тебе, Господи, замужем, и далеко отсюда.

Морган Уильямс говорит:

— Честно скажу, будь Уолтер моим отцом, я бы сбежал.

Он ждет.

— Мы собрали тебе денег, — продолжает Морган.

Пауза.

— Я верну.

Морган облегченно смеется.

— И как же ты их вернешь, Том?

Он не знает. Дышать трудно, но это пустяки, просто в носу запеклась кровь. Вроде бы там все цело. Он трогает нос, осторожно, и Кэт говорит, полегче, я в чистом фартуке. Сестра вымученно улыбается, потому что не хочет, чтобы он уходил, но она ведь не станет противоречить Моргану Уильямсу, верно? Уильямсы — важные люди в Патни, в Уимблдоне. Морган на Кэт не надышится, говорит, чтобы печь пироги и варить пиво есть служанки, а хозяйка может шить наверху, как знатная дама, и молиться об успехах сделок, когда муж отправляется в Лондон в парадном платье. Дважды вдень она может обходить «Пегас», нарядно одетая, и помечать, что не так: идея Моргана. И хотя сейчас Кэт хлопочет не меньше, чем в детстве, когда-нибудь Морган убедит ее оставить работу служанкам, и ей понравится.

— Я верну, — повторяет он. — Может, завербуюсь в солдаты. Буду отсылать вам часть жалованья и добычи.

Морган говорит:

— Но сейчас нет войны.

— Где-нибудь да будет, — замечает Кэт.

— Или наймусь на корабль юнгой. Только вот Белла — вернуться мне за ней? Она лаяла, и отец запер ее в сарае.

— Чтобы она не хватала его за пятки? — У Морган воспоминание о Белле вызывает усмешку.

— Я бы ее с собой взял.

— Про корабельных кошек я слышал. Про корабельных псов — нет.

— Она совсем маленькая.

— Но за кошку не сойдет, — смеется Морган. — И вообще ты великоват для юнги. Они бегают по вантам, как мартышки. Ты когда-нибудь видел мартышку, Том? Уж лучше тебе в солдаты. По правде говоря, яблоко от яблони… Чем-чем, а кулаками тебя Господь не обделил.

— Отлично. Давайте проверим, правильно ли я поняла, — передразнивает мужа Кэт. — Как-то Том возвращается домой после драки. В наказание отец подкрадывается сзади, бьет его по голове неизвестно чем, но чем-то тяжелым, потом чуть не выбивает ему глаз, лупит по чему ни попадя удачно подвернувшейся доской, разукрашивает физиономию так, что, не будь я родная сестра, в жизни бы не узнала, а теперь мой муженек говорит: давай, Томас, иди в солдаты, найди какого-нибудь незнакомца, выбей ему глаз, переломай ребра, убей его, и тебе за это заплатят.

— Все лучше, чем драться у реки задарма, — замечает Морган. — Глянь на него. Будь я королем, я бы затеял войну, просто чтобы взять Тома в солдаты.

Морган достает кошель. С дразнящей медлительностью отсчитывает монеты: звяк, звяк, звяк.

Он трогает скулу. Под пальцами синяк, не ссадина. Но до чего же холодный!

— Послушай, — говорит Кэт. — Мы тут выросли. Наверняка кто-нибудь согласится Тому помочь.

Морган смотрит выразительно, словно спрашивая: ты много знаешь людей, готовых перейти дорогу Уолтеру Кромвелю? Людей, которые хотят, чтобы он ломился к ним в дом? И Кэт, словно услышав мужнины мысли, говорит:

— Нет. Может быть. Может быть, Том, это и правда лучше, как ты думаешь?

Он встает.

Кэт говорит:

— Морган, глянь на него, ну куда он сегодня пойдет?

— Мне нельзя оставаться. Через час Уолтер глаза нальет и явится сюда. Если я буду здесь, он подожжет дом.

Морган спрашивает:

— У тебя есть все необходимое в дорогу?

Ему хочется обернуться к сестре и сказать: нет.

Но она отвернулась и плачет. Не о нем, потому что никто никогда больше о нем не заплачет, таким уж сотворил его Господь. Кэт плачет о том, что считает правильной жизнью: воскресенье после обедни, сестры, золовки, невестки целуются, шлепают племянников (любя) и тут же гладят их по головке, передают из рук в руки младенцев, сравнивают, чей толще, а мужчины стоят кружком и говорят о делах, о шерсти, пеньке, доставке, чертовых фламандцах, правах на лов рыбы, пивоварнях, годовых оборотах, услуге за услугу, нужных людях, «надо бы немного подмазать», «мой поверенный обещал»… Вот что сулил брак с добрым семьянином Морганом Уильямсом, да только Уолтер все испортил.

Осторожно, неловко, он выпрямляется. Теперь болит все тело, хоть и не так сильно, как будет болеть завтра. На третий день проступят синяки, и придется отвечать всем на расспросы, где тебя так отделали. К тому времени он будет далеко отсюда, и, возможно, отвечать не придется, потому что никто не спросит. Никому не будет до него дела. Люди глянут мельком и решат, что он всегда такой побитый.

Он берет деньги и говорит:

— Гуил, Морган Уильямс. Диолх арм up ариан. (Спасибо за деньги.) Гофалух ам Катерин. Гофалух ам эйх бизнес. Вела ай хи ето риубрид. Поб лук.

Позаботься о моей сестре. Позаботься о своем деле. Когда-нибудь увидимся.

У Моргана Уильямса глаза лезут на лоб.

Он улыбнулся бы, если бы не корка на лице. Неужто все думают, будто он ходил к Уильямсам лишь затем, чтобы лишний раз пообедать?

— Поб лук, — медленно произносит Морган. Удачи во всем.

Он спрашивает:

— Если я пойду вдоль реки, это годится?

— А куда ты хочешь попасть?

— К морю.

Морган Уильямс смотрит огорченно, жалея, что до такого дошло. Потом говорит:

— Береги себя, Том. Обещаю, если Белла придет тебя искать, мы ее голодной не отпустим. Кэт даст ей пирога.


Деньги надо растянуть на подольше. Можно идти вдоль реки к устью, но он боится, что Уолтер через своих дружков — людей, за выпивку готовых на все, — выследит его и поймает. Первая мысль: пробраться на суденышко, выходящее из Тилбери с грузом контрабанды. Но если подумать, сейчас во Франции война. Это подтверждали все, кого он спрашивал, — ему ничего не стоит заговорить с незнакомцем. Итак, Дувр.

Если помогаешь грузить телегу, тебя обычно соглашаются подвезти. А как же бестолково люди грузят телеги! Застревают в узкой двери с деревянным ящиком в руках, а всего-то и надо, что повернуть его! И лошади. Он привык к лошадям, к перепуганным лошадям. По утрам Уолтер иногда работал в кузнице — если не спал мертвецким сном после крепкого эля, который держал для себя и своих дружков. То ли от запаха перегара, то ли грубого голоса, то ли от того, как Уолтер себя вел, даже послушные лошади начинали мотать головой и пятиться, а когда им прилаживали подкову, дрожали всем телом. Его делом было держать их за морду, успокаивать, гладить бархатистую шерстку между ушами, напоминать, как любили их мамы-кобылы, и уверять, что те и до сих пор о них собой вспоминают, а Уолтер скоро закончит.


День или два он не ест — слишком все болит. Но к Дувру рана на голове затягивается, и отбитые органы — почки, легкие, сердце — тоже, видимо, подживают.

По взглядам прохожих ясно, что лицо по-прежнему в синяках. Перед уходом Морган Уильямс осмотрел его и составил опись: зубы (чудесным образом) целы, оба глаза чудесным образом видят. Две руки, две ноги — чего ж еще?

Он ходит по пристани, спрашивает: не знаете, где сейчас война?

Каждый спрошенный глядит ему в лицо, отступает на шаг и говорит: «Это ты сам лучше знаешь!»

Они так собой довольны, так смеются над собственной шуткой, что он продолжает спрашивать, просто чтобы людям было приятно.

К своему удивлению он понимает, что покинет Дувр богаче, чем сюда пришел. Он углядел у какого-то ловкача на улице финт с тремя картами и тоже стал приглашать желающих сыграть. К мальчику подходят охотнее, чем к взрослому. И проигрывают.

Он подсчитывает приход и расход. Выделяет небольшую сумму на то, чтобы пойти к девке. В Патни, Уимблдоне и Мортлейке такое невозможно: Уильямсы прослышат и будут обсуждать тебя между собой по-валлийски.

Он видит трех пожилых голландцев с тюками, идет помочь. Тюки большие и мягкие — образцы сукна. Таможенник кричит на голландцев: у них что-то не так с документами. Он, притворяясь голландским олухом, заходит за спину чиновнику и на пальцах показывает, сколько надо дать. «Пожалуйста, — говорит один из купцов на плохом английском, — не избавите ли вы меня от этих английских монет? Они лишние». Таможенник расплывается в улыбке. Купцы расплываются в улыбке: сами они заплатили бы больше. Поднимаясь на борт, они говорят: мальчик с нами.

Пока матросы поднимают якорь, голландцы спрашивают, сколько ему лет. Он говорит, восемнадцать, они хохочут. Он говорит, пятнадцать, они, посовещавшись между собой, решают: пятнадцать сойдет. Они думают, ему меньше, однако не хотят обижать мальчонку. Любопытствуют, что у него с лицом. Можно соврать, но он говорит правду — иначе подумают, что его побили за кражу. Купцы говорят между собой по-голландски, и тот, который владеет английским, переводит:

— Мы обсуждали, что англичане жестоки к своим детям. И холодны сердцем. Когда отец входит в комнату, ребенок должен вставать. И обращаться к родителям правильно: к отцу «сэр», к матери — «госпожа матушка».

Он удивлен. Неужто где-то люди добры к детям? Впервые на сердце легчает: есть другие места, лучше. Он рассказывает про Беллу. Купцы смотрят сочувственно и не говорят глупостей вроде: ты можешь завести другую собаку. Он рассказывает про «Пегас», про отцовскую пивоварню, про то, что отца штрафуют за разбавленный эль не реже двух раз в год. И еще за порубку чужого леса и выпас на общинном лугу овец сверх разрешенного числа. Купцы слушают с интересом, показывают образцы сукна, обсуждают между собой вес и качество выделки, иногда обращаются к нему, объясняют. В целом они невысокого мнения об английском сукне, но эти образцы, возможно, их переубедят… Когда речь заходит о цели поездки в Кале и тамошних знакомых-суконщиках, он теряет нить разговора.

Он упоминает отцовскую кузницу. Тот, что говорит по-английски, спрашивает: ты можешь сделать подкову? Он пантомимой показывает, каково это: горячий металл и гневливый отец в тесной кузне. Они смеются. «С тобой не соскучишься», — говорит один. Перед высадкой самый молчаливый встанет и произнесет короткую, странно официальную речь. Второй ответит кивком, а третий переведет:

— Мы три брата. Наша улица такая-то. Если окажешься в нашем городе, тебя будет ждать постель, огонь в очаге и еда.

До свидания, скажет он. До свидания и удачи во всем. Гуил, суконщики. Гофалух эйх бизнес. Он не остановится, пока не попадет на войну.

Холодно, но море спокойно. Кэт дала ему с собой образок. Медь холодит кожу. Он развязывает веревку, целует образок на счастье. Роняет в воду. Он навсегда запомнит, как впервые увидел открытое море: покрытый рябью серый простор, словно осадок от сна.

II Отцовство

1527

Итак: Стивен Гардинер. Они сталкиваются в дверях. Сыро и, для апреля, необычно тепло, однако Гардинер в мехах, похожих на сальные черные перья. Священник стоит, оправляя их на высокой худощавой фигуре, словно черные крылья ангела.

— Припозднились, — с недовольством произносит мастер Гардинер.

Он дерзок.

— Я или вы, дражайший сэр?

— Вы.

— На реке все пьяны. Лодочники говорят, сегодня канун дня их святой-покровительницы.

— Вы ей помолились?

— Я молился бы кому угодно, лишь бы попасть на сушу.

— Странно, что вы сами не взялись за весло. Наверняка в детстве вам случалось грести.

Вечно у Стивена эта песня. Ваш нечестивый отец. Ваше низкое рождение. Сам Стивен — побочный отпрыск королевского рода, выращенный за плату неболтливыми приемными родителями в маленьком городке. Они суконщики; мастер Стивен их презирает и хотел бы забыть. А поскольку он знает всех в суконной торговле, ему слишком много известно о прошлом Стивена — куда больше, чем тому хочется. Бедный сиротка!

Мастер Стивен всем в жизни недоволен. Непризнанным родством с королем. Избранной поневоле церковной карьерой, хоть она и вполне успешна. Тем, что кто-то, помимо Стивена Гардинера, доверенного секретаря, приходит поздно вечером говорить с кардиналом. С этой его впалой грудью и худосочным сложением. Встреться они глухой ночью, из них двоих не Гардинер, а мастер Томас Кромвель уйдет, отряхивая руки и улыбаясь.

— Да благословит вас Бог, — произносит Гардинер, выходя в теплую, не по сезону, ночь.

Кромвель говорит:

— Спасибо.


Кардинал, не поднимая глаз от листа, спрашивает:

— Томас? Дождь еще идет? Я ждал вас раньше.

Лодочник. Река. Святая. Он в пути с раннего утра, а до того почти две недели провел в седле, разъезжая по делам кардинала. Из Йоркшира добирался этапами и не без приключений. По дороге заехал к своим писарям в Грейз-инн и одолжил смену белья. Завернул в восточную часть города узнать, какие суда пришли и не прибыл ли ожидаемый незадекларированный груз, но не успел ни поесть, ни заглянуть домой.

Кардинал встает, открывает дверь и кричит замершим в ожидании слугам:

— Вишен! Как нет вишен?! Апрель, говорите? Придется мне задабривать гостя чем-нибудь другим. — Вздыхает. — Несите что есть. Впрочем, ему все будет не по вкусу. Почему мне так плохо служат?

Весь дом приходит в движение: несут еду, вино, еще дров в камин. Слуга, сочувственно бормоча, стаскивает с него мокрый плащ. Вся кардинальская челядь такова: домовитая, бесшумная, привыкшая к шутливым попрекам хозяина. Всех посетителей встречают с тем же радушием. Хоть раз десять кряду навещай его милость каждую ночь и сиди букой — все равно тебя примут как дорогого гостя.

Слуги отступают к двери.

— Что еще вам угодно? — спрашивает кардинал.

— Чтобы вышло солнце.

— Так поздно? Вы требуете от меня почти невозможного.

— Сгодится и рассвет.

Кардинал поворачивается к слугам и произносит серьезно:

— Этой просьбой гостя я займусь сам.

Они что-то так же серьезно бормочут в ответ и удаляются.

Кардинал сцепляет руки. Вздыхает низко, рокочуще, одновременно растягивая губы в улыбке, словно леопард, укладывающийся полежать на припеке. Смотрит на своего поверенного. Поверенный смотрит на кардинала. В свои пятьдесят пять тот все так же хорош собой, как в пору расцвета. Сегодня его милость не в обычной багряной мантии, а в темно-лиловой, как смиренный епископ. Рост впечатляет. Живот, который куда больше пристал бы человеку менее подвижному, — просто еще одна деталь общего великолепия; на этом животе кардинал часто складывает большие, белые, унизанные кольцами руки. Большая голова — явно созданная Богом для папской тиары — прекрасно сидит на широких плечах, отягощенных (но не в данную минуту) цепью лорда-канцлера. Медоточивым тоном, известным отсюда до Вены, кардинал произносит:

— Ну, рассказывайте, как там в Йоркшире.

— Грязно. — Он садится. — Погода. Жители. Манеры. Нравы.

— Что ж, полагаю, вы обратили свои жалобы по адресу. Хотя насчет погоды я с Господом уже побеседовал.

— Да, и еда. Пять миль от моря, а свежей рыбы не сыщешь.

— А лимонов, надо думать, тем более. Что же они едят?

— Лондонцев, когда могут поймать. В жизни не видел таких дикарей. Уроды низколобые, а гонору… Живут в пещерах, но считаются в этих краях дворянством.

Кардиналу — архиепископу Йоркскому — все недосуг посетить свою епархию, отсюда и расспросы.

— Что до дел вашей милости…

— Я весь внимание.

Слушая, кардинал сосредоточенно морщит лоб. Иногда записывает цифры. Потом отхлебывает очень хорошего вина и, помолчав, спрашивает:

— Томас, что вы там учинили, непотребный слуга? Обрюхатили аббатису? Двух, трех аббатис? Попробую-ка угадать. Подожгли Уитби, просто для смеха?

В адрес своего поверенного у кардинала есть две шутки. Первая: тот с порога требует вишен в апреле и латука в декабре. Вторая: тот разъезжает по округе, творя беззакония, которые потом вменят в вину кардиналу. Есть и другие — о них вспоминают по мере необходимости.

Скоро десять. Пламя восковых свечей почтительно склоняется перед князем церкви и вновь тянется вверх. Дождь, не прекращавшийся почти с сентября, хлещет в оконные стекла.

— В Йоркшире, — говорит он, — недовольны вашими начинаниями.

Замысел кардинала: объединить тридцать маленьких, пришедших в упадок монастырских хозяйств и направить доход от этих обителей — запущенных, но по большей части древних — на два колледжа: Кардинальский в Оксфорде и еще один в Ипсвиче, где прекрасно помнят его милость — сына зажиточного и набожного мясника, члена гильдии, державшего большую гостиницу для самых взыскательных проезжих. Затруднение в том, что… Вернее, затруднений несколько. Кардинал, бакалавр искусств к пятнадцати годам, бакалавр теологии к двадцати пяти, изучал законы, но не любит юридических проволочек и не понимает, почему не может превратить недвижимость в деньги так же легко и быстро, как претворяет облатку в тело Христово. Когда он однажды, на пробу, он принялся объяснять кардиналу лишь один малозначительный пункт земельного законодательства, тот немедленно вспотел от натуги и сказал: Томас, что мне вам дать, чтобы никогда больше про это не слышать? Есть препятствия? Найдите способ их обойти. Недовольные? Суньте им денег, пусть уймутся.

Сейчас у него есть время об этом поразмыслить, поскольку кардинал смотрит в недописанное письмо. Но большая голова поднимается от бумаги.

— Том… Ладно, неважно. Скажите мне, почему вы так хмуритесь?

— Тамошние жители обещают меня убить.

— Вот как? — говорит кардинал, всем своим видом выражая: «Я удивлен и расстроен». — И что, убьют? Как вы думаете?

За спиной у кардинала шпалера во всю стену: Соломон протягивает руки во тьму, встречая царицу Савскую.

— Думаю, если хочешь убить человека — убей. Не пиши ему писем с угрозами, иначе он будет начеку.

— Когда отважитесь быть не начеку, известите меня. Я хотел бы на это посмотреть. А известно ли вам, кто… нет, вряд ли они подписывают письма. Я не откажусь от своего замысла. Я сам и очень тщательно выбрал монастыри, его святейшество скрепил мой выбор подписью и печатью. Те, кто недоволен, просто не понимают моих намерений. Никто не собирается выкидывать дряхлых монахов на улицу.

Так и есть. Кого-то переселят; предусмотрены пенсии, компенсации. Обо всем можно договориться, было бы желание. Склонитесь перед неизбежным, убеждает он. Подчинитесь милорду кардиналу. Уважайте отеческую заботу своего предстоятеля. Верьте, что его милость стремится к высшему благу церкви. Это фразы для уговоров. Бедность, целомудрие, послушание. Это для выжившего из ума приора, на которого надо хорошенько надавить.

— Все они понимают, — говорит он. — Просто сами хотят получать доходы.

— Вам придется в следующие поездки на север брать вооруженную охрану.

Кардинал, памятуя о бренности всего сущего, уже заказал флорентийскому скульптору свою гробницу. Останки его милости будут покоиться в порфировом саркофаге под распростертыми крыльями ангела. Камень с прожилками станет монументом над телом, чьи жилы иссушит бальзамировщик; когда плоть станет холодна и недвижна, как мрамор, о заслугах усопшего напишут золотыми буквами. Однако колледжи останутся живым, дышащим памятником: бедные мальчики, бедные школяры понесут в мир кардинальский ум, любовь к красоте, утонченность, воспитанность, умение радоваться и удивляться. Немудрено, что сейчас его милость качает головой. Поверенные обычно не ездят с вооруженной охраной. Кардинал не любит применять силу. Это так грубо! Иногда кто-нибудь из помощников — например, Стивен Гардинер, — разоблачает очередное гнездо еретиков. Тогда кардинал восклицает с жаром: бедные заблудшие души! Молитесь о них, Стивен, и я буду о них молиться, может быть, вместе нам удастся отвратить несчастных с пути погибели. И скажите им, пусть ведут себя приличнее, иначе Томас Мор упрячет их в свой подвал, и тогда мы все услышим страшные вопли.[3]

— Итак, Томас.

Он поднимает глаза.

— Вы говорите по-испански?

— Немного. Солдатская речь. Грубая.

— Мне казалось, вы служили в испанской армии.

— Во французской.

— Ах, да. И никаких близких сношений с местными жителями?

— Настолько близких — нет. Браниться я могу по-кастильски.

— Буду знать, — произносит кардинал. — Возможно, это тоже понадобится. А пока… Думаю, мне потребуются еще друзья в ближайшем окружении королевы.

«Друзья» означает «шпионы». Узнать, как она примет новость. Что королева Каталина[4] скажет, угодив в петлю дипломатической латыни, извещающей, что король — после двадцати лет совместной жизни — вздумал жениться на другой. На принцессе, которая, как полагает его величество, сумеет родить сына.

Кардинал подпирает руками голову, трет пальцами глаза, говорит:

— Сегодня утром король вызвал меня к себе. Очень рано.

— Чего он хотел?

— Сочувствия. В такой-то час. Я просидел с ним раннюю мессу, и он всю службу говорил. Я люблю короля. Господь свидетель, как я его люблю. Но даже моего сострадания порой не хватает. Вообразите сами, Том. Представьте себе, что вам тридцать пять. У вас прекрасный аппетит и отменное здоровье, вы не знаете, что такое запор, ваши суставы отлично гнутся и вдобавок вы — король Англии. — Кардинал мотает головой. — Но! Если бы только его величество хотел чего-нибудь попроще. Философский камень. Эликсир молодости. Сундук с золотыми монетами — ну, как в сказках.

— Который вновь наполняется, сколько бы оттуда ни брали?

— Ну да. Такой сундук я бы уж как-нибудь сыскал, и эликсир, и все прочее. Но откуда взять наследника?

Ветер колышет портьеру за спиной кардинала. Соломон наклоняется, лицо в тени. Царица Савская — улыбающаяся, легконогая — напоминает ему молодую вдовушку, у которой он жил в Антверпене. Должен ли он был жениться на ней, раз они делили ложе? По чести, да. Но если бы он женился на Ансельме, то не женился бы на Лиз, и дети у него были бы другие, не те, что сейчас.

— Если не можете помочь королю с рождением сына, — говорит он, — найдите отрывок из Писания для успокоения его души.

Кардинал шарит у себя на столе, будто и впрямь ищет.

— Что ж, Второзаконие. Там определенно говорится, что муж должен взять себе жену умершего брата. Как наш король и поступил.[5] — Кардинал вздыхает. — Но королю не нравится Второзаконие.

Бесполезно спрашивать, почему. Бесполезно пояснять, что, коли Второзаконие велит жениться на вдове брата, а Книга Левит говорит, не бери жену брата своего, иначе будешь бездетен, с этим противоречием надо как-то жить. В конце концов, вопрос о том, какой из текстов главнее, разобран в Риме за солидную мзду учеными прелатами двадцать лет назад и диспенсация — разрешение на брак — скреплена папской печатью.

— Не понимаю, почему король принимает Книгу Левит так близко к сердцу, ведь у него есть дочь.

— По-моему, общепризнано, что в Писании слово «дети» означает сыновей.

Кардинал подкрепляет свои слова цитатой на древнееврейском; голос сладкий, убаюкивающий. Его милость любит наставлять тех, кто готов принять наставление. Они знакомы уже несколько лет, и при всем величии кардинала отношения у них самые дружеские.

— У меня есть сын, — произносит его милость. — Вам это, разумеется, известно. Да простит меня Господь. Плотская слабость.

Сын кардинала — Томас Винтер — склонен к учебе и тихой жизни, хотя отец, вероятно, прочит юноше совсем другую карьеру. Есть у кардинала и дочь, которой никто не видел: Доротея, что означает «дар Божий». Она уже в монастыре — замаливает родительские грехи.

— У вас тоже сын, — продолжает кардинал. — Точнее, один сын, носящий ваше имя. Но, полагаю, по берегам Темзы бегает еще немало ваших мальчишек?

— Надеюсь, вы ошибаетесь. Мне не было пятнадцати, когда я отсюда сбежал.

Вулси находит забавным, что он не знает своего возраста. Выросший на мясе сын мясника заглядывает через несколько слоев общества на самое дно, туда, где родился поверенный Томас Кромвель. Отец наверняка был мертвецки пьян, мать, естественно, думала о хозяйстве. Кэт, спасибо ей, помогла с датой рождения.

— Ну, пятнадцать… — тянет кардинал. — Но в пятнадцать, полагаю, вы уже могли? Я точно мог. Итак, у меня есть сын, у лодочника есть сын, у оборванца на улице есть сын, у ваших предполагаемых убийц в Йоркшире, без сомнения, есть сыновья, которым те завещают кровную месть, и вы сами, как мы установили, дали жизнь целому племени юных разбойников. И только у короля нет сына. Кто виноват?

— Бог?

— А ближе?

— Королева?

— Кто в большей мере ответствен за все, чем королева?

Он невольно расплывается в улыбке.

— Вы, ваша милость.

— Я, моя милость. И что мне делать? Я скажу вам, что могу предпринять. Отправить мастера Стивена в Рим, прощупать курию. Но он нужен мне здесь.

Вулси смотрит ему в лицо и смеется. Ох уж эти щенки-подчиненные! Недовольные родителями, которых дала им природа, они вечно грызутся меж собой — каждый хочет быть любимым сыном кардинала.

— Что бы вы ни думали о мастере Стивене, он отлично подкован в каноническом праве и замечательно умеет убеждать — разумеется, когда не пробует убедить вас. Я вам скажу… — Кардинал, не закончив фразу, подается вперед, подпирает руками львиную голову, которую уже сейчас венчала бы папская тиара, если бы на прошлых выборах нужным людям заплатили чуть больше. — Я умолял. Томас, я встал на колени и униженно пытался его разубедить. Ваше величество, говорил я, послушайте моего совета. Если вы хотите избавиться от жены, из этого ничего не выйдет, кроме крупных неприятностей и трат.

— А он что?

— Поднял палец. Строго. «Никогда, — сказал, — не называйте эту любезную даму моей женой, пока не докажете, что она мне и впрямь жена и может ею оставаться. До тех пор зовите ее моей сестрой, моей дорогой сестрой. Ибо она совершенно точно была супругой моего брата, прежде чем вступить со мной в некоего рода союз».

Из Вулси никогда не вытянешь и слова против короля.

— Государь… — Кардинал делает паузу, мысленно подыскивая слово. — Строго между нами, государь поздновато спохватился. О да, с самого начала не все считали диспенсацию законной. Год за годом королю нашептывали, что его брак греховен, а он не слушал, хотя, как я теперь понимаю, слышал. Однако король безмерно любил жену, и все сомнения подавлялись. — Кардинал кладет руку на стол, мягко и в то же время твердо. — Они подавлялись и подавлялись.

А теперь Генрих хочет, чтобы брак признали недействительным. Несуществовавшим.

— Восемнадцать лет, — продолжает кардинал, — король был во власти заблуждения. Он сказал духовнику, что должен исповедаться в грехе за восемнадцать лет.

Вулси ждет, что собеседник удивится, но тот лишь смотрит на кардинала. Очевидно, и тайна исповеди может быть нарушена по воле его милости.

— Значит, если вы пошлете мастера Стивена в Рим, — говорит он, — королевская причуда, если позволительно так выразиться…

Кардинал кивает: позволительно.

— … получит международную огласку?

— Мастер Стивен поедет неофициально. Скажем, за личным папским благословением.

— Вы не знаете Рима.

Вулси не может ему возразить. Кардинал никогда не ощущал того холодка на затылке, который заставляет тебя оглядываться через плечо, когда переходишь из золотистого света Тибра в густую тень. За упавшей колонной, за целомудренными руинами прячутся совратители: любовница епископа, племянник чьего-то племянника, богатый мерзавец с вкрадчивой речью на устах. Счастье, что он покинул этот город, не потеряв душу.

— Скажу совсем просто. Папские шпионы выведают цель поездки еще до того, как мастер Стивен закончит собираться в дорогу. У кардиналов и секретарей будет время установить цену. Если решите посылать мастера Стивена, дайте ему много денег. Кардиналы не принимают посулов. Им нужен мешок с деньгами, чтобы задобрить банкиров, поскольку почти все они исчерпали кредит.

— Надо было бы послать вас, — весело замечает кардинал. — Вы бы предложили папе Клименту ссуду.

А почему бы и нет? Он знает денежные рынки, такое можно устроить. На месте Климента он бы в нынешнем году занял много денег для защиты границ.[6] Впрочем, Папа опоздал: к летней кампании войско надо собирать, начиная со Сретенья. Он говорит:

— А вы не хотите начать процесс в собственной юрисдикции? Пусть король сделает первые шаги и поймет, действительно ли этого хочет.

— Так я и намерен поступить. Созвать небольшой суд здесь, в Лондоне. Мы приступим к его величеству и объявим строго: король Гарри, есть подозрение, что все эти годы ты беззаконно сожительствовал с женщиной, которая тебе не жена. Король, да благословит его Бог, не любит быть неправым, а мы очень твердо скажем, что он неправ. Возможно, он забудет, что сам все затеял. Возможно, он накричит на нас и в порыве оскорбленных чувств вернется к королеве. Если нет, я добьюсь аннуляции, здесь или в Риме, и женю его на французской принцессе.

Бесполезно спрашивать, есть ли у кардинала на примете конкретная принцесса. Есть, и не одна, а две или три. Вулси живет не в одной реальности, а в подвижном муаре дипломатических ходов. Всеми силами пытается сохранить брак Генриха с Екатериной и союз с ее испанской родней, убеждает короля отбросить сомнения и в то же время выстраивает альтернативный мир, где сомнения короля следует уважить, а браке Екатериной признать недействительным. Как только диспенсация будет отменена — как только один росчерк папского пера уничтожит восемнадцать лет греха и страданий, — кардинал изменит расстановку сил в Европе, соединит Англию и Францию в мощный союз против молодого императора Карла, племянника Екатерины. Все исходы возможны, все исходы управляемы, каждый можно повернуть в удобную сторону; молитвы и давление, давление и молитвы, все идет по Божьему плану, и Вулси может вносить в этот план необходимые маленькие коррективы. Раньше его милость говорил: «Король поступит так-то и так-то». Потом: «Мы поступим так-то и так-то». Теперь: «Вот как я поступлю».

— А что будет с королевой? — спрашивает он. — Куда ей деваться в случае развода?

— Есть замечательные монастыри.

— Может быть, она вернется в Испанию.

— Нет, вряд ли. Теперь это другая страна. Прошло… сколько?.. двадцать семь лет с тех пор, как она прибыла в Англию. — Кардинал вздыхает. — Я ведь помню, как это было. Ее корабли, как вы знаете, задержала непогода — день за днем их носило по Ла-Маншу. Король выехал навстречу будущей невестке. Она была тогда в Догмерсфилде, во дворце епископа Батского, на пути в Лондон. Стоял ноябрь, и, да, лил дождь. Свита королевы настаивала на соблюдении испанских обычаев: принцесса не должна снимать покрывало, и супруг увидит ее только в день свадьбы. Но вы помните нашего короля!

Разумеется, он не помнит. Он родился примерно в тот год, когда старый король, почти всю жизнь изгнанник и перебежчик, захватил нечаемую корону. Вулси рассказывает так, будто лицезрел все воочию; в определенной мере это так и есть, ибо события недавнего прошлого таковы, какими выстроил их у себя в голове кардинал. Его милость улыбается.

— Прежний король был в преклонных летах и во всем подозревал дурной умысел. Он придержал коня, будто для того, чтобы посовещаться с придворными, одним махом спешился — ловкости ему и тогда было не занимать — и объявил испанцам, что увидит принцессу. Здесь моя земля и мои законы, сказал он, у нас женщины не носят покрывал. Почему на нее нельзя смотреть? Может, меня обманули, подсунули уродину; вы предлагаете женить моего сына на страшилище?

Томас думает: король вел себя слишком по-валлийски.

— Тем временем служанки уложили принцессу в постель — или сказали, что уложили: они думали так уберечь ее от внимания короля. Не тут-то было! Король Генрих ринулся через дворец с таким видом, будто готов вытащить бедняжку из-под одеяла. Служанки кое-как успели ее одеть. Король ворвался в комнату и при виде принцессы забыл латынь. Начал запинаться, как мальчишка. — Кардинал смеется. — А когда она впервые танцевала при дворе — наш бедный принц Артур был спокоен и улыбался, но его невесте не сиделось — никто не знал ее испанских танцев, поэтому принцесса встала в пару со своей фрейлиной. Никогда не забуду, как она повернула голову, и прекрасные рыжие волосы рассыпались по плечам… Не было в зале мужчины, который не вообразил бы… хотя танец был очень степенный… О Боже. Ей было тогда шестнадцать.

Кардинал смотрит в пространство, и Томас спрашивает:

— Да простит вас Бог?

— Да простит Бог нас всех. Старый король постоянно исповедовался в грехе вожделения. Принц Артур умер, а следом и королева. Старый король, овдовев, сам решил жениться на Екатерине. Но тут… — Кардинал пожимает плечами. — Как вы знаете, они не сговорились о приданом. Старый лис Фердинанд, ее отец.[7] Уж до чего был изворотлив! Нашему теперешнему величеству, когда он танцевал на свадьбе брата, было десять; и, думаю, уже тогда он положил глаз на невесту.

Некоторое время они сидят молча. История грустная, оба это знают. Король не отпускал принцессу домой, не желая выплачивать ей вдовью долю, и требовал от Испании оставшуюся часть приданого. Денег на содержание Екатерина почти не получала и жила в крайней нужде. С другой стороны, интересно, сколь мощные дипломатические связи юная принцесса сумела за это время завязать, как ловко научилась сталкивать лбами противников. Генрих женился на ней в восемнадцать: старый король не успел остыть в могиле, как новый потребовал Екатерину себе. Она была старше, годы отрезвили ее, красота немного поблекла. Однако он видел не столько живую женщину, сколько былой образ, достояние старшего брата; ощущал дрожание девичьей руки в руке десятилетнего мальчика. Словно она вверялась ему, чувствовала уже тогда — как говорил король приближенным, — что ей суждено лишь называться женой Артура. Что тело ее предназначено младшему из братьев, тому, к которому она обращала взгляд прекрасных серо-голубых глаз, приветливую улыбку. Она всегда меня любила, уверял король. Семь лет нам не давали соединиться. Теперь я никого не страшусь. Рим дал разрешение. Все бумаги выправлены. Союзы заключены. Я женился на девственнице, поскольку мой бедный брат к ней не притронулся; я женился из соображений государственных, ради ее испанских связей, но, в первую очередь, я женился по любви.

А теперь все в прошлом. Или почти все. Половину жизни предстоит зачеркнуть, вычистить из летописи.

Кардинал вздыхает.

— И что же дальше? Король ждет, что все будет по его, а вот она… с нею непросто сладить.

Есть еще история про Екатерину, совсем другая. Король отправился воевать во Францию, оставил ее регентшей. Напали шотландцы; их разгромили, и на Флодденском поле Якову IV отрубили голову. И Екатерина, розово-белый ангел, предложила отправить голову шотландского короля Генриху — порадовать супруга на чужбине. Ее отговорили, сказали, что это не по-английски. Вместо головы Екатерина послала мужу письмо. И с ним — сюркот, который был на Якове в день сражения, черный и заскорузлый от крови.

Огонь почти погас; кардинал, погруженный в воспоминания, встает и сам ворошит угли. Стоит, задумчиво крутит перстни на руке, затем встряхивает головой и произносит:

— Поздно. Езжайте домой. И не позволяйте йоркширцам тревожить ваши сны.

Томасу Кромвелю сейчас чуть за сорок. Он крепкого сложения, но невысок. Лицо его может принимать самые разные выражения; в данный момент это сдержанная ирония. Волосы темные, густые и волнистые, глаза маленькие, очень зоркие. Во время разговора они загораются огнем, о чем очень скоро скажет нам испанский посол. Утверждают, будто он знает наизусть Новый Завет на латыни и всегда может подсказать кардиналу нужный текст, если аббаты собьются. Говорит тихо, но быстро, держится уверенно в любом месте, будь то пристань или парадная зала, кардинальский дворец или придорожный трактир. Может составить контракт, обучить сокола, начертить карту, остановить уличную драку, обставить дом и уболтать присяжных. Умеет к месту процитировать древнего автора, от Платона до Плавта и обратно. Знает современную поэзию, может декламировать ее на итальянском. В трудах дни напролет, первым поднимается с постели и последним ложится. Много зарабатывает и много тратит. Готов биться об заклад по любому поводу.

Он встает.

— Если вы договоритесь с Богом и солнце выйдет, король сможет поехать на охоту. Быть может, на вольном просторе его величество будет меньше думать о Книге Левит, и вам станет легче.

— Вы лишь отчасти понимаете короля. Наш государь любит теологию почти так же, как охоту.

Он в дверях. Вулси говорит:

— Кстати, при дворе болтают… Милорд Норфолк жалуется, будто я вызвал злого духа и поручил тому ходить за ним по пятам. Если кто-нибудь вам такое скажет… просто отрицайте.

Он стоит в дверях, медленно растягивая губы в улыбке. Кардинал тоже улыбается, словно говоря: я приберег хорошее вино напоследок. Скажите, ведь я умею вас развеселить? Затем вновь склоняет голову над бумагами. Слуга Англии почти не нуждается в сне: какие-нибудь четыре часа, и когда вестминстерские колокола возвестят начало очередного промозглого, беспросветного апрельского дня, кардинал проснется, свеж и бодр.

— Доброй ночи. Да благословит вас Бог, Том.

Снаружи ждут слуги с факелами. У него есть дом в Степни, но сегодня он едет в городской особняк. На локоть ложится рука: это Рейф Сэдлер, стройный молодой человек со светлыми глазами.

— Как там в Йоркшире?

Ветер мотает пламя факела из стороны в сторону, улыбка Рейфа то появляется, то исчезает во тьме.

— Кардинал не разрешает мне говорить про Йоркшир — боится, что нас будут мучить дурные сны.

Юноша хмурит лоб. С семи лет Рейф спокойно спит под крышей Кромвелева дома, сперва на Фенчерч-стрит, теперь в Остин-фрайарз, и не знает, что такое ночные кошмары. У мальчика на удивление ясный ум. Что дурное может присниться в двадцать один год? Воры, бродячие псы, ямы на дороге…

— Герцог Норфолкский… — начинает он и тут же обрывает себя. — Ладно, неважно. Кто-нибудь заходил в мое отсутствие?

Мокрые улицы пусты, с реки наползает туман. Небо затянуто, звезд не видно. Над городом плывет сладковатый гнилостный запах вчерашних позабытых грехов. Норфолк стоит на коленях рядом с кроватью, зубы стучат от страха; кардинальское перо скребет, как мышь под матрацем. Покуда Рейф кратко излагает конторские новости, он мысленно составляет текст заявления. «Всем заинтересованным лицам. Милорд кардинал решительно отвергает всякие инсинуации касательно злого духа, якобы приставленного его милостью к герцогу Норфолкскому. Его милость отрицает эти обвинения в самых резких выражениях. Его кардинальская милость не отправлял к его герцогской милости ни безголового теленка, ни падшего ангела в обличье бешеного пса, ни ползучий саван, ни Лазаря, ни оживленный труп и не планирует на ближайшее время никаких подобных действий».

На пристани кто-то кричит. Лодочники поют. Вдалеке раздается тихий всплеск — возможно, кого-нибудь топят. «Делая сие заявление, милорд кардинал оставляет за собой право в дальнейшем изводить милорда Норфолка любыми фантазмами, каких пожелает в своей мудрости избрать; в любой день, без предварительного извещения, руководствуясь исключительно собственным лорда кардинала усмотрением».

От сырости болят старые раны, однако он входит к себе так, будто сейчас полдень: улыбаясь и воображая трясущегося Норфолка. Час ночи. Ему представляется, что тот еще на коленях, молится. А чернолицый бесенок колет трезубцем мозолистые пятки герцога.

III В Остин-фрайарз

1527

Лиззи еще не спит. Услышав, что слуги его впустили, она выходит, держа под мышкой комнатную собачку. Собачка скулит и вырывается.

— Забыл, где твой дом?

Он вздыхает.

— Как Йоркшир?

Он пожимает плечами.

— Кардинал?

Кивок.

— Ел?

— Да.

— Устал?

— Не очень.

— Вина?

— Да.

— Рейнского?

— Можно рейнского.

Панели недавно покрашены. Он входит в приглушенное золотисто-зеленое сияние.

— Грегори…

— Письмо?

— Что-то вроде того.

Она вручает ему письмо и собачку, достает вино. Садится рядом. Наливает себе тоже.

— Он нас приветствует. Путает единственное и множественное число. Плохая латынь.

— Ладно-ладно, — говорит она.

— Ну, слушай. Он надеется, что ты здорова. Надеется, что я здоров. Надеется, что его милые сестренки Энн и крошка Грейс здоровы. Он сам здоров. На сем, за недостатком времени, заканчиваю, ваш почтительный сын, Грегори Кромвель.

— Почтительный? — переспрашивает она. — И все?

— Так их учат.

Собачка Белла покусывает его за пальцы, ее круглые невинные глаза сверкают, как чужеземные луны. Лиз неплохо выглядит, хоть и утомилась после долгого дня; восковые свечи стоят у нее за спиной, высокие и прямые. На шее — нитка жемчуга и гранатов, его подарок на Новый год.

— На тебя приятнее смотреть, чем на кардинала.

— Самый скупой комплимент, какой когда-либо получала женщина.

— А я сочинял его всю дорогу из Йоркшира. — Он встряхивает головой. — А, ладно! — Поднимает Беллу на воздух; та упоенно брыкается. — Как идут дела?

Лиз немного плетет из шелка: шнурки для печатей на документы, головные сетки для придворных дам. У нее в доме две девушки-ученицы. Лиз отлично чувствует, что сейчас в моде, но, как всегда, жалуется на посредников: они немилосердно дерут деньги.

— Надо бы нам съездить в Геную, — говорит он. — Я научу тебя, как смотреть поставщикам в глаза.

— Хорошо бы. Да куда ты от кардинала!

— Сегодня он убеждал меня ближе познакомиться с приближенными королевы. С испанцами.

— Вот как?

— Я ответил, что плоховато говорю по-испански.

— Плоховато? — Она смеется. — Ну ты лгунишка!

— Ему не обязательно все про меня знать.

— Я была в гостях в Чипсайде. — Лиз называет имя старой приятельницы, жены ювелира. — Хочешь новость? Заказали большой изумруд и оправу, для кольца. Для женского кольца. — Показывает размер изумруда: с ноготь на большом пальце. — Несколько недель дожидались камня. Его гранили в Антверпене. — Она резким движением растопыривает пальцы. — Он раскололся!

— Кто будет возмещать убытки?

— Гранильщик говорит, его обманули: подсунули камень с невидимым дефектом в основании. Ювелир говорит, если дефект был невидимый, откуда я мог про него знать? Гранильщик говорит, так стребуйте убытки с того, от кого получили изумруд…

— Тяжба на много лет. Они не могут раздобыть другой камень?

— Ищут. Мы думаем, заказчик — король. Больше никому в Лондоне такой изумруд не по средствам. Так для кого кольцо? Не для королевы.

Белла развалилась у него на руках, жмурится, легонько виляет хвостиком. Интересно, как это будет, с кольцом. Кардинал мне скажет. Кардинал считает, очень умно не допускать короля до себя и выманивать подарки, но к лету король с ней переспит, к осени пресытится и отправит ее в отставку; а если не отправит, я сам за этим прослежу. Коли Вулси выпишет из Франции принцессу детородного возраста, не стоит, чтобы первые недели в Англии ей отравили свары с бывшей любовницей супруга. Королю, полагает Вулси, надо быть посуровей со своими женщинами.

Лиз ждет, но понимает, что он ничего не скажет.

— Так насчет Грегори, — говорит она. — Скоро лето. Там или здесь?

Тринадцатилетний Грегори сейчас в Кембридже, с наставником. Он отправил туда же племянников, сыновей Бет. Заботиться о родственниках — приятный долг. Летом у мальчиков каникулы. Что они будут делать в городе? Грегори пока совсем не интересуется чтением, хотя любит слушать истории про драконов, про зеленый народец, живущий в лесах; может одолеть целый латинский пассаж, если пообещаешь, что на следующей странице будет морской змей или призрак. Любит кататься верхом, обожает охоту. Мальчику еще расти и расти; мы надеемся, что он вырастет высоким. Дед короля по матери, как все старики вам скажут, был шесть футов четыре дюйма. (А вот отец, впрочем, ростом с Моргана Уильямса.) В короле шесть футов два дюйма — они с кардиналом почти одного роста. Король предпочитает высоких придворных — таких, как зять его величества Чарльз Брэндон, рослых и широкоплечих. В закоулках верзилы редкость; и в Йоркшире, сдается, тоже.

Он улыбается. О Грегори он говорит: хорошо хоть, мальчик не такой, как я в его возрасте. (А каким были вы? — следует вопрос. О, я пырял людей ножичком.) Грегори никого не пырнет ножом, поэтому он не переживает — или переживает меньше, чем думают окружающие, — из-за неспособности сына освоить склонения и спряжения. Когда ему докладывают, что Грегори не сделал того и этого, он отвечает: «Мальчик растет». Он понимает, что сыну надо много спать. Сам он никогда не высыпался, потому что Уолтер буянил, а позже — в дороге, на корабле, в армии — и подавно было не до сна. Чего люди не понимают про армию, так это что бессмысленные занятия в ней съедают практически все время. Ты добываешь пропитание, ты встаешь лагерем в таком месте, куда прибывает вода, потому что так велел твой сумасшедший капитан, тебя заставляют ночью сниматься и переходить на позицию, которую невозможно оборонять, ты никогда толком не спишь, снаряжение вечно нуждается в починке, у пушкарей что-то взрывается, арбалетчики либо пьяны, либо молятся, стрелы заказали, но не доставили, и тебя постоянно снедает тревога, что все кончится совсем плохо, потому что у il principe[8] или другого мелкого светлейшества, которое сегодня командует, голова не предназначена для мыслей. Довольно скоро — зимы через две — он перебрался из боевых частей в интендантскую службу. В Италии всегда можно воевать летом. Если тебе охота развеяться.

— Спишь? — спрашивает Лиз.

— Нет. Задумался.

— Привезли кастильское мыло. И твою книгу из Германии. Она была упакована, как что-то другое. Я чуть не отослала мальчишку прочь.

В Йоркшире, среди немытых, потеющих от злости людей в овчинах он мечтал о кастильском мыле.


Позже Лиз спрашивает:

— Так кто она?

От удивления он убирает руку с ее левой груди — такой знакомой и все равно любимой.

— Что?

Неужто Лиз вообразила, будто он завел в Йоркшире женщину? Он ложится на спину и думает, как разубедить жену. В крайнем случае взять ее в следующий раз с собой — пусть увидит, что там у него никого нет.

— Дама с изумрудом? — продолжает Лиз. — Я потому спрашиваю, что люди болтают, будто король задумал нечто странное. Я не верю, но весь город о том судачит.

Вот как? За две недели, что он был в Йоркшире среди дикарей, слухи просочились за пределы дворца.

— Если король на такое пойдет, — объявляет она, — против него полмира ополчится.

Они с Вулси думают лишь об одном: против короля ополчится император. Только император. Он улыбается в темноте, сцепив руки за головой. Не спрашивает, кого Лиз имеет в виду, ждет, пока она расскажет сама.

— Все женщины, — говорит Лиз. — Все женщины по всей Англии. Все женщины, у которых есть дочь, но нет сына. Все женщины, потерявшие ребенка. Все женщины, отчаявшиеся родить. И все женщины, которым сорок.

Она кладет голову ему на плечо. Оба устали, лежат молча на тонкой льняной простыне, под стеганым одеялом желтого турецкого атласа. Их тела издают слабый аромат нагретых солнцем трав. Он вспоминает: я могу браниться по-кастильски.

— Теперь спишь?

— Нет. Думаю.

— Томас, — шипит она возмущенно. — Уже пробило три!

Бьет шесть. Ему снится, что все женщины Англии в постели, выпихивают его из-под одеяла. Поэтому он встает почитать немецкую книгу, пока Лиз не видит.

Не то чтобы Лиз ругалась; разве что, уж если очень на нее насесть, скажет: «Мне и моего молитвенника достаточно». Она и впрямь нередко читает молитвенник: рассеянно берет в руки среди дня, лишь наполовину отрываясь от хлопот, перебивая тихое бормотание распоряжениями по дому. Это свадебный подарок, часослов, и Лиз вписала на первую страницу свое новое имя: «Элизабет Уильямс». Иногда, в приступе ревности, ему хочется вычеркнуть «Уильямс» и вписать нечто другое. Он знал первого мужа Лиз, но это не означает, что он испытывал к нему симпатию. Он не раз говорил: Лиз, вот книга Тиндейла, Новый завет, в сундуке, почитай ее, вот ключ. Она: ну и читай вслух, раз тебе так нравится. Он: Лиззи, это на английском, читай сама, в том-то весь смысл. Прочти и удивишься, что ты там найдешь.

Он думал, Лиз станет интересно, однако ничего подобного. Он не может вообразить, каково читать домашним вслух, как это делает Томас Мор — несостоявшийся священник, одержимый проповедническим зудом. Мор — светило из иной сферы — при встречах удостаивает его лишь кивком, и каждый раз он чувствует искушение спросить: с вами что-то не так? Или что не так со мной? Почему все, что вам известно, и все, что вы узнаете, подкрепляет ваши прежние убеждения? Вот в моем случае то, с чем ярое, во что вроде бы верил, мало-помалу рушится — то тут, то там. С каждым месяцем мои представления об этом мире делаются все хлипче; и о мире ином — тоже. Покажите мне, где в Библии написано: «чистилище». Покажите, где там говорится о мощах и монахах. Покажите в ней слово «папа».

Он возвращается к немецкой книге. Король с помощью Томаса Мора написал трактат против Лютера, за что папа даровал его величеству титул Защитника веры. Не то чтобы он любил брата Мартина; они с кардиналом согласны, что лучше бы Лютеру вовсе не рождаться на свет, или, уж по крайней мере не быть таким прямолинейным. И все же он следит за тем, что пишут, что доставляют в крупные порты на Ла-Манше или укромные бухточки восточной Англии, где суденышко с неуказанным грузом можно вытащить на берег, а при луне, с приливом, столкнуть обратно на воду. Он держит кардинала в курсе, чтобы, когда Томас Мор с друзьями-клириками ворвется, изрыгая хулы на новую ересь, тот мог ответить: «Джентльмены, меня уже известили». Вулси жжет книги, не людей. Совсем недавно — в прошлом октябре — кардинал устроил аутодафе английскому языку. Столько сгорело бумаги, изготовленной из старого тряпья, столько черной типографской краски.

Евангелие, которое он держит в сундуке, отпечатано в Антверпене — оно доступнее, чем настоящее немецкое издание. Он знаком с Уильямом Тиндейлом — пока переводчику Библии на английский не стало опасно оставаться в Лондоне, тот полгода жил у Хемфри Монмаута, торговца тканями, в Сити. Тиндейл суров, непреклонен и никогда не смеется. С другой стороны, до смеху ли, когда ты вынужден бежать из родной страны? Мор называет Тиндейла Зверем. Тиндейловское Евангелие отпечатано на паршивой бумаге, в одну восьмую листа; на титуле вместо издательских адреса и эмблемы значится: «Выпущено в Утопии». Он надеется, что Томас Мор это видел. Вот бы показать при случае — чтобы посмотреть, какое у Мора станет лицо.

Он закрывает книгу. Пора браться за дела. У него не будет времени самому перевести это на латынь, чтобы потихоньку пустить в обращение; придется кого-нибудь просить, за деньги или по дружбе. Удивительно, как крепка нынче дружба между теми, кто читает по-немецки.

К семи он уже побрился, позавтракал и облачился в свежее, не заемное белье и темный джеркин тонкой шерсти. В это время суток он часто вспоминал отца Лиз: старик вставал рано и всегда готов был положить ему на голову руку и сказать: «Порадуйся за меня жизни, Томас».

Он любил старого Уайкиса. Поначалу их свело дело. Сколько ему было тогда?.. двадцать шесть? двадцать семь? Он недавно вернулся из-за границы, временами заговаривал на одном языке, а заканчивал фразу на другом. Уайкис, тоже уроженец Патни, расчетливый делец, сколотил небольшое состояние на торговле шерстью, но взял его к себе не как земляка, а потому что он пришел с рекомендациями и предложил услуги задешево. При первой встрече Уайкис, отложив бумаги, полюбопытствовал:

— Ты ведь сын Уолтера, да? Так что случилось? Поскольку, видит Бог, мальчишкой ты был разбойник, каких поискать.

Он мог бы объяснить, если бы знал, какое объяснение будет Уайкису понятно. Я больше не дерусь, потому что, живя во Флоренции, каждый день смотрел на фрески?

Он сказал:

— Я нашел более легкий способ существования.

Позже Уайкис начал сдавать, дело пришло в упадок. Они по-прежнему поставляли на север Германии тонкое черное сукно, он же считал, что при нынешней длинорунной шерсти, непригодной для хорошего бродклоса, лучше переключиться на более тонкое керси, которое можно везти через Антверпен в Италию. Выслушав — как всегда, очень внимательно — жалобы старика, он сказал:

— Рынок меняется. Позвольте мне в следующем году отвезти вас на ярмарку.

Уайкис знал, что давно пора съездить в Антверпен и Берген-на-Зоме, но очень не хотел переправляться через пролив.

— Не тревожьтесь, я о нем позабочусь, — сказал он мистрис Уайкис. — Я знаю семью, в которой мы можем остановиться.

— Ладно, Томас Кромвель, — ответила та. — Запомни мои слова. Никаких крепких голландских напитков. Никаких женщин. Никаких запрещенных проповедников в подвалах. Знаю я вас, мужчин.

— Не знаю, смогу ли удержаться от подвалов.

— Сговорились. Можешь сводить его на проповедь, главное, не води в бордель.

Мерси, как он подозревает, из семьи, где хранили и знали сочинения Джона Уиклифа и где Писание на английском было всегда: запрятанные листочки, затверженные на память стихи. Такие вещи передаются по наследству, как форма носа и цвет глаз, как кротость и страстность, как сила и готовность пойти на риск. Если уж рисковать, лучше проповедник, чем девка; остерегайтесь «мсье костолома», которого во Флоренции зовут «неополитанской лихорадкой», а в Неаполе — «флорентийской хворью». Здравый смысл подталкивает к воздержанию. В нашей жизни много ограничений, о которых не ведали наши предки.

На корабле он слышал обычные жалобы попутчиков: мерзавцы-лоцманы, фарватер не отмечен, английская монополия. Ганзейские торговцы предпочли бы, чтоб к Грейвзенду их суда вели собственные люди: немцы — шайка воришек, но провести корабль вверх по течению они умеют. Старик Уайкис страдал от морской болезни. Сам он оставался на палубе, помогал чем мог; вы, кажется, были когда-то юнгой, сударь, заметил один из матросов. В Антверпене они сразу отыскали вывеску. Слуга, открывший дверь, завопил: «Томас вернулся!» Вышли три старика, три брата-суконщика. «Томас, наш бедный найденыш, наш маленький избитый беглец! Заходите, заходите поскорее, согревайтесь!»

Только здесь он по-прежнему был беглецом, маленьким избитым мальчишкой.

Жены, дочери, собаки бросились его целовать. Он оставил старого Уайкиса у очага — удивительно, насколько понятен язык стариков, когда те обмениваются рецептами примочек, сочувствуют бедам друг друга, обсуждают блажь и капризы жен. Младший брат, как всегда, переводил, с тем же серьезным видом, даже когда речь касалась физиологии.

Он ушел пить с тремя сыновьями трех братьев.

— Wat will je?[9] — поддразнивали они. — Надеешься заполучить старикову лавку? Или старуху, как хозяин помрет?

— Нет, — неожиданно сам для себя ответил он. — Кажется, я хочу заполучить его дочку.

— Она молоденькая?

— Вдова. Довольно молоденькая.

К возвращению он уже знал, что следует менять в лавке. Оставалось продумать частности.

— Я видел ваш товар, — сказал он Уайкису. — Видел конторские книги. Теперь покажите мне своих приказчиков.

Разумеется, люди — ключ к прибыли. Достаточно посмотреть им в глаза, чтобы понять, честны ли они и годятся ли для своего места. Он выгнал ненадежного старшего приказчика — сказал: проваливай, или я устрою тебе разбирательство — и поставил на это место младшего, заикающегося юнца, которого все считали придурковатым. Придурковатость оказалась просто робостью; вечер за вечером он сидел с юношей, молча и спокойно указывая тому на ошибки и упущения; через четыре недели новый старший приказчик уже не нуждался ни в советах, ни в понуканиях, а на своего наставника смотрел восторженными щенячьими глазами. Четыре недели в лавке и еще несколько дней в доках — выяснить, кто берет взятки. К концу года Уайкис снова стал получать прибыль.

Старик посмотрел цифры, поднялся из-за стола и крикнул:

— Лиззи! Спустись к нам.

Она спустилась.

— Тебе нужен новый муж. Такой сгодится?

Она оглядела его с головы до пят.

— Ну, отец, вижу, ты выбирал не за красоту. — Ему, подняв бровь: — Тебе правда нужна жена?

— Оставить вас, чтобы вы обсудили это между собой? — спросил Уайкис озадаченно. Старик, видимо, думал, что они сядут и сразу заключат договор.

Почти так и вышло. Лиз хотела детей, он хотел жену со связями в Сити и с кой-какими деньгами. Они поженились через несколько недель. Грегори родился через год. Он взял новорожденного из колыбели — крепенького, орущего — поцеловал в пушистую маковку и сказал, я буду к тебе ласков, как не был ко мне отец. Для чего заводить детей, если следующее поколение не будет лучше предыдущего?


Сегодня утром, размышляя над сказанным ночью Лиз, он думает: что моей жене до женщин, у которых нет сыновей? Может, они все такие: пытаются вообразить, каково живется их сестре.

Это стоит учитывать.

Восемь часов. Лиз уже хлопочет по дому. Волосы убраны под льняной чепец, рукава закатаны.

— Ой, Лиз, — смеется он, — ты похожа на жену пекаря.

— Веди себя приличней, — отвечает она. — Мальчишка-рассыльный.

Входит Рейф.

— Сперва к милорду кардиналу?

Куда же еще, говорит он. Собирает бумаги. Похлопывает жену по спине, целует собачку. Выходит. На улице еще моросит, но солнце уже проглядывает. К тому времени, как они добираются до Йоркского дворца, сомнений не остается: кардинал сдержал слово. Реку заливает свет, бледный, как разрезанный лимон.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I Гости

1529

Собирают имущество кардинала. Комнату за комнатой люди короля вычищают из Йоркского дворца прежнего обитателя. Увязывают в тюки пергаменты и свитки, требники и личные записи, домашние расходные книги. Забрали даже чернила и перья. Отдирают от стен доски с кардинальским гербом.

Они приехали в воскресенье, двое мстительных вельмож: герцог Норфолк, остроглазый ястреб, и не менее хищный герцог Суффолк. Герцоги сообщили Вулси, что тот отставлен с поста лорд-канцлера и должен вернуть Большую государственную печать. Он, Кромвель, тронул кардинала за локоть, произнес несколько слов. Кардинал обернулся к герцогам: тут обнаружилось, что нужно письменное требование короля, оно у вас есть? Ой, как же вы так? Нужно изрядное самообладание, чтобы говорить спокойно, но самообладания Вулси не занимать.

— Вы хотите, чтобы мы скакали назад в Виндзор? — Чарльз Брэндон не верит своим ушам. — За бумажкой?

В этом весь Суффолк: ему кажется, будто официальный документ — ненужная прихоть.

Он снова шепчет на ухо кардиналу, и тот говорит:

— Нет, Томас, лучше скажем им сразу… незачем длить агонию… Милорды, мой стряпчий напомнил, что я не могу отдать вам печать даже по письменному распоряжению. Только лично в руки начальнику судебных архивов. Так что прихватите и его.

Он произносит веско:

— Радуйтесь, что мы вам сказали, милорды. Не то у вас вышло бы три поездки, не так ли?

Норфолк — прирожденный боец — ухмыляется.

— Премного обязан, сударь.

Когда герцоги выходят, Вулси оборачивается с блаженной улыбкой и заключает его в объятия. Да, это их последняя победа, но двадцать четыре часа — срок немалый, а королевские настроения переменчивы. К тому же кардиналу нравится вспоминать обескураженные лица противников.

— Начальник судебных архивов, — говорит Вулси. — Вы знали или сами придумали?


В понедельник утром герцоги возвращаются с приказом немедленно освободить дворец. Король хочет прислать своих строителей и мебельщиков, чтобы приготовить жилище для леди Анны — ей нужен лондонский дом.

Он готов заявить протест: я чего-то не понимаю. Дворец принадлежит Йоркской епархии. Когда леди Анна стала архиепископом?

Однако поток людей с пристани оттесняет их прочь. Герцоги куда-то подевались, протест заявлять некому. Какое ужасное зрелище, говорит кто-то, мастеру Кромвелю не дали сразиться. Кардинал готов ехать, но куда? Поверх багряной мантии накинут чужой дорожный плащ: гардероб изымают прямо сейчас, пришлось схватить, что подвернулось под руку. Осень, и даже такому дородному человеку холодно.

Королевские слуги переворачивают сундуки, высыпают содержимое на пол: письма от Папы, от европейских ученых — из Утрехта, Парижа, Сан-Диего-де-Компостела, Эрфурта, Страсбурга, Рима. Упаковывают Евангелия, чтобы забрать в королевскую библиотеку. Книги тяжелые: их боязно держать в руках, словно они дышат: пергамент, сделанный из кожи мертворожденных телят, под рукой миниатюриста ожил голубыми и зелеными прожилками.

Сорвали шпалеры, оставив голые стены. Скатали шерстяных монархов, Соломона и царицу Савскую, в рулон, и теперь те смотрят друг на друга в упор, их крохотные легкие дышат ворсом бедер и животов. На пол летят охотничьи сцены, картины мирских удовольствий: купающиеся крестьяне, загнанные олени, лающие собаки, спаниели на шелковых сворках, мастиффы в ошейниках с шипами, охотники в поясах с бляхами, наездницы в изящных шапочках, заросший камышом пруд, овцы на пастбище, синеватые перистые верхушки деревьев на фоне меловых обрывов и белесого неба.

Кардинал смотрит на хлопочущих разорителей.

— Найдется ли нам чем угостить наших гостей?

В двух больших комнатах, прилегающих к галерее, поставили длинные козлы, каждые — двадцать футов в длину, и тащат еще. В Золоченой палате разбирают кардинальское золото и драгоценные камни, расшифровывают описи и выкрикивают вес. В Зале совета складывают серебро и позолоченную посуду. В списки внесено все, до последнего треснувшего горшка; то, что вряд ли приглянется королю, бросают в составленные под столами корзины. Сэр Уильям Гаскойн, кардинальский казначей, деловито снует из комнаты в комнату, указывает уполномоченным на шкафы и сундуки — не упустили бы чего.

Следом трусит Джордж Кавендиш, распорядитель кардинальского двора, растерянный и возмущенный. Слуги тащат облачения. Сплошь расшитые, усыпанные жемчугом и драгоценными камнями, мантии сами по себе немало стоят. Налетчики валят их на пол, будто сбивают с ног Томаса Бекета.[10] Поставив каждую на колени и сломав ей хребет, они бросают ее в дорожный сундук. Кавендиш морщится:

— Бога ради, джентльмены, подложите в сундуки двойной слой батиста. Не хотите же вы испортить тонкую работу, на которую у монахинь ушла целая жизнь? — Оборачивается. — Мастер Кромвель, как вы думаете, они успеют закончить дотемна?

— Только если мы им поможем. Раз уж до того дошло, можно хотя бы проследить, чтобы все сделали как следует.

Постыдное зрелище: человек, который правил Англией, лишен всего. Королевские слуги выносят рулоны тонкого голландского полотна, бархата и плюша, муара и тафты, красных тканей без меры и счета: алый шелк для летней лондонской жары, багряный дамаст, чтобы согревать кардинала, когда снег сыплет на Вестминстер и мокрыми хлопьями кружит над Темзой. На людях кардинал в красном, всегда в красном разных оттенков, разной плотности и выделки, но непременно в самом лучшем, в самом дорогом. Нередко его милость, прохаживаясь в раздумье, останавливался и говорил:

— Ну, мастер Кромвель, оцените-ка меня по ярду!

И Кромвель медленно обходил кардинала, со словами: «Позвольте», — щупал рукав, отступал на шаг, прикидывал обхват — год от года Вулси раздавался в теле — и в конце концов называл сумму. Кардинал довольно хлопал в ладоши.

— Пусть завистники смотрят! Вперед, вперед, вперед!

Выстраивалась процессия: серебряные геральдические кресты, стража с золочеными алебардами. Кардинал никуда не выходил без свиты.

Так день за днем, по просьбе и для забавы кардинала, он оценивал своего хозяина. Теперь король прислал для того же армию писарей. Однако ему хочется силой вырвать у них перья и начертать поперек описей: «Томас Вулси бесценен».

— Что ж, Томас, — говорит кардинал, хлопая его по плечу. — Все, что у меня есть, я получил от короля. Его величеству угодно было дать мне Йоркский дворец, теперь угодно забрать. Наверняка у нас есть другие дома, другие места, где приклонить голову. Здесь не Патни. И я запрещаю вам кого-нибудь бить.

Вулси с улыбкой прижимает ему руки к бокам, мол, не смейте их распускать. Пальцы у кардинала дрожат.

Подходит казначей Гаскойн.

— Я слышал, ваша милость отправится прямиком в Тауэр.

— Вот как? — спрашивает Кромвель. — И кто же вам сказал?

— Сэр Уильям Гаскойн, — с растяжкой произносит кардинал, — за что, по-вашему, король должен отправить меня в Тауэр?

— Очень в вашем духе, — обращается Кромвель к Гаскойну, — повторять досужие сплетни. Так-то вы поддерживаете его милость? Никто не отправляется в Тауэр. Мы едем… — все, затаив дыхание, ждут, пока он придумывает на ходу, — в Ишер. А ваше дело, — он, не сдержавшись, легонько толкает Гаскойна в грудь, — приглядывать за чужаками и следить, чтобы все, взятое отсюда, попало по назначению, потому что иначе вы сами попроситесь в Тауэр — спрятаться от меня!

Какие-то звуки, по большей части из дальнего конца комнаты, — что-то вроде приглушенного «браво». Трудно побороть впечатление, что разыгрывается спектакль под названием «Кардинал и его служители». Трагедия.

Кавендиш, потный, взволнованный, тянет его за рукав.

— Но, мастер Кромвель, дом в Ишере пуст, у нас ни нет ни котла, ни ножа, ни вертела, где милорд кардинал будет спать, перины наверняка не просушены, нет белья, нет дров, нет… и как мы туда доберемся?

— Сэр Уильям, — обращается кардинал к Гаскойну, — не обижайтесь на мастера Кромвеля, который сейчас высказался чересчур резко, но примите его слова. Поскольку все, что у меня есть, даровано королем, все следует вернуть в целости и сохранности.

Губы у кардинала дрожат. Вчера, поддразнивая герцогов, его милость улыбнулся впервые за последний месяц.

— Томас, — произносит Вулси, — я годами отучал вас так разговаривать.

Кавендиш говорит Кромвелю:

— Барку милорда кардинала еще не забрали. И лошадей.

— Вот как? — Он кладет руку Кавендишу на плечо. — Значит, отправляемся вверх по реке, сколько нас поместится на барке. Лошади пусть ждут в… в Патни, а потом мы… что-нибудь одолжим. Ну же, Джордж Кавендиш, проявите изобретательность, в прошлые годы мы с вами совершали дела посложнее, чем переезд в Ишер.

Правда ли это? Он никогда особенно не замечал Джорджа Кавендиша, чувствительного малого, много говорящего про салфетки. Однако он пытается вдохнуть в Кавендиша боевой дух, и лучший способ — сделать вид, будто за их плечами общие успешные кампании.

— Да-да, — подхватывает Кавендиш, — мы снарядим барку.

Хорошо, кивает он, а кардинал спрашивает: Патни? и он натужно смеется. Кардинал говорит, ну, Томас, вы все-таки поставили на место Гаскойна, чем-то этот человек мне всегда не нравился, и он говорит, зачем же вы его тут держали? Кардинал отвечает со вздохом, ну, так получилось, и во второй раз переспрашивает: так значит, в Патни?

Кромвель говорит:

— Что бы ни ждало нас в конце пути, не будем забывать, что для встречи двух королей ваша милость воздвигли парчовый город посреди мокрых пикардийских полей.[11] С той поры ваша милость только возрастали в мудрости и уважении короля.

Это говорится громко, для всех, про себя же он думает: тогда речь шла о заключении мира, сейчас же мы не знаем, что у нас, первый день долгой или короткой кампании, лучше возвести земляные валы и надеяться, что враг не перережет пути для провианта.

— Думаю, мы сумеем раздобыть кочерги, суповые миски и что там еще, на взгляд Джорджа Кавендиша, нам совершенно необходимо. Я не забыл, как ваша милость снаряжали королевские войска, отправлявшиеся во Францию.

— Да, — говорит кардинал, — мы все помним ваше мнение о той кампании, Томас.

Кавендиш спрашивает: «Что-что?», и кардинал объясняет:

— Джордж, разве вам не вспоминается, что мой слуга Кромвель сказал в палате общин пять лет назад, когда мы просили денег на новую войну?

— Но он же выступил против вашей милости!

Гаскойн, который внимательно ловит каждое слово, вставляет:

— Не очень-то вы хорошо себя зарекомендовали, сударь, переча королю и милорду кардиналу; я отлично помню вашу речь, и заверяю, как заверят вас еще многие, что вы не снискали себе расположения, Кромвель.

Он пожимает плечами.

— Я не искал расположения. Не все такие, как вы, Гаскойн. Я хотел, чтобы палата общин извлекла урок из прошлой кампании. Одумалась.

— Вы сказали, мы проиграем.

— Я сказал, мы разоримся. Но уверяю вас, наши войны заканчивались бы еще хуже, если бы снабжением войск занимался не милорд кардинал.

— В тысяча пятьсот двадцать третьем году… — начинает Гаскойн.

— Надо ли сейчас разыгрывать те сражения по новой? — спрашивает кардинал.

— …герцог Суффолк был всего в пятидесяти милях от Парижа.

— Да, — говорит Кромвель, — а вы знаете, что такое пятьдесят миль для полуголодного пехотинца, который засыпает на мокрой земле и просыпается окоченевшим? Для обоза, когда телеги по оси увязают в грязи? А что до побед тысяча пятьсот тринадцатого… оборони нас Господь.

— Турне! Теруан![12] — восклицает Гаскойн. — Вы что, слепы? Два французских города взято. Король проявил на поле боя чудеса храбрости!

Будь мы на поле боя, думает он, я бы плюнул тебе под ноги.

— Если вы так любите короля, почему бы вам не поступить к нему на службу? Или вы и так уже на жаловании у его величества?

Кардинал тихонько откашливается.

— Мы все служим королю, — говорит Кавендиш.

А кардинал добавляет:

— Томас, мы все — творения его рук.


Они садятся в барку. Над нею реют флаги: роза Тюдоров, две черные корнуольские галки — символ святого покровителя Вулси, Томаса Бекета. Кавендиш, хлопая глазами, восклицает: «Гляньте, сколько лодок на реке! Так и снуют!» В первый миг Вулси думает, что лондонцы вышли попрощаться. Но когда он всходит на барку, с лодок несутся гогот и улюлюканье. На пристани собрались люди, и хотя кардинальская стража их сдерживает, нет сомнений, что намерения у толпы самые враждебные. Когда барка начинает двигаться вверх по реке, а не вниз, к Тауэру, слышны вопли и угрозы.

И вот тут-то кардинал теряет власть над собой: падает на скамью и говорит, говорит, говорит до самого Патни.

— За что меня так ненавидят? Что они от меня видели, кроме добра? Сеял ли я вражду? Нет. Доставал зерно в неурожайные годы. Когда взбунтовались подмастерья, на коленях в слезах молил его величество помиловать зачинщиков, уже стоявших с веревками на шее.

— Толпа, — произносит Кавендиш, — всегда жаждет перемен. Видя, как великий человек вознесся, она хочет его низвергнуть, просто ради новизны.

— Пятнадцать лет канцлером. Двадцать — на службе у короля, а перед тем — у его отца. Не щадил себя — вставал рано, трудился допоздна…

— Вот что значит служить властителям, — замечает Кавендиш. — Следует помнить, что их любовь недолговечна…

— Властитель не обязан быть постоянным, — произносит он, а про себя думает: я ведь могу не утерпеть и выбросить тебя за борт.

Кардинал перенесся на двадцать лет назад, в прошлое, когда молодой король только вступил на престол.

— Заставьте его трудиться, говорили некоторые, но я отвечал, нет, он молод, пусть сражается на турнирах, охотится, выпускает соколов и ястребов…

— Играет на музыкальных инструментах, — подхватывает Кавендиш. — Его величество все время перебирает струны лютни или мандолины. Поет…

— У вас он просто Нерон какой-то.

— Нерон? — Кавендиш вздрагивает. — Я такого не говорил!

— Добрейший, мудрейший государь в христианском мире. Я не слышал, чтобы кто-нибудь сказал о нем хоть одно худое слово…

— И не услышите, — замечает он.

— Чего я только не делал! Пересекал Ла-Манш, как другой переступает через ручеек мочи на улице! — Кардинал качает головой. — Днем и ночью, в седле и за четками… двадцать лет…

— Это как-то связано с английским характером? — пылко спрашивает Кавендиш, все еще вспоминая разъяренную толпу на пристани; даже и сейчас люди еще бегут вдоль берега, свистя и делая непристойные жесты. — Скажите, мастер Кромвель, вы бывали за границей: англичане что, особенно неблагодарная нация? Мне кажется, им нравятся перемены ради перемен.

— Не думаю, что дело в англичанах. Скорее просто в людях. Они всегда надеются, что новое будет лучше.

— Но что они выиграют? — настаивает Кавендиш. — Сытого пса сменит голодный, кусающий ближе к кости. Место человека, разжиревшего от славы, займет тощий и алчный.

Он закрывает глаза. В серой воде смутно отражаются три силуэта — аллегория Фортуны. В центре — Низверженное величие. Справа Кавендиш, олицетворение Добродетельного советчика, бормочет ненужные, запоздалые слова, которые опальный вельможа слушает, склонив голову; он сам в роли Искусителя слева, и кардинальская рука, унизанная перстнями с гранатами и турмалинами, до боли сжимает его руку. Джордж давно отправился бы за борт, не будь сказанное, при всей своей банальности, по сути верно. А почему? Из-за Стивена Гардинера. Негоже называть кардинала разжиревшим псом, но Стивен определенно алчен и тощ. Недавно король назначил мастера Стивена своим личным секретарем. Не так уж мало людей, вышколенных кардиналом, служит теперь при дворе, но Гардинер, если сумел правильно себя поставить, ближе к его величеству, чем кто-либо другой, за исключением человека, стоящего подле монаршего стульчака с подтиркой в руках. А было бы неплохо, если б и эту обязанность поручили мастеру Стивену.

Кардинал закрывает глаза. Из-под век проступают слезы.

— Воистину, — вещает Кавендиш, — Фортуна непостоянна, прихотлива и переменчива.

Он быстро — пока кардинал не видит — сдавливает пальцами себе горло. Кавендиш, правильно поняв его жест, умолкает. Они растерянно переглядываются. Один слишком много наговорил, другой слишком много передумал. Есть ли золотая середина? Он скользит взглядом по берегам Темзы. Кардинал по-прежнему плачет, сжимая его руку.

Берег уже не внушает опасений. Не потому, что в Патни англичане менее переменчивы. Просто там еще не знают.


Лошади ждут. Кардинал как служитель Божий всегда ездит на рослом и сильном муле; впрочем, поскольку его милость все двадцать лет охотился вместе с королем, конюшням Вулси позавидует любой дворянин. Мул, как всегда, под красной попоной, прядает длинными ушами. Рядом кардинальский шут Секстон.

— А дурак-то здесь зачем, ради всего святого? — спрашивает он Кавендиша.

Шут подходит и что-то шепчет кардиналу на ухо; тот смеется.

— Отлично, Заплатка. А теперь, будь другом, помоги мне сесть в седло.

Но Заплатка — мастер Секстон — не справляется. Кардинал обессилел и как будто стал еще тяжелее. Он, Кромвель, спрыгивает с седла, кивает слугам кардинала.

— Мастер Заплатка, подержи Кристофера.

Заплатка делает вид, будто не помнит, что Кристофером зовут мула, и хватает ближайшего слугу.

Он говорит: Христа ради, Заплатка, не путайся под ногами, или я посажу тебя в мешок и брошу в реку.

Слуга, которому шут чуть не оторвал голову, трет шею, говорит, спасибо, мастер Кромвель, и берет мула под уздцы. Он, Кромвель, вместе с двумя слугами взваливает кардинала в седло. Тот смотрит пристыженно.

— Спасибо, Том. — Смеется жалобно, тоненько. — Ну вот и тебе перепало, Заплатка.

Они готовы ехать. Кавендиш поднимает голову.

— Святые угодники! — По дороге галопом приближается одинокий всадник. — Его милость хотят арестовать!

— Один человек?

— Остальные сзади, — говорит Кавендиш. Он отвечает: Патни, конечно, неспокойное место, но не настолько, чтобы высылать дозорных. Тут кто-то кричит: «Это Гарри Норрис!» Всадник торопливо спешивается. Это и впрямь Норрис, один из ближайших друзей короля, смотритель при стульчаке — тот самый человек, который подает его величеству подтирку.

Вулси сразу понимает, что король не отправил бы Норриса взять его под стражу.

— Отдышитесь, сэр Генри. Из-за чего такая спешка?

Норрис говорит, простите, милорд кардинал, срывает шляпу, кланяется, чуть не задевая перьями грязь, утирает лоб рукавом, улыбается в высшей степени любезно. Король поручил мне скакать за вашей милостью, догнать вас, сказать вам слова утешения и вручить перстень, который вы сразу узнаете. Протягивает перстень на ладони.

Кардинал слезает с седла и падает на колени. Берет перстень, прижимает к губам. Молится. Молится, благодарит Норриса, призывает благословение Божие на своего монарха. «У меня нет ничего ценного, чтобы послать королю». Озирается, словно ищет глазами подходящий дар — дерево? Норрис пытается поднять кардинала, и в конце концов встает рядом на колени — такой пригожий, опрятный молодой человек — на колени в дорожную грязь. У Норриса выходит, что король лишь притворился разгневанным, а на самом деле ничуть не гневается; его величеству известно, что у кардинала есть враги, к которым он сам, Henricus Rex,[13] отнюдь не принадлежит, и мнимая опала должна успокоить этих врагов; все, отнятое у кардинала, будет возмещено в двойном размере.

Кардинал плачет. Начинается дождь, ветер бросает дождевые струи в лицо. Кардинал что-то быстро, тихо говорит, потом срывает с себя золотую цепь, хочет надеть ее на сэра Генри, но запутывается в пряжках дорожного плаща. Слуги подбегают и безуспешно пытаются ему помочь. Норрис встает и начинает отряхивать колени левой рукой в перчатке, правой прижимая к себе цепь.

— Носите ее, — просит кардинал, — может, как-нибудь глянете на нее и замолвите за меня словечко перед королем.

Кавендиш подъезжает вплотную.

— Реликварий его милости! — Джордж расстроен, изумлен. — Расстаться с таким сокровищем! Там частица истинного креста!

— Мы добудем ему еще. Я знаю человека в Пизе, который продает их по пять флоринов десяток — дюжину, если платишь сразу. С сертификатом, заверенным отпечатком пальца апостола Петра.

— Стыдитесь! — Кавендиш, резко дернув уздечку, поворачивает коня в сторону.

Норрис передал все, что было поручено, и кардинала вновь усаживают в седло. На сей раз четверо дюжих слуг берутся за дело, будто занимались этим спокон веков. Драма превратилась в комическую интерлюдию самого низкого пошиба. Он думает: вот для чего здесь нужен Заплатка. Подъезжает к Норрису, спрашивает, глядя сверху вниз:

— Мы можем получить все это в письменном виде?

Норрис отвечает с улыбкой:

— Вряд ли, мастер Кромвель. Это конфиденциальное сообщение для милорда кардинала. Слова моего господина предназначены только его милости.

— А как насчет обещанного возмещения?

Норрис смеется — как всегда, когда хочет обезоружить противника, — и говорит шепотом:

— Думаю, это фигура речи.

Удвоить состояние кардинала?! У Генриха столько нет.

— Похоже на то. Верните то, что забрали. Мы не просим вдвое.

Норрис трогает золотую цепь на шее.

— Все от короля. Нельзя называть это грабежом.

— Я и не называл.

Норрис задумчиво кивает.

— Верно, не называли.

— У кардинала забрали церковные облачения — знак его сана. Что отнимут следующим? Бенефиции?

— Ишер — вы ведь туда едете, я правильно понимаю? — одно из владений, принадлежащих его милости как епископу Винчестерскому.

— И?

— Кардинал пока сохранит и этот сан, и поместье, но… как бы выразиться?.. король еще не принял окончательного решения. Как вы знаете, кардиналу предъявлено обвинение, согласно статуту о превышении власти церковнослужителем, в попытке применить на английской земле несоответствующие полномочия.

— Не учите меня законам.

Норрис наклоняет голову.

Он думает: прошлой весной, когда тучи начали сгущаться, надо было убедить милорда кардинала, чтобы тот разрешил мне перевести часть денег за границу, где мы всегда сможем их получить. Но тогда кардинал ни о какой опасности и слышать не хотел. Почему я позволил ему сохранять благодушие?

Норрис берется за уздечку, говорит:

— Я всегда восхищался вашим господином и надеюсь, что в теперешних бедствиях он это вспомнит.

— Мне казалось, никаких бедствий нет. Согласно вашим словам.

Вот бы сейчас схватить Норриса за шкирку и вытрясти прямые ответы. Увы, простых решений не бывает: этому научили его мир и кардинал. Господи, думает он, в мои лета пора бы знать. Успехи приносит не оригинальность. Не ум. Не сила. Успехов достигают ловкие интриганы вроде — и в этом он все больше уверен — Норриса. В душе крепнет бессознательная неприязнь, он пытается ее прогнать, потому что уж если неприязнь, то пусть лучше осознанная, но, в конце концов, обстоятельства исключительные: кардинал в грязи, унизительная возня с усаживанием на мула, бесконечные причитания в пути и, хуже, бесконечные причитания на коленях, как будто Вулси разматывается, распускается, словно огромный алый клубок, в длинную алую нить, которая заведет тебя в алый лабиринт с умирающим чудищем посередине.

— Мастер Кромвель! — говорит Норрис.

Он не может рассказать, о чем думал, просто смотрит на Норриса сверху вниз и произносит, смягчившись лицом:

— Спасибо за утешение.

— Увезите милорда кардинала из-под дождя. Я расскажу королю, в каком состоянии его нашел.

— Расскажите, как вы вместе стояли на коленях в грязи. Король позабавится.

— Да, — печально кивает Норрис. — Никогда не знаешь, как он все воспримет.

И тут Заплатка начинает вопить. Кардинал — озираясь в поисках подарка — увидел шута и счел того достойным подношением королю. Заплатка, часто говорил Вулси, стоит тысячи фунтов. Шут едет с Норрисом — сейчас самое подходящее время. Четверо слуг пытаются скрутить Заплатку, тот кусает их, отбивается руками и ногами, пока его не бросают на вьючного мула, освобожденного от поклажи. Теперь Заплатка рыдает в голос, икая, ребра ходят ходуном, дурацкие ноги болтаются, плащ порван, перо на шляпе переломилось.

— Ну же, Заплатка, — уговаривает кардинал, — ну же, мой дорогой. Мы будем часто видеться, как только король вернет меня ко двору. Мой милый Заплатка, я напишу тебе письмо, тебе лично. Сегодня же напишу и скреплю своей большой печатью. Король тебя полюбит, он — добрейшая душа во всем христианском мире.

Заплатка воет на одной ноте, как пленник, которого турки посадили на кол.

Дурак-то, говорит он Кавендишу, свалял дурака. Не надо было обращать на себя внимание.


Ишер: епископ спешивается перед старым донжоном, увенчанным восьмиугольными башенками. Пятьдесят лет назад Уэйнфлит, тогдашний епископ Винчестерский, выстроил здесь четырехэтажную надвратную башню. От башни отходит куртина с галереей наверху, по виду мощная, но все эти сооружения — из красного и белого кирпича, сложная орнаментальная кладка. Украшение, не защита.

— Это место невозможно укрепить, — говорит он. Кавендиш молчит. — Джордж, вы должны сказать: «Но его и нет нужды укреплять».

Кардинал не был здесь с тех пор, как выстроил Хэмптон-корт. Они выслали вперед гонцов, но сделано ли хоть что-нибудь? Устройте милорда поудобнее, бросает он, и направляется прямиком на кухню. В поварни Хэмптон-корта проведена вода, здесь течет только из носа у поваров. Кавендиш прав. Все куда хуже, чем он думал. Кладовые почти пусты, а то немногое, что есть, в основном испорчено. В муке черви. На столе, где раскатывают тесто — мышиный помет. Скоро Мартинов день, а здесь еще не начинали заготавливать солонину. На кухонную посуду стыдно смотреть. Котел зарос плесенью. У очага греются мальчишки: за несколько монет они с охотой возьмутся скоблить и чистить. Дети любят все новое, а идея чистоты для них, сдается, совершенно нова.

Милорду, думает он, надо есть и пить сейчас, надо будет есть и пить еще… неизвестно сколько. Кухню нужно привести в порядок к предстоящей зиме. Он находит грамотного слугу и начинает диктовать, загибая пальцы на левой руке: во-первых, сделайте то, во-вторых — это. Правой рукой умело разбивает в миску яйца, отцеживая через пальцы тягучий белок и отделяя желтки. «Сколько пролежало это яйцо? Смените поставщика. Мне нужен мускатный орех. Мускатный орех? Шафран?» На него смотрят так, будто он говорит по-гречески. В ушах по-прежнему звучат пронзительные вопли Заплатки. Он возвращается в зал; со стен на него смотрят пыльные ангелы.

Проходит довольно много времени, прежде чем им удается уложить кардинала в некое подобие постели. Где мажордом? Где гофмейстер? Ему уже кажется, будто они с Кавендишем и впрямь последние уцелевшие ветераны долгой кампании. Они остаются в зале — постелей, чтобы лечь, все равно нет — и составляют список первоочередных надобностей. Столовое серебро, чтобы кардиналу не есть из старых оловянных мисок, постельное белье, скатерти, дрова.

— Я пришлю людей разобраться с кухней, — говорит он. — Итальянцев. Поначалу будет неразбериха, но недели через три все выправится.

Три недели. Надо бы заставить мальчишек отдраить медную посуду.

— Можем ли мы раздобыть лимоны? — спрашивает он, и одновременно Кавендиш произносит: «Так кто станет лордом-канцлером?»

Интересно, думает он, есть ли здесь крысы.

Кавендиш продолжает:

— Вновь призовут его милость Кентербери?

Через пятнадцать лет после того, как кардинал вытеснил архиепископа с этой должности.

— Нет, Уорхем слишком стар. — (И слишком упрям, слишком противится желаниям короля.) — И не герцог Суффолкский. — (Потому что Чарльз Брэндон не умнее мула Кристофера, хотя дерется и наряжается не в пример лучше.) — Не Суффолк, потому что Норфолк этого не потерпит.

— И наоборот, — подхватывает Кавендиш. — Епископ Тунстолл?

— Нет. Томас Мор.

— Мирянин, человек незнатного рода? Который к тому же против нового брака короля?

Он кивает, да-да, канцлером будет Мор. Королю и прежде случалось доверять свою совесть строгим оценщикам. Возможно, его величество надеется таким образом спастись от самого себя.

— Если король и предложит Мору канцлерский пост — тот ведь откажется?

— Нет.

— Пари? — предлагает Кавендиш.

Они договариваются о закладе и ударяют по рукам. Пари помогает отвлечься от насущных забот: крыс, холода, вопроса, как втиснуть несколько сотен человек из Вестминстера в куда меньший Ишерский дворец. Штат кардинала — если взять главные резиденции и пересчитать всех, от священников и поверенных до метельщиков и прачек — больше шестисот душ. Три сотни вот-вот прибудут.

— По всему выходит, некоторых придется отпустить, — произносит Кавендиш. — Но у нас нет денег, чтобы с ними расплатиться.

— Будь я проклят, если мы отпустим их без жалования, — говорит он, а Кавендиш замечает:

— Думаю, вы так и так прокляты. После того, как высмеивали реликвии.

Они переглядываются и начинают хохотать. По крайней мере, вина хватает, погреба полны, и это хорошо, замечает Кавендиш, потому что пить нам тут еще много недель.

— Что, по-вашему, имел ввиду Норрис? — спрашивает Джордж-Как король мог отстранить милорда кардинала, если не хотел его отстранять? Почему уступил врагам милорда? Разве король не властен над своими врагами?

— Хотелось бы верить.

— Или это она? Наверняка она. Король ее боится. Она ведьма.

Он говорит, не глупите. Кавендиш отвечает, точно ведьма, так говорит герцог Норфолк, ее дядя — кому еще знать.

Два часа, потом три; на душе странная легкость от мысли, что не надо ложиться, потому что лечь негде. Незачем собираться домой: у него не осталось ни дома, ни семьи. Куда лучше пить с Кавендишем в уголке огромного зала, дрожа от холода, усталости и неуверенности в завтрашнем дне, чем думать о своих утратах.

— Завтра, — объявляет он, — приедут из Лондона мои клерки, и мы попытаемся выяснить, что у милорда осталось. Задача непростая, потому что все бумаги изъяты. Кредиторы остановят платежи, как только узнают о случившемся. Правда, французский король платит кардиналу пенсион и, насколько я помню, сильно задолжал. Возможно, Франциск захочет прислать его милости мешок с золотом под обещание будущих услуг. А вы… вы можете порыскать по округе.


Утром, чуть свет, Кавендиш — осунувшийся, с запавшими глазами — садится на лошадь.

— Раздобудьте нам хоть что-нибудь. Во всем королевстве едва ли найдется человек, не обязанный милорду кардиналу хоть чем-либо.

Конец октября, солнце — монетка, едва подброшенная над горизонтом.

— Не давайте ему унывать, — просит Кавендиш. — Говорите с ним. Напоминайте о словах Гарри Норриса.

— Езжайте. Если увидите угли, на которых зажарили святого Лаврентия, прихватите их с собой — они тут пригодятся.

— Не надо, — умоляет Кавендиш. После вчерашнего Джордж вполне готов к шуткам насчет святых мучеников, но с похмелья больно смеяться. А не смеяться тоже больно. Лошадь перебирает копытами. Джордж роняет голову, в глазах — растерянность.

— Как до такого могло дойти? Милорд кардинал на коленях в грязи. Как это случилось, ради всего святого?

Кромвель говорит:

— Шафран. Изюм. Яблоки. И кошек. Раздобудьте кошек, больших и голодных. Я не знаю, Джордж, откуда они берутся? О, погодите! Не сможем ли мы достать куропаток?

Если будут куропатки, их можно разделать, и грудки обжарить прямо за столом. Нужно, чтобы все готовили под нашим присмотром; и тогда, если мы постараемся, милорда кардинала не отравят.

II Потаенная история Британии

1521–1529

Давным-давно, в незапамятные времена, правил в Греции царь, у которого было тридцать три дочери. Сестры взбунтовались и убили своих мужей. Горюя, что породил таких непокорных дочерей, но не желая губить собственную плоть и кровь, царь посадил их на корабль без руля и доверил морским волнам.

Еды на корабле было на полгода. К концу этого срока течения и ветра унесли царевен за пределы известных земель и прибили к острову, окутанному туманом. Он не имел названия, и старшая из сестер-убийц дала ему свое имя: Альбина.

За полгода царевны изголодались по любовным утехам, однако на острове не было людей, только демоны.

Тридцать три царевны сошлись с демонами и породили великанов, которые, в свой черед, переженились на собственных матерях. Их потомство заселило весь остров. У них не было священников, не было церквей и законов. Не умели они и вести счет годам.

Через восемь столетий троянец Брут положил конец правлению великанов.

Брут, праправнук Энея, появился на свет в Италии. Мать его не пережила родов, отца он случайно застрелил на охоте. Брут бежал в Грецию, где стал вождем у троянцев, живших там в рабстве. Вместе они отправились на север; ветер и течения прибили их к тому же острову, куда столетьями раньше вынесло царевен. Здесь беглецам пришлось вступить в бой с великанами, возглавляемыми Гогмагогом. Троянцы одержали победу и сбросили Гогмагога в море.[14]

Откуда ни посмотри, все начинается с кровопролития. Брут и его потомки правили островом до прихода римлян. Прежде чем стать городом Луда,[15] Лондон звался Новой Троей. А мы были троянцами.

Некоторые утверждают, что Тюдоры вписаны в эту кровавую и демоническую историю; они происходят от Брута по линии Константина, чья мать, святая Елена, была дочерью бриттского вождя.

Артур, верховный король Британии, приходился Константину внуком. Он был женат на женщинах по имени Гвиневера числом от одной до трех и похоронен в Гластонбери, но на самом деле не умер и однажды вернется.

В лето тысяча четыреста восемьдесят шестое родился его благословенный потомок, принц Артур Английский, старший сын Генриха — первого короля из династии Тюдоров. Этот Артур женился на арагонской принцессе Екатерине, умер в пятнадцать лет и похоронен в Вустерском соборе. Будь он жив, он бы сейчас правил Англией. Его младший брат Генрих был бы, вероятно, архиепископом Кентерберийским и не домогался (по крайней мере, мы благочестиво в это верим) женщины, о которой кардинал не слышал ничего хорошего; женщины, на которую его милости стоило обратить внимание задолго до прихода разгневанных герцогов — и в чью историю ему следовало бы хорошенько вникнуть, не дожидаясь королевской опалы.

За каждой историей — другая история.


Упомянутая дама появилась при дворе на Рождество 1521 года и танцевала в желтом платье. Ей было… дай Бог памяти… лет двадцать? Дочь дипломата Томаса Болейна, она росла при бургундском дворе в Мехелене и Брюсселе, затем в свите королевы Клод разъезжала по дивным замкам Луары, потому и на родном языке говорит с едва уловимым акцентом, вставляя французские словечки, когда делает вид, будто не может вспомнить английского. На Масленицу она танцует в придворном спектакле. Дамы наряжены Добродетелями, и ей досталась роль Упорства, которую она исполняет с большим изяществом, но чуть торопливо; на губах блуждает самодовольная улыбка, в чертах сквозит неприступность. С тех пор за ней увивается много захудалых джентльменов и один отнюдь не захудалый. Пополз слушок, будто она выходит замуж за Гарри Перси, наследника герцога Нортумберлендского.

Кардинал вызывает к себе ее отца.

— Сэр Томас Болейн, побеседуйте с вашей дочерью, или я с ней побеседую. Мы привезли ее из Франции, чтобы выдать замуж в Ирландию, за наследника Батлеров.[16] Почему она медлит?

— Батлеры… — начинает сэр Томас.

— Да? Так что Батлеры? Если дело за ними, я разберусь. А хочу я знать вот что: это по вашей указке она связалась с тем глупым мальчишкой? Поскольку, сэр Томас, позвольте мне сказать со всей откровенностью: я такого не потерплю. Король такого не потерпит. Шашням следует немедленно положить конец.

— Последние несколько месяцев я почти не бывал в Англии. Вашей милости не следует думать, будто я здесь как-то замешан.

— Мне лучше известно, что мне следует думать. Так больше вам сказать нечего? Кроме того, что вы не способны приглядеть за собственными детьми?

Сэр Томас усмехается и разводит руками, намереваясь отпустить замечание про нынешнюю молодежь, но кардинал не дает ему открыть рот. Кардинал подозревает — и высказывает свои подозрения вслух, — что юной особе не по душе скудная обстановка Килкенни и не по нраву редкие увеселения, доступные в тех краях, если раз в сезон отправиться по ужасной дороге в Дублин.

— Кто это? — спрашивает Болейн. — Там, в углу?

Кардинал отмахивается.

— Один из моих стряпчих.

— Пусть уйдет.

Кардинал вздыхает.

— Он записывает наш разговор?

— Томас, вы записываете? — спрашивает кардинал. — Если да, то перестаньте, пожалуйста.

Половину мужчин в Англии зовут Томасами. Позже Болейн не сумеет вспомнить наверняка, действительно ли это был он.

— Послушайте, милорд… — Дипломат использует весь богатейший диапазон своего голоса, сейчас регистр — прямодушие, улыбка словно говорит: ну же, Вулси, мы оба с вами люди взрослые, светские, нам ни к чему друг перед другом притворяться. — Они молоды. — Движение руки, долженствующее подчеркнуть искренность. — Молодому человеку она приглянулась. Ничего удивительного. Мне пришлось с ней поговорить. Она все поняла. Она знает свое место.

— Вот и хорошо, — говорит кардинал, — потому что ее место внизу. Я о родовитости, а не о том, что бывает теплой ночью на сеновале.

— Молодой человек не принял отказа. Его хотят женить на Мэри Тэлбот, но… — Болейн сопровождает свои слова беспечным смешком, — молодой человек не хочет. Молодой человек считает, что вправе сам выбрать себе жену…

— Выбрать жену! — взрывается кардинал. — В жизни не слышал ничего подобного! Он что, пастух или землепашец? Ему предстоит оборонять наш север. Либо он осознает свою ответственность, либо простится с наследством. Дочь Шрусбери — самая подходящая для него партия, я сам ее выбрал, а король одобрил предстоящий союз. И уверяю вас, граф Шрусбери не станет смотреть сквозь пальцы на шутовские выходки дочкиного жениха.

— Затруднение в том… — Болейн выдерживает дипломатическую паузу, — что Гарри Перси и моя дочь, кажется, зашли слишком далеко.

— Что? — восклицает кардинал. — Вы хотите сказать, мы все-таки говорим о сеновале в теплую ночь?

Кромвель наблюдает из темного угла и думает: Болейн феноменально хладнокровен.

— Насколько я понял сих слов, они обручились перед свидетелями. И как это теперь отменить?

Кардинал грохает кулаком по столу.

— Я вам объясню, как! Я вызову его отца с границы, и если блудный сын не послушается родителя, не видать ему наследства, как своих блудных ушей. У графа есть другие сыновья, получше. А вы, если не хотите, чтобы Батлер отказался от вашей дочки и она осталась у вас на шее старой девой, забудьте и думать про всякие обручения и свидетелей. Знаю я этих свидетелей — когда я за ними пошлю, они все попрячутся. Так что я больше не желаю об этом слышать. Обручение. Свидетели. Контракты. Силы небесные!

Болейн по-прежнему улыбается. Чтобы сохранять улыбку на лице, требуется усилие каждой мышцы крепкого, жилистого тела.

— Я не спрашиваю, — безжалостно продолжает кардинал, — советовались ли вы по этому поводу со своими родичами Говардами. Мне не хочется думать, что вы затеяли вашу авантюру с их одобрения. Меня бы очень огорчило, если бы выяснилось, что герцог Норфолк ее одобрил. Очень, очень огорчило. Так что не рассказывайте мне, ладно? Идите к родичам и попросите дать вам на сей раз добрый совет. Отправьте дочь в Ирландию, пока Батлеры не прослышали, что она — порченый товар. Я не стал бы такого говорить, но придворным сплетникам не укажешь.

На лице у сэра Томаса горят алые пятна.

— Вы закончили, милорд кардинал?

— Да. Ступайте.

Болейн поворачивается в вихре темного шелка. Глаза блестят — неужели в них слезы гнева? В комнате темно, но он, Томас Кромвель, очень зорок.

— Ах да, минуточку, сэр Томас. — Слова кардинала настигают и, как аркан, разворачивают жертву. — Так вот, сэр Томас, не забывайте свою родословную. Семейство Перси — одно из знатнейших в стране. Вам, конечно, очень повезло взять жену из Говардов, но ведь Болейны, если не ошибаюсь, раньше занимались торговлей? Ваш предок был лордом-мэром Лондона, не так ли? Или я спутал ваш род с более именитыми Болейнами?

Красные пятна исчезли с лица сэра Томаса; сейчас оно бледно, словно дипломат от гнева вот-вот лишится чувств. Покидая комнату, сэр Томас шепчет: «Сын мясника», а проходя мимо стряпчего — который сидит, сложив тяжелые руки на столе, — бросает: «Пес мясника».


Дверь хлопает.

Кардинал говорит:

— Выходи, пес.

Его милость смеется, подперев голову руками.

— Смотрите и учитесь, Томас. Вам не исправить свою родословную — а видит Бог, она еще постыднее моей. Трюк в том, чтобы напоминать им об их же собственных мерках. Придумали правила — не обижайтесь, когда я строже других требую эти правила соблюдать. Перси выше Болейнов. И пусть не воображает о себе лишнего!

— Разумно ли злить людей?

— Конечно нет. Однако я устаю от трудов, и мне надо иногда позабавиться. — Кардинал смотрит на него ласково, и это наводит на подозрение, что следующая забава сегодняшнего вечера (после того как Болейн изорван в клочья и брошен на землю, словно апельсиновая кожура) — наставительная беседа с Томасом Кромвелем. — К кому следует проявлять почтение? К Перси, Стаффордам, Говардам, Тэлботам, да. Если уж дразнить их, то берите палку подлиннее. А Болейн… в фаворе у короля, да и вообще способный малый. Вот почему я вскрываю все письма сэра Томаса вот уже много лет.

— В таком случае милорду известно… о нет, простите, вам такое слушать негоже.

— Что? — спрашивает кардинал.

— Всего лишь сплетни. Я бы не хотел вводить вашу милость в заблуждение.

— Нельзя говорить и не говорить. Выкладывайте.

— Да просто женщины болтают. Мастерицы. Жены суконщиков. — Он ждет, улыбаясь. — Я уверен, вашей милости не до бабских пересудов.

Кардинал со смехом встает из кресла, тень прыгает по стене. Рука стремительно тянется вперед, вседосягающая, словно десница Божья.

Однако когда Бог сжимает пальцы в кулак, они хватают воздух. Человек, только что стоявший напротив, теперь на другом конце комнаты, у стены.

Тень колышется и замирает. Кардинал неподвижен. Стена ловит ритм его дыхания. Кардинал склоняет голову (волосы в свете камина окружены нимбом), смотрит на пустой кулак. Растопыривает исполинскую, в отблесках пламени пятерню. Упирается ею в стол, и она исчезает, сливается с камчатной скатертью. Лицо кардинала в тени.

Он — Томас, а также Томос, Томмазо и Томаэс Кромвель — вбирает все свои прежние образы в нынешнее тело и осторожно возвращается на прежнее место. Его единственная тень скользит по стене — гость, неуверенный, что ему рады. Который из Томасов увидел нацеленный в грудь удар? В такие мгновения тело действует по памяти. Ты отпрыгиваешь, пригибаешься, бежишь; или прошлое выбрасывает твой кулак без посредства воли. А если бы у тебя в руке был нож? Так и происходят убийства.

Он что-то говорит, кардинал что-то говорит. Оба умолкают. Кардинал опускается в кресло. Томас мгновение медлит, потом тоже садится. Его милость произносит:

— Я и впрямь хотел узнать лондонские сплетни, но не собирался их из вас выбивать.

Кардинал некоторое время изучает бумаги на столе, давая неловкости пройти, а когда заговаривает, то уже совсем другим тоном — беспечным, словно рассказывает после ужина забавный анекдот:

— У моего отца был знакомый… точнее, покупатель… сочень красным лицом. Вот таким. — Трогает для иллюстрации рукав. — Ревелл его звали, Майлс Ревелл. — Рука снова ложится на темную камчатную скатерть. — Добропорядочный горожанин, любитель пропустить стаканчик рейнского. Только я почему-то вообразил, будто он пьет кровь… может, нянька мне сказала, может, кто-то из детей. Когда отцовские подмастерья узнали… по моей глупости, конечно, потому что я плакал от страха… они завели обыкновение кричать: «Ревелл идет, сейчас будет пить кровь, беги, Томас Вулси, спасайся!» Я убегал, будто за мной черт гонится, на другой конец рынка. Странно, что не угодил под телегу. — Кардинал берет со стола восковую печать, вертит, кладет на место. — Даже и теперь, когда я вижу краснолицего человека — например, герцога Суффолка, — мне хочется плакать. — Пауза. — Итак, Томас… неужто клирик не может встать без того, чтобы его сочли кровопийцей? — Снова берет печать, вертит в руках, отводит взгляд, продолжает, явно забавляясь. — Пугаетесь ли вы епископов? А приходских священников? Дрожите ли при виде настоятеля?

Он говорит:

— Как это называется? Я не знаю английского слова. Эсток…

Может быть, и нет английского слова для узкого клинка, который вгоняют под ребра. Кардинал спрашивает:

— И это было?..

Это было двадцать лет назад. Урок усвоен накрепко. Ночь, лед, застывшее сердце Европы; лес, озеро, серебристое под зимними звездами; комната, свет камина, скользнувшая по стене тень. Он не видел убийцу, только движение тени.

— И все равно, — продолжает кардинал. — Я не встречался с мастером Ревеллом сорок лет. Он, небось, давно в могиле. А тот человек?.. Тоже давно мертв?

Деликатнейший из всех мыслимых способов полюбопытствовать у собеседника, есть ли за ним убийство.

— Да, милорд. Горит в аду, если вашей милости угодно.

Вулси улыбается — не из-за упоминания ада, а из-за учтивого признания широты своей власти.

— Значит, всякий, поднявший руку на юного Кромвеля, повинен геенне огненной?

— Вы бы его видели, милорд. Он был так грязен, что в чистилище его бы не пустили. Кровь Агнца, как нас учат, спасает грешников, но даже она не отмыла бы того малого дочиста.

— Я за то, чтобы в мире было как можно меньше грязи. — Вулси смотрит печально. — Вы ведь исповедались?

— Это было давно.

— Вы, конечно, исповедались?

— Милорд кардинал, я был солдатом.

— Солдаты чают Царствия Небесного.

Он смотрит Вулси в лицо. Поди пойми, во что кардинал верит.

— Мы все его чаем.

Как там в считалочке? Солдат, моряк, король, босяк.

— Итак, вы в юности были не сахар, — говорит кардинал. — Ça ne fait rien.[17] A тот грязный малый, который на вас напал… он ведь не был духовным лицом?

Улыбка.

— Я не спрашивал.

— Да, странные шутки выкидывает с нами память. Томас, я постараюсь в вашем присутствии не совершать резких движений, и все у нас будет хорошо.

И все же Вулси продолжает его разглядывать: удивление еще не улеглось. Они знакомы совсем недавно, и кардинал только-только — быть может, как раз сегодня вечером — взялся придумывать ему характер. В грядущие годы Вулси будет говорить: «Я часто сомневаюсь, так ли хорош монашеский идеал, особенно для молодых. Взять хотя бы моего слугу Кромвеля — он всю юность провел в тиши, почти исключительно за молитвой, постом и чтением Отцов Церкви. Потому-то теперь он такой буйный».

А когда собеседники, смутно припоминая человека исключительной сдержанности, удивятся: «Ваш слуга Кромвель? Неужто?» — кардинал будет отвечать, качая головой: «Разумеется, я пытаюсь загладить его выходки. Когда он бьет окна, я приглашаю стекольщика. А что до девушек, попавших в беду… я плачу бедняжкам из своего кармана».

Однако сейчас кардинал занят другим. Большие руки сцеплены, будто пытаются задержать уходящий вечер.

— Итак, Томас, вы собирались пересказать мне сплетни.

— Из того, сколько шелка заказывает король у торговцев тканями, женщины делают выводы, что у его величества новая… — Он не заканчивает фразу. — Милорд, как вы называете шлюху, если она — дочь рыцаря?

— Ммм… — задумчиво тянет кардинал, вникая в проблему. — В лицо — «миледи». За глаза… а как ее имя? Что за рыцарь?

Он кивает на то место, где десять минут назад стоял Болейн.

Кардинал подается вперед.

— Почему вы не сказали сразу?

— Как я мог?

Кардинал кивает, соглашаясь, что вклиниться с такой щекотливой темой в разговор было бы непросто.

— Но это не та Болейн, которая с Гарри Перси. Ее сестра.

— Ясно. — Кардинал снова откидывается в кресле. — Конечно.

Мария Болейн — миниатюрная блондиночка, по слухам, переспавшая со всем французским двором. Теперь она при английском дворе: всем улыбается, со всеми мила, не то что вечно хмурая младшая сестрица, ходящая за нею, как тень.

— Конечно, я наблюдал, на ком его величество задерживает взгляд, — говорит кардинал. Кивает самому себе. — Так значит, теперь они близки? Знает ли королева? Или вы не в курсе?

Кромвель утвердительно склоняет голову.

— Екатерина — святая, — со вздохом произносит кардинал. — Впрочем, будь я королевой и святой, я бы, наверное, не тревожился из-за Марии Болейн. Подарки, значит? Не слишком роскошные, говорите? В таком случае, мне ее жаль. Ей надо спешить извлечь из расположения монарха хоть какие-то выгоды, пока он не остыл. Не то чтобы у короля сейчас было так много интрижек, но говорят… говорят, когда его величество был молод и еще не король, именно супруга Болейна сделала его из девственника мужчиной.

— Элизабет Болейн? — Он удивлен, что случается не так часто. — Мать нынешней?

— Она самая. Возможно, король не стремится к разнообразию. Впрочем, я никогда не верил этому слуху… Будь мы по ту сторону… — он указывает в направлении Дувра, — мы бы и не пытались считать женщин короля. Рассказывают, мой друг Франциск однажды подошел к даме, с которой перед тем провел ночь, поцеловал ей ручку, спросил, как ее зовут, и выразил надежду, что они познакомятся поближе. — Кардинал встряхивает головой, довольный, что история произвела впечатление. — Впрочем, из-за Марии Болейн неприятностей не будет. Она покладистая. Король мог выбрать и похуже.

— Однако семейство захочет что-нибудь за это получить. Что доставалось прежним?

— Возможность услужить государю. — Кардинал умолкает и что-то записывает — видимо, заметку для памяти: «Узнать, чего может добиться Болейн, если вежливо попросит». Поднимает голову: — Так мне в беседе с Томасом Болейном следовало быть… как бы это сказать?.. немного помягче?

— Не думаю, что милорд мог вести себя еще ласковее. Я видел, с каким лицом сэр Томас отсюда вышел. Воплощение блаженного довольства.

— Томас, впредь, если услышите любые лондонские слухи… — Кардинал трогает камчатную скатерть, — сразу сообщайте мне, от кого бы они ни исходили. Не тревожьтесь, достойны ли они моих ушей — тревожиться буду я. А я обещаю никогда на вас не нападать. Честное слово.

— Я уже забыл.

— Сомневаюсь, учитывая, что вы помнили урок все эти годы. — Кардинал откидывается в кресле, произносит задумчиво: — По крайней мере, она замужем. — Имеется в виду Мария Болейн. — Так что если она понесет, король может признать ребенка или не признать, как захочет. У него уже сын от дочери Джона Блаунта, а лишние бастарды его величеству ни к чему.

Многочисленные побочные дети — помеха монарху, как учит история и пример соседних народов. Матери соперничают за влияние, интригуют, чтобы сделать своих детей законными наследниками. Сын, которого Генрих признал, зовется Генри Фицрой. Это красивый белокурый мальчуган, точная копия родителя. Отец сделал его герцогом Сомерсетским и герцогом Ричмондским; мальчик, не достигший и десяти лет, уже сейчас знатнее всех дворян Англии.

Королева Екатерина, все сыновья которой умерли, переносит это стоически; другими словами, она страдает.


Выходя от кардинала, он мучительно злится. К себе давнишнему — полумертвому мальчишке на мощеном дворе в Патни — у него жалости нет, только легкая досада: отчего тот не встает? К юнцу, который по-прежнему готов был лезть в драку или, по крайней мере, оказывался в таких местах, где дерутся, он испытывает что-то вроде презрения с примесью легкой тревоги. Таков мир: нож во тьме, мельканье, замечаемое краем глаза, череда предостережений, вошедших в плоть. Он напугал Вулси, а это не дело. Его работа, как он ее для себя определил, — снабжать кардинала сведениями, умерять кардинальский нрав, подыгрывать шуткам. Просто все неудачно сошлось. Если бы кардинал не двигался так быстро! Если бы он сам не был как на иголках из-за того, что не сумел вовремя подать знак насчет Болейна. Беда Англии, думает он, в том, что у нас слишком мало жестов. Надо выработать условный сигнал: «Полегче, ваш государь кувыркается с дочерью этого человека!» Странно, что итальянцы не придумали такого жеста. А может, придумали, просто он не знает.


В 1529 году, когда милорда кардинала постигнет королевская немилость, он будет вспоминать тот вечер.

Они в Ишере, ночь без огня и света, великий человек лежит в своей (вероятно, сырой) постели, рядом лишь один товарищ по несчастью — Джордж Кавендиш. Что было потом, спрашивает он Джорджа, с Гарри Перси и Анной Болейн?

История известна ему лишь в сухом пересказе кардинала. Джордж говорит:

— Я вам расскажу, как это было. Сейчас. Встаньте, мастер Кромвель.

Он встает.

— Чуть левее. Кем вы хотите быть? Милордом кардиналом или юным наследником?

— А, так мы разыгрываем пьесу? Наследником. Кардинала мне не потянуть.

Кавендиш просит его чуть повернуться от окна, за которым ночь и голые деревья — единственные зрители пьесы. Он смотрит в темную комнату, как если бы и впрямь различал призрачные фигуры из прошлого.

— Можете сделать взволнованное лицо? — спрашивает Кавендиш. — Как будто вы приготовили дерзкую речь, но не смеете открыть рот? Нет-нет, не так. Вы молоды, нескладны, вы смотрите в пол и покраснели до ушей. — Вздох. — Думаю, вы никогда в жизни не краснели, мастер Кромвель. Вот гляньте. — Кавендиш мягко берет его за плечи. — Давайте поменяемся ролями. Сядьте вот сюда. Вы — кардинал.

И тут же Джордж преображается: стискивает пальцы, переступает с ноги на ногу, только что не плачет — становится мямлящим Гарри Перси, влюбленным юнцом.

— Почему я не могу на ней жениться? Пусть она простая девушка…

— Простая? — переспрашивает он. — Девушка?

Кавендиш гневно сверкает глазами.

— Кардинал бы в жизни такого не сказал!

— Тогда бы не сказал, согласен.

— Теперь я снова Гарри Перси. «Пусть она простая девушка, а ее отец — всего лишь рыцарь, у них хороший род»…

— Она ведь доводится королю кем-то вроде кузины?

— Кем-то вроде кузины?! — Кавендиш от возмущения выходит из роли. — Перед милордом лежала бы подробнейшая родословная, составленная герольдмейстерами!

— Так что мне делать?

— Просто играть! Итак, ее предки не такого уж низкого рода, упорствует юный Перси. Но чем больше мальчишка спорит, тем больше сердится кардинал. Гарри говорит, мы заключили брачный договор, это все равно что венчание…

— А что, правда? В смысле, они и впрямь заключили брачный договор?

— Да, в том-то вся суть. Самый что ни на есть законный.

— И что ответил милорд кардинал?

— Он ответил: милый мой, что я слышу? Если вы и впрямь заключили какую-то мнимую сделку, о ней придется доложить королю. Я пошлю за вашим отцом, и мы вместе аннулируем эту блажь.

— И что сказал Гарри Перси?

— Почти ничего. Повесил голову.

— Интересно, девушка его хоть сколько-нибудь уважала?

— Ничуть. Ей нравился титул.

— Ясно.

— Итак, когда с севера приехал отец… Вы будете графом или юношей?

— Юношей. Теперь я знаю, как себя вести.

Он встает и делает пристыженное лицо. Судя по всему, граф с кардиналом долго разговаривали, потом выпили по бокалу вина. Видимо, довольно крепкого. Граф некоторое время расхаживал по галерее, потом сел, говорит Кавендиш, на скамью, где лакеи отдыхают между переменами блюд. Потребовал к себе наследника и распек при слугах.

— «Сэр, — говорит Кавендиш, — вы всегда были гордым, заносчивым, высокомерным и крайне расточительным мотом». Неплохое начало, а?

— Мне нравится, как вы все воспроизводите дословно, — говорит он. — Вы тогда же и записали? Или позволили себе долю художественного вымысла?

Кавендиш смущен.

— Разумеется, никто не может тягаться с вами памятливостью, мастер Кромвель. Милорд кардинал спрашивает что-нибудь по счетам, и вы сразу называете цифры.

— Может, я выдумываю их на ходу.

— Ну уж нет! — возмущается Кавендиш. — Вы бы так долго не продержались.

— Это мнемоническая система. Я научился ей в Италии.

— Многие люди, в этом доме и в других, немало бы отдали, чтобы узнать все, чему вы научились в Италии.

Он кивает. Конечно, отдали бы.

— Так на чем мы остановились? Гарри Перси, по вашим словам практически женатый на леди Анне Болейн, стоит перед отцом, и тот говорит…

— Что если неблагодарный сын унаследует титул, это погубит их знатный род. Что Гарри станет последним графом Нортумберлендом. «Благодарение небесам, — говорит он, — у меня довольно и других сыновей». Граф развернулся и вышел. Сын остался в слезах. Кардинал все-таки женил его на Мэри Тэлбот, и теперь их жизнь тосклива, как утро Пепельной среды. А леди Анна сказала — ну и смеялись же мы тогда! — сказала, что если сможет устроить кардиналу какую-нибудь неприятность, то непременно устроит. Представляете, как мы хохотали? Какая-то, простите за выражение, замухрышка, дочь рыцаря, угрожает милорду кардиналу! Она, видите ли, обижена, что ей не дали выйти замуж за графа! Но мы не знали, что она будет возвышаться и возвышаться.

Он улыбается.

— Так скажите мне, — просит Кавендиш, — где мы просчитались? Погодите, я сам скажу. Мы все — кардинал, юный Гарри Перси, его отец, вы, я — не понимали главного. Когда король говорил, что мистрис Анна не должна выходить за Нортумберленда, он уже тогда присмотрел ее для себя.

— Был со старшей, а думал про младшую?

— Да-да!

— Занятно, — говорит он, — как так получается: все думают, будто знают королевские желания, а его величество на каждом шагу встречает препоны?

Препоны и досадные разочарования. Леди Анна, которую Генрих выбрал забавой на время, пока будет избавляться от старой жены и ждать приезда новой, не допускает короля до себя. Как она смеет? Все в недоумении.

Кавендиш расстроен, что они не продолжают пьесу.

— Вы, должно быть, устали.

— Нет, просто задумался. Как вышло, что милорд кардинал… — Ему хочется сказать «дал маху», но это чересчур непочтительно. — Так что было дальше?


В мае 1527 года кардинал с тяжелым сердцем открывает судебное заседание, чтобы рассмотреть законность королевского брака. Суд тайный, королеву не пригласили, нет даже ее представителей; считается, будто она ничего не знает, зато вся Европа в курсе. Генриху указано прибыть лично и предъявить разрешение на брак с вдовой брата. Король уверен, что суд найдет в документе какие-нибудь огрехи. Кардинал готов объявить, что законность брака под сомнением. Однако, объясняет его милость королю, легатский суд может сделать лишь этот предварительный шаг, поскольку Екатерина, без сомнения, будет апеллировать к Риму.

Насколько известно, Екатерина и король шесть раз ждали наследника.

— Я помню зимнее дитя, — говорит Вулси. — Вы, Томас, как я понимаю, тогда были не в Англии. Схватки начались преждевременно, точно на переломе года, и принц родился недоношенным. Ему было меньше часа, когда я взял его на руки. В комнате ярко пылал камин, за окном валил снег, к трем часам стемнело, а к утру все следы животных и птиц замело, а с ними остались в прошлом и наши горести. Мы называли его Новогодним принцем. Говорили, что он будет самым богатым, самым красивым, самым обожаемым. Весь Лондон ликовал, на улицах жгли костры… Принц прожил пятьдесят два дня, и я считал каждый. Думаю, выживи он, наш король был бы… нет, не лучше, потому что лучшего государя просто невозможно вообразить… но более в мире с Богом.

Следующий ребенок — мальчик — умер через час после рождения. Через год, в 1516 году, родилась девочка, принцесса Мария, маленькая, но здоровая. На следующий год у королевы случился выкидыш (снова мальчик). Еще одна маленькая принцесса прожила всего несколько дней; ее звали бы Елизаветой, в честь матери короля.

Иногда, говорит кардинал, король вспоминает свою мать, Елизавету Плантагенет, и в глазах его величества стоят слезы. Она, как вы знаете, отличалась редкой красотой и с удивительной кротостью переносила все ниспосланные Богом несчастья. У них с прежним королем было много детей; некоторые умерли. Но все же, говорит король, мой брат Артур родился у батюшки с матушкой в первый же год, а вскоре появился и второй сын — я. Так почему у меня после двадцати лет брака лишь одна слабенькая дочь, которую может погубить любой сквозняк?

К тому времени они, прожившие столько лет в супружестве, раздавлены сознанием греха. Быть может, говорят некоторые, развод и впрямь будет избавлением для обоих? «Вряд ли Екатерина так думает, — говорит кардинал. — Если у королевы есть на совести грех, поверьте мне, она его отмолит. На это уйдет еще двадцать лет».

В чем я провинился? — спрашивает кардинала король. В чем я провинился, в чем она провинилась, в чем провинились мы оба? Кардинал не знает, что ответить, хоть и сочувствует добрейшему государю всем сердцем. Отвечать нечего, а в самом вопросе есть доля неискренности. Кардинал думает (хотя признается в этом лишь своему поверенному, дома, сглазу на глаз), что ни один здравомыслящий человек не может верить в столь прямолинейно-мстительного Бога, а король в остальном мыслит вполне здраво.

— Давайте посмотрим на примеры, — говорит кардинал. — Возьмите Джона Колета, настоятеля собора святого Павла, видного ученого-богослова. Все его братья и сестры — числом двадцать один — умерли в младенчестве. Можно было бы подумать, что сэр Генри Колет с супругой — неслыханные грешники, поношение всего христианского мира, коли Господь их так сурово покарал. Однако сэр Генри был лордом-мэром Лондона…

— Дважды.

— …и нажил весьма значительное состояние, то есть ничуть не обойден Божьими милостями, а, напротив, явно снискал благоволение в очах Всевышнего.

Не рука Господня убивает наших детей, а болезни, голод и войны; крысиные укусы и миазмы от чумных ям; недород, как в этом году и прошлом; нерадение кормилиц. Он спрашивает у Вулси:

— Сколько сейчас королеве?

— Будет сорок два, если не ошибаюсь.

— И король утверждает, что она больше не может иметь детей? Моя мать родила меня в пятьдесят два.

Кардинал спрашивает: «Вы уверены?» и заливается смехом — веселым, беспечным, наводящим на мысль, что хорошо быть князем церкви.

— Во всяком случае, около того. За пятьдесят.

— И она не умерла родами? Что ж, поздравляю. Но не рассказывайте об этом никому, ладно?

Живой итог беременностей королевы — крохотная Мария, не целая принцесса, а скорее две трети. Он видел ее, когда был при дворе с кардиналом, и подумал, что Мария ростом с его Энн, которая года на два-три младше.

Энн Кромвель — крепенькая девчушка. Она могла бы съесть принцессу на завтрак. Как Бог апостола Павла, она не смотрит на лица, и ее глаза, маленькие и цепкие, как у отца, холодно скользят по тем, кто ей перечит. В семье любят шутить о том, какие порядки заведет в Лондоне Энн, когда станет лордом-мэром. Мария Тюдор — умненькая кукла, бледная и рыжеволосая; она говорит важнее и рассудительнее, чем иной епископ. Ей было всего десять, когда король отправил ее в Ладлоу — держать там двор в качестве принцессы Уэльской. Туда, в Ладлоу, Екатерина приехала после венчания, там скончался ее муж Артур, там она сама едва не умерла от английской потовой лихорадки и лежала, ослабевшая и всеми позабытая, пока супруга старого короля за свой счет не распорядилась доставить ее в Лондон на носилках. Екатерина не выказала горя от разлуки с дочерью, как не выказывала многого другого. Она сама — дочь царствующей королевы. Почему бы Марии не править Англией? Екатерина сочла это знаком, что король успокоился по поводу престолонаследия.

Теперь она знает, что ошибалась.


Как только тайные слушания созваны, Екатерина выплескивает все наболевшие обиды. По ее словам, главный виновник — кардинал. «Я вам говорил, — заметил Вулси. — Я вам сказал, что так будет. Заподозрить короля? Нет, такого у нее и в мыслях нет. Король в ее глазах безупречен».

С самого своего возвышения, утверждает королева, Вулси пытался оттеснить ее с законного места доверенной советчицы Генриха. Он делал все, говорит она, чтобы я ничего не знала о королевских планах и чтобы он, кардинал, единолично всем заправлял. Он не давал мне встречаться с испанским послом. Окружил меня своими шпионами — мои фрейлины передают ему каждое мое слово.

Я никогда не оказывал предпочтения одной стороне, устало говорит кардинал, ни императору, ни французам: я искал только мира. Я не препятствовал ей встречаться с испанским послом, лишь выдвинул очень скромное и разумное требование: чтобы они не беседовали наедине и я знал, какую ложь посол ей нашептывает. Что до фрейлин, это английские дамы, имеющие полное право служить своей государыне; с какой стати, прожив в Англии тридцать лет, окружать себя одними испанками? И как бы я оттеснил ее от короля? Да я только и слышал: «Это надо показать королеве» и «Давайте посоветуемся с Екатериной — прямо сейчас к ней и пойдем». Еще не было женщины, столь внимательной к нуждам своего господина.

Она и сейчас знает королевские нужды, только, впервые в жизни, не хочет до них снизойти.

Должна ли супруга покоряться в том, что лишит ее статуса супруги? Он, Кромвель, восхищается Екатериной. Приятно смотреть, как она плывет по дворцу, величественная, дородная, затянутая в платья, столь густо ощетинившиеся драгоценными камнями, словно ее туалеты предназначены не для украшения, а для защиты от мечей. Золотисто-каштановые волосы давно потускнели и пронизаны сединой; они выглядывают из-под жесткого чепца, словно крылья скромного воробышка. Под одеждой у королевы — холщовая нижняя рубаха францисканской монахини. Всегда старайтесь выяснить, говорит Вулси, что у людей под одеждой. В юности такие слова его бы удивили: тогда он думал, что у людей под одеждой — тело.


Есть много прецедентов, говорит Вулси, которые могут помочь королю в нынешнем затруднении. Людовику XII разрешили аннулировать первый брак. Если брать ближе, сестра Генриха, Маргарита, развелась со вторым мужем и вышла замуж в третий раз. А близкий друг короля, Чарльз Брэндон, женатый на младшей сестре его величества Марии, расторг брачный договор с первой супругой при обстоятельствах, в которые лучше не вникать.[18]

Однако это скорее исключения, в целом же церковь не склонна аннулировать браки и объявлять прижитых в них детей незаконнорожденными. Если диспенсация была формально небезупречна, давайте выдадим новую. Так скажет папа Климент, утверждает Вулси.

Когда он так говорит, король начинает кричать. Крики можно перетерпеть, это вопрос привычки. Он, Кромвель, наблюдает, как ведет себя кардинал, когда над головой разражается гроза: с почтительной, чуть грустной полу-улыбкой ждет, пока буря отшумит и наступит затишье. Но сейчас Вулси весь извелся, дожидаясь, пока дочка Болейна — не старшая, уступчивая, а младшая, плоскогрудая — бросит ломаться и удовлетворит короля. Тогда король станет проще смотреть на жизнь и меньше говорить о своей совести — у счастливых любовников другие мысли. Впрочем, некоторые поговаривают, будто Анна ведет с королем торг: хочет быть следующей королевой. Это смешно, говорит Вулси, но король влюблен не на шутку, так что, возможно, не возражает ей в лицо. Он спрашивает, видел ли кардинал перстень с изумрудом, который носит теперь леди Анна; рассказывает, сколько стоил королевский подарок. Кардинал возмущен, расстроен.

После скандала с Гарри Перси Вулси настоял, чтобы Болейн отправил Анну в родовое поместье, но та как-то сумела пробраться назад во дворец, в свиту королевы, и теперь один Бог ведает, где она сегодня и не умчится ли король через полстраны к своей любезной. Кардинал думает, не сделать ли сэру Томасу еще одно внушение, но — даже если не приплетать старые слухи про Генриха и леди Болейн — как сказать человеку, что коли его старшая дочь шлюха, то и младшая пойдет по ее стопам? Как будто дело сэра Томаса — подкладывать их под короля одну за другой?

— Болейн не богат, — замечает он. — С ним можно поладить. Расписать по графам: приход, расход.

— Ах, да, вы мастер практических решений, но мне как служителю церкви негоже своими руками подталкивать монарха к прелюбодейственной связи. — Кардинал вздыхает, перебирает перья на столе, шуршит бумагами. — Томас, если вы когда-нибудь будете… Как бы это сказать?

Он понятия не имеет, к чему клонит кардинал.

— Если вы когда-нибудь будете ближе к королю, когда меня не станет… — Очень трудно говорить о собственном небытии, даже если уже заказал себе надгробие. Вулси не может представить мира без Вулси. — Ладно. Вы знаете, что я предпочел бы видеть вас на службе его величества и не чинил бы вам помех, но затруднение в том…

Патни, имеет в виду кардинал. Непреложный факт. А поскольку он мирянин, никаким церковным титулам не смягчить это обстоятельство, как смягчили они непреложный факт Ипсвича.[19]

— Сумеете ли вы, — говорит Вулси, — относиться к своему монарху с терпением? Когда уже полночь, а он пьет и хохочет с Брэндоном, или поет, а бумаги за день еще не подписаны, и если вы проявляете настойчивость, он отвечает: я иду спать, завтра мы едем на охоту… Если вам доведется ему служить, принимайте его таким, каков он есть, — жизнелюбивым государем. А ему придется принимать вас таким, каков вы есть, — вроде тех коренастых бойцовых псов, которых простолюдины таскают за собой на поводках. Хотя вы и не лишены своеобразного обаяния, Том.

Мысль, что он или кто-то другой займет место Вулси при короле, кажется нелепой: с тем уже успехом Энн Кромвель может стать лордом-мэром Лондона. Впрочем, кто знает. Была ведь Жанна д'Арк; и необязательно все должно заканчиваться костром.

Дома он рассказывает Лиз про бойцового пса. Она соглашается, что сравнение удачно. Про своеобразное обаяние он не упоминает на случай, если кардинал разглядел в нем что-то, невидимое остальным.


Кардинал уже готов закрыть судебные слушания, оставив вопрос для дальнейшего рассмотрения, когда приходят вести из Рима: испано-немецкие войска императора, не получавшие жалованья несколько месяцев, взбунтовались и разорили Святой город. Ландскнехты в награбленных священнических ризах насиловали римских жен и девственниц, валили на землю статуи и монашек, разбивали их головы о мостовую. Простой солдат похитил наконечник копья, пронзившего Спасителя, и закрепил на древке своей пики. Его товарищи вскрыли древние гробницы и развеяли по ветру прах. Воды Тибра переполнены трупами, на берег выбрасывает тела заколотых и задушенных. И самое прискорбное известие — папа захвачен в плен.[20] Поскольку формально войском командует молодой император Карл, который наверняка воспользуется случившимся, в деле об аннуляции королевского брака возникли неодолимые препятствия. Покуда Карл — племянник Екатерины — может диктовать папе свою волю, прошения английского легата вряд ли будут удовлетворены.

Томас Мор говорит, что наемники для забавы жарили младенцев на вертелах. О да, он скажет! — восклицает Томас Кромвель. Послушайте, солдатам не до того. Они слишком заняты грабежом.

Мор носит под одеждой власяницу из конского волоса и бичует себя маленькой плеткой, вроде тех, что в ходу у некоторых монашеских орденов. У Томаса Кромвеля никак не идет из головы, что кто-то ведь изготавливает эти орудия для ежедневных истязаний. Кто-то расчесывает конский волос на грубые пряди, сплетает их и обрезает покороче, зная, что назначение щетины — впиваться в кожу, вызывая мокнущие болячки. Может, это монахи плетут власяницы, в праведном упоении щелкая ножницами и радостно предвкушая, какую боль причинят неизвестным людям? Или простые селяне долгими зимними вечерами мастерят плетки с вощеными узлами и продают по дюжине? Принимая деньги за честный труд, думают ли они о руках, в которые отдают эти плетки?

Нет надобности самим причинять себе боль, думает он, она и без того нас найдет — и скорее рано, чем поздно. Спросите римских девственниц.

И еще он думает: лучше бы эти люди нашли себе другую работу.


Давайте, говорит кардинал, взглянем на ситуацию со стороны. Его милость не на шутку встревожен: залог европейской стабильности — в независимости папы и от императора, и от Франции. Однако гибкий ум придворного уже изыскивает способы обратить случившееся на пользу Генриху.

Допустим… ибо папа будет ждать, что в нынешних бедственных условиях сохранение порядка в христианском мире возьму на себя я, — допустим, я пересеку Ла-Манш, ненадолго задержусь в Кале, чтобы успокоить тамошних жителей и пресечь вредные слухи, затем отправлюсь во Францию и проведу переговоры с королем, дальше — в Авиньон, где знают, как принимать папский двор, и где мясники и пекари, сапожники и портные, держатели постоялых дворов и, конечно, шлюхи, ждут пождут. Я приглашу к себе кардиналов, и мы соберем собор для управления делами церкви на то время, пока Климент вынужден терпеть гостеприимство императора. И если среди вопросов, вынесенных на собор, будет и частное дело нашего короля, что в том дурного? Не дожидаться же христианскому государю завершения военных событий в Италии? Почему бы нам не взять правление на себя? Вполне в силах человеческих или ангельских переправить письмо Клименту, пусть и томящемуся в плену, а затем тот же ангел или человек доставит ответ — без сомнения, подтверждающий наши полномочия. А когда, Божьей милостью, — мы все будем с нетерпением ждать этого дня — папа Климент вновь обретет свободу, его святейшество будет благодарен нам за поддержание порядка в Европе, и за такими мелочами, как подписи и печати, дело не станет. И — оп-ля! — король Англии снова холостяк.


Однако прежде король должен поговорить с Екатериной: не может его величество вечно быть на охоте, пока она ждет, терпеливая и непреклонная, за накрытым на двоих столом в своих личных покоях. В июне 1527 года тщательно выбритый и завитой, высокий и, в известном смысле, еще вполне ладный, одетый в белые шелка Генрих вступает в покои королевы, окутанный ароматом розовой эссенции: ему принадлежат все розы, все летние ночи.

Король говорит тихо, мягко, убедительно, с глубоким раскаянием. Будь он свободен выбирать, из всех женщин он бы выбрал только ее. Отсутствие сыновей не имеет значения; на все Божья воля. Он был бы счастлив обвенчаться с нею заново: на сей раз по закону. Увы, это невозможно. Она была женой его брата. Их брак нарушает Божьи установления.

Все слышат, что отвечает Екатерина. В дряблом теле, удерживаемом шнуровкой и китовым усом, голос, который слышно отсюда до Кале, от Кале до Парижа, от Парижа до Мадрида и Рима. Она не откажется от своего статуса, не откажется от своих прав; оконные стекла дрожат аж в Константинополе.

Что за женщина, замечает Томас Кромвель по-испански, ни к кому не обращаясь.


В середине июня кардинал готовится к поездке на континент. С наступлением тепла в Лондон вернулась потовая лихорадка, и город пустеет. Многие уже слегли, многим чудится, будто они заразились: голова болит, все тело ломит. В мастерских и лавках только и разговоров, что о пилюлях и настоях; на улицах монахи бойко торгуют образками. Лихорадка впервые пришла к нам в 1485 году вместе с войсками первого Генриха Тюдора, и с тех пор каждые несколько лет снимает свой страшный урожай. Она убивает за день. Утром пел, говорят люди, к полудню помер.

Кардинал рад покинуть город, хоть и не может отправиться без свиты, приличествующей князю церкви. Надо убедить Франциска, чтобы тот освободил папу силой оружия, заверить, что английский король готов всячески поддержать французского собрата, но при этом не обещать ни денег, ни войск. Если Господь пошлет попутный ветер, кардинал привезет не только аннуляцию брака, но и договор о дружбе между Англией и Францией — такой договор, что у молодого императора задрожит массивная нижняя челюсть, а из узкого габсбургского глаза выкатится слеза.

Почему же кардинал не весел, расхаживая по своему кабинету в Йоркском дворце? «Так что я получу, Кромвель, за все свои старания? Королеву, которая меня не любит, отошлют прочь, и, если король будет упорствовать в своем безумии, ее место займут Болейны, которые меня тоже не любят: девица, затаившая на меня обиду, отец, давний мой ненавистник, и дядя, Норфолк, чья извечная мечта — увидеть меня мертвым в канаве. Как вы думаете, лихорадка к моему возвращению закончится? Говорят, моровые поветрия насылает Бог, но я не буду притворяться, будто знаю Его Промысел. А вы, пока меня не будет, уезжайте из города».

Он вздыхает: можно подумать, кардинал — единственный его клиент. Нет, не единственный, просто отнимающий больше всего времени. Работая на его милость, он сам оплачивает издержки: свои и тех, кого отправляет по кардинальским делам. Вулси говорит: компенсируйте себе расходы и не забудьте о вознаграждении; говорит без лукавства, ведь то, что хорошо для Томаса Кромвеля, хорошо для Томаса Вулси, и наоборот. Его юридическая практика процветает, он дает деньги в рост и договаривается о крупных займах за границей, получая за это посреднический процент. Рынок неустойчив: хорошие вести из Италии через день сменяются дурными. Однако как некоторые с первого взгляда оценивают достоинства лошади, так он с первого взгляда оценивает риск. Многие дворяне ему обязаны — не только за посредничество в займах, но и за увеличение доходов с поместий. Дело не в том, чтобы взыскать недоимки с арендаторов; главное — предоставить землевладельцу точную роспись земель, посевов, водных ресурсов, построек; оценить, сколько это все должно приносить, назначить толковых управляющих и одновременно ввести понятную, проверяемую систему учета. Торговцы обращаются к нему за советом, с кем из заграничных партнеров можно иметь дело. Он разбирает арбитражные споры, по большей части коммерческие; его способность вникнуть в факты и вынести быстрое непредвзятое суждение ценится и здесь, и в Антверпене, и в Кале. Если вы с противной стороной согласны хотя бы в том, что не стоит тратить время и деньги на судебную тяжбу, значит, вам к Кромвелю, что обойдется куда дешевле; он часто находит решение, удовлетворяющее обе стороны.

Для него это хорошие дни; каждый день — сражение, в котором можно победить. «По-прежнему, как я вижу, служите своему иудейскому богу, — замечает сэр Томас Мор, — я имею в виду, своему идолу Мздоимства». Мор, прославленный на всю Европу ученый, проснувшись, взывает к Господу на латыни, — его же бог вещает стремительным говором рынков; пока Мор бичует себя плеткой, они с Рейфом бегут на Ломбард-стрит узнать сегодняшние обменные курсы. Не то чтобы он и впрямь бегал: старые раны дают о себе знать, и когда он устает, ступня выворачивается внутрь, словно пытаясь направить его назад. Люди перешептываются, что это наследие лета с Чезаре Борджиа. Ему нравится, что он окружен легендой. Но где теперь Чезаре? В могиле.

«Томас Кромвель? — говорят люди. — Вот у кого умище! Вы знаете, что он помнит наизусть весь Новый Завет?» Никто лучше него не разрешит богословский спор и не назовет арендаторам двенадцать убедительных причин, почему они должны платить столько и не пенсом меньше. Никто другой не выпутает вас из тяжбы, которую вы ведете на протяжении вот уже трех поколений, и не уговорит вашу хнычущую дочку выйти за человека, на которого она глядеть не хочет. С женщинами, животными и робкими истцами он мягок, но ваши кредиторы от него плачут. Он может поддержать разговор о цезарях или раздобыть вам венецианские бокалы по сходной цене. Если уж он открыл рот, никто его не переговорит. Никто другой не сохраняет такую ясную голову, когда рынок обваливается и плачущие люди на улице рвут заемные письма.

— Лиз, — говорит он однажды вечером. — Думаю, через год или два мы будем богаты.

Она вышивает Грегори рубаху — черной ниткой по белому полотну, как у короля, чьи рубахи королева шьет своими руками.

— На месте Екатерины я бы оставлял в них иголки, — говорит он.

Лиз улыбается.

— Нимало не сомневаюсь.

Когда он рассказал ей про встречу короля с Екатериной, Лиз замолчала и нахмурилась. Король убеждал королеву, что до вынесения окончательного решения им следует разъехаться. Быть может, ей лучше удалиться от двора. Екатерина ответила нет, этому не бывать; она обратится к правоведам, а ему самому стоит подыскать себе лучших правоведов, лучших священников; а когда крики улеглись, люди, припавшие ухом к стене, услышали, что Екатерина плачет. Королю были неприятны ее слезы.

— Мужчины говорят, — Лиз тянется за ножницами, — «я не выношу женских слез», так же, как «я не выношу слякоти». Будто слезы льются сами по себе, а мужчины тут ни при чем.

— Но я ведь никогда не заставлял тебя плакать.

— Только от смеха.

Разговор сменяется умиротворенным молчанием. Она вся в вышивании, он думает о том, что делать с деньгами. Он поддерживает двух студентов, не родственников, в Кембридже; благословенна рука дающего. Эти пожертвования можно увеличить…

— Мне надо составить завещание, — произносит он вслух.

Она хватает его за руку.

— Не умирай, Том.

— Господи Боже, да я и не собираюсь!

Он думает: пусть я еще не богат, но я удачлив. Ни Уолтер меня тогда не убил, ни лето с Чезаре, ни лихие люди в темных проулках. Считается, что мужчины хотят передать свои знания сыновьям; он многое бы отдал, чтобы уберечь сына от своих знаний. Откуда у Грегори такой мягкий нрав? Не иначе как молитвами Лиз. Ричард Уильямс, сын Кэт, умен и настойчив. У Кристофера, сына другой сестры, тоже ясная голова. Но у Томаса есть Рейф Сэдлер, которому он доверяет, как сыну; не то чтобы династия, но, по крайней мере, начало. А тихие минуты, как сейчас, редки: дом все время полон людьми. Приходят те, кто хочет, чтобы их представили кардиналу. Художники в поисках заказчиков. Важные голландские богословы с книгами под мышкой, любекские купцы, длинно излагающие тяжеловесные немецкие шутки. Проезжие музыканты со странными инструментами, шумные представители итальянских банков; алхимики предлагают рецепты, астрологи — благоприятную судьбу; одинокие поляки, торговцы мехами, ищут кого-нибудь, говорящего на их языке; печатники, граверы, переводчики и шифровальщики, поэты, садовые архитекторы, кабалисты и геометры. Где-то они нынче ночью?

— Тсс, — говорит Лиз. — Прислушайся к дому.

В первый миг — ни звука. Затем — потрескивание деревянных панелей. Шуршание гнездящихся в дымоходе птиц. Легкий шелест деревьев за окном. Сонное дыхание детей в соседних комнатах.

— Идем в постель, — говорит он.

Этого король не может сказать жене. Да и женщине, в которую влюблен, тоже.


Тюки упакованы; свита немногим уступает в великолепии той, с которой кардинал семь лет назад прибыл на Поле золотой парчи. Поедут неспешно: Дартфорд, Рочестер, Февершем, три-четыре дня в Кентербери, чтобы вознести молитвы у гробницы Бекета.

Итак, Томас, говорит кардинал, если узнаете, что король добился Анны, напишите мне в тот же день. Я поверю, только если услышу от вас. Как узнаете? Думаю, по его лицу. Что если вы не удостоитесь чести видеть короля? Справедливое возражение. Надо было представить вас ко двору, пока у меня была такая возможность.

— Если король не пресытится ею скоро, — говорит он кардиналу, — я не представляю, что вам делать. Всем известно, что властители не отказывают себе в удовольствиях, но обычно их выбор можно как-то оправдать. Однако что вы можете сказать в защиту дочери Болейна? Что она принесет королю? Ни династического союза. Ни земли. Ни денег. Как вы изобразите ее достойной партией?

Вулси сидит, уперев локти в стол, вдавливает пальцы в закрытые веки. Потом глубоко вздыхает и начинает говорить. Кардинал говорит об Англии.

Вы не поймете Альбион, пока не обратитесь к той поре, когда Альбиона не было и в помине. Ко дням до легионов Цезаря, когда на месте будущего Лондона лежали кости исполинских животных. Вы должны вернуться к эпохе Новой Трои, Нового Иерусалима, к грехам и преступлениям вождей, которые сражались под знаменами Артура и брали за себя женщин, вышедших из моря или из яйца, — женщин с чешуей, плавниками и перьями. Если вспомнить о них, говорит кардинал, брак с Анной не покажется таким уж необычным. Истории давние, однако не забывайте, Томас, некоторые в них верят.

Кардинал говорит о смерти королей: о том, как второго Ричарда заточили в замок Понтефракт и не то закололи, не то уморили голодом. О том, как четвертый Генрих, узурпатор, умер от проказы — король так съежился перед смертью, что стал не больше карлика или младенца. Кардинал говорит о победах пятого Генриха во Франции, о той цене — не деньгами, — которую пришлось заплатить за Азенкур. Говорит о французской принцессе, на которой женился великий монарх — она была всем хороша, но ее отец сошел с ума и считал, будто сделан из стекла. От этого брака — пятого Генриха со стеклянной принцессой — родился еще один Генрих, правивший Англией, темной, как зима, зябкой, скудной, злосчастной. Эдуард Плантагенет, герцог Йоркский, пришел с первыми проблесками весны: он родился под знаком Овна — тем самым, под которым сотворен мир.

Когда Эдуарду было восемнадцать, он захватил корону — а все потому, что получил знамение. Его войско обессилело от боев и утратило всякую надежду, стояло самое темное время темнейшей из Господних зим, и он только что получил известие, которое должно было его сломить: отец и младший брат захвачены сторонниками Ланкастеров и, после многих издевательств и насмешек, казнены. Было Сретенье; в шатре, вместе со своими военачальниками, Эдуард молился о душах убиенных отца и брата. Наступило третье февраля, день святого Власия, холодный и пасмурный. В десять утра взошли три солнца: три облачных серебряных диска, лучащихся в морозной дымке. Их свет воссиял над пустыми полями и мокрыми лесами валлийского приграничья, над усталым, давно не получавшим жалованья войском. Рыцари и латники преклонили колени на мерзлой земле и вознесли молитвы сияющему небу. Жизнь Эдуарда обрела крылья и воспарила: в потоке лучезарного света он узрел свое будущее, увидел то, чего не видел никто другой, а это и значит быть королем. В битве при Мортимер-кроссе он пленил некоего Оуэна Тюдора, обезглавил того на ярмарочной площади Херефорда и бросил голову гнить на перекрестке дорог. Безвестная женщина принесла таз с водой, омыла отрубленную голову, расчесала окровавленные кудри.

С того дня — дня трех солнц — каждый взмах меча приносил Эдуарду победу. Через три месяца он короновался в Лондоне, но никогда больше не видел будущего так ясно, как в тот год. Эдуард брел через свое правление, как сквозь туман, слепо внимая советам астрологов, предсказателей и безумцев. Он не женился, как следовало, на заморской принцессе; вся его жизнь стала чередой полу-обещаний неведомому числу женщин. Среди них была и некая Элеонора Тэлбот — что король в ней нашел? Говорят, будто она происходила — по материнской линии — от девы-лебедя. И почему он в конце концов остановил свой выбор на вдове рыцаря из стана Ланкастеров? Потому ли, что ее холодная краса зажгла ему кровь? Нет; потому что леди Грей якобы вела свой род от женщины-змеи Мелузины. Ее можно видеть на старинных пергаментах: она обвивает хвостом Древо познания и председательствует на бракосочетании Солнца и Луны. Мелузина выдавала себя за обычную принцессу, но однажды муж увидел ее нагой и приметил змеиный хвост. Выскользнув из его объятий, Мелузина предрекла, что ее дети дадут начало династии, которая будет править вечно и получит от дьявола безграничную власть. Она исчезла, говорит кардинал, и больше ее не видели.

Часть свечей догорела, но Вулси не требует, чтобы принесли новые.

— Итак, советники Эдуарда хотели женить его на французской принцессе, как… как и я. И что в итоге? Кого он выбрал?

— Сколько времени с тех пор прошло, со дней Мелузины!

Поздно; огромный Йоркский дворец затих, спит; река неслышно струится в берегах, намывая ил. В этих вопросах, говорит кардинал, нет счета времени; эти существа выскальзывают из наших рук сквозь века, лукавые, змеистые, переменчивые.

— Однако эта женщина, на которой женился Эдуард, вроде бы имела какие-то права на кастильский трон? Очень древние, очень запутанные.

Кардинал кивает.

— Это и означали три солнца. Трон Англии, трон Франции и трон Кастилии. Так что когда наш король женился на Екатерине, он приблизился к своим старинным правам. Не то чтобы кто-нибудь посмел изложить это королеве Изабелле и королю Фердинанду именно в таких выражениях. Однако полезно помнить и при случае упоминать, что наш король — правитель трех королевств. Должен быть по справедливости.

— По вашему рассказу, милорд, выходит, что дед нашего короля Плантагенет обезглавил его прадеда Тюдора.

— Это тоже следует помнить, однако не упоминать вслух.

— А Болейны? Мне казалось, они были купцами. Мне следовало знать, что у них есть змеиные жала или крылья?

— Вы надо мной насмехаетесь, мастер Кромвель.

— Отнюдь. Просто если вы оставляете меня приглядывать за делами, мне необходимо иметь самые полные сведения.

Кардинал заводит речь об убийствах, огрехах, которые предстоит искупить. Рассказывает о шестом Генрихе, убитом в Тауэре, о короле Ричарде, рожденном под созвездием Скорпиона — знаком тайных сделок, бедствий и пороков. При Босворте, где пал Скорпион, не все поняли, куда дует ветер удачи. Герцог Норфолкский бился на проигравшей стороне и был лишен титула. Много усилий стоило его сыну вернуть себе земли и звания. Мудрено ли, что Норфолк до сих пор трепещет монаршего гнева, страшась под горячую руку вновь все потерять?

Кардинал видит, что его поверенный берет сказанное на заметку, и продолжает рассказ. Кардинал говорит о костях под мостовыми Тауэра, костях, вмурованных в пристани и затянутых речным илом. О двух сыновьях Эдуарда, младший из которых упорно воскресал и едва не сбросил Генриха Тюдора с трона. О монетах, которые чеканил самозванец, с посланием Тюдору: «Твои дни сочтены. Ты взвешен на весах и найден очень легким».

Говорит о том, как страшились тогда новых междоусобиц. Екатерину обручили с наследником английского трона еще в младенчестве. В три года она уже звалась принцессой Уэльской, но прежде чем отправить дочь из Коруньи, Изабелла и Фердинанд стребовали за нее плату плотью и кровью. Они попросили будущего свата обратить внимание на главного претендента из рода Плантагенетов — племянника братьев-королей Эдуарда и Ричарда, которого с десяти лет содержали в Тауэре. Король сдался на уговоры. Белую розу, двадцати четырех лет от роду, вывели на свет Божий и обезглавили. Однако всегда есть другая Белая роза; Плантагенеты плодятся, хоть и не безнадзорно. Всегда будет необходимость убивать, говорит кардинал, надо ожесточить сердце; правда, я не знаю, смогу ли когда-нибудь ожесточиться в должной мере. Мне всегда худо, когда кого-нибудь казнят. Я молюсь о них всех. Порой даже о гнусном короле Ричарде, хотя, как утверждает Томас Мор, Ричард горит в аду.

Вулси смотрит на свои руки, крутит на пальцах перстни.

— Любопытно… любопытно, который из них…

Завистники утверждают, будто у кардинала есть перстень, который позволяет владельцу летать по воздуху и сводить в могилу врагов. Кольцо обезвреживает яды, укрощает диких зверей, привлекает любовь властителей и спасает от утопления.

— Другие, видимо, знают, милорд: они нанимают магов сделать копию.

— Если бы я знал, я бы сам сделал копию. И подарил вам.

— Я как-то взял в руки змею. В Италии.

— Зачем вам это понадобилось?

— На пари.

— Она была ядовитая?

— Мы не знали. В том-то и была суть пари.

— Она вас укусила?

— Конечно.

— Почему конечно?

— Тогда не о чем было бы рассказывать, верно? Если бы я просто подержал ее и отпустил.

Кардинал невольно хмыкает.

— Что я буду без вас делать, Томас, среди жалящих исподтишка французов?


Дома, в Остин-фрайарз, Лиз уже спит, но ворочается в постели. Она наполовину просыпается и приникает к нему. Он говорит:

— Дед нашего короля женился на змее.

Лиз бормочет: «Я сплю или нет?» Мгновение — и она уже повернулась на бок, выбросив руку. Интересно, что ей теперь приснится? Он лежит без сна, думает. Все победы, все свершения Эдуарда оплачены деньгами Медичи; их заемные письма куда важнее всех знамений и чудес. Если король Эдуард был, как многие полагают, не сын своего отца, герцога Йоркского, если, как гласит молва, мать родила Эдуарда от честного английского лучника по имени Блейбурн, и если Эдуард женился на женщине-змее, то их потомство… на ум приходит слово «ненадежно». Если верить всем старым историям, а некоторые, не будем забывать, им верят, наш король отчасти бастард, отчасти тайный змей, отчасти валлиец и весь целиком — должник итальянских банков… Он тоже уплывает в сон: место страниц с аккуратными колонками цифр занимают призрачные миры. Всегда старайтесь, говорит кардинал, узнать, что у людей под одеждой, поскольку там не только тело. Выверни короля наизнанку — найдешь чешуйчатых предков: теплую, плотную, змеиную плоть.

Когда в Италии он на пари взял в руки змею, ее надо было держать, пока свидетели сосчитают до десяти. Они считали довольно медленно, на медленном языке: айн, цвай, драй… На счет «четыре» испуганная змея дернулась и укусила его. Между четырьмя и пятью он крепче стиснул кулак. Кто-то кричал: «Да брось ты ее, Христа ради!» Одни молились, другие сыпали ругательствами, третьи продолжали считать. Змейка выглядела полузадушенной; когда свидетели досчитали до десяти, не раньше, он мягко опустил ее на землю, и она ускользнула в свое будущее.

Боли не было, однако ранка покраснела. Он машинально попробовал ее на вкус, укусил собственное запястье, дивясь белизне английской плоти с внутренней, сокровенной стороны руки; увидел тонкие сине-зеленые сосуды, куда змея выпустила яд.

Он получил выигрыш и стал ждать смерти, однако не умер, напротив, стал крепче, проворнее, изворотливее. Ни один миланский каптенармус не мог его переорать, ни один прожженный бернский капитан не решался спорить с человеком, который, по слухам, сначала втыкает клинок под ребра, а потом торгуется. Июль, жарко. Он спит и видит сон. Где-то в Италии змейка вывела детенышей и назвала их Томасами; они хранят в памяти образ Темзы, низкие илистые берега, не заливаемые даже в прилив, даже по высокой воде.

На следующее утро, когда он просыпается, Лиз еще спит. Простыни влажные. Она теплая, разморенная, лицо — гладкое, как у молоденькой. Он целует прядь волос на лбу, чувствует губами соль. Она бормочет: «Скажи, когда вернешься».

— Лиз, — говорит он, — я не уезжаю с Вулси.

Приходит цирюльник его побрить. Он видит в отполированном зеркале свои глаза: живые и как будто змеиные. До чего странный сон, думает он про себя.

На лестнице ему кажется, будто Лиз вышла его проводить — наверху вроде бы мелькнул ее белый чепец. «Лиз, иди, спи дальше». И тут же, обернувшись, видит, что обознался — на лестнице никого нет. Он берет бумаги и уходит в Грейз-инн.


Встреча не деловая, тайная: обсуждают тексты, местонахождение Тиндейла (где-то в Германии) и насущные проблемы коллеги-юриста (кто скажет, что он не может находиться в Грейз-инн?) Томаса Билни, за детский рост и вертлявость прозванного Маленьким Билни. Маленький Билни — правовед, священник, член Тринити-холла — ерзает по скамье худым задом и, суча ножками, рассказывает о своем служении прокаженным.

— Писание для меня — мед. Я упиваюсь словом Божиим.

— Христа ради, — говорит он, — не вздумайте вылезать из своей норы. Кардинал уехал, теперь у епископа Лондонского, не говоря уже о нашем друге из Челси, руки развязаны.

— Мессы, посты, бдения, индульгенции — все бесполезно, — говорит Билни. — Мне это явлено. Осталось только пойти в Рим и побеседовать с его святейшеством. Я уверен, что папа примет мою точку зрения.

— Вы находите свои взгляды оригинальными? — мрачно спрашивает он. — Да, отец Билни, я согласен: мысль, что папа обрадуется вашим советам, и впрямь оригинальна.

Он выходит, бросая напоследок: вот человек, готовый прыгнуть в огонь. Будьте осторожнее, государи мои.


Рейфа он на эти встречи не берет: не хочет втягивать никого из домочадцев в опасное общество. Кромвели — образец набожности и правоверия. Мы не должны вызывать нареканий, говорит он.

Остаток дня ничем не примечателен. Он вернулся бы домой рано, если бы не договорился встретиться в немецком квартале, Стилъярде, с человеком из Ростока, который привез своего друга из Штеттина, пообещавшего учить его польскому.

Польский — еще хуже валлийского, говорит он в конце вечера. Мне надо будет чаще практиковаться. Заглядывайте в гости. Если предупредите заранее, мы засолим селедку, если нет, то, как говорится, чем богаты.


Когда приходишь домой в сумерках, а там горят факелы, сразу понимаешь — что-то стряслось. Летний воздух упоительно свеж, и ты, входя в дом, чувствуешь себя молодым, беспечным, и тут замечаешь убитые лица. При виде тебя все отворачиваются.

Мерси выходит и встает рядом; хотя ее имя означает «милость», милости ждать неоткуда.

— Говори, — молит он.

Она отводит глаза.

Он думает: Грегори. Думает: мой сын умер. И тут же понимает кто, потому что не видит Лиз.

— Говори, — повторяет он.

— Мы искали тебя. Мы сказали, Рейф, беги в Грейз-инн, приведи его, но сторожа ответили, что не видели тебя весь день. Рейф сказал, верьте мне, я его приведу, хоть бы пришлось обыскать весь город. Но тебя нигде не было.

Он вспоминает утро: влажные простыни, влажный лоб. Лиз, думает он, неужто ты не боролась? Будь я здесь, я бы ударил смерть по костлявой башке. Я бы распял ее на стене спальни.

Девочки еще не спят, хотя кто-то переодел их в ночные сорочки, будто сейчас обычный вечер. Ножки и ручки голенькие, ночные чепцы — круглые, кружевные, сшитые матерью — кем-то из взрослых аккуратно завязаны под подбородком. Энн с каменным лицом держит Грейс за руку. Та смотрит на него удивленно: почему он здесь? Она почти никогда не видит отца, но безропотно дает взять себя на руки. Приникает к плечу и тут же засыпает, обвив ручонками его шею.

— А сейчас, Энн, мы должны отнести Грейс в постель, потому что она маленькая. Знаю, ты сейчас не заснешь, но тебе придется лечь с ней — вдруг она замерзнет.

— Я тоже могу замерзнуть, — говорит Энн.

Мерси идет с ним в детскую. Он укладывает спящую Грейс. Энн плачет, но беззвучно. Я с ними посижу, говорит Мерси, он отвечает: я сам. Ждет, пока у Энн перестают течь слезы, а ее ладошка в его руке становится мягкой и тяжелой.

Такое случается, но не с нами.

— Теперь покажите мне Лиз, — говорит он.

Комната — еще сегодня утром их общая спальня — пропахла ароматическими травами, которые жгут, чтобы прогнать заразу. В голове и ногах горят свечи. Челюсть Лиз подвязали платком, так что она уже непохожа на себя. Лицо бесстрашное и такое, будто она сейчас примется его судить. На поле брани он видел убитых с выпущенными кишками — Лиз выглядит мертвее.


Он спускается вниз — выслушать отчет о ее смерти. В десять утра, говорит Мерси, она села: Господи Исусе, как я утомилась. Средь бела дня. Непохоже на меня? — спросила она. Я сказала: непохоже, Лиз. Потом тронула ее лоб и сказала: Лиз, голубушка… Я сказала, иди сейчас же ляг, ты вся вспотела. Она ответила, нет, я только минуточку посижу, голова кружится, наверное, надо что-нибудь съесть, но когда мы сели за стол, она отодвинула тарелку…

Ему хочется, чтобы Мерси сократила рассказ, но он понимает, что ей надо проговорить все вслух, минута за минутой. Как будто она упаковала слова и протягивает ему сверток — теперь это твое.

В полдень Элизабет легла. Ее бил озноб, хотя кожа пылала. Она спросила: здесь ли Рейф? Пусть сбегает за Томасом. Рейф ушел, а за ним и другие, но тебя не нашли.

В половине первого она сказала: передайте Томасу, чтобы он позаботился о детях. А дальше? Жаловалась на головную боль. А мне ничего еще не просила передать? Нет, говорила, что хочет пить, больше ничего. Ну да, Лиз всегда была немногословной.

В час она попросила позвать священника. В два исповедалась. Сказала, что как-то взяла в руки змею, в Италии. Священник объяснил, что она бредит, и дал ей отпущение. Он очень торопился, говорит Мерси, очень торопился уйти из дома — боялся подхватить заразу и умереть.

К трем она впала в забытье, к четырем навсегда оставила бремя земной жизни.

Думаю, говорит он, она бы хотела, чтобы ее похоронили с первым мужем.

Почему ты так думаешь?

Потому что я появился позже.

Он уходит. Незачем давать распоряжения о траурной одежде, плакальщиках, свечах. Как всех умерших от морового поветрия Лиз придется хоронить быстро. Он не сможет послать за Грегори и собрать родственников. По закону семья должна повесить на дверь пучок соломы — знак, что в доме зараза, и в течение сорока дней никого без крайней надобности не впускать и не выходить.

Мерси говорит, это могла быть любая горячка, нам не обязательно признаваться, что у нас потовая лихорадка… Если бы все оставались дома, жизнь в Лондоне бы замерла.

Нет, говорит он, мы должны соблюдать правила. Их составил милорд кардинал, и я обязан им подчиняться.

Мерси спрашивает: так где же ты все-таки был? Он смотрит ей в лицо, говорит: ты знаешь Маленького Билни? Я был с ним, предупредил, чтобы он не прыгал в огонь.

А потом? Потом я учил польский.

Ах ну да, конечно, говорит она.

Она даже не пытается понять, он и не рассчитывает понять лучше, чем сейчас. Он знает наизусть Новый завет, но попробуй найди текст — для такого.

Позже он будет вспоминать то утро и вновь захочет увидеть мелькнувший белый чепец, хотя когда он обернулся, на лестнице никого не было. Ему хочется воображать ее на фоне домашней суеты и тепла, на пороге со словами: «Скажи мне, когда вернешься». Однако он видит ее одну, в дверях; за спиной у нее пустота, голубовато-белесый свет.

Он вспоминает их свадебный вечер: ее длинное платье из тафты, и то, как она настороженно обнимала себя за локти. На следующее утро она сказала: «Вот и славно».

И улыбнулась. Вот и все, что она ему оставила. Лиз всегда была немногословной.


Месяц он дома, читает. Читает Писание, но знает, что там написано. Читает любимого Петрарку, который обличал лекарей. Они бросили его, еще живого, умирать от лихорадки, а когда вернулись наутро, он сидел и писал. После этого поэт больше не верил врачам, однако Лиз не дожила до врачебного совета, доброго или дурного, не дожила до аптекаря с кассией, калгановым корнем, полынью и молитвами на листочках.

У него есть книга Никколо Макиавелли «Государь», латинское издание, скверно отпечатанное в Неаполе и сильно затрепанное прежними владельцами. Он думает о Никколо на поле брани, о Никколо в пыточной камере. Он сам в пыточной камере, но знает, что однажды отыщет выход, потому что ключи у него. Кто-то спрашивает: что у тебя в этой книжечке? Он отвечает: несколько афоризмов, несколько общих мест, ничего такого, чего мы не знали бы раньше.

Всякий раз, когда он поднимает глаза от книги, Рейф Сэдлер рядом. Рейф тоненький, как тростинка; любимая шутка — притворяться, будто его не видишь испрашивать: «Интересно, где Рейф?» Ричард и другие мальчишки всякий раз хохочут, как маленькие. Глаза у Рейфа голубые, волосы — соломенно-желтые, сразу видно: не Кромвель. Однако характером юноша весь в воспитателя: упорный, ехидный, все ловит на лету.

Они с Рейфом читают книгу про шахматы, отпечатанную еще до его рождения, но с картинками. Изучают рисунки, совершенствуются в игре. Иногда подолгу — кажется, будто часами — ни один не делает хода.

— Я болван, — говорит Рейф, кладя палец на голову пешки. — Когда мне сказали, что вы не в Грейз-инн, я должен был сообразить, что вы там.

— Откуда ты мог знать? Я не всегда там, где мне быть не след. Ты двигаешь пешку или просто ее трогаешь?

— J'adoube.[21] — Рейф торопливо отдергивает руку.

Довольно долго они смотрят на фигуры и наконец соображают, что расстановка неизбежно ведет к пату.

— Мы слишком друг для друга хороши.

— Быть может, следует играть с кем-нибудь еще.

— Попозже. Когда будем готовы разнести любого в пух и прах.

— Погодите. — Рейф делает ход конем. В ужасе смотрит на результат.

— Рейф, ты foutu![22]

— Не обязательно. — Рейф трогает лоб. — Вы еще можете допустить промах.

— Верно. Надеяться надо всегда.

Снаружи голоса, солнечный свет. Он чувствует, что уже почти может спать, но во сне Лиз Уайкис возвращается, и потом надо заново привыкать, что ее нет.

На втором этаже слышится детский плач, потом шаги. Плач затихает. Он берет короля и переворачивает, чтобы посмотреть, как сделана фигура. Бормочет: «J'adoube», ставит короля на место.


На улице моросит. Энн Кромвель сидит с ним, пишет в тетрадке латинские слова. К Иоаннову дню она знает все правильные глаголы. Энн сообразительнее брата, и он ей об этом говорит. Ну-ка, дай глянуть. Оказывается, она исписала всю страницу своим именем: Энн Кромвель, Энн Кромвель…

Из Франции приходят вести об успехах кардинала, парадах, многолюдных мессах, блистательных латинских речах, произнесенных без подготовки. Впечатление такое, будто его милость служил у каждого алтаря в Пикардии и даровал всем молящимся отпущение грехов. Несколько тысяч французов могут теперь грешить с чистого листа.

Король по большей части в Болье, эссекском поместье, которое его величество приобрел у сэра Томаса Болейна, теперь — виконта Рочфорда. Днем король охотится, невзирая на дожди, по вечерам развлекается. Герцог Суффолк и герцог Норфолк ужинают в тесном кругу со своим монархом и новоиспеченным виконтом. Герцог Суффолк — старинный друг короля, и если Генрих скажет: сделайте мне крылья, чтобы я полетел, Суффолк спросит: какого цвета? Герцог Норфолк, разумеется, старший из Говардов, шурин Болейна — поджарый гончий пес, всегда гонится за своей выгодой.

Он не пишет кардиналу, что вся Англия уверена: король женится на Анне Болейн. Новостей, которых хочет кардинал, у него нет, поэтому он не пишет вовсе. Поручает клеркам уведомлять его милость о состоянии юридических дел и финансов. Напишите, что у нас все хорошо, говорит он. Заверьте его милость в моем совершеннейшем почтении. Добавьте, что мы очень ждем возвращения его милости.

Никто в доме больше не заболевает. В этом году Лондон отделался легко — по крайней мере, так говорят. Во всех церквах возносят благодарственные молитвы — или, может, правильнее называть их молитвами облегчения? На тайных ночных сборищах вопрошают Божий Промысел. Лондон знает свои грехи. Как учит нас Библия, «купец едва ли может избежать прегрешений». А еще написано: «Кто спешит разбогатеть, тот не останется безнаказанным». Привычка цитировать — верный знак душевного смятения. Кого Господь любит, того и карает.

В начале сентября уже можно собраться всей семьей, чтобы помолиться о Лиз, совершить церемонии, без которых они ее проводили. Двенадцать приходских бедняков получают черное платье — те самые плакальщики, что шли бы за гробом. Каждый из членов семьи заказывает мессы за упокой ее души на семь лет вперед. В назначенный день небо ненадолго проясняется, но теплее не становится. «Прошла жатва, кончилось лето, а мы не спасены».

Маленькая Грейс просыпается ночью и говорит, что видела маму в саване. Она плачет не как ребенок, икая и заходясь в рыданиях, а как взрослая, тихо роняя слезы.

Все реки текут в море, но море не переполняется.


Морган Уильямс с каждым годом все усыхает. Маленький, седой, растерянный, Морган стискивает ему руки и говорит: «Почему уходят лучшие? Ну почему?» и «Я знаю, Томас, ты был с нею счастлив».

Дом в Остин-фрайарз вновь полон: женщины, дети, солидные мужчины в траурных одеждах, почти неотличимых от повседневной деловой одежды судейских и купцов, счетоводов и торговых посредников. Приехала его сестра Бет с двумя сыновьями и маленькой дочкой Алисой. Кэт тоже приехала: сестры советуются, кто поселится в доме, чтобы помогать Мерси с детьми, «пока ты, Том, снова не женишься».

Его племянницы, две славные девчушки, перебирают четки и озираются, не зная, что надо делать дальше. Все разговаривают, не обращая на них внимания. Они прислоняются к стене, стреляют друг в друга глазами и медленно-медленно сползают на корточки, так что их почти и не видно. Тут же слышится: «Алиса! Джоанна!» Девочки медленно выпрямляются; лица — торжественно-серьезные. Подходит Грейс, они молча хватают ее, стаскивают чепец и начинают заплетать белокурые волосы. Зятья и свояки говорят о миссии кардинала во Франции; он наблюдает за дочерью. Девочки так сильно тянут Грейс за волосы, что глаза у нее стали совсем круглые от страха, рот раскрыт, как у рыбы. Наконец она тихонько вскрикивает, и старшая Джоанна, сестра Лиз, подбежав, хватает ее в охапку. Глядя на Джоанну, он думает, как и прежде думал не раз: до чего сестры похожи. Были похожи.

Его дочь Энн поворачивается спиной к женщинам и берет за руку дядю.

— Мы беседуем про Нидерланды, — говорит ей Морган.

— Могу точно сказать, дядя, в Антверпене не обрадуются, если Вулси подпишет договор с Францией.

— То же самое мы говорим твоему отцу. Но он упорно стоит за кардинала. Ну же, Томас! Ты ведь любишь французов не больше нашего!

Они не знают, а он знает, как сильно кардиналу нужна дружба Франциска: без поддержки одной из главных европейских держав как королю получить развод?

— Договор о вечном мире? Дай-ка вспомнить, когда у нас был последний вечный мир? Ручаюсь, нынешнего хватит на три месяца, — со смехом говорит его зять Уэллифед, а Джон Уильямсон, муж Джоанны, предлагает пари: три месяца, шесть месяцев? Потом вспоминает, что они собрались по скорбному поводу. «Прости, Том», — говорит Уильямсон и заходится в приступе кашля.

— Если старый спорщик будет так кашлять, — подает голос Джоанна, — он до весны не дотянет, и тогда я выйду за тебя, Том.

— Правда?

— Конечно. Как только получу из Рима нужную бумагу.

Все прячут улыбки. Переглядываются многозначительно. Грегори говорит: а что тут смешного. На свояченице ведь жениться нельзя. Потом отходит в уголок поболтать с двоюродными братьями — сыновьями Бет Кристофером и Уиллом, сыновьями Кэт Ричардом и Уолтером. Зачем они назвали сына Уолтером? Чтобы отец и по смерти напоминанием о себе не давал им быть слишком счастливыми? Он благодарит Бога, что Уолтера сними уже нет. Конечно, надо быть добрее к отцу, но его доброты хватает только на оплату заупокойных месс.

В год перед окончательным возвращением в Англию он несколько раз переправлялся туда-сюда, не зная, что выбрать. У него было много добрых друзей в Антверпене, не говоря уже о деловых связях, а растущий с каждым годом город подходил ему как нельзя лучше. Если он и тосковал, то лишь по Италии: по свету, языку, по тому, как там обращались к нему: Томмазо. Венеция навсегда излечила его от ностальгии, Флоренция и Милан научили мыслить более гибко, чем принято у англичан. Однако что-то его тянуло обратно: желание узнать, кто умер, а кто родился, увидеть сестер, вспомнить детство, посмеяться (почему-то задним числом такое всегда смешно). Он написал Моргану Уильямсу: я собираюсь переехать в Лондон. Только не сообщайте отцу, что я возвращаюсь.

В первые месяцы на него наседали, мол, надо бы тебе навестить отца. Уолтер Кромвель переменился — не узнать. Бросил пить — понял, что пьянство сводит его в могилу. Ладит с законом. Даже отработал в свою очередь церковным старостой.

Да неужто? И не упивался вином для причастия? Не прикарманивал деньги за свечи?

Никакие уговоры не заставили его поехать в Патни. Он ждал больше года, и только женившись и став отцом, решил, что теперь можно.

Он прожил за границей двенадцать лет и теперь дивился перемене в людях. Годы ожесточили одних, смягчили других, но постарели все. Стройные отощали и усохли, полнотелые раздались еще больше. Лица обрюзгли и утратили выразительность, яркие глаза потускнели. Некоторых он и вовсе не узнавал, по крайней мере, с первого взгляда.

Однако Уолтера он бы узнал в любом случае. Глядя на приближающегося отца, он подумал: это я вижу себя через двадцать-тридцать лет, если Бог даст столько прожить. Говорили, что пьянство чуть не загнало Уолтера в гроб, но старик выглядел отнюдь не полумертвым, а таким же, как всегда: будто может одним ударом свалить тебя с ног и, если надумает, свалит. Низенькое коренастое тело стало еще более кряжистым, темные курчавые волосы почти не тронуты сединой. Маленькие желтовато-карие глазки по-прежнему буравили насквозь. Кузнецу нужен хороший глаз, говаривал Уолтер. Всякому нужен хороший глаз, иначе тебя оберут до нитки.

— Где ты был? — полюбопытствовал Уолтер. Раньше это прозвучало бы угрозой, сейчас — только брюзжанием. Как будто Уолтер отправил сына с поручением в Мортлейк, и тот долго не возвращался.

— Да так… Там-сям.

— Ты похож на иностранца.

— Я и есть иностранец.

— И что же ты там делал?

Он представил себе, как отвечает: «то-се», в итоге так и ответил.

— А каким тем-сем занимаешься сейчас?

— Изучаю право.

— Право! — проворчал Уолтер. — Если бы не так называемое право, мы бы сейчас были лордами. Хозяевами поместья. И всех здешних поместий.

Интересная мысль, подумал он. Если бы лордами становились те, кто сильнее, драчливее и нахрапистее других, Уолтер был бы лордом. Однако все еще хуже: Уолтер считал себя ограбленным. Все детство он слышал: Кромвели-де были богачами, владели поместьями. «Когда, где?» — спрашивал он, и Уолтер орал: «Где-то там, на севере! Вечно ты к словам цепляешься!» Уолтер злился, когда ему не верили, даже если врал в глаза. «Как же мы докатились до нынешней бедности?» — спрашивал сын. А все сутяжники да крючкотворы, да те мошенники, что отбирают землю у честных людей, отвечал отец. Разберись, если сможешь, а я вот не могу, хотя умом меня Бог не обидел. Как можно тащить меня в суд и штрафовать за выпас овец на общинной земле? Будь все по-честному, это была бы моя земля.

Как же так, если земли были на севере? Бесполезно спрашивать — только нарвешься на очередную трепку. «А деньги? — не отставал он. — Они-то куда делись?»

Лишь один раз, по трезвому делу, Уолтер сказал нечто, очень похожее на правду: думаю, мы их спустили. Что сплыло то сплыло. Если богатство промотано, его уже не вернуть.

Он думал над этими словами все двенадцать лет и теперь спросил:

— Если Кромвели когда-то были богаты и я верну наше состояние, ты будешь доволен?

Это было произнесено мягко, но Уолтера смягчить нелегко.

— Вернешь и разделишь, так, что ли? С этим чертом Морганом, с которым вы друзья — не разлей вода. Будь все по честному, это были бы мои деньги.

— Это были бы семейные деньги, — сказал он, а про себя подумал: мы что, взбесились? Не прошло и пяти минут, а мы уже ругаемся из-за несуществующего богатства. — Теперь у тебя есть внук, — и добавил мысленно: и ты его не увидишь.

— У меня они уже давно есть. Внуки. И кто она? Голландка?

Он рассказал про Лиз Уайкис, признавшись таким образом, что по приезде в Англию успел жениться и завести сына.

— Подцепил богатую вдовушку, — хмыкнул Уолтер. — Видать, это было важнее, чем навестить меня. Да уж, конечно, ты думал, я помру. Законник, говоришь? У тебя с детства язык без костей. Никакой оплеухой тебя было не заткнуть.

— Но видит Бог, ты пытался.

— Небось теперь и не признаешься никому, что работал в кузне. Или что ходил помогать дяде Джону и спал на очистках от репы.

— Господь с тобой, отец, какая репа в Ламбетском дворце? Неужто ты думаешь, будто кардинал Мортон ел репу?

Дядя Джон был поваром у великого человека; маленький Том бегал в Ламбет, потому что там можно было сытно поесть. Обычно он вертелся у входа, ближайшего к реке — Мортон тогда еще не построил надвратной башни — и смотрел на въезжающих и выезжающих, спрашивал, кто они, чтобы в следующий раз узнать их по цветам одежды, животным и предметах на гербах. «Не стой как пень, — кричали ему, — займись чем-нибудь полезным!»

Другие мальчишки занимались чем-нибудь полезным на кухне: подавали и уносили, ощипывали детскими пальчиками жаворонков и обрывали цветоножки у клубники. Каждый день перед обедом челядь выстраивалась в процессию; торжественно вносили скатерти и большую солонку. Дядя Джон измерял хлебы, и если они оказывались больше или меньше, чем нужно, бросал их в корзину для прислуги. Те, что проходили проверку, дядя Джон отправлял в обеденную залу; стоя рядом и изображая его помощника, племянник научился считать. Туда же, в залу, отправлялись мясо и сыр, засахаренные фрукты и пряные лепешки — на архиепископский (тогда Мортон еще не был кардиналом) стол. Когда остатки и объедки возвращались на кухню, их делили. Лучшее доставалось поварам, то, что похуже — больнице и богадельне, а также нищим у ворот. То, что не годилось даже нищим, отдавали детям и свиньям.

Утром и вечером кухонные мальчишки носили наверх и ставили в шкафы хлеб и пиво для молодых джентльменов, служивших у кардинала пажами. Пажи были из хороших семей. Они прислуживали за столом и таким образом знакомились с великими мужами, слушали их беседы и учились. Когда пажи не прислуживали, они черпали знания у преподавателей музыки и других наук. Преподаватели расхаживали по дворцу с бутоньерками и ароматическими шариками и говорили по-гречески. Ему указали на одного из пажей, мастера Томаса Мора, про которого сам архиепископ говорил, что тот станет великим человеком — так обширны уже были его познания и так приятна речь.

Однажды он принес пшеничный хлебец и положил в буфет, но не ушел, и мастер Томас спросил: «Чего ты ждешь?» — однако ничем в него не бросил. «Что в этой большой книге?» — спросил он, и мастер Томас ответил с улыбкой: «Слова, слова, просто слова».

Кто-то сказал, мастеру Томасу в этом году четырнадцать, и он едет в Оксфорд.

Том Кромвель не знает, где это — Оксфорд и по своей ли воле мастер Томас туда едет или его отправляют. Мальчика можно отправить, не спрашивая, а мастер Томас еще не взрослый мужчина.

Четырнадцать это дважды семь. Мне семь? — спрашивает он. Отец кричит: Бога ради, Кэт, придумай ему день рождения! Скажи что угодно, лишь бы отстал.

Когда отец говорит «глаза бы мои на тебя не глядели», он уходит в Ламбет. Когда дядя Джон говорит «на этой неделе у нас достаточно мальчишек» и «дьявол найдет занятие праздным рукам», возвращается в Патни. Иногда дядя дает ему с собой гостинец. Это могут быть голуби, связанные лапками, с открытыми окровавленными клювами. Он идет вдоль реки и крутит их над головой, так что они как будто летают, пока кто-нибудь не кричит: перестань! Что бы он ни делал, кто-нибудь принимается орать. Мудрено ли, говорит дядя Джон, если ты участвуешь во всех мальчишеских проказах, дерзишь и вечно оказываешься там, где тебе быть не след.

В холодной каморке рядом с кухней сидит женщина по имени Изабелла. Она лепит марципановые фигурки, которыми архиепископ с друзьями играют после ужина. Иногда это герои — король Александр, король Цезарь. Иногда святые; сегодня я леплю святого Томаса Бекета, говорит она. Как-то она лепила марципановых зверей и подарила ему льва. Можешь съесть, сказала Изабелла. «Нет, я лучше его сохраню», — сказал он, но Изабелла посоветовала этого не делать, ведь фигурка скоро развалится. «У тебя что, матери нет?» — спросила она.

Он учился читать по запискам из буфетной: столько-то муки, столько-то сушеных бобов, ячменя и утиных яиц. Для Уолтера смысл умения читать в том, чтобы дурить неграмотных; для того же надо уметь писать. Поэтому отец отправляет его к священнику. И снова он все делает не так, потому что у священников странные правила: на урок надо приходить специально, а не по дороге куда-нибудь, и не приносить с собой жабу в мешочке или ножи, которые надо поточить; нельзя являться в синяках и ссадинах от двери (по имени Уолтер), на которую он вечно налетает. Священник орет и забывает его покормить, так что он снова уходит в Ламбет.

Когда он возвращается в Патни, отец спрашивает, где тебя черти носили, если только отец не в доме, на мачехе. Мачехи обычно надолго не задерживаются; отец, получив свое, выставляет их из дома, так что он узнает про то, что они были, только от хохочущих сестер. Однажды он приходит домой грязный и вымокший; сегодняшняя мачеха спрашивает: «Чей это мальчишка?» — и пытается выгнать его взашей.

Как-то раз, уже на подходе к дому, он находит первую Беллу: она лежит на улице, никому не нужная, размером не больше крысы, и так замерзла и напугана, что даже не скулит. Он входит в дом, неся в одной руке щенка, в другой — завернутый в листья шалфея сыр.

Та Белла умерла. Сестра Бет сказала, заведешь себе другую собаку. Он ищет, но больше никого не находит. Собак много, но у всех у них есть хозяин.

Дорога из Ламбета в Патни длинная; иногда он съедает гостинец, если это не что-нибудь сырое. А если ему дают только капусту, он пинает кочан на ходу, пока не растреплет до полного непотребства.

В Ламбете он ходит за приказчиками и запоминает числа, которые те называют. Люди говорят: если некогда записать, просто скажи Джонову племяннику. Он может на глаз определить вес мешка с мукой или бобами и предупредить дядю, чтобы тот проверил — кажется, сюда не досыпали.

Вечерами в Ламбете, когда еще светло, а котлы уже вычищены, мальчишки гоняют во дворе мяч. Они орут, чертыхаются и налетают друг на друга, пока кто-нибудь не велит им утихнуть; они дерутся на кулаках и, бывает, кусаются. За открытыми окнами наверху юные джентльмены поют правильно поставленными, высокими голосами.

Иногда в окне появляется лицо мастера Томаса Мора. Он машет рукой, но мастер Томас смотрит на детей, не узнавая его, потом бесстрастно улыбается и белой рукой, непривычной ни к какой работе, кроме письма, закрывает ставни. Встает луна. Пажи ложатся на низенькие выдвижные кровати. Кухонные мальчишки заворачиваются в мешковину и засыпают у очага.

Он помнит один летний вечер, когда мальчишки, игравшие в мяч, затихли и подняли головы. Смеркалось. Нота одинокой флейты висела в воздухе, тонкая и пронзительная. Дрозд подхватил ее и пропел из кустов у шлюза. Лодочник с реки ответил дрозду свистом.


1527 год. Кардинал вернулся из Франции и тут же приказал готовить пиры. Ожидались французские послы, чтобы поставить печати на конкордат.[23] Надо расстараться для этих господ, говорит кардинал, расшибиться в лепешку, чтобы им угодить.

27-го августа двор возвращается из Болье, и король впервые с начала июня принимает кардинала. «Вам скажут, его величество принял меня холодно, — говорит Вулси, — это не так. Она… леди Анна, присутствовала, что было, то было».

По большому счету миссия во Францию провалилась. Кардинал не едет в Авиньон под предлогом, что не хочет отправляться в жару на юг. «Однако теперь у меня другой план, лучше. Я попрошу папу прислать мне со-легата и попытаюсь решить королевское дело в Англии».

Покуда вы были во Франции, говорит он, моя жена Элизабет умерла.

Кардинал поднимает голову. Хватается двумя руками за сердце, потом правой стискивает распятие на груди. Спрашивает, как это произошло, слушает. Гладит большим пальцем истерзанное тело Христа, словно обычный металл. Склоняет голову, шепчет: кого Бог любит… Они сидят в молчании. Чтобы нарушить тишину, он начинает задавать кардиналу ненужные вопросы.

На самом деле ему незачем выслушивать отчет о планах прошедшего лета. Кардинал обещал помочь деньгами французской армии, которая отправится в Италию, чтобы выбить оттуда императора. Папа, который утратил не только Ватикан, но и папские области, а его родичей Медичи вышвырнули из Флоренции, будет благодарен Генриху.[24] Но что до продолжительного союза с Францией — тут Кромвель разделяет скептицизм своих приятелей из Сити. Если вы бывали на улицах Парижа или Руана и видели, как мать тянет ребенка за руку, приговаривая: «Перестань ныть, не то англичанина позову», — вы не станете верить в прочность соглашений между двумя государствами. Англичанам никогда не простят того таланта к разрушению, который они проявляют всякий раз, как высаживаются на континенте. Английские войска оставляли за собой пустыню. Словно нарочно задавшись такой целью, англичанин совершал все, что запрещал кодекс рыцарства, преступая все законы войны. Битвы не в счет — след оставляет то, что происходит между битвами. Англичане грабили и насиловали все живое, жгли хлеба на корню — и дома вместе с людьми. Разбив лагерь, вымогали у окрестных жителей плату за каждый день, когда тех не трогали. Убивали священников и вешали их голыми на ярмарочных площадях. Словно язычники, разоряли церкви, уносили чаши для причастия, жгли костры из бесценных манускриптов, выкидывали мощи на землю, сдирали покровы с алтарей. Требовали выкуп за тела убитых, а если не получали, сжигали трупы на глазах у родных, без отпевания, без единой молитвы, словно павшую в мор скотину.

Короли могут друг друга простить; обычные жители не прощают. Он не говорит этого Вулси, которому и без того хватает дурных вестей. Покуда кардинал был в отъезде, король отправил для секретных переговоров в Рим собственного посла. Из затеи, разумеется, ничего не вышло. «Но если его величество не вполне со мной откровенен, это весьма печально».

Раньше за королем такого не водилось. Беда в том, что Генрих знает: закон не вполне на его стороне. Знает, но не хочет знать. Король убедил себя, что никогда не состоял в браке, а значит, может жениться. Скажем так: убедил свою волю, но не совесть. Король — большой знаток канонического права, и если в его познаниях и были какие-то пробелы, они восполнены недавними штудиями. Генриха, как младшего брата, готовили к церковному служению, причем на самых высоких постах. «Будь жив брат его величества Артур, — говорит Вулси, — кардиналом был бы его величество, а не я. А ведь если подумать… Знаете, Томас, я ведь ни разу не отдыхал с тех пор… с тех пор, как взошел на корабль. С того дня, как меня укачало на выходе из Дувра».

Как-то они пересекали Ла-Манш вместе. Вулси лежал в каюте пластом и вопиял к Господу. Томас почти все время проводил на палубе: рисовал паруса, такелаж и умозрительные корабли с умозрительным такелажем, убеждая капитана, что — не сочтите за обиду — можно двигаться быстрее. Капитан посмотрел рисунки, обдумал и сказал: «Когда будете снаряжать собственное торговое судно, можете сделать и так. Разумеется, все добрые христиане примут вас за пиратов, так что не обижайтесь, когда попадете в беду. Моряки, — добавил капитан, — не любят новшеств».

— Их никто не любит, — сказал он тогда. — Насколько я вижу.

В Англии не может быть нового. Может быть старое в новой обертке или новое, раскрашенное под старое. Новые люди, чтобы им доверяли, должны сочинять себе лживые родословные, как Уолтер, или идти на службу к древним семействам. Не пытайся вылезти в одиночку — тебя примут за пирата.

Этим летом, на суше вместе с кардиналом, он вспоминает тогдашнее путешествие и ждет, когда противник подойдет борт к борту, чтобы схватиться врукопашную.

Однако пока он идет на кухню, чтобы увидеть, как движется подготовка к тому, чтобы ошеломить французских послов. Повара уже пристроили колокольню к сахарному собору Святого Павла, но никак не могут сделать державу и крест. Он говорит: «Слепите марципановых львов — так распорядился кардинал».

Повара закатывают глаза и вздыхают: когда же это закончится?

С возвращения из Франции хозяин необычно ворчлив. Кардинала угнетают не столько явные неудачи, сколько подлые происки за спиной. Против Вулси печатали клеветнические памфлеты — не успеешь скупить одну партию, уже появилась новая. Все воры Франции нацелились на его добро. В Компьени, хотя кардинал велел стеречь свою золотую посуду день и ночь, заметили мальчишку, который бегал по черной лестнице вверх-вниз, передавая блюда взрослому сообщнику.

— И что? Их поймали?

— Большого вора посадили в колодки. Мальчишка сбежал. А ночью какой-то негодяй проник в мою спальню и выцарапал у окна такое…

На следующее утро луч солнца, пробившись сквозь туман и дождь, осветил изображение виселицы, на которой болталась кардинальская шапка.


Лето вновь выдалось сырым. Он готов поклясться, что не помнит ни одного ясного дня. Урожая не будет. Король и кардинал обмениваются рецептами пилюль. Король, стоит ему чихнуть, откладывает государственные заботы и прописывает себе музицирование либо — если погода позволяет — прогулки в саду. После обеда они с Анной иногда остаются наедине. Сплетники доносят, будто она разрешает королю себя раздевать. Вечерами доброе вино прогоняет озноб, и Анна — она читает Библию — поддерживает его величество строками из Писания. После ужина Генрих впадает в мрачную задумчивость, твердит, что Франциск над ним смеется, что император над ним смеется. С наступлением темноты короля охватывает любовная тоска. Он много пьет и много спит; спит в одиночестве. Просыпается — поскольку он по-прежнему молод и силен — с ясной головой и верой в грядущий день. Вместе со светом дня возрождается надежда.

Вулси не оставляет трудов даже во время болезни: сидит за столом, чихает, жалуется на ломоту в костях.

Задним числом легко понять, когда начался закат кардинала, но в то время они еще не понимали. Оглянись назад и вспомнишь себя на корабле. Горизонт кренится, берег исчез в тумане.

Приходит октябрь. Его сестры вместе с Мерси и Джоанной вытаскивают платья Лиз и кроят из них новую одежду. Ничто не пропадает. Каждый кусок доброй материи на что-нибудь да пойдет.

На Рождество при дворе поют:

Зелен всегда остролист,
Что летом, что зимой.
Так и я, сердцем чист,
Верен тебе одной.
Остролист зеленеет
Круглый год.
Пусть ярится зима, круглый год напролет
Остролист зеленеет.
Остролист зелен всегда,
Цвета он не меняет
Даже в зимние холода,
Когда все увядает.[25]

Весна 1528 года. Томас Мор подходит легким неторопливым шагом, приветливый, открытый, неряшливый.

— Вас-то мне и надо, Томас, Томас Кромвель. Вас-то я и искал.

Томас Мор сердечен, всегда сердечен; ворот рубашки засалился.

— Вы едете в этом году во Франкфурт, мастер Кромвель? Нет? Я думал, кардинал отправит вас на ярмарку, посмотреть, что там еще напечатали еретики. Его милость тратит немало денег на то, чтобы скупать их сочинения, однако поток мерзости не оскудевает.

В своем памфлете против Лютера Мор назвал немца калом. Написал, что рот Лютера — анус мира. Кому бы пришло в голову, что от Томаса Мора могут исходить такие слова? Однако в латинском срамословии этому ученому мужу нет равных.

— Не совсем мое дело, — говорит Кромвель, — еретические книги. Заморских еретиков судят за морем. Церковь везде одна.

— Да, но как только эти библеисты добираются до Антверпена, сами знаете… Что за город! Ни епископа, ни университета, ни пристойного гнезда учености, ни настоящей власти, чтобы остановить распространение так называемых переводов, которые, на мой взгляд, суть умышленный обман… Но вам это все, разумеется, известно, вы же провели там много лет. А теперь, говорят, Тиндейла[26] видели в Гамбурге. Вы ведь узнали бы его при встрече?

— Как и епископ Лондонский. Да и вы, наверное.

— Правда. Истинная правда. — Мор задумывается, покусывает губу. — И вы скажете, что не дело юриста гоняться за лживыми переводами. Однако я рассчитываю, что найду средство привлечь братьев за крамолу. — Слово «братья» звучит нарочито глумливо; Мор так и сочится ядом. — Если есть преступление против государства, вступают в силу международные договоренности, и я могу требовать экстрадиции. Пусть отвечают перед более правомочным судом.

— Нашли ли вы крамолу в трудах Тиндейла?

— Ах, мастер Кромвель! — Мор потирает руки. — Беседовать с вами — чистое наслаждение. Я чувствую себя, как мускатный орех, когда его трут на терке. Менее великий человек — менее великий юрист — сказал бы: «Я читал труды Тиндейла и не нашел в них ничего предосудительного». Однако Кромвеля не поймать — он набрасывает на меня мой же аркан, спрашивает, а читали ли вы Тиндейла? Да, не стану запираться, читал. Я исследовал его так называемые переводы буква за буквой. Разумеется, я его читаю. С разрешения моего епископа.

— В Книге премудрости Иисуса, сына Сирахова, сказано: «Кто прикасается к смоле, тот очернится». Если его имя не Томас Мор.

— Ну вот, я знал, что вы читаете Библию! Очень к месту. Но если священник слушает на исповеди о делах блуда, становится ли он блудником? — Мор снимает шапочку и рассеянно принимается ее мять; ясные, усталые глаза стреляют вокруг, как будто со всех сторон сыплются возражения противников. — И я уверен, что кардинал Йоркский сам дозволил юным богословам в Кардинальском колледже читать сектантские памфлеты. Быть может, его милость распространил свое разрешение и на вас, а?

Странно было бы Вулси давать такое разрешение стряпчему; это вообще дело не законоведов.

— Мы описали круг и вернулись к тому, с чего начали, — говорит он.

Мор улыбается во весь свой большой рот.

— Ну что же, сейчас весна. Скоро начнем водить хороводы вокруг майского дерева. Самая погода для морского путешествия. Вы ведь можете воспользоваться случаем прикупить и перепродать шерсть, или теперь вы предпочитаете стричь людей? И если кардинал попросит вас отправиться во Франкфурт, вы же поедете? Когда его милости угодно разогнать маленький монастырь, если он считает, что монахи, дай им Бог здоровья, староваты и немного выжили из ума, а житницы полны и пруды кишат рыбой, скот жирен, а приор дряхл и тощ… вы, Томас Кромвель, не мешкая, пускаетесь в путь. На север, на юг, на запад, на восток. Вы и ваш маленький подмастерье.

У другого такие слова послужили бы вызовом к драке, у Томаса Мора это пролог к приглашению на обед.

— Заглядывайте в Челси. У нас всегда интересные беседы, и мы будем рады, если вы к ним присоединитесь. Еда простая, но вкусная.

Тиндейл пишет, что мальчик, моющий посуду на кухне, так же угоден Господу, как проповедник за амвоном или апостол на берегу Галилейского моря. Может быть, думает он, мне не стоит приводить мнение Тиндейла.

Мор похлопывает его по плечу.

— Не собираетесь снова жениться, Томас? Нет? Возможно, вы правы. Мой отец всегда говорит: выбирать жену — все равно что сунуть руку в мешок, где на одного угря приходится шесть змей. Каковы шансы вытащить угря?

— Ваш отец был женат сколько раз, три?

— Четыре. — Улыбка непритворна. Складки собираются в уголках глаз. — Молю о вас Бога, Томас.

И Мор уходит все той же легкой, неторопливой походкой.

Когда умерла первая жена Мора, вторая появилась в доме еще до того, как вынесли гроб. Мор принял бы священный сан, если бы не плоть с ее неуместными потребностями. Не желая быть плохим священником, он стал мужем. Он полюбил девушку шестнадцати лет, но ее семнадцатилетняя сестра была еще не замужем, и Мор женился на старшей, нелюбимой, дабы не уязвлять ее гордость. Невеста была неграмотна; Мор считал, что научит ее читать, но так и не преуспел. Тогда он велел ей учить проповеди наизусть, однако она ворчала и упорствовала в своем невежестве. Мор отвел молодую жену к отцу, и тот предложил ее побить; она так испугалась, что пообещала больше не жаловаться. «И действительно не жаловалась, — рассказывал потом Мор, — но и проповеди ни одной не выучила». Видимо, он считал соглашение успешным: ничья гордость не пострадала. Упрямица рожала ему детей, а когда в двадцать четыре года умерла, он женился на вдове, еще старше и еще упрямее. Она тоже не умела читать. Что ж, если ты потворствуешь плоти и живешь с женщиной, ради блага души выбирай такую, которая тебе неприятна.

Кардинал Кампеджо, которого папа прислал в Англию по просьбе Вулси, до того, как сделаться священником, был женат. Предполагалось, что Кампеджо, более умудренный в таких вопросах, поможет Вулси (ничего не смыслящему в семейных делах) отвратить короля от женитьбы на даме сердца. Хотя армия императора отступила из города, весенние переговоры не принесли ощутимого результата. Стивен Гардинер съездил в Рим с письмом от кардинала, восхваляющим леди Анну. Целью послания было развеять возможные сомнения папы в разумности королевского выбора. Кардинал долго сидел над письмом, собственноручно перечисляя добродетели леди Анны.

— Женская скромность… целомудрие… Можно написать «целомудрие»?

— Обязательно напишите.

— Вам что-то известно? — Кардинал поднял голову, подождал и снова вернулся к письму. — Способна родить королю детей… Ну, в ее семье все были плодовиты. Любящая и преданная дочь церкви… Может быть, легкое преувеличение… говорят, она держит у себя в покоях Писание на французском и дает его своим служанкам, но я могу и ошибаться.

— Король Франциск дозволяет Библию на французском. Думаю, леди Анна начала читать священные книги еще во Франции.

— Да, но женщины, как вы понимаете… Женщины, читающие Писание, — еще один источник разногласий. Вы знаете, что брат Мартин думает о женской участи? Мы не должны скорбеть, говорит он, если жена или дочь умирает родами — она всего лишь исполнила то, к чему предназначил ее Господь. Брат Мартин очень суров, непреклонен. А может, на нее клевещут, и она вовсе и не библеистка, просто обижена на церковников. Как бы я хотел, чтобы она не винила в своих бедах меня. Не винила столь яростно.

Леди Анна слала кардиналу дружеские послания, но тот не верил в ее искренность.

— Если бы, — продолжал Вулси, — королевский брак можно было аннулировать, я бы сам отправился в Ватикан, вскрыл себе вены и дал написать документ моей кровью. Как вы полагаете, узнай это Анна, она успокоится? Нет, не думаю, но если увидите кого-то из Болейнов, сделайте им такое предложение. Кстати, мне кажется, вы знакомы с неким Хемфри Монмаутом. Это он полгода прятал у себя Тиндейла, прежде чем тот скрылся неведомо куда. Говорят, он по-прежнему шлет тому деньги. Явная нелепость: если Тиндейл неведомо где, как бы Монмаут знал, куда их слать? Монмаут… я просто упомянул его имя. Потому что… хм, почему же? — Кардинал закрыл глаза. — Потому что просто упомянул.

Тюрьмы епископа Лондонского уже полны, схваченных сектантов и лютеран бросают в Ньюгейт и во Флит вместе с обычными преступниками. Там их держат, пока они не отрекутся и не принесут публичное покаяние. Повторного снисхождения не будет: тех, кого после покаяния вновь уличили в ереси, сжигают на костре.

Когда приставы врываются в дом Монмаута, они не находят уличающих писаний, словно хозяина кто-то предупредил: ни книг, ни писем от Тиндейла и других единоверцев. Тем не менее его уводят в Тауэр. Семья перепугана. Монмаут — добрый человек и заботливый отец, торговец сукном, уважаемый в гильдии и во всем Сити. Он любит бедных и, даже когда спрос невелик, покупает ткань, чтобы поддержать ткачей. Без сомнения, его надеются сломить — пока хозяин в тюрьме, дело чахнет. Впрочем, его выпустят за отсутствием улик: кучка золы в камине — не доказательство.

Монмаут и сам стал бы кучкой золы, будь на то воля Томаса Мора.

— Так и не заглянули к нам, мастер Кромвель? По-прежнему преломляете черствый хлеб в подвалах? Бросьте, мой язык острее, чем вы заслуживаете. Лучше нам быть друзьями, сами понимаете.

Это звучит угрозой. Мор уходит, качая головой. Лучше нам быть друзьями.

Зола, черствый хлеб. Англия всегда была, говорит кардинал, несчастной страной, прибежищем изгоев, которые долго и трудно идут к своему избавлению, преследуемые карой Божьей. Если на английской земле и впрямь лежит Господне или какое иное проклятие, пришло время золотому королю и золотому кардиналу его снять — по крайней мере, так казалось. Однако золотые годы минули, и нынешней зимой море замерзнет — те, кто это увидит, будут помнить увиденное до конца дней.


Джоанна переехала в Остин-фрайарз вместе с мужем Джоном Уильямсоном и дочерью — маленькой Джоанной, которую дети зовут просто Джо, считая, что она еще не доросла до полного имени. Джон Уильямсон нужен Кромвелю в делах.

— Томас, — наседает на него Джоанна, — чем именно ты сейчас занимаешься?

— Тем, чтобы у людей стало больше денег, — отвечает он. — Есть разные способы этого добиться, и Джон будет мне помогать.

— Но Джону не придется иметь дел с милордом кардиналом?

Ходят слухи, будто некие влиятельные люди обратились к королю с жалобой на кардинала по поводу закрытия монастырей, и король передал жалобу Вулси. Эти люди не думают о добрых целях, на которые кардинал пустил монастырские доходы, о колледжах и школярах, которые там учатся, об основанных кардиналом библиотеках. Им самим лишь бы поживиться, вот они и делают вид, будто верят, что несчастных монахов вышвырнули на улицу. Это неправда. Монахов перевели в другие монастыри, крупные, находящиеся под управлением более умелых приоров. Самых молодых — юнцов, не чувствующих призвания к монашеской жизни, — отпустили. Расспрашивая их, он часто натыкается на полное невежество, опровергающее уверения, будто аббатства распространяют свет учености. Мальчишки могут с грехом пополам пробубнить латинскую молитву, но вопрос: «А теперь объясни мне, что это значит?» — ставит их в тупик. «Что значит, сударь?» — переспрашивают они, словно думают, что смысл привязан к словам еле-еле — дерни чуть посильнее, и ниточка оборвется.

— Не волнуйся из-за того, что болтают люди, — говорит он Джоанне. — Я за все отвечаю сам.

Кардинал выслушал жалобу с высокомерным безразличием и записал имена кляузников, а список передал своему слуге Кромвелю. Его милость занимают другие мысли: о новых домах с гербом Вулси над входом, о колледжах, куда он переманил лучших молодых преподавателей из Кембриджа. Перед Пасхой случились неприятности: декан обнаружил у шести новоприбывших запрещенные книги. Заприте их, сказал Вулси, и постарайтесь урезонить. Если будет не слишком жарко и не слишком сыро, я, может быть, приеду и сам с ними потолкую.

Бесполезно объяснять все это Джоанне. Ей всего лишь хочется убедиться, что мужа не затронет направленная против кардинала хула.

— Наверное, ты знаешь, что делаешь. — Она вскидывает глаза. — Во всяком случае, Том, на простачка ты не похож.

Ее голос, звук шагов, ехидная улыбка и поднятые брови — все напоминает ему Лиз. Иногда он оборачивается, думая, что это Лиз вошла в комнату.


Грейс запуталась в родственниках. Она знает, что маминого первого мужа звали Том Уильямс — его поминают на семейной молитве. А дядя Уильямсон — его сын? — спрашивает она.

Джоанна пытается объяснить.

— Не трать слов, — говорит Энн, постукивая тоненькими пальчиками по расшитому мелким жемчугом чепцу. — Она у нас глупая.

Позже он говорит ей:

— Грейс не глупая, просто маленькая.

— Я в ее возрасте такой тупой не была.

— Все тупые, кроме нас? Так?

Судя по лицу, Энн более или менее согласна с этим утверждением.

— Зачем люди женятся? — спрашивает она.

— Чтобы завести детей.

— Лошади не женятся, а жеребята у них есть.

— Большинство людей, — отвечает он, — считает, что вместе им лучше.

— Это верно, — радуется Энн. — А я могу выбрать себе мужа?

— Конечно, — говорит он, подразумевая, что по его совету.

— Тогда я выбираю Рейфа.

Минуту, даже две минуты он думает, что его жизнь еще может выправиться. Потом соображает: как же я уговорю Рейфа подождать? Даже пять лет спустя Энн будет еще слишком юна.

— Знаю, — говорит она. — А время тянется так медленно.

Верно: мы всю жизнь как будто чего-то ждем.

— Сдается, ты хорошо все обдумала, — произносит он. Нет надобности втолковывать, чтобы она держала свои мысли при себе; Энн сама знает, когда говорить, а когда смолчать. В разговоре с этой маленькой женщиной не нужны уловки, которых обычно требует ее пол. Она не похожа на цветок или соловья, скорее… скорее на предприимчивого торговца. Пристальный взгляд, чтобы оценить твои намерения, и по рукам.

Она снимает чепец, крутит пальцами жемчужины, тянет локон, распрямляя во всю длину. Потом сворачивает волосы в жгут и оборачивает вокруг шеи.

— Я могла бы обернуть их дважды, — говорит Энн, — будь у меня шея потоньше. — В голосе ясно слышится нетерпение. — Грейс считает, что я не могу выйти замуж за Рейфа, потому что мы родственники. Она думает, все, кто живет в одном доме, двоюродные.

— Вы с Рейфом не родственники.

— Точно?

— Точно. Энн… надень сейчас же чепец. Что скажет твоя тетя?

Энн корчит гримасу — получается очень похоже на тетю Джоанну — и говорит:

— Томас, ты всегда так в себе уверен!

Он поднимает руку, пряча улыбку. На мгновение «Джоанна» становится не такой строгой.

— Надень чепец, — мягко повторяет он.

Энн натягивает чепец на голову. Она такая маленькая, думает он, и все равно ей больше подошел бы шлем.

— А откуда взялся Рейф? — спрашивает она.


Рейф взялся из Эссекса, где тогда жил его отец, Генри Сэдлер, эконом сэра Эдварда Белкнепа. Сэр Эдвард состоял в родстве с Греями, а через них — с маркизом Дорсетским; маркиз покровительствовал Вулси, когда тот учился в Оксфорде. Так что да, родство в этой истории фигурирует; не пробыв в Англии двух лет, он, Кромвель, уже в некотором смысле стал близок кардиналу, хотя еще ни разу не видел великого человека воочию. С Дорсетами его связывали дела — он вел несколько их запутанных тяжб и одновременно раздобывал для старой маркизы то ковер, то балдахин на кровать. Для нее весь мир состоял из челяди. Отправляйтесь туда. Принесите это. Если маркиза хотела омара или осетра, то заказывала их, и точно так же заказывала хороший вкус. Маркиза гладила флорентийские шелка, тихонько охая от удовольствия. «Чудесная покупка, мастер Кромвель, — говорила она. — Ваша следующая задача — придумать, чем мы за них заплатим».

Где-то в этом лабиринте хлопот и обязанностей он свел знакомство с Генри Сэдлером и согласился взять в дом его сына. «Научите Рейфа всему, что знаете», — не без робости попросил Генри. Он договорился, что заберет мальчика на обратном пути, когда покончит с делами в этой части графства, но выбрал неудачный день: лил дождь, дороги развезло, ветер гнал тучи с побережья. Когда он спешился в луже у двери, было чуть больше двух, но уже темнело. Генри Сэдлер сказал, оставайтесь, вы все равно не успеете в Лондон до закрытия ворот. Я должен быть дома сегодня, ответил он. Завтра у меня дела при дворе, а потом придут кредиторы леди Дорсет — сами знаете, как это бывает… Мистрис Сэдлер боязливо покосилась на окно, потом на сына, которого — в семь лет — доверяла дорогам и непогоде.

Ничего особенного, обычное дело, но Рейф был так мал, что он, Кромвель, чуть не почувствовал себя бессердечным. Детские локоны недавно обстригли, и рыжие волосы топорщились на макушке. Отец и мать, стоя на коленях, гладили Рейфа по спине. Потом мальчика обмотали и обвязали шалями так, что тот стал похож на бочонок. Он глядел на будущего воспитанника, на дождь за окном и думал: а ведь я мог бы сидеть сейчас в сухости и тепле. Как другим это удается? Мистрис Сэдлер прижала ладони к щекам сына и зашептала: «Помни все, чему мы тебя учили. Читай молитвы. Мастер Кромвель, пожалуйста, следите, чтобы он не забывал молиться».

Она подняла мокрые от слез глаза, и он понял: ребенку этого не выдержать, мальчик дрожит под своим тряпьем и сейчас ударится в рев. Поэтому он плотнее закутался в плащ — несколько капель упало на пол, окропив сцену. «Ну, Рейф? Если ты мужчина… — и протянул руку в перчатке. Детская ручонка скользнула в нее. — Посмотрим, как далеко мы можем ускакать».

Мы выйдем быстро, чтобы ты не оглядывался, подумал он. Ветер и дождь прогнали родителей от открытой двери. Он забросил Рейфа в седло. Дождь бил почти горизонтально. Ближе к Лондону ветер утих. Кромвели жили тогда на Фенчерч-стрит. В дверях слуга хотел принять Рейфа на руки, но он сказал: «Мы, утопающие, должны держаться друг за друга».

Ноша казалась необычно тяжелой — съежившееся обмякшее тельце под семью слоями промокшей шерсти. Он поставил Рейфа перед огнем, и от того сразу повалил пар. Проснувшись в тепле, мальчик принялся замершими пальцами распутывать свои платки, потом вежливо, отчетливо спросил, что это за место.

— Лондон. Фенчерч-стрит. Дом.

Он взял льняное полотенце и мягко промокнул мальчику лицо, потом вытер голову, отчего волосы у Рейфа встали торчком. Вошла Лиз. «Силы небесные, это мальчик или еж?» Рейф посмотрел на нее, улыбнулся, да прямо так, стоя, и заснул.


Когда летом 1528 года вернулась потовая лихорадка, люди, как и в прошлом году, говорили: если не думать о ней, не заболеешь. Однако как не думать? Он отправил девочек за город — сперва в Степни, затем дальше. На сей раз поветрие затронуло и двор. Генрих пытался убежать от болезни, переезжая из одного охотничьего дома в другой. Анну отправляют в Хивер. Лихорадка настигла Болейнов. Первым слег отец Анны, однако остался в живых; умер муж ее сестры Марии. Следом заболела Анна, но через сутки она уже была на ногах. Правда, болезнь может обезобразить. Даже и не знаешь, о каком исходе молиться, говорит он кардиналу.

Тот отвечает:

— Я молюсь за королеву Екатерину… и за любезнейшую леди Анну. Молюсь за войска короля Франциска в Италии, чтобы Господь даровал им успех, но не слишком большой — иначе они забудут, что нуждаются в дружбе и союзничестве короля Генриха. Молюсь о его королевском величестве и советниках его королевского величества, о зверях полевых, и о святейшем отце, и о курии, да направит Господь ее решения. Молюсь о Мартине Лютере, и о всех, зараженных его ересью, и обо всех, кто против него воюет, особливо же о канцлере герцогства Ланкастерского, нашем дорогом друге Томасе Море. Вопреки всякому здравому смыслу и свидетельству собственных глаз, я молюсь об урожае и о том, чтобы дождь перестал. Я молюсь обо всех. Обо всем. Это и значит быть кардиналом. И только когда я говорю Богу: «Ну, а как насчет Томаса Кромвеля?», Господь отвечает мне: «Вулси, что я тебе говорил? Неужто ты не понимаешь, когда следует уняться?»

Поветрие достигает Хэмптон-корта, и кардинал затворяется от мира. Только четырем слугам дозволено входить во внутренние покои. У кардинала, когда он наконец оттуда выходит, вид такой, будто он и вправду молился.

В конце лета девочки возвращаются в Лондон. Обе заметно подросли, у Грейс волосы выгорели на солнце. Она сторонится отца, и он думает: неужто, глядя на меня, она вспоминает одно — как я нес ее на руках вечером того дня, когда умерла Лиз? Энн говорит, на следующее лето, что бы ни случилось, я хочу остаться с тобой. Болезнь отступила, но в остальном молитвы кардинала не так успешны — в стране недород, французские войска в Италии терпят поражение за поражением, а их предводитель умер от чумы.

Приходит осень. Грегори пора возвращаться к своему наставнику. Мальчик едет с неохотой, это очевидно, хотя это почти все, что ему очевидно в отношении сына. Он спрашивает, в чем дело, но не получает ответа. С другими мальчик весел и оживлен, с отцом — настороженно-вежлив, словно держит официальную дистанцию. «Неужто Грегори меня боится?» — спрашивает он Джоанну.

Язык у Джоанны острей иглы и так же проворен.

— Он не монах; с чего бы? — бросает она. Потом смягчается. — Томас, с какой стати ему тебя бояться? Ты добрый отец. На мой взгляд, даже чересчур.

— Если он не хочет возвращаться к наставнику, я отправлю его в Антверпен к моему другу Стивену Воэну.

— Грегори никогда не станет дельцом.

— Верно. — Трудно себе представить, что Грегори торгуется из-за процентов с агентом Фуггера или ухмыляющимся представителем Медичи. — Так что мне с ним делать?

— Я тебе скажу: как только еще немного подрастет, жени его на девушке из хорошей семьи. Грегори — джентльмен, это сразу видно.

Энн хочет учить греческий. Он думает, кого бы пригласить в учителя, спрашивает знакомых. Ему хочется, чтобы это был кто-то молодой, умный — человек, который поселится в доме и с которым будет приятно беседовать за ужином. У сына и племянников наставник неудачный, однако теперь поздно что-либо менять. Вот ведь вздорный старый брюзга! Как-то один из мальчиков устроил в комнате пожар, потому что читал в постели при свече. «Но ведь это, как я понимаю, был не Грегори?» — спросил он тогда, и учитель обиделся, усмотрев в вопросе неуместную шутку. И еще вечно присылает счета, которые, кажется, уже давно оплачены. Ему нужен домашний счетовод.

Он сидит за столом, заваленным планами и сметами из Ипсвича и Кардинальского колледжа, проектами будущих садов Вулси, и разглядывает шрам на ладони — давнюю метку от ожога, похожую на обрывок веревки. Думает о Патни. Об Уолтере. Вспоминает нервную лошадь в кузне, запах пивоварни. Вспоминает ламбетскую кухню и белобрысого мальчишку, который приносил угрей. Как-то он схватил этого мальчишку за волосы, окунул лицом в чан с водой и держал. Неужто я и впрямь это сделал? — думает он. Зачем? Наверное, кардинал прав, я безнадежный грешник. Шрам твердый, будто выступающая косточка, и временами чешется. Он думает: мне нужен счетовод. Мне нужен учитель греческого. Мне нужна Джоанна. Но кто сказал, что я получу все, что мне нужно?

Он вскрывает письмо от священника Томаса Берда, который пишет, что кардинал должен ему столько-то денег. Делает пометку: проверить и заплатить, потом снова берет письмо. Там говорится о неких Клерке и Самнере. Имена ему известны — они были в числе тех шестерых оксфордцев, у которых нашли лютеранские книги. Заприте их, сказал тогда кардинал, заприте и урезоньте. Он отводит взгляд от письма, чувствуя приближение чего-то дурного: по стене скользнула тень.

Читает. Клерк и Самнер умерли, пишет Берд, надо известить кардинала. За неимением более подходящего места, декан запер их в погребе, глубоком холодном погребе для рыбы. Даже туда, в ледяную тишь, проникла летняя зараза. Они умерли в темноте, без исповеди.

Все лето мы молились, но, значит, недостаточно. Неужто кардинал забыл о своих еретиках? Надо сообщить его милости.

Первая неделя сентября. Подавляемое горе перерастает в ярость. Но что проку от ярости? Ее тоже надо подавлять.

Однако в конце года, когда Вулси спрашивает: «Томас, что подарить вам на Новый год?» — он говорит: «Подарите мне Маленького Билни». И не дожидаясь ответа, добавляет:

— Милорд, он в Тауэре с прошлой зимы. Тауэр способен напугать любого, а Билни робок и слаб. Боюсь, его содержат слишком строго. Вы помните, как умерли Самнер и Клерк? Милорд, употребите свое влияние, напишите письма, обратитесь с прошением к королю. Добейтесь, чтобы его отпустили.

Кардинал откидывается в кресле и складывает пальцы.

— Томас. Томас Кромвель. Очень хорошо. Но отец Билни должен вернуться в Кембридж и оставить всякую мысль о поездке в Рим, чтобы направить папу на путь истинный. Подземелья Ватикана очень глубоки, туда не дотянуться даже мне.

Он чуть не говорит: «Вам даже до подвалов собственного колледжа не дотянуться», но вовремя прикусывает язык. Ересь — легкий ее налет — поблажка, которую дает своему слуге кардинал. Его милость не прочь выслушать отчет о последних вредных сочинениях и сплетни из Стил-ярда, где живут немецкие купцы, обсудить после ужина текст-другой. Однако все спорное, прежде чем передать кардиналу, следует оплести тончайшей паутиной слов. Всякое опасное мнение надо так обложить шутливыми оправданиями, чтобы оно стало мягким и безобидным, словно подушка. Да, когда милорду сообщили о смерти в погребе, его милость даже всплакнул. «Как же я ничего не знал? Такие замечательные молодые люди!»

В последние месяцы у кардинала глаза на мокром месте, однако это не означает, что слезы менее искренни. Вот и сейчас его милость смахивает слезинку, поскольку знает всю историю: Маленький Билни в Грейз-инн, поляк из Штеттина, сбитые с толку посланцы, растерянные дети, лицо Элизабет Кромвель, застывшее в посмертной суровости. Кардинал подается вперед и говорит:

— Томас, пожалуйста, не отчаивайтесь. У вас есть дети. И не исключено, что со временем вы захотите жениться снова.

Я — ребенок, думает он, которого нельзя утешить. Кардинал накрывает его руку своей. Драгоценные камни поблескивают, являя таинственные глубины: гранат словно кровяной пузырь, бирюза с серебристым налетом, алмаз с желтовато-серой искрой, как глаз кошки.

Он никогда не расскажет кардиналу про Марию Болейн, как бы порой ни тянуло. Кардинал может посмеяться, может возмутиться. Надо как-то протащить общее содержание без контекста.


Осень 1528 года: он при дворе по кардинальским делам. Мария бежит к нему, приподняв юбки, так что видны зеленые шелковые чулки. Не сестра ли Анна за нею гонится? Он ждет.

Мария резко останавливается.

— Ах, это вы!

Он и не думал, что Мария Болейн его знает. Она хватается одной рукой за стенную панель, другой — за его плечо, будто он часть стены. Мария по-прежнему обворожительна: белокурая, пухленькая. Она запыхалась от бега.

— Мой дядя… сегодня утром. Мой дядя Норфолк. Метал в вас громы и молнии. Я спросила сестру, кто этот ужасный человек, и она сказала…

— Тот, кого не отличить от стены?

Мария отдергивает руку. Смеется, краснеет, силится раздышаться, грудь под платьем ходит ходуном.

— На что сетовал милорд Норфолк?

— О… — Она начинает обмахиваться рукой. — Он сказал, кардиналы, легаты, от них в Англии никакой жизни. Он сказал, кардинал Йоркский разоряет знатные семейства: хочет править сам, а лорды чтобы дрожали, как мальчишки, которых могут в любую минуту выпороть. Разумеется, вам не обязательно меня выслушивать…

Мария выглядит такой хрупкой… Она еще не отдышалась, но он взглядом просит ее продолжать.

— Мой брат Джордж тоже бушевал. — Смешок. — Мол, кардинал Йоркский родился в приюте для бедных и взял себе на службу человека, который родился в канаве. Милорд мой отец сказал, милый мальчик, ты ничего не потеряешь, если будешь строго придерживаться истины: не в канаве, а в пивоварне, ибо он определенно не джентльмен. — Мария отступает на шаг. — А вы похожи на джентльмена. Мне нравится этот серый бархат, откуда он?

— Из Италии.

Теперь он уже не стена, а кое-что получше — Мария вновь кладет руку ему на плечо, рассеянно гладит ткань.

— А не могли бы вы раздобыть мне такой же? Впрочем, наверное, для женщины такой цвет мрачноват?

Она не сказала «для вдовы», думает он, однако мысль, видимо, отражается на его лице, потому что Мария говорит:

— Да, конечно. Уильям Кэри умер.

Он склоняет голову и тщательно подыскивает слова — Мария его пугает.

— Двор о нем скорбит. Как и вы.

Вздох.

— Он был добрый. Учитывая обстоятельства.

— Вам, наверное, приходилось нелегко.

— Когда король перенес свое внимание на Анну, он думал, будет как во Франции. Думал, она согласится… занять некое положение при дворе. И в его сердце, как он выразился. Обещал порвать со всеми другими любовницами. Письма, которые он писал ей собственной рукой…

— Вот как?

Кардинал говорит, короля ни за что не убедишь написать письмо. Даже другому королю. Даже папе. Даже если от этого зависит успех дела.

— Да, с прошлого лета. Он пишет и там, где стояло бы «Henricus Rex»… — Мария берет его руку и рисует пальцем на ладони. — Вместо подписи он рисует сердце, а внутри сердца — инициалы, его и ее. Ой, не смейтесь… — Она сама невольно улыбается. — Он говорит, что страдает.

Ему хочется сказать, Мария, а нельзя ли выкрасть для меня эти письма?

— Сестра говорит, здесь не Франция, а я не такая дурочка как ты, Мария. Она знает, что я была любовницей Генриха и он меня бросил. Отсюда она извлекла урок.

Он задерживает дыхание, но ее уже не остановить — она решила выговориться во что бы то ни стало.

— Я вам скажу, они поженятся, чего бы это ни стоило. Дали друг другу такую клятву. Анна говорит, что выйдет за него, и гори они все синим пламенем, Екатерина с ее испанцами. Генрих всегда получает, что хочет, и Анна тоже, можете мне поверить — уж я-то их знаю, как никто. — В глазах у нее блестят слезы. — Вот почему я горюю по Уильяму Кэри. Она теперь все, а меня надо вымести после ужина, словно солому с пола. Отец говорит, я нахлебница, а дядя Норфолк называет меня шлюхой.

Как будто не он вас такой сделал.

— У вас нехватка в деньгах?

— О, да! — говорит Мария. — Да, да, да и никто не хочет об этом думать! Вы первый, кто спросил. У меня дети. Вам это известно. Мне нужно… — Губы у нее дрожат, и она прижимает к ним палец, чтобы унять дрожь. — Вы видели моего сына… как по-вашему, почему я назвала его Генри? Король мог бы признать его, как признал Ричмонда, но моя сестра не разрешила. Он во всем ей потворствует. Она намерена сама родить ему принца и не хочет, чтобы рядом был мой.

Кардиналу докладывали: сын Марии Болейн — здоровый золотисто-рыжий мальчуган с отменным аппетитом. У нее есть и дочь, постарше, но в данном случае дочери никого не интересуют.

— Сколько лет вашему сыну, леди Кэри?

— В марте будет три. Моей дочери Кэтрин пять. — Она испуганно прикрывает рукой рот. — Ой, я и забыла, что у вас умерла жена. Как я могла?

Да откуда вам вообще знать, удивляется он, но она тут же отвечает:

— Про людей кардинала Анна знает все. Она задает вопросы и записывает ответы в книжечку. — Мария поднимает на него глаза. — А дети у вас есть?

— Да… а знаете, у меня ведь тоже никто до вас этого не спрашивал. — Он прислоняется плечом к стене, Мария подступает чуть ближе, и, может быть, их лица немного мягчеют — двое заговорщиков, объединенные болью утрат, на мгновение сбрасывают маску несокрушимой стойкости.

— У меня взрослый мальчик, в Кембридже, с наставником. И маленькая девочка по имени Грейс, она хорошенькая и белокурая, в отличие от меня… Моя жена была не красавица, а я таков, каким вы меня видите. И еще у меня есть дочь Энн. Она хочет учить греческий.

— Бог ты мой!.. Для женщины это…

— Да, но она говорит: «Почему дочке Мора можно, а мне нельзя? За что ей такая преференция?» Она знает множество умных слов, и умеет их использовать.

— Она ваша любимица.

— Снами живут ее бабушка и моя свояченица, но это не… для Энн это не самое удобное. Мне следовало бы отдать ее в другой дом, да только… ну, греческий… и вообще я и так ее почти не вижу. — Ему кажется, что он уже давно не говорил так долго, разве что с Вулси. — Ваш отец должен обеспечивать вас как подобает. Я попрошу кардинала с ним побеседовать.

Кардиналу понравится, думает он про себя.

— Однако мне нужен новый муж. Чтобы меня не обзывали всякими словами. Кардинал может раздобыть женщине мужа?

— Кардинал может все. Какого мужа вы хотите получить?

Мария задумывается.

— Чтобы он заботился о моих детях. Защищал меня от родных. И не умер.

Она сводит пальцы.

— Вам следовало добавить: молодого и красивого. Кто не просит, тот не получает.

— Правда? Мне в детстве внушали другое.

Коли так, вам внушали не то же самое, что вашей сестре, думает он.

— В придворном спектакле, помните, в Йоркском дворце… вы были Красотой или Добротой?

— Ой, — смеется она, — это было семь лет назад, я и не помню. Я кем только не наряжалась.

— Вы по-прежнему и красивы, и добры.

— Я тогда только об этом и думала: как бы нарядиться. А вот Анну помню. Она была Упорством.

Он говорит:

— Этой ее главной добродетели предстоит трудное испытание.

Кардинал Кампеджо приехал из Рима с указанием тянуть время. Делайте что угодно, ищите любые поводы для отсрочки, но не выносите окончательного решения.

— Анна все время что-нибудь пишет — или письма, или у себя в книжечке. И ходит: взад-вперед, взад-вперед. Когда она видит милорда отца, то поднимает руку, мол, не заговаривайте со мной, а когда видит меня, то щиплет. Вот так… — Мария пальцами левой руки показывает в воздухе, как сестра ее щиплет. Потом гладит себя по горлу, отыскивая пульсирующую ямочку над ключицами. — Вот сюда. Иногда у меня остаются синяки. Она хочет меня изуродовать.

— Я поговорю с кардиналом, — обещает он.

— Поговорите. — Мария ждет.

Ему надо идти. У него дела.

— Я больше не хочу быть Болейн, — говорит она. — Или Говард. Признай король моего сына, все было бы иначе, а так я больше не хочу балов и спектаклей с переодеванием в Добродетели. Нет у них никаких добродетелей, одно притворство. Раз они не желают меня знать, и я не хочу иметь с ними ничего общего. Лучше я буду побираться…

— Полноте, леди Кэри, в этом не будет нужды.

— А знаете, чего я хочу? Мужа, который задаст им страху. Я хочу выйти за человека, которого они боятся.

Голубые глаза вспыхивают внезапной мыслью. Мария кладет тонкий пальчик на приглянувшийся ей серый бархат и тихо произносит:

— Кто не просит, тот не получает.

Заполучить Томаса Говарда дядей? Томаса Болейна — тестем? Короля, со временем, свояком?

— Они вас убьют, — говорит он, чувствуя, что объяснять ничего не нужно.

Она смеется, закусывает губу.

— Конечно. Конечно убьют. О чем я думаю! В любом случае, спасибо за то, что вы уже для меня сделали. Подарили мне целое спокойное утро — потому что когда они ругают вас, они не ругаются на меня. Когда-нибудь, — продолжает Мария, — Анна пригласит вас поговорить. Она пошлет за вами, и вы будете польщены. Она спросит совета или поручит вам какое-нибудь мелкое дело. Так вот, пока этого не произошло, выслушайте от меня совет: развернитесь и быстро идите в другую сторону.

Она целует кончики пальцев и прикладывает их к его губам.

Сегодня он кардиналу не нужен, поэтому едет домой в Остин-фрайарз. Главное желание — оказаться как можно дальше от всех Болейнов, сколько их ни есть. Некоторых, возможно, пленила бы женщина, спавшая с двумя королями, но только не его. Он думает про Анну — с какой стати ей его приглашать? Возможно, у нее какие-то сведения от тех, кого Томас Мор зовет «вашим евангелическим братством», хотя странно: Болейны не слишком заботятся о спасении души. У дяди Норфолка, который ненавидит всякую мысль и вряд ли хоть когда-нибудь заглядывает в книги, для этой цели есть священники. Брат Джордж любит женщин, охоту, наряды, драгоценности и теннис. Сэр Томас Болейн, обворожительный дипломат, интересуется только собой.

Ему хочется рассказать кому-нибудь о встрече с Марией, но рассказывать никому нельзя, и он делится только с Рейфом.

— Думаю, вы неправильно поняли. — Слушая про сердце с инициалами, Рейф широко распахнул голубые глаза, но даже не улыбнулся. Историю с предложением брака юноша находит неправдоподобной. — Она наверняка имела в виду что-то другое.

Он пожимает плечами; как тут еще можно понять.

— Герцог Норфолкский нас бы с костями съел, — качает головой Рейф. — Прискакал бы сюда и поджег наш дом.

— Но щипки? От них какая защита?

— Доспехи, больше ничего, — отвечает Рейф.

— Могут пойти пересуды.

— А никто не смотрит нынче на Марию Болейн, — говорит юноша и добавляет укоризненно: — Кроме вас.

С приездом в Лондон папского легата квазикоролевский двор Анны Болейн распадается. Король не хочет путаницы: Кампеджо здесь по вопросу его брака с Екатериной, никак не связанного, настаивает король, с чувствами к леди Анне. Анна уезжает в Хивер и забирает с собой сестру. В Лондон просачиваются слухи, что Мария беременна. Рейф спрашивает: «При всем уважении, хозяин, вы точно только к стене прислонялись?» Родственники покойного мужа утверждают, что ребенок не его, король, по собственным словам, тоже ни при чем. Печально видеть, как охотно многие решают, что король лжет. Как-то приняла новость Анна? В глуши у нее будет много времени злиться. «Она исщиплет Марию до синяков», — замечает Рейф.

Все вокруг пересказывают ему сплетню, не зная, насколько близко она его затрагивает. Он опечален и думает: что это за порода такая, болейновская? Все, происшедшее между ним и Марией, видится и слышится теперь совершенно иначе. Мурашки бегут по коже при мысли, что, поддайся он тогда на лесть, скажи «да», вскоре он стал бы отцом ребенка, не похожего на Кромвелей, но очень похожего на Тюдоров. Уловка, конечно, отменная. Мария, несмотря на кукольную внешность, отнюдь не дурочка. Когда она бежала по галерее, показывая зеленые чулки, ее цепкий взгляд выискивал жертву. Люди для Болейнов — вещь, которую можно использовать и выбросить. Им нет дела до чужих чувств, имени, репутации.

Смешно. Как будто у Кромвелей есть имя. Или репутация, которую нужно беречь.

Слухи слухами, однако ничего не происходит. Возможно, Мария ошиблась, или ее оклеветали по злобе: видит Бог, Болейнов есть за что не любить. Или беременность была, но закончилась выкидышем. Сплетни утихают. Ребенка нет. Это почти как в тех странных сказках, которые так любит кардинал, где природа извращена, а женщины-змеи исчезают и появляются по собственному желанию.

У королевы Екатерины тоже был ребенок, который исчез. В первый год брака с Генрихом у нее случился выкидыш, но врачи говорили, что она носит двойню. Кардинал отлично помнит ее в ослабленном корсете и с загадочной улыбкой на лице. Какое-то время ее не видели, затем она вновь появилась — туго зашнурованная, с плоским животом и без ребенка.

Наверное, это что-то специфически тюдоровское.

Некоторое время спустя он слышит, что Анна взяла под свою опеку Генри Кэри. Интересно, не собирается ли она отравить племянника. Или съесть.


Новый 1529 год. Стивен Гардинер в Риме угрожает папе Клименту от имени короля; содержание угроз кардиналу не сообщают. Климент и в лучшие-то времена довольно пуглив; не удивительно, что когда мастер Стивен дышит серой ему в уши, он заболевает. Из Рима доносят, что папа при смерти; агенты кардинала по всей Европе прощупывают почву и закидывают крючки, бодро позвякивая монетами в кошельках. Если Вулси станет папой, все королевские затруднения разрешатся в одночасье. Кардинал легонько ворчит: его милость любит свою страну, майские гирлянды, щебет птиц, и с ужасом думает о приземистых злобных итальянцах, лесах из виселиц, усеянных трупами равнинах.

— Вам придется поехать со мной, Томас. Вы будете стоять рядом и действовать быстро, если какой-нибудь кардинал попытается меня заколоть.

Он представляет своего господина, утыканного кинжалами, как святой Себастьян — стрелами.

— Почему папа должен жить в Риме? Где это сказано?

По лицу кардинала медленно расплывается улыбка.

— Перенести Святой престол сюда? Отличная мысль! А почему бы и нет? — Вулси любит смелые планы. — В Лондон, наверное, не удастся. Будь я архиепископом Кентерберийским, я бы мог держать свой папский двор в Ламбетском дворце, но старый Уорхем невероятно живуч… вечно он у меня на пути.

— Ваша милость может переехать в собственную епархию.

— Йорк слишком далеко. А что если Винчестер? Древняя столица Англии. И к королю близко.

Очень интересно получится. Король ужинает с папой, который в то же время его лорд-канцлер… Должен ли будет король подавать его святейшеству салфетку?

Когда приходит известие о выздоровлении Климента, кардинал никак не выказывает разочарования, только говорит: Томас, что нам делать дальше? Надо открывать суд легатов,[27] больше тянуть нельзя. Разыщите и доставьте мне человека по имени Антони Пойнс.

Он стоит, скрестив руки, и ждет более внятных указаний.

— Скорее всего, он на острове Уайт. И еще привезите сэра Уильяма Томаса — думаю, его можно найти в Кармартене. Он стар, так что велите своим людям ехать, не торопясь.

— Я не держу людей, которые мешкают. — Он кивает. — Впрочем, я понял. Не уморить свидетеля по дороге.

Суд по важнейшему королевскому вопросу близится. Генрих намерен доказать, что королева Екатерина, когда он на ней женился, была уже не девственница, то есть ее с Артуром брак осуществился. Для этой цели собирают джентльменов, бывших при августейшей чете после свадьбы в Байнардском замке, затем в Виндзоре, куда двор переехал в ноябре того года, и, наконец, в Ладлоу, куда молодых отправили играть в принца и принцессу Уэльских. «Артур, — говорит Вулси, — был бы сейчас примерно ваших лет, Томас». Свидетели по меньшей мере на поколение старше. Да и столько лет прошло — двадцать восемь, если быть точным. Что они могут помнить?

Не следовало доводить до такого публичного непотребства. Кардинал Кампеджо умолял Екатерину склониться перед королевской волей, признать брак недействительным и уйти в монастырь. Конечно, любезно отвечала она, я стану монахиней. Если король станет монахом.

Тем временем Екатерина приводит обоснования, почему легаты не должны разбирать этот вопрос. Во-первых, он по-прежнему на рассмотрении в Риме, во-вторых, она чужая в чужой стране, утверждает королева, забыв, что два десятилетия кряду ничто в английской политике не происходило без ее участия. Судьи, по уверениям королевы, настроены против нее; в этом есть определенный резон. Кампеджо, положа руку на сердце, клянется, что будет судить по чести, пусть даже рискуя головой. Екатерина находит, что он слишком близок со вторым легатом; всякий, проводящий столько времени с Вулси, считает она, забыл, что такое совесть.

Кто советует Екатерине, как вести себя в суде? Джон Фишер, епископ Рочестерский.

— Знаете, за что я его терпеть не могу? — спрашивает кардинал. — Он весь — кожа да кости. Ненавижу тощих прелатов. Рядом с ними мы, остальные, выглядим такими земными!

В полном блеске земного великолепия, в лучшем багряном облачении, кардинал заседает в Блэкфрайарз, где король с королевой должны предстать перед легатами. Все думали, что Екатерина пришлет своего представителя, однако она является сама. Собралась целая коллегия епископов. Король, когда выкликают его имя, отзывается громко, раскатисто, во всю мощь широкой, усыпанной самоцветами груди. Он, Кромвель, посоветовал бы другое: отвечать тихо, склонив голову перед судьями. Смирение, на его взгляд, чаще всего бывает притворным, но именно притворщики нередко выигрывают в суде.

Зал набит битком. Они с Рейфом — зрители в дальних рядах. После выступления королевы, заставившего некоторых прослезиться, они выходят на улицу.

Рейф говорит:

— Будь мы ближе, мы бы видели, смел ли король смотреть ей в глаза.

— Да. Это, собственно, главный вопрос.

— Мне очень стыдно, но я верю Екатерине.

— Тсс. Не верь никому.

Что-то заслоняет свет. Это Стивен Гардинер, черный, с кривой усмешкой на лице: поездка в Рим явно не пошла на пользу его характеру.

— Мастер Стивен! Как прошел обратный путь? Ну да, конечно, всегда неприятно возвращаться с пустыми руками. Мне вас очень жаль. Я уверен, вы старались как могли.

— Если король не получит в суде чего хочет, вашему господину конец. И тогда жалеть придется вас.

— Только вы не станете.

— Не стану, — соглашается Гардинер и отходит.

Екатерина не возвращается на вторую, позорную часть слушаний. Вместо нее выступает представитель: она сообщила духовнику, что Артур за время брака так и не сумел ею овладеть, и теперь разрешила нарушить тайну исповеди, дабы предать эти сведения огласке. Она свидетельствовала перед высшим судом, судом Божьим: стала бы она лгать, обрекая душу на погибель?

Есть и другой момент, о котором все помнят. После смерти Артура Екатерину предлагали женихам — старому королю и принцу Генриху — как сохранившую девство. Можно было пригласить врача, чтобы тот ее освидетельствовал. Она бы испугалась, заплакала, но покорилась чужому человеку с холодными руками; возможно, теперь она жалеет, что этого не произошло. Однако никто такого не потребовал — быть может, в ту пору люди еще не совсем потеряли стыд. Разрешение на брак с Генрихом предусматривало оба случая: и наличие девства, и его отсутствие. Испанские документы отличаются от английских. Этим нам и следовало бы сейчас заниматься: разбирать подпункты, а не грызться в суде из-за клочка кожи и капли крови на простыне.

Будь он советником Екатерины, он удержал бы ее в суде, как бы она ни противилась. Посмели бы свидетели сказать ей в лицо то, что говорили за глаза? Ей было бы стыдно смотреть на них, седых, морщинистых и совершенно уверенных в своей памяти, но он бы убедил ее приветствовать их ласково, объявить, что она в жизни бы их не признала, полюбопытствовать, как их внуки и меньше ли в летнюю жару болят суставы и поясница. Им было бы еще стыднее; очень может быть, что они замялись бы, оробели под ее пристальным честным взглядом.

Без Екатерины суд превращается в непристойный фарс. Граф Шрусбери, соратник старого короля по Босворту, рассказывает про свою первую брачную ночь, когда ему, как и Артуру, было пятнадцать; граф говорит, что никогда до тех пор не знал женщины и тем не менее исполнил свой долг. На свадьбе Артура они с графом Оксфордским провожали принца в спальню Екатерины. Да, говорит маркиз Дорсетский, и я там тоже был; Екатерина лежала под одеялом, принц возлег с нею. «Никто не готов присягнуть, что залез в постель вместе с ними, — шепчет Рейф. — Но может, еще и такой найдется».

Суд должен также принять во внимание свидетельства о том, что было произнесено на следующее утро. Принц вышел из супружеской спальни и сказал, что хочет пить. Приняв у сэра Антони Уиллоби кубок с элем, он объявил: «Сегодня ночью я побывал в Испании». Грубую мальчишескую шутку вытащили на свет, хотя сам мальчишка уже три десятилетия как в могиле. До чего же одиноко умирать молодым, идти во тьму без друзей и сверстников! А теперь уже нет в живых ни Мориса Сент-Джона, который покоится в Вустерском соборе, ни мистера Кромера, ни Уильяма Вудолла — никого из тех, кто слышал, как принц сказал: «Государи мои, хорошо мне с моею женой».

Выслушав это все, они выходят подышать воздухом, и ему ни с того ни с сего вдруг становится зябко. Он прикладывает руку к лицу, трогает скулу. Рейф говорит:

— Какой жених выйдет наутро и скажет: «Добрый день, государи мои! Ничего не получилось»? Принц ведь просто хвастал, правда? Вот и все. Они забыли, что значит быть пятнадцатилетним.

В то самое время, когда заседает суд легатов, король Франциск в Италии проигрывает битву. Папа Климент готовится подписать новый мирный договор с императором — племянником Екатерины. Еще не зная этого, он говорит Рейфу: «Позорный день. Если мы хотели стать посмешищем для всей Европы, нам это удалось».

Загвоздка с Рейфом: мальчик не может вообразить, чтобы кому-то, даже пылкому пятнадцатилетнему юнцу, захотелось овладеть Екатериной — это все равно что совокупиться со статуей. Само собой, Рейф не слышал, как Вулси расписывает былые прелести королевы.

— Я воздерживаюсь от окончательного суждения. И судьи воздержатся — у них просто не будет другого выхода, — говорит он. — Тут мы все тебе уступаем. Я вот тоже не помню, каким был в пятнадцать.

— А вам разве не столько было, когда вы прибыли во Францию?

— Наверное, что-то около того.

Вулси: «Артур был бы сейчас примерно ваших лет, Томас». Он вспоминает женщину в Дувре, прижатую к стене; ее хрупкие кости, бледное молодое лицо, и внезапно пугается. Что если кардинальская шутка — вовсе не шутка, и в мире полно его детей, о которых он не заботится? Единственное, что ты действительно можешь сделать — позаботиться о своих детях.

— Рейф, — говорит он, — ты знаешь, что я не составил завещание. Обещал, да так и не собрался. Едем домой, будем его писать.

— Но почему сейчас? — изумляется Рейф. — Вас ждет кардинал.

— Едем домой. — Он берет Рейфа за плечо и чувствует прикосновение бесплотных пальцев к своей левой руке. Это Артур, серьезный и бледный. Король Генрих, думает он, ты разбудил призрака; ты его и уйми.


Июль 1529-го. Томас Кромвель из Лондона, джентльмен. В здравом уме и твердой памяти. Моему сыну Грегори шестьсот шестьдесят шесть фунтов, тринадцать шиллингов и четыре пенса. Перины, подушки и одеяло желтого турецкого атласа, кровать фламандской работы, резной шкаф и буфеты, серебро, золоченое серебро и двенадцать серебряных ложек. Сдача ферм в аренду будет осуществляться душеприказчиками до его совершеннолетия, по достижении коего ему следует вручить еще двести фунтов золотом. Деньги душеприказчикам на воспитание и приданое для моей дочери Энн и маленькой дочери Грейс. Приданое племяннице, Алисе Уэллифед; плащи и дублеты племянникам; Мерси всяческую домашнюю утварь и часть серебра на усмотрение душеприказчиков. Завещательные дары сестре моей покойной жены Джоанне и ее супругу, Джону Уильямсону, а также приданое их дочери, тоже Джоанне. Деньги слугам. По фунту сорока бедным девушкам на свадьбу. Двадцать фунтов на починку дорог. Десять фунтов на еду для неимущих узников лондонских тюрем.

Тело мое похоронить в том приходе, в котором я скончаюсь; на усмотрение душеприказчиков. Остаток состояния потратить на мессы по моим родителям.

Душу мою оставляю Богу. Рейфу Сэдлеру — мои книги.


Когда началась летняя эпидемия, он спросил Мерси и Джоанну, не отправить ли детей за город.

Куда? Джоанна его не подначивала, она и впрямь хотела знать.

Мерси сказала: разве от нее убежишь? Они утешали себя мыслью, что раз лихорадка в прошлом году унесла столько жизней, в этом она будет свирепствовать меньше. Он считал, что они неправы, наделяя болезнь человеческой или хотя бы звериной логикой: волк забирается в овчарню, но не когда там люди с собаками. А может, они видят тут не звериную и не людскую логику, может, для них за болезнью стоит Бог и Его неисповедимые пути. Когда из Италии приходит весть о соглашении Климента с императором, Вулси склоняет голову и говорит: «Господин мой своенравен» — имея в виду не короля.

В последний день июля кардинал Кампеджо объявил перерыв в судебных слушаниях, потому что в Риме были сейчас каникулы. Рассказывали, что герцог Суффолк, близкий друг короля, угрожал Вулси, стуча по столу кулаком. Всем ясно, что суд больше не соберется. Кардинал проиграл.

В тот вечер мысль, что власти кардинала может прийти конец, впервые не кажется ему дикой. Он думает: падение Вулси станет и моим падением. Кромвель, перешептываются люди, ужасный человек. Словно шутка кардинала обрела плоть: словно он и впрямь идет по колено в крови, оставляя за собой битое стекло и дымящиеся угли, вдов и сирот. Его милость говорит не о событиях в Италии и не о суде легатов.

— Мне сказали, лихорадка вернулась. Что теперь будет? Я умру? Я ведь болел ею четыре раза. В… в каком же году?.. кажется, в тысяча пятьсот восемнадцатом… сейчас вы будете смеяться, но это правда — к концу болезни я был не толще епископа Фишера. Господь взял меня за шкирку и встряхнул так, что зубы застучали.

— Ваша милость исхудали? — Он пытается выдавить улыбку. — Вам надо было пригласить портретиста!

Епископ Фишер объявил в суде — перед самыми каникулами, — что никакая власть, божеская или человеческая, не в силах отменить брак короля и королевы. Ему, Кромвелю, хочется сказать Фишеру, чтобы тот не злоупотреблял гиперболами. На его взгляд, епископ недооценивает возможности судебной власти.

До сих пор, до этого самого вечера, если заверять Вулси, будто что-то неосуществимо, тот поднимал тебя на смех. Однако сегодня — когда ему удается наконец перевести разговор на эту тему, — кардинал говорит, мой друг король Франциск разбит, и я тоже. Я не знаю, что делать. Думаю, я умру, даже если лихорадка обойдет меня стороной.

— Мне пора домой, — говорит Томас. — Вы меня благословите?

И встает на колени. Вулси поднимает руку, потом, словно забыв, что собрался делать, произносит:

— Томас, я не готов к встрече с Богом.

Он улыбается.

— Может быть, и Бог не готов к встрече с вами.

— Надеюсь, в мой смертный час вы будете рядом.

— Только до этого еще очень далеко.

Кардинал качает головой.

— Вы бы видели, как Суффолк сегодня на меня накинулся. Суффолк, Норфолк, Томас Болейн, Томас лорд Дарси — все они только этого и ждали, моего провала в суде. А теперь, как я слышал, они составляют книгу обвинений: как я разорял знать и все прочее. Знаете, как они хотят назвать свою книгу? «Двадцать лет поношений!» Они стряпают какое-то варево, куда войдет каждое мое высокомерное слово — так они называют ту правду, которую я им говорил…

Кардинал прерывисто вздыхает и смотрит на потолок, украшенный розой Тюдоров.

— На кухне вашей милости такого варева не будет. — Он встает и, глядя на кардинала, думает только о работе, которая теперь предстоит.


— Лиз Уайкис, — говорит Мерси, — не хотела бы, чтобы ее дочерей тащили в деревню. Тем более что Энн плачет, когда тебя нет.

— Энн! — изумляется он. — Энн плачет!

— А как по-твоему? — говорит она грубовато. — Ты думаешь, твои дети тебя не любят?

Он предоставляет решение ей. Девочки остаются в Лондоне. Как оказалось, зря. Мерси вешает на дверь знак, что в доме потовая лихорадка. Как же это так? — говорит она. Мы все время скребем полы, в Лондоне не сыщется дома чище, чем у нас. Мы молимся. Я никогда не видела, чтобы ребенок молился, как Энн. Она молится, словно идет в бой.

Энн заболевает первой. Мерси и Джоанна трясут ее, чтобы не спала — врачи считают, что заболевших убивает именно сон. Однако болезнь сильнее, чем крики бабушки и тетки. Энн падает на подушки, хватая ртом воздух, и проваливается все глубже и глубже в черное оцепенение, и только пальцы сжимаются и разжимаются. Он берет ее ладонь в свою, гладит, успокаивая, но рука — как у солдата, рвущегося в бой.

Позже Энн открывает глаза и зовет мать. Просит тетрадку, в которой написала свое имя. На заре жар спадает. Джоанна заливается слезами облегчения, и Мерси отсылает ее спать. Энн садится, она его узнает, улыбается. Приносят в тазу воду с розовыми лепестками. Энн осторожно притапливает их, так что каждый превращается в крошечную чашу на воде, благоуханный грааль.

Однако с восходом солнца лихорадка возвращается. Он не позволяет женщинам начать все сначала: трясти, щипать, хлестать по щекам. Он предает ее воле Божьей и просит Бога смилостивиться. Говорит с Энн, но непонятно, слышит она или нет. Сам он не боится подхватить лихорадку. Уж если кардинал переболел четыре раза, я тем более выдержу, а если умру, я составил завещание. Он сидит с Энн, видит, как она борется и проигрывает. Когда она умирает, его в комнате нет — заболела Грейс, и он смотрит, как ее укладывают в постель. Его зовут к Энн, он входит и видит, что суровое личико уже разгладилось. Черты умиротворенные, рука отяжелела — настолько, что он не в силах ее удержать.

Он выходит из комнаты. Говорит: «Она учила греческий». Конечно, отвечает Мерси, она была удивительный ребенок и воистину твоя дочь. Мерси утыкается ему в плечо и плачет. Говорит: «Она была умная, добрая и по-своему хорошенькая».

Целиком его мысль была: «Энн учила греческий, возможно, теперь она его знает».

Грейс умирает у него на руках, легко и естественно, так же, как родилась. Он кладет ее на сырые простыни; немыслимой красоты дитя с пальчиками, как только что распустившиеся белые лепестки, — и думает: я ведь совсем не знал ее, не знал, что она у меня есть. Невозможно поверить, что это он, что это они с Лиз дали ей жизнь, совершив что-то, не раздумывая, в самую обычную ночь. Они собирались, если родится мальчик, назвать его Генри, если девочка — Кэтрин, в честь королевы Екатерины; и в честь твоей Кэт тоже, сказала Лиз. Однако когда он увидел дитя, спеленутое, безукоризненно-прекрасное в своей завершенности, он назвал совсем другое имя, и Лиз согласилась. Грейс, Благодать Божья. Она дается как дар, незаслуженно.

Он спрашивает, можно ли похоронить старшую дочь с тетрадкой, в которой та написала свое имя: Энн Кромвель. Священник говорит, что никогда о таком не слышал. Он слишком устал и зол, чтобы спорить.

Теперь его дочери в чистилище, краю тлеющих костров и ледяных торосов. Где в Евангелии слово «чистилище»?

Тиндейл говорит, ныне же пребывают вера, надежда, любовь, сии три: больше же всех любовь.

Томас Мор считает, это гнусная ошибка перевода и тут должно стоять «милосердие». За ошибку в переводе Томас Мор закует вас в кандалы, за расхождения в греческом — сожжет на костре.

Он вновь думает: а нужны ли мертвым переводы? Быть может, в миг перехода к небытию они узнают все, что следует знать.

Тиндейл говорит: «Любовь николиже отпадает».


Октябрь. Вулси, как всегда, председательствует на заседании королевского совета. Однако в судах с началом осенней сессии получают ход кляузы на кардинала. Вулси обвиняют в богатстве. В использовании власти. И особенно — в действии на основании полномочий, не применимых на английской земле, то есть в том, что кардинал добросовестно исполнял обязанности папского легата. На самом деле они хотят сказать, что Вулси — alter rex, второй король. Его милость всегда был властнее Генриха — и если это преступление, то кардинал в нем повинен.

И вот они уверенно вступают в Йоркский дворец, герцог Суффолк, герцог Норфолк: два великих пэра королевства. Суффолк с ощетиненной светлой бородой похож на свинью среди трюфелей; полнокровный краснолицый человек, вспоминает он, в присутствии которого кардиналу всегда становилось не по себе. Норфолк опасливо смотрит, как перерывают вещи кардинала, явно ожидая увидеть восковые фигурки, истыканные иголками. Возможно, и свою тоже. Кардинал заключил сделку с дьяволом, таково убеждение Норфолка.

Он, Кромвель, отсылает их прочь. Они возвращаются. Возвращаются с новыми документами, новыми предписаниями, привозят начальника королевских архивов. Они забирают у милорда кардинала большую королевскую печать.

Норфолк смотрит на него искоса и вдруг усмехается своей хорьей усмешкой. К чему бы это?

— Загляните ко мне как-нибудь, — говорит Норфолк.

— Для чего, милорд?

Ответа нет. Герцог не имеет привычки объяснять свои слова.

— Когда?

— Можете не спешить, — говорит Норфолк. — Приходите, когда научитесь себя вести.

Это было 19 октября 1529 года.

III Попытка не пытка

День всех святых, 1529

Хеллоуин: оболочка мира гноится и кровоточит. День, когда в чистилище подбивают счета, когда тамошние приказчики и ключники слушают молитвы живых об усопших.

В канун праздника всех святых они с Лиз были бы на всенощном бдении в своей церкви: поминали бы Генри Уайкиса, ее отца, и покойного мужа Лиз, Томаса Уильямса, поминали бы Уолтера Кромвеля и полузабытых братьев и сестер — двоюродных и сводных, с их давно почившими пасынками и падчерицами.

В этом году он совершал ночное бдение в одиночестве: лежа без сна и думая о Лиз, ожидая, что она войдет и ляжет рядом. Да, он в Ишере с кардиналом, а не дома в Остин-фрайарз. Но, думал он, она догадается, как меня найти. Она отыщет кардинала по запаху ладана и отблеску свеч в пространстве между мирами. А где кардинал, там и я.

В какой-то момент он, видимо, уснул. Когда солнечные лучи проникли в комнату, там оказалось так пусто и одиноко, словно в ней не было даже его.


День всех святых. Горе накатывает волнами, грозя опрокинуть и смять. Он не верит, что мертвые возвращаются, и все равно чувствует, как плечо задевают их пальцы, кончики крыльев. С прошлой ночи они почти утратили отдельные формы, слились в сплошную массу, густую, как плоть морских чудовищ; их лица блестят нездоровым подводным блеском.

Он стоит в оконной нише с молитвенником Лиз, который так любила разглядывать Грейс, и ощущает пальцами следы детских рук. Здесь приведены молитвы Богородице для каждого богослужебного часа, страницы украшены голубками и лилиями в вазах. Утреня. Коленопреклоненная Мария на полу в черную и белую шашечку; ангел обращается к Ней, приветствие написано на свитке, который разворачивается в его руках, будто говорят ладони. Крылья у ангела нарисованы небесно-голубой краской.

Он переворачивает страницу. Служба первого часа. На картинке — встреча Марии и Елизаветы. Мария, с маленьким аккуратным животиком, смотрит на беременную родственницу. У обеих высокий лоб и выщипанные бровки; обе смотрят удивленно, что немудрено: одна дева, другая — в преклонных летах. Под ногами у них цветы, на голове у каждой — легкая воздушная корона из золоченой проволоки толщиною в волос.

Он переворачивает страницу. Грейс, маленькая и безмолвная, переворачивает страницу вместе с ним. Служба третьего часа. Нарисовано Рождество: крохотный белый Христос в складках материнского плаща. Служба шестого часа: волхвы подносят драгоценные сосуды, позади город на холме, итальянский город с колокольней, уходящими вверх улочками и мглистыми деревьями. Служба девятого часа: Иосиф несет в храм корзинку с голубями. Вечерня: Иродов кинжал проделывает аккуратную дырочку в испуганном младенце. Женщина вздымает руки в мольбе — красноречивые, беспомощные ладони. На детском тельце три капли крови, каждая в форме слезинки, каждая нарисована бесценной киноварью.

Он поднимает голову; перед глазами все еще плывут нарисованные слезы. Зрение затуманивается. Он моргает. Кто-то идет к нему. Это Джордж Кавендиш: руки стиснуты, на лице — маска озабоченности.

Лишь бы Джордж не заговорил со мной, думает он. Лишь бы прошел мимо.

— Мастер Кромвель, — произносит Кавендиш, — мне кажется, вы плачете. Что случилось? Дурные вести о нашем господине?

Он пытается закрыть часослов, но Джордж уже протянул руку к книге.

— А, вы молитесь… — В голосе звучит удивление.

Кавендиш не видит, как пальцы его дочери листают страницы, как руки его жены держат книгу, просто разглядывает иллюстрации вверх ногами. Потом набирает в грудь воздуха и говорит:

— Томас!..

— Я плачу о себе, — отвечает он. — Я потеряю все, чего добился в жизни, потому что паду вместе с кардиналом… нет, Джордж, не перебивайте меня… ибо делал, что он просил, был его другом и правой рукой. Если бы я занимался своей работой в Сити, а не разъезжал по стране, наживая себе врагов, я был бы сейчас богат… и пригласил бы вас в свой новый загородный дом, чтобы посоветоваться насчет мебели и клумб. А теперь — посмотрите на меня! Я конченый человек!

Джордж пытается заговорить, блеет что-то утешительное.

— Если только… — говорит он. — Если только, Джордж… Как вы думаете? Я отправил своего помощника Рейфа в Вестминстер.

— Зачем?

Он снова плачет. Призраки теснятся вокруг, ему зябко, исправить ничего нельзя. В Италии он освоил мнемоническую систему и теперь помнит каждый свой шаг к нынешнему бедственному положению.

— Думаю, — говорит он, — мне тоже надо туда поехать.

— Только, пожалуйста, не уезжайте до обеда, — просит Кавендиш.

— А что?

— Нам надо придумать, как рассчитаться со слугами кардинала.

Отчаяние проходит. Он вновь открывает молитвенник, держит перед собой. Кавендиш дал ему то, в чем он нуждался: финансовую задачу.

— Джордж. Сюда съехались капелланы его милости, и каждый по щедрости кардинала получает… сколько?.. сто, двести фунтов годового дохода. Думаю… думаю, мы заставим капелланов заплатить слугам, потому что, как я посмотрю, слуги любят милорда больше, чем его священники. Итак, после обеда я их пристыжу и заставлю раскошелиться. Надо заплатить слугам жалованье по крайней мере за три месяца плюс задаток на случай, если кардинала вернут ко двору.

— Хорошо, — отвечает Кавендиш. — Если кому это по силам, то только вам.

Он ловит себя на том, что улыбается. Может быть, мрачно, однако он не думал, что вообще сегодня улыбнется.

— Покончив с этим, я вас покину. Вернусь, когда заполучу место в парламенте.

— Но парламент собирается через два дня… Как теперь туда попасть?

— Не знаю, но кто-то должен выступить в защиту милорда. Иначе его милость убьют.

Он неприятно поражен собственными словами и хотел бы взять их назад, однако это правда. Он говорит:

— Попытка не пытка.

Кивок Кавендиша больше похож на поклон.

— Попытка не пытка, — бормочет тот. — Это ваши любимые слова.

Кавендиш ходит по дому и говорит: «Томас Кромвель молился. Томас Кромвель плакал». Только сейчас Джордж понимает, как плохи дела.


Жил некогда в Фессалии поэт по имени Симонид. Богач Скопа пригласил его на пир прочитать хвалебную оду в свою честь. У поэтов бывают странные причуды, и Симонид включил в оду хвалы небесным близнецам Кастору и Поллуксу. Скопа обиделся и сказал, что заплатит лишь половину обещанного вознаграждения, «а остальное получишь с Диоскуров».

Чуть позже в пиршественные покои вошел слуга и сказал Симониду, что его спрашивают двое юношей. Поэт вышел на улицу, но никого там не увидел и решил идти обратно на пир. И тут раздался грохот рушащихся камней и крики: в доме обвалилась крыша.

Из всех пировавших в живых остался один Симонид.

Тела были так обезображены, что родственники не могли их опознать. Однако у Симонида была удивительная способность: он запоминал все, что видел. Он провел родственников по развалинам, указывая тех, кого они ищут, потому что мог опознать каждого из гостей по его месту на пиру.

Эту историю поведал нам Цицерон. В тот день Симонид изобрел искусство запоминания. Он помнил все лица: надутые у одних, счастливые у других, скучающие у третьих, и точно знал, кто где сидел, когда обвалилась крыша.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I Финт с тремя картами

Зима 1529-го — весна 1530-го

Джоанна: Ты говоришь, Рейф, ступай и добудь мне место в новом парламенте. И он послушно идет, как служанка, которой велели снять белье.

— С бельем мороки меньше, — вклинивается Рейф.

— А ты почем знаешь? — не унимается Джоанна.

Места в парламенте — господская вотчина; их раздают лорды, епископы, сам король. Жалкая горстка выборщиков — если на них хорошенько поднажать — всегда делает то, что велено.

Рейф раздобыл ему место от Тоунтона, округа Вулси. Это было бы невозможно без согласия короля, согласия Томаса Говарда. Он затем и посылал Рейфа в Лондон — прощупать почву: чего хочет герцог, что скрывается за его хорьей ухмылкой. «Премного обязан, сударь».

Теперь он знает.

— Герцог Норфолк, — сообщил Рейф, — считает, что милорд кардинал зарыл сокровище и вам известно, где именно.


Они беседуют с глазу на глаз.

Рейф: Герцог обязательно попросит вас приехать и служить ему.

— Да. Возможно, не в таких выражениях.

Размышляя, он вглядывается Рейфу в лицо. Норфолк — если забыть о внебрачном сыне короля — знатнейший человек в королевстве.

— Я пытался внушить ему, — говорит Рейф, — что вы его почитаете и страстно желаете оказаться под его…

— Началом?

— Примерно.

— И что сказал герцог?

— Герцог сказал «хм».

Он смеется.

— Что, вот таким тоном?

— Таким и сказал.

— А в придачу хмуро кивнул?

— Вот именно.

Что ж, хорошо. Я утираю слезы — слезы, что остались от Дня всех святых. Сижу с кардиналом в Ишере, в комнате с чадящим камином. Спрашиваю, милорд, не возражаете, если я вас оставлю? Нахожу трубочиста, велю прочистить дымоход. Скачу в Лондон, в Блекфрайарз. Туман, день святого Губерта. Норфолк ждет, будет уверять, что станет мне хорошим хозяином.


Герцогу под шестьдесят, но его светлость не признает возраста. Остролицый и остроглазый, Норфолк тощ, как обглоданный мосол, и холоден, как обух топора. Конечности будто на шарнирах и даже тихонько клацают при ходьбе — все дело в мощевиках, которые герцог носит под одеждой: крошечные лохмотья кожи и обрезки волос в образках, осколки костей в медальонах.

«Дева Мария!», «Клянусь мессой!» — божится герцог, извлекая на свет свои амулеты из самых неожиданных мест. Пылко припадает к ним губами, призывая святых и мучеников утишить его гнев.

— Святой Иуда, дай мне терпение! — восклицает герцог, путая Иуду с Иовом, историю которого последний раз слышал в детстве, сидя на коленях у священника. Впрочем, трудно представить герцога ребенком или юношей, да и в любом возрасте, кроме теперешнего. Норфолк считает Библию необязательным чтением для мирян, хотя признает, что для священника в ней есть прок. Читать книги — баловство, и чем меньше их будет при дворе, тем лучше. Его племянницу, Анну Болейн, от книг не оттянешь, вот и засиделась в девках до двадцати девяти. Герцог не пишет писем — не джентльменское это дело — для чего тогда существуют писари?

Злобный красный глаз сверлит Кромвеля.

— Я поддерживаю ваше выдвижение в парламент.

Он склоняет голову.

— Милорд.

— Я говорил про вас с королем, он тоже согласен. Вы получите его указания, как вести себя в палате общин. И мои.

— Они отличаются, милорд?

Герцог хмурится, раздраженно меряет комнату шагами, слегка позвякивая на ходу, наконец выпаливает:

— Проклятье, Кромвель, почему вы так держитесь? Откуда в вас это?

Он ждет, улыбается, прекрасно понимая, что имеет в виду герцог. Да, ему не привыкать проскальзывать в комнату незамеченным, но, похоже, те дни миновали, теперь с ним вынуждены будут считаться.

— И нечего скалиться, — говорит герцог. — Вулси и его присные — клубок ползучих гадов. Я не хочу сказать… — Норфолк, морщась, сжимает образок. — Не дай Бог мне…

Сравнить князя церкви с ползучим гадом. Герцог хочет кардинальских денег и влияния на короля, но и в аду гореть не желает. Норфолк меряет комнату шагами, хлопает в ладоши, потирает руки, оборачивается.

— Король намерен отчитать вас, сударь. Да-да. Он удостоит вас аудиенции, чтобы понять, что задумал кардинал, но берегитесь: у короля долгая память — он не забыл, как в прошлый раз вы выступали в парламенте против войны.

— Надеюсь, король не собирается снова вторгаться во Францию?

— Проклятье! Какой англичан об этом не мечтает! Мы должны вернуть свое.

Герцог дергает скулой. Вышагивает по комнате. Трет щеку, бросает:

— Что не отменяет вашей правоты.

Он ждет.

— Победить мы не сумеем, — продолжает Норфолк, — но должны сражаться так, словно верим в победу. И плевать на расходы. Плевать, сколько мы потеряем денег, людей, лошадей, кораблей. Что мне не нравится в Вулси. Всегда хочет договориться. Как сыну мясника понять, что такое…

— La gloire?[28]

— Вы сын мясника?

— Кузнеца.

— Вот как! Что, и лошадь подкуете?

Он пожимает плечами.

— Если потребуется. Но, милорд, не могу представить, как…

— А что вы можете представить? Поле битвы, бивак, ночь после сражения?

— Я был солдатом.

— Солдатом? Вы? Держу пари, не в английской армии. Так вот в чем дело… — Герцог ухмыляется, отнюдь не враждебно. — Вот что меня всегда настораживало. Вы никогда мне не нравились, но я не понимал, почему. Где?

— У Гарильяно.

— За кого?

— За французов.

Норфолк присвистывает.

— И как тебя угораздило, малый!

— Я быстро понял свою ошибку.

— Значит, за французов… — Герцог хмыкает. — За французов. Ноги-то вовремя унесли?

— Я ушел на север. Решил заработать на… — Он хочет сказать «ссудах», но герцог не поймет, как деньги превращаются в деньги, — …тканях, шелке, по преимуществу. Сами знаете, у солдата всегда есть что продать.

— Клянусь мессой, еще бы! Джонни Вольное-копье все свое несет с собой. Наемники! Вечно вырядятся, словно бродячие комедианты. Кружева, тесьма, нелепые шляпы. Легкая мишень. Стреляли из лука?

— Редко. — Он улыбается. — Ростом не вышел.

— Как и я. Далеко нам до Генриха. Вот у кого хватает и роста, и силы в руках. И все же. Дни нашей славы позади.

— Разве обязательно сражаться? Договориться дешевле, милорд.

— А вы наглец, Кромвель, что явились сюда.

— Милорд, вы сами за мной послали.

— Я? — Норфолк смотрит испуганно. — Неужто до такого дошло?


Советники короля готовят против кардинала сорок четыре обвинения, не больше не меньше: от умаления прерогатив суверена до покупки говядины по тем же ценам, что и король; от финансовых злоупотреблений до недостаточно ревностных гонений на лютеранскую ересь.

Закон об умалении юрисдикции суверена принят давным-давно. Никто из живущих понятия не имеет, как его трактовать. Вероятно так, как было испокон веку, — по слову короля. Нешуточные страсти кипят во всех европейских собраниях. Тем временем милорд кардинал сидит в Ишере, иногда что-то бормочет, иногда восклицает:

— Томас, мои колледжи! Как бы ни сложилась моя судьба, их нужно спасти. Ступайте к королю. Он волен сколько угодно мстить за воображаемые прегрешения, но пусть его гнев обрушится на меня одного! Неужели королю хватит духу покуситься на просвещение?

В Ишере кардинал раздраженно меряет шагами комнату. Великий ум, некогда ворочавший судьбами Европы, тщетно пытается осознать, где оступился. В сумерках застывает в молчании, погружаясь в невеселые думы. Ради Бога, Томас, умоляет Кавендиш, не внушайте ему ложных надежд, не обещайте зазря, что приедете!

А я и не обещаю, возражает он, я приезжаю, но меня все время задерживают. Палата заседает допоздна, а когда я покидаю Вестминстер, то должен принять письма и прошения, адресованные милорду кардиналу, а после беседовать с теми, кто не решается доверить свои просьбы бумаге.

Я все понимаю, говорит Кавендиш, но, Томас! — тут голос секретаря срывается, — знали бы вы, каково нам тут! Который час, спрашивает милорд кардинал. Где же Кромвель? Час спустя снова: Кавендиш, почему он не едет? Посылает нас с фонарями, проверить, как погода, словно вас, Кромвель, остановит ненастье или гололед. Наконец кардинал интересуется, не случилось ли чего? Дорога из Лондона кишит лихими людьми, вокруг глушь да пустыри, где во тьме бродят исчадия ада. Отсюда недалеко до сетований: мир сей полон ловушек и обольщений, и многим из них отдал я дань, несчастный грешник.

Когда наконец он срывает дорожный плащ и падает в кресло у чадящего очага — Кровь Господня, когда-нибудь дымоход прочистят? — кардинал уже тут как тут, засыпает вопросами, не дает перевести дух. Что сказал милорд Суффолк? Как выглядит милорд Норфолк? А король, вы его видели, вы с ним говорили? Как поживает леди Анна? В добром ли здравии? Все так же хороша собой? Вы придумали, как ей угодить, ибо нам нужно во что бы то ни стало найти способ ее умилостивить?

— Нет ничего проще, чем угодить этой леди, — отвечает он, — коронуйте ее.

И — больше ни слова о леди Анне. Мария Болейн уверяет, будто сестра его заметила, однако до сих пор она никак этого не выказала. Ее глаза равнодушно скользят мимо Кромвеля, обращаясь к предметам более достойным. Черные, слегка навыкате, как костяшки на счетах; они сияют, они всегда в движении, словно прикидывая выгоду. Впрочем, должно быть, дядя Норфолк сказал ей: вот человек, который знает кардинальские тайны, и теперь, завидев Кромвеля, она вытягивает длинную шею, черные костяшки щелкают, оценивая его с головы до пят, пока хозяйка размышляет, какую пользу из него извлечь. Пожалуй, она в добром здравии, а год ползет к концу; не чихает, как хворая кобыла, не охромела. Наверное, хороша, если вам по душе такие.

Однажды перед самым Рождеством он приезжает в Ишер поздно вечером и застает кардинала слушающим мальчишку-лютниста.

— Спасибо, Марк, ступайте, — говорит Вулси.

Лютнист кланяется кардиналу. Тот слабым кивком, каким удостаивал провинциальных депутатов в парламенте, благодарит, а когда юноша направляется к двери, замечает:

— Марк очень способный и воспитанный, в Йоркском дворце был у меня певчим. Что проку держать его здесь, лучше отослать юношу королю. Или леди Анне. Марк — пригожий малый, вдруг придется ей по вкусу?

Мальчишка медлит у выхода, жадно ловя похвалы. Кромвелевский тяжелый взгляд не хуже пинка вышвыривает его за дверь. Меньше всего на свете он склонен гадать, что по вкусу леди Анне.

— Лорд-канцлер Мор прислал мне что-нибудь?

Он роняет на стол пачку бумаг.

— У вас больной вид, милорд.

— Так и есть, я болен. Что нам делать, Томас?

— Давать взятки. Не скупиться. У вас остались бенефиции, земли. Даже если король отберет все, люди спросят, может ли он даровать то, что даровать не вправе? Без вашего утверждения любой титул вне закона. У вас на руках еще есть карты, милорд.

— И все же, если он обвинит меня в измене, — у кардинала срывается голос, — если он…

— Если бы он хотел обвинить вас в измене, вы давно сидели бы в Тауэре.

— И какой от меня прок: голова в одном месте, тело в другом? Говорю вам, лишив меня своей милости, король хочет дать хороший урок папе. Показать, кто в Англии хозяин. Вот только кто же? Может быть, леди Анна? Или Томас Болейн? Вопрос опасный, особенно за пределами этой комнаты.

План кампании: застать короля одного, выяснить, что тот задумал — если он и сам знает — и заключить сделку. Первая вылазка: кардиналу жизненно необходима наличность. День за днем Кромвель дожидается аудиенции. Король протягивает руку, берет письма, бросает взгляд на кардинальскую печать. На него не смотрит, ограничиваясь безличным «спасибо».

Но однажды король поднимает глаза.

— Мастер Кромвель, э… я не могу говорить о кардинале.

Не успевает он открыть рот, как король добавляет:

— Вы не поняли? Я же сказал, не могу.

Тон мягкий и растерянный.

— В другой раз. Я пришлю за вами. Обещаю.

Когда кардинал интересуется тем, как сегодня выглядел король, он отвечает, что, судя по всему, король не выспался.

Вулси смеется.

— Не спит, потому что не охотится. Слишком жестко для собачьих лап. Это все от нехватки свежего воздуха, Томас, нечистая совесть ни при чем.

Впоследствии он не раз вспомнит тот вечер в конце декабря, когда застал кардинала слушающим лютню, снова и снова будет мысленно туда возвращаться.

Покидая кардинала и думая о предстоящей ночной дороге, он внезапно слышит за приоткрытой дверью мальчишеский голос.

Говорит Марк, лютнист:

— …и за мое мастерство обещал отослать меня к леди Анне. А я и рад-радехонек — что толку сидеть тут и ждать, пока король отрубит старику голову. И поделом: не будет таким заносчивым. Сегодня впервые дождался от него похвалы.

Пауза. Слышен другой голос, но слов не разобрать.

Снова говорит Марк:

— Ясное дело, стряпчий пойдет на плаху вместе с ним. А кто его разберет, может, он никакой и не стряпчий. Говорят, убивал собственными руками, но ни разу не покаялся на исповеди. Обычно такие храбрецы пускают слезу при одном виде палача.

Он не сомневается, речь — о его казни. Марк смотрит в будущее. Между тем юноша продолжает:

— Мне бы только туда попасть, а уж леди Анна меня приветит и задарит подарками.

Хихиканье.

— Говорю тебе, я легко заслужу ее благосклонность. Не веришь? Скажу больше — кто знает, как все повернется, если она и дальше будет упрямиться, отказывая королю?

Пауза. Снова Марк:

— Девица? Кто угодно, только не она.

Послушать слуг, так им известно все на свете.

Неразборчивый ответ, и опять голос Марка:

— Девица! Пожив при французском дворе? Не больше, чем ее сестрица Мария, та еще давалка.

Он разочарован. Ему нужны подробности, а не досужие сплетни.

— К тому же, все в Кенте знают, что она спала с Томом Уайеттом. Я был с кардиналом в Пензхерсте, в двух шагах от Хивер, поместья Болейнов, а оттуда до усадьбы Уайеттов рукой подать.

Свидетели? Даты?

Кто-то невидимый предостерегающе шипит, и слуги снова прыскают.

И что с этим делать? Отложить до лучших времен, только и всего.

Разговор на фламандском, родном языке Марка.


Приближается Рождество. Король с королевой Екатериной встречают праздник в Гринвиче. Анна живет в Йоркском дворце выше по Темзе; король ее навещает. Фрейлины говорят, что встречи с Анной в тягость королю. Его визиты редки, скрытны и непродолжительны.

В Ишере кардинал не встаете постели, чего никогда прежде не делал, но вид у его милости такой больной, что никого это не удивляет.

Кардинал говорит:

— Мы в безопасности, пока король и леди Анна обмениваются новогодними поцелуями. Раньше Двенадцатой ночи нас не тронут.

Отворачивается на подушке, выпаливает:

— Тело Христово, Кромвель, ступайте домой!

По случаю праздника Остин-фрайарз украшен венками из остролиста, плюща и переплетенного лентами лавра. На кухне чад и суета — готовят для живых, но традиционных песен и рождественских представлений в этот раз не будет. Ни один год не приносил в дом таких утрат. Сестра Кэт с мужем Морганом Уильямсом были вырваны из его жизни с той же стремительностью, что и дочери. Еще вчера они ходили и говорили — сегодня, холодные как камень, лежат в своих могилах на берегу Темзы, недоступные речным волнам и запахам. Глухие к звону надтреснутых колоколов Патни, запаху непросохших чернил, хмеля и солода, кислой животной вони тюков с шерстью; осенним ароматам сосновой смолы, подсвечников из яблок и домашней сдобы. Теперь в его доме живут двое сирот: Ричард и малыш Уолтер. Пусть при жизни Морган Уильямс любил прихвастнуть, на свой лад он был практичен и без устали гнул спину, обеспечивая семейство. А Кэт — что ж, под конец она понимала брата не больше, чем круговорот звезд на небе.

— Мне тебя не расчислить, Томас, — говорила она. Странно, он же научил ее складывать на пальцах и разбирать счета от лавочников. Что ж, сам виноват; видно, плохо учил.

Если бы он давал себе совет на Рождество, то посоветовал бы держаться подальше от кардинала, не то придется вновь промышлять на улице финтом с тремя картами. Вот только стоит ли давать советы тому, кто не собирается к ним прислушаться?

На Новый год в самой большой комнате дома Остин-фрайарз всегда вешали огромную золоченую звезду, и та всю неделю до Крещенья приветствовала гостей своими лучами. С самого лета они с Лиз готовили костюмы волхвов, приберегая обрезки необычных тканей, кружева и тесьму, а с октября Лиз втайне от всех наставляла на старые костюмы яркие заплаты, штопала рукава, обшивала края, мастерила причудливые короны. Он отвечал за содержимое шкатулки. Как-то один из волхвов уронил шкатулку, когда дары неожиданно подали голос.

В этом году ни у кого не хватает духу повесить звезду, но он навещает ее в темном чулане. Сдергивает холщовый чехол с лучей, проверяет, блестят ли они еще. Придут лучшие времена, звезду снова повесят в большой комнате, хотя сейчас это кажется немыслимым. Кромвель натягивает чехол, радуясь тому, как искусно он подогнан и сшит. Мантии волхвов и овечьи шкурки для детей лежат в сундуке; пастуший посох стоит в углу, а с деревянного гвоздя свисают ангельские крылья. Он касается их — на пальцах остается пыль. Поднимает свечу, отводит подальше, встряхивает перышки. Шорох, в воздухе плывет легкий смоляной аромат. Он вешает крылья обратно на гвоздь, приглаживает заботливо. Отступает назад, закрывает дверь, пальцами сбивает пламя свечи, запирает замок и отдает ключи Джоанне.

— Нам нужен ребенок, — замечает он. — Слишком давно в этом доме нет детей.

— Не смотри на меня, — говорит Джоанна.

А на кого еще ему смотреть?

— Джон Уильямсон перестал исполнять свой долг? — спрашивает он.

— Его долги не моя печаль.

Уходя, он думает, что зря затеял этот разговор.

В новогодний вечер он сидит за письменным столом и пишет кардиналу. Иногда пересекает комнату, подходит к счетной доске и сдвигает костяшки. Если Вулси признается в посягательстве на власть суверена, король дарует ему жизнь и относительную свободу, но сколько бы средств ни оставили кардиналу, их нельзя сравнить с былыми доходами. Йоркский дворец отобрали недавно, Хэмптон-корт ушел давно, а король уже думает, как обложить грабительскими податями богатую Винчестерскую епархию.

Входит Грегори.

— Я принес свечи. Тетя Джоанна сказала, ступай к отцу.

Грегори садится, ерзает, вздыхает. Встает, подходит к отцовскому столу и замирает, не зная, что делать дальше. Затем, словно кто-то шепнул ему, не стой, займись чем-нибудь, робко протягивает руку, шуршит бумагами.

Он бросает на Грегори беглый взгляд поверх бумаг и впервые за долгое время замечает руки сына: не пухлые ребячьи ладошки, а крупные холеные кисти барчука. Но что тот делает? Складывает бумаги в стопку. Интересно, по какому принципу? Прочесть письма сын не может, они перевернуты. По содержанию? Невозможно. По датам? Ради Бога, что Грегори там копается?

Ему нужно закончить витиеватый пассаж, он снова поднимает голову, и тут его осеняет. Святая простота! Грегори кладет вниз бумаги побольше, наверх — поменьше.

— Отец, — говорит Грегори и вздыхает. Отходит к счетной доске, указательным пальцем шевелит костяшки. Затем аккуратно сдвигает.

Он смотрит на сына.

— Между прочим, я занимался вычислениями.

— Прости, — вежливо извиняется Грегори, садится лицом к огню, стараясь дышать пореже.

Однако даже самый кроткий взгляд обладает силой. Сын упрямо не сводит с него глаз, и это заставляет Кромвеля спросить:

— Что-то случилось?

— Ты не мог бы прерваться?

— Минутку. — Он поднимает руку, подписывает письмо всегдашним «за сим остаюсь вашим преданным другом, Томас Кромвель». Если Грегори пришел сказать, что кто-то из домочадцев при смерти, или что сам Грегори женится на прачке, или что Лондонский мост рухнул, он примет весть как мужчина. Но сначала посыпать песком и запечатать письмо.

Наконец он поднимает глаза.

— Итак?

Грегори отворачивается. Неужели плачет? Впрочем, что тут странного — недавно он и сам плакал, не стесняясь посторонних.

Он подходит к сыну, усаживается напротив, рядом с камином, стягивает бархатную шапочку, ерошит волосы.

Долгое время оба молчат. Он смотрит на свои толстопалые кисти, на шрамы, спрятанные в ладонях. Джентльмен, говоришь? Кого ты хочешь обмануть? Тех, кто не знает тебя в лицо, или тех, кого ты держишь на расстоянии, клиентов, приятелей из палаты общин, коллег из Грейз-инн, придворных, челядь… Он начинает сочинять в уме набросок следующего письма. Тонкий голос Грегори доносится, словно из прошлого:

— Помнишь Рождество, когда в мистерии был великан?

— Здесь, в церкви? Помню.

— «Смотрите, я великан, меня зовут Марлинспайк». Все говорили, что он высокий, словно корнхиллское майское дерево. Что за дерево?

— Его убрали. В Майский бунт подмастерьев. Ты был совсем мал.

— А где оно сейчас?

— Город хранит его до лучших времен.

— Мы повесим звезду на следующее Рождество?

— Если судьба будет к нам благосклоннее.

— Теперь, когда кардинал в опале, мы станем бедны?

— Нет.

Грегори смотрит на пляшущие огоньки в камине.

— Помнишь, как я выкрасил лицо черной краской и нарядился в черную телячью шкуру, как изображал в мистерии дьявола?

— Помню. Конечно, помню.

Его лицо разглаживается.

Энн хотела, чтобы лицо раскрасили ей, но мать сказала, что маленькой девочке негоже ходить чумазой. Почему он не настоял, чтобы дочка сыграла ангела? Впрочем, тогда черноволосой Энн пришлось бы напялить желтый вязаный парик из приходского реквизита, который вечно сползал маленьким ангелам на глаза.

В тот год, когда ангела изображала Грейс, у нее был костюм из павлиньих перьев. Он смастерил его своими руками. По сравнению с ней остальные девочки выглядели растрепанными гусятами, а когда задевали за углы, перышки облетали. А его Грейс сияла: в волосы были вплетены серебряные нити, плечи укутаны пышным трепещущим великолепием, шуршащий воздух благоухал от ее сладостного дыхания. Томас, сказала Лиззи, твои таланты поистине неисчерпаемы. Таких крыльев город еще не видел.

Грегори встает, хочет пожелать ему доброй ночи. На миг сын припадает к нему, словно ребенок, или словно прошлое — картины в пламени очага — опьянили его.

Когда сын уходит, он перекладывает стопку, помечая письма, готовые к отправке. Думает о Майском бунте. Грегори не спросил, против чего они бунтовали? Против чужеземцев. Тогда он только что вернулся в Англию.


В начале 1530-го он не зовет гостей на Крещение — слишком многим, памятуя о впавшем в немилость кардинале, пришлось бы отклонить приглашение. Вместо этого он берет молодежь в Грейз-инн, на празднество по случаю Двенадцатой ночи, и почти сразу раскаивается в своей затее — еще ни разу на его памяти представление не было таким непристойным.

Студенты-правоведы разыгрывают пьеску про кардинала. Герой пьески с позором бежит из Йоркского дворца на барке. Одни актеры хлопают простынями, изображая воды Темзы, другие периодически окатывают их водой из кожаных ведер. Когда кардинал с трудом влезает на барку, раздается крик загонщиков, и какой-то олух выбегает на сцену с выводком гончих на поводке. Другие недоумки сетями и шестами тащат барку с кардиналом к берегу.

В следующей сцене в Патни кардинал барахтается в грязи, хочет улизнуть в свою Ишерскую нору. Студенты улюлюкают и визжат, кардинал хнычет и молитвенно складывает руки. Кто из свидетелей той сцены решил слепить из нее комедию? Знать бы кто, будь они прокляты!

А кардинал пурпурной горой возвышается на полу, молотит руками и предлагает Винчестерскую епархию тому, кто подсадит его на мула. Мул — несколько студентов под обтянутым ослиной шкурой каркасом — кривляется тут же, отпуская шуточки на латыни и пукая кардиналу в лицо. Каламбуры про ебископа и пипископа имели бы успех у метельщиков, но недостойны студентов права. Рассердившись, он встает, не оставляя выбора своим спутникам, которые вынуждены за ним последовать, и направляется к выходу.

Подойдя к старейшинам, он высказывает свое возмущение: кто допустил подобное? Кардинал Йоркский — больной старик, почти при смерти. Как оправдаетесь вы перед Создателем, когда вместе с вашими учениками в свой черед предстанете перед Ним? Кто эти юноши, храбро порочащие опального епископа, расположения которого они униженно добивались всего несколько недель назад?

Старейшины с извинениями бегут за ним, но их голоса заглушает отразившийся от стен зрительский гогот. Его молодые спутники замедляют шаг, оглядываются. Кардинал предлагает свой гарем из сорока девственниц любому, кто поможет ему оседлать мула. Он сидит на полу и причитает, а вялый и кривой уд, связанный из алой шерсти, болтается из-под складок мантии.

Факелы тускло чадят на морозном воздухе.

— Домой, — говорит он.

— Уже и повеселиться нельзя без его разрешения, — бурчит Грегори.

— Как ни крути, а он тут главный, — возражает Рейф.

Он разворачивается, делает шаг назад.

— В любом случае, гарем из сорока наложниц держал не кардинал, а нечестивый папа Борджиа, Александр — и, уверяю вас, девственниц среди них не было.

Рейф дотрагивается до его плеча. Ричард напирает слева.

— И незачем меня поддерживать, — говорит он без злости. — Я не кардинал.

Останавливается, со смехом замечает:

— Кажется, представление и впрямь изрядно всех…

— Повеселило, — соглашается Рейф. — А его милость был пяти футов в обхвате.

Во тьме гремят костяные погремушки, всюду горят факелы. Мимо них, распевая, гарцует процессия на деревянных лошадках, у некоторых всадников на голове рога, а к лодыжкам привязаны бубенцы. Рядом с домом их настигает апельсин, катящийся по своим делам вместе с приятелем-лимоном.

— Грегори Кромвель! — кричат ряженые. Из уважения к старшему приподнимают перед Томасом вместо шляп верхний слой кожуры. — Да пошлет вам Господь хороший год.

— И вам, — отвечает он и, обращаясь к лимону, добавляет:

— Передайте отцу, чтобы зашел потолковать о том жилье в Чипсайде.

— Ступайте спать, поздно, — велит он дома, и, чувствуя, что этого мало, говорит:

— Храни вас Господь.

Они уходят. Он сидит за письменным столом. В тот вечер Грейс стояла у очага, бледная от усталости, сияя глазами, а глазки павлиньего оперения, словно топазы, переливались в отблесках пламени.

— Отойди от огня, детка, а не то твои бесценные крылья вспыхнут, — сказала Лиз. Его девочка отступила в тень, а когда шла к лестнице, перья стали цвета золы и пепла.

— Грейс, ты так и спать ляжешь? — спросил он.

— Только молитву прочту, — ответила она, косясь через плечо. Он пошел вслед, опасаясь огня и неведомых опасностей. Шелестя перышками, Грейс поднялась по лестнице, и ее наряд смешался с темнотой.

Господи, думает он, по крайней мере, теперь моя детка навсегда останется со мной. И мне уже не придется отдавать ее в загребущие руки охотника за приданым, косоротого господинчика благородных кровей. Грейс наверняка захотела бы титул. Раз уж она выросла такой хорошенькой, ее отцу пришлось бы раскошелиться. Леди Грейс. А другую дочку, Энн, я отдал бы за Рейфа. Будь она чуть постарше. Или Рейф помоложе. И если бы Энн не умерла.

Он снова склоняется над кардинальскими письмами. Вулси просит у европейских правителей поддержки и защиты. Он, Томас Кромвель, хотел бы, чтобы кардинал не писал ничего подобного, или, по крайней мере, выражался осмотрительнее. Не измена ли хотеть, чтобы кто-то воспрепятствовал королевской воле? Несомненно, Генрих так и решит. Кардинал не просит иностранных правителей ради него пойти на Генриха войной, только хочет, чтобы они не поддерживали короля — короля, который больше всего на свете жаждет поддержки.

Он откидывается в кресле, прикрывая ладонью рот, словно не желает обнаружить свои мысли даже перед самим собой. Какое счастье, что я люблю милорда кардинала, что я ему не враг — допустим, я был бы Суффолк, или Норфолк, или сам король — на следующей неделе заточил бы Вулси в темницу.

Открывается дверь.

— Ричард? Не спится? Слишком фривольная была пьеска?

Но Ричард не улыбается в ответ, лицо в тени.

— Хозяин, — говорит юноша, — вы должны решить. Наш родитель умер, теперь вы наш отец.

Ричард Уильямс и Уолтер (названный в честь деда) Уильямс, его сыновья.

— Садись, — приглашает он.

— Так вы разрешите взять ваше имя?

— Ты меня удивляешь. Судя по тому, как идут мои дела, лучше бы Кромвелям сменить имя на Уильямсов.

— Если вы согласитесь, я никогда от него не отрекусь.

— А что сказал бы твой отец? Ты ведь знаешь, он верил, что происходит от владык Уэльса.

— А когда напивался, говорил, что готов отдать свое княжество за шиллинг.

— Пусть так, но среди твоих предков есть Тюдоры. В некотором роде.

— Прошу вас, не надо! — просит Ричард. — У меня на лбу проступает кровавый пот!

— Зачем же так трагически? — смеется он. — Вот, послушай: у старого короля был дядя, Джаспер Тюдор, отец двух незаконнорожденных дочерей: Джоан и Элен. Элен — мать Гардинера. Джоан, твоя бабка, вышла за Уильяма ап Эвана.

— И это все? Стоило отцу напускать столько туману! Даже если я кузен короля… — Ричард запинается, — и Стивена Гардинера… мне-то что с того? Мы не придворные, и ко двору не собираемся, а теперь, когда кардинал… — Ричард отводит глаза. — Сэр… когда вы путешествовали, вы думали о смерти?

— Думал, и не раз.

Ричард смотрит на него в упор: и каково оно?

— Я злился. Все казалось суетой. Забраться так далеко. Пересечь море. Умереть ради… — Он пожимает плечами. — Бог его знает.

— Каждый день я ставлю свечу в память отца, — говорит Ричард.

— Помогает?

— Нет, но я все равно ставлю.

— Знает ли отец?

— Понятия не имею. Но знаю, что живые должны утешать живых.

— Твои слова утешают меня, Ричард Кромвель.

Ричард вскакивает, целует его в щеку.

— Спокойной ночи. Куска'н дауэлл.

Крепкого сна. Так обращаются к своим. К отцам и братьям. Это важно, какое имя мы выбираем, каким мы его делаем. Люди теряют имена на поле брани, становясь просто телами без роду и племени. Герольдмейстеры не штудируют их родословные, и никто не заказывает молебнов на помин их души. Род Моргана не прервется, хотя он умер в черный для Лондона год, когда смерть трудилась без устали.

Он дотрагивается до места, где должен висеть образок, который дала ему Кэт. Пусто. Пальцы рассеянно ощупывают горло. Впервые он сознает, почему выбросил образок в море. Ничьи руки не коснутся подарка Кэт. Волны взяли его, волны его упокоили.


Камин в Ишере по-прежнему чадит. Он идет к герцогу Норфолку, который всегда рад его видеть, и спрашивает, что делать с кардинальской челядью.

В этом вопросе оба герцога горят желанием помочь.

— Нет ничего хуже, чем слуги без хозяев, — говорит Норфолк. — Ничего опаснее. Что бы ни говорили о кардинале Йоркском, ему всегда хорошо служили. Пришлите их ко мне, я найду им применение.

Герцог вопросительно смотрит на Кромвеля. Он отворачивается. Сознает свое преимущество, глядит богатой невестой: лукаво, неприступно, холодно.

Он устраивает для герцога заем. Его иностранные партнеры осторожничают.

Кардинал в опале, герцог в фаворе, убеждает он. Норфолк поднимается неуклонно, как солнце на рассвете, и уже сидит по правую руку Генриха. Томмазо, опомнись, разве это гарантии? Говорят, старый герцог желчного темперамента — что если завтра он преставится? Ты предлагаешь в залог герцогство на этом вашем диком острове, раздираемом гражданскими войнами? И новая как раз на подходе, если ваш упрямый король отвергнет тетку императора и провозгласит свою шлюшку королевой.

Ничего, он найдет способ все утрясти.

— Опять вы со своим списком, мастер Кромвель? — спрашивает Чарльз Брэндон. — Рекомендуете кого-то особо?

— Да, но все эти люди низкого звания и, наверное, мне лучше переговорить с вашим экономом…

— Нет, со мной, — настаивает герцог, который любит быть в курсе всего.

— Они простые трубочисты, едва ли ваша светлость захочет…

— Я беру их, беру, — перебивает Чарльз Брэндон. — Люблю, когда хорошо натоплено.

Лорд-канцлер Томас Мор первым ставит свою подпись под обвинениями против Вулси. По его требованию добавлено еще одно: кардинал обвиняется в том, что шептал королю в ухо и дышал королю в лицо, а поскольку у кардинала сифилис, стало быть, он имел преступное намерение заразить нашего монарха.

Что в голове у этого человека, думает он. Своей рукой написать и отослать это в набор, дать пищу для сплетен двору и всему королевству: пастухам при стаде и Тиндейловым пахарям, нищим на дорогах, терпеливой скотине в стойлах; вынести такое в мир, готовый поверить всему. В мир, где дуют студеные зимние ветра, а в небе висит блеклое солнце, где в лондонских садах распускаются подснежники.


Хмурое утро, низкое беспросветное небо. Свет оттенка потускневшего олова еле пробивается сквозь стекло. Но как ярко одет Генрих, словно король в новой колоде; какими маленькими кажутся его пустые голубые глаза.

Вокруг Генриха Тюдора толпа придворных; они намеренно не замечают Кромвеля. Улыбается только Гарри Норрис, вежливо желает доброго утра. По знаку короля придворные отходят. В разноцветных плащах — двор собирается на охоту — они клубятся, теснятся, перешептываются, продолжая беседу при помощи кивков и пожиманий плечами.

Король смотрит в окно.

— Как поживает?..

Не хочет произносить вслух имя.

— Он не поправится, пока вновь не обретет расположение вашего величества.

— Сорок четыре, — говорит король. — Сорок четыре обвинения, сударь.

— При всем почтении к вашему величеству, на каждое обвинение у нас есть ответы, и на суде мы готовы их предъявить.

— А здесь и сейчас?

— Если ваше величество изволит присесть.

— Вас не поймаешь на слове.

— Я хорошо подготовился.

Он отвечает, не раздумывая. Король улыбается. Этот легкий изгиб алых губ. У Генриха крохотный, почти женский рот, слишком маленький для его лица.

— Когда-нибудь я непременно выслушаю вас, но сейчас меня ждет милорд Суффолк. Как думаете, развиднеется? Не хотелось бы просидеть взаперти до обедни.

— Думаю, развиднеется, — соглашается он. — Отличный денек погонять по полям зайцев.

— Мастер Кромвель! — Король отворачивается от окна и смотрит прямо на него, пораженный. — Вы же не разделяете мнения Томаса Мора?

Он ждет, не представляя, о чем речь.

— La chasse.[29] Мор считает охоту варварством.

— Вот оно что. Нет, ваше величество, я одобряю любое развлечение, лишь бы вам в радость. Все дешевле, чем воевать. Да только… — Осмелится ли он? — В других странах охотятся на медведей, волков и вепрей. Когда-то они водились и в наших дремучих лесах.

— Мой французский кузен охотится на вепря. Иногда обещает прислать мне вепрей по морю. Однако мне кажется…

Вам кажется, что Франциск над вами смеется.

— Мы, джентльмены, — Генрих смотрит в упор, — так вот, мы, джентльмены, обычно говорим, что охота готовит нас к войне. И тут возникает щекотливый вопрос, мастер Кромвель.

— Вопрос и вправду щекотливый, — говорит он весело.

— Лет шесть назад вы утверждали в парламенте, что война мне не по карману.

1523-й год. С тех пор минуло семь лет. Сколько длится их разговор? Семь минут? Хватило и семи. Отступишь — и Генрих загонит тебя, как зайца. Пойдешь напролом, и, возможно, король начнет колебаться.

— Ни одному властителю в истории война не была по карману, — говорит он. — Войны не бывают по карману. Что проку твердить: «Того, чем я располагаю, хватит как раз на небольшую кампанию». Вы начинаете войну, и она съедает все ваши деньги, а потом разрушает и разоряет вас.

— Когда в 1513 году я вступил во Францию и захватил Теруан, который вы назвали в своей речи…

— Собачьей дырой, ваше величество.

— Собачьей дырой, — повторяет король. — Почему вы так сказали?

Он пожимает плечами.

— Я там был.

Король вспыхивает:

— Я тоже, во главе моей армии. Так вот, сударь, что я скажу: вы утверждаете, что налоги на войну разоряют страну, но кому нужна страна, которая не поддерживает своего правителя в его начинаниях?

— Я говорил — при всем уважении к вашему величеству, — что нам не осилить годовую кампанию. Война поглотит весь золотой запас государства. Я читал, что в древности вместо монет имели хождение кусочки кожи. Вот и сказал, что нас ждет возврат в те времена.

— Вы сказали, мне нельзя вести свои войска в бой. Что если меня пленят, страна не сможет заплатить выкуп. Чего вы добиваетесь? Вам нужен король, не умеющий сражаться? Хотите, чтобы я сиднем сидел взаперти, словно хворая девчонка?

— С финансовой точки зрения это было бы идеально.

Король с шумом выдыхает. Мгновение назад он кричал, сейчас — не упустить бы момент! — решает рассмеяться.

— Вы защищаете благоразумие. Благоразумие — добродетель, но не единственная добродетель для правителя.

— Есть еще сила духа.

— Допустим, спорить не стану.

— Сила духа не равноценна храбрости на поле боя.

— Вы собираетесь меня учить?

— Сила духа означает упорство в достижении цели. Стойкость. Мужество смириться с тем, что вы не в силах изменить.

Генрих ходит по комнате. Бум-бум-бум. На короле охотничьи сапоги, он готов к la chasse. Генрих медленно оборачивается, являя себя во всей красе: мощный, широкоплечий, пышущий здоровьем.

— И что же я не в силах изменить?

— Расстояния, расположение гаваней, топографию, людей. Зимние дожди и распутицу. Когда предки вашего величества воевали во Франции, целые провинции на континенте принадлежали Англии. Оттуда мы получали припасы и провизию. Теперь, когда у нас только Кале, сможем ли мы прокормить армию?

Король смотрит сквозь окно на сероватое утро, закусывает губу. Закипает от еле сдерживаемой ярости? Генрих поворачивается, он улыбается.

— Я знаю, — говорит он. — Значит, в следующий раз, когда мы вторгнемся во Францию, нам понадобится побережье.

Ну разумеется. Захватим Нормандию. Или Бретань. Неужели он ждал чего-то другого?

— Сильная позиция. Я не вижу в ваших словах злого умысла. У вас ведь нет опыта в политике и военных кампаниях?

Он качает головой.

— Ни малейшего.

— В той речи, в парламенте, вы заявили, что в стране есть миллион фунтов золотом.

— Я округлил.

— А как вы рассчитали?

— Меня учили флорентийские банкиры. И венецианские.

Король внимательно смотрит на него.

— Говард утверждает, что вы были простым солдатом.

— И солдатом тоже.

— Кем еще?

— А кем бы хотелось вашему величеству?

Генрих смотрит на него в упор, что бывает редко. Он встречает королевский взгляд прямо, как привык.

— Мастер Кромвель, у вас дурная репутация.

Он склоняет голову.

— Вы не защищаетесь?

— Ваше величество способны разобраться сами.

— Способен. И разберусь.

Стража в дверях отводит пики. В комнату бочком просачиваются придворные, кланяются королю. Их оттесняет Суффолк. Чарльзу Брэндону явно не по себе в тяжелых охотничьих одеждах.

— Готовы? — спрашивает он короля. — А, Кромвель. — Герцог ухмыляется. — Как поживает ваш рыхлый сановный толстячок?

Король вспыхивает. Брэндону и дела нет.

— Рассказывают, — хмыкает он, — что однажды, завидев с холма живописную долину с ладной церквушкой и ухоженными землями вокруг, кардинал спросил слугу, Робин, кто этим владеет? Хочу получать доход от этого места! Уже получаете, милорд, ответил слуга.

История успеха не имеет, и герцог смеется в одиночку.

— Этот анекдот рассказывают по всей Италии, — замечает Томас. — То об одном кардинале, то о другом.

Брэндон мрачнеет.

— Что, именно эту?

— Mutatis mutandis.[30] Слугу звали не Робин.

Король ловит его взгляд, улыбается.

Направляясь к выходу, он проходит мимо придворных и натыкается — на кого бы вы думали? На королевского секретаря!

— Доброе утро, доброе утро, — говорит Томас. Не в его привычке повторять по два раза, но сейчас ситуация к этому обязывает.

Гардинер трет большие посиневшие ладони.

— Замерзли? — спрашивает он.

— Как прошло, Кромвель? Хорошо вам влетело?

— Вовсе нет, — отвечает он. — Кстати, у него Суффолк, придется подождать. — Проходит вперед, оборачивается. Тупо, словно старый ушиб, ноет в груди.

— Гардинер, нельзя ли это остановить?

— Нет, — отвечает тот, не поднимая глаз. — Вряд ли.

— Ясно, — говорит он и идет к двери. Погоди. Год, два? Неважно, когда-нибудь ты за это заплатишь.


Ишер, два дня спустя. Он не успевает войти в ворота, а навстречу ему через двор несется Кавендиш.

— Мастер Кромвель! Вчера король…

— Тише, Джордж.

— …прислал четыре телеги домашней утвари! Шпалеры, посуда, портьеры — да сами посмотрите! Ваша заслуга?

Кто знает? Напрямую он ни о чем не просил, а если бы просил, то не стал бы скромничать: не эти портьеры, а те, они больше понравятся моему господину. Милорду кардиналу приятнее созерцать богинь, а не дев-великомучениц: так что унесите святую Агнессу, а Венеру в роще оставьте. Мой господин привык к венецианскому стеклу: что здесь делают эти помятые серебряные кубки?

Он недовольно осматривает присланный скарб.

— Все самое лучшее для вас, голодранцы из Патни, — говорит кардинал, но тут же добавляет, словно извиняясь: — Вещи могли подменить. Кто знает, через сколько рук они прошли.

— Вполне возможно, — соглашается он.

— Как бы то ни было, они, вне всяких сомнений, сделают нашу жизнь удобнее.

— Беда только, — вступает в беседу Кавендиш, — что мы переезжаем. Дому настоятельно требуется уборка и проветривание.

— Да уж, — замечает кардинал, — запах здешних нужников собьет с ног святую Агнессу, благослови Господь ее нежную душу.

— Вы собираетесь обратиться к королевскому совету?

Вулси вздыхает.

— Зачем, Джордж? Я не разговариваю с Томасом Говардом. Не разговариваю с Брэндоном. Я разговариваю с ним.

Кардинал улыбается. Широкой отеческой улыбкой.


Когда они обсуждают расходы на содержание кардинала, он удивлен тем, как быстро Генрих схватывает суть. Вулси всегда говорил, что у короля острый ум, не хуже, чем у отца, но более глубокий. Постарев, прежний король стал мелочен. Он правил железной рукой, держа знать в ежовых рукавицах. Не любят — пусть боятся. Генрих другой, но какой? Вулси смеется и обещает написать руководство по обращению с королем.

Однако когда они гуляют по саду домика в Ричмонде, где король разрешил поселиться кардиналу, Вулси путано вещает о пророчествах, о падении священства в Англии, которое было предначертано, а теперь сбывается.

Даже если не верить в пророчества — а он, Кромвель, не верит — нельзя не признавать очевидного. Если кардинал виновен в том, что осуществлял свои полномочия папского легата, выходит, виновны все священники — от епископов и ниже, — признававшие его полномочия? Наверняка эта мысль приходит в голову не только ему, но его врагам горизонт заслоняет массивная багряная фигура — они боятся возвращения кардинала, готового воздать по заслугам.

— Прошли времена гордых прелатов, — бойко вещает Брэндон при следующей встрече, развязностью заглушая страх. — Королевство больше не нуждается в кардиналах.

— И это говорит Брэндон! — взрывается кардинал. — Брэндон, взявший в жены королевскую сестру в первый день вдовства! Прекрасно зная, что король задумал отдать ее другому монарху. Да если б я, простой кардинал, не замолвил за него словечко, не сносить бы Брэндону головы!

Я, простой кардинал.

— А какое оправдание он придумал? — бушует Вулси. — «Ах, ваше величество, ваша сестра Мария плачет. Плачет и умоляет меня взять ее в жены. Никогда не видел, чтобы женщина так рыдала!» Вот он и осушил ее слезы, получив в придачу герцогство. А послушать сейчас, так его род восходит к садам Эдема! Томас, я готов обсудить реформу церкви с людьми доброго нрава и признанной учености — с епископом Тунстоллом, с Томасом Мором — но Брэндон! Не ему вещать о гордых прелатах! Да кто он таков? Королевский конюх! Да любая лошадь его умнее!

— Милорд, — вмешивается Кавендиш, — вы преувеличиваете. Чарльз Брэндон — джентльмен, происходит из знатной семьи.

— Джентльмен? Самодовольный болтун, вот кто такой ваш Брэндон! — Обессилев, кардинал опускается в кресло. — Голова болит. Кромвель, в следующий раз привезите мне более благоприятные вести.

День за днем, получив указания Вулси в Ричмонде, он едет к королю. Постепенно Генрих начинает казаться ему неизведанной территорией, которую он должен завоевать, не имея достаточных припасов.

Он понимает, чему научился от кардинала король: хитроумной дипломатии, науке недоговоренностей. Теперь Генрих применяет эти знания, медленно, на ощупь уничтожая своего министра, сопровождая каждый добрый жест новым обвинением, новой жестокостью. Наконец кардинал не выдерживает.

— Я хочу уехать, — стонет Вулси.

— Винчестер, — предлагает он герцогам. — Милорд кардинал желает проследовать в свой дворец в Винчестере.

— Так близко к королю? Мы не позволим себя одурачить, мастер Кромвель, — заявляет Брэндон.

Он, человек кардинала, так часто встречается с королем, что по Европе ползут слухи о грядущем возвращении Вулси. Говорят, что король вернет кардиналу свое расположение в обмен на церковные богатства. Просачиваются слухи, что король недоволен новым окружением. Норфолк ничего не смыслит в государственных делах, у Суффолка неприятный смех.

— Мой господин не поедет на север, — говорит Томас. — Он не готов.

— А я хочу, чтобы он уехал, — настаивает Говард. — Скажите, что Норфолк велит ему убираться с глаз долой. Иначе — и это тоже передайте — я сам к нему явлюсь и разорву его вот этими зубами.

— Милорд, — он кланяется, — могу я передать не «разорвете», а «покусаете»?

Норфолк подходит к нему вплотную. Глаза налиты кровью, мускулы дергаются.

— Не смей мне перечить, подзаборный… — Герцог тычет указательным пальцем ему в лоб. — Подзаборный оборванец, сучье отродье, чертов крючкотвор!

Герцог стоит, уткнув палец в лоб Кромвелю, словно пекарь, проделывающий ямку в буханке. Плоть Кромвеля неуступчива, тверда и непроницаема, она не желает поддаваться.

До того как покинуть Ишер, он узнает, что одну из кошек, взятых для ловли мышей, угораздило разродиться прямо в кардинальской спальне. Что за нахальство! Впрочем, вдруг это неспроста — новая жизнь в кардинальских покоях. Возможно, знамение? Он боится знамений иного рода — когда-нибудь мертвая птичка свалится в вечно чадящий камин и — о, горе! — стенаниям кардинала не будет конца.

По крайней мере, его милость доволен: котята лежат на подушке в открытом сундуке, а кардинал наблюдает, как они растут. У одного — черного и вечно голодного — шерстка будто суконная, и желтые глаза. Когда котенка отнимают от матери, Томас забирает его с собой. Дома вытаскивает из-под плаща и протягивает Грегори — котенок спит, уткнувшись в плечо.

— Смотри, Грегори, я великан, меня зовут Марлинспайк.

Грегори подозрительно разглядывает котенка. Отводит глаза, отдергивает руку.

— Пес его загрызет, — говорит сын.

Марлинспайк отправляется на кухню — будет набираться сил и жить соответственно своей кошачьей натуре. Впереди лето, однако тепло не в радость. Иногда, гуляя по саду, он видит подросшего котенка, затаившегося на яблоне или дремлющего на солнцепеке.


Весна 1530-го. Купец Антонио Бонвизи приглашает его на ужин в свой высокий красивый особняк в Бишопсгейте.

— Я ненадолго, — говорит он Ричарду, думая, что его ждет унылое собрание голодных и злых гостей: даже находчивый итальянский богач едва ли сумеет найти новый способ копчения угря и соления сельди. Во время поста купцы лишены любимых баранины и мальвазии, еженощной возни на пуховых перинах с женой или любовницей. До самой Пепельной среды они перегрызают друг другу глотки, стараясь урвать кусок пожирнее.

Однако на сей раз собрание оказывается более представительным: приглашен лорд-канцлер с судейскими и олдерменами. Хемфри Монмаута, которого Мор некогда упрятал за решетку, отсадили от великого человека подальше. Мор весел, непринужден; развлекает компанию рассказом о прославленном Эразме, своем дорогом друге.

Завидев Кромвеля, Мор замирает на полуслове и опускает глаза. Лицо лорда-канцлера каменеет.

— Хотите поговорить обо мне? — спрашивает Томас. — Не стесняйтесь, лорд-канцлер, у меня толстая шкура.

Одним махом выпивает стакан вина, смеется.

— А знаете, что сказал обо мне Брэндон? Герцогу никак не удается собрать воедино все то, что он знает о моей жизни. Моих путешествиях. Так вот, вчера он обозвал меня жидом.

— В лицо? — вежливо интересуется хозяин.

— Нет. Король мне сказал. Впрочем, милорд кардинал зовет Брэндона конюхом.

— В последнее время вы зачастили ко двору, Томас. Стали придворным? — спрашивает Хемфри Монмаут.

Все улыбаются. Сама идея кажется абсурдной, а его нынешнее положение временным. Окружение Мора — горожане, среди них нет знатных господ, хотя сам он редкая птица: ученый и острослов.

— Пожалуй, об этом говорить не стоит. Есть деликатные материи, о которых лучше умолчать, — говорит Мор.

Старейшина гильдии суконщиков тянется к Кромвелю через стол и сообщает, приглушив голос:

— Томас Мор сказал, что за трапезой не станет обсуждать ни кардинала, ни леди.

Он, Кромвель, глядит на гостей.

— Иногда король меня удивляет. Я про то, что он готов стерпеть.

— От вас? — спрашивает Мор.

— От Брэндона. Они собирались на охоту, Брэндон вошел и гаркнул: вы готовы?

— Ваш хозяин кардинал не уставал с этим бороться, — говорит Бонвизи. — Пытался отучить приятелей короля от излишней фамильярности.

— Хотел, чтобы фамильярность дозволялась ему одному, — замечает Мор.

— Король волен приближать того, кого сочтет нужным.

— Но есть же границы, Томас, — говорит Бонвизи; за столом смешки.

— Даже королю нужны друзья. Что в том плохого?

— Похвала? От вас, мастер Кромвель?

— Ничего удивительного, — говорит Монмаут. — Всем известно, что мастер Кромвель готов на все ради друзей.

— Мне кажется… — Мор замолкает, глядя в стол. — Не уверен, что кто-либо может считать правителя своим другом.

— Вам виднее, — говорит Бонвизи, — вы знаете Генриха с детства.

— Дружба должна быть не такой… обязывающей, она должна утешать и давать силу. Не быть похожей на… — впервые Мор оборачивается к нему, словно приглашая к разговору. — Иногда мне кажется, что такая дружба сродни битве Иакова с ангелом.

— Кто знает, — замечает он, — за что они бились?

— Верно, об этом Писание умалчивает. Как и про Каина с Авелем. Кто знает.

Он ощущает за столом легкое беспокойство: зашевелились самые набожные и суровые, или пришло время перемены блюд. Что там? Рыба!

— Когда разговариваете с Генрихом, — говорит Мор, — заклинаю, обращайтесь к его доброму сердцу, а не к его сильной воле.

Он хочет продолжить разговор, но престарелый суконщик машет рукой, чтобы принесли еще вина, и спрашивает:

— Как поживает ваш друг Стивен Воэн? Что нового в Антверпене?

Теперь разговор обращается к торговле: перевозке товаров, процентным ставкам, но это лишь видимость. Довольно заявить: вот то, о чем мы ни в коем случае говорить не станем, — и весь вечер ни о чем другом не будет сказано ни слова. Если бы не лорд-канцлер, мы мирно обсуждали бы пошлины и таможенные склады, и наши мысли не вертелись бы вокруг одинокой фигуры, облаченной в багрянец, а наши истомленные воздержанием умы не смущали бы видения королевских пальцев, ласкающих упругую, трепетную девичью грудь.

Он откидывается назад и в упор смотрит на Томаса Мора. Разговоры на время затихают. Спустя четверть часа лорд-канцлер, все это время хранивший молчание, не выдерживает. Голос сердитый и низкий, глаза пожирают остатки еды на тарелке.

— Кардинал Йоркский, — заявляет Мор, — обладает неутолимой страстью командовать окружающими.

— Лорд-канцлер, — замечает Бонвизи, — вы так смотрите на свою селедку, словно ненавидите ее.

— Селедка тут ни при чем, — великодушно отвечает гость.

Томас подается вперед, готовый парировать, не спустить оскорбления.

— Кардинал — публичная фигура. Как и вы. Должен ли он держаться в тени?

— Должен. — Мор поднимает глаза. — До некоторой степени. Возможно, ему следовало бы немного умерить аппетит.

— Поздновато давать кардиналу уроки смирения, — замечает Монмаут.

— Его истинные друзья давно твердили ему о смирении, но только впустую.

— Вы причисляете себя к друзьям кардинала? — Он сидит прямо, скрестив руки. — Я передам ему, лорд-канцлер, и, клянусь кровью Христовой, эта новость утешит милорда в изгнании, пока вы здесь клевещете на него перед королем.

— Джентльмены… — обеспокоенный Бонвизи встает.

— Нет, сидите, — говорит он. — Давайте начистоту. Томас Мор скажет вам, что хотел стать простым монахом, но отец отдал его в юриспруденцию. Если бы я мог выбирать, я провел бы всю жизнь в церкви, скажет он. Вы же знаете, как равнодушен я к земным благам, и одни лишь духовные материи занимают мой ум. — Он оглядывает гостей. — Как же, в таком случае, ему удалось стать лордом-канцлером? Вероятно, случайно?

Открывается дверь. Бонвизи вскакивает, на лице облегчение.

— Добро пожаловать, прошу вас. Джентльмены, императорский посол.

Эсташ Шапюи прибывает вместе с десертом. Новый посол, как его по-прежнему называют, хотя он занимает свой пост с осени. Посол медлит на пороге, и гости имеют возможность налюбоваться: горбатый коротышка в дублете с буфами и разрезами; синий атлас выглядывает из-под черного; ниже — короткие тощие ножки.

— Сожалею, что опоздал, — говорит новый гость, рисуясь. — Les dépêches, toujours les dépêches.[31] Такова посольская жизнь. — Шапюи оглядывается и улыбается. — Томас Кромвель. А, с'est le juif érrant![32]

И тут же извиняется, не переставая улыбаться, пораженный успехом своей шутки.

Да садитесь же, говорит Бонвизи. Слуги суетятся, сметают со скатерти крошки, гостям приходится потесниться. За исключением лорда-канцлера, который остается на месте. Подают засахаренные осенние фрукты и вина с пряностями; Шапюи занимает почетное место подле Мора.

— Говорим по-французски, джентльмены, — объявляет Бонвизи.

По традиции императорские послы и послы-испанцы используют французский. Шапюи, как и остальные дипломаты, не считает за труд выучить английский, бесполезный при следующем назначении. Благодарю, благодарю, приговаривает посол, откидываясь в резном хозяйском кресле — ноги не достают до пола. Мор воодушевляется, и скоро они с послом увлеченно беседуют голова к голове. Он смотрит на них, они отвечают возмущенными взглядами, но разглядывать друг друга никому не возбраняется.

На краткий миг они замолкают, и ему удается вклиниться в разговор.

— Мсье Шапюи, недавно я разговаривал с королем о весьма прискорбных событиях, когда войска вашего господина разорили Вечный город. Не просветите нас? Мы до сих пор теряемся в догадках.

Шапюи трясет головой.

— Весьма, весьма прискорбные события.

— Томас Мор считает, что во всем виноваты тайные магометане — ах да, и, разумеется, мое вездесущее жидовское племя — раньше он, однако, утверждал, что за все в ответе немцы, последователи Лютера, что именно они насиловали девиц и оскверняли святыни. В любом случае, лорд-канцлер говорит, что император должен винить во всем себя, но как следует думать нам? Нужен ваш совет.

— Мой дорогой лорд-канцлер! — посол потрясенно смотрит на Томаса Мора. — Вы сказали такое о моем императоре? — Стрельнув глазами за плечо, Шапюи переходит на латынь.

Гости, которым латынь не внове, сидят и довольно улыбаются.

— Если хотите посекретничать, — любезно советует Томас, — попробуйте греческий. Allez,[33] мсье Шапюи, не стесняйтесь. Лорд-канцлер вас поймет.

Конец ужина скомкан. Лорд-канцлер встает, но перед уходом обращается к гостям по-английски:

— Мне кажется, позиция мастера Кромвеля весьма уязвима. Как всем известно, он не друг церкви, а всего лишь друг одного священнослужителя, притом самого порочного во всем христианском мире.

Сухо кивнув на прощанье, лорд-канцлер удаляется. Даже присутствие Шапюи его не удерживает. Тот нерешительно смотрит вслед, закусив губу, словно говоря: я рассчитывал на большую поддержку. Томас замечает привычку посла по-актерски гримасничать. Когда Шапюи думает, он опускает глаза и подносит ко лбу два пальца; когда грустит — испускает вздох; когда смущен — двигает щекой и кривит губы в полуулыбке. Императорский посол похож на комедианта, нечаянно забредшего в чужую пьесу и решившего остаться там, чтобы осмотреться.


Ужин завершен, гости выходят в ранние сумерки.

— Что, слишком рано разошлись? — спрашивает он Бонвизи.

— Томас Мор — мой старинный приятель. Вам не следовало на него нападать.

— Выходит, я испортил ужин? А сами пригласили Монмаута, думаете, он не воспринял это как нападение?

— Нет, Хемфри Монмаут тоже мой друг.

— А я?

— И вы.

Они плавно переходят на итальянский.

— Расскажите, что вы знаете о Томасе Уайетте.

Три года назад Уайетта неожиданно приставили к дипломатической миссии в Италии. Там ему пришлось несладко, но сейчас не о том. Почему его отослали от двора в такой спешке, вот что хотелось бы знать.

— А, Уайетт и леди Анна. Старая история.

Возможно, соглашается он и рассказывает Бонвизи о лютнисте Марке, который уверен, что Уайетт спал с Анной. Если лакеи и слуги по всей Европе вовсю чешут языками, неужто король не ведает?

— Наверное, в этом и заключается искусство правителя — знать, когда нужно закрыть уши. А Уайетт красавчик, — замечает Бонвизи, — правда, в вашем, английском духе. Высокий, светловолосый, мои земляки на него не надышатся. Откуда вы их берете? Самоуверенный малый да еще и поэт!

Он смеется: его друг Бонвизи, как все итальянцы, не может выговорить «Уайетт» — у него получается «Гуйетт», или что-то в этом роде. Когда-то в добрые старые времена Хоквуд, рыцарь графа Эссекса, отправился в Италию, чтобы грабить и насиловать, — итальянцы выговаривали его имя как Акуто, то есть Игла.

— Да, но Анне… — с его точки зрения она не их тех женщин, что падки на мужскую красоту. — В те времена Анне нужен был муж: имя, положение, позволявшее ей торговаться с королем, заманивать его в свои сети. Уайетт женат. Что он мог ей предложить?

— Стихи? — спрашивает купец. — Он оставил Англию не только ради дипломатической карьеры. Анна измучила его. Он больше не смел находиться с ней в одной комнате, в одном дворце. — Итальянец трясет головой. — Странный народ эти англичане!

— И не говорите!

— Вам следует быть осторожней. Ее семейство не знает удержу. Они говорят, обойдемся без папы. Почему бы не подписать брачный контракт без его участия?

— Что ж, это поможет сдвинуть дело с мертвой точки.

— Попробуйте засахаренный миндаль.

Он улыбается.

— Томмазо, могу я дать вам совет? — спрашивает Бонвизи. — С кардиналом покончено.

— Не будьте так уверены.

— Если бы вы его не любили, вы бы и сами это поняли.

— Я видел от кардинала только добро.

— Но сейчас его место на севере.

— Его затравят. Спросите послов. Спросите Шапюи. Спросите, о ком их донесения. Они в Ишере, они в Ричмонде. Toujours les dépêches. В тех депешах — про нас.

— Вы только вообразите, в чем его обвиняют! В незаконном правлении!

— Понимаю, — вздыхает он.

— И что вы думаете делать?

— Пожалуй, посоветую ему вести себя потише.

Бонвизи смеется.

— Ах, Томас! Вы же прекрасно понимаете: как только кардинал отправится на север, вы останетесь без хозяина. Вас привечает король, но долго это не продлится. Сейчас вы нужны ему, чтобы торговаться с кардиналом. А что потом?

Он отвечает не сразу.

— Король любит меня.

— Король — любовник ветреный.

— Не для Анны.

— Вот тут я и хочу вас предостеречь. Нет, не из-за Гуйетта, не из-за досужих сплетен, а потому, что скоро все закончится. Она уступит ему, она всего лишь женщина… подумайте, каким глупцом выставил себя тот, кто связывал свои надежды с ее сестрой.

— Да уж.

Он обводит глазами комнату. Вот здесь сидел лорд-канцлер, слева от него — голодные купцы, справа — новый посол. Здесь Генри Монмаут, еретик. Здесь Антонио Бонвизи. Здесь Томас Кромвель. А вот места для призраков: вкрадчивого толстяка Суффолка, Норфолка, звякающего реликвариями и восклицающего: «Клянусь мессой!» Вот место короля и маленькой мужественной королевы, оголодавшей в пост — ее чрево содрогается под прочной броней платья. А вот леди Анна: беспокойные черные глаза всегда в движении, она ничего не ест, она все замечает, теребя нитку жемчуга на тонкой шее. Вот место для Уильяма Тиндейла, вот — для папы; Климент смотрит на засахаренную айву, порезанную слишком крупно, и его губы — губы Медичи — кривятся. А вот, сочась елеем и жиром, сидит брат Мартин Лютер: хмуро оглядывает собравшихся, сплевывая рыбьи кости.

Входит слуга.

— Мастер, вас спрашивают двое юных джентльменов.

Он поднимает глаза.

— Да?

— Мастер Ричард Кромвель и мастер Рейф. Они пришли вместе со слугами, чтобы отвести вас домой.

Он понимает, ужин был предупреждением: отступись. Он еще вспомнит эту роковую расстановку: окажется ли она роковой? Нежный шорох и шепот камней, дальний грохот оседающих стен и крушащейся штукатурки, валунов, кромсающих хрупкие черепа. Звук, с которым на головы рушится крыша христианского мира.

— Да у вас тут целая армия, Томмазо, — замечает Бонвизи. — Думаю, осторожность вам не повредит.

— Я всегда осторожен.

Еще один, последний взгляд.

— Спокойной ночи. Славный был ужин, угорь особенно удался. Не пришлете своего повара пошептаться с моим? Я узнал рецепт нового соуса, весьма пикантного: мускатный орех, имбирь, немного сухих порубленных листьев мяты…

— Умоляю вас, — перебивает друг, — ведите себя осторожнее!

— … чуть-чуть, самую малость, чеснока…

— Где бы вам не пришлось ужинать в следующий раз, заклинаю…

— …щепоть хлебных крошек…

— …не садитесь рядом с Болейнами.

II Мой дражайший Кромвель

весна-декабрь 1530 года

Он приезжает в Йоркский дворец ни свет ни заря. Стреноженные чайки в садках выкликают товарок, которые кружат над рекой и с пронзительными воплями ныряют за стены замка. Возчики тянут в гору грузы с барж. Пахнет свежеиспеченным хлебом. Мальчишки волокут от реки вязанки свежих камышей, приветствуют его по имени. Он дает каждому по монетке и останавливается поболтать.

— Собрались к злодейке? А знаете, сударь, что она околдовала нашего короля? У вас есть образок или мощи, чтобы защититься от ее чар?

— Был образок, да потерялся.

— Попросите кардинала, он даст вам другой.

Резкий травяной запах камышей, превосходное утро. Он шагает по знакомым залам Йоркского дворца, видит полузабытое лицо, окликает:

— Марк?

Юноша лениво отлепляется от стены.

— Рановато поднялись. Как поживаете?

Угрюмо жмет плечами.

— Странно, должно быть, снова оказаться в Йоркском дворце, когда все вокруг переменилось.

— Нет.

— Скучаете по милорду кардиналу?

— Нет.

— Всем довольны?

— Да.

— Милорд будет рад услышать.

Про себя он замечает, тебе нет дела до нас, Марк, но нам-то есть дело до тебя. По крайней мере, мне; я не забуду, как ты назвал меня злодеем и предрек мне смерть на плахе. Истинно говорит кардинал: на свете нет безопасных мест, нет надежных стен. Исповедоваться в своих грехах английскому священнику — все равно что кричать о них на весь Чипсайд. Но когда я рассказывал кардиналу об убийстве, когда видел скользнувшую по стене тень, свидетелей не было. А значит, если Марк считает меня убийцей, то лишь потому, что у меня, на его взгляд, внешность душегуба.


Восемь комнат; в последней — где был бы кардинал — он находит Анну Болейн. А вот и старые знакомцы, Соломон и царица Савская, как прежде, рядышком на стене. Сквозняк колышет шпалеру; цветущая царица встрепенулась ему навстречу, и он ее приветствует: Ансельма, моя госпожа, сотворенная из мягкой шерсти, уж я и не чаял вас узреть.

Кромвель тайно писал в Антверпен, осведомлялся о новостях. Ансельма снова замужем, ответил Стивен Воэн, за молодым банкиром. Что ж, если новый муженек утонет или сломает шею, извести меня. Воэн в ответ удивляется: неужто в Англии перевелись хорошенькие вдовушки и юные девы?

Соседство с пышнотелой царицей не красит хозяйку: Анна тощая и угловатая, с землистым цветом лица. Стоит у окна, пальцы теребят побег розмарина. Завидев Кромвеля, она роняет стебелек, руки прячутся в длинные струящиеся рукава.

В декабре Генрих давал обед в честь отца Анны, нового графа Уилтширского. В отсутствие королевы Анна садится подле короля. Земля промерзла, ледяным холодом веет за столом. До окружения Вулси доходят лишь слухи. Вечно недовольная герцогиня Норфолкская вне себя, что племянница сидит выше нее. Герцогиня Суффолкская, сестра Генриха, отказывается есть. Обе сановные дамы не удостаивают дочь Болейна разговором. Но Анна все же заняла место первой леди королевства.

Кончается пост, и Генрих вынужден вернуться к жене — совесть не дает королю провести Страстную неделю с любовницей. Ее отец за границей по дипломатическим делам, равно как и брат Джордж, теперь лорд Рочфорд. За границей и Томас Уайетт, поэт, которого она мучит. Анне одиноко и скучно в Йоркском дворце, и она снисходит до Кромвеля, хоть какое-то развлечение.

Свора мелких собачек — три штуки — вылетают из-под хозяйкиных юбок и бросаются к нему.

— Не дайте им выскочить, — говорит Анна. Он ловко и нежно сгребает всех трех в охапку — чем не Белла? только у этих лохматые уши и пушистые хвосты, таких держат все купеческие жены по ту сторону Ла-Манша. Пока он держит собачек, они успевают покусать ему пальцы и одежду, облизать лицо и теперь не сводят преданных глаз-бусин, словно всю жизнь ждали его одного.

Двух он осторожно опускает на пол, третью, самую мелкую, подает Анне.

— Vous êtes gentil, вы очень добры, — благодарит она. — Надо же, как быстро мои крохи вас признали! Мне не по душе обезьянки, которых держит Екатерина. Les singes enchaînés. О, эти лапки, эти крохотные шейки, скованные цепью! А мои детки любят меня ради меня самой.

Анна субтильна. Тонкая кость, узкий стан. Если из двух студентов-правоведов выйдет один кардинал, то из двух Анн — одна Екатерина. Вокруг нее, на низких скамейках, вышивают — или делают вид, будто вышивают, — ее фрейлины. Мария Болейн сидит, прилежно опустив голову, притворяется, что увлечена работой. Нагловатая кузина, Мэри Шелтон, кровь с молоком, разглядывает его во все глаза. Наверняка теряется в догадках, Бог мой, неужели леди Кэри не могла найти никого получше? В тени прячется незнакомая девушка, отвернувшись, уставясь в пол. Кажется, он понимает, почему она прячется. Все дело в Анне. Теперь, передав собачку хозяйке, он тоже опускает глаза.

— Mors,[34] — начинает она мягко, — не поверите, мы только о вас и говорим. Король постоянно ссылается на мастера Кромвеля.

Анна произносит его имя на французский манер: Кремюэль.

— Он всегда прав, всегда точен… А, вот еще, мэтр Кремюэль умеет нас развеселить.

— Король любит время от времени посмеяться. А вы, мадам? В вашем теперешнем положении?

Она удостаивает его сердитым взглядом через плечо.

— Я редко. Смеюсь. Если задумываюсь, ноя стараюсь не думать.

— Жизнь последнее время вас не балует.

Пыльные обрывки, сухие стебли и листья у подола. Анна смотрит в окно.

— Позвольте сформулировать так, — говорит он. — С тех пор как милорд кардинал лишился королевской милости, многого ли вы добились?

— Ровным счетом ничего.

— А между тем никто не пользуется большим доверием христианских владык. Никто не понимает короля так, как он. Подумайте, леди Анна, как благодарен будет вам кардинал, если вы поможете устранить недоразумения и восстановить его доброе имя в глазах короля!

Она не отвечает.

— Подумайте, — не сдается он. — Кардинал — единственный человек в Англии, который может дать вам то, чего вы хотите.

— Хорошо, изложите его аргументы. У вас пять минут.

— Да, конечно, я вижу, как вы заняты.

Анна одаривает его неприязненным взглядом и переходит на французский:

— Откуда вам знать, чем я занята?

— Миледи, на каком языке мы беседуем? Выбор за вами, но определитесь, хорошо?

Краем взгляда он ощущает движение: девушка в тени поднимает глаза. Невзрачная, бледненькая, она потрясена его резкостью.

— Вам правда все равно? — спрашивает Анна.

— Все равно.

— Тогда французский.

Он снова повторяет: только кардинал способен добыть согласие папы, только кардинал успокоит королевскую совесть.

Анна внимает. Этого у нее не отнять. Его всегда удивляло, как женщины умудряются слышать под чепцами и вуалями, но, кажется, Анна действительно слушает. По крайней мере, дает ему высказаться, ни разу не перебив. Наконец она все-таки перебивает, помилуйте, мастер Кремюэль, если этого хочет король, если этого хочет кардинал — первый из его подданных — должна заметить: слишком долго дело не сдвинется с места!

— А она тем временем не молодеет, — еле слышно подает голос сестра.

Едва ли с тех пор как он вошел женщины сделали хоть стежок.

— Могу я продолжить? — говорит он. — Осталась у меня минута?

— Только одна, — говорит Анна. — В пост я ограничиваю свое терпение.

Он уговаривает ее прогнать клеветников, утверждающих, будто кардинал препятствует ее планам. Говорит, как больно кардиналу, что королю не удается осуществить свои чаяния, каковые есть и его, кардинала, чаяния. Ибо лишь на нее возлагают свои надежды подданные его величества, жаждущие обрести наследника престола. Он напоминает Анне о любезных письмах, которые она некогда писала кардиналу; его милость не забыл ни единого.

— Все это хорошо, — говорит Анна, когда он замолкает. — Все это хорошо, мастер Кремюэль, но неубедительно. От кардинала требовалось одно. Одно простое действие, которое он не пожелал выполнить.

— Вы не хуже меня понимаете, насколько непростое.

— Наверное, это выше моего понимания. Как вы считаете?

— Возможно, и выше. Я вас почти не знаю.

Ответ приводит Анну в ярость. Ее сестра ухмыляется. Я вас больше не задерживаю, говорит Анна. Мария вскакивает и устремляется вслед за ним.


И снова щеки Марии горят, рот приоткрыт. В руках работа; сперва это кажется ему странным, впрочем, возможно, если оставить вышивку возле Анны, та распустит стежки.

— Опять запыхались, леди Кэри?

— Мы уж было решили, она вскочит и залепит вам пощечину! Еще придете? Мы с Шелтон теперь и не знаем, как вас дождаться!

— Ничего, стерпит, — говорит он, и Мария соглашается, да, Анна любит перепалки среди своих. Над чем вы так прилежно трудитесь, спрашивает он. Мария протягивает вышивку, новый герб Анны. На всем подряд? — спрашивает он. А как же, с готовностью подхватывает Мария, сияя улыбкой. На нижних юбках, носовых платках, чепцах и вуалях. У нее столько новой одежды, везде должен быть вышит ее герб, не говоря уже о занавесях, салфетках…

— А как вы?

Она прячет глаза.

— Устала. Издергалась. Рождество выдалось…

— Я слышал, они ссорились.

— Сначала он поссорился с Екатериной, а после пришел искать сочувствия к ней. А она возьми да и скажи, я ведь просила вас ей не перечить, в спорах она всегда одерживает верх. Не будь он королем, — замечает Мария с явным удовольствием, — любой бы его пожалел. Что за собачью жизнь они ему устроили!

— Ходят слухи, что Анна…

— Пустое. Я узнала бы первой. Если бы она раздалась хоть на дюйм, именно я перешивала бы ей одежду. Только не будет этого, между ними ничего не было.

— Думаете, она вам скажет?

— Тут же! Лишь бы меня позлить.

Мария до сих пор ни разу не подняла глаз, но, кажется, искренне уверена, что снабжает его важными сведениями.

— Когда они наедине, она позволяет ему расшнуровать корсет.

— По крайней мере, король не просит вас помочь.

— Затем он поднимает ее сорочку и целует грудь.

— Надо же, он нашел там грудь?

Мария хохочет; заливисто, совсем не по-сестрински. Должно быть, хохот слышен в покоях Анны, потому что дверь распахивается, и к ним выбегает кроткая фрейлина. Сама серьезность и сосредоточенность, кожа так нежна, что кажется прозрачной.

— Леди Кэри, — обращается к Марии юная скромница, — леди Анна ждет вас.

Тон такой, словно говорит о двух паучихах.

Мария недовольно хмыкает, ах, ради всего святого, поворачивается на каблуках, изящным заученным движением подхватывает шлейф.

К удивлению Кромвеля, бледнокожая скромница ловит его взгляд, и за спиной у Марии Болейн возводит очи горе.


На обратном пути — восемь комнат отделяют его от прочих сегодняшних дел — он уже знает, что Анна встала у окна, чтобы он хорошенько ее разглядел. Разглядел утренний свет в ложбинке горла, тонкий изгиб бровей и улыбку; и то, как изящно сидит хорошенькая головка на длинной шейке. А также ее ум, рассудительность и строгость. Вряд ли он чего-нибудь от нее добьется, кардиналу не повезло, но попытка не пытка. Это мое первое предложение, думает он, возможно, не последнее.

Лишь однажды Анна одарила его пронзительным взглядом черных очей. Король тоже умеет так смотреть: мягкость его голубых глаз обманчива. Так вот как они смотрят друг на друга! Или иначе? На миг он понимает — но лишь на миг.

Он стоит у окна. Стайка скворцов расселась на голых ветках среди набухших черных почек. Внезапно — словно из почек выстреливают ростки — скворцы взмахивают крыльями; они поют, перелетают с ветки на ветку, и кажется, что мир состоит из полета, воздуха, крыльев и музыки этих порхающих черных клавиш. — Он смотрит на птиц и радуется: что-то давно потухшее, едва различимое, стремится навстречу весне. Несмело и отчаянно мысли обращаются к предстоящей Пасхе; дни покаяния позади, кончается пост. За этим беспросветным миром должен быть иной. Мир, где все возможно. Мир, в котором Анна может быть королевой, а Кромвель — Кромвелем. На миг он видит этот новый мир — но лишь на миг. Мгновение так мимолетно, и все же его нельзя отменить. Нельзя и вернуть.


Даже в пост найдутся сговорчивые мясники, главное — знать места. Он спускается на кухню в Остин-фрайарз поболтать с шеф-поваром.

— Кардинал болен и получил разрешение не поститься.

Повар стягивает колпак.

— От папы?

— От меня.

Он обегает взглядом ряды ножей и тесаков для рубки костей. Выбирает один, касается лезвия — нож требует заточки — спрашивает:

— Как думаешь, похож я на убийцу? Только честно.

Молчание. Помешкав, Терстон мямлит:

— Видите ли, сударь, должен сказать, что сейчас…

— Ясно, но представь, что я иду в Грейз-инн с бумагами и чернильницей подмышкой.

— Думаю, их должен нести писарь.

— Стало быть, не можешь представить?

Терстон снова стягивает колпак и выворачивает наизнанку, словно его мозги находятся внутри или, по крайней мере, там спрятана подсказка.

— Мне кажется, вы похожи на стряпчего, не на убийцу, нет, не на убийцу. Но если позволите, сударь, по вам сразу видно, что вы в два счета управитесь с разделкой туши.

Он велел приготовить кардиналу мясные рулетики с шалфеем и майораном. Они аккуратно перевязаны и уложены рядком на подносе — кардинальскому повару в Ричмонде останется только запечь. Покажите мне, где в Библии сказано, что нельзя есть мясные рулетики в марте.

Он думает о леди Анне, ее неутоленной потребности ссориться; о печальных дамах вокруг. Он посылает им корзинки с пирожными из засахаренных апельсинов и меда. Анне шлет тарелку миндального крема. Крем сбрызнут розовой водой, украшен засахаренными лепестками роз и фиалок. Он не настолько низко пал, чтобы самому доставлять угощение, но не так уж далеко от этого ушел. Давно ли он служил на кухне Фрескобальди во Флоренции? Может, давно, но память свежа, будто все было вчера. Он процеживал бульон из телячьей голяшки, болтая на смеси французского, тосканского и лондонского просторечий. Кто-то позвал: «Томмазо, тебя ждут наверху!» Не суетясь, он кивнул поваренку, тот подал таз с водой. Помыл руки, вытер их льняным полотенцем, повесил на гвоздь фартук. Вполне может статься, что фартук висит там до сего дня.

Парнишка младше его самого, стоя на карачках, скреб ступеньки и горланил:

Scaramella va alia guerra
Colla lancia et la rotella
La zombero boro borombetta,
La boro borombo…[35]

— Подвинься, Джакомо, — попросил он.

Тот отстранился, освобождая проход. Луч света стер любопытство с лица, погасил его, растворяя прошлое в прошлом, расчищая место для будущего. Скарамелла идет на войну… Но ведь я и вправду был на войне, подумал он.

Он поднялся на второй этаж. В ушах грохот и спотыкание барабанов: ла дзомберо боро борометта. Он поднялся на второй этаж и никогда больше не спустится на кухню. В углу меняльной конторы Фрескобальди его ждал стол. Напевая Scaramella fa la gala — Скарамелла отправляется на праздник, — он занял свое место. Очинил перо. Мысли теснились, тосканские, кастильские ругательства, проклятья, которые он помнил со времен Патни. Но когда он доверил мысли перу, они легли на бумагу безупречно гладкой латынью.


Не успевает он подняться, а женщины уже знают, что он от Анны.

— Говори, — требует Джоанна, — высокая или низкая?

— Ни то ни другое.

— Я слыхала, высокая. Бледная, как поганка.

— Так и есть.

— Говорят, она очень грациозна, превосходно танцует.

— Мы не танцевали.

— А сам ты что думаешь? — вступает Мерси. — Правда ли, что она евангельской веры?

Он пожимает плечами:

— И не молились.

Алиса, маленькая племянница:

— Какое на ней было платье?

А вот наряд он готов расписать в деталях — от чепца до подола, от ступней до мизинцев: что, откуда и почем. Анна носит круглый чепец по французской моде, который выгодно подчеркивает тонкие скулы. Это объяснение женщины принимают с неодобрением, несмотря на тон, деловой и холодный.

— Она вам не понравилась? — спрашивает Алиса. Понравилась — не понравилась, не мне судить, да и тебе, Алиса, не советую, говорит он, тормоша племянницу и заставляя ее визжать от хохота. Наш хозяин сегодня в духе, говорит малышка Джо. А эта беличья отделка, начинает Мерси. Серая, отвечает он. А, серая, вздыхает Алиса и морщит носик. Должна сказать, ты стоял очень близко, замечает Джоанна.

— А зубы у нее хорошие? — спрашивает Мерси.

— Ради Бога, женщина! Когда она их в меня вонзит, я тебе сообщу.


Когда кардинал узнает, что Норфолк готов примчаться в Ричмонд и разорвать его собственными зубами, то, смеясь, замечает:

— Мать честная! Коли так, Томас, пора ехать.

Однако чтобы двинуться на север, Вулси нужны деньги. Проблема изложена королевскому совету, в котором нет согласья. Споры продолжаются и при нем.

— Нельзя же, — восклицает Чарльз Брэндон, — чтобы архиепископ пробирался на свою интронизацию[36] тишком, словно лакей, стащивший ложки!

— Если бы ложки! — взрывается Норфолк. — Да он объел всю Англию, стянул скатерть и, клянусь Богом, вылакал винный погреб!

Генрих умеет быть неуловимым. Как-то раз, придя на аудиенцию к королю, Кромвель был вынужден довольствоваться обществом королевского секретаря.

— Садитесь, — говорит Гардинер, — слушайте. И держите себя в руках, пока я не закончу.

Он смотрит, как Гардинер снует по комнате, Стивен — полуденный демон: вихляя конечностями, каждой черточкой источая яд. Ручищи огромные, волосатые, а когда Стивен сжимает кулак и упирает в ладонь, костяшки хрустят.

Уходя, он уносит с собой слова Гардинера вместе с заключенной в них злобой. На пороге оборачивается, мягко улыбается:

— Ваш кузен кланяется вам.

Гардинер смотрит на него. Брови топорщатся, как собачий загривок. Неужто Кромвель смеет…

— Нет, не король, — успокаивает он секретаря. — Не его величество. Я говорил о вашем кузене Ричарде Уильямсе.

— Никакой он мне не родственник! — выпаливает Гардинер.

— Полноте! Быть королевским бастардом — не позор. По крайней мере, так считают в моей семье.

— В вашей семье? Да что вы понимаете о пристойности? Я не желаю знать этого юнца, не собираюсь с ним водиться и не намерен ему помогать!

— Право, незачем утруждаться. С недавних пор он зовет себя Ричардом Кромвелем.

Уходя — на сей раз окончательно — он добавляет:

— Пусть совесть вас не гложет, Стивен. Я присмотрю за Ричардом. Ему вы, возможно, и родственник. Но не мне.

Он улыбается, но внутри все кипит от ярости, словно в кровь впрыснули яд и она стала бесцветной, как у змеи. Дома он хватает в охапку Рейфа Сэдлера и лохматит тому волосы.

— Вот и пойми: мальчик или еж? Ричард, Рейф, я полон раскаяния.

— На то и пост, — замечает Рейф.

— Как бы мне хотелось обрести спокойствие! Проникнуть в курятник, не задев ни перышка. Меньше походить на дядю Норфолка и больше — на Марлинспайка.

Долгий разговор с Ричардом, который хохочет над его валлийским. Когда-то знакомые выражения стерлись из памяти, и он то и дело жульничает: произносит английские слова на валлийский манер. Племянницам достаются браслеты с жемчугами и кораллами, купленные давно, да недосуг было подарить. Он спускается на кухню и весело отдает приказания.

Затем собирает слуг и приказчиков.

— Мы должны все продумать заранее, смягчить кардиналу дорожные тяготы. Передвигаться будем медленно, дабы народ мог выразить его милости свое почтение. Страстную неделю кардинал проведет в Питерборо, оттуда, с остановками, доберется до Саутвелла, где наметим дальнейший путь к Йорку. Комнаты в Саутвеллском дворце вполне пригодны для жилья, однако не мешало бы нанять строителей…

Джордж Кавендиш говорит, что кардинал проводит время в молитвах, в обществе угодливых ричмондских монахов, которые без устали расписывают его милости благотворное воздействие шипов, впивающихся вплоть, сладость соли, щедро насыпаемой на раны, изысканный вкус хлеба с водой и унылые радости самобичевания.

— Хватит, мое терпение лопнуло. Чем скорее кардинал окажется в Йоркшире, тем лучше! — негодует он.

Обращается к Норфолку:

— Так как же, милорд, хотите вы, чтобы он уехал, или нет? Хотите? Тогда идемте со мной к королю.

Норфолк хмыкает. Короля испрашивают об аудиенции. Спустя день или два они встречаются под дверью королевских покоев. Герцог меряет шагами приемную.

— Святой Иуда! — выпаливает Норфолк. — Да тут можно задохнуться! Выйдем на улицу? Или ваш брат стряпчий обходится без воздуха?

Они прохаживаются в саду. Вернее, прохаживается он, герцог тяжело топает и пыхтит.

— Зачем тут цветы? — ворчит Норфолк. — Когда я был ребенком, никаких цветов не было в помине! А все Бекингем. Он завел эту чепуху. Баловство одно.

В 1521 году страстному садовнику герцогу Бекингему отрубили голову за измену. С тех пор не прошло и десяти лет. Печально вспоминать об этом весной, когда из каждого куста доносятся птичьи трели.

Их зовут к королю. Герцог артачится, как норовистый жеребец, глаза вращаются, ноздри раздуты. Кромвель шагает слишком быстро, и Норфолк кладет ему руку на плечо, вынуждая умерить шаг, и вот они тащатся друг за другом, процессия искалеченных вояк. Scaramella va alia guerra… Рука Норфолка дрожит.

Но лишь когда они предстают перед королем, он окончательно понимает, как не по себе старому герцогу в присутствии Генриха Тюдора. Рядом с этим золотым весельчаком Норфолк съеживается под одеждой.

Генрих приветлив. Дивный день, не правда ли? Как дивно устроен этот мир, не находите? Король расхаживает по комнате, широко раскинув руки и декламируя вирши собственного сочинения. Он готов беседовать о чем угодно, только не о кардинале. Норфолк багровеет и начинает бурчать. Аудиенция окончена, они идут к двери.

— Кромвель, стойте, — произносит Генрих.

Они с герцогом обмениваются взглядами.

— Клянусь мессой… — бормочет Норфолк.

За спиной Кромвель делает жест, означающий, ступайте, милорд Норфолк, я вас догоню.

Генрих стоит, скрестив руки, опустив глаза. Он разбирает шепот короля, лишь подойдя совсем близко.

— Тысячи хватит?

На языке вертится ответ: первой из тех десяти, которые, насколько мне известно, вы задолжали кардиналу Йоркскому десять лет назад?

Нет, он не осмелится. В такие минуты Генрих ждет, что ты упадешь на колени: герцог или крестьянин, грузный или тощий, молодой или дряхлый. Что ты и делаешь. Шрамы ноют: немногим, дожившим до сорока, удалось избегнуть ран.

Король делает знак — можно встать.

— А герцог Норфолк вас отличает. — Генрих удивлен.

Рука на плече, догадывается он: минутное дрожание герцогской длани на плебейских мышцах и костях.

— Герцог всегда помнит о своем статусе и никогда не переходит границ.

Генриха успокаивает ответ.

Непрошеная мысль не дает покоя: что если вы, Генрих Тюдор, лишитесь чувств и рухнете к моим ногам? Будет ли мне дозволено поднять вас или придется звать на подмогу герцога? Или епископа?

Генрих уходит, оборачивается, несмело произносит:

— Каждый день я ощущаю отсутствие кардинала Йоркского.

Пауза, шепот. Берите деньги, с нашим благословением, герцогу не говорите, никому не говорите. Попросите вашего господина обо мне помолиться. Скажите, я сделал, что мог.

Слова, которые он произносит в ответ, так и не встав с колен, проникновенны и красноречивы.

Генрих смотрит печально:

— Бог мой, а у вас неплохо подвешен язык, мастер Кромвель.

Сохраняя внешнюю торжественность — и борясь с желанием улыбнуться во весь рот, — он выходит. Scaramella fa la gala… «Каждый день я ощущаю отсутствие кардинала Йоркского».

Ну что, что он сказал, налетает на него Норфолк. Да так, ничего особенного. Слова порицания, которые я должен передать кардиналу.


Маршрут проложен. Кардинальский скарб грузят на барки до Гулля, оттуда его будут переправлять по суше. Он сбивает цену у лодочников.

Пойми, объясняет он Рейфу, тысяча не так уж много, когда в путь отправляется кардинал.

— Во сколько вам обошлось это безнадежное предприятие?

Есть долги, которые невозможно отдать.

— Я помню тех, кто мне должен, но, видит Бог, и своих долгов не забываю.

— Скольких слуг он взял? — спрашивает он Кавендиша.

— Всего сто шестьдесят.

— Всего. — Кивает. — Хорошо.

Хендон. Ройстон. Хантингдон. Питерборо. Он высылает гонцов вперед, с подробнейшими указаниями.


В вечер перед отъездом Вулси протягивает ему сверток. Внутри что-то маленькое и твердое. Печать или кольцо.

— Откроете, когда меня не станет.

Люди входят и выходят, вынося из кардинальских покоев сундуки и связки бумаг. Кавендиш слоняется, не зная, куда пристроить серебряную дарохранительницу.

— Вы не едете на север? — спрашивает кардинал.

— Я приеду за вами, как только король призовет вас обратно.

Кромвель верит и не верит своим словам.

Кардинал встает. Момент тягостный. Он, Кромвель, опускается на колени за благословением. Кардинал протягивает руку для поцелуя. От него не ускользает, что кольцо с бирюзой исчезло. Несколько мгновений кардинальская рука медлит на его плече, большой палец застыл на подключичной впадине.

Пора. Все давным-давно сказано, и нет нужды в добавлениях. Ими незачем приукрашивать свои деяния, ни к чему выводить из них мораль. Не время для объятий. И если кардинал не видит прока в словах, то он и подавно.

Он не успевает дойти до двери, а Вулси уже отворачивается к камину. Подтягивает кресло ближе к огню, поднимает руку, чтобы защититься от яркого пламени. Рука замирает в воздухе: но не между Вулси и камином — между Вулси и закрываемой дверью.

Кромвель выходит во двор, забивается в нишу, куда не проникает солнечный свет, приваливается к стене. Плачет. Только бы нелегкая не занесла сюда Джорджа Кавендиша, который все аккуратно запишет и сделает из этого пьесу.

Он тихо сыплет ругательствами на разных языках, кляня суровость жизни, свою слабость. Мимо снуют слуги, выкликая: лошадь мастера Кромвеля! Эскорт мастера Кромвеля у ворот! Он вытирает слезы и уезжает, щедро раздав монеты.

Дома слуги спрашивают, следует ли теперь закрасить кардинальский герб? Бога ради, ни в коем случае! Напротив, подновите. Он отходит, разглядывает герб.

— Подкрасьте галок. И на шляпу добавьте багрянца.

Он плохо спит. Ему снится Лиз. Узнала бы она его в человеке, каким он поклялся стать: непреклонном, снисходительном, хранителе королевского спокойствия?


К рассвету он засыпает. Просыпается с мыслью: сейчас кардинал садится на лошадь — почему я не с ним? Пятое апреля. Джоанна встречает его на лестнице, целомудренно целует в щеку.

— Зачем Господь нас испытывает? — шепчет она.

— Боюсь, нам не пройти испытания, — также шепотом отвечает он.

Наверное, придется ехать в Саутвелл самому, говорит он. Я съезжу, вызывается Рейф. Он составляет список: проследи, чтобы дворец архиепископа хорошенько вычистили; кухонную прислугу найми в «Королевском гербе»; не забудь заглянуть в конюшни; разыщи музыкантов. В прошлый раз я заметил прямо у дворцовой стены свинарник: найди владельца, заплати и вышвырни вон. Не пей в «Гербе» — эль там похуже, чем у моего папаши.

— Сэр, — мнется Рейф, — не пора вам оставить кардинала?

— Запомни, это тактическое отступление, не бегство.

Рейф и Ричард думают, что он ушел, а он зарылся в бумагах в соседней комнате. Слышно, как Ричард говорит:

— Он действует по велению сердца.

— Ему не привыкать.

— Но куда отступать генералу, если тот не знает, где враг? Король так двойственен, когда дело касается кардинала.

— Отступать можно прямо в руки врага.

— Иисусе! Думаешь, наш хозяин тоже двойственен?

— По меньшей мере, тройственен, — говорит Рейф. — Что за выгода бросать старика, навеки заслужив имя дезертира? А сохранит верность — глядишь, что-то и выгорит. Для всех нас.

— А ну проваливай, свинтус! Кто еще, кроме него, подумал бы о свинарнике? Томас Мор о свинарниках и не помышляет!

— Нет, Мор принялся бы увещевать свинаря, добрый человек, близится Пасха…

— … готов ли ты принять святое причастие?

Рейф хохочет.

— Кстати, Ричард, а ты готов?

— Кусок хлеба я могу съесть когда угодно.


На Страстной неделе из Питерборо приходят вести: такой толпы, что собралась поглазеть на кардинала, город не видел. Вулси движется на север, а Кромвель следит за ним по карте, которую держит в голове. Стэмфорд, Грэнтем, Ньюарк. Кардинальский двор прибывает в Саутвелл двадцать восьмого апреля. Кромвель пишет Вулси, чтобы успокоить того и предостеречь. Он боится Болейнов, боится Норфолка — что им стоит подослать в окружение кардинала шпионов?

Посол Шапюи, выйдя от короля, отводит его в сторонку.

— Мсье Кремюэль, я собирался к вам зайти. Мы ведь соседи.

— Буду рад гостю.

— Мне рассказали, что вы часто бываете у короля, чудесно, не правда ли? Ваш старый господин пишет мне каждую неделю. Стал живо интересоваться здоровьем королевы. Спрашивает, бодра ли она духом, умоляет ее поверить, что скоро она вновь займет свое место в королевском сердце. И в королевской постели.

Шапюи смеется, довольный собой.

— Любовница ему не поможет. Нам известно, что вы пытались привлечь ее на сторону кардинала, но потерпели поражение. И теперь чаяния кардинала связаны с королевой.

Вежливость требует спросить:

— А что королева?

— Королева сказала, надеюсь, Господь в своей милости простит кардинала, ибо я его никогда не прощу.

Шапюи замолкает, ждет. Не дождавшись реакции, продолжает:

— Надеюсь, вы сознаете, какие ужасные последствия вас ждут, если его святейшество — добровольно или под давлением — одобрит развод? Император, дабы защитить свою тетку, объявит Англии войну. Ваши друзья-купцы лишатся доходов, а возможно, и жизни. Ваш Тюдор будет низложен, и на его место придет старая аристократия.

— К чему этот разговор?

— Я готов повторить свои слова любому англичанину.

— Так уж и любому?

От него ждут, что он передаст послание кардиналу: император больше не доверяет Вулси. К чему это приведет? Заставит кардинала искать поддержки у французского короля? И то, и то — измена.

Он воображает кардинала среди каноников Саутвелла, непринужденно восседающим в кресле под высокими сводами капитула, словно посреди лесной опушки, увитой изящной резьбой цветов и листьев. Каменные колонны и перекрытия оживают на глазах, капители украшены ягодами, флероны — словно перевитые стебли; розы свивают черенки; цветы и колосья распускаются на одном побеге. Сквозь листву проглядывают звериные лики: песьи, заячьи, козлиные. Есть и человечьи, такие живые, что, кажется, сейчас состроят гримасу. Наверняка они с изумлением взирают на внушительную фигуру его господина внизу, а по ночам, когда каноники спят, каменные люди пересвистываются и хором распевают.

В Италии он выучил мнемоническую систему, придумал собственные символы, заимствуя их у чащ и полей, молодых рощ и изгородей. Пугливые звери блестят глазами из-под куста; лисы и олени, грифоны и драконы. Люди: монахини, воины, отцы церкви. В руках они держат необычные предметы: святая Урсула — арбалет, святой Иероним — косу, Платон — половник, а Ахиллес — дюжину тернослив в деревянной миске. Бесполезно использовать обычные вещи, знакомые лица. Сравнение должно удивлять, а образы поражать несоразмерностью, нелепостью, даже непристойностью. Ты по своему усмотрению накладываешь придуманные символы на картину мира, и каждый тянет за собой систему слов и образов, которые и приводят в действие механизм памяти. В Гринвиче облезлый кот прищурится на тебя из-под буфета; в Вестминстере змея с потолочной балки будет пожирать тебя взглядом и шипеть твое имя.

Некоторые образы плоские, на них можно наступить. Некоторые обтянуты кожей и самостоятельно передвигаются: люди с перевернутыми головами; с хвостами с кисточкой на конце, как у геральдического льва. Одни скалятся, как Норфолк, другие таращатся с изумлением, как милорд Суффолк. Одни говорят, другие крякают. Он содержит их в образцовом порядке, и по первому требованию они предстают перед его мысленным взором.

Возможно, из-за того, что он постоянно обращается к этим символам, голова заселена обрывками сотен пьес, тысяч интерлюдий. Наверняка именно эта мнемоническая привычка заставляет его видеть мертвую Лиз на лестнице, Лиз, исчезающую за углом дома в Остин-фрайарз или Степни. Со временем образ мертвой жены сливается с обликом ее сестры Джоанны, и все, что некогда принадлежало Лиз, переходит к ней по наследству: загадочная полуулыбка, испытующий взгляд, нагота. Довольно, говорит он себе, и усилием воли прогоняет ее из своих мыслей.

Рейф скачет на север с посланиями, которые нельзя доверить бумаге. Поехать бы самому, но, хотя парламент не заседает, он не едет, боится, что кто-нибудь скажет дурное о кардинале, а заступиться будет некому. К тому же его могут потребовать к себе король или леди Анна.

«И пусть я не с вами, — пишет он, — будьте уверены, я всегда при вас, с вашим благословением в душе, жив вашими трудами и молитвами…»

Кардинал отвечает: «мое единственное, самое верное убежище во дни бедствий»; «мой безмерно любимый, мой дражайший Кромвель».

Вулси спрашивает его про перепелов и цветочные семена.

— Семена? — удивляется Джоанна. — Он что, собирается пустить там корни?


В сумерках король печален. Еще один день топтаний на месте в бесконечной кампании, затеянной с целью вновь обрести семейный очаг. Разумеется, Генрих отрицает, что женат на королеве.

— Кромвель, я должен отыскать способ… — Генрих прячет глаза, не желая высказаться напрямую. — Я понимаю, есть законные проволочки. Не стану делать вид, что понимаю, почему мне приходится ждать. И не советую объяснять.

Колледж в Оксфорде, равно как школа в Ипсвиче, с их землями и доходами от земель, были дарованы кардиналу в бессрочное владение. Теперь Генрих хочет забрать серебряную и золотую посуду, библиотеки, доходы с земель и сами земли. И то сказать: почему бы королю не заполучить то, что ему приглянулось? На колледж и школу пошло достояние двадцати девяти упраздненных — с согласия папы — монастырей. А ныне, заявляет Генрих, что мне до папы и его согласия?

Начало лета. Вечера тянутся бесконечно, воздух и травы благоухают. В такую ночь перед таким мужчиной, как Генрих, не устоит ни одна. Двор полон истомившихся по ласке женщин. Однако после аудиенции Генрих будет гулять по саду с леди Анной и мирно беседовать, ее рука будет покоиться в его руке, а после он уснет в своей пустой постели, а она, как утверждают, — в своей.

Когда король спрашивает, что слышно от кардинала, Кромвель отвечает, что его милость горюет в разлуке с его величеством, а приготовления к интронизации в Йорке идут полным ходом.

— Тогда почему он еще не там? Мне кажется, он нарочно медлит. — Генрих пристально смотрит ему в глаза. — А вы верны своему покровителю — этого у вас не отнимешь.

— Я видел от кардинала только добро. Почему бы мне не хранить ему верность?

— И у вас нет другого господина, кроме кардинала, — говорит король. — Милорд Суффолк спрашивает, откуда вы взялись. Я сказал, что какие-то Кромвели владели землей в Лестершире и Нортгемптоншире. Полагаю, вы потомок незадачливой ветви семейства.

— Нет.

— Вы можете не знать своих предков. Я велю герольдмейстерам покопаться в вашей родословной.

— Ваше величество чрезвычайно добры, но едва ли их ждет успех.

Король злится. Этот Кромвель не принял подарок, который ему предложили — родословную, пусть даже самую завалящую.

— Милорд кардинал утверждал, что вы сирота и выросли в монастыре.

— Очередная его сказка.

— Так он мне врал?

На лице Генриха сменяются несколько выражений: досада, изумление, тоска по временам, которые не вернуть.

— Значит, врал. Он говорил, что из-за этого вам ненавистны монахи. Поэтому вы так усердствуете, исполняя его поручения.

— Причина другая. — Он поднимает глаза. — Вы позволите?

— Ради Бога! — восклицает Генрих. — Хоть кто-то разговорился!

Удивление сменяется пониманием. Генриху не с кем перемолвиться словом. Неважно, о чем, только не о любви, охоте или войне. Теперь, когда Вулси нет рядом, королю не хватает собеседника. Можно послать за священником, но что толку? Все снова сведется к разговорам о любви, об Анне; о том, чего вы так страстно и безнадежно желаете.

— Мое суждение о монахах основано не на предубеждении, а на опыте. Не сомневаюсь, есть образцовые монастыри, но я видел в них лишь расточительство и порок. Если ваше величество захочет увидеть парад семи смертных грехов, почтительно советую не устраивать придворную пантомиму, а без предупреждения посетить один из монастырей. Я видел монахов, живущих как знатные лорды, на жалкие гроши бедняков, покупающих благословение вместо хлеба; это недостойно христианина. Или может, монастыри распространяют свет учености? Разве Гросин, Колет, Линакр, другие великие мужи — монахи? Нет, они все из университетов. Монахи берут детей и приставляют к черной работе, не удосуживаясь обучить простейшей латыни. Я не виню обитателей монастырей в плотских излишествах — не весь же век поститься! — но я ненавижу лицемерие, обман и праздность: пыльные мощи, нудные проповеди, косность. Когда из монастырей исходило что-то доброе? Они ничего не создают, лишь веками бубнят одно и то же, да и то чудовищно переврав. Монахи создали то, что принято считать нашей историей, однако я им не верю. Куда вернее, что они замолчали то, что им не нравилось, и оставили то, что выгодно Риму.

Король смотрит словно сквозь него, на дальнюю стену.

Он ждет.

— Собачьи дыры, а? — спрашивает Генрих.

Он улыбается.

— А что до нашей истории… — говорит король. — Как вам известно, я собираю свидетельства, манускрипты, суждения. Сравниваю наши порядки с порядками, заведенными в соседних государствах. Возможно, вам следует обсудить это с теми учеными джентльменами. Придать направление их усилиям. Поговорите с доктором Кранмером, он знает, что делать. Я найду применение деньгам, каждый год утекающим в Рим. Король Франциск гораздо богаче меня. У него вдесятеро больше подданных. Он сам устанавливает налоги, мне же приходится созывать парламент. Иначе народ бунтует. — И добавляет с горечью. — А когда налоги принимает парламент, народ тоже бунтует.

— Не советую вам подражать Франциску, — говорит он. — У него на уме война, а не торговля.

Генрих слабо улыбается.

— Вы можете не соглашаться, но, по моему разумению, король должен воевать.

— Чем оживленнее торговля, тем больше налогов в казне. А если налоги не платят, король всегда может употребить власть.

Генрих кивает.

— Хорошо, начните с колледжей. Обсудите вопрос с моими поверенными.

Гарри Норрис готов проводить его из королевских покоев. Говорит без обычной своей улыбки:

— Не хотел бы я быть его сборщиком налогов.

Вот так всегда, досадует Кромвель, свидетелем важнейшего события в моей жизни стал Генри Норрис!

— Король казнил соратников своего отца. Эмпсона, Дадли.[37] Не кардинал ли получил дом, конфискованный у кого-то из них?

Паук выбегает из-под табурета, неся нужный факт.

— Дом Эмпсона на Флит-стрит. Пожалован девятого октября, в первый год нынешнего правления.

— Нынешнего славного правления, — говорит Норрис, словно внося поправку.


В начале лета Грегори исполняется пятнадцать Он отменно сидит в седле, учителя фехтования им не нахвалятся. Его греческий… что ж, его греческий оставляет желать лучшего.

У Грегори затруднение.

— В Кембридже смеются над моими собаками.

— Смеются?

Пару черных борзых трудно не заметить. У них изящные мускулистые шеи и тонкие лапы; добрые серьезные глаза опущены в землю, когда собаки берут след.

— Говорят, зачем ты завел собак, от которых добрым людям одно беспокойство? Таких увидишь в темноте — не уснешь. Твои собаки впору какому-нибудь извергу. Говорят, я незаконно охочусь с ними в лесу. На барсуков, как мужлан.

— А каких ты хочешь? Белых, с пятнами?

— Мне все равно.

— Я заберу этих. Мне недосуг с ними возиться, а Ричарду или Рейфу на что-нибудь сгодятся.

— А ты не боишься насмешек?

— Полно, Грегори, это же твой отец! — говорит Джоанна. — Никто не посмеет над ним смеяться.

Когда идет дождь и нельзя охотиться, Грегори углубляется в «Золотую легенду». Ему нравятся жития святых.

— Что-то из написанного правда, — рассуждает сын, — что-то выдумка.

Грегори читает «Смерть Артура». Издание новое, все сгрудились вокруг и рассматривают титульную страницу. «Здесь начинается первая история, повествующая о достославном и благородном владыке короле Артуре, некогда правившем великой Британией…» На переднем плане две влюбленные пары. Всадник на гарцующем жеребце, на всаднике сумасбродная шляпа в форме свернувшейся кольцами змеи. Алиса спрашивает, а вы, сэр, в юности носили такие шляпы? Только мои были побольше, и притом разных цветов на каждый день недели, отвечает Кромвель.

Из-за спины всадника выглядывает дама.

— Это не с леди Анны рисовали? — спрашивает Грегори. — Говорят, король не хочет с нею разлучаться, вот и сажает себе за спину, словно крестьянку.

У женщины на картинке круглые глаза, должно быть, бедняжку укачало. Определенно, это леди Анна. Вдали нарисован маленький, не выше всадника, замок с перекинутой через ров дощечкой, изображающей подъемный мост. Вокруг, словно летающие кинжалы, снуют птицы.

— Наш король происходит от Артура, — говорит Грегори. — А король Артур на самом деле не умер, он ждет своего часа в лесу, или нет, в озере. Ему несколько веков от роду. А еще есть Мерлин, колдун. Он появится позже, увидите. Тут двадцать одна глава. Если дождь не перестанет, дочитаю до конца. Что-то из написанного правда, что-то — выдумка, но все истории хороши.


В следующий раз его призывают ко двору, чтобы передать Вулси послание короля. Бретонский купец, чье судно было захвачено англичанами восемь лет назад, жалуется, что не получил возмещения. Бумаги как сквозь землю провалились. Делом купца занимался Вулси, возможно, кардинал что-нибудь вспомнит?

— Еще бы не помнить, — кивает Кромвель. — Не там ли вместо балласта лежал жемчуг, а трюмы были забиты рогами единорогов?

Упаси Боже, причитает Чарльз Брэндон, но Генрих смеется:

— Там-там!

— Если есть сомнения в сумме возмещения или в праве бретонца, я могу посмотреть.

— Не уверен, что у вас есть право обращения в суд по этому делу.

Тут за него вступается Брэндон, давая неожиданную характеристику:

— Позвольте ему, Гарри. Когда этот малый разберется с бретонцем, окажется, что тот нам кругом должен.

Герцоги не чета простым смертным. Они одаряют вас своей милостью, но не ради того, чтобы наслаждаться вашим обществом — им нужен собственный двор, состоящий из людей, целиком от них зависящих. Ради удовольствия герцог предпочтет общаться с псарем, а не со своим знатным собратом. Он целый час дружески беседует с Брэндоном, обсуждая стати его собак. Сейчас не сезон охоты на оленя, и гончих откармливают как на убой. Их звонкий лай далеко раздается в вечернем воздухе, в то время как собаки-следопыты — молчаливые, как учили, — встают на задние лапы и, пуская слюни, завистливо смотрят на соседей, опустошающих свои миски. Мальчишки-псари тащат корзины с хлебом и костями, бадьи с потрохами и миски с похлебкой. Чарльз Брэндон шумно принюхивается, словно вдовствующая герцогиня среди розовых кустов.

Псарь выкликает лучшую суку — белую с каштановыми пятнами четырехлетку Барбаду — берет ее за холку и оттягивает веко: зрачок затянут прозрачной пленкой. Убивать суку жалко, а проку от нее никакого. Он, Кромвель, берет собаку за подбородок.

— Пленку можно снять иголкой с кривым острием. Я видел такую. Нужно проворство и твердая рука. Вряд ли это придется ей по душе, но все лучше, чем слепота.

Он проводит ладонью по ребрам суки, чувствуя, как заходится звериное сердечко.

— Игла должна быть очень острой. Вот такой длины. — Он разводит большой и указательный пальцы. — Я сам объясню кузнецу.

— Да вы полезный малый, — косится Брэндон и отводит его в сторону. — Загвоздка в моей жене, — начинает герцог.

Он молчит.

— Я всегда исполнял любые желания Генриха, всегда был ему верен. Даже когда он грозился отрубить мне голову из-за женитьбы на его сестре. А сейчас я в растерянности. Екатерина — законная королева. Моя жена ее близкая подруга. И вот начинаются эти разговоры, я отдам за нее жизнь, и прочее в том же духе. А тут еще племянница Норфолка! Моя жена — бывшая королева Франции, а ее ставят ниже этой выскочки. Разве можно такое стерпеть? Понимаете?

Он кивает. Понимает.

— Кроме того, — продолжает герцог, — я слышал, Уайетт на пути из Кале.

И что с того?

— Должен ли я сказать ему? В смысле Генриху. Бедняга.

— Милорд, не вмешивайтесь, — говорит Кромвель.

Герцог погружается в то, что у другого человека называлось бы мыслями.


Лето. Генрих охотится. Хочешь застать короля — изволь сначала догнать, нужен ему — снова в путь. Генриху не сидится на месте: то гостит у друзей в Уилтшире, Сассексе и Кенте, то останавливается в своих дворцах, то в именьях, отобранных у кардинала.

Даже теперь, если королю случается охотиться в обширных угодьях, где оленей выгоняют прямо на лучников, отважная маленькая королева иногда выезжает с луком и стрелами. В отсутствие королевы охотится леди Анна: она обожает погоню. Однако настает пора, когда мужчины оставляют дам, чтобы затеряться в лесах. Загонщики и своры; пробуждение в рассветной дымке; охотники сговариваются; зверь поднят, охота началась. Никогда не знаешь, где и когда закончится день.

Ничего-ничего, смеется Гарри Норрис, если он и дальше будет вас привечать, скоро наступит и ваш черед, мастер Кромвель. Мой вам совет: с утра, как только выедете, ищите подходящую канаву, нарисуйте ее в своем воображении. А когда король загонит трех добрых коней, а рог затрубит снова, вы будете мечтать лишь о том, как отлежаться на прелых листьях, в прохладной стоячей воде.

Он смотрит на Норриса: о, какое самоуничижение. Ты был с моим кардиналом в Патни, когда тот стоял на коленях в грязи. Не ты ли разболтал об этом двору, миру, недоумкам из Грейз-инн? Ибо если не ты, то кто?

Случается, охотясь в лесу, внезапно обнаруживаешь, что оторвался от шумной толпы и стоишь на берегу реки, которую забыли нанести на карту. Добычи след простыл, но тебе и дела нет. Там можно встретить гнома, живого Христа или заклятого врага. Или нового врага, о чьем присутствии не подозреваешь, пока его лицо не появится среди шуршащих листьев, а в руке не сверкнет кинжал. Можно увидеть женщину, спокойно спящую на ложе из листьев. И на миг — пока не узнаешь ее — почудится, будто встретил старую знакомую.


В Остин-фрайарз непросто остаться одному или вдвоем — с той, о ком думаешь. Каждая буква алфавита следит за тобой. В конторе трудится юный Томас Авери, счетовод, которому ты поручил следить за домашними расходами. Посреди алфавита в саду возникает Марлинспайк, оглядывающий свои угодья острыми золотистыми глазами. Ближе к концу алфавита появляется Томас Риотеслей, или Ризли, — смышленый молодой человек лет двадцати пяти со связями. Сын члена йоркской геральдической палаты, племянник герольдмейстера ордена Подвязки. В свите Вулси трудился под твоим началом, после — у Гардинера. Ныне делит время между двором и Остин-фрайарз. Дети — Ричард и Рейф — уверяют, что Ризли шпионит для королевского секретаря.

Мастер Ризли высок и рыжеволос, однако лишен склонности рыжих розоветь от удовольствия, а в гневе покрываться пятнами, как свойственно королю. Всегда бледен и холоден, всегда собран и статен. В Тринити-холл блистал в студенческих пьесах и по сию пору сохранил некоторую нарочитость манер; знает себе цену. Ричард и Рейф дразнят его за спиной: «Меня зовут Ри-о-тес-лей, но, чтобы вам не утруждаться, можно просто Ризли». Они уверяют, что он намеренно удлинил себе имя, чтобы изводить наши чернила, а вот Гардинер — известный нелюбовью к длинным именам, — не мудрствуя, укорачивает его до Ли. Довольные своей шуткой, завидев мистера Ризли, они кричат: «Кто там? Ты ли?»

Пощадите мистера Ризли, урезонивает Кромвель насмешников. Выпускник Кембриджа заслуживает вашего уважения.

Ему хочется спросить их, Ричард, Рейф, мастер Риотеслей-зовите-меня-Ризли, похож я на убийцу? Один мальчишка уверяет, что да.

Этим летом потовая лихорадка обходит город стороной. Лондонцы на коленях возносят благодарственные молитвы. На Иванов день костры жгут всю ночь, а на рассвете с полей приносят белые лилии. Юные дочери дрожащими пальчиками сплетают увядшие бутоны в венки, чтобы прибить их на городские ворота и двери домов.

Та девушка и сама как белый цветок; кроткая фрейлина леди Анны, что строила ему глазки у двери. Следовало бы узнать ее имя, но он не удосужился, выпытывая секреты у Марии. В следующий раз… но что проку об этом думать? Наверняка она из знатной семьи. Нужно написать Грегори, что встретил редкую девушку. Вот узнаю, кто она, и через несколько лет — если буду благоразумен и осторожен в делах — женю тебя на ней.

Ничего такого он Грегори не пишет. В его нынешнем шатком положении в подобных мечтах не больше смысла, чем в посланиях сына: «Дорогой отец, надеюсь, ты здоров. Надеюсь, твоя собака здорова. На сем за недостатком времени заканчиваю».


Лорд-канцлер приглашает:

— Загляните ко мне, поговорим о колледжах Вулси. Король не оставит бедных ученых. Приходите, пока жара не сожгла розы. Оцените мой новый ковер.

Душный серый день. Барка королевского секретаря уже у причала, тюдоровский стяг висит в знойном воздухе. Новый фасад красного кирпича обращен к реке. Мимо тутовых деревьев он шагает к двери. В галерее под жимолостью стоит Стивен Гардинер. В Челси полно мелкой домашней живности, и, подойдя ближе, он видит на руках у лорда-канцлера Англии ушастого снежно-белого кролика. Вислоухий замер: ни дать ни взять рукавички из горностая.

— Ваш зять Ропер дома? — спрашивает Гардинер. — Нет? Жаль. А я приготовился наблюдать, как он в очередной раз сменит веру.

— Прогуляемся по саду? — предлагает Мор.

— Как прежде: сел бы за стол сторонником Лютера, а к десерту — смородине и крыжовнику — благополучно вернулся бы в лоно церкви.

— Ропер отныне тверд в вере Рима и Англии, — говорит Мор.

— Да и ягода в этом году не уродилась, — роняет Кромвель.

Мор косится на него, улыбается. Пока они идут к дому, хозяин развлекает гостей разговорами. За ними вприпрыжку бежит Генри Паттинсон, слуга Мора, которого тот порой называет своим шутом и которому многое позволяется. Паттинсон — известный задира. Шут всегда уязвим перед миром, но в случае Паттинсона скорее мир нуждается в защите. Так ли Паттинсон прост, каким кажется? Мор хитер, ему нравится смущать людей. Держать в шутах умника — как раз по нему. Считается, что Паттинсон свалился с колокольни и повредил голову. На поясе слуга носит шнурок с узелками, который иногда зовет четками, иногда — плетью. А иной раз уверяет, что веревка удерживает его от падения.

Со стены взирает на гостей семья лорда-канцлера. Прежде чем узреть семейство во плоти, вы видите их изображения в полный рост. Мор дает гостям время: пусть разглядят домочадцев, свыкнутся с их обликом. Любимица Мэг сидит у ног отца с книгой на коленях. Вокруг лорда-канцлера в свободных позах расположились: сын Джон; Энн Крезакр, воспитанница, жена Джона; Маргарет Гиггс, еще одна подопечная Мора; престарелый отец сэр Джон Мор; дочери Сесиль и Элизабет; Паттинсон таращится прямо на зрителя; жена Алиса, с крестом на шее, склоняет голову у самого края картины. Мастер Гольбейн расположил их в таком порядке по велению заказчика, сохранив для вечности, пока моль, пламя, плесень или сырость не пожрут холст.

В жизни хозяин дома выглядит куда потрепаннее, чем на картине, закрадывается мысль о смазанных красках; дома Мор ходит в простой шерстяной мантии. Новый ковер для лучшего обзора разложен на двух трехногих скамьях. Фон не красный, а розоватый, но это не корень марены, скорее, алый краситель, смешанный с сывороткой.

— Милорд кардинал любит турецкие ковры, — бормочет Кромвель. — Однажды дож прислал ему шестьдесят штук.

Мягкая шерсть горных баранов, ни один из них не был черен. Там, где узор потемнее, заметно, что шерсть прокрашена неоднородно, и в дальнейшем ковер вылезет именно тут. Он отворачивает край, опытным глазом прикидывает плотность узелков.

— Узел гордесский, а узор определенно из Пергама: восьмиконечные звезды внутри восьмиугольников.

Он расправляет ковер, отходит, смотрит издали — видите, вот тут — делает шаг назад, осторожно кладет руку на изъян, кривоватый ромб. В худшем случае, этот ковер сшили из двух. В лучшем — соткали сельские Паттинсоны или в прошлом году изготовили где-нибудь в подворотне венецианские невольники. Хорошо бы всю изнанку разглядеть.

— Неужто я попал впросак? — интересуется Мор.

Великолепный ковер, говорит Кромвель вслух, не желая портить хозяину удовольствие, но в следующий раз, замечает про себя, когда надумаете покупать ковры, возьмите с собой меня. Рука скользит по мягкой и плотной поверхности, изъян почти незаметен. Кажется, турецкий, но присягать не стану.

Люди делятся на тех, кто не способен смириться с малейшим изъяном, и тех, кто готов стерпеть отступление от правил. Он принадлежит и к тем, и к другим. Никогда не допустит небрежности в договоре, однако иной раз нарочно не станет придираться к мелочам. Договоры, иски, соглашения пишутся, чтобы их читали, но каждый читает в свете собственных интересов.

— Что скажете, джентльмены? — спрашивает Мор. — На пол ли на стену?

— На пол.

— Томас, нельзя же быть таким расточительным!

Они смеются, словно закадычные приятели.

Идут к птичнику и стоят там, увлеченные разговором, под свист порхающих зябликов. Мимо под присмотром матроны в фартуке ковыляет младенец: внук или внучка. Кроха тянется к зябликам, радостно гугукает, хлопает в ладоши, но тут глазки останавливаются на Стивене Гардинере, и детский ротик кривится. Нянька хватает готового зареветь младенца в охапку. И откуда у вас такая власть над юными душами, спрашивает Кромвель. Стивен в ответ смотрит волком.

Мор берет его под руку.

— Так вот, насчет колледжей. Я разговаривал с королем, да и королевский секретарь меня поддержал, не сомневайтесь. Король заново учредит кардинальский колледж под своим именем, а вот с Ипсвичем, похоже, придется проститься. Сами посудите, Ипсвич… Простите, что говорю это, Томас, но что такое Ипсвич? Родина человека, ныне впавшего в немилость, не более…

— Бедные школяры.

— Да, не спорю. Что ж, не пора ли отужинать?


За столом в парадном покое разговор ведется на латыни. Нужды нет, что хозяйка, жена Мора Алиса, не понимает ни слова. Перед едой ради спасения души заведено читать Писание.

— Сегодня очередь Мэг, — говорит Мор.

Хочет похвастать своей любимицей. Мэг берет книгу, целует ее и, не обращая внимания на бормотание дурака, читает по-гречески. Гардинер сидит зажмурясь: выражение лица совсем не благостное, скорее сердитое. Кромвель разглядывает Маргарет. На вид ей лет двадцать пять. Узкое подвижное лицо, словно лисья мордочка, как у той лисички, которую Мор приручил, однако на всякий случай держит в клетке.

Входят слуги, под взглядом хозяйки расставляют блюда: сюда, мадам? Семейство на картине не нуждается в слугах, они существуют сами по себе.

— Прошу вас, ешьте, — приглашает Мор. — Все, кроме Алисы, она и так скоро в корсет не влезет.

При звуке своего имени жена поворачивает голову.

— Обычно это выражение мучительного недоумения ей не свойственно, — говорит Мор. — Все оттого, что она высоко зачесала волосы, да еще и заколола костяным гребнем. Ей кажется, что у нее слишком низкий лоб, что соответствует истине. Эх, Алиса, Алиса, и как только меня угораздило на тебе жениться!

— Вам нужна была хозяйка в доме, отец, — тихо говорит Мэг.

— Верно, — соглашается Мор. — Ибо одного взгляда на Алису хватит, чтобы исключить всякие мысли о вожделении.

Кромвеля одолевает ощущение странности происходящего, словно время петляет или попалось в силки: он уже разглядывал домочадцев Мора на стене — так, как увековечил их Ганс, — и сейчас они играют себя, натянув на лица выражения отчужденности, довольства, печали, любезности: счастливое семейство. На стене хозяин дома нравится ему больше: там Томас Мор размышляет, о чем — неведомо, но так и должно быть. Художник расположил их столь искусно, что на картине не осталось пространства для чужаков. Чужак может просочиться в картину лишь в виде пятна или кляксы. Вот Гардинер — чем не клякса? Королевский секретарь трясет длинными рукавами, яростно споря с хозяином. Что имел в виду апостол Павел, сказав, что Иисус немного был унижен пред Ангелами? Шутят ли голландцы? Каков истинный герб наследника Норфолка? Уж не гром ли это вдали, или жара никогда не спадет? Как и на картине, Алиса держит на коленях обезьянку на золотой цепочке. На стене обезьянка теребит юбку. В жизни зверек припал к хозяйке, словно малое дитя. Иногда она наклоняет голову, и они разговаривают на неведомом остальным языке.

Мор не пьет, но гостям предлагает вино. Несколько перемен, блюда не отличить одно от другого: мясо под соусом, словно ил с песком из Темзы; сладкая простокваша, сыр, которые делала одна из дочерей, племянниц, воспитанниц — кто-то из женщин, которыми населен дом.

— Женщин следует приставить к делу, — рассуждает хозяин. — Не могут же они все дни просиживать над книгами! А молодые женщины больше прочих склонны к праздности и непослушанию.

— Дай им только волю, — бормочет себе под нос Кромвель, — и вовсе начнут драться на улицах.

Он с неодобрением разглядывает сыр: помятый и дрожащий, словно физиономия мальчишки-конюха наутро после гулянки.

— Генри Паттинсон сегодня слишком возбужден, — говорит Мор. — Ему не помешало бы кровопускание. Надеюсь, его не перекармливают.

— На сей счет я бы не обольщался, — говорит Гардинер.

Престарелый Джон Мор, которому стукнуло восемьдесят, выходит к столу. Из почтения к его сединам разговор за столом умолкает — старик и сам не прочь поболтать:

— Слыхали про Хемфри, герцога Глостерского, и нищего, притворившегося слепцом? А про человека, который не подозревал, что Мария была еврейка?

Даже со скидкой на старческое слабоумие Кромвель ожидал большего от прославленного судьи. Тем временем старик переходит к анекдотам о женской глупости и причудах, каковых знает великое множество. А когда старый Мор начинает клевать носом, тему подхватывает его сын, знающий их куда больше. Леди Алиса хмурится. Гардинер, который слышит все это не в первый раз, скрежещет зубами.

— Вот, моя невестка Энн, — начинает Мор.

Молодая женщина, стесняясь, опускает глаза.

— Энн страстно мечтает — могу я рассказать им, милая? — о жемчужном ожерелье. Все уши прожужжала, ну, вы знаете этих трещоток. Вообразите, что сделалось с Энн, когда я дал ей коробку, внутри которой что-то бренчало. А теперь вообразите ее лицо, когда Энн открыла коробку. И что же было внутри? Сухие горошины!

Энн глубоко вздыхает, поднимает глаза — видно, каких усилий ей это стоит, — и говорит:

— Отец, не забудьте рассказать про женщину, которая не верила, что Земля круглая.

— Как же, отличная история! — подхватывает Мор.

Алиса смотрит на мужа с болезненной озабоченностью. А эта и до сих пор не верит, думает он.

После ужина разговор заходит о нечестивом короле Ричарде. Много лет назад Томас Мор начал о нем книгу, но, так и не выбрав между латынью и английским, начал писать на обоих. До сих пор не закончил и не напечатал свой труд. Ричард был рожден для зла, говорит Мор, печать проклятья лежала на нем с рождения.

Кромвель качает головой.

— Зов крови. Королевские игрища.

— Темные времена, — вставляет дурак.

— Пусть же они никогда не вернутся.

— Аминь. — Дурак указывает на гостей. — И эти пусть тоже не возвращаются.

В Лондоне судачат, что в исчезновении двух мальчиков, которым не суждено было выйти из Тауэра, замешан Джон Говард, дед нынешнего герцога Норфолка. Лондонцы говорят — а лондонцы знают, что говорят, — будто в последний раз принцев видели живыми в его стражу. А вот Томас Мор считает, что ключи убийцам отдал комендант Тауэра Брэкенбери. Но Брэкенбери погиб на Босвортском поле и не может защитить себя из могилы.

На деле Мор дружен с нынешним Норфолком и спешит опровергнуть слухи, будто предок Томаса Говарда помог кому-то исчезнуть с лица земли — тем более двум королевским отпрыскам.

Кромвель видит словно наяву нынешнего герцога: на одной руке бессильно обвисшее детское тельце, копна золотистых волос, кровь капает на землю; в другой руке герцог сжимает кинжал, вроде столового ножа для мяса.

Он отгоняет фантазию. Гардинер тычет пальцем в воздух, склоняет лорда-канцлера к своей точке зрения. Причитания и стоны дурака становятся невыносимы.

— Отец, — просит Маргарет, — отошли Генри.

Мор встает, хватает Генри за руку. Все глаза прикованы к ним. Гардинер спешит воспользоваться затишьем, наклоняется над столом и тихо спрашивает по-английски:

— Мастер Ризли. Напомните мне. Он работает на вас или на меня?

— Я думал, на вас. Сейчас он хранитель малой печати, а значит, в подчинении у королевского секретаря, не так ли?

— Тогда почему он вечно пропадает у вас в доме?

— Он не подмастерье. Захочет — приходит, захочет — уходит.

— Думаю, он устал от священников. Хочет научиться чему-нибудь от… как вы себя нынче зовете?

— Человеком дела, — отвечает Кромвель просто. — Герцог Норфолк как-то сказал, что я держусь так, будто со мною должны считаться.

— У мастера Ризли глаз наметан на выгоду.

— Надеюсь, не у него одного. Иначе зачем Господь даровал нам глаза?

— Он хочет разбогатеть. Всем известно, что у вас деньги так и липнут к рукам.

Словно тля к хозяйским розам.

— Увы, — вздыхает он. — Не липнут, а утекают. Вы же знаете, Стивен, как я расточителен. Покажите мне ковер, и я тут же влезу на него с ногами.

Дурака выбранили и прогнали. Мор возвращается к столу.

— Алиса, я предупреждал насчет вина. У тебя нос стал багровым.

На застывшем лице жены испуг и досада. Юные дамы, которые понимают по-латыни, опускают головы, принимаются изучать собственные руки, теребить кольца, подставляя камни к свету. Затем что-то шлепается об стол, и Энн Крезакр, вынужденная перейти на родной язык, восклицает:

— Генри, прекрати!

Комнату опоясывает галерея с окнами в нишах. Высунувшись из окна, дурак швыряет в них сухими корками.

— Не пугайтесь, хозяин! — кричит Паттинсон. — Это сам Господь на вас сыплется!

Дурак попадает в старика, который от неожиданности вздрагивает и просыпается. Сэр Джон растерянно обводит сидящих взглядом; салфеткой вытирает с подбородка слюну.

— Эй, Генри! — кричит Мор. — Ты разбудил моего отца. А еще ты богохульствуешь и переводишь хлеб!

— Да выпороть его, вот и все, — бурчит Алиса.

Кромвель оглядывает собравшихся со странным чувством, которое принимает за жалость; словно сильный удар за грудиной. Он верит, что Алиса женщина добросердечная, и продолжает верить, даже когда, получив дозволение, благодарит хозяйку дома по-английски, а та неожиданно выпаливает:

— Томас Кромвель, почему вы не женитесь?

— Не берут, леди Алиса.

— Глупости! Ваш хозяин впал в немилость, но вы-то сами не обеднели. Денежки за границей, дом в городе. Король вас жалует, муж врать не станет. А мои товарки судачат, что и по мужской части вы не промах.

— Алиса! — восклицает Мор. Улыбаясь, он сжимает и трясет запястье жены. Гардинер смеется: басовитый хохот звучит глухо, словно из подземелья.

Когда они подходят к барке королевского секретаря, на них веет душным ароматом садов.

— Мор ложится в девять, — замечает Стивен.

— С Алисой?

— Говорят, что нет.

— Завели в доме шпиона?

Стивен не удостаивает его ответом.

В сумерках на воде пляшут огоньки.

— Господи, как я голоден! — жалуется королевский секретарь. — Надо было прихватить пару корок или стянуть белого кролика. Я готов проглотить его сырым.

— Думаю, Мор не позволяет себе быть простым и понятным.

— Еще бы. — Гардинер съеживается под балдахином, будто мерзнет. — Однако всем вокруг известны его взгляды, которые он готов отстаивать до конца. Принимая должность, Мор заявил, что не станет заниматься королевским разводом, и король уступил, вот только надолго ли хватит его уступчивости?

— Я говорил не о короле, а об Алисе.

Гардинер смеется.

— По правде сказать, если бы она понимала, что он про нее говорит, то велела бы кухарке ощипать и зажарить муженька!

— А если она умрет? Он о ней пожалеет?

— Женится, не успеет остыть тело. Найдет кого-нибудь еще уродливее.

Кромвель размышляет: тут возможно пари.

— Эта юная особа, Энн Крезакр. Она ведь наследница, сирота.

— Кажется, с ней связан какой-то скандал.

— После смерти отца соседи похитили ее, чтобы выдать замуж за сына. Юнец изнасиловал девочку. Ей было тринадцать. В Йоркшире. Милорд кардинал был в ярости, когда узнал. Желая защитить Энн, он отдал ее под опеку Мору.

— Здесь ей ничто не угрожает.

Кроме унижений.

— С тех пор как сын Мора на ней женился, он живет за счет ее поместий. Земля приносит ей сотню в год. Энн может позволить себе нитку жемчуга — и не одну.

— Вам не кажется, что Мор недоволен сыном? Юноша совершенно непригоден к делам. Впрочем, говорят, ваш отпрыск тоже не блещет талантами. Скоро и вам придется подыскивать подходящую наследницу.

Кромвель не отвечает. Все так. Джон Мор, Грегори Кромвель. Что сделали мы для сыновей? Вырастили праздных джентльменов, но кто упрекнет нас в том, что мы хотели для них легкой жизни, которой не знали сами? Мор, конечно, великий труженик — в этом ему не откажешь. Вечно читает, пишет, говорит о том, что считает важным для христианского сообщества.

— Впрочем, вы еще можете завести сыновей, — говорит Стивен. — Неужели вы не задумывались о новом браке, как советует Алиса? Она весьма высокого мнения о ваших достоинствах.

Ему становится страшно. Как в случае с Марком: люди воображают то, чего не могут знать наверняка. Он уверен, про них с Джоанной никто не догадывается.

— А вы сами не подумывали о женитьбе?

От воды тянет сыростью.

— Я священник.

— Бросьте, Стивен. У вас должны быть женщины, разве нет?

Молчание так оглушительно и тянется так долго, что становится слышно, как весла опускаются в Темзу и с плеском поднимаются вверх. Слышно даже, как с них стекает вода. С южного берега доносится собачий лай.

— У вас в Патни все такие назойливые? — спрашивает королевский секретарь.

Молчание тянется до Вестминстера. Впрочем, могло быть и хуже. Высаживаясь на берег, Кромвель замечает, что ж, по крайней мере мы избежали соблазна выбросить друг друга за борт.

— Я подожду, пока вода станет похолоднее, — говорит Гардинер. — И позабочусь привязать груз. Не ровен час всплывете. Кстати, чего ради я потащил вас в Вестминстер?

— Мне нужно к леди Анне.

Гардинер взбешен.

— Вы ничего не сказали.

— Я что, обязан сообщать вам о своих планах?

Очевидно, что Гардинер не отказался бы узнать о них побольше. Ходят слухи, король недоволен советом.

— Кардинал в одиночку справлялся с тем, с чем вы не справляетесь все вместе! — кричит на советников Генрих.

Если милорд кардинал вернется — кто знает, какая прихоть придет в голову королю? Вам не жить, Норфолк, Гардинер, Мор. Вулси милостив, но всему есть предел.


Сегодня дежурит Мэри Шелтон; фрейлина поднимает глаза и жеманно улыбается. Анна хороша в ночной рубашке черного шелка, волосы распущены, изящные босые ножки обуты в домашние туфли тончайшей кожи. Она падает в кресло, словно прошедший день забрал все силы, но взгляд по-прежнему остер и враждебен.

— Где вы были?

— В Утопии.

— Вот как! — Анна оживляется. — И как там?

— Весь ужин на коленях у леди Алисы сидела маленькая обезьянка.

— Ненавижу их.

— Я знаю.

Он ходит по комнате. Обычно Анна держится с ним ровно, но иной раз ей приходит охота взбрыкнуть, изобразить будущую королеву, и тогда она ставит его на место. Сейчас Анна рассматривает мыски своих домашних туфель.

— Говорят, Томас Мор состоит в связи с собственной дочерью.

— Возможно.

Анна хихикает.

— Она хороша собой?

— Нет, но весьма образована.

— Обо мне говорили?

— Они никогда вас не упоминают.

Много б я дал, чтобы услышать Алисин приговор, думает он.

— О чем же тогда говорили?

— О женских глупостях и пороках.

— Вы так дурно думаете о женщинах? Впрочем, вы правы. Большинство женщин глупы. И порочны. Мне ли не знать — я так долго среди них живу.

— Норфолк и милорд ваш отец с утра до ночи принимают послов. Французский, венецианский, императорский — и это лишь за два дня!

Готовят ловушку для моего кардинала.

— Значит, у вас все-таки есть средства для сбора точных сведений. А говорят, вы потратили на кардинала целую тысячу фунтов.

— Я надеюсь их вернуть. Так или иначе.

— Те, кто получает доходы с кардинальских земель, должны быть вам благодарны.

А разве ваш братец Джордж, лорд Рочфорд, или отец, Томас граф Уилтширский, не стали богаче в результате падения кардинала? Посмотрите, как одевается Джордж, сколько спускает на лошадей и шлюх. Вот только вряд ли я когда-нибудь дождусь благодарности от Болейнов.

— Я беру свой процент.

Анна смеется.

— И дела у вас идут неплохо.

— Есть разные способы вести дела… Иногда люди просто делятся со мной тем, что знают.

Это предложение. Анна опускает глаза. Она почти согласна войти в число этих людей, но, возможно, не сегодня.

— Мой отец говорит, вас не раскусить. Никогда не угадаешь, кому вы служите. Я-то считаю — впрочем, что значит мнение женщины? — что вы сами по себе и действуете в своих интересах.

И в этом наше сходство, думает он, но помалкивает.

Анна зевает, грациозно, по-кошачьи.

— Вы устали, — говорит он. — Я ухожу. Кстати, зачем вы меня звали?

— Нам хотелось знать, где вы.

— Почему за мною не послал милорд ваш отец? Или ваш брат?

Анна поднимает глаза. Несмотря на поздний час, ее улыбка все так же проницательна.

— Они не рассчитывают, что вы придете.


Август. В письмах кардинал сетует королю, что его одолевают кредиторы, «и кругом одни лишь беды и горести», но толкуют иное: кардинал дает обеды, приглашая на них местное дворянство; с прежней щедростью творит милостыню, участвует в судебных тяжбах, увещевает заблудших супругов.

В июне Зовите-меня-Ризли отбывает в Саутвелл вместе с королевским камергером Уильямом Брертоном. Им нужна подпись кардинала на прошении, которое Генрих намерен послать Папе. Идея принадлежит Норфолку: епископы и пэры Англии просят Климента даровать королю свободу от брачных уз. Прошение содержит также глухие угрозы, но Климента так просто не запугать — в искусстве мутить воду и стравливать врагов папе нет равных.

Если верить Ризли, кардинал бодр и здоров, а его строительные работы продвинулись дальше латания дыр и щелей. Вулси нанимает стекольщиков, плотников и жестянщиков. Если милорд кардинал решил проложить водопровод, пиши пропало: он на этом не остановится. Вулси строит не церкви, а башни; поселившись в доме, первым делом составляет план канализации. Скоро начнутся земляные работы, рытье канав и прокладка труб. За трубами последуют фонтаны. Кардинала радостно приветствует народ.

— Народ? — переспрашивает Норфолк. — Народу что кардинал, что макака — все едино. Да чтоб он провалился к чертям, этот народ!

— А кто тогда будет платить налоги? — спрашивает Кромвель, и Норфолк смотрит с опаской, не понимая, шутка это или упрек.

Слухи о кардинальских успехах не радуют его, а пугают. Король простил Вулси, но Генрих помнит обиды, и, возможно, кардиналу еще предстоит ощутить всю тяжесть монаршего гнева. Измыслили сорок четыре обвинения — придумают еще столько же, благо их фантазию ничто не сдерживает.

Норфолк и Гардинер о чем-то шепчутся, завидев Кромвеля, умолкают.

Ризли ходит за ним по пятам, пишет под его диктовку конфиденциальные письма: королю и кардиналу. Никогда не жалуется на усталость, никогда не ропщет на поздний час. Помнит все, что следует помнить. Даже Рейф ему уступает.

Приходит время приобщить девочек к семейному ремеслу. Джоанна сетует, что ее дочка никак не научится шить, и выясняется, что, неуклюже ковыряя ткань иголкой, Джо изобрела мелкие кривые стежки, которые и повторить-то непросто. Он поручает ей зашивать в холстину его письма на север.


Сентябрь 1530-го. Вулси покидает Саутвелл и короткими перегонами движется к Йорку. Эта часть пути становится триумфальным шествием. Со всей округи поглазеть на кардинала стекается народ, люди поджидают его милость на обочинах в надежде, что тот возложит свои исцеляющие руки на детей. Они называют это конфирмацией, но обряд куда древнее. Тысячи приветствуют его, и кардинал молится за всех.

— Совет держит Вулси под наблюдением, — бросает Гардинер, стремительно проходя мимо Кромвеля. — Дано указание закрыть порты.

— Передайте ему, — говорит Норфолк, — только встречу — сожру живьем, ни хрящика не оставляю.

В письме кардиналу Кромвель дословно повторяет: «ни хрящика не оставлю». Ему кажется, он слышит хруст и клацанье герцогских зубов.

Второго октября кардинал прибывает в свою резиденцию Кэвуд, в десяти милях от Йорка. Интронизация назначена на седьмое ноября. Ходят слухи, что на следующий день его милость намерен созвать в Йорке собор северного духовенства. Таким способом кардинал заявит о своей независимости; кто-то скажет — неповиновении. Вулси не сообщает о своих планах ни королю, ни престарелому Уорхему, архиепископу Кентерберийскому. Кромвель так и слышит мягкий голос его милости, в котором сквозит легкое удивление, зачем, Томас, зачем им знать?

Его призывает Норфолк. Багровый от злобы герцог брызжет слюной, изрыгая проклятия. Норфолк примерял доспехи, и теперь на нем разрозненные части — кираса и задняя юбка — в которых герцог похож на закипающий котел.

— Он решил окопаться там? Выкроить королевство себе по размеру? Мало ему кардинальской шапки, нет, этому Томасу — чтоб он сдох! — Вулси, этому мясницкому сыну подавай корону!

Кромвель опускает глаза, чтобы герцог не прочел его мысли. Он думает, а ведь из милорда кардинала вышел бы превосходный король: милостивый, учтивый, но и твердый; справедливый, мудрый и проницательный. Его правление могло бы стать золотым веком, его слуги были бы верны до конца; с каким наслаждением правил бы он своим королевством!

Он наблюдает, как кипит и плюется герцог. Вот Норфолк оборачивается, с размаху хлопает себя по стальной ляжке, и слезы — боли? чего-то еще? — застят герцогские глаза.

— Вы считаете меня бессердечным, Кромвель, но я прекрасно понимаю, сколько вы потеряли. Догадываетесь, о чем я? Никто в Англии не сделал бы столько, сколько вы, для опозоренного и впавшего в немилость. И король так думает. Даже Шапюи, императорский посол, говорит, этот, как бишь там, не могу его осуждать. Жаль, что вы встретили Вулси. Жаль, что не служите мне.

— Мы хотим одного, — говорит Кромвель. — Короновать вашу племянницу. Что мешает нам вместе служить этой цели?

Норфолк хмыкает. В словечке «вместе» есть что-то вызывающее, неуместное, но герцогу не хватает слов, чтобы объясниться.

— Не забывайте свое место.

— Я ценю милостивое расположение вашей светлости.

— Вот что, Кромвель, приезжайте ко мне в Кенингхолл, поговорите с моей женой. Она сама не знает, чего хочет! Не нравится, видите ли, что я держу дома девку, каково? Я говорю ей, а куда ее девать? Будет лучше, если мне придется выходить из дома на ночь глядя? Скакать куда-то зимой, по скользкой дороге! Я не могу ей этого втолковать, может, вы сумеете?

Герцог поспешно добавляет:

— Хотя нет, не сейчас… Куда важнее повидать мою племянницу.

— Как она?

— Анна жаждет крови, — говорит Норфолк. — Она готова скормить кардинальские кишки своим спаниелям, а его руки и ноги прибить к воротам Йорка.


В это хмурое утро глаза Кромвеля устремлены на Анну, однако взгляд различает в полумраке комнаты какое-то смутное движение.

— Доктор Кранмер, только что из Рима, — говорит Анна. — Разумеется, ничего хорошего он не привез.

Они давние знакомцы. Кранмер время от времени исполнял поручения кардинала — впрочем, эка невидаль! — а сегодня улаживает королевские дела. Они опасливо обнимаются: кембриджский богослов, выскочка из Патни.

— Жаль, что вы не преподавали в нашем колледже, я про кардинальский колледж говорю. Его милость всегда о том сокрушался. Мы бы приняли вас со всем возможным почетом.

— Думаю, ему хотелось большей определенности, — усмехается Анна.

— Со всем уважением к вам, леди Анна, но король почти обещал заново учредить колледж. — Кромвель улыбается. — И, возможно, назвать в вашу честь?

На шее Анны висит золотая цепь с крестом. Иногда она принимается ее теребить, спохватывается — и кисти снова ныряют в рукава. Привычка бросается в глаза, люди судачат об уродстве, которое она прячет, однако он подозревает, что это проявление ее скрытности.

— Мой дядя Норфолк утверждает, что Вулси обзавелся отрядом в восемьсот бойцов. Говорят, он состоит в переписке с Екатериной. Еще говорят, что скоро Рим выпустит декреталию, обязывающую короля меня оставить.

— Крайне неблагоразумно для Рима, — подает голос Кранмер.

— Вот именно. Никто не смеет ему указывать. Он простой служка, король Англии или малое дитя? Во Франции подобное невозможно: там священники знают свое место. Как сказал мастер Тиндейл: «Один король, один закон, так установлено Богом во всех земных пределах». Я читала его «Смирение христианина» и даже показала королю некоторые пассажи. Подданный должен беспрекословно повиноваться государю как самому Господу. Папе следует знать свое место.

Кранмер с улыбкой смотрит на леди Анну как на сообразительное дитя, которое он обучает грамоте.

— Я хочу кое-что вам показать, — говорит Анна, смотрит вбок. — Леди Кэри…

— Прошу вас, — пытается возразить Мария, — не стоит придавать этому значения…

Анна щелкает пальцами. Мария выходит на свет в сиянии светлых волос.

— Дай сюда, — говорит Анна, разворачивает листок бумаги. — Я нашла его в кровати, можете поверить? В ту ночь постель перестилала эта тошнотворная бледная немочь, разумеется, из нее слова не вытянешь, она хнычет, стоит мне только бросить на нее косой взгляд. Так что я понятия не имею, кто это подложил.

Она разворачивает рисунок, на нем три фигуры. В центре — король, большой и важный, и, чтобы отмести последние сомнения, с короной на голове. По обеим сторонам от короля две женщины, у левой нет головы.

— Это королева, Екатерина, — говорит Анна. — А это я. Анна sans tête.[38]

Доктор Кранмер протягивает руку.

— Отдайте мне, я порву.

Анна комкает бумагу.

— Я сама. Это пророчество о том, что королева Англии будет казнена. Но пророчества меня не пугают, и даже если они правдивы, я не отступлюсь.

Мария замерла в той позе, в которой Анна ее оставила: ладони сжаты, словно она все еще держит рисунок в руках. Господи, думает Кромвель, убрать бы эту женщину куда-нибудь подальше от остальных Болейнов. Однажды она сделала мне предложение. Я отверг ее. Сделает снова — снова отвергну.

Анна отворачивается от света. Щеки ввалились — какой бестелесной она кажется! — но в глазах огонь.

— Ainsi sera,[39] — говорит она. — Неважно, чьи это происки. Я все равно его заполучу.

На обратном пути они молчат, пока не встречают белокожую девушку, бледную немочь, в руках у нее стопка белья.

— А вот и та, что хнычет, — говорит Кромвель. — Так что не советую бросать на нее косые взгляды.

— Мастер Кромвель, — говорит девушка, — говорят, зима будет долгой. Пришлите нам еще ваших апельсиновых пирожных.

— Давненько я вас не видал… Что делали, где пропадали?

— По большей части занималась рукодельем, — говорит она. — Была там, куда пошлют. — На каждый вопрос по отдельности.

— Шпионили.

Она кивает.

— Но похвастать мне нечем.

— Не уверен. Вы такая миниатюрная, такая неуловимая.

Он хотел сделать ей комплимент. Девушка благодарно щурится.

— Я не говорю по-французски. Прошу вас, и вы не говорите. Иначе что я им скажу?

— Для кого вы шпионите?

— Для братьев.

— Знаете доктора Кранмера?

— Нет, — отвечает она, не сообразив, что Кромвель представляет своего спутника.

— А теперь, — велит он, — назовите ваше имя.

— А, ясно. Я дочь Джона Сеймура. Из Вулфхолла.

— Я думал, дочери Сеймура состоят при королеве Екатерине, — удивляется он.

— Не всегда, не сейчас, я уже говорила, я там, куда пошлют.

— Но не там, где вас ценят.

— У меня нет выбора. Леди Анна привечает фрейлин королевы, желающих проводить время в ее обществе. — Она поднимает глаза, бледное лицо пунцовеет. — Таких по пальцам пересчитать.

Все поднимающиеся семейства нуждаются в сведениях. Король объявил себя холостяком, каждой юной деве есть о чем мечтать, и далеко не все в королевстве ставят на Анну.

— Что ж, удачи, — говорит он. — Постараюсь не переходить на французский.

— Буду признательна. — Она наклоняет голову. — Доктор Кранмер.

Он оборачивается ей вслед, на миг в мозгу рождается подозрение, о рисунке в кровати. Хотя нет, вряд ли.

— А вы освоились среди фрейлин, — улыбается доктор Кранмер.

— Не совсем. Я не знаю, которая эта из дочерей, их по меньшей мере три. Полагаю, сыновья Сеймура честолюбивы.

— Я едва их знаю.

— Эдвард вырос при кардинале, толковый малый. Да и Том не так глуп, каким прикидывается.

— А их отец?

— В Уилтшире. И носа в столицу не кажет.

— Счастливец, — вздыхает про себя доктор Кранмер.

Радости деревенской жизни. Соблазн, который ему неведом.

— Сколько вы прожили в Кембридже до того, как вас призвал король?

— Двадцать шесть лет, — с улыбкой отвечает Кранмер.

Оба в одежде для верховой езды.

— Сегодня в Кембридж?

— Ненадолго. Семья, — Кранмер имеет в виду Болейнов, — хочет, чтобы я всегда был под рукой. А вы, мастер Кромвель?

— У меня дела. Черными глазками леди Анны сыт не будешь.

Конюхи держат лошадей. Из запутанных складок одеяния доктор Кранмер вытаскивает что-то, завернутое в ткань: морковку, аккуратно разрезанную вдоль, разделенное на четвертинки сморщенное яблоко. По-детски озабоченный справедливой дележкой, богослов протягивает ему два ломтика морковки и половинку яблока, остальное скармливает своей лошади.

— Вы обязаны Анне Болейн больше, чем вы думаете. Она о вас хорошего мнения. Не уверен, впрочем, что ей хотелось бы видеть вас своим зятем…

Лошади тянут шеи, щиплют угощение, благодарно прядая ушами. Редкие мгновения мира — словно благословение.

— Начистоту? — спрашивает он.

— Разумеется. — Богослов кивает. — Вам правда хочется знать, почему я не согласился перейти в ваш колледж?

— Я спросил ради поддержания разговора.

— И все же… Мы в Кембридже слышали, сколько вы сделали для его учреждения… студенты и коллеги хвалили вас… от мастера Кромвеля ничто не ускользает. Но говоря откровенно, все эти условия, которыми вы так гордитесь… — Его тон не меняется, оставаясь таким же ровным. — Рыбный подвал. Где погибли студенты…

— Не думайте, что милорд кардинал легко это пережил.

— Я и не думаю, — говорит Кранмер просто.

— Милорд никогда не стал бы уничтожать человека за убеждения. Вам было нечего опасаться.

— Не подумайте, что я еретик. Даже в Сорбонне не нашли к чему придраться. — Слабая улыбка. — Возможно… возможно, все дело в том, что душой я принадлежу Кембриджу.


Он спрашивает у Ризли:

— Неужто и впрямь такой ортодокс?

— Трудно судить. Монахов он точно не жалует. Вы должны поладить.

— В колледже Иисуса его любили?

— Считали строгим экзаменатором.

— Он многое подмечает. Впрочем, уверен в добродетелях Анны. — Кромвель вздыхает. — А мы?

Зовите-меня-Ризли фыркает. Недавно женился — на родственнице Гардинера, — но слабый пол не жалует.

— Доктор Кранмер кажется мне меланхоликом, — говорит Кромвель. — Есть люди, готовые всю жизнь прожить в затворе.

Ризли слегка изгибает красивую бровь.

— Он не рассказывал вам о служанке из трактира?


Кромвель угощает Кранмера нежным мясом косули. Ужинают вдвоем, и постепенно, шаг за шагом, он вытягивает из богослова его историю. Спрашивает, откуда тот родом, а когда Кранмер отвечает, все равно вы не знаете, говорит: а вдруг? где меня только не носило.

— Если каким-то ветром вас занесло бы в Эслоктон, вряд ли вы бы его запомнили. Стоит отъехать на пятнадцать миль от Ноттингема, тамошние края навсегда выветриваются из головы.

Там нет даже церкви; несколько бедных хижин и дом его отца, в котором семья жила в течение трех поколений.

— Ваш отец джентльмен?

— Разумеется. — Кранмер слегка уязвлен: неужто бывает иначе? — Среди моих родственников Тэмворсы из Линкольншира, Клифтоны из Клифтона, семья Молино, о которой вы наверняка слышали. Или нет?

— А земли у вас было много?

— Жаль, не захватил с собой счетные книги.

— Простите, дельцы все такие…

Оценивающий взгляд. Кранмер кивает.

— Всего ничего. И я не был старшим сыном. Однако отец дал мне надлежащее воспитание. Научил верховой езде, подарил первый лук, первого сокола.

Умер, думает Кромвель, давным-давно умер, но сын до сих пор ищет во тьме отцовскую руку.

— В двенадцать меня отослали в школу. Я там страдал. Учитель был суровый.

— Только к вам? А к остальным?

— По правде сказать, остальные меня заботили мало. Я был слаб, а школьные учителя любят таких мучить.

— Почему вы не пожаловались отцу?

— Сам себя об этом спрашиваю. Вскоре отец умер. Мне было тринадцать. На следующий год мать отправила меня в Кембридж. Я был счастлив избавиться от розги. Не сказать, чтобы светоч учености горел ярко: восточный ветер его задул. Оксфорд, в особенности колледж Магдалины, где был ваш кардинал, — там были тогда лучшие умы.

Если бы вы родились в Патни, думает Кромвель, то каждый день видели бы реку, и воображали, как, постепенно расширяясь, она впадает в море. И даже если вам не суждено было увидеть море, вы представляли бы его по рассказам чужестранцев, приплывших по реке. Вы верили бы, что когда-нибудь и сами непременно попадете туда, где по улицам, вымощенным мрамором, гуляют павлины, где холмы дышат зноем, а ароматы скошенной травы сбивают с ног. Вы мечтали бы о том, что принесут ваши странствия: прикосновении горячей терракоты, ночном небе дальних краев, неведомых цветах и каменном взгляде чуждых святых. Но если вы родились в Эслоктоне, в полях под бескрайним небом, вы можете представить себе лишь Кембридж — в лучшем случае.

— Кое-кто из моего колледжа, — смущенно говорит Кранмер, — слышал от кардинала, что ребенком вас похитили пираты.

Мгновение Кромвель непонимающе смотрит на богослова, затем растягивает губы в довольной улыбке.

— Как же мне не хватает моего господина! Теперь, когда он на севере, некому стало выдумывать обо мне небылицы.

— Так это неправда? — удивляется доктор Кранмер. — Видите ли, я сомневался, крещены ли вы. Боялся, что при таких обстоятельствах..

— Эти обстоятельства — выдумка. Иначе пираты раскаялись бы и вернули меня обратно.

— Вы были непослушным ребенком? — хмурит брови доктор Кранмер.

— Будь мы тогда знакомы, я поколотил бы за вас вашего учителя.

На миг гость перестает жевать; впрочем, он и раньше не особо налегал на угощение. А ведь где-то в глубине души Кранмер и вправду готов поверить, что я нехристь, и я бессилен убедить его в обратном.

— Скучаете по вашим ученым занятиям? — спрашивает он. — Наверняка ваша жизнь пошла кувырком после того, как король призвал вас на дипломатическую службу и отправил болтаться по бурным морям.

— В Бискайском заливе, на обратном пути из Испании, корабль дал течь. Я исповедовал матросов.

— Представляю, чего вы наслушались, — смеется Кромвель. — И как они старались перекричать шторм.

После рискованного путешествия Кранмер, хотя король остался доволен его миссией, мог вернуться к своим штудиям, если бы, случайно встретив Гардинера, не обронил, что стоит привлечь к королевскому процессу европейские университеты. Правоведы-каноники оказались бессильны, возможно, пришло время богословов. Почему бы нет, сказал король, приведите ко мне доктора Кранмера и поручите ему заняться моим разводом. Ватикан соглашается, впрочем, с оговоркой, весьма забавной для папы, носящего фамилию Медичи: денег богословам не предлагать.

Идея Кранмера кажется ему пустой затеей, но Кромвель вспоминает об Анне Болейн, о том, что сказала ее сестра: время идет, а Анна не молодеет.

— Допустим, вы соберете сотню ученых из десятка университетов и некоторые заявят, что король прав…

— Большинство…

— Добавьте еще две сотни — и что с того? Климента не убедить, на него можно лишь надавить. И я не о моральном давлении говорю.

— Но мы должны убедить в правоте короля не только Климента! Всю Европу, всех христиан.

— Боюсь, вам не убедить христианок.

Кранмер опускает глаза.

— Я даже жену никогда не мог ни в чем убедить. И не пытался. — Молчание. — Мы оба вдовцы, мастер Кромвель, и если нам предстоит трудиться вместе, не хотелось бы, чтобы вы строили догадки относительно моего брака, или, хуже того, прислушивались к пересудам.

Вокруг них сгущается полумрак, и голос рассказчика то сбивается на шепот, то заикается, петляет в темноте. За пределами комнаты дом живет обычной вечерней жизнью: со стуком и скрежетом сдвигают столы; откуда-то доносятся приглушенные возгласы и крики. Но он их не замечает, вслушиваясь в рассказ Кранмера.

Джоан, сирота, прислуживала в доме его знакомых. Ни приданого, ни единой родной души. Он ее пожалел. Шепот в обитой деревянными панелями комнате вызывает болотных духов, тревожит мертвых в их могилах: кембриджские сумерки, сырость ползет от низин и топей, лучина горит в пустой подметенной комнате, где они сошлись. Мне оставалось только жениться, говорит доктор Кранмер, да и как мужчине без жены? Из университета пришлось уйти: семейным там не место. Джоан тоже оставила дом, где служила, и, не зная, куда ее пристроить, Кранмер поселил жену в «Дельфине» — заведении, не чужом для него, кое-какие связи — рассказчик опускает глаза — да что скрывать, таверну содержат его родные.

— Тут нечего стыдиться. «Дельфин» — приличное место.

А, так вы там бывали: и рассказчик закусывает губу.

Он изучает доктора Кранмера: его манеру перемаргивать, то, как задумчиво он прикладывает палец к подбородку, живые глаза и бледные молитвенные руки. Джоан не была, понимаете, она не была служанкой в таверне, что бы ни говорили люди, а люди судачат. Она была женой с младенцем в утробе, а он нищим богословом, готовым разделить с нею жизнь в честной бедности, только его замыслам не суждено было осуществиться. Кранмер надеялся найти место секретаря или учителя, зарабатывать на хлеб своим пером, но до этого не дошло. Подумывал уехать из Кембриджа, а возможно, из Англии, да не сложилось. До рождения ребенка Кранмер строил планы, рассчитывая на свои связи; когда Джоан умерла родами, это стало ненужным.

— Если бы ребенок выжил, не все еще было бы потеряно. Атак никто не знал, утешать меня по случаю потери жены или поздравлять с возвращением в колледж Иисуса. Я принял сан — что мне оставалось? Всю эту историю: женитьбу, нерожденного ребенка, коллеги сочли своего рода помешательством. Словно я заблудился в лесу, а теперь вернулся домой и должен вычеркнуть все из памяти.

— На свете хватает людей холодных, — замечает Кромвель. — Таковы священники, не при вас будь сказано. Разумеется, они такие из лучших побуждений.

— Это не было помешательством, не было заблуждением. Мы прожили год, и с тех пор не было дня, чтобы я не о ней думал.

Дверь открывается. Алиса принесла свечи.

— Ваша дочь?

Не желая пускаться в объяснения, он говорит:

— Это моя дорогая Алиса. Разве приносить свечи твоя забота?

Она приседает, знак почтения священнослужителю.

— Нет, но Рейф и остальные хотели узнать, о чем вы так долго разговариваете. Они спрашивают, будете ли вы диктовать письмо кардиналу. Джо не выпускает из рук нитку с иголкой.

— Скажи им, что я сам напишу, а завтра с утра отправим. Пусть Джо укладывается.

— А мы не собираемся спать. Мы гоняем борзых Грегори по дому и шумим так, что, того и гляди, мертвых разбудим.

— Теперь мне понятно, почему вы не хотите ложиться.

— Это увлекательно, — говорит Алиса. — У нас манеры судомоек, и никто не возьмет нас замуж. Если бы тетушка Мерси вела себя так, когда была девочкой, ее бы колотили по голове, пока из ушей не пошла бы кровь.

— Нам повезло, что мы не застали тех времен.

Когда дверь за Алисой закрывается, Кранмер спрашивает:

— Вы не порете детей?

— Мы пытаемся воспитывать их на собственном примере, как учит Эразм. Впрочем, мы и сами не прочь погонять собак и устроить тарарам, так что даже не знаю, что выйдет из такого воспитания.

Улыбнуться гостю или сдержать улыбку? У него есть Грегори, Алиса, Джоанна, малышка Джо, и — где-то в тени, почти незримо — бледная кроха, шпионящая для Болейнов. У него есть соколы в клетках, повинующиеся его голосу. А что есть у этого человека?

— Я думаю о королевских советниках, — говорит Кранмер. — Только вообразите, что за люди его окружают!

А еще есть кардинал, если после всего милорд от него не отвернется. А если кардинал умрет, останутся черные борзые Грегори, лежать в ногах.

— Они умны, ловки, — продолжает Кранмер, — способны добиться своего, но мне кажется — не знаю, согласитесь ли вы, — что они не понимают королевских нужд и начисто лишены совести, доброты. Любви. Милосердия.

— Это дает мне надежду на возвращение кардинала.

Кранмер всматривается в его лицо:

— Боюсь, это невозможно.

Долго сдерживаемая ярость и боль рвутся из груди.

— Нас пытаются поссорить. Убедить кардинала, что я о нем и думать забыл, забочусь только о собственной выгоде. Что я продался и каждый день хожу на поклон к Анне…

— Вы действительно каждый день видитесь с Анной…

— Но как иначе быть в курсе событий? Милорд кардинал не знает, не в силах понять, что здесь происходит.

— Возможно, вам следует поехать к нему? — тихо спрашивает Кранмер. — Ваш приезд разрушил бы все сомнения.

— Поздно. Капкан расставлен на кардинала, и я не смею двинуться с места.


Холодает, перелетные птицы тянутся к югу, а чернокрылые правоведы сбиваются на полях Линкольнз-инн и Грейз-инн к началу судебной сессии. Охотничий сезон, или, во всяком случае, сезон, когда король охотился каждый день, завершается. Что бы ни происходило, какое бы поражение или разочарование вас ни постигло, стоит выехать в поле, и все как рукой снимет. Охотник — создание бесхитростное, привычка жить одним днем делает его простодушным. Под вечер король возвращается домой: тело ломит от усталости, перед глазами чехарда листьев и неба. Нет, он не станет читать бумаги. Горести и заботы отступили и не вернутся, покуда после ужина и вина, смеха и застольных баек он вновь и вновь будет вставать на рассвете и скакать навстречу новому дню.

Но зимнего, праздного короля начинает мучить совесть. Гордость Генриха уязвлена, и он готов щедро наградить того, кто избавит его от мук.

Бледное осеннее солнце просвечивает сквозь порхающие листья. Они идут к мишеням. Королю нравится делать несколько дел одновременно: беседовать и целиться.

— Здесь мы будем наедине, — говорит Генрих, — и я открою вам свои мысли.

В действительности их окружает население небольшой деревушки — какого-нибудь Эслоктона. Королям неведомо, что значит остаться одному. Был ли Генрих наедине с собой хоть раз в жизни, пусть лишь в мечтах? «Наедине» означает без многословного и надоедливого Норфолка; без Чарльза Брэндона, которого Генрих, вспылив, прогнал прочь, велев не приближаться ко двору на расстояние в пятьдесят миль. «Наедине» означает с хранителем королевского лука, его помощниками; с королевскими камергерами — избранными, проверенными друзьями. Двое из них спят в ногах королевской кровати, если его величество не разделяет ложе с королевой; а стало быть, вот уже несколько лет.

Глядя, как Генрих натягивает тетиву, Кромвель думает, наконец-то я вижу его монаршую стать. Дома и за границей, во времена мира и войны, король стреляет из лука несколько раз в неделю, как полагается истинному англичанину. Распрямившись во весь рост, напрягая сильные мышцы рук, плеч и груди, Генрих посылает трепещущую стрелу в центр мишени. Затем опускает лук: кто-то кидается перемотать королевскую руку, кто-то предлагает стрелы на выбор, согбенный раб подает салфетку, чтобы его величество утер со лба пот, а после поднимает ее с земли. Две стрелы уходят в «молоко», и рассерженный правитель Англии прищелкивает пальцами. Господи, утишь ветер!

— С разных сторон мне советуют, — кричит король, — признать свой брак расторгнутым перед лицом христианской Европы и снова жениться, причем как можно скорее.

Кромвель ничего не кричит в ответ.

— Однако есть другие… — порыв ветра уносит конец фразы по направлению к Европе.

— Я из тех других.

— Господи Иисусе, скоро я стану евнухом! Думаете, мое терпение безгранично?

Кромвель не решается сказать, вы до сих пор женаты. До сих пор разделяете кров и двор, ваша жена по-прежнему занимает свое место по левую руку от вас. Вы уверяете кардинала, что она вам сестра, не жена, но если сегодня ветер или непрошеная слеза помешают вам поразить мишень, вы придете плакаться к Екатерине, ибо перед Анной вы не позволите себе слабости или поражения.

Все это время Кромвель наблюдает за королевскими упражнениями. Генрих и ему предлагает лук, что вызывает некоторую панику среди джентльменов, усеявших лужайку и подпирающих деревья, в шелках цвета подгнивших фруктов: багровых, золотистых и фиолетовых. Король стреляет прилично, но назвать его лучником от Бога не повернется язык: прирожденный лучник натягивает тетиву всем телом.

Сравнить Генриха с Ричардом Уильямсом, ныне Кромвелем. Его дед ап Эван — вот кто был настоящим мастером. Ему не довелось видеть, как тот стреляет, но он готов держать пари, что мышцы у него были как канаты. Разглядывая короля, он убежден, что его прадедом был не лучник Блейбурн, как гласит легенда, а Ричард, герцог Йоркский. В жилах его деда и матери текла королевская кровь. Генрих стреляет как джентльмен, как любитель, король до кончиков пальцев.

А у вас хорошая рука и верный глаз, замечает Генрих. На таком-то расстоянии, пожимает плечами Кромвель. Мы с домочадцами стреляем каждое воскресенье: после проповеди в соборе Святого Павла отправляемся в Мурфилдс, где сражаемся с коллегами по гильдии против мясников и лавочников, а потом вместе обедаем. А еще с виноторговцами соревнуемся. Последние особенно упорны…

Генрих живо оборачивается, а что, если в следующее воскресенье я пойду с вами? Что, если я переоденусь? Простолюдинам такое придется по нраву, разве нет? Иногда король должен показать себя своим подданным, не так ли? Будет весело, правда?

Вряд ли, думает Кромвель. Он не готов поручиться, но на миг ему кажется, что в глазах Генриха блестит слеза.

— Тогда мы обязательно выиграем, — утешает он короля, словно малое дитя. — И виноторговцы заревут, как медведи.

Накрапывает, они скрываются под спасительными кронами. Тень падает на лицо Генриха. Нэн грозится уйти от меня, говорит король, твердит, что свет не сошелся на мне клином, что ее молодость проходит.


Норфолк, в страхе, последняя неделя октября 1530 года:

— Этот малый, — герцог грубо тычет большим пальцем в Брэндона, вернувшегося ко двору, что неудивительно, — несколько лет назад на турнире чуть не отправил короля на тот свет. Генрих поднял забрало — одному Богу известно, зачем, но такое случается. А он возьми да и направь копье в шлем — трах! — копье раскололось, и осколки прошли в дюйме — только вообразите, в дюйме! — от глаза.

Увлекшись показом, Норфолк ушиб правую руку, морщится, но продолжает с прежним пылом:

— А вот еще, год назад, Генрих следует за своим соколом, местность с виду ровная, а на деле кругом овраги да ямы — Генрих берет шест, хочет перепрыгнуть канаву… Чертов шест ломается! И вот уже его величество, не удержавшись, падает ничком в грязь, и если бы слуга его оттуда не вытащил, представить страшно, джентльмены, что могло случиться!

Один вопрос разрешился. Если король в беде, можно его поднимать. Выуживать из канавы. Или откуда случится.

— А если он умрет? — вопрошает Норфолк. — Сгорит в лихорадке, упадет с лошади и сломает шею? Кто тогда? Его бастард Ричмонд? Ничего не имею против, славный малый, да и Анна сказала, надо женить его на моей дочери Мэри. Анна умна, говорит, пусть Говарды будут везде, куда упадет взгляд его величества. Ричмонд устраивает меня во всем, кроме того, что рожден вне брака. Спросите себя, может ли он царствовать? Как Тюдоры добыли корону? По праву рождения? Нет. По праву силы? Именно так! С Божьей помощью они выиграли битву. У старого короля был кулак каких поискать, и большая амбарная книга, куда он записывал обиды. А слышали вы, чтобы он кого-нибудь простил? Да никогда! Вот, господа, пример для правителя.

Норфолк поворачивается к слушателям: членам королевского совета, придворным и камергерам; к Генри Норрису, его другу Уильяму Брертону, королевскому секретарю Гардинеру, и неизвестно как затесавшемуся среди знати Томасу Кромвелю.

— Старому королю, милостью Божией, наследовали законные сыновья. Но когда Артур умер, Европа встрепенулась, всем хотелось урвать кусочек от Англии. Генриху было тогда всего девять. Если бы старый король не протянул еще немного, войны не миновать. Англией не может править ребенок. А если он еще и незаконнорожденный? Господи, дай мне силы! И снова ноябрь!

Слова Норфолка трудно не понять. И смысл последнего восклицания, исторгнутого из самого герцогского сердца, предельно ясен. В прошлом ноябре Говард и Брэндон ворвались в Йоркский дворец, потребовали у кардинала лорд-канцлерскую цепь и вышвырнули Вулси на улицу.

Воцаряется молчание, затем кто-то кашляет, кто-то вздыхает, кто-то — Генри Норрис, не иначе, — смеется. Он, он проговорился тогда, больше некому.

— У короля есть ребенок, рожденный в браке.

Норфолк оборачивается, мгновенно багровея.

— Мария? Эта говорящая козявка?

— Когда-нибудь она вырастет.

— Мы подождем, — говорит Суффолк. — Ей ведь сейчас четырнадцать?

— А лицо с наперсток! — Герцог демонстрирует собравшимся палец. — Женщина на английском троне, уму непостижимо!

— Ее бабка была королевой Кастилии.

— Женщина не может вести армию.

— Изабелла смогла.

— Кромвель, а вы что тут делаете? — спрашивает герцог. — Господские разговоры слушаете?

— Милорд, ваши вопли услышит последний нищий на улице. В Кале.

Гардинер оборачивается к нему, заинтересовавшись.

— Думаете, Мария может взойти на престол?

Кромвель пожимает плечами.

— Смотря кто будет ей советовать. За кого ее выдадут.

— Пришло время решительных действий. Половина европейских крючкотворов корпит над бумагами Екатерины… Та диспенсация. Эта диспенсация… В английской записано так, в испанской эдак. Плевать. Дело уже не в бумажках.

— А из-за чего спешка? — спрашивает Суффолк. — Ваша племянница понесла?

— Нет! А хорошо бы. Тогда ему пришлось бы что-то предпринять.

— Что? — спрашивает Суффолк.

— Понятия не имею. Пожаловать себе дозволение на развод?

Шарканье, ворчание, вздохи. Кто-то смотрит на герцога, кто-то — себе под ноги. Все здесь хотят, чтобы желание короля исполнилось. От этого зависит их жизнь и будущее. Он видит впереди их путь: извилистая тропа вьется по равнине, горизонт обманчиво чист, равнину пересекают канавы, нынешний Тюдор — лицо и одежда заляпаны грязью — ловит ртом воздух.

— Тот добрый человек, что вытащил короля из канавы, как его звали?

— Мастера Кромвеля заботят деяния простолюдинов, — сухо роняет Норфолк.

А он и не думал, что они помнят. Однако Норрис говорит:

— Я знаю, его звали Эдмунд Моди.

Жаль, что не Мадди,[40] говорит Суффолк. Он смеется в голос. Все на него смотрят.

День всех святых: как говорит Норфолк, снова ноябрь. Алиса и Джо приходят его проведать, ведя Беллу — нынешнюю Беллу — на розовой шелковой ленте. Он поднимает глаза: чем я могу быть полезен двум юным леди?

— Сударь, — начинает Алиса, — уже два года прошло, как умерла тетя Элизабет. Не могли бы вы написать кардиналу, чтобы он попросил папу выпустить ее из чистилища?

— А как же твоя тетя Кэт? Твои кузины, мои дочери?

Девочки переглядываются.

— Нам кажется, они промучились недостаточно долго. Энн Кромвель гордилась, что умеет считать, и хвастала, что учит греческий. А Грейс кичилась своими волосами и врала, будто у нее есть крылья. Нам кажется, им еще рано покидать чистилище. Однако кардинал может и за них заступиться.[41]

И кто тянул тебя за язык? Кто не просит, тот не получает.

— Вы так много сделали для кардинала, он не откажет. — Алиса пытается увлечь его своей затеей. — Король нынче не жалует кардинала; может, папа к нему расположен?

— Говорю вам, — подхватывает Джо, — кардинал пишет папе каждый день. Непонятно, кто только зашивает ему письма. А еще кардинал может послать папе маленький подарочек, вознаграждение за труды. Тетя Мерси сказала, что папа ничего не делает задаром.

— Идемте, — говорит Кромвель.

Девочки снова переглядываются. В дверях он пропускает их вперед. Лапки Беллы стучат по полу. Джо отпускает поводок, но Белла не обгоняет, держится сзади.

Мерси и старшая Джоанна сидят рядком. В комнате висит недоброе молчание. Мерси читает, проговаривая слова про себя. Джоанна уставилась в стену, на коленях вышивка. Мерси закладывает страницу, спрашивает:

— Это что, послы явились?

— Скажи ей, Джо, — говорит он, — скажи матери то, что сказала мне.

Джо хлюпает носом. Алиса берет дело в свои руки.

— Мы хотим, чтобы тетю Лиз выпустили из чистилища.

— Чему вы их учите? — спрашивает он.

Джоанна пожимает плечами.

— У взрослых свои убеждения.

— Господи, что творится под этой крышей! Дети верят, что папа спускается в ад со связкой ключей! Учитывая, что Ричард отрицает святое причастие…

— Что? — удивляется Джоанна. — Что он отрицает?

— Ричард прав, — говорит Мерси. — Когда Господь сказал, сие есть тело Мое, Он имел в виду, это символизирует Мое тело. Он не обращал священников в колдунов.

— Но Он сказал: сие есть. Не как бы тело, а тело. Иначе выходит, что Господь соврал, а это немыслимо.

— Господь может все, — говорит Алиса.

— Ах ты, маленькая проказница! — напускается на нее Джоанна.

— Если бы моя мама была тут, она бы тебя стукнула.

— Без рукоприкладств, — говорит он. И добавляет, — пожалуйста.


Остин-фрайарз — мир в миниатюре. В последние годы он больше напоминает поле битвы, чем семейный очаг, или один из тех биваков, где собрались уцелевшие и в отчаянии взирают на искалеченные тела и погубленные надежды. Однако они по-прежнему под его командой, его последние закаленные в битвах воины. И если они не сгинут в следующей схватке, ему придется учить их хитроумному искусству смотреть в обе стороны: вера и дела житейские, папа и евангельские братья, Екатерина и Анна.

Он глядит на ухмыляющуюся Мерси, на Джоанну, которой кровь бросилась в лицо. Отворачивается от Джоанны, гонит прочь мысли — и не только о богословии.

— Вы ни в чем не виноваты, — говорит он девочкам. Однако детские лица по-прежнему насуплены, и тогда он решает подсластить пилюлю: — Я хочу сделать тебе подарок, Джо, за то, что сшиваешь мои письма кардиналу.[42] И тебе, Алиса. Повод нам ни к чему. Я подарю вам мартышек.

Девочки переглядываются. Джо сражена наповал.

— А вы знаете, где их взять?

— Знаю. Я был в гостях у лорда-канцлера, его жена держит такую. Эта кроха сидит у нее на коленях и слушает все, что та ей скажет.

— Мартышки нынче не в моде, — замечает Алиса.

— Тем не менее мы благодарим вас, — говорит Мерси.

— Тем не менее мы благодарим вас, — повторяет Алиса. — Но при дворе не держат мартышек с тех пор, как там поселилась леди Анна. Чтобы не отстать от моды, нам бы лучше щенков от Беллы.

— Со временем, — говорит он.

Не для всех подводных течений, что бурлят в этой комнате, у него есть объяснение. Он подхватывает собаку и уходит к себе, искать деньги для братца Джорджа Рочфорда. Сажает Беллу на стол, подремать среди бумаг. Белла сосет конец ленты, пытается незаметно стянуть ее с шеи.


Первого ноября тысяча пятьсот тридцатого года Гарри Перси, юному графу Нортумберлендскому, даны полномочия на арест кардинала. Граф прибывает в Кэвуд за двое суток до предполагаемого приезда его милости в Йорк для инвеституры. Кардинала препровождают под охраной в замок Понтефракт, оттуда — в Донкастер, оттуда — в Шеффилд-парк, усадьбу графа Шрусбери. Здесь, в Тэлбот-хаузе, кардинал заболевает. Двадцать шестого ноября в сопровождении двадцати четырех вооруженных стражников прибывает комендант Тауэра, чтобы эскортировать кардинала дальше на юг. Они отправляются в Лестерское аббатство. Три дня спустя кардинал умирает.

Чем была Англия до Вулси? Мелким никчемным островком, нищим и промозглым.


Джордж Кавендиш приходит в Остин-фрайарз, рассказывает, плачет. Иногда утирает слезы и пускается в рассуждения, но по большей части плачет.

— Мы даже не успели отобедать, — говорит Кавендиш. — Только приступили к десерту, тут входит юный Гарри Перси, весь в дорожной грязи, в руках ключи, которые он отобрал у привратника, на лестнице стража. Милорд встает из-за стола, говорит, Гарри, если б знал, без вас бы не сел. Боюсь, правда, рыбы не осталось. Помолиться, что ли, о чуде?

Я шепнул ему, не богохульствуйте, милорд. Затем Гарри Перси выступил вперед и говорит, милорд, я арестую вас за измену.

Кавендиш ждет. Чего? Что он взорвется от гнева? Он сидит, сцепив пальцы, словно молится. Анна, это она все подстроила и сейчас тайно наслаждается отсроченной местью за себя и своего бывшего любовника, которого кардинал выбранил и отлучил от двора.

— Как он держался? Гарри Перси.

— Трясся, как осиновый лист.

— А что милорд?

— Потребовал бумаги. А Перси сказал, что не все в его приказах предназначено для посторонних глаз. Тогда я отказываюсь следовать за вами, вот так-то, Гарри, заявил милорд. Идемте, Джордж, нужно кое-что обсудить. Они рванулись за ним, подручные графа, и тогда я встал у двери, загородил путь. Милорд кардинал прошел в спальню, взял себя в руки и, обернувшись ко мне, сказал, Кавендиш, взгляните мне в лицо: я не страшусь никого из живущих.

Он, Кромвель, отходит, чтобы не видеть страданий Джорджа. Отворачивается, разглядывает новые панели на стенах — деревянные, с льняными вставками, водит пальцем по желобкам и бороздкам.

— Когда его вывели из дома, горожане собрались на улице. Они стояли на коленях, рыдали и призывали Господни кары на голову Гарри Перси.

Господу незачем беспокоиться, думает он: я сам с Гарри разберусь.

— И мы поскакали на юг. Погода испортилась. Мы прибыли в Донкастер к вечеру, уже стемнело, но люди на улицах стояли плечом к плечу и держали свечи. Мы думали, надолго их не хватит, однако они простояли всю ночь. А потом свечи погасли, уступили место дневному свету, если это можно назвать светом.

— Должно быть, это подбодрило его. Толпа.

— Да, но к тому времени — говорил ли я?.. кажется, нет — он уже неделю ничего не ел.

— Зачем? Чего ради?

— Кто-то говорит, хотел себя уморить. Не верю я, чтобы христианин… Я предложил ему тарелку печеных груш.

— И он съел?

— Немного, а затем положил руку на грудь и говорит, что-то холодное и твердое внутри, словно точильный камень. И началось.

Кавендиш вскакивает с места и начинает мерить шагами комнату.

— Я позвал аптекаря, он приготовил порошок, который я велел разложить по трем чашкам. Я выпил одну, аптекарь — вторую. Мастер Кромвель, я никому не мог довериться! После лекарств боль утихла, и его милость смеялся и говорил, это меня просто пучило, и я решил, что назавтра все образуется.

— А затем явился Кингстон.

— Мы не знали, как сказать милорду, что за ним приехал комендант Тауэра. А когда сказали, он так и сел на сундук. Уильям Кингстон? Уильям Кингстон? Он без конца повторял имя.[43]

И все это время тяжесть, точильный камень, в груди; сталь, острый нож, в кишках.

— Я сказал ему, не будем отчаиваться, милорд, скоро вы предстанете перед королем и оправдаетесь. И Кингстон меня поддержал, а милорд сказал, вы соблазняете меня раем для дураков, а я знаю, что мне уготовано, знаю, что меня ждет смерть. В ту ночь мы не спали. Милорд мочился черной кровью, а наутро был так слаб, что мы отложили отъезд. Но после все равно тронулись в Лестер.

Дни были короткими-короткими, совсем без света. В понедельник кардинал проснулся в восемь. Я как раз ставил на буфет восковую свечу. И тут его милость говорит, что там за тень у стены? И окликает вас по имени. Да простит меня Господь, я сказал, что вы в пути. Дороги опасны, заметил он. Ну, вы же знаете Кромвеля, говорю я, его сам черт не удержит — сказал, что приедет, значит, приедет.

— Джордж, не тяните, мочи нет!

Но Джордж должен выговориться: следующее утро, чашка куриного бульона, но кардинал отказывается есть. Разве сегодня не постный день? Вулси просит унести бульон. Он болен уже восемь дней, мочится кровью, страдает от болей и все время приговаривает, я знаю, смерть близко.

Поймайте милорда в силки — и он непременно найдет, как выпутаться, использует весь свой изворотливый ум и коварство, но обязательно найдет выход. Яд? Если только подсыпанный его собственной рукой.

В восемь утра кардинал испускает дух. В комнате, где он умер, стучат четки; за дверью норовистые кони в стойлах бьют копытами; скудные солнечные лучи падают на лондонскую дорогу.

— Он умер во сне?

Ему хочется услышать, что перед смертью кардинал не страдал. Нет, отвечает Джордж, его милость разговаривал до последнего.

— Что-нибудь обо мне?

Ничего? Ни словечка?

Я обмыл его, приготовил для погребения, продолжает Джордж. Под рубашкой превосходного голландского полотна я обнаружил власяницу… не следовало говорить вам, я помню, как вы относитесь к таким вещам… милорд стал носить ее после того, как сошелся с монахами в Ричмонде.

— Что с ней стало? С власяницей?

— Лестерские монахи забрали.

— Боже милосердный! Помяните мое слово, они еще на ней наживутся!

— Вообразите, милорда положили в простой деревянный гроб!

И тут Джордж Кавендиш не выдерживает, это последнее унижение выше его сил. Он начинает браниться, страсти Господни, я своими ушами слышал, как они гроб сколачивали! Когда я вспоминаю о флорентийском ваятеле и его гробнице, о черном мраморе и бронзе, об ангелах в голове и в ногах…[44] А мне пришлось смотреть, как он лежит в своей епископской мантии, и я сам разжал его пальцы и вложил посох, а ведь думал, что увижу, как он сжимает его во время церемонии! До интронизации ведь оставалось всего два дня! Мы уже все в дорогу упаковали, когда явился Гарри Перси.

— А ведь я умолял его, Джордж, — говорит Кромвель, — умолял довольствоваться, тем, что осталось. Я просил его, уезжайте в Йорк, радуйтесь, что живы. Послушался бы меня, протянул бы еще с десяток лет.

— Мы послали за мэром и городскими чиновниками, иначе пошли бы слухи, что его милость жив и бежал во Францию. Некоторые издевались над его низким происхождением. Господи, жаль, что там не было вас!

— Мне тоже.

— При вас, мастер Кромвель, никто бы не посмел так говорить. Когда стемнело, мы зажгли свечи вокруг гроба и до четырех утра бодрствовали у тела. Потом прочли часы, отслужили заупокойную мессу, и в шесть положили его в склеп.

В шесть утра, в среду, на Святого апостола Андрея.

Я, простой кардинал.

Вулси оставили в склепе, и Кавендиш поскакал на юг, в Хэмптон-корт, к королю, который заявил:

— Я отдал бы двадцать тысяч фунтов, чтобы это оказалось неправдой.


— Кавендиш, — говорит Кромвель, — если вас будут спрашивать о последних словах кардинала, молчите.

Джордж приподнимает бровь.

— Я и молчу. Меня король расспрашивал. Милорд Норфолк.

— Что бы вы ни сказали Норфолку, он извратит ваши слова.

— И все же как государственный казначей он выплатил мне долг по жалованью за три четверти года.

— Какое у вас было жалованье, Джордж?

— Десять фунтов в год.

— Лучше бы вы пришли ко мне.

Таковы факты. Цифры. Если утром владетель преисподней, проснувшись в своих покоях, предложил бы отправить мертвеца обратно из склепа, из могилы — чудо воскрешения за двадцать тысяч фунтов, — Генриху Тюдору нелегко было бы их наскрести. Норфолк — государственный казначей! Какая разница, кому греметь ключами от пустых сундуков?

— А знаете, — говорит он, — если кардинал спросил бы меня, как он любил спрашивать, Томас, что вы хотите в подарок на Новый год, я сказал бы, что хочу увидеть государственный бюджет.

Кавендиш хочет что-то сказать, начинает, запинается, снова начинает:

— Король сказал мне кое-что. В Хэмптон-корте. «Трое могут хранить секрет, когда двое из них мертвы».

— Кажется, это пословица.

— «Если бы я думал, что мой колпак знает мой секрет, швырнул бы его в огонь».

— Еще одна пословица.

— Он хотел сказать, что больше не станет прислушиваться к советчикам: ни к милорду Норфолку, ни к Стивену Гардинеру, и никому не станет доверять, как доверял кардиналу.

Кромвель кивает. Вполне разумное объяснение.

Кавендиш изможден. Дают о себе знать бессонные ночи, бодрствование у гроба. Секретарь беспокоится из-за денег, которые были у кардинала во время путешествия и исчезли после его смерти. Беспокоится, как вывезти из Йоркшира свои пожитки. Наверняка Норфолк пообещал ему подводу. Он, Кромвель, рассуждает об этом вслух, а про себя думает о короле и, втайне от Джорджа, один за другим медленно сжимает пальцы в кулак. Мария Болейн нарисовала у меня на ладони сердечко. Генрих, я держу в руке твое сердце.

Когда Кавендиш уходит, он выдвигает потайной ящик стола и вынимает сверток, который Вулси дал ему перед путешествием на север. Пытается развернуть, мешает узелок, он аккуратно распутывает нитку, и неожиданно в ладонь падает перстень с бирюзой, холодный, словно из могилы. Он представляет себе кардинальскую руку: длинные белые пальцы, ни шрама, ни отметины. Руку, долгие годы сжимавшую штурвал государственного корабля. Как ни удивительно, кольцо ему впору.

Кардинальские алые мантии лежат аккуратно сложенные. Однако им не дадут праздно пылиться. Мантии разрежут и нашьют новых одежд. Кто знает, где окажутся эти куски материи спустя годы, где выхватит глаз багровую подушку, стяг или вымпел; блеснет ли алый сполох на подкладке рукава или на нижней юбке у гулящей девки.

Пусть другие едут в Лестер поглазеть, где умер кардинал и потолковать с аббатом. Пусть другие пытаются вообразить, как это было. Другие, не он. Красный фон ковра, багряная грудка малиновки, алый оттиск печати и сердцевина розы: навсегда схороненный в усыпальнице его внутреннего взора и вызванный из небытия кровавым рубиновым отблеском, кардинал жив и говорит с ним. Взгляни мне в лицо: я не страшусь никого из живых.


В парадном зале Хэмптон-корта дают интермедию «Кардинал спускается в ад». Память возвращает его на год назад, в Грейз-инн. На рамы, сколоченные под присмотром королевских слуг, натянуты холсты с изображением адских мук. Работы велись спешно — плотникам обещали особое вознаграждение за срочность. Задник расписан языками пламени.

Развлечение состоит в следующем: огромную алую фигуру с визгом волокут по полу четверо переодетых чертями лицедеев. Их лица скрывают маски. В руках у чертей трезубцы, которыми они колют мертвого кардинала, заставляя того корчиться и жалобно хныкать. Кромвель надеялся, что его милость умер без мучений, но Кавендиш утверждает обратное. Кардинал ушел в сознании, его последние слова были о короле. А еще раньше он проснулся и спросил, чья это тень, там, у стены.

Герцог Норфолк ходит по залу и довольно фыркает.

— Хороша пьеска! Так хороша, что придется ее напечатать. Клянусь мессой, я сам этим займусь! А на Рождество поставлю у себя.

Анна улыбается, показывает пальцем, хлопает в ладоши. Он никогда не видел ее такой радостной и сияющей. Генрих застыл подле нее. Иногда Генрих смеется, но подойди поближе и увидишь: в глазах короля страх.

Кардинал между тем катается по полу, черти в черных косматых нарядах пинают его, торопят в преисподнюю:

— Эй, Вулси, мы отнесем тебя в ад, где твой хозяин Вельзевул ждет не дождется тебя на ужин!

В ответ алая гора приподнимает голову и спрашивает:

— А какое вино там подают?

Кромвель, забывшись, чуть не прыскает.

— Я не пью английских вин! — продолжает веселить публику мертвец. — На что мне эта кошачья моча, которую хлещет милорд Норфолк?

Анна злорадствует, показывает на дядю. Шум поднимается к потолочным балкам вместе с дымом камина, смехом и болтовней зрителей, завываниями толстого прелата.

Нет, никакого английского вина, заверяют черти кардинала, ведь дьявол — француз. Тут вступают дудки и свистульки, кто-то затягивает песню. Теперь черти продели голову кардинала в петлю и поднимают его с пола. Тот сопротивляется, и не все его пинки понарошку. Слышно, как черти сопят и отдуваются. Однако их четверо, и алый тюк только хрипит и царапается, а придворные подбадривают палачей:

— Спустите его в ад! Спустите живьем!

Актеры отскакивают назад, кардинал валится на пол и начинает кататься, ловя ртом воздух, а черти колют его вилами, вытаскивая на свет алые вязаные кишки.

Кардинал изрыгает проклятия и портит воздух. В углах зала трещат фейерверки. Уголком глаза Кромвель видит женщину, которая семенит к выходу, зажав рот рукой, но дядюшка Норфолк счастлив:

— Смотрите, палачи вытягивают ему кишки! Да за такое зрелище я готов приплатить!

Кто-то замечает:

— Позор тебе, Томас Говард, ты продал душу, чтобы увидеть падение Вулси.

Головы поворачиваются — и его голова тоже, — но никто не видит говорившего. Он надеется, что это Томас Уайетт. Джентльмены, переодетые чертями, отряхиваются, переводят дух и с криками: «Хватай его!» — набрасываются на кардинала и волокут его в ад за дальним полотнищем в конце залы.

Кромвель следует за ними. Подбегают пажи с льняными полотенцами, но разгоряченная дьявольская братия расшвыривает их в стороны. Одному пажу заехали локтем в глаз, и он опрокинул себе на ноги таз с кипятком.


Черти, ругаясь, срывают маски и швыряют их в угол; хохочут, стягивают друг с друга наряды из черной шерсти.

— Какой-то хитон Несса, — говорит Джордж Болейн, когда Норрис освобождает его от пут.

Джордж встряхивает головой, белая кожа сияет на фоне грубой шерсти. За руки кардинала волокли Джордж и Генри Норрис.

Те, что тащили его за ноги — Фрэнсис Уэстон и Уильям Брертон — помогают друг другу избавиться от нарядов. Брертон, как и Норрис, в своем возрасте мог бы быть умнее. Джентльмены поглощены друг другом, они смеются, бранятся, кричат, чтобы принесли чистые полотенца, и совсем не замечают наблюдателя, да если б и заметили, что им за дело? Они самозабвенно плещутся в воде, утирают полотенцами пот, выхватывают рубахи из рук пажей и натягивают через голову. Затем, так и не сняв раздвоенных копыт, с самодовольным видом выходят кланяться.

На полу, под защитой полотнища, остается лежать кардинал. Похоже, заснул.

Он подходит к алому тюфяку, останавливается, смотрит. Ждет.

Актер открывает глаз и говорит:

— Должно быть, это и вправду преисподня, раз тут итальянцы.

Мертвец стягивает маску. Под маской оказывается шут Секстон: мастер Заплатка. Мастер Заплатка, вопивший так отчаянно, когда год назад его отрывали от хозяина.

Заплатка протягивает руку, хочет встать, но Кромвель словно не видит его руки. Чертыхаясь, дурак поднимается на ноги сам, с треском стягивает мантию, ткань рвется. Он, Кромвель, стоит, скрестив руки, правую сжав в кулак. Шут отбрасывает привязанные к телу пухлые подушки. У него тощий торс, грудь заросла жесткой порослью.

— Зачем ты пришел в мою страну, итальянец? Чего тебе на родине не сиделось?

Хоть Секстон и дурак, соображает не хуже прочих. Ему прекрасно известно, что Кромвель — не итальянец.

— Жили бы себе там спокойно, — говорит Заплатка своим обычным, лондонским голосом. — Все-то у вас теперь есть: и собственная крепость, и свой собор, и свой марципановый кардинал на десерт. Пока, через год-другой, кто-нибудь побольше и посильнее не оттеснит вас от корыта.

Он подхватывает мантию, брошенную Секстоном: отвратительного кричащего цвета, наскоро покрашенную дешевым, быстро выцветающим экстрактом красильного дерева, пропахшую чужим потом.

— Как ты мог взяться за эту роль?

— Я берусь за то, за то платят. А сами-то?

Секстон хохочет, визгливым лающим хохотом безумца.

— Не удивительно, что вы не понимаете шуток. Никто сегодня не платит мсье Кремюэлю, престарелому наемнику.

— Престарелому? Не волнуйся, у престарелого наемника хватит сил тебя прикончить.

— Кинжалом, который прячете в рукаве? — Заплатка, издеваясь, отпрыгивает назад. Он, Кромвель, стоит, прислонившись к стене, и разглядывает дурака. Откуда-то слышен плач: наверняка рыдает мальчишка-паж, которому заехали в глаз, а теперь залепили оплеуху за пролитый кипяток или чтобы не ревел. Детям всегда достается вдвойне: сначала их наказывают за проступок, потом за то, что плачут. Вот и думай: что толку жаловаться? Жестокая наука, но без нее не прожить.

Заплатка кривляется, показывает непристойные жесты — никак готовится к следующему выступлению.

— Я знаю, ты вылез из соседней канавы, Том, — говорит шут и оборачивается к полотнищу, за которым продолжаются королевские увеселения. Заплатка широко расставляет ноги, высовывает язык.

— Рече безумец в сердце своем, несть папа.

Шут оборачивается и ухмыляется.

— Возвращайтесь лет через десять, мастер Кромвель, тогда увидим, кто из нас дурак, а кто безумец.

— Зря ты переводишь на меня свои шутки. Ищи того, кто за них заплатит.

— Дураку рот не заткнешь.

— Еще как заткнешь. Там, где бываю я, тебе придется заткнуться.

— Это где же? В луже, где вас крестили? Приходите через десять лет, если будете живы.

— Если б я умер, ты бы от страха в обморок упал.

— Уж конечно, если вы на меня рухнете, мне не устоять.

— Я размозжу твою голову о стену прямо сейчас. Никто о тебе не заплачет.

— Верно, не заплачут. Выбросят из дома в навозную кучу. Кому нужен один дурак, если в Англии их и без того хватает?


Выйдя на улицу, он удивляется, что там светло. Он-то думал, стоит глубокая ночь. Эти дворики еще помнят Вулси, который их выстроил.[45] Заверни за угол — навстречу шагнет его милость с чертежом в руке, счастливый обладатель шестидесяти турецких ковров, горящий надеждой выписать из Венеции лучших зеркальщиков. «А теперь, Томас, присовокупите к вашему письму пару венецианских любезностей, пару льстивых фраз на местном диалекте, в которых самым деликатным образом дайте им понять, что я не поскуплюсь».

И он напишет, что англичане радушны к чужеземцам, а климат в Англии мягок. Золотые птицы поют на золотых ветках, а золотой король восседает на куче золота, распевая песенки собственного сочинения.

В Остин-фрайарз он застает непривычную тишину и пустоту. Поздно; дорога от Хэмптон-корта заняла несколько часов. Он смотрит на стену, где сияет кардинальский герб: багряную шапку, по его указанию, недавно подновили.

— Можете закрасить, — говорит он.

— А что нарисовать вместо герба, сэр?

— Оставьте пустое место.

— Поместить гут изящную аллегорию?

— Вот именно. — Он оборачивается на ходу. — Пустое место.

III Мертвые сетуют из могил

Рождество 1530 года

Стук в дверь после полуночи. Сторож поднимает домашних, и когда он спускается вниз — с лицом, перекошенным яростью, но полностью одетый — к нему бросается Джоанна, простоволосая, в ночной сорочке.

— Что, что им нужно?

Ричард, Рейф и слуги-мужчины оттаскивают ее.

В прихожей стоит камергер Уильям Брертон с вооруженной охраной. Они пришли меня арестовать, думает он и шагает к Брертону.

— Боже милосердный, Уильям! Рано встали или не ложились?

Появляются Алиса и Джо. Он вспоминает ночь, когда умерла Лиз, и его дочери, потерянные и сбитые с толку, также маялись в своих ночных рубашонках. У Джо глаза на мокром месте. Мерси уводит девочек. Спускается Грегори, одетый для выхода.

— Я готов, — произносит он робко.

— Король в Гринвиче, — говорит Брертон. — Требует вас немедленно.

Королевский камергер выражает нетерпение: пристукивает перчаткой по ладони, отбивает пяткой дробь.

— Ступайте в постель, — обращается Кромвель к домашним. — Если бы король хотел посадить меня в тюрьму, то не позвал бы в Гринвич, так не принято.

Знать бы, как принято.

Он оборачивается к Брертону.

— Что ему от меня понадобилось?

Камергер с любопытством обводит глазами прихожую: ну и как живут эти простолюдины?

— Увы, не могу вас просветить.

Кромвель смотрит на Ричарда, которому до смерти хочется заехать этому знатному сосунку в челюсть. И я был таким когда-то, но сейчас я тих и благостен, как майское утро. Они выходят в темноту и промозглый холод: Ричард, Рейф, он сам, его сын.

Факельщики стоят у входа, у ближайшего причала ждет барка. До дворца Плацентии плыть и плыть, Темза черна, как Стикс. Мальчики сидят напротив, сгрудившись и нахохлившись, словно один родной человек, хотя Рейф ему не родня. Я становлюсь похожим на доктора Кранмера: Тэмворсы из Линкольншира, Клифтоны из Клифтона, семья Молино, о которой вы наверняка слышали, или нет? Он смотрит на звезды, но они кажутся смутными и далекими, впрочем, так и есть.

Как себя вести? Заговорить с Брертоном? Семейные владения в Стаффордшире, Чешире, на границе с Уэльсом. Сэр Рэндал умер в прошлом году, и его сыну достался жирный куш, по меньшей мере тысяча в год от земель, пожалованных короной, еще триста в год — от местных монастырей. Кромвель прикидывает в уме. Не так уж рано он все это унаследовал: Брертон, должно быть, немногим его младше. Папаше Уолтеру Брертоны пришлись бы по душе — такие же вечные возмутители спокойствия. Он вспоминает процесс против них в Звездной палате, лет пятнадцать назад. Вряд ли Брертона вдохновит эта тема, как, впрочем, и любая другая.

Каждое путешествие имеет свой конец; причал или пристань, затянутую туманной пеленой, горящие факелы. Их сразу провожают в личные покои Генриха. Гарри Норрис ждет их; кто ж еще?

— Как он? — спрашивает Брертон.

Норрис закатывает глаза.

— Итак, мастер Кромвель, мы с вами всякий раз встречаемся при весьма необычных обстоятельствах. Ваши сыновья? — Норрис с улыбкой разглядывает лица. — Хотя вряд ли, если только не от разных матерей.

Кромвель представляет: мастер Рейф Сэдлер, мастер Ричард Кромвель, мастер Грегори Кромвель. Заметив ревнивый блеск в глазах сына, поясняет:

— Это — племянник, а это — сын.

— Заходите один, он ждет, — говорит Норрис и бросает через плечо: — Король боится подхватить простуду. Не захватите коричневый шлафрок, тот, на соболином меху?

Брертон что-то бурчит в ответ. Незавидная работенка — трясти соболями, когда мог бы в Честере будить местное население грохотом барабанов с крепостной стены.


Просторная спальня с высокой резной кроватью. При свечах занавески кажутся чернильно-черными. Кровать пуста. Король сидит на обитом бархатом табурете. Кажется, Генрих один, но в спальне висит теплый и суховатый коричный аромат; первая его мысль, что в темноте прячется кардинал и держит апельсин, начиненный пряностями — Вулси всегда носил такой при себе, бывая на людях. Мертвые, без сомнения, стремились бы заглушить запах живых, но в темноте королевской опочивальни маячит не внушительная фигура кардинала, а бледный овал, лицо Томаса Кранмера.

Не успевает Кромвель переступить порог, как Генрих поворачивается к нему и говорит:

— Кромвель, во сне ко мне приходил мой умерший брат.

Он не отвечает, да и что тут ответишь? Смотрит на короля, не испытывая ни малейшего желания посмеяться.

— Между Рождеством и Крещением Господь позволяет умершим разгуливать среди живых. Это всем известно.

— Как он выглядел, ваш брат? — мягко спрашивает Кровель.

— Таким, каким я его запомнил… только бледный, очень худой. Вокруг него светился бледный огонь. Но сейчас Артуру было бы сорок пять. Как и вам, мастер Кромвель?

— Примерно.

— Я умею угадывать возраст. Каким бы стал Артур, если бы не умер? Наверное, похожим на отца. Я больше похож на деда.

Сейчас король спросит, а на кого похожи вы? Но нет, Генрих помнит, что у него нет предков.

— Он умер в Ладлоу, зимой. Дороги занесло, пришлось волочить гроб на телеге, запряженной волами. Правитель Англии на телеге, где это видано!

Входит Брертон со шлафроком красновато-коричневого бархата на соболином меху. Генрих встает, сбрасывает одно бархатное одеяние, принимает другое, плотное и мягкое. Соболья подкладка льнет к руке, словно король превратился в покрытое шерстью чудище…

— Его похоронили в Вустере. Но меня вот что тревожит — я не видел его мертвым.

Доктор Кранмер, из тени:

— Мертвые не жалуются из могил. Это придумали живые.

Король запахивает шлафрок.

— Я не видел его лица, когда он умер. Только сейчас, во сне, и тело в бледном сиянии.

— Это не было телом, — говорит Кранмер, — это был образ, родившийся в голове вашего величества. Такие образы quasi corpora, подобны телам. Почитайте Августина.

Однако не похоже, что король готов схватиться за книгу.

— В моем сне он стоял и смотрел на меня. И был печален, очень печален. Кажется, сказал, что я занял его место. Забрал его королевство, его жену. Он вернулся, чтобы меня пристыдить.

— Если брат вашего величества не успел стать королем, — замечает Кранмер с легким нетерпением в голосе, — так на то Божья воля. А что до вашего так называемого брака, то всем известно, что он был совершен против закона Божьего. Никто в Риме не имеет полномочий толковать Божьи установления. Мы признаем, что был грех, но Господь милосерден.

— Но не ко мне! Когда я предстану пред Божьим судом, мой брат будет моим обвинителем. Он вернулся, чтобы устыдить меня, и мне теперь вечно нести эту ношу.

Мысль приводит короля в ярость.

— Мне! Мне одному!

Кранмер хочет что-то сказать, но Кромвель ловит его взгляд и тихонько качает головой.

— Ваш брат Артур, — спрашивает он короля, — что-нибудь говорил в вашем сне?

— Нет.

— Дал вам какой-то знак?

— Нет.

— Тогда что заставляет вас думать, что ваш брат хотел худого? Мне кажется, вы прочли в его лице то, чего там не было, как часто бывает с мертвыми. Вот послушайте, — он кладет руку поверх монаршей руки, поверх рукава красно-коричневого бархата, и сжимает достаточно ощутимо. — Правоведы говорят: «Le mort saisit le vif». Мертвый хватает живого. Правитель умирает, но его власть передается в момент смерти, без перерыва, без междуцарствия. Ваш брат посетил вас во сне не для того, чтобы пристыдить, а для того, чтобы напомнить: вы облечены властью и живых и мертвых. Это знак, что вам следует обдумать ваше правление. Вдохнуть в него новую жизнь.

Генрих задумчиво смотрит на него, теребит манжету, на лице озадаченность.

— Такое возможно?

И снова Кранмер хочет вмешаться в разговор. И снова Кромвель останавливает богослова.

— Вы знаете, что написано на гробнице Артура?

— Rex quondam rexque futurus. Король в прошлом, король в грядущем.

— Ваш отец сделал это утверждение явью. Правитель, пришедший из Уэльса, он исполнил обещание, данное предкам. Вернулся из изгнания и предъявил древние права. Однако недостаточно заявить о своем праве на королевство — королевством нужно управлять. Каждое новое поколение правителей должно над этим трудиться. Возможно, ваш брат хотел сказать, что желает видеть вас королем, каким мог бы стать сам. Он не исполнил пророчество, но верит, что вам это удастся. Ему — обещание, вам — исполнение.

Взгляд короля останавливается на докторе Кранмере, который сухо замечает:

— Мне нечего возразить. Но я по-прежнему советую вам не верить в сны.

— Сны королей не чета снам простолюдинов, — замечает Кромвель.

— Возможно.

— Но почему сейчас? — спрашивает Генрих здраво. — Почему он явился сейчас? Я правлю уже двадцать лет.

Кромвель закусывает губу, чтобы не выпалить: да потому что вам уже сорок, пора бы и повзрослеть! Сколько раз вы разыгрывали истории об Артуре — сколько было пышных спектаклей и пантомим, сколько бездельников с бумажными щитами и деревянными мечами!

— Потому что время пришло. Потому что вам пора становиться истинным правителем, единственным и верховным главой государства. Спросите леди Анну. Она скажет вам то же.

— Она говорит, — признается король. — Говорит, довольно кланяться Риму.

— А если во сне к вам явится отец, отнеситесь к этому так же. Скажите себе: он пришел придать мне новых сил, укрепить мою руку. Ни один отец не захочет, чтобы сын уступил ему в могуществе.

На лице Генриха медленно проступает улыбка. Прочь от снов, ночных страхов, могильных червей. Генрих встает. Его лицо сияет. Свет камина падает на шлафрок, глубокие складки загораются коричневатым и желтым — цветами земли и глины.

— Кажется, я понял. И знал, за кем посылать. — Король оборачивается и говорит в темноту. — Гарри Норрис! Который час? Четыре? Велите моему капеллану облачаться к мессе.

— Мессу могу отслужить я, — предлагает доктор Кранмер, но Генрих качает головой.

— Нет, вы устали. Я поднял вас среди ночи, джентльмены.

Так прост, так властен. Их выставляют. Они молча шагают мимо охраны, к своим, за ними тенью следует Брертон. Наконец доктор Кранмер замечает:

— Ловко сработано.

Кромвель оборачивается. Хочет, но не смеет рассмеяться.

— Ловко. «Если во сне к вам явится отец…». Вижу, вам не по нраву вскакивать с постели ни свет ни заря.

— Мои домашние перепугались.

Теперь доктор смущен, словно позволил себе лишнего.

— Разумеется, — бормочет он. — Я не женат и забываю о таких вещах.

— Я тоже не женат.

— Да, я забыл.

— Вам пришлись не по нраву мои слова?

— В любом случае это было превосходно разыграно. Словно вы все продумали заранее.

— Но как?

— Вы правы, вы удивительно находчивы. И все же… ибо Евангелие…

— Я считаю, что сегодня ночью мы славно потрудились ради Евангелия.

— Хотелось бы знать, — говорит Кранмер, обращаясь больше к самому себе, — что для вас Евангелие. Книга с чистыми листами, на которых Томас Кромвель запечатлевает свои желания?

Он останавливается. Кладет руку на плечо богослову и говорит:

— Доктор Кранмер, посмотрите на меня. Поверьте мне. Я искренен. Разве я виноват, что Господь наделил меня такой злодейской физиономией? Должно быть, у Него были на то свои резоны.

— Не смею судить, — улыбается Кранмер. — Впрочем, Он определенно придал вашему лицу выражение, способное смутить ваших врагов. И это пожатие — когда вы схватили короля за руку, я вздрогнул. И Генрих тоже почувствовал. — Кранмер кивает. — Вы — человек редкой силы духа.

Священникам не привыкать выносить приговор, оценивать: достоин, недостоин. Доктор Кранмер, как любая гадалка, не сообщил ему ничего нового.

— Идемте, — говорит богослов, — ваши мальчики вас заждались.

Рейф, Грегори, Ричард обступают его: что случилось?

— Королю приснился сон.

— Сон? — потрясенно переспрашивает Рейф. — Он поднял нас с постели среди ночи из-за сна?

— Поверьте, — замечает Брертон, — ему довольно и меньшего повода.

— Мы с доктором Кранмером согласились, что королевские сны — не чета снам обычных людей.

— Это был дурной сон?

— Вначале, но не теперь.

Они таращатся на него, не понимая; все, кроме Грегори.

— В детстве мне снились бесы, мне казалось, они прячутся под кроватью, но ты сказал, что этого никак не может быть, потому что бесы не живут по эту сторону реки, а стражники ни за что не пустят их через Лондонский мост.

— Выходит, ты боишься переходить через мост к Саутуорку? — спрашивает Рейф.

Грегори:

— Саутуорк? Что за Саутуорк?

— Знаете, иногда, — замечает Рейф тоном строгого наставника, — мне кажется, я вижу в Грегори проблеск чего-то, такой крошечный, почти незаметный.

— Тебе бы только издеваться! Борода вон выросла, а все туда же!

— Какая ж это борода? Жалкая рыжая щетина, позор брадобрею.

Мальчики пихаются, не зная, как выразить охватившее их облегчение.

— А мы решили, что король бросил вас в подземелье, — говорит Грегори.

— Ваши дети вас любят, — кивает Кранмер, довольный, благодушный.

— Без хозяина мы никуда, — говорит Ричард.

До рассвета еще много часов. Ночь похожа на беспросветное утро в день смерти кардинала. В воздухе пахнет снегом.

— Думаю, он потребует нас обратно, — говорит Кранмер. — Обдумает то, что вы ему сказали, и, кто знает, возможно, поймет, куда ведут его мысли.

— Все равно я должен показаться в городе.

А еще неплохо бы переодеться, думает он. И ждать развития событий. Брертону он говорит:

— Вы знаете, где меня искать, Уильям.

Кивнув на прощанье, идет прочь.

— Доктор Кранмер, передайте ей, что сегодня мы славно ради нее потрудились.

Обнимает сына за плечи и шепчет:

— Грегори, может быть, мы напишем продолжение твоих любимых историй про Мерлина.

— А я их не дочитал, — говорит Грегори. — Быстро распогодилось.


Вечером того же дня он входит в обшитый деревом кабинет в Гринвиче. Последний день 1530 года. Снимает надушенные амброй перчатки. Поправляет кольцо с бирюзой.

— Совет ждет, — говорит король и смеется, словно одержал личную победу. — Присоединяйтесь, вас приведут к присяге.

Рядом с королем доктор Кранмер: очень бледный, очень тихий. Доктор кивает, ободряя его, и вдруг лицо богослова расцветает в широчайшей улыбке, которая озаряет зимний сумрак.

Следующий час в комнате витает дух импровизации. Король не желает проволочек, поэтому советники собираются наспех. Герцоги справляют Рождество в своих вотчинах. На месте престарелый Уорхем, архиепископ Кентерберийский. Пятнадцать лет назад Вулси вышиб его с поста лорда-канцлера, или, как выражался сам кардинал, освободил от мирских дел, позволив на склоне лет погрузиться в молитвенное созерцание.

— Итак, Кромвель, — говорит архиепископ, — теперь вы советник. Куда катится мир!

У архиепископа морщинистое лицо, глаза дохлой рыбы, а руки слегка дрожат, когда он протягивает ему Библию.

На месте Томас Болейн, граф Уилтширский, главный хранитель малой печати. На месте и лорд-канцлер. Неужто трудно было побриться, раздраженно думает Кромвель. Уделил бы поменьше времени бичеванию плоти. Но когда Мор выходит на свет, он понимает: что-то не так, лицо лорда-канцлера осунулось, под глазами синяки.

— Что случилось?

— Вы не слышали? Мой отец умер.

— Такой прекрасный старик. Нам будет не хватать его бесценных советов в области права.

И его нудных баек. Хотя это вряд ли.

— Он умер у меня на руках. — Мор начинает плакать, вернее, съеживаться, словно все его тело сочится слезами. — Он был светом моей жизни. Куда нам до великанов прошлого, мы лишь их бледные тени. Пусть ваши домашние за него помолятся. Представляете, Томас, после его смерти я разом почувствовал груз лет. Словно до сих пор был мальчишкой. Но вот Господь прищелкнул пальцами — и я вижу, что лучшие годы остались позади.

— Знаете, после смерти Элизабет, моей жены…

Он хочет продолжить: моих дочерей, сестры, мой дом опустел, мои родные не снимают траура, а теперь ушел и мой кардинал… Но даже на краткий миг он не признается, что горе иссушило его волю. Нельзя заполучить другого отца, как бы страстно вам о том ни мечталось; а что до жен, так для Мора женщины — пустое место.

— Сейчас вы не поверите мне, но со временем чувства вернутся. К миру, к тому, что предстоит совершить.

— Знаю, вы тоже теряли близких. Что ж, — лорд-канцлер шмыгает носом, вздыхает, трясет головой, — дело не ждет.

Именно Мор начинает читать ему слова присяги. Он клянется быть добросовестными честным, в речах прямым и беспристрастным, в поведении сдержанным, клянется всегда хранить верность своему господину. Он доходит до благоразумия и осторожности, когда дверь распахивается, и на них, как ворон на дохлую овцу, налетает Гардинер.

— Вы не можете проводить церемонию без королевского секретаря! — восклицает он, и Уорхем мягко замечает, Крест Господень, неужто ему придется присягать по новой?

Томас Болейн поглаживает бороду. Замечает кардинальское кольцо: изумление сменяет сардоническая ухмылка.

— Если бы мы не знали процедуры, Томас Кромвель бы нас поправил. При нем через год-два мы станем не нужны.

— Надеюсь, я не доживу, — говорит Уорхем. — Лорд-канцлер, продолжим? Ах, бедный, снова плачет! Я сочувствую вам, но смерть придет за каждым из нас.

Господи, думает Кромвель, если это все, на что способен архиепископ Кентерберийский, то с его обязанностями справился бы и я.

Он клянется везде и всегда поддерживать власть короля, его превосходство, его полномочия; хранить верность его законным наследникам и преемникам, а сам думает о бастарде Ричмонде, Марии, говорящей козявке, пальце, который Норфолк демонстрировал честной компании.

— Что ж, дело сделано, — говорит архиепископ. — Аминь. Как будто у нас был выбор. Как насчет стакана подогретого вина? Я промерз до костей.

— Теперь вы член королевского совета, — говорит Томас Мор. — Надеюсь, вы скажете королю, что делать надлежит то, что должно, а не только то, что получается. Когда лев осознает свою силу, им трудно управлять.

Снаружи валит мокрый снег. Темные снежинки падают в воды Темзы. Англия раскинулась перед ним; снежные поля, освещенные низким красным солнцем.

Он вспоминает день, когда был разорен Йоркский дворец. Они с Кавендишем стояли над раскрытыми сундуками с кардинальскими облачениями. Мантии, шитые золотом и серебром, узоры в виде звезд, птиц, рыб, оленей, львов, ангелов, цветов и колес Екатерины. Когда их переупаковали в дорожные ящики и заколотили, люди короля стали рыться в сундуках, где лежали альбы[46] и стихари, умело сложенные ровными складками. Передаваемые из рук в руки, невесомые, словно спящие ангелы, ткани мягко сияли на свету. Разверните, оценим качество материи, сказал кто-то. Пальцы запутались в полотняных ленточках. Дайте мне, сказал Кавендиш. Расправленные, они реяли в воздухе, белейшие и легкие, словно крылья бабочки. Когда подняли крышки, комнату заполнил аромат кедра и специй, тяжелый, суховатый, пустынно-горький. Парящие ангелы были сложены в сундук и пересыпаны лавандой, лондонский дождь стучался в стекло, ароматы лета плыли сквозь ранние сумерки.

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

I Сделай лицо

1531

Не то от страха и боли, не то от какого-то природного изъяна, от пляски пылинок в пустой комнате или звука охотничьего рога в отдалении, а может, потому, что сегодня эту девочку ни свет ни заря разбудила суета сборов, когда двор ее отца отбывал в другое место, — только она вся съежилась и глаза стали цвета воды в сточной канаве. Еще не покончив со вступительными латинскими формальностями, он заметил, как она вцепилась в спинку кресла, в котором сидит мать. «Мадам, вашей дочери надо сесть». На случай, если за этим последует поединок воль, он берет табурет и с решительным стуком ставит подле Екатерининых юбок.

Королева откидывается назад, напряженная под тугой шнуровкой, и что-то шепчет дочери. Итальянки, с виду такие беспечные, носят под шелками стальные корсеты. Чтобы их раздеть, нужны не только долгие уговоры, но и безграничное терпение.

Мария наклоняется и шепчет по-кастильски, намекая, что у нее женское нездоровье. Две пары глаз устремляются на него. У Марии взгляд близорукий, несфокусированный; наверное, она видит его, Кромвеля, как расплывчатую тень, сгусток угрозы. Стой прямо, требует королева, как пристало английской принцессе. Мария, глубоко вдохнув, обращает к нему маленькое некрасивое личико, твердое, как ноготь Норфолка; пальцы крепче вцепляются в спинку кресла.

Послеобеденный час, очень жарко, по стене ползут лиловые и золотые квадраты солнечного света из окна. Внизу лежат иссохшие поля. Темза обмелела и отступила от берегов.

Королева говорит по-английски:

— Ты знаешь, кто это? Мастер Кромвель. Он теперь пишет все законы.

Запнувшись на стыке языков, Кромвель спрашивает:

— Мадам, мы будем говорить по-английски или по-латыни?

— Ваш кардинал задал бы тот же вопрос. Как будто я здесь чужеземка. Я отвечу вам, как отвечала ему: «С трех лет я звалась принцессой Уэльской. В шестнадцать приехала сюда, чтобы выйти замуж за милорда Артура. В семнадцать я была вдова и девственница. В двадцать четыре я стала королевой Англии, и, дабы избежать сомнений, скажу, что сейчас мне сорок шесть, я по-прежнему королева и теперь, надо полагать, в некотором роде англичанка». Однако я не стану повторять вам все, что говорила кардиналу. Полагаю, вам осталась от него какая-нибудь запись по этому поводу.

Он чувствует, что надо поклониться. Королева продолжает:

— С начала года в парламент поступают проекты биллей. Прежде мастер Кромвель блистал талантами только на ниве ростовщичества, теперь же открыл в себе дар законодателя — если кому нужно новое уложение, просто обращайтесь к нему. Я слышала, что эти проекты вы на ночь уносите к себе домой в… где ваш дом?

У королевы это звучит как «ваша конура».

Мария говорит:

— Эти законы написаны против церкви. Мне удивительно, что милорды их принимают.

— Ты знаешь, — отвечает королева, — что кардинала Йоркского обвинили, согласно закону о превышении полномочий лицом духовного звания, в узурпации власти милорда твоего отца. Теперь мастер Кромвель и его друзья признали всех служителей церкви виновными в этом преступлении и требуют с них пеню в сто тысяч фунтов.

— Не пеню. Мы называем это благотворительным пожертвованием.

— Я называю это вымогательством. — Она поворачивается к дочери. — Если ты спрашиваешь, почему церковь не защищают, я отвечу, что в этой стране есть знатные люди, — (Суффолк, имеет в виду она, Норфолк), — которые намерены сокрушить могущество церкви, дабы впредь ни один священник — так они говорят — не забрал себе столько власти, сколько наш покойный легат. Что нам не нужен новый Вулси, я согласна. А вот нападок на епископов не потерплю. Вулси был моим врагом. Но это не меняет моих чувств к матери-церкви.

Он думает: Вулси был мне отцом и другом. Но это не меняет моих чувств к матери-церкви.

— Вы и спикер Одли сговариваетесь при свечах. — Королева упоминает спикера так, словно говорит «ваш кухонный мальчишка». — А когда наступает утро, вы подбиваете короля объявить себя главой английской церкви.

— В то время как, — подхватывает девочка, — здесь, так и в любом другом месте, глава церкви — римский первосвященник, и от престола Святого Петра исходит законность всякой монархии.

— Леди Мария, может, вы сядете? — Он ловит принцессу в тот самый миг, когда ее колени подгибаются, и усаживает на табурет, добавляя: «Это из-за жары», — чтобы она не смутилась. Принцесса поднимает лицо, и в серых близоруких глазах мелькает благодарность; в следующий миг оно вновь каменно-неприступное, как стена осажденного города.

— Вы сказали «подбиваете», — говорит он Екатерине, — однако вашему величеству лучше других известно, что короля невозможно уломать.

— Однако его можно улестить. — Она поворачивается к Марии, схватившейся руками за живот. — Итак, милорд твой отец провозглашен главой английской церкви, а дабы успокоить совесть епископов, добавлена формулировка: «насколько дозволяет закон Христов».

— И что это значит? — спрашивает Мария. — Ничего.

— Ваше величество, это означает все.

— Да. Это очень умно.

— Умоляю вас взглянуть иначе: король определил полномочия, которыми, согласно древним прецедентам…

— …выдуманным в прошлом месяце…

— …обладал и ранее.

Лоб Марии под жестким чепцом блестит от пота. Она говорит:

— То, что определено, можно переопределить, верно?

— О да, — подхватывает ее мать, — и переопределить в пользу церкви — если я покорюсь его желаниям и откажусь от звания супруги и королевы.

Принцесса права, думает он. Тут вполне можно поторговаться.

— В законе нет ничего неотменимого.

— И вы ждете, что я выложу на стол переговоров. — Королева протягивает руки — маленькие, пухлые, короткопалые — показывая, что они пусты. — Только епископ Фишер меня защищает. Только он постоянен. Только ему хватает мужества говорить правду: в палате общин заседают безбожники. — Она со вздохом опускает руки. — А кто убедил моего супруга уехать, не попрощавшись? Раньше он так не поступал. Никогда.

— Он намерен несколько дней поохотиться в Чертей.

— С ней, — говорит Мария, — наедине с этой особой.

— Затем его величество посетит лорда Сандиса в Гилфорде, чтобы посмотреть новую галерею. — Кромвель говорит спокойно, умиротворяюще, почти как кардинал — может быть, даже слишком? — Дальше, чуть позже или раньше, в зависимости от погоды и охоты, он поедет к Уильяму Полету в Бейзинг.

— Когда я должна к нему присоединиться?

— С Божьей помощью король вернется через две недели.

— Две недели, — повторяет Мария. — Наедине с этой особой.

— За этот срок, мадам, вам следует переехать в другой дворец. Король выбрал Мор, в Хертфордшире, очень, как вам известно, удобный.

— Учитывая, что это дом кардинала, я ничуть не сомневаюсь в его пышности, — вставляет Мария.

Мои дочери, думает он, никогда бы не позволили себе говорить в таком тоне, вслух же произносит:

— Принцесса, вы могли бы из милосердия не злословить человека, который не сделал вам ничего дурного?

Мария заливается краской до кромки волос.

— Я не хотела быть немилосердной.

— Покойный кардинал — ваш крестный отец, и вы должны о нем молиться.

Принцесса бросает на него затравленный взгляд.

— Я молюсь, чтобы Господь сократил срок его пребывания в чистилище.

Екатерина перебивает:

— Отправьте в Хертфордшир сундук. Сверток. Не пытайтесь отправить меня.

— С вами будет весь ваш двор. Дом готов принять двести человек.

— Я напишу королю. Можете передать ему мое письмо. Мое место рядом с ним.

— Я советую вам покориться. Иначе король может… — Он, глядя на принцессу, сводит и разводит руки. Это означает: «разлучить вас».

Девочка перебарывает боль. Мать перебарывает горе и гнев, возмущение и ужас.

— Я этого ждала, — говорит она, — но не думала, что король пришлет такое известие с человеком вроде вас.

Он хмурится; неужто приятнее услышать то же самое от Норфолка?

— Говорят, вы раньше были кузнецом, это правда?

Сейчас она спросит: можете подковать лошадь?

— Кузнецом был мой отец.

— Я начинаю вас понимать. — Она кивает. — Кузнец сам кует свои инструменты.


Полмили известняковых обрывов отражают на него белый жар. В тени надвратной арки Грегори и Рейф пихаются, осыпая друг дружку кулинарными оскорблениями, которым он их научил: Сэр, ты, жирный фламандец, масло на хлеб мажешь! Сэр, ты, итальянский нищий, чтоб твоим детям улитками питаться! Мастер Ризли прислонился к нагретой стене и смотрит на них с ленивой улыбкой; вокруг его головы венком вьются бабочки.

— Это вы ли?

Ризли польщенно улыбается.

— С вас надо писать портрет, мастер Ризли. Лазурный дублет, и освещение как по заказу.

— Сэр! Что сказала Екатерина?

— Что наши прецеденты сфабрикованы.

Рейф: Она хоть понимает, что вы с доктором Кранмером сидели над ними ночь напролет?

— О, порочные забавы! — вставляет Грегори. — Встречать утреннюю зарю с доктором Кранмером!

Он обнимает Рейфа за худые плечи. Как же хорошо вырваться от Екатерины и от этой девочки, вздрагивающей, как побитая сука.

— Помню, однажды мы с Джованнино… ну, с моим знакомым…

Он осекается. Что это со мной? Я ведь никогда не рассказываю историй из своей жизни.

— Ах, сделайте милость! — просит Ризли.

— Мы изготовили статую — ухмыляющегося божка с крылышками — потом, состарив при помощи цепей и молотков, отвезли ее в Рим и продали одному кардиналу.

Был нестерпимо жаркий день: знойное марево, белая пыль от строящихся домов, далекие раскаты грома…

— Помню, когда кардинал снами расплачивался, в его глазах стояли слезы. «Только подумать, на эти ножки, на эти прелестные крылышки когда-то, возможно, любовался император Август». Когда Портинари отправились назад во Флоренцию, их шатало от тяжести кошельков с дукатами.

— А вы?

— Я забрал свою долю и остался продать мулов.

Они идут к внутреннему двору. Выйдя на солнце, он прикрывает глаза ладонью, будто хочет что-то рассмотреть за уходящими вдаль деревьями.

— Я сказал Екатерине, чтобы она оставила Генриха в покое, не то он может не отпустить принцессу в Хертфордшир.

Ризли говорит удивленно:

— Однако все уже решено. Король их разлучает. Мария едет в Ричмонд.

Кромвель этого не знал, однако надеется, что никто не успел заметить его короткого замешательства.

— Конечно. Но раз королеву еще не известили, ведь стоило попытаться?

Гляньте, как полезен нам мастер Ризли! Гляньте, как он доставляет нам сведения от секретаря Гардинера. Рейф говорит:

— Это жестоко. Угрожать матери, что у нее отнимут ребенка.

— Жестоко… но вопрос в том, выбрал ли ты себе государя. Потому что так это происходит: ты выбираешь, зная, кто он и каков. И дальше на все его слова ты отвечаешь «да»: да, это возможно, да, это исполнимо. Если тебе не по вкусу Генрих, отправляйся за границу и найди себе другого государя. Только учти: будь здесь Италия, Екатерина давно лежала бы в могиле.

— Но ты же уверял, что чтишь королеву! — возмущается Грегори.

— Да. И чтил бы ее труп.

— Но ты же не станешь ее губить?

Он резко останавливается, берет сына за руку и разворачивает к себе.

— Давай восстановим в памяти наш разговор.

Грегори пытается вырвать руку.

— Нет, Грегори, послушай. Я сказал, что ты находишь способы исполнить королевские желания. Это и значит быть придворным. Теперь пойми: никогда в жизни Генрих не попросит меня или кого-нибудь другого причинить вред королеве. Он что, чудовище? Он и сейчас питает к ней теплые чувства, что неудивительно. И у него есть душа, которую он надеется спасти. Король каждый день исповедуется кому-нибудь из своих капелланов. Думаешь, император или король Франциск делают это так же часто? Смею тебя заверить, сердце Генриха исполнено лучших чувств; могу поручиться, что ни одна душа в христианском мире не вопрошается с такой строгостью.

Ризли говорит:

— Мастер Кромвель, это ваш сын, а не посол.

Он выпускает Грегори.

— Не отправиться ли нам по реке? Там, должно быть, ветерок.

Нижний двор. Шесть пар псов маются в клетках на колесах, приготовленных к отправке. Псы залезают друг на друга, стучат хвостами, грызутся между собой; их скулеж добавляется к общему полупаническому чувству, охватившему дворец. Это похоже не столько на обычные летние сборы, сколько на поспешное отступление из форта. Потные работники укладывают на телеги королевскую мебель. Двое застряли в дверях с кованым сундуком. Он вспоминает, как сам, избитый подросток, помогал грузить телеги в надежде, что его подвезут. Подходит ближе.

— И как вас, ребята, угораздило?

Он берется за край сундука, помогает им отступить назад в тень, потом одним движением ладони разворачивает сундук под нужным углом, и через мгновение оба молодчика, пыхтя и спотыкаясь, выскакивают на свет с таким ликующим возгласом, будто сами сообразили, как тут управиться. Он говорит, покончите с вещами короля — сразу начинайте грузить вещи королевы, она едет в Мор. Они удивляются: что, правда? А если она откажется? Тогда мы закатаем ее в ковер и отнесем на телегу. Дает каждому по монетке. Не перетруждайтесь, ребята, в такую жару нельзя много работать. Конюх подводит лошадей, чтобы запрячь в собачьи фургоны; псы, почуяв запах, заходятся истерическим лаем, который слышно даже на реке.

Вода темная, медлительная. На итонском берегу два сомлевших лебедя то выплывают из камышей, то снова в них заплывают. Лодка покачивается на едва заметной ряби. Он спрашивает:

— Ба! Уж не Шон ли Мадок?

— Никогда не забываете лица?

— Такие уродливые — никогда.

— А вы свое-то видели? — Лодочник ел яблоко вместе с сердцевиной; теперь он аккуратно сплевывает косточки за борт.

— Как твой отец?

— Помер. — Шон выплевывает черешок. — Из этих есть кто ваш?

— Я, — говорит Грегори.

— А вот мой. — Шон кивает на рослого парня за соседним веслом, тот краснеет и отворачивается. — Ваш папаша в такую погоду закрывал лавочку. Гасил огонь в кузне и отправлялся рыбачить.

— Стегал воду удилищем и вышибал рыбам мозги, — говорит он. — Хватал их под жабры и орал: «На кого пялишься, зараза чешуйчатая? Я те дам на меня пялиться!»

— Уолтер Кромвель был не из тех, кто без дела греется на солнце, — объясняет Шон. — Я много чего мог бы о нем рассказать.

У мастера Ризли лицо удивленно-сосредоточенное. Мастеру Ризли невдомек, сколько можно узнать от лодочников, из их быстрого охального говорка. В двенадцать лет Кромвель свободно владел этим языком, и теперь слова приходят сами, природные, неочищенные. Есть прелесть в греческих цитатах, которыми он обменивается с Томасом Кранмером, с Зовите-меня-Ризли — прелесть первозданного наречия, свежего, как сочный молодой плод. Однако ни один эллинист не расскажет тебе, как Шон, что думает Патни о клятых Булленах. Генрих баловался с мамашей — на здоровьице. Баловался с сестрицей — а для чего еще и быть королем? Однако пора и честь знать. Мы же не звери лесные. Шон называет Анну угрем, склизкой ползучей гадиной, и Кромвелю вспоминаются слова кардинала про Мелузину. Шон говорит, она балуется с братом, и он спрашивает: с Джорджем?

— А как бы его ни звали. У них вся семейка такая. Они занимаются французскими мерзостями, ну, знаете…

— Нельзя ли потише? — Он опасливо смотрит назад, как будто за лодкой могут плыть соглядатаи.

— Оттого она за себя спокойна, что не уступит королю, потому как ежели он ее обрюхатит, то спасибо, девонька, а теперь проваливай, вот она и говорит, нет, ваше величество, никак не можно, а ей-то что? Она-то знает, что в ту же ночь братец вылижет ее до печенки, а когда он спросит, сестрица, что мне делать с этим большим кулем, она ответит, не извольте печалиться, милорд братец, затолкайте его в заднюю дверь, там он никакого урона не причинит.

— Спасибо, — говорит он, — я и не знал, как они управляются.

Молодые люди понимают примерно одно слово из трех. Он платит Шону много больше, чем тот запросил. Ну и фантазия у лодочников! Он будет с удовольствием вспоминать измышления Шона. Так непохоже на настоящую Анну.

Дома Грегори спрашивает:

— Надо ли позволять людям такое болтать? Да еще и вознаграждать их деньгами?

— Шон говорил что думает. И если ты хочешь узнать, что у людей на уме…

— Зовите-меня-Ризли тебя боится. Говорит, когда вы вместе с секретарем Гардинером возвращались из Челси, ты грозился выкинуть его из собственной барки и утопить.

Ему этот разговор помнится совершенно иначе.

— И что, Зовите-меня считает, что я на такое способен?

— Да. Он считает, что ты способен на все.


На Новый год он дарит Анне серебряные вилки с рукоятками из горного хрусталя и надеется, что она будет ими есть, а не втыкать их в людей.

— Венецианские! — Анна с удовольствием вертит вилки, любуясь игрой света в хрустале.

Он принес еще один подарок, завернутый в небесно-голубой шелк.

— Это для девочки, которая все время плачет.

Анна удивлена.

— Вы разве не знаете? — Ее глаза вспыхивают злорадным удовольствием. — Наклонитесь поближе, я шепну вам на ухо. — Она прикасается к нему щекой, и он чувствует легкий аромат: роза, амбра. — Сэр Джон Сеймур? Милейший сэр Джон? Старый сэр Джон, как его называют.

Сэр Джон старше его от силы лет на десять-двенадцать, однако благодушие старит. Впечатление такое, что Сеймур удалился на покой, предоставив сыновьям, Эдварду и Тому, блистать при дворе.

— Теперь понятно, почему мы никогда его не видим, — продолжает Анна. — И чем он занимался в деревне.

— Охотился, наверное.

— Да, и поймал в силок Кэтрин Филлол, жену Эдварда. Их застали в самом неподобающем виде, только я не смогла выяснить, где: в его постели или в ее, в поле или на сене. Да, прохладно, однако они друг друга согревали. И теперь сэр Джон сознался во всем — так и сказал в лицо сыну, что имел ее каждую неделю, начиная со дня свадьбы, то есть два года и, скажем, еще шесть месяцев, всего…

— Можно округлить до ста двадцати раз, если учитывать основные посты.

— Прелюбодеи не воздерживаются даже в великий пост.

— Надо же. Я думал, воздерживаются.

— У нее двое детей, так что, допустим, был перерыв на роды… И оба — мальчики. Можете вообразить, каково сейчас Эдварду.

Эдвард Сеймур с чистым орлиным профилем. Да, можно вообразить, каково ему сейчас.

— Он отказался от обоих. Теперь они будут считаться бастардами. Кэтрин Филлол отправят в монастырь. А надо было бы посадить ее в клетку! Эдвард подал прошение, чтобы брак объявили недействительным. Что до милейшего сэра Джона, думаю, мы нескоро увидим его при дворе.

— А почему шепотом? Наверняка я последний человек в Лондоне, который еще не знал.

— Король не знает. А вам известно, как он благонравен. Так что если кто-нибудь подойдет к его величеству с грубой шуткой по этому поводу, пусть это будем не вы и не я.

— А что дочь? Джейн то есть.

Анна фыркает.

— Бледная немочь? Уехала в Уилтшир. А лучше бы отправилась в монастырь вместе с невесткой. Ее сестра Лиззи удачно пристроена, но нашу мямлю никто не брал замуж, а теперь уж точно не возьмет. — Она вновь замечает подарок и с внезапным подозрением спрашивает: — Что это?

— Книга с узорами для вышивки.

— А… что угодно, лишь бы не перетрудить ее бедную головушку. Почему вы решили сделать ей подарок?

— Мне ее жаль.

А теперь, конечно, еще больше.

— Хм. Она вам что, нравится? — (Правильный ответ: нет, леди Анна, мне нравитесь только вы.) — Пристало ли вам отправлять ей подарки?

— О, это не Боккаччо.

Она смеется.

— Они могли бы рассказать Боккаччо много нового, эти грешники из Волчьего зала.


На исходе февраля сожгли священника Томаса Хиттона, арестованного епископом Рочестерским Фишером за контрабандный ввоз тиндейловской Библии. Некоторое время спустя гости, вставшие после скромного епископского ужина, повалились на пол в конвульсиях, исходя рвотой; бледных и полуживых от боли, их уложили в постель и поручили заботам лекарей. Доктор Беттс сказал, что они отравились бульоном: по свидетельству опрошенных слуг, только это блюдо ели все присутствовавшие.

Есть яды, которые возникают в природе без чьей-либо злой воли — так что сам он, прежде чем отдавать епископского повара палачам, заглянул бы на кухню и снял пробу с бульона. Однако остальные убеждены, что это убийство.

Повар сознается, что подсыпал в суп белый порошок, полученный от одного человека. От кого? От незнакомца, который сказал, что будет отличной шуткой, если Фишера и его друзей прихватит понос.

Король вне себя от ярости и страха. Винит еретиков. Доктор Беттс качает головой, теребит нижнюю губу. Его величество, говорит доктор, боится яда сильнее, чем адовых мук.

Станете вы подсыпать в еду неизвестный порошок, потому что незнакомец сказал, что это будет потешно? Повар молчит, а возможно, не в силах ничего сказать. Дознаватели переусердствовали, говорит он Беттсу, интересно, нарочно или по чьему-то указанию. Доктор, любящий слово Божие, отвечает с невеселым смешком: «Если они хотели узнать правду, им следовало пригласить Томаса Мора».

Говорят, что лорд-канцлер в совершенстве освоил двойное искусство: растягивать и сжимать Божьих слуг. Когда еретиков доставляют в Тауэр, Мор стоит и смотрит, как их пытают. Говорят, у себя в Челси он держит арестованных в колодках, читает им наставления и требует: назови своего печатника, назови шкипера, который привез эти книги в Англию. Говорят, он пускает в ход бич, кандалы и тиски, называемые Скевингтонова дочка: в них помещают человека, согнутого в три погибели, и закручивают винт, пока не начнут трескаться ребра. Нужно большое искусство, чтобы арестант не задохнулся, потому что если он задохнется, от него уже ничего не узнаешь.


За неделю умирают двое из епископских гостей. Сам Фишер выкарабкивается. Он, Кромвель, думает, что повар, возможно, и назвал на допросе какие-то имена, но их обычным подданным знать не положено.

Он идет к Анне. Она, как шип между двумя розами, сидит между своей кузиной Мэри Шелтон и женой своего брата, Джейн, леди Рочфорд.

— Миледи, известно ли вам, что король придумал для епископского повара новую казнь? Его сварят живьем.

Мэри Шелтон ахает и краснеет, будто ее ущипнул ухажер. Джейн Рочфорд цедит: «Vere dignum et justum est, aequum et salutare»,[47] — и переводит для Мэри: «Умно».

На лице Анны — никакого выражения. Даже он, сведущий в стольких языках, ничего не может на нем прочесть.

— Как это будет?

— Я не интересовался. Вам угодно, чтобы я выяснил? Думаю, его подвесят на цепях, чтобы зрители видели, как будет слезать кожа, и слышали крики.

Надо отдать Анне должное — скажи он сейчас, что ее сварят живьем, она, вероятно, только пожала бы плечами: се ля ви.

Фишер месяц лежит в постели, а когда наконец появляется при дворе, похож на ходячий труп. Вмешательство ангелов и святых не помогло исцелить больной желудок и нарастить мясо на кости.

Это дни суровой истины от Тиндейла. Святые вам не друзья и не заступники. Их нельзя нанять за свечи и молитвы, как вы нанимаете работников на сенокос. Христова жертва совершилась на Голгофе; она не совершается на мессе. Священники не помогут попасть в рай; для общения с Богом посредники не нужны. Никакие собственные заслуги вас не спасут; только заслуги живого Христа.


Март. Люси Петит, жена мастера-бакалейщика, члена палаты общин, приходит в Остин-фрайарз. На ней смушковая пелерина — судя по виду, привозная — и скромное платье из серого камлота. Алиса принимает у нее перчатки и украдкой щупает пальцем шелковую подкладку. Он встает из-за стола, берет Люси за руки, усаживает рядом с камином и наливает ей подогретого вина с пряностями.

— Вот бы это все моему Джону. Вино. Камин, — говорит Люси. Ее руки, сжимающие чашку, сильно дрожат.

Утром того дня, когда в дом на набережной Львов пришли с обыском, валил снег, позже зимнее солнце очистило оконные стекла, превратив обшитые панелями комнаты в резкое чередованье глубоких теней и холодного света. «Это то, о чем я все время думаю, — говорит Люси. — О холоде». И Мор, лицо закутано в меха, на пороге вместе с приставами, готовый обыскать лавку и жилые комнаты. «Я сколько могла, задерживала его любезностями. Я крикнула, дорогой, тут к тебе лорд-канцлер по парламентским делам. — Вино ударило ей в лицо, развязало язык. — Я все спрашивала, вы кушали, сэр, точно? а может все-таки покушаете? и слуги вертелись у него под ногами, — она издает невеселый, кашляющий смешок, — и все это время Джон запихивал бумаги за стенную панель».

— Вы молодец, Люси.

— Когда они поднялись наверх, Джон был готов их встретить — добро пожаловать, лорд-канцлер, в мое смиренное жилище, да только он ведь такой бестолковый — сунул Библию под стол, я как вошла, сразу увидела… просто чудо, что они не проследили мой взгляд.

За час обыска так ничего и не нашли. А точно у вас нет этих новых книг, Джон, спросил лорд-канцлер, потому что мне сообщили, они у вас есть. (И Тиндейл, во все время разговора, как ядовитое пятно на полу). Не знаю, кто мог вам такое сказать, ответил Джон Петит. Я горжусь им, говорит Люси, протягивая чашку за следующей порцией вина, я горжусь тем, что он держался так смело. Мор сказал, да, правда, сегодня я ничего не нашел, но вам придется пойти с этими людьми в Тауэр. Арестуйте его.

Джон Петит не молод. По распоряжению Мора он спит на охапке соломы, уложенной на каменные плиты; посетителей впускают с единственной целью — чтобы те передали родным, как плохо арестант выглядит.

— Мы отправляли еду и теплую одежду, — говорит Люси. — Нам все вернули со словами «таков приказ лорда-канцлера».

— Существует тариф на взятки. Надо платить тюремщикам. У вас есть деньги?

— Если понадобятся, я обращусь к вам. — Она ставит чашку на стол. — Он не сможет засадить в тюрьму нас всех.

— У него много тюрем.

— Для тела, да. Но что такое тело? У нас могут забрать наше добро, однако Господь возместит нам все сторицей. Могут закрыть книжные лавки, однако книги останутся. У них — древние кости в раках, стеклянные святые в витражах, свечи и капища; нам Господь даровал печатный станок. — Щеки ее горят. Она смотрит на разложенные по столу чертежи. — Что это, мастер Кромвель?

— Планы моего будущего сада. Я надеюсь купить несколько соседних домов. Мне нужна земля.

Она улыбается.

— Сад… первое приятное слово, которое я слышу за долгое время…

— Надеюсь, вы с Джоном еще сможете по нему погулять.

— А это… Будете делать теннисный корт?

— Если заполучу землю. А здесь, как видите, я намерен разбить фруктовый сад.

В глазах ее стоят слезы.

— Поговорите с королем. Мы на вас надеемся.

Шаги Джоанны. Люси в испуге зажимает себе рот.

— Господи, помилуй… В первый миг я приняла вас за вашу сестру.

— Многие ошибаются, — говорит Джоанна, — и не все замечают свою ошибку. Мистрис Петит, мне очень жаль, что ваш муж в Тауэре, однако вы сами виноваты. Вы и ваши единоверцы больше других клеветали на покойного кардинала, а теперь, небось, все бы отдали, лишь бы его вернуть.

Люси встает, смотрит долгим взглядом через плечо и выходит без единого слова. За дверью слышен голос Мерси — здесь Люси ждет больше женского сочувствия. Джоанна подходит, протягивает к камину замершие руки.

— Что, она считает, ты можешь сделать?

— Пойти к королю. Или к леди Анне.

— И ты пойдешь? Не надо, прошу тебя. — Она вытирает рукой слезу: Люси ее расстроила. — Мор не станет пытать Джона — пойдут разговоры, Сити возмутится. Хотя, конечно, он может умереть в тюрьме. — Джоанна смотрит на него искоса. — А она ведь старая, Люси Петит. Ей не стоит носить серое. Ты заметил, как у нее ввалились щеки? Она уже не сможет родить.

— Я учту.

Джоанна теребит фартук.

— А если все-таки станет?.. И Джон назовет имена?

— Мне-то что? — Он отводит взгляд. — Мор и без того знает мое имя.


Он говорит с леди Анной. Что я могу поделать? — спрашивает она, и он отвечает, думаю, вам известно, как умилостивить короля. Она смеется: что, отдать мою девственность ради бакалейщика?

Он говорит с королем при всяком удобном случае, однако у Генриха ответ один: лорд-канцлер знает свое дело. Анна оправдывается: я, как вы знаете, самолично вложила книги Тиндейла в руки короля, ваше величество, можно ли Тиндейлу вернуться? Всю зиму идут переговоры, письма летят через Ла-Манш и обратно. Весной Стивен Воэн, его торговый представить в Антверпене, организовал встречу: вечер, сумерки, поле за городом. Когда Тиндейлу вручили письмо Кромвеля, тот заплакал. Я так хочу на родину, я устал укрываться по чужим домам; если король скажет «да» Писанию на английском, пусть сам выберет переводчика, я не напишу больше ни слова. Пусть делает со мной что хочет, пытает меня и сожжет, лишь бы англичане услышали слово Божье.

Генрих не говорит «нет, никогда» — не может сказать, чтобы не огорчить леди Анну. Хотя тиндейловский и другие переводы по-прежнему запрещены, король, возможно, когда-нибудь выберет ученого мужа, которому и поручит этот труд.

Однако с началом лета он, Кромвель, понимает, что подошел слишком близко к краю — надо осторожно сдавать назад. Генрих слишком нерешителен, Тиндейл слишком бескомпромиссен. В письмах к Стивену в Амстердам сквозит паника: пора выбираться с тонущего корабля. Он не намерен приносить себя в жертву Тиндейловой суровости. Господи Боже мой, думает он, Мор и Тиндейл друг друга заслуживают — эти упрямые мулы в человеческой оболочке. Тиндейл не соглашается одобрить королевский развод, и монах Лютер, кстати, тоже. Казалось бы, можно чуточку поступиться принципами, чтобы заручиться королевской дружбой, — ан нет, ни в какую.

А когда Генрих спрашивает: «Кто такой Тиндейл, чтобы меня судить?», тот строчит ответ: «Каждый христианин может судить другого христианина».

— Кошка может смотреть на короля. — Он держит на руках Марлинспайка и говорит с Томасом Авери, молодым человеком, которого взял себе в обучение. Мальчик живет у Стивена Воэна, осваивает обычаи амстердамских торговцев, но в любой день может ворваться в дом на Остин-фрайарз с дорожным мешком подмышкой, крича, чтобы Мерси, Джоанна и девочки шли смотреть, каких он привез сластей и безделушек. Ричарда, Рейфа и Грегори, если тот случается дома, Авери награждает парой шутливых тумаков — мол, я здесь, — однако мешок с запасным джеркином и парой чистых рубах из рук не выпускает ни на миг.

Мальчик идет за ним в кабинет.

— Хозяин, а вы когда путешествовали в чужих краях, по дому не тосковали?

Он пожимает плечами: наверное, будь у меня дом, тосковал бы. Опускает кота на пол, открывает мешок, выуживает четки. Для видимости, поясняет Авери, и он говорит, молодец. Марлинспайк вспрыгивает на стол, трогает мешок лапой, заглядывает внутрь.

— Мыши там только сахарные. — Мальчик оттягивает кота за уши, возится с ним. — У мастера Воэна в доме нет ни собак, и кошек.

— Стивен признает только дела. И очень последнее время строг.

— Он говорит: «Томас Авери, во сколько ты вчера вернулся? Написал ли ты хозяину? Был ли у мессы?» Будто ему есть дело до мессы! Только что не спрашивает, давно ли я справлял большую нужду!

— Следующей весной ты сможешь вернуться сюда.

За разговором он достает джеркин,[48] выворачивает наизнанку и ножничками начинает распарывать шов.

— Стежок к стежку. Кто шил?

Мальчик мнется, краснеет.

— Женнеке.

Он вытаскивает из-за подкладки тонкий сложенный листок. Разворачивает.

— Глазки у нее, наверное, зоркие.

— Да.

— И хорошенькие? — Он с улыбкой поднимает взгляд. Мальчик смотрит ему в лицо и как будто хочет заговорить, но тут же смущается и вешает голову.

— Просто мучаю тебя, Том, не обижайся. — Он читает письмо Тиндейла. — Если она хорошая девушка, что тут дурного?

— Что пишет Тиндейл?

— Ты вез письмо, не прочитав?

— Я решил лучше не читать. Вдруг…

Вдруг ты окажешься гостем Томаса Мора. Он перекладывает письмо в левую руку, правая сжимается в кулак.

— Пусть только приблизится к кому-нибудь из моих. Я его вытащу из Вестминстера и буду бить головой о мостовую, пока не приведу в разум. Он у меня поймет, что такое любовь к Богу и в чем она должна проявляться!

Мальчик издает короткий смешок и плюхается на табурет. Он, Кромвель, снова смотрит в письмо.

— Тиндейл пишет, что не сможет вернуться в Англию, даже если леди Анна станет королевой — чему он сам, должен отметить, никоим образом не способствует. Пишет, что не поверит гарантиям безопасности, даже за подписью короля, пока Мор жив и на своей должности, потому что Мор говорит, не обязательно держать обещания, данные еретикам. Вот. Можешь сам прочесть. Все равно наш лорд-канцлер невиновность или неведение в зачет не принимает.

Мальчик вздрагивает, но письмо берет. Что это за мир, в котором люди не держат обещаний?

Он говорит мягко:

— Расскажи мне про Женнеке. Хочешь, я напишу ее отцу?

— Нет. — Авери поднимает глаза, хмурится. — Нет, она сирота, воспитанница мастера Воэна. Мы все учим ее английскому.

— То есть денег она тебе не принесет?

Мальчик смущается.

— Думаю, мастер Стивен даст ей приданое…

Тепло, и камин не топится. Свечи еще не зажигали, так что он просто рвет письмо на мелкие клочки. Марлинспайк, навострив уши, съедает обрывок бумаги.

— Благочестивый кот, — говорит он. — Всегда любил слово Божие.

Scriptura sola. Только Писание утешит тебя и направит на путь спасения. Бесполезно молиться резной деревяшке и ставить свечи перед раскрашенной доской. Тиндейл говорит, «Евангелие» означает добрую весть, песни и пляски — в рамках приличий, разумеется. Томас Авери спрашивает:

— Мне правда можно будет вернуться, как только наступит весна?

Джону Петиту в Тауэре разрешили спать на кровати; впрочем, о возвращении узника домой речь не идет.

Как-то в ночном разговоре Кранмер сказал ему: святой Августин учит нас не спрашивать, где наш дом, ибо в конце концов все мы придем к Богу.


Великий пост изнуряет дух, для чего, собственно, и предназначен. Придя очередной раз к Анне, он видит Марка, который, согнувшись над лютней, наигрывает что-то заунывное, и, мимоходом стукнув того по голове пальцем, бросает:

— Сыграй что-нибудь повеселее, а?

Марк едва не падает с табурета. Ему думается, что они живут, как в тумане: все эти люди, которых так легко напугать, застигнуть врасплох. Анна, очнувшись от своей полудремы, спрашивает:

— Что вы сейчас сделали?

— Ударил Марка. — Он показывает палец. — Вот только им.

Анна спрашивает:

— Марк? О ком вы? А… Его так зовут?

Нынешней весной его задача — быть бодрым и жизнерадостным. Кардинал вечно на что-нибудь жаловался — правда, со своим всегдашним остроумием. И чем больше Вулси брюзжал, тем бодрее отвечал его слуга Кромвель; таков был их негласный договор.

Король тоже постоянно всем недоволен. Голова болит. Герцог Суффолк — тупица. Погода не по сезону жаркая. Страна катится к чертям собачьим. И еще король боится сглаза, боится, что о нем плохо говорят — по конкретному поводу или абстрактно. И чем больше король тревожится, тем оптимистичней его новый слуга, тем увереннее и тверже себя держит. И чем больше король рявкает и ворчит, тем больше просители стараются попасть к Кромвелю, неизменно учтивому и приветливому.

Дома к нему подходит Джо, чем-то не на шутку озабоченная. Она теперь барышня и по-женски хмурит лоб, в точности как ее мать Джоанна.

— Сэр, как нам красить яйца на Пасху?

— А как вы красили раньше?

— До прошлого года мы рисовали кардинальские шапки. — Говоря, Джо пристально наблюдает за его лицом; в точности моя привычка, думает он. Что ж, твои дети — это не только твои дети. — Нельзя было так делать?

— Отчего же? Жаль, я не знал. Я бы подарил кардиналу такое яйцо — ему бы понравилось.

Джо вкладывает свою мягкую ручонку — детскую, в цыпках, с обгрызенными ногтями — в его ладонь.

— Теперь я в королевском совете, — говорит он. — Можете рисовать короны.

То, что у него с ее матерью, это безумие надо прекращать. Джоанна и сама понимает. Она придумывала любые оправдания, чтобы жить там же, где он, однако сейчас если он в Остин-фрайарз, то она — в Степни.

— Мерси знает, — шепчет как-то Джоанна, проходя мимо.

Удивительно, что Мерси так долго ни о чем не догадывалась, но здесь заключен урок: думаешь, будто люди постоянно за тобой наблюдают, а это просто нечистая совесть заставляет тебя шарахаться от теней. Однако в конце концов Мерси обнаружила, что у нее есть глаза, а кроме глаз — еще и язык, и улучила минутку поговорить наедине.

— Мне сказали, что король нашел способ обойти по крайней мере один камень преткновения — как вступить в брак с леди Анной, если он спал с ее сестрой.

— У нас есть к кому обратиться, — беспечно отвечает Кромвель. — По моему совету доктор Кранмер адресовал вопрос ученым венецианским раввинам, чтобы те сверились с древними текстами.

— Так это не кровосмешение? Если ты не состоял в законном браке с одной из сестер?

— Талмудисты говорят — нет.

— И во сколько это обошлось?

— Доктор Кранмер не знает. Ученые мужи заседают за столом переговоров, а после к ним подходят не столь праведные люди и передают деньги. Одним совершенно не обязательно замечать других.

— В твоем случае это не поможет, — говорит Мерси напрямик.

— В моем случае ничто не поможет.

— Она хочет с тобой поговорить. Джоанна.

— Что тут обсуждать? И так понятно… — И так понятно, что надежды никакой, пусть даже ее муж, Джон Уильямсон, по-прежнему кашляет — и здесь, и в Степни постоянно вполуха вслушиваешься, не раздастся ли на лестнице или в соседней комнате предупреждающее «кхе-кхе»; надо отдать Джону Уильямсону должное, вот уж кто никогда не застанет тебя врасплох. Доктор Беттс порекомендовал Джону свежий воздух, подальше от дыма и копоти.

— Это была минутная слабость, — говорит он. А потом что? Еще одна минутная слабость.

— Ты должен ее выслушать. — Мерси поднимает к нему пылающее лицо. — По совести.


— Для меня это все — часть прошлого. — Голос у Джоанны дрожит; она поправляет чепец и закидывает вуаль — легкое облако шелка — за плечо. — Я долго не могла поверить, что Лиз и вправду умерла — все ждала, что она сейчас войдет.

Его постоянно мучил соблазн наряжать Джоанну в красивые дорогие платья, и он, по словам Мерси, «швырял» деньги лондонским ювелирам и торговцам тканями, так что женщинам с Остин-фрайарз завидовали все городские кумушки и, заходясь в молитвенном восторге, шептали им вслед: Господи милостивый, к Томасу Кромвелю, деньги-то так и текут, ну чисто благодать Божья.

— И теперь я думаю, — говорит Джоанна, — это случилось оттого, что она умерла, а мы горевали и не могли поверить в ее смерть. И хватит. То есть мы все равно горюем. И всегда будем горевать.

Он понимает ее. Лиз умерла в другую эпоху, когда кардинал был первым лицом в стране, а он — слугой кардинала.

— Если ты надумаешь жениться, — говорит Джоанна, — Мерси кое-кого тебе присмотрела. Впрочем, думаю, и у тебя есть невесты на примете — и ни одной из них мы не знаем. Конечно, — продолжает она, — если бы Джон Уильямсон… прости, Господи, но я каждую зиму думаю, что он до весны не дотянет, то конечно, Томас, я бы сразу, как дозволяют приличия, чтобы не с кладбища да к алтарю, только ведь церковь не разрешит. Закон не разрешит.

— Кто знает, — говорит он.

Она раскидывает руки, слова так и хлещут:

— Говорят, будто ты намерен, будто ты хочешь сломить епископов и сделать короля главой церкви, отнять у папы церковную десятину и отдать Генриху, чтобы Генрих устанавливал законы по своей воле, мог прогнать жену и обвенчаться с леди Анной, решал, что грех, а что — нет, и кому можно на ком жениться. А принцесса Мария, храни ее Господь, станет незаконнорожденной, и следующим королем будет сын леди Анны.

— Джоанна… когда парламент соберется снова, давай ты придешь и повторишь, что сейчас сказала? Это сбережет всем уйму времени.

Она в ужасе.

— Общины за такое не проголосуют. И лорды тоже. Епископ Фишер такого не допустит. Архиепископ Уорхем. Герцог Норфолк. Томас Мор.

— Фишер болен. Уорхем стар. Норфолк не далее как третьего дня сказал мне: «Я устал, — прости, но я повторяю его выражение, — сражаться под запятнанным знаменем Екатерининой брачной простыни, а уж смог тогда Артур или нет, теперь один… теперь все равно». — Он на ходу заменяет непроизносимое слово. — «Пусть уж моя племянница Анна покажет, на что способна».

— А на что она способна?

Джоанна, приоткрыв рот, ждет ответа. Слова герцога прокатятся по Грейсчерч-стрит, по мосту, на ту сторону реки, и размалеванные саутуоркские девки понесут их на языке, как заразу. А чего еще ждать от Говардов, от Болейнов, от всей их породы; молчи — не молчи, рано или поздно молва об Аннином нраве облетит и Лондон, и весь мир.

— Она испытывает королевское терпение, — говорит он. — Король жалуется, что Екатерина в жизни с ним не разговаривала, как Анна. По словам Норфолка, Анна обзывает короля хуже, чем собаку.

— Странно, что он ее не выпорет.

— Может, еще и выпорет, как поженятся. Понимаешь, если бы Екатерина отозвала из Рима свою жалобу и согласилась, чтобы дело разбирали в Англии, или папа аннулировал-таки их брак, ничего такого — ничего из того, о чем ты говорила, — не произошло бы, просто… — Он делает плавное движение, будто сворачивает пергаментный свиток. — Если бы Климент в одно прекрасное утро подошел к столу и спросонок подмахнул левой рукой непрочитанный документ, кто бы его осудил? И остались бы ему его доходы, его власть, потому что Генриху нужно только одно — затащить Анну в постель, однако время идет, и, поверь мне, у Генриха появляются новые желания.

— Да. Например, поступать по-своему.

— Он король. Привык к этому.

— А если папа будет и дальше упорствовать?

— Значит, не получит своей десятины.

— Неужто король приберет к рукам деньги простых христиан? Он и без того богат.

— Тут ты ошибаешься. Король беден.

— Ой. А ему-то это известно?

— Я не знаю, ведомо ли королю, откуда берутся его деньги и куда уходят. Пока был жив милорд кардинал, его величеству довольно было захотеть новый алмаз на шляпу, красавца-скакуна или роскошный дворец — все появлялось само. Сейчас личными средствами государя заведует Генри Норрис, и еще король берет из казны — на мой взгляд, многовато. Генри Норрис, — говорит он, не дожидаясь вопроса, — мой злой рок, — однако не добавляет: «вечно оказывается у Анны, когда мне надо поговорить с ней наедине».

— Пусть приходит к нам обедать, если проголодается. Не Генри Норрис, конечно, а наш нищий король. — Джоанна встает, видит себя в зеркале и тут же пригибается, словно испугавшись своего отражения. Он наблюдает, как она делает другое лицо: менее озабоченное, рассеянно-любопытное, не столь вовлеченное в разговор — чуточку поднимает брови, слегка выгибает уголки губ. Я мог бы нарисовать ее портрет, думает он, если бы владел кистью, я столько на нее смотрю. Однако от того, что смотришь, мертвые не возвращаются, и чем пристальнее всматриваешься, тем быстрее и дальше они уходят. Он никогда не думал, будто Лиз улыбается с небес, глядя на них с Джоанной. Нет, думает он, на самом деле я отодвигал Лиз в темноту и мрак, и внезапно ему вспоминаются давние слова Уолтера про мать. У нее была деревянная святая, которую она принесла в своем узелке, когда совсем молодой девушкой пришла в Патни с севера, и когда ложилась со мной в постель, рассказывал Уолтер, она поворачивала статуэтку лицом к стене. Боже мой, Томас, кажись, то была святая Фелиция, и уж точно она смотрела куда-то не на нас в ту злополучную ночь, когда я тебя сделал.

Джоанна идет по комнате. Комната большая и наполнена светом. Джоанна говорит:

— Все это… все эти вещи, которые у нас есть. Часы. Новый сундук, который ты выписал из Фландрии, резной, с цветами и птицами. Я своими ушами слышала, как ты сказал Томасу Авери, передай Стивену, мне нужен такой сундук, а цена меня не заботит. И картины с незнакомыми людьми, и, не знаю, лютни там, и книги по музыке, у нас ничего такого не было. В детстве я никогда не смотрелась в зеркало, а теперь смотрюсь каждый день. И гребень — ты подарил мне гребень из слоновой кости. У меня никогда не было своего. Лиз заплетала мне косы и убирала под чепец, а я — ей, и если волосы у нас растрепывались, кто-нибудь сразу кричал, чтобы мы не ходили, как чучела.

Чем нам так любы прошлые тяготы? Почему мы гордимся, словно заслугой, что сносили брань и побои, что дома не было дров для очага и мяса на обед, что родители держали нас в черном теле и бранили по всякому поводу? Даже Лиз, давным-давно, увидев, что он вешает рубашонку Грегори у очага, чтобы согреть, сказала, не надо, а то привыкнет.

— Лиз, — произносит он. — Прости, я хотел сказать, Джоанна…

Сколько ж можно уже, говорит ее лицо.

— Я хочу сделать тебе что-нибудь приятное. Скажи, что тебе подарить.

Он ждет, что она закричит, как все женщины, не думай, будто можешь меня купить, однако она выслушивает, зачарованно, как ему кажется, с лицом внимательно-сосредоточенным, его теорию о том, чем хороши деньги.

— Был во Флоренции один монах, фра Савонарола,[49] который внушил людям, будто красота греховна. Некоторые думают, что тут не обошлось без колдовства. Люди жгли на улицах костры и швыряли туда все, что любили, что сделали своими руками или приобрели на заработанные трудом деньги: шелковые ткани, белье, которое их матери вышили для брачного ложа, стихи, написанные рукою поэта, векселя и завещания, купчие на дома и закладные на землю, собак и кошек, рубашки с плеч и перстни с пальцев, женщины бросали в огонь покрывала, и знаешь, Джоанна, что хуже всего? они отправили в костер зеркала и теперь не видели своих лиц, не видели, чем отличаются от скотов бессловесных и от несчастной живности, которая корчилась в огне. А, растопив зеркала, они вернулись в пустые жилища и легли на пол, потому что сожгли кровати, и когда они встали на следующее утро, у всех ломило поясницу от спанья на жестком, и не было столов, чтобы сесть завтракать, потому что из столов сложили костры, и не было стульев, потому что стулья порубили на растопку, и не было хлеба, потому что пекари бросили в огонь квашни с опарой, муку и весы. А знаешь, что хуже всего? Они все были трезвы. Накануне они вытащили на улицу бурдюки с вином и… — Он делает движение, будто бросает что-то в костер. — Они были трезвы, головы у всех прояснились, люди смотрели вокруг себя и не знали, что им есть, что пить и на чем сидеть.

— Ты сказал, хуже всего было не это, а зеркала. Невозможность посмотреть на себя.

— Да. По крайней мере, я так думаю. Я всегда смотрю себе в лицо. И у тебя, Джоанна, всегда должно быть хорошее зеркало, чтобы глядеть на себя. Потому что ты женщина, на которую стоит поглядеть.

Можно было бы написать сонет, Томас Уайетт мог бы написать ей сонет, и все равно не произвести такого впечатления. Она отворачивается, но сквозь тончайшую дымку покрывала он видит, как вспыхивают ее щеки. Потому что женщины вечно упрашивают, скажи мне, просто скажи мне хоть что-нибудь, скажи, о чем ты сейчас думаешь. Вот он и сказал.

Они расстаются по-дружески, даже без последнего раза на прощанье. Не то чтобы они расстались совсем, просто у них теперь другие отношения. Мерси говорит: Томас, когда тебя зароют в могилу, ты с твоим умением уболтать кого угодно и оттуда выберешься.

Дома тихо, спокойно; городская суета и шум остались за воротами. Он заказал новые замки, более прочные цепи. Джо приносит ему пасхальное яйцо. «Глянь, это мы оставили для тебя». Яйцо белое, гладкое, без носа и глаз, только из-под скособоченной короны выглядывает одна курчавая прядь цвета луковой шелухи. Ты выбираешь себе государя, зная, каков он. Или не зная?

Девочка говорит:

— Мама просила: скажи дяде, пусть подарит мне кубок из яйца грифона. Это лев с птичьей головой и крыльями, таких теперь больше не бывает.

Он говорит:

— Спроси маму, какого цвета.

Она целует его в щеку.

Он смотрит в зеркало и видит там всю комнату разом: лютни, портреты, шелковые занавеси. В Риме был банкир по имени Агостино Киджи — на родине, в Сиене, его считали богатейшим человеком мира. Принимая у себя папу, он выставил на стол золотые блюда, а в конце пира, оглядев разморенных вином, пресыщенных кардиналов и груды безобразных объедков — полу-обглоданные кости, устричную скорлупу и апельсиновые корки — сказал: выбросьте это все, чтобы не мыть.

Гости пошвыряли золотые блюда через окно в Тибр, следом полетели грязные скатерти, салфетки парили над водой, словно голодные чайки. Раскаты римского хохота отдавались в римской ночи.

Киджи заранее натянул вдоль реки сети и поставил ныряльщиков, которые выуживали из воды то, что летело мимо сетей. Зоркий эконом стоял на берегу с описью, отмечая в ней булавкой каждый поднятый со дна предмет.


1531-й: год кометы. В летних сумерках под лодочкой встающего месяца и новой хвостатой звездой мужи в черных одеяниях расхаживают рука об руку по саду, беседуя о спасении. Это Томас Кранмер, Хью Латимер, капелланы и секретари Анны, сорванные с места и принесенные в Остин-фрайарз свежим ветерком богословской дискуссии: где церковь сбилась с пути? Можем ли мы вернуть ее в верное русло?

— Было бы ошибкой, — замечает он, глядя на них из окна, — полагать, будто эти джентльмены хоть в чем-нибудь между собой согласны. Дай им три месяца отдохнуть от Томаса Мора, и они воздвигнут гонения друг на друга.

Грегори сидит на подушке и забавляется с собакой: щекочет ей нос пером и смеется, когда она чихает.

— Сэр, — спрашивает Грегори, — почему все ваши собаки зовутся Беллами и всегда такие маленькие?

Позади за дубовым столом сидит перед астролябией королевский астроном Николас Кратцер[50] и что-то пишет, затем, отложив перо, приподнимает голову.

— Мастер Кромвель, либо мои расчеты неверны, либо вселенная не такова, как мы думаем.

Кромвель спрашивает:

— Почему кометы предвещают дурное? Почему не хорошее? Почему они пророчат гибель государств, а не расцвет?

Кратцер — темноволосый, коренастый — примерно его ровесник, в Англию приехал из Мюнхена, а сюда пришел, чтобы в приятном обществе побеседовать на умные темы, в том числе по-немецки. Когда-то давно Кратцер сделал кардиналу, своему тогдашнему покровителю, золотые солнечные часы. Великий человек разрумянился от удовольствия.

— Говорите, они показывают истинное время, но только если светит солнце? Что ж, куда лучше герцога Норфолка, который не говорит истину никогда!

В 1456 году тоже была комета. Астрономы оставили о ней записи, Папа Каликст предал ее анафеме, и, возможно, живы еще два-три старика, видевшие ее своими глазами. Сообщают, что хвост кометы формой напоминал ятаган, и том же году турки осадили Белград. Важно примечать все небесные знамения — монархи нуждаются в указаниях из самых авторитетных источников. Осенью 1524 года все семь планет выстроились в созвездии Рыб, предрекая войну в Германии, появление Лютеровой секты, восстание простолюдинов и гибель ста тысяч императорских подданных, а также три дождливых лета подряд. Разорение Рима предвозвестили, за десять лет до самого события, звуки битвы в небе и под землей: столкновение невидимых воинств, звон стали о сталь, смутные стоны умирающих. Сам он тогда в Риме не был и слышать этого не мог, однако многие рассказывают, что друзья их знакомых слышали.

Он говорит:

— Ну, если вы ручаетесь, что углы измерены верно, я могу проверить расчет.

Грегори спрашивает:

— Доктор Кратцер, а куда деваются кометы, когда мы на них не смотрим?

Солнце почти село, птицы затихли, через открытые окна из сада доносится аромат пряных трав. Кратцер застыл, сцепив длинные узловатые пальцы: не то молится, не то размышляет над вопросом Грегори. В саду доктор Латимер поднимает голову и машет рукой.

— Хью голоден. Грегори, зови гостей в дом.

— Я прежде перепроверю расчеты, — мотает головой Кратцер. — Лютер говорит, Бог выше математики.

Кратцеру приносят свечи. Зыбкие сферы света дрожат над дубовым столом, который в сумерках кажется почти черным. Губы ученого шевелятся, словно губы монаха, читающего вечерние молитвы, цифры льются с пера на бумагу. Он, Кромвель, обернувшись на пороге, видит, как они вспархивают со стола, скользят по стене и сливаются с тенями в углах.


Из кухни, тяжело ступая, приходит недовольный Терстон.

— Не понимаю, что все о нас думают. Надо срочно давать большой обед, а лучше — два, иначе нам конец. Ваши друзья — любители охотничьей забавы, да и любительницы тоже — прислали нам столько дичи, что можно накормить армию.

— Подари соседям.

— Суффолк присылает по оленю каждый день.

— Мсье Шапюи — наш сосед и вряд ли избалован подарками.

— А Норфолк…

— Вынеси туши к задним воротам и спроси, кто в приходе голоден.

— Но их надо свежевать! Рубить!

— Ладно, я тебе помогу.

— Это немыслимо! — Терстон в отчаянии теребит фартук.

— Мне будет только в удовольствие.

Он снимает кардинальское кольцо.

— Сидите! Сидите! Будьте джентльменом, сэр. Отдайте кого-нибудь под суд! Составьте закон! Сэр, вам следует забыть, что вы когда-то умели рубить мясо.

Он со вздохом опускается обратно на стул.

— Наши благодетели получают письма с выражениями признательности? Мне следовало бы подписывать их самому.

— Десять писцов целый день только и делают, что строчат такие письма.

— Тебе надо взять еще мальчишек на кухню.

— А вам — еще писцов.

Если король требует его к себе, он едет из Лондона туда, где сейчас король. Первое утро августа застает его в группе придворных, наблюдающих, как Анна в костюме девы Марианны стреляет из лука по мишени.

— Уильям Брертон, добрый день, — говорит он. — Вы не в Чешире?

— Именно там, вопреки очевидному свидетельству ваших глаз.

Сам напросился.

— Просто я думал, вы будете охотиться в собственном поместье.

Брертон скалится:

— Я что, должен давать вам отчет в своих действиях?

На зеленой поляне, в зеленых шелках, Анна швыряет лук на траву — тетива негодная, лук негодный, стрелять невозможно.

— Она и в детстве была такой.

Он оборачивается и видит рядом с собой Марию Болейн — на дюйм ближе, чем подошла бы любая другая женщина.

— А где Робин Гуд? — Он смотрит на Анну. — У меня срочные бумаги.

— До заката он их смотреть не будет.

— А после заката он не занят?

— Она продает себя по дюйму. Все джентльмены скажут, это ваша выучка. Чтобы продвинуться от колена еще чуть дальше, король должен всякий раз готовить денежный подарок.

— То ли дело вы, Мария, послушная девочка. Легла на спинку — получила четыре пенса.

— Ну да. Если укладывает король. — Она смеется. — У Анны очень длинные ноги. Казна истощится раньше, чем король дойдет до сладкого. Воевать во Франции куда дешевле.

Мистрис Шелтон протягивает Анне другой лук, но та, отмахнувшись, решительно идет к ним через поляну. Золотая сетка на голове Анны блестит крохотными алмазиками.

— В чем дело, Мария? Вновь покушаешься на репутацию мастера Кромвеля?

Среди придворных раздаются смешки.

— У вас есть для меня приятные новости? — Она берет его под руку, ее голос и взгляд мягчеют. Смешки разом стихают.

В комнате на северной стороне, где не так печет, Анна говорит ему:

— На самом деле это у меня для вас новости. Гардинер получит Винчестер.

Самую богатую из епархий Вулси; он помнит все цифры.

— После такого подарка мастер Стивен, возможно, станет добрее.

Анна улыбается, кривя рот.

— Не ко мне. Он старается убрать с дороги Екатерину, но не для того, чтобы ее место заняла я. И даже от Генриха этого не скрывает. Я бы предпочла, чтобы у короля был другой секретарь. Вы…

— Рано.

Она кивает.

— Да. Возможно. А вы знаете, что Маленького Билни сожгли? Пока мы тут играли в разбойников.

Билни арестовали, когда тот проповедовал в чистом поле и раздавал слушателям листки из тиндейловского Евангелия. В день казни был сильный ветер, который постоянно отдувал пламя от столба — Билни умирал долго.

— Томас Мор сказал, в огне он отрекся от своих заблуждений, — говорит Анна.

— Люди, присутствовавшие на казни, рассказывали мне иное.

— Билни был глупец! — Лицо Анны наливается гневным румянцем. — Говорить надо то, что сохранит тебе жизнь, пока не настанут лучшие времена. Греха в том нет. Ведь вы бы так и поступили?

Он мнется, что вообще-то не в его характере.

— Ой, полноте, наверняка вы об этом думали!

— Билни сам полез в костер. Я всегда говорил, что этим кончится. Он каялся после первого ареста, а пойманным во второй раз нет милосердия.

Анна опускает глаза.

— Какое счастье для меня и для вас, что милосердие Божие безгранично! — Она заметным усилием берет себя в руки. Распрямляет стан. От нее пахнет лавандой и зеленой листвой. В сумерках ее алмазы холодны, как дождевые капли. — Король разбойников скоро вернется. Идемте его встречать.

Заканчивается уборка урожая. Ночи лиловы, комета сияет над жнивьем. Охотники скликают собак. После Крестовоздвижения на оленей больше не охотятся. Когда он был маленьким, в это время года мальчишки, жившие все лето на пустырях, возвращались домой мириться с отцами — обычно старались прошмыгнуть незаметно, когда приход празднует завершение жатвы и все пьяны. С Троицы они жили чем придется: ловили в силки кроликов и птиц, варили их в общем котле, гоняли проходящих девчонок, которые с воплем разбегались от них по домам, холодными дождливыми ночами тайком залезали в сараи, где согревались песнями, шутками и загадками. В конце лета ему поручают продать котел, и он ходит от двери к двери, расписывая, что это за чудо-вещь.

— Купите котелок, хозяюшка, никогда не будете голодать. Бросьте туда рыбьи головы — выплывет палтус.

— Он дырявый?

— Целее не бывает! Не верите — помочитесь в него. Ну, сколько дадите? Таких котелков не видывали со дней, когда Мерлин был мальчишкой. Бросьте туда мышь из мышеловки — она превратится в запеченную кабанью голову с яблоком во рту.

— Сколько тебе лет? — спрашивает женщина.

— Не скажу.

— Приходи через год — полежим в моей пуховой постели.

— Через год я отсюда сбегу.

— Станешь бродячим фокусником? Будешь показывать всем свой котелок?

— Нет, лучше подамся в разбойники. Или буду поводырем с медведем — это надежнее.

Женщина говорит:

— Желаю успеха.


Вечером после купанья, ужина, пения и танцев его величество изъявляет желание прогуляться. Король пьет домашнее вино, не крепче сидра, однако сегодня быстро опрокинул первый кубок и потребовал еще, так что Френсис Уэстон вынужден поддерживать захмелевшего монарха под локоток. Выпала обильная роса, и джентльмены с факелами осторожно ступают по мокрой траве, под ногами у них хлюпает. Король глубоко вдыхает сырой воздух.

— Вы не ладите с Гардинером, — говорит его величество.

— Я с ним не ссорился, — учтиво замечает Кромвель.

— Значит, Гардинер поссорился с вами. — Король исчезает во тьме и в следующий миг продолжает из-за горящего факела, словно Господь из неопалимой купины. — Я в силах управиться со Стивеном — как раз такой упрямый и решительный слуга мне сейчас нужен. Мне ни к чему люди, которые неспособны отстаив