Полдень, XXI век. 2003 № 04 (fb2)


Настройки текста:



Журнал «Полдень XXI век» 2003 № 4


Колонка дежурного по номеру Самуил Лурье

Жизнь увлекательна, притом необъяснима; тем и увлекательна, что взывает к разгадке, — которая, стало быть, где-то пребывает, таится — в глубине мира или с обратной, невидимой его стороны; это так называемый смысл всего, один на всех, как и само мироздание; на него намекают бесчисленные соответствия (все же не исключено, что мнимые), удивительная слаженность частей, частиц; наподобие критской письменности, жизнь в принципе поддается дешифровке, — но нет ключа, или каждому исследователю мерещится свой; отличие от научной проблемы — в цене вопроса: если эта комбинация знаков все-таки, вопреки вашей интуиции, не содержит никакого сообщения, ваша личная судьба (и чья угодно) — всего лишь пустая и глупая шутка; нет, хуже — пытка: нет тоски невыносимей, чем тоска по смыслу, которого нет; а так увлекал…

Примерно такая вот иллюзия — познавательной работы чувственного воображения (которое представляет собой как бы память наизнанку) — движет литературой, особенно явно — поэтической лирикой. На которую фантастика так необыкновенно похожа: тоже играет с разгадками, тоже сводя все — к одной, и непременно — к метафорической.

Но в фантастике ответ предшествует вопросу, разгадка — загадке. От конфигурации ключа зависит устройство замка. Метафора порождает изображаемую реальность.

Помещаем Кощееву смерть на кончик иглы, иглу — в яйцо, яйцо — в утку; теперь пускай утка летит над морем куда ей вздумается, мы же приступаем к похождениям Ивана-дурака, — и пока он не влюбится в Марью-царевну — тоже совершенно свободен, как и автор: знай выдумывай препятствия да преодолевай; но что бы ни случилось, выход из сказки только один; повествование сидит на игле.

Фантастику пишут оттого, что жизнь необъяснима — и скучна; оттого, что не желают наравне со всеми участвовать в общепринятом мифе, пользуясь заведомо близорукой оптикой, где интуиция и здравый смысл так безнадежно связаны принципом дополнительности. Тесно, и душно, и тяжело в этой невнятной коллективной Вселенной; утешимся, придумывая разные другие — прозрачные; сколь бы ужасные события там ни происходили — смысл-то в них заведомо есть; не важно, дано ли догадаться о нем герою — а читателю рано или поздно (как только можно поздней) покажут кончик роковой иглы. Он наслаждается этими жмурками в невесомости, уверенный, что в конце концов дотронется до автора — в крайнем случае, тот поддастся. Таковы правила игры: сочиненная Вселенная не должна содержать внутренних противоречий, ведь она воплощает метафору, подгоняется к гипотезе — вся помещается в уме и наделена его свойствами.

Игра занятная: приятно побыть Богом такого мироздания: в отличие от всамделишного, тут поступки совершаются легко. И всегда есть место нехитрому подвигу. И время пролетает незаметно.

ИСТОРИИ, ОБРАЗЫ, ФАНТАЗИИ

Александр Етоев Человек из паутины

Я человек эпохи стеклотары…

Часть первая. В паутине

Глава 1. Похищенная фотография

— …А это Ванечка на картошке, в институте, семьдесят третий год. Вот он, слева, сырком закусывает, между штабелем и Никольским. Никольский был у них старостой. А это фотография школьная, здесь Ваня совсем молоденький. Видите, какой лысый? Это он по ошибке под полубокс однажды постригся. Оболванили его подчистую, а он видел себя в зеркале да молчал — парикмахерши постеснялся. Три дня его потом от учителей прятала.

Вера Филипповна как-то звонко и протяжно вздохнула и посмотрела на старушку в платке. Та водила шершавым носом, будто бы к чему-то принюхивалась. Вера Филипповна тоже повела носом и вдруг явственно ощутила, как с кухни потянуло горелым.

— Батюшки! — всплеснула она руками. — Вроде бы и гореть нечему! — Вскочила и убежала на кухню.

Маленькая старушка в платке сверкнула косящим глазом и, схватив со стола фотографию, спрятала ее у себя под кофтой. Когда Вера Филипповна вернулась, старушка как ни в чем не бывало сидела на мягком стуле и прихлебывала остывший чай.

— Чудеса, — сказала Вера Филипповна, — запах есть, а ничего не горит. Я уж и на площадку выглянула, думала — от соседей. И в форточку нос просунула — может, со двора, из помойки? И запах-то непонятный, будто крысу на сковородке жарят.

Вера Филипповна снова склонилась над фотографиями и полностью позабыла о происшествии.

— Все фотокарточки перепутались, альбом хотела собрать, а некогда — то да это. Ой, и кто ж здесь такой пьянющий? Крестный это его, приехал тогда запойный. — Вера Филипповна улыбнулась и сразу же погасила улыбку. — Ванечка, ну за что же его так Бог наказал! Не курил ведь почти, не пил. Так, по праздникам, в выходные. Дружки его, это да, те уж точно закладывали. Один Боренька Дикобразов четверых алкашей стоил. Он один раз зимою от Ванечки без пальто ушел, как раз январь был, у Ванечки день рождения. Так, представляете, через месяц звонит он моему Ваньке и спрашивает, не у вас ли, мол, я пальто оставил. Это месяц прошел — опомнился!

Вера Филипповна взяла в руки несколько фотографий и перетасовала их, как карточную колоду. Потом бросила фотографии к остальным.

— Вы печенье-то, не стесняйтесь, ешьте. Кончится, я еще принесу. И чай, наверно, остыл. Давайте, плесну горяченького.

— Нет уж, Вера Филипповна, сыта я, спасибо за угощенье. И телевизор я дома не выключила, вдруг взорвется? Пойду я, поздно уже. — Маленькая старушка захлопотала, затянула на платке узел и поднялась. Росту в ней было ровно на полтора стула. — А этот, ну, тот, про которого вы мне давеча говорили, ну, который сюда из Сибири едет, чтобы Ванечку-то лечить, он когда же здесь, если не секрет, будет?

— На днях, а когда точно — не знаю. Из Ванечкиной редакции Оленька мне должна позвонить, сказать, какого числа поезд.

— А этот, который едет, он какая-нибудь медицинская знаменитость? Должно быть, главный специалист по прыщам?

— И по паутине, и по прыщам. Лапшицкий его фамилия.

Старушка вздрогнула при этих словах, завздыхала и навела на Веру Филипповну острый указательный палец. На пальце краснела яркая точка крови. Старушка сунула палец в рот, поморщилась.

— Иголка! — Она вытащила из кофты иголку. — Думала потеряла, а она — вон она где, иголка-то. И палец об нее наколола. Нехорошо это, когда иголка теряется. К смерти это, или мясо подорожает.

— Тьфу на вас, Калерия Карловна. Скажете тоже — к смерти. Иголка-то отыскалась.

— Да уж. — Калерия Карловна уже ковыляла к двери. — Ванечке от меня привет. — Она уже была на площадке. — Вот ведь башка склерозная. Я ж ему гостинец несла. Яблочко наливное. Несла, да недонесла. Наверное, у себя под вешалкой на стуле оставила. Вы когда теперь у сына-то будете? Завтра? Ну так я вам его завтра и занесу. Сынку передадите, пусть скушает. Скажите, для витаминов.

Глава 2. Колька из 30-й квартиры

На лестнице было темно и пахло. Сыростью несло из углов — сыростью и кошачьим духом. Со двора, сквозь мутные стёкла, сюда заглядывала заоконная хмурь и, не найдя ничего весёлого, снова пряталась за тополиные кроны. Маленькая Калерия Карловна, легкая, как горная козочка, поскакала через ступеньку наверх. Проживала она под крышей, тремя этажами выше квартиры Веры Филипповны, на бывшей чердачной площади, перестроенной под временное жилье. Глазки ее горели, как две тлеющих в темноте гнилушки, на губах шевелился шёпот.

На площадке третьего этажа от стены отслоилась тень, с головой накрыла Калерию Карловну и сказала тоскливым голосом:

— Стой, бабуля! Огоньку не найдется? Считаю до трех, на счет три начинаю нервничать.

— Это ж сколько ты классов кончил, раз до трех только считать научился? — Калерия Карловна рыбкой вынырнула из тени и твердокаменным остриём туфли прочертила в воздухе иероглиф. Невидимка переломился надвое.

— Ба… ба… бу… — По лестнице гулким эхом запрыгал крик. — Бабуля, ты что, вообще? Шуток не понимаешь? Я ж шучу, я ж тебя попугать хотел, я же Колька из тридцатой квартиры, я же — помнишь? — сундук тебе подымал, когда ты сюда въезжала.

— В общем, так. — Сухонькая рука старушки, как стрела грузового крана, держала Кольку из тридцатой квартиры на весу над проёмом лестницы. Ворот его плаща потрескивал под тяжестью тела. Старушечья улыбка Калерии белела в полумраке, как кость. Голос ее был спокоен, как голос мертвеца из могилы. — До трех я тоже считать умею. Если не скажешь, кто тебя сюда подослал, на счет три разжимаю пальцы. Раз…

— Шутка это была, бабуля. Сам я, без никого, честное слово, сам…

— Два…

— Бабушка, ну пожалуйста… Всё, что хочешь, проси, только не отпускай…

— Два с половиной…

— Я это, я один. Очень сильно выпить хотелось, а выпить не на что. Всем уже кругом должен. Вот с похмелья и пошел на разбой.

— Ладно, Колька из тридцатой квартиры, сегодня я бабка добрая, сегодня я тебя, так и быть, прощаю. — Железная стрела крана аккуратно повернулась на месте и поставила неудачливого налетчика на твердую опору площадки. Ноги Кольки подогнулись в коленях, и он бы наверняка не выдержал, рухнул на голый пол, но старушка мускулистой рукой прислонила его к стене. — Но так просто ты от меня не отделаешься. Добро, оно денег стоит. А денег у тебя, я так понимаю, нет. И что ты мне там про похмелье-то? Выпить, говоришь, не на что?..

Придерживая Кольку за воротник и подталкивая в толстый загривок, старушка поволокла его на бывший чердак, а ныне ее временную жилплощадь.

Глава 3. Цена опохмелки

— …Да я, бабуля, да мы… — Колька рвал на груди рубаху и размазывал по щекам слёзы. — Слышь, бабуля, видишь, вон, на брюхе ожог… Я в Афгане в бэтээре горел, я, блин, родину защищал, я имею тройное мозговое ранение, а они, понимаешь, суки, понастроили себе лавок, сволочи, и шиш тебе, окромя как грузчиком, вот и ходишь всегда без денег.

Рука его потянулась к бутылке. Старуха хлопнула по руке ладонью, остановила.

— Всё, выпил и будет. Остальное, когда договоримся о деле.

— Ну бабуля, ну полглотка. Для нормы же, не для пьянки. Я ж, пока до нормы не доберу, очень сильно метеоризмом страдаю, сказывается мозговое ранение. И вон еще, посмотри… — Он вытянул над столом руки, и те запрыгали в непонятном танце, ногтями отбивая чечётку. — На балалайке, одним словом, играю, пока нервы от стакана не успокоятся.

— Помучайся, голубок, помучайся. Меня метеоризмом не испугаешь, я сама тебе такие ветры устрою, что полетишь отсюда до ближайшего кладбища. И грабли свои немытые спрячь. Небось, когда на лестнице безобразил, балалайку-то в сундуке держал. — Старушка Калерия Карловна уперлась в Кольку колючим взглядом. — Ладно, Колька из тридцатой квартиры, — голос ее стал мягче, и взгляд теплее, — сегодня я бабка добрая и делаю тебе послабление. — Она плеснула на дно стакана вечнозеленого напитка «Тархун» из стоявшей рядом одноименной бутылки. Затем внимательно посмотрела на Кольку, на его жеваное жизнью лицо, и добавила еще тридцать граммов ядовитой сорокаградусной жидкости. От щедрот.

Колька выпил, утёр слезу, выступившую из-под прикрытого века, взял с тарелки пупырчатый огурец, другой рукой, уже не трясущейся, потянулся к деревянной солонке, палец, заранее обслюнявленный, щедро обмакнул в соль, посолил огурец пальцем и отправил целиком в рот.

— Ты Ивана Вепсаревича знаешь? — не дожидаясь, пока утихнет хруст, спросила Кольку Калерия Карловна.

— Ваньку? Знаю, как же не знать. Я ему, клещу подноготному, два года как пятерик должен. Так он, сволочь, даже ни разу не подошел спросить. Проходит и как бы не замечает, брезгует. А я ему что, я ему без спроса, что ли, отдам? Нет, не отдам без спроса, мы ведь, блин, не Абрам Семенычи, у нас собственная гордость имеется. Во. — Он согнул руку в локте. — Щупай, бабка, какой у меня бицепс.

— Ладно, вижу, что мужик сильный.

— Нет, бабуля, пощупай. И на левой пощупай. Да я таких Ванек, как Вепсаревич, на ладонь поставлю штук несколько и другой ладонью прихлопну.

— Тихо, ишь как со стакана разбушевался: «прихлопну»… Не надо мне никаких «прихлопну». Ты мне лучше скажи — есть ли у тебя из друзей кто-нибудь поначитаннее.

— Ну ты, блин, бабуля, даешь. Да у меня все такие… Кащеев — он техникум по линзам закончил, полтора курса. Знаешь, какие он стихи пишет на день рождения? Закачаешься, какие стихи! Твой Есенин по сравнению с Васькой говно! Вот, слушай. Так… бэ-бэ-бэ… начало не помню… Это он братану на двадцать лет сочинил. Тыры-пыры… «братан, поздравляю…» Бабуля, плесни малёхо, на донышко. Ежели тебе культурные люди для дела нужны, так я тебе весь Институт культуры в момент сосватаю. Гадом буду, налей, бабуленька!.. — Взгляд его вдруг сделался трезвым и в голосе прорезалось удивление. — Слышь, бабуля, а это тебе зачем? Ну, там, Вепсаревич, Институт культуры и всё такое. Если кого пришить, то это, извини, без меня. Я за стакан тархуновки человека мочить не стану. — Колька помотал головой и демонстративно отодвинул стакан.

— Дурак ты, Колька из тридцатой квартиры, и мозги у тебя петушиные. Не надо мне никого мочить, а если бы и понадобилось, то тебя бы на это дело я уж точно не позвала. — Калерия недовольно фыркнула и продолжила строгим голосом: — Вепсаревич сейчас в больнице, и пролежит там, наверное, еще долго. Такая у Ивана болезнь. Короче, надо на время положить своего человека в больницу. К Ваньке. Надо чтобы он с Вепсаревичем подружился. Послушал, что он говорит, вошел в доверие…

— Я не понял, а на хрена? Ну, в смысле, входить в доверие? Ваньке что, известно, куда коммуняги золото партии заховали? Или он знает какие-нибудь атомные секреты? Да ты, бабуля, случаем не американская ли шпионка? А то гляди, у меня с этим делом строго. Мне хоть ящик водяры выкати, я родину не продам.

— Да кому она нужна, твоя родина, с такими-то сивушными харями, как у тебя. Давно уже все секреты пропиты и все золото разворовано. Не шпионить я человека в больницу хочу послать, а по личному интересу. Да ты, парень, хоть знаешь, из-за какой болезни Ваньку в больницу-то положили?

— Ну, язва там или по голове вдарили. Из-за чего еще в больницу кладут?

— Язва, по голове… Узкий у тебя кругозор, Колька из тридцатой квартиры. Обо всем по себе судишь. А потому Вепсаревича в больницу-то положили, что открылась у Вепсаревича загадочная паучья болезнь, покрылся Вепсаревич прыщами и паутиной, и даже самые знаменитые светила медицинской науки не могут с этой болезнью справиться.

— Это что же, бабуля, получается. За какой-то стакан тархуновки я должен лучшего моего друга подвергать такому офигенному риску? Надо же! Отправить друга на вонючую больничную койку, чтобы микроб с заразного Вепсаревича на моего друга потихонечку переполз и сожрал ему организм! Где ж я дурака такого найду, который согласится за здорово живешь инфекцией себя гнобить? Да еще, говоришь, начитанного. Нет, бабуля, спасибо за угощение, а я пошел.

— Что ж, иди, коль сумеешь, — ласково разрешила Калерия.

Колька собрался встать, попытался отлепиться от стула, но зад его почему-то не отлеплялся. Да и стул словно сросся с полом, пустив в дерево надежные корни. Колька, уперевшись в края, сражался с проклятым стулом, но толку не было никакого. Его рожа, и без того красная, сделалась и вовсе пунцовой.

— Эй, бабуля, что за дела — жопу клеем к стулу приклеивать! — Колька едва не плакал. — Я же брюки себе попорчу, лучшие мои брюки, почти неношенные. Я ж их на заказ шил, еще на свадьбу, когда первый раз женился.

— Интересно бы увидеть ту дуру, которая за тебя замуж пошла. В тебе ж мужского только эти брюки и есть, — улыбаясь, отвечала ему Калерия Карловна. — А выйдешь ты отсюда тогда, когда на все мои условия согласишься и подпись на бумаге поставишь.

— Бабуля, какая подпись, какие еще условия? Блин, ну отцепись ты от меня наконец, — ударил он по ножке стула ногой и тут же взвыл от неожиданной боли. Из ножки торчал сучок, он-то и принял удар ноги на себя, порвав Кольке полосатый носок и больно поцарапав лодыжку.

— В родном доме и стулья помогают. — Бабка довольно хрюкнула. — А вот ты помощи не дождешься, хватит. Дважды я тебе уже помогла. Первый раз, когда ты над пролетом висел. Второй — когда помирал с похмелья. Так что хочешь ты или нет, а выслушать тебе меня все равно придется. Дальше — твоя забота. Захочешь отсюда уйти — уйдешь. Только вот живым или мертвым — от тебя одного зависит.

Колька сидел, обмякший, и неслышно матерился себе под нос. Громко материться он не решался — боялся коварной бабки. Услышав ее последнюю фразу, он вздрогнул и обалдело кивнул.

— И правильно, и давно бы так, — ответила на кивок старушка. — Кому ж мертвому уходить-то хочется. А то он, видите ли, друга своего пожалел. Да не бойся ты, дурачок, за друга. Незаразная болезнь у Ивана. Если б была заразная, полгорода бы в паутине ходило и не было бы тогда у меня хлопот. Взяла бы на улице первого попавшегося придурка, дала бы ему на водку и все про его паутинную болезнь выведала. И ни ты бы мне не был нужен, ни твой друг.

— Извиняюсь, а вам Ванькина паутина зачем? Она что, какая-нибудь особенная?

— Ты, гляжу, умнеешь прямо на глазах. Да, особенная. Потому мне и нужно узнать секрет — как это она у него такая выходит. Я ведь чего хочу — наладить частное прядильное производство. Из прочной паучьей нити шить для людей одежду. Запатентую себе патент, арендую площадь, найму сирот из какого-нибудь детдома. Вот такая моя программа-минимум.

Раскрыв рот и вытаращив глаза, Колька слушал Калерию Карловну. Когда старушка закончила, он с минуту хлопал ресницами, не издавая ни звука. Затем радостно потёр руки:

— Ну ты, бабка, миллионерша. Это надо же — шить из паутины одежду. Это же… — Он хлопнул кулаком по колену. — Это ж, ё-моё, додуматься надо!

— Если дело пойдет, — подмигнула ему старушка, — ты тоже в стороне не окажешься, будешь в доле. И товарища твоего не обижу, который в больницу ляжет. Для начала плачу ему полтинник за трудодень. Плюс аванс. Плюс премия, когда из больницы выйдет. Товарищ твой, сам понимаешь, должен быть надежный и неженатый.

— Предлагаю в качестве кандидатуры себя. Я надежный, я уже неженатый, я книжку про Тарзана читал.

— Нет, Колька, тут одной книжки мало. Вепсаревич, он человек известный, вращается в литературных кругах, сочиняет и других правит. Ты к нему подход не найдешь. Опять же ты ему второй год пять рублей не можешь отдать, какое ж к тебе доверие. Так что ищи человека. Сроку тебе даю до завтра. Не найдешь, пеняй на себя.

— За полтинник-то, не найду? Да за полтинник в день хоть кто согласится. Плюс аванс с премией.

— Мне не нужен хоть кто. Нужен мужик приличный, разговорчивый и начитанный.

— Тогда это Глюкоза. Или Доцент. А ничего, если человек заикается?

— Слушай, Колька из тридцатой квартиры, у твоих приятелей имена-то есть? Что ты мне какой-то блатняк подсовываешь? Доцент, Глюкоза… Скокари, небось? Щипачи? Из зоны, небось, годами не вылезают?

— Не-е, всё честно, люди приличные. Это их в детстве так во дворе прозвали. С той поры и прилипли прозвища. И фамилии у них имеются, а то как же. Доцент — Чувырлов, Глюкоза — Хлястиков.

— Ладно — Чувырлов, Хлястиков… Приводи любого, там разберемся.

— А как же его в больницу положат? Туда ж бумажка нужна, типа, ну, направление.

— Это уже моя забота.

— Тогда до завтрева или как? — Колька подозрительно посмотрел на стул, затем поёрзал по нему задницей, проверяя. Стул вел себя на этот раз вполне мирно, позабыв свои захватнические намерения. Даже гадский сучок на ножке, покусившийся на Колькин носок, то ли обломился при ударе о ногу, то ли снова втянулся в дерево.

— Ступай, герой, — сказала Калерия, поднимаясь. — Подпись только свою поставь и иди. И завтра чтоб был с товарищем.

Глава 4. Операция «Троянский конь»

Едва за гостем закрылась дверь, Калерия Карловна открыла пошире форточку, чтобы выветрить Колькин дух. Стол мгновенно был очищен от следов Колькиной опохмелки, и место пустой бутылки заняло небольшое блюдечко с засахаренными мухами-пестрокрылками. Рядом с ним чуть позже возник графинчик с жидкостью приятного цвета.

— Карл, — махнула бабка рукой, — где ты там? Выходи.

— Сей момент, мамуленька, сей момент, — раздался с потолка голос, и на тонкой блестящей нити на стол спустился маленький арахнид. Ловко перебирая лапами, он приблизился к блюдцу с мухами, и бульбусы на кончиках его пальпусов задергали хитиновыми придатками.

— Видал гостя? — кивнула на дверь хозяйка. — Вот с такими мерзкими типами мне приходится иметь дело.

— Да уж. — Коготком хелицеры арахнид подцепил муху и приблизил ее к нижней губе. Все три ряда его хитрющих глаз заблестели в предвкушении удовольствия. — По какому поводу угощение?

— А то ты, Карлушка, не догадываешься. Отвальная, повод знатный. — Бабка ототкнула графинчик и понюхала стеклянную пробку.

— Кто ж отваливает? Не я ли? — хитрым голосом спросил арахнид, косясь на бабку задне-боковыми глазами второго ряда.

— Ты, — ответила Калерия Карловна, наполняя себе граненую рюмку.

— И куда? — спросил арахнид, уже справившийся с первой порцией угощения и собравшийся приступить ко второй.

— К Вепсаревичу Ивану Васильевичу, в больницу. — Медленными маленькими глоточками старушка опорожнила рюмку, поставила ее рядом с графином и потянулась рукой к закуске. Выбрала на блюдце самую аппетитную муху и отправила себе в рот.

— К Вепсаревичу Ивану Васильевичу, в больницу, — скучным голосом повторил арахнид. Затем разделался с мухой в сахаре, развел в стороны две пары ходильных ног и, запрокинув головогрудь к потолку, запел тоненько, на манер Козловского:

Я жду, когда растает снег,
И залетают всюду мушки,
И огласят заросший брег
Нестройным кваканьем лягушки.

Резко оборвав пение, арахнид уставился на Калерию Карловну сразу всеми рядами глаз:

— Как там, маменька, в притче у Соломона сказано? «Паук лапками цепляется, но бывает в царских чертогах». За какие же такие тяжкие прегрешения уготована мне столь унылая участь? Вместо царских чертогов — в больницу, да еще к какому-то Вепсаревичу! Кто он хоть, Вепсаревич этот? Бог, царь, герой?

— Сосед это наш болезный. Живет тремя этажами ниже. И не тебе у меня про него спрашивать. Ты ж, Карлуша, каждого на нашей лестнице знаешь.

— Разве всех этих двуногих запомнишь, когда все они на одно лицо. Ну и что тебе от Вепсаревича надо? Долг стрясти? Отравить, чтоб не мучался? Сжечь к чертям вместе со всей больницей?

— Погоди, Карлунчик, не умничай. Сперва выслушай, а потом говори.

Старуха вытащила из-за пазухи фотографию и положила между графином и блюдцем.

— Вот он, наш больничный красавец. Снимок старый, десятилетней давности. Теперь Иван Васильевич не такой. Нынче он покрыт паутиной — такая у него загадочная болезнь. Твоя задача, Карлушка, следующая: сразу, как попадешь в больницу, тихонечко, желательно ночью, когда Вепсаревич спит, обследовать его паутину — какая она, из чего сделана, скорость роста, коэффициент растяжения… И, главное, что у него под ней. То есть нет ли на теле под паутиной каких-нибудь рисунков, знаков, чертежей, надписей.

— …Знаков, чертежей, надписей, — механически повторял арахнид.

— Только выяснить это надо как можно скорее. Пока нас не опередили.

— …Пока нас не опередили. — Арахнид вздрогнул и удивленно посмотрел на старуху. — Конкуренты? — Хелицеры его нервно задергались. — Давить! — Он сделал соответствующее движение. Затем спросил осторожно: — Кто?

— Едет сюда один из Сибири. Лапшицкий. — Калерию Карловну передернуло, едва она произнесла это имя.

— Лапшицкий, — повторил вслед за ней арахнид. — Не слышал про такого. Он кто?

— Многого рассказать не могу, но слухи про него ходят разные. Живет он не то под Красноярском, не то в Красноярске. Считается там самый главный шаман. Особо интересуется всем, что связано с пауками и паутиной.

— Лапшицкий… То еще имячко. Пша-пша, Цэхэша, лапша…

— Лапшицкий это его фамилия, а имя у него Шамбордай. Считается, что он наполовину поляк, наполовину тувинец.

— Как это?

— А дьявол его поймет. Вроде бы в давние еще времена какой-то ссыльный из польских шляхтичей, которому революционеры голову задурили, через что он, собственно, в Сибирь-то и угодил, влюбился в дочку одного кочующего шамана. Папашу, кажется, сами тувинцы с насиженного места и стронули — за то, что как-то он не по науке шаманил, а может, просто кому дорогу перебежал, камлал, к примеру, в чужом приходе или брал на две овцы больше, чем полагается. Вот от этой неожиданной связи тувинской девушки и польского дворянина и появился на свет Шамбордай Лапшицкий. Хотя, возможно, всё это сплошное вранье, и сам Лапшицкий этих сказок распространитель. Но то, что он, действительно, способен на многое, подтверждается кое-какими фактами, и некоторые из них засвидетельствованы в научной литературе. Первый известный мне случай, связанный с именем Шамбордая, произошел в селе Константиновке неподалеку от Красноярска…


Было это на исходе Гражданской войны, власть формально принадлежала большевикам, но белые то и дело выбивали из села красных, хозяйничали там день или два, а потом уходили, почувствовав, что пахнет палёным. Лапшицкий тогда арендовал у константиновского комбеда большой национализированный особняк, до событий семнадцатого года принадлежавший местному помещику графу Хевронскому, и в бывшей графской оранжерее разводил мух. Как писал об этом «Сибирский энтомологический вестник», откуда, собственно, эта информация и почерпнута: «в научных и народно-хозяйственных целях». Так вот, тот же «Вестник» в качестве сопутствовавшего научным разработкам курьеза упоминает случай, когда стая стомоксисов, в просторечии — мух-жигалок, числом около двух биллионов особей сожрала казачью сотню, совершившую набег на деревню. Сожрала полностью, до костей, вместе с их лошадьми. Деревенские, те заранее попрятались по домам, заперев ставни и законопатив хлева, иначе от людей и от их скотины тоже остались бы одни обглоданные скелеты. Мухи затем три дня терроризировали окрестности, пока не появились полчища хальтикусов, пауков-сенокосцев, известных истребителей мух, а черные жужелицы и жуки-стафилины, выползшие из ближайших лесов, не набросились на ямы с мусором и навозные кучи и не уничтожили мушиные яйца и личинки.


— Сдается мне, — хитро подмигнула старушка, — этот красный шаман не только на народное хозяйство работал. Финансировала его, похоже, РККА, разрабатывавшая в те горячие времена новое биологическое оружие.

Карл, понурив головогрудь, внимательно слушал свою хозяйку. Единственная реплика, поданная им во время ее рассказа, была чисто математической.

— Биллион, это тысяча миллиардов, — задумчиво произнес он. — Значит, всех его мух хватило бы, чтобы сорок четыре раза протянуть мушиную ниточку от Земли до Луны? Это же обалдеть сколько!

— Еще одна история, связанная с именем Шамбордая, случилась перед самой войной с фашистами, — продолжила свое информационное сообщение бабка, предварительно смочив горло новой рюмкой напитка. — В печатном виде подробно об этом не говорилось, единственная небольшая заметка была опубликована в «Красной звезде» в марте сорок первого года…

Далее Калерия Карловна рассказала следующее.


На маленьком полустанке под Боготолом при посадке в поезд, следовавший в Красноярск из Лесосибирска, бригадой рабочих-путейцев был задержан некто по фамилии Харахордин, оказавшийся крупным шпионом, выполнявшим задание иностранной фашистской разведки. После того как шпиона доставили под охраной в Краевое Управление НКВД, на теле у него под обильным слоем растительности были обнаружены секретные записи, носящие оборонный характер. Шпион сознался, что в поезд садился для того, чтобы встретиться с резидентом, который должен был его в вагоне побрить и скопировать оборонные сведения с целью передачи их заграничным хозяевам. Таково было официальное газетное сообщение, поступившее из Западно-Сибирского военного округа за подписью корреспондента «Красной звезды» старшего лейтенанта Сапего.


— На самом деле, — уверенно заявила старушка, — никаким шпионом пойманный Харахордин не был. И в поезд он садился не для встречи с высосанным из пальца, мифическим резидентом. Это мне известно доподлинно из источника, которому можно верить. И обильный слой растительности на теле задержанного не имел ничего общего с обычным волосяным покровом. Это была самая настоящая паутина, выделяемая специальными железами. В поезде же его действительно ждали. И ждал Харахордина не кто иной как Лапшицкий. Ждал, да не дождался. Вставила Шамбордаю палку в колеса развернувшаяся тогда по стране кампания по повышению среди населения бдительности. Откуда взялся этот Харахордин, неясно. Что с ним стало потом, неведомо. Были на нем письмена или это лишь плод фантазии красноярских энкэвэдэшных следователей, выполнявших спущенный сверху план по поимке шпионов и диверсантов, тоже остается загадкой. Но очень уж тот довоенный случай напоминает нынешний. Я про Вепсаревича с его паутиной. И опять же — там и здесь Шамбордай.

Калерия Карловна перевернула вверх дном графин, но оттуда не вытекло ни полграмма. Оказывается, пока она говорила, рука ее то и дело тянулась к рюмке, которую перед тем сама же своевременно наполняла. Она поставила опустевший графин на стол, встала и подошла к буфету. Когда она вернулась к столу, в руке у нее было розовощекое яблоко. Калерия поднесла яблоко почти вплотную к паучьей морде.

— Кто первый прочитает скрытые под паутиной слова, тот и станет управлять миром. — В глазах ее заиграл огонь. — Надеюсь, ты понимаешь, что это значит? Это значит — людишкам скоро придет конец. — Закатив глаза от восторга, она тыкала в арахнида яблоком. — Мы покроем мир паутиной, и он вновь будет принадлежать паукам. И я… то есть мы с тобой в этом новом паучьем мире станем главными… станем единственными… станем теми, кто… В общем, сам понимаешь, кем мы с тобой тогда станем. — Калерия вдруг сделалась строгой. Эйфория ее ушла, сменившись будничным, деловым настроем. — Завтра мать Вепсаревича пойдет в больницу навещать сына. Я с ней передам это яблоко, ну, вроде бы как гостинец. Здесь на черенке дырочка, внутри черенок пустой. Ты в него завтра спрячешься и в яблоке проникнешь в палату. А там уже сам прикидывай, судя по обстановке. Ты же у меня умница, Карлушоночек.

— Предлагаю назвать операцию «Троянский конь», — важно сказал представитель несгибаемого племени арахнидов, будущий его повелитель.

— Называй, как хочешь, для меня главное — результат. И нельзя, чтобы нас в этом деле опередили.

Глава 5. Кто не дружит с кипяченой водой

Ванечка, Иван Васильевич Вепсаревич, уже третью неделю мучался в ИНЕБОЛе, что в переводе на нормальный язык означало: Институт Неопознанных медициной Болезней. Мучался он вдвойне — во-первых, от неизвестности, а во-вторых, от назойливых визитов врачей, слетавшихся на его болезнь, как осы на малиновое варенье. Вот и сейчас, услышав шарканье и шум в коридоре, он заранее приготовился к унижениям. Дверь открылась, запахло спиртом. На пороге стоял главврач; из-за толстой его спины выглядывали чьи-то очёчки.

— Вы, Вепсаревич, лежите, вы у нас уникум, раритет, лично я бы к вам и скальпелем не притронулся, в смысле вашей редкой болезни, даже если бы знал причину. — Главврач вплотную подошел к койке, запах спирта сделался гуще. — Его от нас Военно-Медицинская академия хотела переманить. — Главврач теперь обращался к своему невзрачному спутнику, человеку в очках и с усиками на высохшем, испитом лице. — Только им с нами тягаться слабо, у них руки чуточку покороче. — Главврач подмигнул Ивану Васильевичу и, низко наклонив голову, обдал его спиртовым настоем. — А что, уникум, как вы насчет этилового? Дерябнете с нами по полмизинца? Знакомьтесь, это Володька, мой, так сказать, коллега, он тоже по медицинской части. Можете звать его просто Вольдемар Павлович, он не обидится. Я чего его сюда притащил: вас живьем показать — для этого; он же, фома неверующий, не верит, что такое бывает. Думал, я лапшу ему на уши вешаю, он мне даже коньяк проспорил. Кстати, Вова, с тебя коньяк. Сам побежишь или я практикантам свистну? — Главврач радостно потер руки, распахнул на себе халат и извлек из кармана брюк плоскую пластмассовую бутылку.

Иван Васильевич судорожно сглотнул, он представил ядовитое жало в горле, вывернутый наизнанку желудок, вонючие грязно-желтые пятна, расползающиеся по постели. Повертел головой, отказываясь.

Но главврач уже отвинчивал пробку, опрокидывал бутылку в стакан, стоявший тут же, рядом, на тумбочке, а Володя, Вольдемар Павлович, разворачивал носовой платок со спекшимся бледно-желтым сыром.

— Давай, давай, Вепсаревич, главврач я здесь или кто? Сегодня можно, сегодня я разрешаю. — Как-то сразу он перешел на ты, навалился тяжелым боком на Ивана Васильевича и вложил ему стакан в руку. — Вот сдам тебя в июле в кунсткамеру, тогда уж точно — никакой выпивки. Будешь вместе с двухголовым теленком школьников пугать на каникулах. Так что — пей, пока разрешают. Пей и сырком закусывай. Про кунсткамеру — это такая шутка.

Иван Васильевич скрючился на койке стручком, зажмурился и скорым движением опрокинул в себя стакан. Ожидая ножевого удара, он напрягся, как осторожный боксер, полностью отключил дыхание и прислушался к своему организму. Организм молчал — наверно, хотел добавки.

— Иван… — Человек по имени Вольдемар мялся, не зная, как к Ванечке подступиться. — Вы… Вам… У вас… — Наконец он принял на грудь свою порцию огневой жидкости и выпалил на одном дыхании: — Бородавки мы в детстве ниточкой удаляли. Берешь ниточку, затягиваешь бородавку петлей — покрепче, покуда терпишь, — утром просыпаешься, а она отсохла.

— Молодец, Вова. Всегда знал, что ты плохого не посоветуешь. — Удобно устроившись на койке в ногах Ивана Васильевича, главврач выскребал из пегой своей бородёнки застрявшие крошки сыра и поштучно отправлял в рот. — Помнишь, как на четвертом курсе ты у трупа в морге письку отрезал? А потом девчонок на лекциях этой писькой пугал? — Главврач подмигнул Ванечке и поболтал перед его носом бутылкой. — У нас, медиков, как говорится? Между первой и второй перерывчик небольшой! Давайте, дорогой, дёрните. А то какой-то вы замудоханный, ни разу даже не улыбнулись. Вова, распорядись.

Вова распорядился, и опять горючая жидкость из стакана перетекла в желудок. Вторую порцию организм принял без колебаний. Не побрезговал и сырком.

— Да, Вепсаревич, — деловито сказал главврач, наполняя очередной стакан, — скоро жди пополнение. В смысле, сюда, в палату.

— Как? — Ванечка впал в рассеянность; с ним это бывало всегда, когда количество выпитого спиртного переваливало за стограммовую планку. — В смысле, кто?

— Хрен его знает, кто. Негр, не негр, и болезнь у него не пойми какая. К нам он по направлению от губернаторской шайки-лейки. Звонили сегодня, чтоб койку ему готовили.

— Так негр или не негр? — спросил за Ванечку Вольдемар Павлович. — Был у меня на практике один негр, все к бабам в лаборатории лез. Подойдет со спины, схватит за задницу и стоит довольный, пока ему об рожу лабораторную посуду колотят. Мазохист был, одним словом. Кончал от нанесенных ему лицевых увечий. Морда была вся в шрамах, как у Патриса Лумумбы…

— А почему сюда-то? — задал Ванечка резонный вопрос. — Палата же на одного человека. Сюда и койку-то лишнюю не поставишь. Неужели в клинике такой дефицит мест?

— Ну, койку-то мы как-нибудь втиснем. Тумбочку вон к стенке перекантуем. А почему сюда?.. — Главврач смотрел на пустой стакан, зажатый в волосатой руке, и в глазах его читалась тревога — то ли от заданного вопроса, на который он не помнил ответа, то ли от сиротливого зрелища пустой тары, невыносимого для любого нормального человека мужского пола. — Да, действительно, а почему сюда? Что-то мне директор по этому поводу говорил, нес какую-то лабуду. Слушай, а не все ли тебе равно? Новый человек, новые разговоры. Небось, устал уже на одни наши халаты глядеть. А тут, может, свеженькое чего услышишь.

Главврач встал, оправил халат, спрятал в брюки пустую бутылку, взглянул на часы, вздохнул.

— Пора продолжать обход. Давай, Володя, вставай. В шестой палате человек-рыба бунтует. Женщину ему, видите ли, подавай…

Когда за ними закрылась дверь, Ванечка достал из-за тумбочки свернутый лист картона, развернул и разложил на коленях. Громкое название на листе, нарисованное ядовитым фламастером, приглашало прислушаться к содержанию. Это была стенгазета «Голос 3-го отделения», для которой Иван Васильевич пописывал от безделья стишки.

Сбоку на разлинованной полосе был нарисован крест, торчащий из стилизованного надгробия. На надгробии в кривоватой рамке оставалось дописать эпитафию, которая начиналась так:

Покойный был дурной и неученый,
Он не дружил с водою кипяченой…

Вепсаревич покрутил карандаш и вписал уверенной рукой мастера:

Вот результат, товарищ, посмотри:
Его микробы съели изнутри!

Глава 6. Как арахнид Карл стал жертвой неизвестного алкоголика

С утра Вере Филипповне позвонили. Звонила Оленька, секретарь издательства, в котором работал ее занемогший сын.

— Вера Филипповна! Как Иван? — спросила она после скороговорки приветствия. Выяснив, что с Ванечкой всё по-прежнему, она сразу же вывалила на Веру Филипповну ворох нижайших просьб. — Вера Филипповна! Выручайте! Без Ванечки ну просто беда! У нас сроки, понимаете, сроки! Вы же к нему все равно передачи носите. Ну, пожалуйста, ну передайте ему папочку с рукописью! Тоненькую, страниц на двести. Чтобы к будущему понедельнику он проверил и нам вернул.

— Оленька, я бы рада! Да ведь там у них в ИНЕБОЛе на вахте звери, а не вахтеры. Туда ж и передачи-то только через окошко берут и чтобы в открытом виде. И по весу чтоб не более килограмма.

— Вера Филипповна, так, может, через окно? На веревочке, как в роддоме? Или врачу какому-нибудь бутылку коньяка подарить? Мы б купили, а вы б врачу отнесли. А? Пятизвездочного бутылочку?

— Забор там, Оленька, и никакого подхода нету. А коньяк? Ну прямо не знаю… Нет, не буду, у меня не получится, не умею я это делать. Да и врачи там все какие-то неживые. Ходят, будто всегда с похмелья, — рожи красные, голова пригнута, говорить и то по-человечески не умеют, а если скажут, так одни сопли на языке — жуют, жуют, а не разберешь что. Нет, Оленька, не могу. Ну а что там этот специалист из Сибири? Когда будет-то? А то уж прямо заждались.

— Ах, да, Вера Филипповна, хорошо, что напомнили. Я сама вам собиралась звонить, да с этой нынешней нервотрепкой всё на свете забудешь. Телеграмма была вчера. В среду этот красноярский товарищ будет у нас в издательстве. Я вам позвоню, когда встретим. Жаль, Вера Филипповна, что папочку Ивану не передадите. Мы уж так на вас надеялись, так надеялись. Может, все-таки попробуете, вдруг выйдет? А то наш Николай Юрьевич сам не свой из-за этой рукописи. У нас сроки горят и планы!

Поохав еще с полминуты, Оленька положила трубку.


Арахнид Карл сидел в яблочном тайнике и на чем свет стоит клял человеческую породу. Особенно отдельных ее представителей в лице Вепсаревича Ивана Васильевича, ради которого была заварена эта каша, и матушки его, Веры Филипповны, из-за которой он уже полтора часа сидел в холодильнике и мерз, как немец в зимних окопах под Сталинградом. И Калерия Карловна хороша! Нет чтобы принести это сволочное яблоко на час-полтора попозже, перед тем как Ванечкина мамаша намылится выходить из дому. Он сидел и злился, злился и наливался ненавистью, и это его хоть как-то да согревало. Он строил планы один величественней другого, и все они сводились к одной картине. Совсем скоро, представлял он, настанет то счастливое время, когда они, паучий народ, избавят землю от двуногих уродов. Мир будет принадлежать им, восьмилапым венцам творения, а людишек если и оставят живыми, то исключительно в качестве бурдюков с пищей, да и то собранными в специальные резервации, обтянутые особопрочной, неподдающейся ни огню, ни ножу, ни химии паутиной.

А этого дурака Анашку, выдающего себя за паучьего Дарвина и смущающего молодые умы, злорадно размышлял Карл, они когда-нибудь скормят птицам, а после выкинут из всех паучьих учебников, из всех школьных и университетских курсов, как когда-то выкинули людишки человеческого академика Марра. Тоже мне, теория эволюции. Сперва рак, затем ракопаук, а далее уже и мы, пауки. Рак, он и в мезозое рак. Ракопаук был занесен на Землю метеоритом, осколком взорвавшейся планеты Пандоры, не сам, конечно, ракопаук, а окаменевшие ракопаучьи яйца, которые здесь уже, на Земле, высидела какая-то страдающая бесплодием паучиха.

Но с этим-то извращенцем ладно. Главная беда — люди. Карл вспомнил все обидные клички, которыми их, пауков, наделили. Мизгирь, муховор, тенетник. А пословицы! «Лови паук мух, пока ноги не ощипали». Это надо же такое придумать! Ужас!

Так он сам себя распалял, пока дверца холодильника не открылась и вместе с яблоком и другими продуктами, приготовленными для передачи в больницу, Карл не выбрался из холодного чрева. Операция «Троянский конь» началась.


Вера Филипповна села в 31-й троллейбус, переехала Тучков мост, зажмурилась от яркого солнца, отражавшегося от адмиралтейской иглы, а когда открыла глаза, увидела свободное место, которое тут же и заняла. Троллейбус плавно покачивался, и Веру Филипповну разморило. Проснулась она от того, что чей-то настырный локоть тыкал её под бок. Троллейбус пересекал Съезжинскую. Вера Филипповна чуть подвинулась и посмотрела на пассажира справа. Сидящий у окна дядечка успокоил свой нервный локоть и срывающимся голосом произнес:

— Мамуля… хлеба корочки не найдется?

— Хлеба? — удивилась Вера Филипповна и внимательно оглядела соседа. На бомжа он вроде был не похож, на голодающего с Поволжья тоже. Костюмчик, правда, был на нем не ахти, потертый, можно сказать, костюмчик. И нос был подозрительно фиолетовый, но нынче в городе таких чернильных носов, считай, у каждого четвертого жителя.

— Хлеба, плавленого сырка, ватрушки, яблока, хоть чего. — В глазах соседа жила надежда и глубокая человеческая тоска.

«Язвенник, — подумала Вера Филипповна. — Обострение, а ничего под рукой нет. Надо выручать человека».

Она раскрыла пакет, покоящийся на ее коленях, и первое, что ухватил взгляд, было яблоко, соседкин гостинец.

«Ничего, Ваня переживет, а Калерии я говорить не стану. Передала и передала, спасибо ей за сочувствие».

Вера Филипповна протянула соседу яблоко. Тот, не поблагодарив ни словом, принял ее подарок и спросил, сглатывая слюну:

— Мать, а стакан есть?

— Нет, — ответила она простодушно.

— Хреново, мать, без стакана-то. Водка ж все-таки, не портвейн. А и пёс с ним, со стаканом!

Он достал откуда-то из-за пазухи маленькую палёной водки, пальцем сковырнул пробку и в какие-нибудь десять секунд высосал содержимое пузыря. Затем шумно перевел дух, потёр яблоко о потертый локоть и засунул целиком в рот. Вместе с Карлом и черенком. Операция «Троянский конь» провалилась, едва начавшись.

Глава 7. Сосед по палате

Негр был голый.

Негр был в красных штанах.

Негр был черный, лиловый, коричневый и блестящий.

Негр курил трубку.

Но звали его не Тибул. И трубки он, естественно, никакой не курил, в палате хоть трубку, хоть беломор — закуришь, так тебя сразу же из больницы пинком под зад и на улицу. Штаны, правда, были красные — красные тренировочные штаны с белым лампасом до самых штрипок. Так что голым негр был разве что выше пояса, между полами распахнутого халата и на малом участке тела от тапок и до концов штанин.

Сначала втащили койку. Долго не попадали в дверной проём, примерялись и так, и этак, затем, обливаясь похмельным потом, два хмурых санитара в халатах наконец догадались повернуть ее боком, после чего внесли. Следом за койкой и санитарами вошел негр.

— Мучачос по несчастью? — обратился он к Ивану Васильевичу на чистом русском, когда они остались одни. — Интересное у вас заведение. На окнах решетки, на вахте сплошные мордовороты. Не больница, а одесский кичман.

— Да нет, ничего, не жалуемся. Кормят прилично, телевизор, библиотека…

— Библиотека? А насчет этого у вас как? — Негр звонко щелкнул блестящим ногтем себя по горлу. — Заначечная какая-нибудь имеется?

Иван вспомнил вчерашний спирт и утренний туман в голове.

— Ну, не знаю. Разве только с врачами договориться… — Он безнадежно развел руками. — А вы к нам сюда надолго?

— Надолго, ненадолго — посмотрим. Как вылечюсь от своей заразы, так и смоюсь отсюда к едрене-фене. Заначечной, значит, нету. Это плохо. Русского человека лечит только одно лекарство. — Негр поскреб щетину на подбородке. — А медсестры?

— Что медсестры? — не понял вопроса Иван Васильевич.

— Слушай! — Негр рассмеялся весело, обнажая кривоватые зубы. — Ну хорошо, ты не пьешь, это еще понятно. Печень там, селезёнка. Но когда мужику пошла такая холява… Один в палате, жена далеко, на работу ходить не надо — сплошная свобода действий.

— А-а-а, так вы в этом плане? — смутился Иван Васильевич.

— В этом, в каком же еще! Телевизор я и дома смотреть могу.

— Тэк-с, уже познакомились. — Из-за двери появились главврач и Семенов Семен Семенович, завотделением. — Чувырлов… э-э-э…

— Альберт Евгеньевич, — подсказал главврачу Семенов.

— Можно Алик, — осклабился негр, протягивая главному руку.

Тот, не замечая руки, медленно прошел в глубь палаты, остановился у зарешеченного окна, глядящего на больничный двор, повернулся и внимательно посмотрел на новенького.

— Сегодня, Альберт Евгеньевич, отдыхайте, на сегодня у нас с вами никаких процедур. Иван Васильевич вам объяснит что к чему — где душ, где столовая, где кабинеты. Он у нас почти старожил, три недели уже как мучается… Мучаетесь, Иван Васильевич, мучаетесь, — ответил он на смущенный Ванечкин взгляд, — кому ж не хочется из больничных стен. Я бы тоже мучался, был бы на вашем месте. Сейчас придет сестра-хозяйка с бельем, — он уже снова обращался к Ванечкиному соседу, — койку вам застелит, воду сменит в графине. Так что приобщайтесь к больничной жизни, втягивайтесь. Будут вопросы, спрашивайте у дежурной сестры или у Семена Семеновича.

Главврач кивнул на заведующего и важным, степенным шагом двинулся к выходу из палаты. Семен Семеныч задержался в дверях, зачем-то подмигнул новенькому и покинул палату тоже.

— Серьезный дядька, — новичок показал на дверь, — хотя, сразу видно, алкаш. Все медики алкаши, потому что работа такая, со спиртом связана. Тут не хочешь, а алкашем станешь. — Он радостно потёр руки. — Все медики алкаши, все медсестры — бляди. И надо этим умело пользоваться, извлекать, так сказать, моральную и материальную выгоду.

— Душ у нас в конце коридора, — вспомнил Иван Васильевич наказ главврача. — А столовая рядом с залом, где газеты и телевизор…

— Ты женатый? — перебил его негр Алик, развалившись на незастеленной койке и почесывая шоколадную грудь. Волосы на шоколадной груди были почему-то белёсые, должно быть выгорели на африканском солнце.

— Я? Нет, — ответил Иван Васильевич и тут же, спохватившись, поправился: — Сейчас нет.

— Ага. Значит, как и я, разведенный. А с бабами у тебя как?

— По-разному.

— А мне тут одна попалась. Лобок у нее, значит, бритый, а на лобке — просекаешь? — татуировка: «Оставь надежду всяк сюда входящий».

— Данте, «Божественная комедия», «Ад», песнь третья, стих девятый, — прокомментировал Ванечка.

— Ёкалэмэнэ! — восхитился Алик. — Да ты прямо профессор! Академик наук! Ну, блин! Я тоже, когда баб себе выбираю, предпочитаю умных. Вот, к примеру, еду, скажем, в метро. Вижу баба кроссворд разгадывает. Заглядываю бабе через плечо, смотрю на кроссворд и сразу определяю, дура баба или не дура. Если она, к примеру, не знает реку в Африке из пяти букв, то на хрена мне, спрашивается, такая баба нужна. О чем я с ней базарить буду после работы. Слушай, а ты чего, правда, профессор?

— Нет, редактор. Работаю в издательстве, издаю книги.

— И хорошо платят?

— Ну не то чтобы хорошо, скорее наоборот.

— Не понял. Раз платят хреново, какого хрена тогда работаешь? Ты ж умный, ты ж этого… ну, который у бабы был на лобке, наизусть помнишь. Если б я был с такой башкой, как твоя, то давно бы уже в Штатах в фазенде жил, чтобы негры вокруг меня мух опахалами отгоняли, а голливудские бляди шампанским с утра отпаивали. Это ж только при совке было, когда паши не паши, всё равно в результате хрен. И что, в издательском деле все такие, как ты, безденежные?

— Ну почему же. Это уж кому повезет. А вообще-то всё от начальства зависит.

— А у тебя, значит, начальство херовое? Раз своих же работников по деньгам кидает.

— У меня начальство обыкновенное. Вообще-то, мы в издательстве все как бы друзья. Такая пирамида друзей. Наверху — начальник, он главный друг. Лучшие друзья поближе к вершине, остальные подальше. На тех, кто подальше, можно и сэкономить. Ты же друг, ты должен понять, дело общее…

Ванечка чувствовал, что его куда-то несёт. То, что копилось долго и ни разу не прорывалось наружу, выплеснулось мутноватой струей. Всё, сказал он себе. Хватит играть в обиженного. Каждый стоит ровно столько, во сколько он себя ценит. И не деньгами эта цена меряется. Хотя и деньгами тоже.

— Холява, везде холява, — сочувственно сказал негр. — Слушай, брат, а тебя здесь из-за чего держат? По роже вроде бы не больной.

— Вот. — Ванечка распахнул халат и показал свое покрытое паутиной тело.

— Ё-моё! — Алик соскочил с койки и осторожно подошел к Ванечке. — Потрогать можно? Шершавая. — Он коснулся пальцами паутины. — И докудова она? По пупок? Или по эти самые? — Он показал на Ванечкины кальсоны. — Слушай, а это не венерическое? Не от шерше ля баб? — Алик отдернул руку и зачем-то подул на пальцы, вступавшие в контакт с паутиной.

— Не бойтесь, не заразитесь. Меня здесь на что только ни проверяли — по СПИД включительно. Все внутренние органы в норме, в организме никаких отклонений. За исключением этой вот дряни. — Иван Васильевич устало махнул рукой. — Изучают, изучают, а толку?

— Да-а! Дела-а! Угораздило же тебя. — Негр Алик вдруг спохватился, нервно взглянул на дверь. — Сестру-хозяйку этот гусь обещал! Эй, мамаша! — Бодрым шагом он направился к двери, открыл ее и выскочил в коридор.

Глава 8. «Фанта Мортале»

Издательство «Фанта Мортале» мягко тлело по направлению к Свану. Заказанный в срочном порядке новый перевод Пруста для грандиозной «Библиотеки шедевров» был выполнен хоть и в срок, но по качеству почему-то оказался много хуже оригинала. Издательская машина застопорилась. Типография выла волком и применяла штрафные санкции. Линия, забронированная под Пруста, простаивала вторую неделю. Бумага дорожала, как на дрожжах, и по цене уже приближалась к золоту. Хозяин, он же главред издательства, с горя ушел в подполье, и на все телефонные домогательства скромный голос Оленьки, секретарши, отвечал, что «главного еще не было», «не пришел», «сегодня уже не будет». А тут еще на И. В. Вепсаревича, ответреда «Библиотеки шедевров», напала эта странная лихоманка — изуродованный паучьей болезнью, вместо того чтобы напустить на Пруста цепную свору своих наемных редакторов, он отлеживался лежнем в больнице, пил кефир и ел бутерброды, которые ему приносила мать.

Николай Юрьевич Воеводкин, шеф, хозяин «Фанты Мортале», вращался в своем импортном кресле против часовой стрелки. Обычно это его успокаивало — приходило на память детство: волчки, карусели, танцы в школьном танцевальном кружке. Но сейчас даже кресло не помогало. Мысли были мрачнее осени. Издательство шло ко дну, как «Титаник» в одноименном фильме. Надо было срочно переделывать перевод, кого-то сажать на текст, и всё это — время! время! — а времени не оставалось совсем. Все попытки загрузить Вепсаревича натыкались на больничную стену: врачи настрого запретили больному всякую редакционную деятельность, а на просьбы и мольбы к маме, чтобы та заодно с кефиром протащила в палату рукопись, несговорчивая Ванечкина родительница отвечала категорическим «нет».

За дальним концом стола горбился переводчик Стопорков, автор злополучного перевода.

— Николай Юрьевич, вы поймите, ведь это же в корне неправильная позиция, — гнул свою линию переводчик. — Ну и что же, что классик. Это у них он классик да у Любимова. А по мне так он писатель из средних. Что-то вроде наших Боборыкина и Павленко. Он даже точку вовремя не умел поставить, поэтому у него все фразы такие длинные. А писать надо просто. Помните, как у Блока: «Ночь, улица, фонарь, аптека»? Вот где ясность, вот где гармония простоты. А то целых четыре страницы описывать куст сирени! Графомания это, а по-современному — «гнать листаж». Я считаю, переводчик за автора не ответчик. Если автор написал плохо, то переводчик в этом не виноват. Это раньше мы занимались лакировкой действительности. Делали из Хемингуэя конфетку. А нынче надо читателю показать все недостатки оригинала. Чтобы автор не больно-то зазнавался. И читатель не считал себя человеком низшего сорта.

— Дмитрий, — поучал его Николай Юрьевич, — это же «Библиотека шедевров», а не какие-нибудь «Секретные материалы»! Вы же знаете, кто у нас в редколлегии. Лихачев, Егоров, Стеблин-Каменский… И при чем тут лакировка действительности?

— Архаисты, все как один. А мы — новаторы. Николай Юрьевич, вы же знаете, у меня своя школа, передовая. Сковороденко, Федоров, Мозельсон… Вы же сами меня когда-то на премию выдвигали. Ведь выдвигали?

— Это Вепсаревич вас выдвигал, вот и довыдвигался…

— А что? Я слышал, Ивана Васильевича уже того?.. В смысле, лишили должности?..

— Никто его должности не лишал. Заболел он, лежит в больнице.

— Боже мой, неужели рак?

— С чего вы взяли, что рак?

— Ну это я так, на всякий случай предполагаю. Значит, не рак? А если не рак, то что?

— Я не знаю, как это называется. Никто не знает, даже врачи. Что-то вроде паучьей болезни. Покрылся Иван Васильевич паутиной, и выскочили у него на теле прыщи… Или наоборот, потом паутина, прыщи вначале.

— Постойте, постойте… Что-то я про такое слышал… Прыщи, паутина… И пауки бегают… ну вроде лобковых вшей.

— Нету у него никаких пауков.

— Нету? Значит, еще забегают. Какой у него период болезни?

— Дмитрий, если вы шутите, то время выбрали неудачное. Нам всем сейчас не до шуток. И вы прекрасно знаете, почему.

— Николай Юрьевич! Ну какие могут быть шутки! Я…

Дверь открылась, и в кабинет заглянула Оленька:

— Толик принес картинки. Примете?

— Давай, — устало разрешил Николай Юрьевич, вытирая вспотевший лоб.

Улыбаясь, вошел худред. Улыбаясь, разложил перед Николаем Юрьевичем работы. Улыбаясь, замер в ожидании оценки руководителя.

С минуту Николай Юрьевич изучал художественный продукт. Затем ткнул пальцем в самый ближний рисунок.

— Это что? — спросил он худреда, нервно дергая жилочкой на виске.

— Логотип серии, — ответил, улыбаясь, худред. — Я сначала думал Аниного дракончика, но работа Чикина мне показалась лучше. Художник…

— Да вы что, с ума все посходили? Художник! Причем здесь художник?! Вы худред, вы оцениваете его работу! Что это такое? Скрещенные меч и посох? Это же буква «хэ». Понимаете, что решит покупатель? Что книги серии все на эту самую букву. Их никто покупать не будет! И мы опять будем… пардон, в заднице.

— Предлагаете оставить дракона?

— Предлагаю? Это вы должны предлагать! — Николай Юрьевич отщелкнул рисунок пальцем и подвинул к себе другой. — Здесь, здесь и здесь! Это же тролли, а у них у всех морды, как у узников Бухенвальда. Кровожаднее надо, чтобы кровь с клыков капала, чтобы человечье мясо с когтей свисало. А принцесса? Где, спрашивается, вы такую принцессу видели? Глазки-щелочки, ножки-щепочки, ручки… тьфу, слов не хватает! Да из-за такой уродины ни один рыцарь меч пачкать не станет, сразу на хер пошлет. А этому вашему мудильяни, — Николай Юрьевич уже тряс над столом очередным художественным творением, — передайте, что мы издательство коммерческое. И своих «Бурлаков на Волге» он пусть в музей какой-нибудь предлагает, а не сюда.

Николай Юрьевич развернулся в кресле и печально посмотрел на худреда:

— Толик! Неужели в городе нет ни одного стоящего художника? Не может такого быть! Вон на Невском сколько их возле Катькиного сада толчется. Сходили б, поговорили, объяснили наши требования, задачи… — Он не закончил, в дверь опять заглянула Оленька. Вид у нее был какой-то взъерошенный, удивленный.

— Приехал! — сказала Оленька таинственным шепотом. — Только это не он. Это… она.

Глава 9. Спецред из Красноярска

— Как «она»? Какая «она»? А Лапшицкий? Мы дорогу кому оплачиваем? Лапшицкому! Ждали сюда кого? Лапшицкого! Так какого, спрашивается…

Договорить Николай Юрьевич не успел. Из-за худенького Оленькиного плеча, оттеснив секретаршу в сторону, показалось небольшое создание с оленьими стрельчатыми глазами и северными чертами лица. Волосы у нее были черные и волнами разметаны по плечам.

— Здравствуйте, — нежданная гостья твердым шагом обошла стол и протянула хозяину кабинета аккуратные пальчики в перстеньках. — Шамбордай Михайлович приехать не смог. Он… — Она взглянула на посетителей, остановилась взглядом на переводчике, затем внимательно посмотрела Николаю Юрьевичу на переносицу (вернее, так ему показалось: на переносицу. Куда она смотрела на самом деле, знала только она одна). — Он болеет, поэтому не приехал. Медсестра Лёля, его ученица. — И ладонь ее легкой лодочкой нырнула в главредовскую ручищу.

— То есть как это — медсестра Лёля? — опешил бедный Николай Юрьевич. Голос его сделался вдруг обиженным, как у школьника, опоздавшего на раздачу конфет. Еще бы! Ждали Лапшицкого, вместо него приезжает какая-то непонятная Лёля, которая, оказывается, к тому же не просто Лёля, а медсестра Лёля! Усраться можно! Она что, собирается Вепсаревича градусниками лечить? Или пирамидоном? Бред какой-то! Припереться сюда из Сибири, чтобы ставить Вепсаревичу градусники! Притом за мой счет.

— Кок-оол Медсестра Лёля Алдынхереловна, — как ни в чем не бывало сказала гостья («Час от часу не легче», — подумал про себя главный). — А вы — Николай Юрьевич, я вас сразу узнала. Шамбордай Михайлович мне много про вас рассказывал. Я ваши фотокарточки видела.

Посетители потянулись к двери. Лёля проводила их взглядом и с книжной полки за спиной Николая Юрьевича взяла первое, что легло ей в руку. Она раскрыла книгу на середине и медленно прочитала вслух:

— «Он поднял обернутый металлом конец своего артефакта». — Перелистнув десяток страниц, она зачитала из другого места: — «У тебя наверняка имеются дела более сложные, каковые в умелых руках твоего помощника перестанут быть таковыми». — Перелистала дальше: — «Одна нога у него была на каком-то отрезке жизни сломана». — Заглянув в выходные данные, она нашла фамилию переводчика. — Д. Стопорков, — произнесла она тем же тоном, что и зачитывала строки из перевода.

— Значит, Шамбордай Михайлович заболел. — Мягким, неторопливым движением Николай Юрьевич взял у нее из рук книгу и вернул на место. — А вы, значит, его ученица. Медсестра… как вы сказали? Впрочем, не важно. Очень приятно. — Жестом он указал на кресло, в котором только что сидел переводчик. — Присаживайтесь, отдохните с дороги. А что Лапшицкий? Надеюсь, ничего страшного? Ольга Николаевна! — крикнул он в приемную через дверь. — Нам чаю! Или, может, вам кофе? — спохватившись, обратился он к гостье. Та кивнула. — Один чай, один кофе, — наказал он секретарше за дверью.


— …Вот такая у нас беда, — печально заключил Николай Юрьевич, осторожно прихлебывая из третьей по счету чашки.

Медсестра Лёля вертела на пальце перстень; маленькая зеленая змейка, запертая в капле стекла, следила за хозяином кабинета рубиновыми точками глаз. Непонятно отчего, но взгляд этот особенно смущал и тревожил господина главреда. Николай Юрьевич и так и этак пытался снять с себя его чары, железной логикой доказывал себе невозможность влияния на человеческий мозг дешевенькой стеклянной поделки, сосредотачивался на бюсте Дж. Р. Р. Толкина, изготовленном по заказу издательства скульптором В. Аземшей. Но как «Титаник» глядел на айсберг, надвигающийся на него с холодной неумолимостью, так глаза его возвращались к перстню, и сердце наполнялось тревогой.

— Скажите… — Николай Юрьевич все не решался заговорить о главном. Слишком был туманен предмет для его практического ума. То есть вот он, специалист, перед ним. Молоденькая самоуверенная девица, якобы ученик Лапшицкого. Но что эта девица умеет? Какие она предпримет шаги, чтобы вернуть издательству нужного им позарез человека. И сколько на это у нее уйдет времени? Последний пункт из мысленного списка сомнений волновал Николая Юрьевича сильнее всего. День, неделя? Если больше недели, то и огород городить нечего. — Шамбордай Михайлович ничего для меня не передавал? Записочку там или, может, что-нибудь на словах? — Знал бы он, что Шамбордай не приедет, ни за что бы не пригласил эту пигалицу. Но раз уже вбуханы деньги — проезд, командировочные расходы, прочее, — раз заварена эта каша, придется ее расхлебывать до конца. — Мы оформим вас как спецреда. Командировочные, естественно, за наш счет. И дорога в оба конца. С билетами сейчас туговато, так что лучше позаботиться об этом заранее. Вы когда, примерно, рассчитываете отсюда уехать?

— Учитель сейчас на дереве. И будет там до первых чисел июня. Если дерево не захочет его оставить.

Николай Юрьевич ждал продолжения, но продолжения не последовало.

«Опять Михалыч перебрал мухоморов, — подумал Николай Юрьевич. — И чего они в них находят? Лучше бы водку жрали, как все нормальные люди».

— Если Ольга Николаевна закажет вам билет на второе, справитесь к этому сроку? — Шеф в уме подсчитал убыток от полуторанедельного проживания гостьи из Красноярска и прикинул, кому из договорников-редакторов урезать в этом месяце гонорар.

Гостья вновь промолчала; змейка выглянула из перстня и посмотрела на Николая Юрьевича внимательно. Николай Юрьевич покраснел.

— Или лучше на третье?

Гадина, замурованная в стекляшке, отвела его взгляд к стене, где среди плакатиков и картинок голубела реклама Аэрофлота.

«Нет уж! Никаких самолетов! Поездом, только поездом!»

— Я одного не соображу, — попробовал он переменить тему. — Иван Васильевич в ИНЕБОЛе, а туда практически никакого доступа. Это вообще полусекретное лечебное заведение, простому смертному со стороны в него не попасть.

Фразу о «простом смертном» подколодная змея из стекляшки встретила как-то по-особому ядовито, чем вызвала в Николае Юрьевиче новый прилив смущения.

Гостья из Красноярска улыбнулась. Впервые за весь разговор улыбка ее была естественной и открытой.

— Выше дерева стен не бывает, — сказала она смешливо и накрыла змейку рукой. — А можно мне еще кофе?

— Ну, конечно! Ольга Николаевна! Один кофе!

— Шамбордай Михайлович мне рассказывал, что у вас в Питере сейчас белые ночи.

— Ну, сейчас еще не самые белые, через пару недель будут белее, так что… — Николай Юрьевич прикусил врага своего — язык. «Две недели! Молчи, дурак!» — А паутину вы каким способом сводить будете?

— Ножницами, — рассмеялась Медсестра Лёля. — Машинкой, какой раньше в парикмахерских стригли. Знаете, такая: вжик-вжик.

— Вы серьезно? — обиделся Николай Юрьевич за ее легкомысленный юморок.

— Нет, конечно, — успокоила его сибирская гостья. — Но вообще-то способ простой.

— Ага, — не стал уточнять главред, что же это такой за способ, и перешел на дела житейские. — А жить вам есть у кого?

— Да-да, Шамбордай Михайлович дал мне адрес.

Полчаса спустя, когда кофе был выпит и гостью проводили до выхода, Николай Юрьевич грустно смотрел на Оленьку и говорил ей не своим голосом:

— Ты хоть документы ее проверила? Шамбордая сейчас в Красноярске нет, позвонить некуда, сидит, как дурак, на дереве и в ус ни о чем не дует. Черт знает, а вдруг эта дамочка аферистка. — Не глядя, он достал с полки толстый глянцевый том, открыл его и прочитал, морщась, как от зубной боли: «Он поднял обернутый металлом конец своего артефакта». Захлопнул книгу и швырнул ее в мусорное ведро. — Стопорков не ушел? Зови этого мерзавца сюда и принеси еще чаю.

Глава 10. Сосед по палате (продолжение)

Узенький луч фонарика шарил по его телу. В поисках лучу помогала ловкая, уверенная рука подозрительно знакомого цвета. Пальцы мягко скользили по паутине, раздвигали ее, трогали кожу, секунду медлили и бежали дальше. Иван заметил, что клок паутины срезан, на левой стороне груди под соском. Маленький, почти незаметный.

— Алик, — спросил он сонно, — вы что-нибудь потеряли?

Рука дернулась и ушла в темноту. Луч фонарика мгновенно погас. Иван Васильевич потянулся к тумбочке и засветил грибок ночника. Сосед ворочался у себя на койке, скрипел пружинами и сопел в подушку. Пятки его коричневых ног, торчащие из-под серого одеяла, были красные, как вареные раки.

— А? — оторвал он голову от подушки. — Не имеешь права, начальник. Пускай Жмуриков с Елдоном горбатятся, а у меня законный больничный. Я теперь в свои говнодавы до тринадцатого числа не влезу. Пока не выпишусь.

«Бредит, что ли? — удивился Иван Васильевич, позабыв о неприятной причине своего полночного пробуждения. — Может, позвать врача?»

Сосед свесил ноги с кровати и громко почесал грудь. Затем сунулся за сигаретами к тумбочке.

— Слышь, а который час, что ты меня так рано поднял? — Лицо его было вроде заспанное, и если бы не клок паутины, срезанной у Ивана Васильевича, пока тот мучался ночными кошмарами, можно было списать случившееся на сонный бред. Алик вытряхнул на ладонь сигарету и заговорщицки посмотрел на Ванечку. — Если я в форточку покурю, как думаешь, не заметят? А то в сортир вчера захожу, так там места живого нет — накурено, как у негра в жопе.

— Я не знаю. Курите, если хотите. Времени сейчас начало четвертого.

— То-то я смотрю, что темно. Слышь, сосед, раз такая рань, может дерябнем, пока начальства не слышно? А то второй день лежу, а еще ни в одном глазу. Я ставлю, у меня есть. Я, пока им шмотки сдавал да пока они клювом щелкали, пронес под яйцами два флакона. Ты «Зубровку», как, уважаешь? Вижу, что уважаешь. Какой нормальный мужик не уважает «Зубровку»! Ее только пидорасты не пьют, евреи и импотенты. Ты, надеюсь, не импотент? Шучу, не обижайся, это у меня шутки такие. Примем сейчас по стакану, посидим, побазарим за жизнь. А после медсестер кликнем — в шашки на поддавки играть. Я приметил вчера парочку практиканточек — попки, сиськи, всё при себе. А, Васильич, отъедимся на больничных харчах?

И не дожидаясь согласия Вепсаревича, негр Чувырлов сунул руку под свой матрас и извлек оттуда флакон «Зубровки» с пучеглазым зубром на этикетке.


К четырем утра, когда первая контрабандная бутылка «Зубровки» была отправлена на вечный покой по причине ликвидации содержимого, а из тайника извлечена следующая, Альберт Евгеньевич для Ивана Васильевича окончательно превратился в Алика, а безликое, церемониальное «вы» незаметно перетекло в «ты».

— …Я ему: а ты ху-ху не хо-хо? А он мне табуреткой в хлебало. Видишь, шрам? Это от табуретки. Ну, когда я после-то оклемался, вот уж отметелил урода… И за Люську, и за Наташку, и за то, что мой стакан выпил, пока я поссать ходил. Не, Вань, ты скажи, прав я или не прав? Это что, по-твоему, справедливо, когда, к примеру, отошел ты поссать, приходишь, а стакан твой тю-тю, выпили твой стакан?

— Алик, у меня тост! Предлагаю выпить за справедливость! — Ванечка взял стакан и неловко поднялся с койки. — Офицеры пьют стоя, — мрачно добавил он, вспомнив, как на сборах под Лугой они надрались в день приезда до чертиков, а после переблевали весь плац, когда наутро принимали присягу.

Негр Алик и опутанный паутиной Ванечка выпили и запили водой из казенного инеболовского графина. Из-за неплотно занавешенной шторы вовсю пробивался свет, короткая весенняя ночь мягко переходила в утро.

— Я же не всегда черным был. — Алик докурил сигарету, выкинул ее в открытую форточку, вернулся к койке и заскрипел пружинами. — Это у меня неожиданно проявилось. Лег с вечера белым, утром проснулся черным. Баба тогда со мной знакомая ночевала, так ей скорую пришлось вызывать, это после того как она меня такого увидела. Сам-то я ничего, привык, даже нравится. Нет, без балды, серьезно. Ты вот когда-нибудь замечал, что наши бабы на черных мужиков больше кидаются, чем на белых? И самая, между прочим, перспективная кровь после этого получается. Пушкина одного возьми. Слыхал, что у него на елде десять воробьев умещалось? Говорят, уместилось бы и одиннадцать, да только лапка у одиннадцатого соскальзывала.

— Насчет воробьев — не знаю, но про Пушкина есть вот какая история. Однажды Пушкин загадал Дантесу загадку: «Чем поэт Херасков отличается от поэта Шумахера?» Дантес думал, думал, а Пушкин видит, что тот не знает, и говорит: «Тем же, чем парикмахер от херувима. У одного хер спереди, у другого — сзади». Дальше…

— Знаю, — перебил Ванечку негр Алик. — Дальше Дантес обиделся, что Пушкин такой умный, а он дурак, и увел у него жену. Вань, — Алик вдруг подмигнул Ванечке и кивком показал на дверь, — ты пока посиди, а я разведаю насчет девочек. Тебе какие больше нравятся, черненькие или беленькие?

Ванечка улыбнулся пьяно, взял с тумбочки соседову «Приму» и, забыв, что он вообще-то не курит, сунул в зубы мятую сигаретину.

Вот тогда-то и появилась ОНА.

Глава 11. Как неизвестный алкоголик Антонов стал жертвой арахнида Карла

Ровно в полдень неизвестный алкоголик Антонов проснулся от мучительных колик в области живота. В спину кололо тоже, но это был ржавый гвоздь, торчащий из голых досок, на которых он почему-то лежал. В том, что он проснулся на досках, заваленных строительным мусором и заляпанных цементным раствором, удивительного ничего не было. Где Антонов только ни просыпался за тридцать лет активной питейной деятельности — один раз даже в вольере с кораблем пустыни верблюдом, это когда пили со сторожем зоопарка Жмуркиным в июне позапрошлого года. Антонов разлепил глаз и нехотя посмотрел на мир. В мире светило солнце и было много неба и крыш. Он разлепил второй, прислушиваясь к внутренней боли. Потрогал живот рукой и тут же её отдернул. Животное колотьё усилилось. Будто какой маленький старательный мужичок-с-ноготок, проглоченный сегодня по пьяни, всаживал в него изнутри гвозди, болты, шурупы и прочий мелкий пыточный инвентарь из рабочего арсенала садиста.

Неизвестный алкоголик Антонов ухватился за железную штангу, скрепляющую строительные леса, и понял, что не может подняться — боль сделалась нестерпимой. Справа была стена тошнотворного, блевотного цвета. Слева, за хилым поручнем, — крыши и пятна сада, прячущегося за каменными громадинами. Где-то визжали дети и попукивали невидимые машины. Надо было спускаться вниз или ждать, когда он подохнет здесь от этой невыносимой боли.

Неизвестный алкоголик Антонов подумал и выбрал первое, тем более что на Льва Толстого, в нескольких кварталах отсюда, жила Верка, боевая подруга, задолжавшая ему полбутылки красного.

Неизвестно, каких усилий стоило ему спуститься на землю, потому что уже через час нож хирурга мягко рассек брюшину и проворно устремился к кишечнику. А еще через два часа душа Антонова отлетела в рай.

И то ли показалось хирургу, то ли это было на самом деле, но вроде бы из развороченного нутра выскочил малюсенький паучок и, быстро перебирая лапами, шмыгнул под операционный стол.

Глава 12. Она

Она прикрыла за собой дверь и, быстрым взглядом пробежав по палате, улыбнулась удивленной улыбкой. Но тут же заперла улыбку на ключ, и лицо ее стало строгим, хотя строгость была деланная, притворная — в трещинках в углах губ продолжала дрожать смешинка. Зеленая униформа дриады не вязалась ни с мелом стен, ни с тревожным больничным духом, настоянным на карболке и аммиаке.

Ванечка как сидел на койке с Аликовой сигаретой в зубах, так и оставался сидеть. Алик же, собравшийся на разведку на предмет решения эмпирическим способом проблемы смычки противоположных полов, заскрипел натруженными пружинами, прикрывая спиной бутылку.

— Мальчики, вы совсем охренели? Вы бы еще танцы в палате устроили… «Зубровка». — Она обошла Алика, взяла в руки бутылку, понюхала, плеснула в пустой стакан. Отпила, поморщилась, ее передернуло. — Гадость! Как вы эту отраву пьете! Да еще без закуски.

— Так и пьем, — сказал негр Алик, почувствовав, что возможный скандал обходит их, кажется, стороной. — Не морщась. За здоровье прекрасных дам. Людочка… то есть Танечка… то есть…

— …Машечка, — выручила Алика медсестра.

— Машечка, а мы как раз думаем — хоть бы, думаем, сестренка какая зашла, украсила наш мужской коллектив. Мы ж не просто так керосиним, у нас повод — день рождения Джавахарлала Неру.

— Вы бы эту свою морилку хоть в графин перелили, — слабо улыбнулась она. — А если контрольный обход? А если бы сегодня не я, а Сивцева или Бизюк работала? Ночь же, люди в палатах спят, а из вашей одни матюги несутся. — Она взглянула на одеревеневшего Ванечку, укоризненно покачав головой. Ванечка качнул тоже, и сигарета выпала у него из зубов. — Вепсаревич, вы же не курите. Или это на вас Чувырлов так плохо действует? Смотрите, мы можем вашего соседа и отселить. Мест в больнице хватает.

— Ну Машенька, ну ты же такая интересная девушка — спортсменка, комсомолка, красавица, — ну почему же сразу и отселить. Мы — всё, мы уже завязываем. Сейчас остаточки допьем и бай-бай. — Негр Алик потянулся к бутылке.

— Так, — сказала медсестра строго, — на сегодня больше никакой пьянки. Пустую тару я унесу с собой, а то свалите у батареи в сортире, а после Семен Семеныч вставляет нам метроскоп в задницу. И хабарики свои уберите. Придумали тоже — дымить в палате.

— Машенька, а метроскоп — это что? — спросил негр Алик, услышав непонятное слово.

— Метроскоп, Чувырлов, это такое зеркало. Им матку проверяют у женщин, — удовлетворила его интерес сестра. Затем посмотрела на Вепсаревича и смущенно ему сказала: — А я ваш стишок читала. Про жертву немытых рук. Очень понравилось. Особенно, где вы про микробов пишете. Вы поэт?

Ванечка глядел на Марию. За все время, что она была здесь, он не выдавил из себя ни слова. Конечно, он видел ее и раньше. Но мало ли зеленых халатов мелькало на фоне этих больничных стен. Неужели надо было напиться пьяным, чтобы увидеть ее лицо. Хмель по-прежнему гулял в жилах, но это был спасительный хмель. Ванечка забыл про болезнь, он не слышал пустозвонства соседа, ему хотелось, чтобы это мгновение протянулось как можно дольше. «Машенька» — он влюбился в имя. «Машенька» — он примеривал имя к своей судьбе. «Машенька» — говорил он мысленно и сразу же отводил глаза, опасаясь что мысли вдруг обретут голос.

— А правда, что вместо пиявок в медицине сейчас используются клопы? — звучал из космоса Аликов тенорок.

Ванечка ничего не слышал. Он жил на другой планете, где были только два человека — она и он. Очнулся он лишь тогда, когда услышал сквозь больничную вату невозможные, неправильные слова:

— Нет, завтра меня не будет, то есть уже сегодня. У меня отпуск до середины июля. А потом я вообще отсюда хочу уволиться, надоело, заявление уже написала.

— Как? — вырвалось из Ванечкиной груди. «А как же я?» — хотел крикнуть он обиженным голосом, но вовремя погасил порыв. Стало холодно. Проклятая паутина не грела. Хмель стал горьким, а голос Алика раздражающим и колючим, как стекловата.

— …Телефончик… — дребезжал Алик. — Дети? Дача? Ах, муж ревнивый?.. Много мяса, мало дров — знаешь загадку? Вот и не шашлык, а заноза в жопе…

Ванечка смотрел на нее. И, наверное, это было жутко нелепо: поросший паутиной мужик, небритый, страшный, воняющий алкоголем, — и женщина с такими глазами. «„Аленький цветочек“ какой-то, натуральные красавица и чудовище…» — в голове его плодились, как мухи, банальные литературные штампы, и от этой заезженности, банальности становилось еще тошнее.

— Слушай, ты, — сказал он внезапно, хватая Алика за рукав халата. — Замолчи, а? Задолбал! — Ненависть ядовитой волной затопила его сознание. Он готов был убить соседа, садануть его вонючей бутылкой, придушить, выкинуть из окна.

И сосед это, должно быть, почувствовал, потому что отстранился от Ванечки и испуганно заёрзал на койке.

— У тебя чего, крыша съехала? — произнес он увядшим голосом и с тревогой посмотрел на сестру: — Нет, ты видела? Я что, я — ничего, а он сразу халат мне рвать.

Машенька подошла к Ивану, села рядом, провела рукой по его плечу. Ненависть ушла так же вдруг, как и накатила на Ванечку. Стало стыдно, особенно перед ней. Он сидел, тупо глядя на стоптанные домашние тапочки на волосатых своих ногах, выглядывающих из-под полы халата, на нервно сцепленные, напряженные пальцы, на графин, на тумбочку, на окно — на что угодно, только не на нее. На нее он смотреть боялся.

— Спать пора, — сказала она Ванечке мягко. — Вы ложитесь, утро вечера мудренее. Это нервное, это сейчас пройдет. Я вам капель дам, и сразу уснете.

— Да, — ответил Ванечка очень тихо. — Да, пожалуйста, только… приходите еще.

Глава 13. Что для эллина копронимос, то для русского человека — говно

Семенов Семен Семенович, заведовавший в ИНЕБОЛе отделением дерматологии, тем самым, на котором лежал и мучался от неизвестности и тоски несчастный Ванечка Вепсаревич, шел аллейкой Первого Медицинского терзаемый ревнивыми мыслями. Еще бы, ему, профессору, доктору медицины, человеку заслуженному, известному, наставляет рога жена. И если бы с каким-нибудь черноусым лихим гусаром, красавцем двадцати пяти лет, который носит ее на руках и купает в ванне с шампанским! Так нет же! С их главврачом, этим хроническим скрягой, который ходит в дырявых носках и годами не меняет рубашек. Этим лысым, беззубым бабником, у которого таких, как его Тамарка, в каждом городе целое общежитие. Этим пьяницей, который за стакан алкоголя продаст родину и последние штаны снимет.

«Напьюсь! Как пить дать напьюсь!» — зло думал Семен Семенович и мысленно себе представлял, как он вызовет однажды блядуна главного на дуэль, и белым январским утром они встретятся на белом снегу, и этот блядун позорный навылет прострелит его, Семен Семеныча, сердце, и на него, на Семен Семеныча, будет падать январский снег и не таять, бляха-муха, не таять, потому что тело уже остыло и душа улетела в рай. А потом прибежит Тамарка, заплачет, бухнется на колени и будет просить прощения, но какое, бляха-муха, прощение, раньше надо было его просить, когда он, живой и здоровый, приходил с работы домой, а она с блядоватым видом, накрашенная, наманикюренная, надушенная, якобы собиралась в театр с Веркой, своей блядью-подругой. Знаем мы эти театры, и Верок мы этих знаем. Дальше так: Тамарка, не дождавшись прощения, вынимает из бюстгальтера нож и убивает сперва этого блядуна, а затем — без колебаний — себя. Три трупа на заснеженном берегу — многовато, но зато впечатляет. А потом они встречаются на том свете, и он ей тихим голосом говорит: «Эх, Тамарка! Ну на кой ты, Тамарка, хрен променяла меня на этого говноеда? Я ж тебе и духи французские на юбилеи дарил, и в Болгарию мы прошлой осенью ездили, и не изменял я тебе совсем, ну, может быть, раза три от силы — да и то это была обязаловка — конференция ж, международный престиж, бляди входят в программу общекультурных мероприятий…»

Вообще-то, Семен Семенович, будучи человеком интеллигентным, вслух таких выражений, как говноед, бляха-муха, блядун и прочее, в жизни не употреблял никогда. Он и грубости-то произносил редко, а уж слов матерных, нецензурных в лексиконе не держал вовсе. Но сегодня его прорвало. Слишком много накопилось внутри, слишком явно изменяла ему супруга, слишком нагло вел себя коварный начальник, слишком часто шушукались у Семен Семеныча за спиной коллеги и бросали вслед рогоносцу откровенные смешки и улыбочки.

Профессор шел по аллейке Первого Медицинского, погруженный в свои мрачные думы. Он не видел ни цветущей сирени, ни студенток с глазами ангелов, дымящих сигаретами на скамейках. В руках профессор держал контейнер — металлический переносной ящик с копрограммами и скляночками внутри. Возвращался он к себе в ИНЕБОЛ с университетской кафедры дерматологии, где профессор читал курс лекций, а также вел практические занятия. Контейнер он захватил по пути. Дело в том, что в институтской лаборатории из-за вечной текучки кадров не хватало рабочих рук, чтобы заниматься анализами на месте. Вот и приходилось пользоваться добротой соседей, оплачивая эту доброту из бюджета, то есть практически из собственного кармана. От контейнера, в котором в прозрачных скляночках лежал конечный продукт жизнедеятельности организма профессорских подопечных, ветерок разносил вокруг мягкий, но настойчивый аромат. Студенты и случайный народ, оказавшийся в университетской ограде, немели и затыкали носы, а аллергики и люди с интеллигентным нюхом, те просто убегали с дороги. Профессору не было до них дела — убегали и убегали, ему-то что.

Только он сошел с тротуара, чтобы, перебежав аллейку, двориками выйти на улицу, как нога его поскользила вправо, а тело, потеряв равновесие, завалилось на гранитный бордюр. Причиной такой оказии была кучка рыжеватого цвета, оставленная на шершавом асфальте какой-то некультурной дворнягой. Кое-как он удержался коленом, но предательская сила инерции вышибла из руки контейнер. Результат был прост и плачевен. Ящичек ударился об асфальт, легонький замок на нем щелкнул, и склянки с анализами пациентов распрощались со своим содержимым.


Колька из 30-й квартиры вылез из трамвая на Льва Толстого и, чтобы не огибать угол, по асфальтовым дорожкам Первого Медицинского двинулся по направлению к ИНЕБОЛу. Вечером Калерия Карловна поручила ему ответственное задание — передать их компаньону Чувырлову, втиравшемуся под видом негра в доверие к наблюдаемому объекту, через старенького вахтера Дроныча секретную записку с приказом. Записку, потому как секретная, Колька сразу же, естественно, прочитал. Там было словцо «форсировать» и что-то про сволочей конкурентов, которые уже здесь, в городе. Про конкурентов Колька слышал и раньше; из-за них, этих таинственных конкурентов, Калерия третий день ходила мрачнее тучи и поила его вместо водки портвейном.

«Вот падла! — думал про Чувырлова Колька, замышляя, как бы лучше его прижопить. — Лежит там на всем готовеньком, жрет от пуза, медсестер трахает да еще за такую холяву имеет полтинник в день. Плюс аванс. Плюс премия, когда из больницы выйдет. И главное, я же сам Калерии этого мудака сосватал! Ей, видите ли, умненькие нужны, начитанные. Мы-то серенькие, вроде Володи, от нас же вечно перегаром воняет, мы же, как Илья Муромец, тридцать три года в бане не мылись. А этот — фиг ли, этот — читатель! Ну погоди, читатель! На волю выйдешь, ужо я тебе пиздюлей вставлю! Выколочу половину зарплаты, ты и без Калериных авансов не обеднеешь, вон какую жопу отъел, на мусорном-то отвале работаючи. А то выкрасили говняной краской, так он уже, говна-пирога, эфиопского принца из себя строит…»

Говорят же, не пожелай вступить в дерьмо ближнему своему, сам в него попадешь. Вот и Колька, только он упомянул про дерьмо, как сам же в него и вляпался. То самое, что за полчаса перед этим вывалилось из профессорского контейнера.

— Суки! — обиженно сказал Колька. — Совсем очкарики оборзели — срут где хотят. — Он пошаркал подошвой по тротуару, кое-как почистил ее о траву газона, с горя плюнул в невидимого засранца и сердито зашагал дальше.

— Положу на алтарь
Я любви инвентарь…

— тихонько напевал Карл, выглядывая из-за стеблей травы, разросшейся в скверике перед корпусом. Оставалось ему немного — пересечь больничный проезд и одолеть каменную ограду. А уж там, на территории ИНЕБОЛа, он как-нибудь сообразит что к чему. Машин он не особо боялся, людей тоже, больше его волновали птицы — придурочные больничные воробьи и наглые, разъевшиеся вороны, хозяева окрестных помоек.

Карл допел песенку до конца и решился на последний бросок. Проезд он пересек бодро, правда, ближе к каменному бордюру, отделявшему тротуар от улицы, пришлось несколько сбавить темп — какой-то злобного вида парень, вонючий и играющий желваками, появился неизвестно откуда и прошмыгнул в дверцу возле ворот, где размещалась институтская вахта.

Дождавшись, когда улица успокоится, Карл выбрался на узенький тротуар и, ловко перебирая лапами, направился к высокой ограде.

Волна вони нахлынула на него внезапно, когда он уже готовился к восхождению и привычно разминал лапы. Последнее, что он увидел, перед тем как провалиться в тартарары, — это облепленную вонючей дрянью подошву, загородившую от него полнеба.

Глава 14. Семен Семенович взбунтовался

— Что, Ванёк, любовь с первого взгляда? — Левым ленивым глазом Алик ел усталого Ванечку, правый уперев в щель между сетчатой кольчужкой кровати и штопаным, в разводах матрасом. Рука его, утопленная по локоть, шарила в тайниках лежанки. — Нет, Ваня, эта краля не про тебя. Думаешь, ты ей нужен такой? — Он морщил свой коричневый лоб и продолжал сосредоточенно шарить. — Был же, ведь точно был. Не мог же я во сне его выжрать. — Он вдруг замер, и лицо его просветлело. — Ну, мудило, ну, я даю. Сам же его в тумбочку положил, вместе с презервативами и расческой. — Алик быстро распахнул тумбочку и извлек из нее флакон с жидкостью изумрудного цвета. — Он, родимый. Лосьон «Огуречный», как заказывали. — Негр Алик отвернул пробку, поднес к носу прямоугольный флакон и расплылся в мавританской улыбке. — Самое поганое, когда выпил, — это вовремя не догнать. Пути не будет. Так папаня мой говорил, покойник. Крепкий был мужик, мой папаня, кочегаром в кочегарке работал. Поллитровку из горла выпивал, а вместо закуси — ноль-восемь портвейна. А как-то выжрал две бутылки водяры, чувствует — не догнал, надо третью. А маманя ему полотенцем по харе. Так и не дала больше выпить. Он обиделся, в сортире заперся, там и помер, царство ему небесное. Восемьдесят лет мужику было. В кочегарке работал… — Алик хлюпнул набрякшим носом и расплескал по стаканам жидкость. — Давай, не чокаясь, за папаню! Типа, помянем старика.

Ванечке было уже всё по фигу — за папаню, маманю, за черта лысого. Он лежал на развороченной койке, следя за тем, как его рука берет, словно чужая, стакан, подносит стакан ко рту, и пенистая зеленая гадость обжигает ему язык и нёбо.

В полголоса они затянули про кочегара, дошли до места про ногу и колосник, забыли, о чем там дальше, запели песню по новой, затем допили огуречный лосьон и поняли, что нужна добавка, поэтому, держась друг за друга, одолели дверной проём и так же дружно выбрались в коридор.

Времени было начало пятого, почти половина. Мягкий больничный свет освещал сирую линолеумную пустыню, соревнуясь со светом утра, льющимся из дальних западин сквозь закрашенные квадраты окон. В коридоре не было ни души. За столиком дежурной сестры среди разложенных аккуратно бланков лежала книга «Роковая любовь», сочинение Гортензии Тилибаер. На обложке среди вороха роз сражались два обнаженных тела: мужское, мускулистое — сверху, и длинноногое, бархатное — под ним. Главный участок схватки — ниже пояса и выше коленей — был стыдливо прикрыт цветами.

Ванечка посмотрел на книгу, и в душе его шевельнулась грусть. Он представил, как пальцы Машеньки перелистывают замусоленные страницы, как ее коричневые глаза спускаются по ступенькам строчек. Он готов был отпустить грехи пошлости всем этим Гортензиям, Розомундам с их «шорохами густых ресниц» и «сахаром полуночных поцелуев».

Негр Алик подошел к столику, перегнулся, заглянул под него, но ничего спиртосодержащего не приметил.

— Жопой чую, где-то должен быть спирт, — шепотом произнес он и заговорщицки подмигнул Ванечке. — Я, когда мочу им сдавал, видел на шкафу в кабинете заспиртованное яйцо в банке. Синее такое, мохнатое. Человеческое, а по размеру как у жирафа. Ты жирафьи яйца видел?

Ванечка не понял вопроса, но утвердительно кивнул головой. Алик, несмотря на кивок, продолжил актуальную тему:

— Это еще Жмуркин был жив, он сторожем в зоопарке работал, а мы у него по вечерам квасили. Так этот Жмуркин, когда уже поднажрется, тащил всех к жирафьей клетке яйца жирафьи показывать. Вроде как экскурсию проводил. А яйца у него будь здоров! Крупные у жирафа яйца. Если он, конечно, самец.

Как-то незаметно, за разговором, они вышли на институтскую лестницу и спустились на пролет вниз. Здесь тоже были тишина и покой. За дверями обезлюдевших кабинетов не звенело, не гудело, не булькало всё по той же объективной причине — еще рано было звенеть и булькать. Привычно поведя носом, негр Алик вдруг напряженно замер, и в глазах его заблестел огонь.

— Есть контакт, — сказал он счастливым голосом и показал головой вперед. — Я же говорил, что найдем.

Кабинет, куда он показывал, мало чем отличался от остальных. Разве что названием на табличке.

— «Фаллопротезирование», — со скрипом прочитал Алик. Почесал в голове и удивленно спросил: — Это еще что за фигня?

Вепсаревич пожал плечами и ухватился за ручку двери. Дверь легко подалась вперед, почему-то кабинет не был заперт. Первым Алик, а за ним Ванечка решительно шагнули за дверь. Шагнули и замерли, обалдевшие.

За большим операционным столом, голову положив на руки и уставившись в ополовиненную бутыль, сидел и плакал беззвучным плачем Семен Семенович, их завотделением. Его натруженные от алкоголя глаза, вобрав в себя два посторонних предмета, невесть откуда оказавшихся в фокусе, сделались на мгновенье трезвыми.

— Ебыть твою! — просипел он, и мгновенье трезвости миновало так же мгновенно. Голова его упала на стол, и в разлившейся по помещению тишине было слышно, как по стенке стакана вниз сползает одинокая капля.

Негр Алик, как увидел бутыль, так не мог уже от нее оторваться. Он смотрел зачарованными глазами на стеклянное чудо света и пил из нее мысленно, пил и пил, захлебывался и прикладывался опять. Ноги его, забыв осторожность, шаг за шагом подбирались к столу. Руки его, мелко дрожа, вытягивались, выворачивались из суставов, жалели, что не родились крыльями.

Он уже навис над бутылью, как царевич над хрустальной гробницей, когда мертвая голова заведующего вдруг сказала печальным голосом:

— Вот я здесь сижу сейчас, керосиню, а главврач мою жену трахает. — Затем грозно, после секундной паузы, обращаясь неизвестно к кому: — Злые стали люди, недобрые. Конец века, верно говорят — конец века. Одни хапают, потому что блядуны и хапуги. Другие лижут жопы тем, которые хапают, и хапают после них. Третьи пьяницы, эти честные. Эти пьют, и на все им насрать. — Он поднял голову, мутным глазом взглянул на Алика и задумчиво у него спросил: — А что, Чувырлов, может, действительно, так и надо? Пьешь, пьешь — так вот и не заметишь, как конец света придет. Проснешься однажды — а ты уже в ковчеге, на палубе. Здесь чистые, там нечистые, а ты посередине среди каких-нибудь эфиопов.

Негр Алик подавился слюной — так сильно ему хотелось выпить — и поэтому ответить не смог. Семен Семенович повертел зрачками и, приметив на пороге Ванечку Вепсаревича, поманил его непослушным пальцем.

— Я — профессор! — сказал он Ванечке, когда тот подошел к столу. — Профессор, а не говно собачье. Ты вот думаешь, я пьяный, а я не пьяный. Грустно мне, Вепсаревич, грустно. Застрелиться хочется, так у меня внутри погано. Выпьешь? — И, не дожидаясь ответа, Семен Семеныч плеснул в стакан и пододвинул стакан Ванечке. Негр Алик проводил стакан взглядом, и лицо его перекосилось от зависти. Ванечка, как кукла-марионетка, опрокинул стакан в себя, не почувствовав ни вкуса, ни крепости. — Хер ему! — продолжал заведующий. — Хер, а не Нобелевская премия! Мы тебе крылья-то обломаем! — погрозил он неизвестному адресату. — Метил в академики, в лауреаты, а мы тебя, как Господь Икарушку, с неба да и мордой в навоз. Думаешь, — бычьим взглядом Семен Семеныч буравил Ванечкину грудную клетку, — он лечит тебя, хочет тебе помочь? Хера! — Он сделал из пальцев фигу. — Наш главный, он на таких, как ты, имя себе делает, капитал. Чем дольше у тебя твои болячки будут держаться, тем выгоднее ему, пойми, — вы-го-дне-е! А я вот сейчас возьму и выпишу клиента из клиники! — Взгляд его из тупого, бычьего сделался вдруг озорным и веселым. — Как ты, Вепсаревич, смотришь насчет того, чтобы выписаться?

— Я готов, — сказал Ванечка. Он, действительно, был готов. Раз Машенька отсюда уходит, то какой ему смысл лежать в этом пасмурном, постылом приюте. Лечить его здесь не лечат, а только морочат голову. Слушать же утешительные слова и день и ночь чесать языком с соседом — без этого он как-нибудь проживет. Словом, больше его здесь ничто не держало. Поэтому Ванечка повторил: — Я готов.

— Всё, уматывай, я тебя отпускаю, — протянул ему Семен Семеныч ладонь. — У тебя глаза правильные. Погоди, куда, а бумаги? — остановил он на ходу Ванечку, когда тот, покачиваясь от выпитого, повернулся и зашагал к двери. — Кто ж тебя выпустит отсюда такого — без бумаг-то? Да и одежду надо сменить на цивильную. Не в халате же ты через проходную пойдешь, смешно!

— А меня? — спросил Алик, справившись наконец-то со слюнотечением. — Я тоже хочу на выписку.

— Тебя? — ядовито сказал заведующий. — Нет уж, дорогой мой, не выйдет. За тебя заплачено за две недели вперед, поэтому лежи и не рыпайся. А не то пропишу тебе пропердол в вену, и будешь ты у меня бздеть горохом до самого морковкина заговенья.

Глава 15. Паучий бумеранг

Долгий путь в квартиру Калерии Карловны проходил через приемный пункт стеклотары, известный каждому приличному обитателю Малого проспекта ВО под именем «Три покойника».

Колька как всегда вошел в «Три покойника» со двора, потому что был здесь человеком своим и даже подменял иногда хозяина пункта Феликса Компотова-старшего в трудном деле приема от населения стеклотары.

Сегодня на приемке сидел Глюкоза, на самом деле фамилия была у Глюкозы Хлястиков, но по фамилии его называли редко.

Феликс Компотов-старший лежал на ящиках и читал газету. Газета была старая, в масляных селедочных пятнах и мелких дырочках от сапожных гвоздей, которые таскал сюда килограммами колченогий сапожник Жмаев в обмен на малые дозы плодово-ягодного портвейна. Портвейн приемщикам ничего не стоил, поскольку вся эта сомнительного вида бодяга сливалась ими же по каплям из принимаемых на пункте бутылок в специальное эмалированное ведро с надписью: «Для замачивания бинтов». Пить это бодяжное пойло было, по слухам, небезопасно, местные старожилы-василеостровцы вспоминали даже случаи с печальным исходом, да и имячко свое «Три покойника» приемный пункт на Малом проспекте получил, как поговаривали, неспроста. Но все, что гибелью грозит, сулит, как известно из литературы, также и неизъяснимые наслаждения, поэтому отбою от желающих поучаствовать в этой своеобразной русской рулетке на пункте не было.

— Знаешь, почему с космосом сейчас в мире хана? — Феликс Компотов-старший посмотрел поверх газеты на Кольку и показал ему на ящики по соседству. — А потому что инопланетяне унюхали, что не сегодня — завтра мы им весь космос засрём, как засрали свою родную планету. Думаешь, отчего эта хрень и срань — ну, там, межнациональная рознь, противостояние богатых и бедных, чурок и христиан? Оттого что эти космические поганцы засылают к нам своих эмиссаров, которые воду и мутят, как черт в болоте. Это, значит, чтобы средства, вместо того чтобы в космос вбухивать, мы разбазаривали на гонку вооружений, ядри их мать.

— Фигня, Коля, не бери в голову, — от окошка, где шла приемка, раздался бодрый голос Глюкозы, — это он после вчерашнего такой умный, он вчера конину с водярой смешивал. А от кого это так говном воняет? — Глюкоза шумно потянул носом и высунулся по плечи в окошко. — Эй, дядя Миша, опять тебе невтерпёж? Не ты? Тогда кто? Кто, я говорю, обосрался?

— Это, ребята, я, — недовольно признался Колька. — От меня шмонит. Это я, когда от Карловны к Доценту ходил, в чье-то говно вляпался. Вот. — Он выставил перед собой ногу, и ребристая подошва его ботинка заходила возле самого носа Феликса Компотова-старшего.

Утомленный Компотов-старший нехотя шевельнул ноздрёй. Так же нехотя помахал газетой и усталым голосом произнес:

— Я бы этим гандонам щупальца-то ужо повыдёргивал.

— Ребята, — перебил его Колька, — я тут вот что, типа, подумал. Надо бы, когда Доцента-то из больницы выпишут, рыло пидорасу начистить. А то мы здесь, понимаешь, вкалываем, а он там, понимаешь, на койке кверху жопой отлеживается. Ты вот, Феликс, мужик культурный, газеты читаешь, а ведь денежки эта карга Карелия не тебе, а ему отстегивает. Нет, скажи, только честно, прав я или не прав?

— Лично мне по херу. — Компотов-старший зевнул. — Я с твоей Калерией трудовых договоров не подписывал и горбатиться на нее не намерен. Рыло если надо кому начистить, начистим. Эй, Глюкоза, начистим рыло? Ну, а если за это еще и бабок дадут, тогда начистим чин чинарём, культурно, со знаком качества.

— Слышь, Компот, у тебя водяры там не осталось? — Колька из тридцатой квартиры облизнул потрескавшиеся губы. — Трубы погасить надо. От Карловны в последнее время стакана тархуновки не допросишься. А от Клавки-Давалкиного блевонтина даже мухи на стекле дохнут, когда дыхнёшь.

— Вон ведро, вон черпак, — не глядя кивнул Компотов куда-то в угол. — Много не наливай, сегодня менты придут, это мы ментам приготовили, завтра какой-то ихний ментовский праздник. Кстати, Коля, раз ты пришел, давай-ка поработай на благо родины. Вон, в посуду, которая из-под «Охты», возьми воронку и разливай, только медленно, чтобы на пол не расплескать, понял?

— Ага, — согласился Колька. — Для ментов — это мы пожалуйста, ментярам говна не жалко. Сам сначала глотну для храбрости, чтобы, значиться, рука не дрожала, и распузырю в один секунд.


Где-то через час-полтора Колька, уже хорошенький, бодро поднимался по лестнице на чердачную Калериеву жилплощадь. Место это для пущей важности называл он значительно — «штаб-квартирой», а Калерию — естественно, за глаза — представлял друзьям-алкашам как его, Колькину, компаньоншу по будущему паутинному бизнесу.

Произведя конспиративный звонок — три длинных с интервалом по три секунды и пулеметную очередь из коротких, — Колька из тридцатой квартиры погасил каблуком окурок и в ответ на шорох за дверью хриплым шепотом произнес:

— Свои.

Бабка, высунув в щелку нос, посмотрела на него подозрительно, ощупала цепким взглядом и только тогда впустила.

— Старший сержант Николай Морозов задание выполнил. Доставил, передал, всё путём. — И скрюченной лопатой ладони Колька из тридцатой квартиры коснулся своего правого уха — отдал генеральше честь.

— Уже нажраться успел, — покачала головой бабка. Затем принюхалась и скривила губы. — Говном закусывал?

— Никак нет, бананом, — скромно отрапортовал Колька. — В говно я вляпался, когда срезал угол. Там у них, в Медицинском, доктора, сволочи, прямо на панель серют. — Он принюхался и пожал плечами. — Не воняет уже почти. Слышь, бабуля… — Колька сунул руку в карман, чтобы показать на живом примере, что денег у него хер-ни-хера и неплохо бы отстегнуть капустки за успешно выполненное задание. Тут лицо его удивленно вытянулось. Рука медленно выползла из кармана, и вместе с рукой — записка. Та самая, особо секретная, которую он должен был передать через вахтера Доценту, замаскированному под лиловокожего негритоса. — Вот ты, ёп-ты! — хлопнул себя по башке Колька. — Это ж я ему вместо твоей писульки бумагу из больницы имени Нахмансона отдал. О том, что за проданный мной скелет выплата будет производиться частями в соответствии с пунктом номер четыре заключенного в марте месяце договора.

Но Карелия Кольку слушала как-то странно. Ее черные, жучьи глазки больше поглядывали на пол перед облупленными Колькиными говнодавами и делались при этом всё удивленней и удивленней, пока она не всплеснула маленькими ладонями и не воскликнула с нервным клёкотом:

— Карл?! Так ты же… ты же должен был… — Она захлебнулась, всхлипнула, схватилась за старушечье сердце. — А ты вон где, паршивец этакий!

Из-под левого Колькиного ботинка, оттаявший, выживший, очумелый, выглядывал арахнид Карл. Проклятая паучья судьба, сыграв с ним, как с каким-нибудь бумерангом, вернула его туда, откуда сама же и запустила. В дом старухи Калерии, его повелительницы и наставницы. Так операция «Троянский конь» закончилась полнейшим провалом.

Часть вторая. Из паутины

Глава 1. Медсестра Лёля

Медсестра Лёля Алдынхереловна Кок-оол поставила рюкзак возле ног и принялась выкладывать из него на стол всякие необходимые вещи. Плащ, сшитый из шкуры домашней козы Чеди Кижи, имя которой по-русски означает Чертов Подарок; две вырезанные из лиственницы небольшие фигурки воронов-разведчиков — ийн кара кускун; пластиковую литровую ёмкость с выдохшимся лимонадом «Ситро», купленную на Московском вокзале, на треть отпитую; связку медных трубок конгуралар — дудок-свирелей, — и горсть маленьких колокольчиков конгулдуурлар; несколько пачек крепких сигарет «Забайкальские» из личного запаса Шамбордая Михайловича Лапшицкого и элдик — вышитый кисет из парчи, куда следовало пересыпать сигаретный табак, когда настанет благоприятное время; кольца, ленты и ленточки различной длины и происхождения: какие-то — меховые, из шкуры, содранной с рысьей лапы, — какие-то — просто полоски ткани — синей, красной и белой; сибирские гостинцы для стариков, у которых остановилась: скляночку яркой мази из облепихи и кедровые орешки в коробках, в одной — в сахаре, в другой — в шоколаде; банку с квашенной чилибухою — для отгона волков и приманивания бобров, карих и рыжих; еще несколько мешочков с отлепом — вымятой мелкой стружкой, которая заготавливается зимой из мерзлой лиственничной древесины. Назначение ее было простое — стружка заменяла прокладки, на которые, во-первых, денег не напасешься, а во-вторых, с точки зрения гигиены, всё природное, испытанное веками — привычнее и надежнее покупного.

— Аа-ыа-ы, е-ээи-е,
Аы-аы-а, оа-ые-е…

— напевала она вполголоса, вытаскивая походный бубен и колотушку, а следом и головной убор, украшенный орлиными перьями и сточенными зубами марала, нанизанными на нитку из сухожилий.

Окна комнаты, где она временно поселилась, выходили на шумный сад, в народе называемый Палевским. Сад невзрачным своим лицом (если можно так говорить о саде) глядел на длинную опасную магистраль, названную в честь известного русского покорителя Арктики Георгия Яковлевича Седова (1877–1914); боковыми же сторонами сад выходил на недорощенный проспект Елизарова, бывший Палевский, и на две тихие, небольшие улочки: Пинегина и Ольги Берггольц.

Лёля поселилась на квартире у стариков Нетаевых, Веры Игнатьевны и Василия Тимофеевича, у которых в былые годы останавливался учитель ее, Шамбордай, когда наездами бывал в Ленинграде. Старики были люди добрые, жили небогато, но чисто, с расспросами приставали мало, и Лёлю это вполне устраивало.

Основные вещи, необходимые для Ванечкиного лечения, Лёля привезла с собой из Сибири, но некоторые, не менее нужные, следовало найти на месте. Например, змей, которых требовалось не много не мало, а восемнадцать. Можно было, в общем-то, обойтись и лентами, разрисованными змеиной символикой, но учитель ей всегда говорил, что главная сила в подлиннике, а копия, какой бы точной и умелой она ни была, содержит лишь отпечаток силы, которого при сильном противнике наверняка окажется недостаточно, чтобы выйти победителем в поединке.

В дверь тихонечко постучали.

— Вера Игнатьевна, вы? — Медсестра Лёля отложила в сторону свой лекарский инвентарь и повернулась от стола к двери.

— Я, Лёлинька. Чай вскипел, пойдем почаюем.

Седая хозяйкина голова заглянула в комнатку квартирантки.

— Ой, страсти какие! — кивнула она на оперенный черными орлиными перьями головной убор. — Я, когда Михалыч-то в первый раз эту свою трихомудию из чемодана достал да к голове-то своей примерил, ночь потом не спала, ворочалась, всё рыба мне какая-то снилась, как она у меня в брюхе сидит да наружу через мой пуп выглядывает. Чур меня, чур, пойдем, не то чай простынет.

— А это, Вера Игнатьевна, вам и вашему супругу мазь и гостинцы. — Медсестра Лёля взяла склянку и коробки с орешками и отдала хозяйке.

Та всплеснула руками, взяла, повернулась и понесла на кухню.

— Только от чужих людей добра и дождешься, — доносился уже оттуда ее ломкий, с хрипотцой голос, — а от своего-то чугрея и эскимо на палочке, как Брежнев умер, ни разу с тех пор не видела. Ты когда мне последний раз конфет подушечек покупал? Год уже прошел? Или два? И то — сахару тогда не было, на самогонку конфеты брал, вот твоей старухе и перепало.

— Ты, Вера Игнатьевна, говори да не заговаривайся, — волновался невидимый из Лёлиной комнаты Василий Тимофеевич, хозяйкин супруг. — Кто тебе мороженое крем-брюле покупал в позатот четверг, забыла? А триста грамм халвы в воскресенье?

— Ты еще лавровый лист и укроп вспомни, когда мы осенью помидоры мариновали. Ишь чего выдумал — халвой меня попрекать…

В кухню на легких ножках вошла маленькая Медсестра Лёля. На ней был шелковый расшитый халат и в волосах изумрудный гребень в виде быстрой летучей рыбки. Хозяйка Вера Игнатьевна разлила по чашкам пахучий индийский чай и поставила блюдце с сушками. Коробки с гостинцами из Сибири хозяйка к чаю не подала, не увидела в этом надобности.

На кухне, кроме хозяина и хозяйки, присутствовал также их близкий родственник, тридцатилетний молодой человек приятной, но весьма помятой наружности. Это был муж дочери родной сестры Веры Игнатьевны, Парасковьи Игнатьевны, проживавшей в поселке Хвойная Новгородской области. Муж сестриной дочери находился в Питере по работе, повышал свою квалификацию сварщика, обучаясь на соответствующих курсах при заводе имени Котлякова, и чуть ли не каждый день приходил к старикам на обед, плавно переходящий в ужин, а иногда оставался и ночевать, прихватывая заодно и завтрак.

— Сушки не жалейте, берите, — суетился супруг хозяйки, стараясь не показаться негостеприимным и не ударить лицом в грязь перед заезжей сибирской гостьей. — Сушка свежая, сегодняшняя, это я в магазин при хлебозаводе езжу, там дешевле, потому что своя продукция. Сушка, — хозяин загадочно поднял вверх палец, — она любит, когда ее с чаем-то. Вот лимон, кладите лимон. Я их резаными беру, в стекляшке. Так-то они вкусные, хоть и резаные. Это, где бок помят или с плесенью, отрезают, а внутри оно цельное, не помятое. Игнатьевна! — позвал он отвернувшуюся к плите хозяйку. — Ну, а может, того-сь? По рюмочке? Из самой Сибири к нам человек приехал, с морозов…

— Да тебе что с морозов, что не с морозов, главное — повод чтоб. Да и какое тебе по рюмочке-то, рассмешил. Тебе ж как капля на зуб попала, так меньше чем поллитрой не обойдешься, а после будешь спать на горшке, людям настроение портить.

— Вот же ведь, етить твою, женщина! Ей слово, она — четыре. — Супруг печально развел руками: мол, и рад бы угостить человека, да разве эту бабу проймешь с её-то разъетитским характером.

Хрустнув хозяйской сушкой в разговор вступил муж сестриной дочери.

— А вот, — прихлебнув из чашки, начал он после короткой заминки, — говорят, что есть в Сибири такой народ, что бабы в этом народе у мужиков ищут вшей ощупью, а после, когда найдут, едят их, ну вроде как эти сушки? Правда это или так, брешут? — Он внимательно уставился на Медсестру Лёлю.

Та подула на обжигающий чай, и туманная змейка пара изогнулась немым вопросом, затем медленно растаяла над столом. Гостьины оленьи глаза наполнились звенящим весельем. Она сказала:

— В Сибири много чего особенного. Рыбу у нас и ту добывают мордами, а медведи вместе с коровами на лугах пасутся. А народ такой, про который вы спрашиваете, живет около Чукотского носа, их у нас носоедами называют, пыегооурта, по-ихнему, это потому, что они живых людей ловят, им носы разбивают и кровь сосут, пока теплая.

— Вот ведь етить твою! — восторженно выматерился хозяин. — Прямо так и сосут? Пока теплая?

Лёля носом уткнулась в чай, дыша его терпковатой свежестью. Узкими смоляными бровками она сделала легкий взмах, затем брови опустились на место.

— Каких только иродов Господь на земле ни терпит, — наморщившись, сказала хозяйка. — Вон чеченцы чего с нашими людьми делают, глядеть телевизор страшно.

— Да уж, — согласился хозяин. — Спирт «Рояль» на Сенной площади весь скупили и продают его теперь по ой-ей-ей каким сумасшедшим ценам. Моя б воля, я бы всех этих черножопых посадил в одно большое ведро и утопил бы их в глубоком колодце к ебеней матери!

— Ну-ну, старый! Ты при девке-то того, помолчал бы со своей матерщиной при девке-то.

— Так ведь я ж это не за так — я ж это за родину голосую.

— Это ты за Ельцина голосуешь, который черножопым волю-то с похмелья и дал, а своим-то, русским, вместо воли спирт этот сраный.

— Но-но, бабка! Ельцина не тронь. Ельцин, он нам пенсию прибавляет, и вообще…

— Вот именно что вообще. — Размахнувшись вафельным полотенцем, будто бы отгоняя муху, Вера Игнатьевна накрыла им заварной чайник, укутала его фаянсовые бока. — Ты уж нас прости, деревенских, если что говорим не так, — повернулась она к Медсестре Лёле. — С моим чугреем много-то не поговоришь, это он при тебе такой бойкий, а так, без людей-то, всё молчит да дремлет у телевизора. Мне, бывает, так поговорить хочется, а с ним какой, кроме ругани, разговор. — Она вздохнула. — Вот к сестре Пане этим летом поеду, наговорюсь. Она мне все по ночам чудится, зовет, значит. — Вера Игнатьевна улыбнулась и махнула рукой. — «Чудится» — это по-нашему, по-деревенски, так говорят, а по-вашему, по-медицински, это называется «ностальгия». Ты ведь, милая, вроде как медсестра будешь? Вроде как по врачебной части?

— Это у меня имя такое — Медсестра Лёля. Мне его на родине дали.

— Интересное какое-то у вас имя, непривычное — Медсестра, — крутя на мизинце сушку, удивился муж сестриной дочери. — У нас в поселке тоже был один Автархан, так мы его Автокраном звали. Он чучмек был, то есть, в смысле, — узбек. Хороший мужик, но нервный. Он потом нашего одного убил, Ваську Полоротова, тракториста.

— А мне мое имя нравится, — сказала Медсестра Лёля. — В Торгалыге, это у нас в Туве, я там родилась, у многих интересные имена. У нас же не как у вас, у нас имя не родителями дается, а выбирается из фонда имен особым человеком — хранителем. В каждом роду имена свои, и по имени много чего можно узнать — какой род, богатый он или бедный, откуда твой род пошел, чем в твоем роду занимаются. У меня, например, в роду все потомственные шаманы, а соседи наши из Сергек-Хема работают в рыболовецком совхозе — пыжьянов и кунжей промышляют специальными такими пущальницами. Наш хранитель, мой дядя, Кок-оол Аркадий Дамбаевич, он, когда на фронте с немцами воевал… Ой, тут своя история! Ведь из тувинцев в армию до войны никого не брали, это дядя под мобилизацию попал, когда в Кемерово по делам ездил, судили вроде в Кемерово кого-то, ну а дядю вызывали свидетелем. Вот его тогда и призвали. Так мой дядя мне имя дал в честь своей фронтовой подруги, с которой он воевал вместе, в их полку она медсестрой служила. Убили ее под Новгородом, и имя ее мне перешло. А двух моих двоюродных братьев звать — одного Радист Ян, а другого Майор Телиани, тоже в честь дядиных погибших товарищей.

— А что, имена красивые, особенно, который майор, — с протяжным и долгим вздохом сказала Вера Игнатьевна.

— Я всё хочу спросить, а где у вас в Питере Чайна-таун? — спросила вдруг Медсестра Лёля и, словно бы оправдывая свою провинциальную неучёность, добавила чуть смущенно: — Я же здесь первый раз.

— Чайна, простите, что? — удивился муж сестриной дочери, глядя на сибирскую гостью через дырку от надкушенной сушки.

— Чайна-таун. Ну, китайский район, там, где местные китайцы живут.

— Китай-город? Так это же в Москве Китай-город, это ты Ленинград с Москвой перепутала. — Довольный Василий Тимофеевич улыбнулся и отрицательно покрутил головой. — А у нас в Питере такого района отродясь не было.

— Как же так? — удивилась в свою очередь Медсестра Лёля. — Не может быть, чтобы не было. Петербург такой большой город — значит, здесь живут и китайцы. А если живут китайцы, значит, есть китайский квартал.

— У нас в поселке тоже китаец жил. Мы его Вазелином звали… — начал было муж сестриной дочери, но Василий Тимофеевич не дал ему договорить до конца.

— Китайцы, — сказал он веско, — конечно, в нашем городе проживают. Теперь они, конечно, не те, что раньше, когда мы с Мао Дзэдуном дружили. Раньше они за велосипедами сюда ездили, очень у них в Китае русские велосипеды ценились. И посуда для кухни — чайники, сковородки, сервизы всякие. Вот ты про них говоришь «чайна». Так их в народе «чайниками» и звали, потому что они как в поезд на вокзале садились, так все чайниками были увешаны производства ленинградского завода Калинина. Ну а нынешние китайцы-то, те всё больше барахлом спекулируют, этими, ну, как их, — пуховиками. Так что нет у нас такого района, чтобы в нем китайцы отдельно жили.

— В любом городе есть Чайна-таун, — упрямо стояла на своем Медсестра Лёля. — В Анкоридже, в Портленде, в Детройте, в Чикаго… — Она замолкла, увидев круглые, как луны, глаза, какими на нее смотрели хозяева.

— Ты что, бывала в Чикаго? — строгим голосом, как на допросе в следственных органах, спросил у нее Василий Тимофеевич. — То есть в Питере не была ни разу, а Америку чуть не всю объездила?

— Да, а что? — просто ответила Медсестра Лёля. — В Америке я бывала дважды. Наш фольклорный коллектив выступал на Фестивале малых народов мира. Первый раз нас от республиканского этнографического музея имени Шестидесяти богатырей посылали, а во второй уже приглашали так, очень мы американцам понравились. Там мы исполняли тувинский народный танец «Прилет геологов». В Кызыле в Красном чуме даже грамота висит по-английски… — Медсестра Лёля остановилась, чтобы отхлебнуть чаю.

— Ну так вот, — ловко воспользовался паузой муж сестриной дочери. — Вазелин этот, ну, который китаец…

— Да иди ты со своим Вазелином, — нервно оборвал его хозяин квартиры. Затем, уже другим тоном, пододвигая к гостье банку с засахаренными лимонами, спросил: — Слушай, Лёля, а на кой они тебе хрен сдались, эти китайцы? Что-нибудь по родственной линии?

— Мне вообще-то не сами китайцы нужны, — ответила ему Медсестра Лёля. — Мне змеи нужны.

— Змеи, китайцы… Что-то у меня голова ходуном ходит от всей этой трихомудии. — Вера Игнатьевна поднялась и повернулась лицом к буфету. — Ладно уж, по рюмочке, так по рюмочке.

Глава 2. Подпольная торговля гадами в криминальной столице России

— Да, Николай Юрьевич. Спасибо, Николай Юрьевич. Бывший ресторан «Арык» на Садовой, теперь «Сяньшань», я поняла. Метро «Гостиный Двор» и через Невский по переходу. Как дела? Хорошо дела. Вот заканчиваю последние приготовления. Почему с кем-то? Ни с кем. Я одна иду, мне по делу. Какое дело в китайском ресторане? Мне там змеи нужны. Восемнадцать штук. Нет, не шучу, это для лечения Ивана Васильевича, без змей нельзя. Спасибо, обязательно буду держать в курсе. Когда загляну? Скоро. Возможно, завтра. Да, Николай Юрьевич, до свидания. И вам того же. И Ольге Александровне от меня привет. До встречи. Да, да. Спасибо.

Вскоре после звонка в издательство Медсестра Лёля Алдынхереловна Кок-оол уже сидела в уютном зале фирменного ресторана «Сяньшань» и листала объемистое меню с золотым драконом на переплете. Напечатано было меню на тонкой хрустящей бумаге золотисто-желтого цвета, и бумага, похоже, была пропитана какими-то ароматическими составами, потому что, пока Лёля листала, запах менялся от легчайших гвоздичного и жасминового до приятного, но тяжелого запаха тернового меда, получаемого из «бараньей колючки», растения приманьчжурских равнин. Маленький коренастый китаец молчаливо следил глазами, как она перелистывает страницы и морщит свой невысокий лоб. Поза его была почтительной, чуть склоненная к посетителю голова готова была отделиться от тела и лететь за тысячи ли, через леса и пустоши Ляояна, за розовые вершины Куньлуня, вперед, через Яшмовые Ворота, туда, где среди гор и равнин возносится, как цветок над миром, столица Поднебесной империи. Лететь за тысячи ли, чтобы ей, Медсестре Лёле, единственной в этот ранний час посетительнице «Горы благовоний», так на русский переводилось «Сяньшань», доставить в одно мгновение из лучшего ресторана «Цюаньцзюйдэ», что за воротами Цяньмынь в Жоуши, хубо-я-бан — янтарные крылышки жаренной на подвесе утки, — или курицу по-ганьсуски, или дуичуские пирожки шаомай с начинкой из саньсяньского сыра, или — из кондитерской «Чжэнминчжай» — засахаренные боярки танхулу.

Но нашу Медсестру Лёлю все эти кулинарные чудеса, если честно, интересовали мало. Лёля немо пропускала мимо сознания оленьи языки из Ганьсу, карпа белого из Северного Аньхоя в маринаде из осадка вина, квашенную в рисовом сусле дыню, морских гуандунских коньков, каких-то там моллюсков-венерок с какого-то шаньдунского побережья, устриц сушеных и несушеных, подававшихся с гуандунским вином и чжэцзянскими «земляными каштанами». Только в разделе «Сладости» она почувствовала, как густая слюна обволакивает ее ссохшуюся гортань, когда увидела простые блины, правда, с неким непонятным жужубом.

Она искала кушанья из змеи, но таковых почему-то не находила. Бумага под ее ловкими пальцами похрустывала и дышала Китаем, на разлинованных лимонных страницах слева шло имя блюда по-русски, посередке его китайский эквивалент, а правее — цена и прочее.

— Скажите, — оторвавшись от чтения, спросила она молчаливого официанта, — а что-нибудь китайское, специфическое, ну, к примеру, фаршированная змея, из такого у вас что-нибудь подают?

— У нас, — молчаливый китаец вежливо ответил клиентке на чистом русском, — всё специфическое. Но змей нет. Вместо змей могу предложить акульи плавники в желтом соусе, креветки алохань маринованные, фаршированного акульим мясом угря…

— Нет, нет, — остановила его Медсестра Лёля, — мне не нужен фаршированный угорь. Но почему же в вашем ресторане не готовят блюда из змей? Я была в китайском ресторане в Чикаго, там такие кушанья подают, а у вас почему-то нет.

— Да, да, кушанья из змей у нас были. — Официант вздохнул сокрушенно и печально наклонил голову. — Но это раньше, когда мы только открылись. А потом нам запретили ими торговать. Общество защиты животных подало жалобу на наш ресторан. Там говорилось, что мы уничтожаем редкие формы жизни, занесенные в Красную книгу. — Он вдруг замер и внимательно вгляделся в лицо посетительницы. Это тянулось долго, наверное, с полминуты. Когда полминуты прошли, он шепотом у нее спросил: — Вы можете чуть-чуть подождать? Я быстро. — И он скрылся за разноцветной ширмой, загораживающей какую-то дверь.

Лёля равнодушно разглядывала висящие над столами фонарики и играла с кукольным зонтиком, вынутым из салфетницы на столе.

— Госпожа, — послышалось из-за ширмы, и знакомое услужливое лицо, отделившись от ее легкого края, сделалось продолжением сцены, нарисованной на волнистом шелке, — вы не могли бы пройти со мной?

Лёля встала, сунула в салфетницу зонтик и быстрым шагом последовала за официантом.

В помещении, где она оказалась, не было никакой экзотики — обычная канцелярская мебель и запах подгорелой еды.

— Здравствуйте, — сказал ей человек за столом в неновом европейском костюме. На вид ему было лет пятьдесят, круглое морщинистое лицо, в котором китайских черт было на удивление мало, хотя он явно принадлежал к народу, самому многочисленному на планете. Речь его была почти без акцента, разве что иногда шипящие делались по-птичьи свистящими да некоторые сложные сочетания рвали свои привычные связи. — Вы интересуетесь блюдами, приготовленными из змей?

— Да, да, очень интересуюсь, — закивала головой Лёля и даже облизнулась для убедительности.

— Вы откуда? — спросил человек в костюме. — Лицо у вас не китайское. Вы — бурятка?

— Нет, я — тувинка. А живу под Красноярском, это в Сибири.

— Чтобы человек из Сибири интересовался кушаньями из змей, — сказал человек в костюме, — первый раз слышу. Вы что, их и вправду любите?

— Я… — запнулась Медсестра Лёля, но тут же закивала: — Да, да. — Затем смущенно опустила глаза и сказала, глядя себе в колени: — Нет, не люблю, мне нужны змеиные шкуры.

— Шкуры? — улыбнулся китаец. — О! Понятно! — сказал он вдруг, хотя Лёле было совсем не понятно, что означает его «понятно». — Хорошо, я вам дам адрес. Мне это ничего не стоит. Просто я дам вам адрес, а кто уж вам его дал, попробуй, докажи, если спросят. Вы щетинно-щеточный комбинат имени Столярова знаете («Сетинно-сётосьный», — так это у него прозвучало)? Правильно, никто про него не знает. Так вот, на территории этого комбината имеется серпентарий. Адрес я вам напишу на бумаге, нет, лучше так, на память, в уме надежнее. Запоминайте: Петроградская сторона, улица профессора Попова, на углу с Барочной двухэтажное здание за желтым забором, вход с Попова. На вахте скажете, что вы от Ва Зелина. Ва Зелин это я.

— Ой! — воскликнула Медсестра Лёля радостно. — А не тот ли вы Вазелин, который в Новгородской области в поселке Хвойная кем-то, правда, кем не знаю, работали? Там у меня один знакомый живет, в этой Хвойной, он сварщик, только его фамилии я тоже не знаю, он муж сестры моей квартирной хозяйки, ну, у которой я квартиру снимаю в Питере, Веры Игнатьевны, так вот, сестра ее Парасковья Игнатьевна в этой самой Хвойной живет, а дочь ее, значит, замужем за этим самым моим знакомым, ну, этим, который сварщик.

— Погоди, погоди. Да, жил я однажды в поселке Хвойная Новгородской области. Только сварщика никакого не знаю. Мы там два ларька держали на станции, пока нас оттуда азербайджанская мафия не согнала. Так, выходит, мы теперь почти родственники, раз в Хвойной у нас общие знакомые отыскались. Кушать хочешь (у него получилось «кусять»)? Эй, Сюй! — обратился он к примолкшему официанту. — Что у нас сегодня съедобное? Макароны по-флотски? Ну, давай, неси макароны. И фаршу клади побольше, не жадничай.


Петроградская сторона Лёлю встретила пыльным смерчем, пришедшим со стороны бывших Аптекарских огородов и пронесшимся по проспектам и улицам, заставляя щурить глаза и отплевываться от городской пыли. Так, отплевываясь и щурясь, Медсестра Лёля свернула с бывшего Кировского и по профессора Попова дошла до Барочной. Двухэтажное здание за невзрачным желтым забором, увитым колючей проволокой, всем своим скучным обликом говорило: «Проходи мимо». И если бы не вышеупомянутая нужда, непременно Лёля так бы и поступила.

Человек при будке рядом с воротами, на которой, полуотбитая и истерзанная временем и угрюмыми взглядами, висела серенькая каменная табличка с бесцветной надписью: «Щетинно-щеточный комбинат», имел вполне вурдалачий вид, а изо рта у него, когда он свой рот открыл, на Лёлю пахнуло рыбой, как от енисейского самоеда.

— Мел есть? — хрипло спросил охранник.

— Какой мел? — не поняла Медсестра Лёля.

— Ну, мел, просто мел, каким в школе на доске пишут. — И вурдалачьи глаза охранника ощупали ее во всех скромных и нескромных местах.

— Нет, мела нет, — ответила Медсестра Лёля.

— Плохо. Когда в другой раз придешь, мел мне приноси обязательно. Я без мела второй раз не пускаю. Поняла? А теперь иди. Дверь видишь с черепом и костями? Тебе туда, там тебя ждут.

— Вы, наверное, меня за кого-то не того принимаете. Я вообще-то от Вазелина, это он меня к вам направил, — попробовала объяснить Лёля.

Но охранник скучно зевнул и снял со стопора несмазанную вертушку.

— Известное дело, от Ва Зелина, — зевая, под скрип вертушки поторопил он ее взмахом руки. — Сюда только от Ва Зелина и ходят.

Тихо было на территории комбината и не пахло ни щетиной, ни щетками. Она приблизилась к указанной двери, хотела было надавить на звонок, но увидела под звонком надпись: «Не звонить. Звонок не работает». Череп, охраняющий дверь, улыбнулся ей зловещей улыбкой. Она ему показала язык и смело дернула за дверную ручку.

За порогом не было ничего опасного — два коротких ряда простых деревянных кресел, какие встретишь в любой приемной и в любом кинотеатре, окаймляли обитую дерматином дверь, это слева. Прямо — лестница, перед ней на стене таблички с именами каких-то непонятных организаций и, соответственно, номерами комнат, которые эти организации арендуют. Справа — что-то вроде загородки бюро, за которым, кроме пыльного стула, никого и ничего не было.

Лёля почитала названия, надеясь отыскать среди них интересующий ее «Серпентарий». «Курсы прогрессивной дрессуры», «Союз пайщиков северо-западных цветоводств», «Общество любителей палеозоя» «Издательство „Анютин журнал“» — читала Лёля название за названием, но ничего хоть намеком связанного со змеиной тематикой, сколько ни искала, не находила. На двери слева была табличка с именем «О. О. Оживлягин. Директор ЩЩК им. А. М. Столярова». Медсестра Лёля пожала плечами и вошла в директорский кабинет.

— У вас там сторож в будке сидит, он у меня про мел спрашивал, — заявила она с порога человеку за тяжелым столом. Голова у человека была лысая и волнистая, вся в каких-то буграх и шишках, с редкими островками волос.

— Жрёт он его, вот и спрашивал, — ответил человек в шишках. — Вы от Ва Зелина?

— От Вазелина. А вы О. О. Оживлягин, директор?

— Олег Олегович. А ваше как, я извиняюсь, имя?

— Мое имя Медсестра Лёля Алдынхереловна Кок-оол.

— И вы интересуетесь змеями. А какие именно змеи вас, Медсестра Лёля Алдынхереловна, интересуют? И для какой цели? Вы ж понимаете, это вопрос не праздный. Сейчас многие интересуются змеями. Кому-то нужен змеиный яд, обыкновенный их, видите ли, не устраивает. Кто-то хочет подарить сослуживцу кобру, а кому-то вынь да положь удава. А если учесть тот факт, что чуть ли не все современные виды змей считаются вымирающими и занесены в охранную книгу, то вы можете себе представить, с какими дополнительными трудностями это связано.

— Я понимаю. Мне нужны белые и черные узорные змеи, всего восемнадцать штук, половина таких и половина таких.

— То есть восемнадцать гадюк, девять колодезных и девять обыкновенных.

— Да. Мне нужны змеиные шкуры.

— Восемнадцать змеиных шкур, понимаю. Я сейчас вызову человека, и он вас отведет в наш гадюшник.


Человек был самый обыкновенный, в болотных сапогах и рубашке с рукавами, закатанными по локоть. Руки его были в перчатках из плотной непрокусываемой резины бледного, презервативного цвета. Звали человека Антип.

— Раньше как змей ловили, — рассказывал ей по дороге Антип. — Брали ведро воды, несли эту воду в баньку или, там, в деревенский погреб и бросали в ведро расческу. Главный тут фактор в чем — чтобы она, расческа, была не с волосами, а чистая. После этого на три дня ведро оставляли в погребе. На четвертый день приходили и искали в этой воде волос. Вытаскивали, значит, его из воды, а он белый такой, седой, брали его, значит, в руки и тёрли, тёрли между ладонями, пока змеи из всех щелей не полезут и к ловцу не начнут сползаться. Вот тогда-то и начиналась работа — только их успевай собирать да в мешок складывать. Работали, конечно, вдвоем — один трёт, другой ловит. Как по целому мешку наберут, волос в воду и, ну, быстренько уносить из погреба ноги. Иначе змеи начинают опоминаться, и на них этот приворот перестает действовать. Ведь те змеи, что на волос-то вылезали, не простые были, а виноватые, то есть такие только, что человека хоть раз в жизни кусили и лишили его здоровья или дыханья. — Антип задумался, лицо его погрустнело. — А вот убивать их жалко — ну для шкур там или для других надобностей. Мы всегда перед тем, как змею убить, просим у нее прощения. Кусала она людей, не кусала, а прощение у нее попроси обязательно. Такое первое правило змеелова. Мы даже свечку ставим змеиному богу Уроборосу за упокой их пресмыкающейся души.

— Вам не страшно? — спросила Медсестра Лёля. — Змеи всё-таки, укусить могут.

— Да если б я хоть котел золотой с золотом откопал, все равно этим делом бы занимался, — ответил ей на это Антип. — Рисковое потому что дело. А риск, как водка, — не дает сердцу засохнуть.

Он привел ее петлистыми переходами к какой-то низкой подвальной двери, отпер ее длинным, похожим на скелет железной рыбы ключом, толкнул створку, и на Лёлю пахнуло джунглями и болотной тиной. Она вошла и только хотела спросить у своего провожатого, не выдают ли здесь каких-нибудь специальных бахил или чего другого для защиты от ядовитых гадов, как дверь у нее за спиной захлопнулась и бедная Медсестра Лёля услышала хищный звук поворачиваемого в замке ключа. Она стояла ни жива ни мертва, слушая, как в шевелящейся темноте слева, справа, со всех сторон устремились к ней, беззащитной провинциальной девушке, скользкие невидимые тела.

Глава 3. Хлеба и пиво

Вагон метро битком был набит народом, к тому же страшно хотелось пить. Ванечка держался за металл поручня, жадно глядя на рекламную красоту на стенке, упакованную в прозрачный пластик. Съев глазами мясные блюда, он перешел к десерту, состоящему из ненавязчивого двустишия, которое, не будучи знатоком, он отнес к тому направлению постмодернизма в поэзии, которому тут же и придумал название: позитивный кулинар-арт.

Бифштексы царские, люля
Пусть будут с вами навсегда.

Стихи были устремлены в будущее, и начиналось оно отсюда, из неустроенного, неясного настоящего, из норы метрополитеновского туннеля, прорытой в глинах и плывунах Балтики, из несущегося под землей вагона, переполненного невыспавшимися людьми. Жажды стихи, к сожалению, не утоляли, тем более пассажир слева сосал, прихлюпывая, из горлышка «Бочкарев». Ванечка не любил «Бочкарев», но все же позавидовал пассажиру, сейчас бы он не отказался и от такого. Он заглянул за плечо девушке, стоявшей от него справа с книгой в окольцованной ручке, и прочитал первую выхваченную из книги фразу: «Ее прекрасные груди были подвешены к моему содрогающемуся сердцу, как висящие с дерева плоды». Ванечка улыбнулся кисло.

— Станция «Сенная площадь», следующая станция «Технологический институт», — сказал Ванечке мертвый голос, прилетевший из дырчатого динамика.

Человек с пивом попер сквозь толпу на выход. В кильватерной струе запахов Ванечку понесло за ним. Через три мучительные минуты его вынесло эскалатором на поверхность.

Сенная площадь во времена описываемых событий представляла собой довольно занимательную картину. Обнесенная бетонным забором и опоясанная толстокожими трубами, обширная ее середина была занята нескончаемым долгостроем. Что там строили, было неясно, но, похоже, что-то нечеловеческое, судя по масштабным конструкциям в духе безумного Пиранези. Особенно поражал прохожих мощный фаллический столб с железной конурой на вершине — то ли символ затянувшейся перестройки, то ли шахта реконструируемого метро. Однажды Ванечкина знакомая из Москвы, увидев это чудо архитектуры, спросила, почему так высоко над землей подняли гараж. Вепсаревич вспомнил барона Мюнхгаузена и его несчастную лошадь, привязанную к кресту колокольни, и ответил ей в шутливой манере: мол, ставили-то гараж зимой, почва была промерзшая, а весной, когда снег растаял… Удивительно, но она поверила.

Кикимороидального вида тетка дохнула Ванечке в лицо перегаром и сказала веселым голосом:

— Золото, ломаные часы, брюлики, фарфор, бабки сразу!

Ванечка, отмахнувшись от тетки, пересек трамвайное полотно и двинулся по дальней стороне площади, чтобы выйти на набережную канала. От железного лотка на колесах, стоявшего под парусиновым тентом на углу с Демидовым переулком, пахло детством и горячими пирожками, и Ванечкин желудок почувствовал, что внутри его поселился голод. Чувство голода с каждым шагом усиливалось, голодный, он шел по городу и шлось ему, голодному, хреновато. Похмельный голод, еще царь Соломон заметил, бывает мучительнее самого похмелья — желудок скручивает в тугую спираль, как нянечка половую тряпку.

Вепсаревич шагал по набережной и думал о хлебах и о пиве. Еще он думал о том, зачем он вообще здесь вышел, а не поехал к себе домой, где мама сделала бы ему завтрак, где книги, где письменный стол, заваленный неправленными листами, где лампа под зеленым стеклом, где тихо и никто не мешает.


Семен Семенович качал головой, и в голове его неприлично булькало. Наверное, ночной алкоголь плескался между коробкой черепа и сморщенной оболочкой мозга.

Инквизиторский взгляд главврача сверлил остроязыким сверлом по очереди — сначала заведующего, потом врачей, которые ни ухом ни рылом, потом сестер, собравшихся в кучу и таращащих непонимающие глаза.

— Просрали! — орал директор. — Такого пациента просрали. Домой звонили?

— Звонили. Дома его нет, домой он не приходил, — сказала врач-анестезиолог Туробова.

— Кто дежурил?

— Ульянова.

— Какая еще, к черту, Ульянова? Она что, врач? Она простая сестра, и к тому же она в отпуске со вчерашнего дня. Как заменяла? Кого заменяла? Алимову? Эту алкоголичку? Уволю нынче же и ту и другую. А врач? Где был дежурный врач? Почему ночью на отделении дежурят одни только сестры?..

В дверях возник начальник институтской охраны, по-военному встал на вытяжку и четким голосом отрапортовал всем сразу:

— Старший вахтер Дронов по вызову явиться не смог… — Начальник охраны замялся, виновато отвел глаза и со вздохом развел руками. — Короче, нажрался Дроныч. Как вахту Оганесову сдал, сразу же и нажрался. Вы же знаете, ему много не надо — стакан выпьет и с катушек долой. Это мне супруга его сказала, в смысле то, что муж ее после смены выпивши и поднять его никак невозможно, я ей только что на квартиру звонил.

— А журнал? В вахтенном журнале есть запись?

— А как же, запись имеется. — В руках начальника образовался журнал, уже раскрытый на соответствующей странице. — Вот время, вот число, все по правилам.

Главврач сунул лицо в журнал, затем вынул и сказал зло и хрипло:

— То есть вы мне хотите сказать, что этот ваш караульщик Дронов нажрался, только когда сдал вахту? — Он ткнул пальцем в непонятные каракули на странице и в разводы цвета некачественного портвейна «Левобережный».

— Это почерк такой у Дроныча, ему ж правую руку пограничная собака погрызла, когда он в армии на финской границе служил. Кость у нее хотел стащить, вот его собачка и тяпнула.

— Значит, так. Дронова, когда протрезвеет, ко мне. — Брезгливым жестом главный указал вдаль, туда, где за десяток палат отсюда располагался пыточный, его, главного, кабинет. — Я ему не руку, я ему другое кое-что отгрызу, тогда узнает, как на рабочем месте водку по ночам жрать. Лично вам, — он выстрелил по начальнику охраны из обеих зрачков картечью, — выговор с лишением ежеквартальной премии. Ну а вы, — он отыскал взглядом Чувырлова, который со своей африканской внешностью затаился в тени шкафа с какими-то резиновыми жгутами, — вас, как явного соучастника похищения, ждет визит в лабораторию номер тринадцать-бис.

Многие при последних словах вздрогнули и схватились за сердце. Чувырлов, тот ничего не понял, только тоненько, с прихлюпом зевнул. В голове же завотделения будто бы плотину прорвало — он, покачиваясь, вышел вперед, взял главного за отворот пиджака и сунул ему под нос кулак.

— Это видел? — Взгляд Семенова сделался осмысленным и веселым. — Ну так вот, ты, кочерыжка. Я тебя вызываю на дуэль. Сейчас. На Черную речку. Эй, как там тебя, Чувырлов?! Будешь у меня секундантом. А сейчас — спать. Спать, спать, и идите вы, товарищи, на хуй!

И Семен Семенович в абсолютном молчании вышел из больничной палаты.


Мысль о пиве в голове Ванечки победила мысль о еде. Случилось это на подходе к Аларчину, после Калинкина и Египетского любимому Ванечкиному мосту. Гастроном на углу Английского был Ванечке хорошо известен. Как раз на противоположном углу, на другой стороне канала, Ванечка и служил культуре в должности ответственного редактора в известнейшем в Петербурге издательстве. Ванечка заглянул в витрину и убедился, что в пивном закутке не наблюдается никого из знакомых, кроме девушки, сидящей за кассой, кажется — по имени Лизавета. Ванечка шмыгнул в магазин и направился прямиком к прилавку.

— Здравствуйте, — улыбнулся он Лизавете.

— А, приветик, — ответила та ему. — Что-то вы про нас позабыли. В отпуске?

— Нет, болею.

— То-то я смотрю, какой бледный. Думаю, с похмелья или больной? — Она смахнула с плеча пылинку. — Слабые вы, мужики, нестойкие. Мой тоже вон, как что, так — «болею». А нам, женщинам, за вас отдувайся. Как всегда? — Лизавета отвлеклась от окна и показала на розливное устройство.

Вепсаревич хотел кивнуть, потом вспомнил, что денег у него ровно на то, чтобы бросить, проходя, нищему, да и то рискуя быть обласканным костылем за такое откровенное издевательство. Все-таки он кивнул. На то Ванечка, собственно, и рассчитывал, когда сворачивал в угловой магазин, — в долг попросить пивка, как делал это уже не раз.

— Только, — развел он руками, — я деньги на работе забыл. Можно в долг? Я скоро отдам.

Ванечка стоял у гранитной тумбы под тихими весенними тополями и смотрел, как в янтарной жидкости, заполнявшей пластиковый бокал, плещется весеннее солнце. От залива дул ветерок. По Аларчину шли прохожие, и Ванечка тихонько следил, не проскочит ли кто знакомый. К издательству он подойти не решался — во-первых, к чему быть узнанным? Официально он на больничной койке, лечится от своей заразы, и окунаться в перевернутый мир дурных подстрочников и перевранных сюжетов хотелось ему меньше всего. Тем более когда есть солнце и пиво.

Единственное, что его смущало, что спутывало его мысли в клубок и загоняло их, как дурной котенок, в темный угол подсознательных комплексов, — нет, не эта Ванечкина болезнь, за те месяцы, что они с ней жили, она сделалась не то что своей, просто некоторой досадной помехой, вещью муторной, но вполне выносимой, вроде стрижки или утреннего бритья — ну, действительно, всего-то делов — раз в три дня счищать с себя паутину да внимательно следить за одеждой, чтобы где-нибудь нечаянно на штанину не налип паутинный ком. Смущало его другое — Машенька, их встреча в больнице. Он и в лица-то, мелькающие вокруг, вглядывался в основном потому, чтобы в промельке случайной фигуры разглядеть, не упустить Машеньку. Понимая, что такая случайность невозможна в городской толчее, понимая — и все равно надеясь.

— Вепсаревич!

Ванечка обернулся.

— Ты какого хера здесь делаешь?

Ванечка сперва покраснел, потом выдавил из себя улыбку. Перед ним стоял Валька Стайер в обнимку с батареей бутылок. Первобытная его борода клочьями торчала по сторонам. Очки на его взмокшем носу перекосились, как неотлаженные качели, причем правый, блестящий, глаз, как взошедшая невпопад луна, плавал высоко в поднебесье, а такой же блестящий левый приближался к пещере рта.

— Я тебя из-за витрины увидел, когда в винном водяру брал. Смотрю, харя вроде знакомая — бледная, но вроде родная. Тачка за углом, водка — вот она. Все, старик, короче — поехали.

— Валя, ты откуда свалился-то? С Марса что ли?

— Круче, Ванька, — с Америки. Сан-Франциско, Золотые ворота, слышал? Вроде как ваш мост Володарского, только выше и сделан не из говна. Всё, Ванька, там счетчик щелкает. Наговоримся еще, поехали.

— К кому едем-то? — спросил Ванечка десять секунд спустя, уже впихиваясь в фыркающую мотором машину.

— Как это к кому! К Завельским вестимо!

Глава 4. У Завельских

По дороге к братьям Завельским останавливались еще три раза. Брали Верку, Аську и Аньку, Валькиных старинных знакомых. Еще брали на Загородном шампанское, которого захотели девушки, и зачем-то еще портвейн для кого-то из ностальгирующих приятелей. Водитель недовольно покряхтывал, но требования компании выполнял.

Натан и Женька Завельские жили на Староневском. Окна их отдельной квартиры глядели на проходной двор и на пестрые скаты крыш, ощетинившиеся печными трубами. По крышам гуляли голуби и шуршали облупившейся краской.

Ванечка Завельских знал с юности, Вальку, примерно, так же. Стайер был гражданином мира, Завельские, наоборот, домоседами. Давнее желание Вальки — сбежать от нашей долбаной совсистемы — осуществилось лет пятнадцать назад, когда ток в большевистских проводах еще тёк, но уже медленно, с одышкой астматика.

Ванечке у Завельских нравилось. Здесь он чувствовал себя без напряга. Здесь же Ванечка познакомился и со Стайером. Было это в середине семидесятых.


Когда Валька, Ванечка и благоухающий любовью букет из Верки, Аськи и говорливой хохлушки Аньки с хохотом ввалились в прихожую, у Завельских уже гуляли вовсю. Всех их сразу же впихнули за стол, раздвинутый по случаю многолюдства. Рядом с Ванечкой оказалась девица, рыжекудрая и с подрисованными бровями.

— Вы тот самый Вепсаревич, который у Юфита снимается? — спросила она у Ванечки, и он почувствовал, как ее худенькое колено робко жмется к его ноге.

— Не у Юфита, — ответил Ванечка. — Я вообще в кино не снимаюсь.

— Извините, это я спутала. — Девица спешно отодвинула ногу. — У того актера фамилия на вашу похожа — такая же звериная, как у вас.

Ванечка улыбнулся, наполнил рюмки, и свою и своей соседки, и, продолжая улыбаться, спросил:

— А ваша на чью похожа?

Рыжая засмеялась:

— Моя фамилия Воробей.

Пришла очередь рассмеяться Ванечке. Рыжая не обиделась на это нисколько, а оглядев компанию за столом, шепотом ему объяснила:

— Я сюда с Сергеем пришла, он мой муж, он в соседней комнате отдыхает. А вон Татьяна, его жена, вон она, между Софроновичем и Рыдлевским.

— Не понял, — ответил Ванечка честно. — Если вы здесь с Сергеем и он ваш муж, то почему тогда Татьяна — его жена? Сергей, он что, двоеженец?

— Все просто, с Танькой они в гражданском браке, короче — нерасписанные они с Татьяной. А мы числимся с ним муж и жена, официально. Но живет он с Танькой, уже три года как мы расстались. Ну, встречаемся иногда, когда они с Танькой ссорятся. Так, раз в месяц, нерегулярно.

— Давайте выпъем, — сказал ей Ванечка, у которого от этих раскладов уже начало свербить в голове.

— За любовь, — ответила рыжекудрая и прижалась к нему коленом.

Валька Стайер отлепился от девушек и поднялся над пиршественным столом. Был он мудрый и бородатый, как демон. И едва уже стоял на ногах.

— Ёпт-ть, — прочистил он для разминки голос. Затем налил себе из бутылки в фужер и поднял его под самую люстру. — Предлагаю всем джентльменам встать и выпить за представительниц прекрасного пола, которые здесь пр-рисутствуют. Девушки, — чистосердечно признался Валька, когда джентльмены встали, — я вас всех люблю! — Он выпил одним махом фужер и полез целоваться с теми, до кого смогла дотянуться его лохматая борода пророка. Закончив ритуальное лобызание, Валька сдернул с себя очки и, размахивая ими, как Троцкий на заседании Петросовета, продолжил пьяную речь. — Завтра я уезжаю в свою долбаную Америку… — Он запнулся. — И правильно делаю… — Он запнулся опять. Затем хлебнул из чьей-то початой рюмки и с обидой в голосе произнес: — Я здесь кто? Я здесь никто! Меня вчера в Адмиралтейском саду ваши сраные менты повязали, когда я выпивши поцеловал в задницу долбаную лошадь Пржевальского. У меня баксов была чертова туча, так они, суки, обчистили меня до последних трусов. То есть если я у вас в России хожу поддавши, так выходит я уже не человек, а говно? Грабь меня, выходит, каждый кому не лень, а я должен поднять руки над головой и целовать сраную ментовскую задницу, как икону Христа Спасителя?

— Менты — суки, — поддержал его Вепсаревич.

— Мальчики, не будем о грустном, — позвенела вилкой о рюмку моя соседка. — Давайте выпьем, а после Женечка Софронович что-нибудь нам споет. Женечка, спой нам что-нибудь. Если женщина просит…

— Окуджаву! Окуджаву! — закричали хором Верка, Аська и Анька. — А потом — танцы. Женя, поставишь музыку? Что-нибудь в стиле диско.

Выпили, закусили, сунули Софроновичу в руки гитару, и пока Софронович ее настраивал, снова выпили, опять закусили, и часть народа потянулась курить.

Ванечка, хоть сам не курил, отправился на кухню к курящим. Но явившийся на кухню Натан потянул Вепсаревича за рукав, и они, уйдя от дыма и разговоров, прошли в маленькую тихую комнату, где из мебели были только книжные стеллажи и диван, а из людей, кроме Ванечки и хозяина, только всхрапывающий на диване Сергей, муж застольной Ванечкиной соседки, жена которого сидела от них напротив.

— Ну что там у тебя было? — спросил Натан.

— О чем ты? — ответил вопросом Ванечка, хотя в общем-то, примерно, догадывался, о чем спрашивает его хозяин квартиры.

— Слышал, тебя месяц не было ни дома, ни на работе.

— Я болел, был в больнице.

— Что-то серьезное?

— А черт его знает. Неизвестная медицине болезнь. — Секретов Ванечка от Натана никогда не держал. Натан был человек свой, полагался на него Ванечка полностью, не было еще в жизни случая, чтобы мудрый Натан Завельский подвел кого-нибудь из своих знакомых. — Меня в ИНЕБОЛе больше месяца изучали, так ничего и не изучили. Погоди, сейчас покажу. — Ванечка расстегнул рубашку, задрал футболку и показал Натану покрытое паутиной тело.

Натан присвистнул, изумленно покачал головой, помял в руке густые шелковистые пряди.

— Больно? — осторожным движением пальцев он сорвал пяток сероватых нитей.

— Не больно, зудит немного. Да я уже привык к этой дряни.

— Ну а сам ты что думаешь? — спросил Натан, разминая пальцами паутину.

— Я о ней вообще стараюсь не думать, потому что, когда начинаю думать, всякий вздор в голову лезет, от которого дуреешь и всё время тянет надраться. И хочется, как у грибоедовских тетушек, книги все взять и сжечь.

— Вот так все сразу и сжечь? — Натан кивнул на книжные полки, где теснились, торчали, грудились сотни и сотни книг. — И почему книги?

— Не понимаешь? — Ванечка протянул руку и снял с полки том «Литературной энциклопедии». — Открываем на букву «Г», листаем: Гоголь, Гончаров, — замечательно. А на каждого Гоголя с Гончаровым приходится девяносто девять Гондоновых. То же самое на любую букву. Из чего, спрашивается, Натан, состоит вся наша литература? На ком она держится? На Гондоновых, которых девяносто девять на сотню, или на той самой одной девяносто девятой, которая Гончаров и Гоголь? Вот когда я об этом думаю, все у меня начинает чесаться и, похоже, не только тело — мозги покрываются паутиной.

— А ты не думай.

— Я не могу не думать. Чтобы об этом не думать, надо менять профессию. А я, кроме как книжки читать, больше ни на что не способен.

— Ты, Ванька, прямо какой-то весь идеальный стал. Да пойми ты, все эти Гондоновы — это гумус. Не было бы Гондоновых, не было бы и Гоголя с Гончаровым. Это не я сказал, это кто-то из литературоведов сказал. Лотман, Лихачев, я не помню. Так ты говоришь — исследовали тебя в ИНЕБОЛе? — Натан цокнул, потянулся за сигаретами, закурил и выдохнул дым. — ИНЕБОЛ — это серьезно, — сказал он, ломая спичку. — И что же? Ничего они у тебя не нашли и отпустили с миром? Так, что ли?

— Ну, можно сказать и так.

— Что-то ты, старичок, скрываешь. ИНЕБОЛ — это военное ведомство, оттуда так просто не выпускают. А может, ты оттуда сбежал?

— Выписали меня, Натан, ей-богу. Может быть, не совсем законно, но одежду во всяком случае отдали без мордобоя.

— Интересно. Не совсем законно — это как? Взятку, что ли, больничному начальству пообещал? Бесплатную подписку на собрание сочинений Феликса Суркиса? Или разделил ложе с любовницей директора клиники?

— Нет, — усмехнулся Ванечка, — ни то, ни другое. Просто наш заведующий запил — жена ему с главврачом изменила, вот он в отместку меня из ИНЕБОЛа и выписал, чтобы тому научная слава не обломилась.

— Да… — Натан восхищенно крякнул. — Прямо Шекспир какой-то, а не государственное лечебное заведение. Только, думаю, неизвестно теперь, кому что обломится после этого. В первую очередь, думаю, обломится тебе и этому мудаку — заву. Пиздюлей вам обломится и не просто пиздюлей, а пиздюлей в государственном масштабе. Потому что он — мудак, а ты мудак еще больше. ИНЕБОЛ — это же военные, гэрэушники, они шуток не понимают. Это тебе не менты, отбирающие у пьяных получку. У них, если какая беда, значит вражеские происки, не иначе. И ты, в любом случае, будешь крайний.

— Ерунда, не те сейчас времена.

— Времена у нас всегда те. Для них— всегда. Ты пойми, дурило, если ты к ним попал, значит они на тебя ставку делают, имеют в отношении тебя какие-то свои интересы. Про ИНЕБОЛ ведь уже много писали, и если даже девяносто пять процентов написанного вранье, то остальные пять наверняка правда. Вот, к примеру, люди-амфибии — у нас мужик один на заводе работал, так он когда-то водолазом служил и сам лично видел мертвого человека с жабрами, его винтом в Ладоге порубило — может, уснул в воде, может — сам под корабль сунулся — совесть парня замучила, вот и решил покончить самоубийством. Так люди с жабрами — это тоже инебольские разработки.

— То с жабрами, а здесь — паутина.

— Ну ты, Ваня, действительно святой человек. Война ж — это, в первую очередь, что? Деньги! И не просто деньги — а очень большие деньги. Ты знаешь, сколько на одной маскировочной одежде за счет этой вот твоей паутины можно сэкономить денежных средств? Не знаешь. Вот и я не знаю. А военные люди знают. В общем, долго ты от них не пробегаешь. Подключат ФСБ, всех районных стукачей по тревоге поднимут, в крайнем случае объявят тебя в средствах массовой информации носителем сибирской чумы или азиатской холеры…

— Это что же, ты советуешь мне идти сдаваться?

— Нет. Но прятаться у тебя вряд ли долго получится.

— Да не собираюсь я прятаться.

— А что думаешь делать? Пойти домой?

— Ну, не знаю. Пару дней побуду в бегах, отдохну, мороженого поем… Кстати, ты деньгами не выручишь? Ну, полтинник там, сотню, отдам при встрече.

— Сотней выручу. — Натан полез за деньгами. — А то смотри, у нас пока поживи.

— Спасибо, Натан, не знаю. Может, и поживу. Но вообще-то мне домой хочется. Кстати, матери надо бы позвонить… — Ванечка вдруг задумался, смял в руках одолженную купюру, не глядя сунул ее в карман. — У вас есть телефонный справочник? — неожиданно спросил он.

— Погоди-ка, — удивился хозяин. — Ты же матери собрался звонить, зачем тебе телефонный справочник?

— Понадобился, — ответил Ванечка, и взгляд его сделался странным, будто был он уже не здесь, не в стесненном пространстве комнаты, а блуждал в небесных лугах, освещенных нездешним светом.

Натан хмыкнул, пожал плечами и пальцем показал на стеллаж:

— Вон, на полке над телефоном. Звони, я пойду к народу. Эй, Сережа, утро уже, вставай. Пойдем к столу, а то выпивки не останется.

Растолкав отбрыкивающегося Сережу, Натан увел его под ручку из комнаты.

Ванечка, оставшись один, раскрыл справочник на разделе «Лечебные заведения», отыскал телефон справочной ИНЕБОЛа, набрал номер и, волнуясь, спросил:

— Мне нужен телефон одной вашей сотрудницы… Почему не даете? Мне очень нужно! Понимаете, вопрос жизни и смерти… Я? Пьяный? Девушка… Ну, пожалуйста…

На том конце положили трубку. Ванечка какое-то время вслушивался в отрывистые гудки, затем стукнул трубкой по рычажку и набрал номер заново. Он вспомнил вдруг ту пьяную ночь в палате, когда Чувырлов просил у Машеньки телефон.

— Девушка! — Он попробовал изменить голос. — Чувырлов Альберт Евгеньевич, он на третьем отделении у вас лежит. Можно с ним связаться?.. Очень важное дело. Кто звонит? Родственник его звонит, брат. На отделении нет телефона? Почему нет?! Есть, я же точно знаю. Девушка, да не я это, не звонил я вам перед этим… Правда, родственник, у него мать заболела… Сами передадите? Почему сами? Мне надо ему лично сказать… Девушка, извините, девушка…

Третий раз звонить он не стал, не было никакого смысла.

Ванечка вернулся к столу, место рядом с рыженькой было занято. Он налил себе рюмку водки, выпил залпом, налил еще. Скоро в синеватом тумане, вдруг окутавшем предметы и лица, не осталось ни воздуха, ничего — только слышались далекие разговоры да хрустело под ногами стекло. Потом были поцелуи на кухне, потом их разнимали с Серегой, жен которого, и первую и вторую, Ванечка обозвал блядьми, потом действие переместилось в прихожую, где из горлышка пили водку и искали чей-то потерявшийся дипломат. Потом выяснилось, что времени сильно за полночь и метро уже с полчаса как закрыто, а Ванечка все кричал в догонку чьему-то скрывшемуся за поворотом такси, что если он доживет до завтра, то приглашает всех к себе на отвальную, потому что ложится на операцию по вживлению рыбьих жабр и неизвестно, чем дело кончится — то ли смертью, то ли — командировкой на океан — на поиски исчезнувшей Атлантиды.

А потом… Потом было утро.

Глава 5. Охотники за человеческой желчью

Вообще-то Лёля змей не боялась, и если эпитет «провинциальная» к ней еще каким-то образом подходил, то беззащитной самую способную ученицу сибирского шамана Шамбордая Лапшицкого назвать было никак невозможно. Единственное, что Лёлю смущало, — это облепившая ее со всех сторон темнота. Темноту она не любила с детства, когда в юрте в бесконечные сибирские вечера свет гасили рано — из экономии, и из темных, помертвевших углов выползали ночные страхи. А еще старшие в темноте рассказывали про вшивый ад, когда тысячи мелких тварей въедаются человеку в тело, медленно пожирая сердце, почки, печень, селезенку и прочее, пока человек не умирает от страшной боли; или про тринадцать небожителей асаранги, покровителей черных шаманов, тех, что мажут лицо сажей и кровью и приходят по ночам за маленькими детьми; или про Араахан шудхэра, волосатого черта, враждующего с Хухэдэй-мэргэном, повелителем молний и владыкой задних небес, хотя сам Араахан не страшен, страшно то, что он прячется у человека в одежде, и огненная стрела владыки поражает насмерть того, в чьей одежде Араахан спрятался; или про ужасного Аду, который приходит то в облике маленького зверька с одним глазом на лбу и одним зубом во рту, то в образе косоглазой женщины. Этот Ада насылает на детей хворь, плюет на пищу и заражает ее чахоткой, а когда Аду кто-нибудь случайно убьет, прищемив между дверью и косяком, он превращается в лоскут старой кошмы, или в кусок обглоданной кости, или во что-то еще, такое же невзрачное и ненужное, чему место лишь среди рухляди в старом бабкином сундуке.

В липкой, влажной, удушливой темноте, которая окружала Лёлю, жил не только змеиный шелест. Лёля чутким природным слухом слышала за змеиным шелестом мягкие человеческие шаги. Мужские. Мужчин было трое. Все — низкорослые, все — в китайских спортивных тапочках. Ото всех троих пахло странной смесью желчи и зеленого чая.

Лёля левой рукой коснулась отпотевшей стены и нащупала кирпичную кладку. Кирпичи сидели плотно в стене, и щели между ними были тесны и мелковаты. Впрочем, глубины их вполне хватало, чтобы взобраться по стене к потолку и занять упреждающую позицию. Это от людей. И это на крайний случай. А от змей у нее было более могучее средство. Лёля сделала губы трубочкой и тихонько через трубочку зашептала — чтобы слышали одни только змеи, а двуногие существа не слышали:

— Из куста шипуля, за ногу типуля…

И услышала, как с пола из темноты ей ответили змеиными голосами: «Увяк, увяк…»

«Жаль, что нету у меня кобыльих хохряшек, не то я бы вас, змейки, на этих трех ухорезов поворотила», — подумала Медсестра Лёля, затем продолжила разговор со змеями:

— Зло во зле горело, зло по злу и вышло.

И только она это сказала, как — странное дело — стены, пол затряслись, заухали, заходили в трясучей пляске. Лёля вздрогнула — это еще что за напасть? — но согнулась в боевой стойке, ожидая удара из темноты. Но никакого нападения не последовало. Наоборот, вдруг зажегся свет, и на пространстве подвальной сцены перед ней предстали невидимые еще секунду назад актеры — трое жмущихся друг к другу мужчин в китайских спортивных тапочках и с острыми тесаками в руках. Мужчины были перепуганы до смерти, и причиной была явно не Лёля. Прикрывая руками головы, они отмахивались от разнообразных предметов — выстреливающих из стен кирпичей, увесистых кусков штукатурки, кривых поленьев, летающих табуреток и прочих неприятных вещей, грозящих в случае столкновения с ними увечьем и бытовыми травмами.

Лёля сразу же смекнула, в чем дело. Случай, подобный этому, произошел на ее глазах в таежном городе Балаганске, куда однажды во время школьных каникул она ездила к своей дальней родне. Родня жила в новом доме, переселившись туда за месяц до Лёлиного приезда, до этого они жили в тайге. Так вот, что ни ночь, так житья в доме никому не было — из печки летели кирпичи, из шкафов — посуда, из ведер проливалась вода. К тому же улюлюкало по углам, и пропадали семейные сбережения. Родственники не знали, что делать. Денег на переезд не было, дом, кому из местных ни предлагали, покупать не желал никто, все знали про его недобрую славу, а возвращаться в тайгу уже не хотелось, понюхав-то городского воздуха, — и обидно, и денег жалко, если по-честному. И непонятно, чем бы все это кончилось, если бы не цыган, приезжавший по весне в город кастрировать балаганских быков. Он-то и помог делу, избавил хозяев дома от свалившейся им на голову беды.

— Я тебе всю холеру пообломаю! — сказала Лёля, выступая вперед и грозя маленьким кулачком куда-то в дальний угол подвала. — Да чтоб тебя бес унес в неворотимую сторону! А вы что стоите, как остолопы? — обратилась она к пригнувшимся под артобстрелом мужчинам. — Ждете, чтобы вам мозги кирпичами поотшибало? Вон ты, у которого шрам на ухе, тебя как звать?

— Колына, — ответил дрожащим голосом человек со шрамом.

— Ничего себе, дали младенцу имячко! — удивилась Медсестра Лёля, но тут же отбросила удивление в сторону. — Колына, срочно найди мне колоду карт, только чтобы не засаленные, а новые. Понял?

— Понял, — кивнул Колына и перебежками, от стене к стене, помчался выполнять поручение.

— С вашим другом я уже познакомилась. Давайте теперь знакомиться с вами. Меня зовут Медсестра Лёля Алдынхереловна Кок-оол. А вас?

— Малына, — сказал один.

— Волына, — сказал другой.

— Очень приятно, — сказала Лёля. — А ножики у вас для чего?

— Работаем, — ответил Малына.

Дождь из всевозможных предметов заметно пошел на убыль — видно, силе, это явление вызвавшей, было не менее любопытно, какими-такими способами станет девушка с ней бороться. Змеи, свившиеся у стен клубками, тоже робко подняли головы — должно быть, и на ползучих тварей подействовала рассерженная стихия. Одна из них, жирная и рябая, с налимьими коричневыми усами, как цыпленок, подняла голову и доверчиво глядела на Лёлю, будто благодарила за помощь. Лёля вспомнила, как у них в поселке многие серьезно считали, что у змей есть ноги. «А может, и вправду есть?» — подумала она, разглядывая змею.

Вернулся Колына с картами.

— Так, господа, — строго сказала Лёля. — Прошу всех покинуть помещение. Начинается самый ответственный этап. Колына, дай сюда карты.

Колына отдал ей карты. Лёля зыркнула на притихшую троицу и кивнула, чтобы те уходили. Колына, Малына и Волына, пригнув головы и озираясь после каждого шага, скрылись за выступом стены. Лёля походила по серпентарию, жестами и ласковыми словами загоняя змей по их домикам и запирая за ними дверцы. Затем приблизилась к вытяжному отверстию, сняла с него проржавленную решетку и положила туда колоду. Поставила решетку на место и крикнула в глубину подвала:

— Все, можете жить спокойно. Ему есть теперь чем заняться. Раньше было нечем, вот он и бесился со скуки.


— Так кем же все-таки вы работаете? — спрашивала она Малыну несколькими минутами позже, когда они вчетвером сидели за низким столиком в тесноте дежурки и пили зеленый чай. Малына был у них старший, Волына — средний, Колына кем-то вроде подсобника — «принеси-отнеси-подай». Впрочем, Лёля выяснила эти подробности постепенно, в ходе беседы.

— Желчегоны мы, — ответил Малына, прихлебывая из плоской чашки. И добавил, чтобы было понятней: — Желчь добываем.

— Прямо здесь и добываете? В этом подвале?

— Ну а где же — конечно, здесь. Нам наверх нельзя, наверху плохо.

— Это что же получается — отсюда вы вообще не выходите? — Лёлина рука с чашкой остановилась на полпути, и узкие глаза стали шире. — То-то я смотрю, какие вы бледные. Прямо ни кровиночки на лице. Так, значит, вы и людей, кроме себя, никого не видите?

— Видим, почему не видим? Мы же желчь добываем. — Малына посмотрел на нее удивленно. — Я же говорю, желчегоны мы.

Только теперь до Лёли стал доходить жуткий смысл его простодушных слов. Глоток чая вдруг застрял в ее горле, ощетинившись железными иглами и не давая проходу воздуху ни внутрь ни наружу. Она справилась, не выдав волнения, заставила себя закончить глоток, даже улыбнулась с натугой.

— Кормят нас хорошо, — продолжал между тем Малына как ни в чем не бывало. — Там у нас, за той дверцей, спальня. Мы в ней спим, а койки у нас висячие — это чтобы клопы не жрали. Но клопы все равно кусаются, клопы умные, они на потолок залезают, а после на постель прыгают. Клоп же зверюшка лёгонькая, он же высоты не боится. Девушка Медсестра Лёля, а с чего ты такая сильная? — совершил он неожиданный переход с клопов на ее личные качества.

— Сильная? — повторила Лёля, не очень понимая, о чем он.

— Ты победила дракона, который здесь был хозяином.

— Победила, — кивнула Лёля. Потом медленно подбирая слова, рассказала им без тени иронии: — Жила у нас на дворе курица, на которой было написано: кто эту курицу съест, тот сделается сильным.

— Ты эту курицу съела, — сказал Малына, — и стала сильной.

Лёля опять кивнула. Волына и Колына посмотрели на нее восхищенно.

— Антип велел нам взять твою желчь, но тогда ты не будешь сильной, а будешь мертвой, и дракон вернется сюда опять. Мы не будем добывать твою желчь, я сам скажу Антипу, что мы не будем. — Малына встал.

— Постой, — испугалась Лёля. — Скажите, а зачем Антипу понадобилась моя желчь? — Вопрос она задала единственно с целью задержать Малыну на месте. Лёля понимала, что если эти простодушные трое поверили в ее детскую сказку про курицу, несущую золотые яйца, то уж Антип-то, хитростью завлекший ее сюда, и тем более хитрюга-директор вряд ли окажутся такими же наивными, как они.

— Там война, — он показал пальцем на потолок, — там плохо, туда нельзя. Там белые люди на боевых слонах сражаются с рогатыми воинами из племени вепсисуоми за обладание священным мизинцем бога, похищенным рогатыми из пещеры на горе Лунь. Когда белые слоны устают, тогда рогатые одерживают победу, и Антип нам не приносит еду, а чтобы белые слоны были сильными, их надо окроплять желчью, тогда люди на слонах побеждают, и Антип нам дает еду. Наши предки в Тямпе всю жизнь добывали желчь, Тямпа это далеко, мы тоже туда поедем, когда белые победят рогатых и война наверху закончится.

— Это все вам Антип рассказывал? Про мизинец, про боевых слонов? Про то, что вы поедете в вашу Тямпу?

— Антип. Антип, он хороший, Антип нам мясо приносит.

— И сигареты, — добавил робко Колына.

Малына зыркнул на него диким глазом, и Колына моментально притих.

— Где это — ваша Тямпа? — спросила Медсестра Лёля, чтобы протянуть разговор.

— Тямпа — это там, куда мы поедем, когда белые победят рогатых. Там тепло, там много еды и нету клопов.

«Что-то малайское, — решила про себя Лёля. — Они что же, малайцы? — Она внимательно всмотрелась в их лица, украдкой оглядела фигуры. Восточного в них было не много, разве только тапочки на ногах. — Китайский ресторан, Вазелин, теперь эти недоделанные малайцы в китайских тапочках. — И она повторила фразу своей хозяйки, Веры Игнатьевны, у которой квартировала в Питере: — Что-то у меня голова ходуном ходит от всей этой трихомудии».

Где-то щелкнул входной замок и хлопнула далекая дверь. В такт хлопку задрожали чашки и зазвякали в чашках ложечки. Сердце Лёли заколотилось колоколом, зрачки сузились, мысли побежали по кругу. Дверь в дежурку была у нее за спиной, место она выбрала неудачно, но теперь уж чего жалеть. Главное, чтобы не выстрелили с порога в спину.

— Это Антип, — вскинулся над столом Малына. — Он хороший, ты Антипа не бойся. Это он еду нам принес.

— Хорошо, — сказала Медсестра Лёля. — Еда — это хорошо.

Она почувствовала затвердевшей спиной, как медленно повернулась ручка, как чей-то цепкий, тяжелый взгляд карабкается по ее позвонкам, царапает сквозь одежду кожу, ощупывает впадину на затылке, касается основания черепа.

Малына уже был у порога.

— О, господин Олег, — повторял он удивленно-восторженно. — О, господин Олег… — И, наверное, показывая на Лёлю, потому что она лишь слышала его сбивающийся мажорный басок: — Она сильная, она курицу съела. Она дракона прогнала, она сильная.

— Сильная, прогнала… хорошо, — ласково отвечал Оживлягин. — Вы втроем оставайтесь здесь, ну, а вас, дорогая Лёля Алдынхереловна, я попрошу пройтись немного со мной. Надеюсь, вы не будете возражать?

Лёля встала, улыбнулась Колыне, махнула ручкой засмущавшемуся Волыне, у Малыны расправила складку на рабочем комбинезоне и, сопровождаемая молчаливым хозяином, покинула дежурку и серпентарий.

Оживлягин, держа Лёлю под руку, вел ее все теми же коридорами, какими они следовали с Антипом. Хватка у Олега Олеговича была железная, и ничего хорошего это не предвещало. Не доходя до кабинета директора, они свернули под какую-то арку, Оживлягин отворил дверь, и они с Лёлей оказались в каморке, сильно смахивающей на помещение для прививок. Металлические ванночки со шприцами, спиртовые горелки, колбы, белый шкафик, резиновые перчатки на тумбочке.

— Здесь у вас, наверное, пыточный кабинет? — невесело пошутила Лёля.

— Почему пыточный? — не понял шутки директор. — Обыкновенный, медицинский. А что?

— Ничего, я просто спросила. А почему мы не остались с вашими… — Она задумалась, подбирая слово.

— Вы имеете в виду моих ангелов? — помог ей директор. — Не хочу их травмировать. Они дети малые. Наивные, живут, как на облаке.

«Ничего себе, детки», — подумала про себя Лёля, сразу вспомнив и мясницкие тесаки и все события последнего часа.

— А вы, значит, специалист по домашним духам, — задумчиво произнес Оживлягин. — Что ж, спасибо. От этой нечисти мы столько всего натерпелись.

— Ваш случай простой. Вполне справились бы и своими силами. Надо было взять ржавый гвоздь и этим гвоздем сделать на пороге двенадцать дырок. А после прыгать с зажмуренными глазами на левой ноге до печки или отопительной батареи и семь раз постучать по ней головой. Но лучший способ, конечно, это колода карт. Домовые, они до карт очень уж большие охотники. А играет домовой исключительно сам с собой, причем до тех пор в них играет, пока себя же себе самому не проиграет. Ну а как себя проиграет, так ничего от домового не остается, кроме мелкой горстки сухих какашек, ну, такие, вроде мышиных — наверное, видели.

— Интересно. И где вы это все изучали? Хотя неважно. — Оживлягин помедлил, затем добавил с печальным вздохом: — Уже неважно.

Лёля видела, как в его бегающих глазах черный рыцарь бьется с рыцарем белым. «Убивать — не убивать», «убивать — не убивать» — как листки отрывного календаря, сменялись на лице Оживлягина черные и белые мысли. Совестливость боролась с ее отсутствием, доброта со своим антиподом — жадностью. Лёля сделала для него доброе дело — избавила от нечистой силы. За это надо бы ее пожалеть. Но пожалеешь ее, отпустишь, а она тебя пойдет и заложит. И весь бизнес накроется медным тазом.

Лёле стало Оживлягина жалко. Еще бы, мучается человек, страдает. Значит, есть еще в человеке совесть, не во всем человек потерян для общества.

Лёля в общем-то понимала, почему в этой трагической пьесе ей назначили роль донора-смертника — сама же ляпнула Вазелину по простоте душевной, что приезжая, из Сибири, вот они и подумали, раз приезжая, значит, скоро ее не хватятся, Сибирь далеко. И куда уходит прочая часть отходов, остающихся после принудительного изъятия желчного пузыря, догадаться было тоже не трудно — Лёля вспомнила макароны по-флотски, которые ей предложил в ресторане его хозяин. Но чего она не могла понять, так это того, на что этим душегубам и живодерам нужна человеческая желчь. Оставалось спросить впрямую, что она и сделала, не задумываясь.

— Желчь? Какая желчь? — сделал вид, что не понял, Олег Олегович.

— Человеческая. Которую вы из людей получаете.

— Ах, да, вы же все теперь знаете. Вас же там, внизу, мои ангелы во все посвятили. Вы же сильная, вы же курицу съели.

— Так зачем вам человеческая желчь, Олег Олегович? — стояла на своем Лёля. — Я понимаю, питонья, ее используют в медицинских целях, ну а человеческая-то вам зачем?

— Окроплять боевых слонов, — ответил Оживлягин серьезно и с вызовом посмотрел на Лёлю.

Глаза у девушки округлились. Такой откровенной чуши от солидного вроде бы человека, директора серьезного предприятия, она не ожидала услышать. За дуру он ее, что ли, держит? За простодушную провинциальную дуру?

— Послушайте, — вскипела она, — это вы своим ухорезам можете рассказывать сказки про божий мизинец и боевых слонов. Мне могли бы сказать и правду, раз уж я и так столько про вас всякого знаю.

— Это правда, — развел руками Олег Олегович. — Человеческую желчь мы поставляем в некоторые государства Азии и Центральной Африки, и там перед состязаниями ею окропляют боевых слонов. Местные миллионеры делают сумасшедшие ставки на таких состязаниях. А испокон веку считалось лучшим средством для достижения победы — окропить слона перед состязанием человеческой желчью.

— Жуть какая! — вздрогнула Медсестра Лёля. — У них там что, своей желчи не хватает? Чтобы еще из России ее везти?

— От нас дешевле, — совестливый Оживлягин вздохнул.

— Веселенькая история. И давно вы этим бизнесом занимаетесь?

— Второй год. — Оживлягин посмотрел на нее грустно и так же грустно добавил: — И отказаться от него я уже не могу. Тем более что китайская мафия имеет в этом деле свой интерес.

Он потупился и сказал, не глядя Лёле в глаза:

— Вы, конечно, понимаете, Лёля Алдынхереловна, что после всего, что вы здесь услышали, выпустить мы вас отсюда никак не можем. Антип! — Он медленно кивнул головой. Тенью из-за спины Лёли выскользнула знакомая ей фигура змеелова-профессионала. В руке у него был пистолет.

Лёля нисколько не удивилась столь внезапному появлению оживлягинского сатрапа и стояла хладнокровно, как статуя.

— Но вы, конечно, понимаете, господин Оживлягин, — голос ее не дрожал, и каждое выпущенное по цели слово било точно в десятку и заставляло противника трепетать и терпеть моральное поражение, — после всего, что я здесь узнала, выпустить вам меня отсюда просто необходимо. Есть такая заклятая секунда в году, когда любые методы насилия бесполезны. Сейчас именно такая секунда. Антип, — она сделала жест рукой, — уберите, пожалуйста, свою пукалку. Не дай бог еще выстрелит ненароком, а я жуть как не люблю шума.

Антип сунул за пазуху пистолет и исчез также тихо, как появился.

Олег Олегович покраснел, как знамя, и закурил.

— Редкая у вас фамилия — Оживлягин, — сказала Лёля, чтобы разрядить обстановку.

— Это псевдоним. — Оживлягин вытер вспотевший лоб. — Моя фамилия вообще-то Покойников. Но поди попробуй с такой фамилией найти хоть какую-нибудь мало-мальски приличную работу, разве только в милиции. Вот и пришлось сменить. Оживлягин — красиво, правда?

— Красиво, — кивнула Лёля и спросила без всякого перехода: — Вот вы домовых боитесь. А ада вы не боитесь? Не боитесь, что черти после вашей кончины будут вас жарить на сковородке?

— Нет, Лёля Алдынхереловна, — ответил Оживлягин спокойно, — ада я не боюсь.

— Жаль, — ответила Медсестра Лёля, — я бы на вашем месте боялась.

— Но я не понимаю, за что.

— За что? Да хотя бы за то, что вы своей крокодильей деятельностью, растлили три невинные человеческие души. За ваших чернорабочих, которых вы ангелами зовете. За Малыну, Колыну и Волыну.

— Знаете, что я думаю? — Оживлягин вздохнул — который раз за время их тяжелого разговора. — Я думаю, что в природе идет постоянный обмен веществ. Вот и свой бизнес я рассматриваю как часть этого естественного процесса. А мои ангелы… Ну, они-то уж точно попадут в рай. В эту их небесную Тямпу. Они же дети. А дети, по Библии, за дела отцов не отвечают. Как солдаты, которые не отвечают за приказы военачальников. Сколько, вы говорили, вам нужно змеиных шкур?


Через полчаса Лёля уже входила в метро. Змеиные шкуры у нее теперь были. Дело оставалось за малым. Нужна была книга.

Глава 6. Всяческая суета

Натан Завельский был не совсем прав, когда пугал Ванечку теми страшными мерами, которыми грозит ИНЕБОЛ человеку, оттуда вырвавшемуся. Да, военное ведомство, да, секретные разработки, да, неограниченные возможности, но люди-то везде — люди. Со своими слабостями, причудами, привычками и так далее, и так далее. Вот и здесь не стал главврач выносить сор из избы, и даже рапорт директору подавать не стал, а понадеялся на собственные силы. Завотделения Семенова он, конечно, пустил под капельницу — отлеживаться от алкогольного отравления, — и поставил на пороге палаты стражу в лице врача-ординатора Дмитриенко, имевшего опыт армейской службы в конвойном взводе на севере Ленинградской области.

Собственные же силы, на которые понадеялся главный врач, были пущены на следующие действия. Первым делом он выяснил в институтской справочной, не было ли за время, прошедшее после волюнтаристской выходки Семена Семеновича и последовавшей за ней незаконной выписки пациента, каких-нибудь подозрительных телефонных звонков. Да, звонки были, доложили ему из справочной. Звонил какой-то мужчина, дважды, с промежутком минуты в три. Судя по разговору, выпивший, сперва спрашивал какую-то из сотрудниц, затем просил, чтобы его соединили с пациентом Чувырловым Альбертом Евгеньевичем. И на первую, и на вторую просьбу ему ответили строгим отказом, в соответствии с режимными правилами пункт 9 подпункт 4 и пункт 11 подпункт 7.

Далее через местную АТС был отслежен номер, откуда звонили, а по номеру получен и адрес. Староневский проспект, дом такой-то, квартира такая-то, второй двор между 1-й Советской и Староневским, угловая парадная, последний этаж, с лифтом. Мгновенно на квартиру Завельских, которые по данному адресу проживали, была послана якобы бригада ремонтников якобы на предмет изучения межсезонных протечек крыш. Якобы ремонтники, а на самом деле два институтских вохровца Моржов и Кикнадзе никого похожего на Вепсаревича в квартире не обнаружили, но телефон тем не менее поставлен был на прослушку — вдруг проклюнется исчезнувший Ванечка. И на подоконнике этажом ниже был посажен пенсионер-наблюдатель с мобильником и недельной подшивкой газеты «Не скучай», чтобы пенсионер не скучал.

Когда эти предварительные ходы были сделаны, главврач решил разобраться с сопалатником сбежавшего Вепсаревича Чувырловым Альбертом Евгеньевичем на предмет выяснения у последнего его родственных связей. Звонивший назвался братом, и этот якобы чувырловский брат точно знал о существовании на отделении телефона — не подозрительно ли? А также стоило выяснить про больную мать — имеется ли таковая у пациента, а если да, то больна ли она и какой болезнью конкретно. Последнее имело для главврача интерес научный, с поисками беглеца не связанный, ведь любая неопознанная наукой болезнь, обнаруженная даже случайным образом, сулила гранты и светлые перспективы в будущем.

Разговор с Чувырловым проходил слезливо и бурно. Да, мать у него была, но такая, прости боже, мамаша кого хочешь сделает из здорового инвалидом, сама же при этом делается лишь здоровее за счет выпитого чужого здоровья, в частности — здоровья его, единственного родного сына, доведенного такой вот мамашей до такого вот опасного состояния.

Короче, мать у пациента была здорова, а брата не было. Это окончательно убедило главного в правильности предпринятых действий по наблюдению за квартирой на Староневском. Звонил Вепсаревич, сомневаться в этом больше не приходилось. Но цель… цель… цель? Стоп. В первый раз он спрашивал про какую-то из сотрудниц. Ему ответили, что справки о сотрудниках не выдаются. Далее он пытается связаться с Чувырловым, представившись несуществующим братом. То есть коли не получилось в справочной, Вепсаревич пробует добиться информации от Чувырлова, своего соседа. Это значит, Чувырлов знает, о какой-такой сотруднице идет речь.

— Эта, как ее, черненькая такая… ну, халат был на ней зеленый… — Чувырлов морщился, вспоминая ночь, когда они с Вепсаревичем начинали с водки, а заканчивали огуречным лосьоном. Водка и лосьон вспоминались четко, но вот девушка из памяти выпадала начисто. — Верочка… или Валечка… нет, не помню. Телефон еще хотел записать…

«Ульянова! Ульянова Маша! Ну, конечно, — сообразил главврач. — Дежурила в ту ночь Ульянова Маша, заменяла алкоголичку Алимову. Наверняка, она и есть та таинственная сотрудница, которой интересовался сбежавший».

Ульянова — Вепсаревич. Вепсаревич — Ульянова. Выяснить в отделе кадров, где Ульянова проживает. И срочно высылать бригаду ремонтников на предмет изучения межсезонных протечек крыш.


На бывшей чердачной площади Калерии Карловны волновались не меньше, чем в ИНЕБОЛе. За знакомым по ч. 1, гл. 3 столом не было ни изумрудной тархуновки, мечты Кольки из 30-й квартиры, ни засахаренных мух-пестрокрылок, ни заветного хозяйкиного графина. Лица у сидящих были насуплены, включая мелкую физиономию арахнида Карла с тройной гирляндой погасших глаз.

— Меня надо было в больницу ложить, а не этого мудилу Доцента. — Колька из 30-й квартиры поскреб ногтями трехсуточную щетину, покрывающую колючими островками подбородок и часть лица, отчего на беззащитного Карла полетели сухие крошки и волоконца кисловатого табака. Уворачиваясь от неприятных предметов, арахнид отскочил в сторону, Колька же продолжал с вызовом: — А то начитанного им подавай, ученого! Вот и получили — начитанного. Лежит там на всем готовеньком, жрет от пуза, медсестер, извиняюсь… лапает и имеет полтинник в день. Плюс аванс. Плюс премия, когда из больницы выйдет. Конечно, это ему не на мусорном отвале работать. Там он вкалывал в говне по колено через сутки по пятнадцать часов. А здесь лежи себе, отдыхай. И чего же не отдыхать-то, когда в день тебе идет по полтиннику. Плюс аванс. Плюс премия, когда из больницы выйдет…

— Все, заткнись! Задолбал со своим полтинником, — зыркнула на него Калерия. — Сейчас надо не о полтинниках думать, а о том, как опередить эту девку, которая вместо Шамбордая Лапшицкого из Сибири приехала…

— Грохнуть, и все дела! — подал реплику арахнид Карл. — Нет человека, нет проблемы.

— Проблема есть, — сурово возразила Калерия. — Как выйти на Вепсаревича и Чувырлова, вот проблема. Вахтер Дроныч ушел в запой. Семенов на звонки не отвечает, молчит. Антимонову из районной администрации выперли со службы за взятки, так что больше в лечебницу никого запихнуть нельзя. — Тяжелым взглядом она обвела присутствующих. — Короче, связь с ИНЕБОЛом пока потеряна. Я подчеркиваю — пока. — Она гневно посмотрела на арахнида. — А тут ты еще со своим «грохнем»… Может, эта сибирская визитерша единственный для нас шанс добраться до Вепсаревича. Грохнуть всегда успеется. Сперва нужно ее прощупать, может быть, попугать слегка. И все это нужно сделать оперативно.

— Прощупать можно, — ухмыльнулся Колька из 30-й квартиры. — Насчет прощупать это мы запросто. Помню, как-то с Глюкозой мы гражданочку одну в садике за гастрономом прощупывали…

— Так. Пошли разговорчики. — Калерия хлопнула по столу ладонью, обрывая отвлекшегося от темы Кольку. — Я тебе за что гонорар плачу, за работу или за болтовню? Вот и думай не о глупостях, а о деле. Карл, — она повернулась к Карлу, — ты однажды рассказывал про какого-то бородатого паука из Первого медицинского, который на красную паутину молится. Может, он еще не совсем умом тронулся, и стоит дать ему поручение нанести революционный визит к соседям?

— Дать-то можно, а толку с его умом? — отмахнулся Карл безнадежно. — Ходу ему до первых встреченных голубя или вороны. Хотя, в общем-то, почему не дать? Хуже от этого, во всяком случае, никому не будет.

— Насчет ума помолчал бы. Далеко ты со своим умом в прошлый раз дошел? До первой встреченной подошвы, и та в говне.

«Уж при Кольке могла бы и не вспоминать». Карл обиженно прикусил педипальпу, краснея не лицом, по-людски, а по-паучьи — брюшком и задом.

— Так что этот вариант проработай, — продолжала Калерия. — А тебе… — посмотрела она на Кольку. — Ты возьмешь своих дружков-стеклотарщиков и будешь с ними опекать сибирячку.

— Опекать это пугать или щупать? — не усвоил задачу Колька.

— Опекать — это ходить за ней следом и наблюдать, с кем она встречается.

— Как же за ней ходить-то, когда ни я, ни кто из ребят ее в глаза ни разу не видели? Пойдешь, а потом окажется — не за той.

— Увидишь, и очень скоро. Сегодня она собирается наведаться к Ванечкиной мамаше. Когда она будет от нее выходить, пристроишься за ней следом. Важно выяснить, где эта сибирячка живет и не встречается ли она с кем-нибудь из институтского персонала.

— У него на лбу не написано, ну, у этого, с которым она встречается, что он работает в институте.

— Не написано, значит, спросишь. А не ответит, значит, спросишь еще раз. Твой Глюкоза с твоим Компотовым разве не знают, как с людьми разговаривать?


— Витя, что это, объясни, пожалуйста, ты же редактор книги. Вот, сейчас… — Николай Юрьевич, хозяин, директор и главный редактор «Фанты Мортале», вытащил из пачки листов один и прочитал подчеркнутую красным карандашом строчку: — «Пусть жизнь меня в землю втоптает». — Он поморщился и протянул листок собеседнику.

Тот взял его, повертел в руках, сощурил глаза, задумался.

— Да, — сказал он спустя мгновенье. — С грамотностью у Лыкова туговато. Но зато он берет образностью.

— Слушай, дорогой, мне не важно, образностью он берет или чем. Мне нужно, чтобы было по-русски. Чтобы перед читателем потом не краснеть.

— Хорошо, Николай Юрьевич, я исправлю. Ага, пусть будет «вминает». Нормально? По-моему, ничего. Вы как? — Собеседник господина директора торопливо написал на листке корректорский значок и замену. — Да, Николай Юрьевич, я тут вашего редактора встретил. Вепсаревича Ивана Васильевича, ну, который на «Библиотеке шедевров».

— Как? — не понял Николай Юрьевич. — Вепсаревича? Где? Когда? — Лоб его покрылся испариной. — Не может быть, ты ошибся. Вепсаревич в больнице.

— Честное слово, встретил. В одной компании вместе водку пили на Староневском.

— Ерунда какая-то. — Рука Николая Юрьевича уже давила на телефонные клавиши. — ИНЕБОЛ? Здравствуйте, это Воеводкин Николай Юрьевич. Да, издательство «Фанта Мортале». Как там наш Иван Васильевич? Живой, здоровый? Почему спрашиваю? Как это почему? Мы своих лучших сотрудников ни по будням, ни по праздникам не забываем. — Лицо его в продолжение разговора приобретало спокойный вид. Не занятая трубкой рука, до этого отбивавшая сумасшедшую барабанную дробь, теперь плавно перебирала пальцами, наигрывая «Прелюд» Шопена. — Пить надо меньше, — сказал он обалдевшему Вите, кладя на место телефонную трубку, — а то не только Вепсаревича, чертей зеленых в унитазе увидишь. Лежит себе Иван Васильевич в ИНЕБОЛе, как и лежал. И выписывать его оттуда пока что не собираются. Сволочи, — добавил он, вспомнив о горящем синим пламенем томе Марселя Пруста. — Гады, сволочи, рыбы, совы! Вот построю всем на зло стрехулёт и улечу от вас далеко-далеко, куда-нибудь на Магелланово облако. Раков буду ловить, землянику кушать. Или к Сашке Бабушкину пойду корректором в «Мир металла». И идите вы тогда со своими железными артефактами к негру в задницу.

Не мог знать Николай Юрьевич Воеводкин, что главврач Института неопознанных медициной болезней строго-настрого наказал своим подчиненным не открывать страшной тайны исчезновения Ивана Васильевича, дабы не позорить себя и вверенное ему лечебное учреждение.

Глава 7. Книжный Петербург

Утро было хмурое и бессолнечное, потому что гардина на окне была темной, такой же, как прошедшая ночь. Чтобы ее отдернуть, не хватало длины руки. Ванечка чуть разжмурил глаза, веки были дряблые и чужие. Одеяло сползло с постели и топорщилось угловатым комом, напоминающим оскверненный памятник.

Внутри у Ванечки было не просто плохо, внутри у Ванечки было адски плохо. Болело сердце, болела печень, болели легкие. Он вспомнил, как однажды с похмелья попробовал сыну своей знакомой надуть детский воздушный шарик и что из этого вышло. Воспоминание вызвало приступ удушья и тошноты.

Он заставил организм успокоиться, приласкал его грядущим покоем. Затем попробовал вспомнить события минувших часов. Вспоминались мелькание лиц, какие-то блестящие турникеты, через которые он пробовал перелезть, затем — липкие поцелуи в лифте, дальше — поиск оторвавшейся пуговицы… Пуговицу, кажется, не нашли… нет, нашли, она оказалась в… Тут он вспомнил, где она оказалась. Это они играли в прятки. Уже после, когда разделись. Она спрятала ее у себя в… Ванечка почувствовал, что краснеет. Потом понял, что не может вспомнить ее лицо. Стало жарко. Невыносимо жарко. Больным взглядом он оглядел себя. Паутина на груди и руках была жирная и давила на тело. Он с трудом шевельнул рукой, провел пальцами по ложбине паха. Волосы на лобке свалялись, член был липкий от погружения в чье неизвестно лоно. Он не помнил ее лица. Ни имени, ни лица, ничего. Только эту идиотскую пуговицу. Кто она, женщина, с которой он провел ночь? И в чьей он сейчас квартире? И почему один? И что он скажет, если вдруг откроется дверь и хозяева увидят его лежащим в стыде и муках?

Ванечка схватил сползшее одеяло и быстро натянул на себя. Затем увидел неподалеку стул с наваленной на него одеждой. С трудом принял сидячее положение, глотнул воздуха и решился встать. Встал. Задыхаясь дошел до стула. Когда натягивал помятые брюки, подумал вяло, что неплохо бы принять душ. Затем вспомнил, что он не дома, и мелькнувшая мысль о душе погасла, как выкуренная сигарета. Потом он долго сидел на стуле, оценивая слухом и обонянием запахи и звуки квартиры.

Запахов было много. Но несмотря на их пугающее обилие, главного, ради которого Ванечка мог смириться и терпеть все другие, в комнате практически не было. Книгами, здесь не пахло книгами. Лишь от узкой сервантной полки протянулась к его ноздрям легонькая карамельная струйка. Он поднялся, дошагал до серванта, бросил взгляд на тощую стопку одинаковых, как матрешки, книг. Взял верхнюю. «Любовь напрокат». Раскрыл. Перевод с английского Стопоркова. Почувствовал, как паутинные нити, усмехаясь, вылезают из пор и секут его похмельное тело. Аккуратно вернул книгу на место и услышал, как звенит телефон.

Телефон звенел с полминуты. Ванечка сначала не подходил, почему-то не мог решиться. Когда звонок на две секунды умолк, а после с силой застрекотал по новой, Ванечке подсказала совесть, что лучше все-таки трубку взять.

— Привет, — услышал он с другого конца. — Как здоровье с утра?

— Ничего, продвигается, — бодро ответил Ванечка, пытаясь по звуку голоса определить, кому из знакомых этот голос может принадлежать. Но единственное, что ему удалось выяснить, это то, что голос был женский.

— Это я, ты что, меня не узнал? — Вопрос сопровождался смешком, в котором было что-то смутно знакомое. Что-то связанное с прошедшей ночью. С чем-то влажным, настойчивым и приманивающим.

Заворочался проснувшийся член. Цыкнув на него мысленно, но беззлобно, Ванечка ответил чуть заикаясь:

— Вообще-то, похоже, наверно, скорее, нет.

— Ну, здрасьте! А как же техника мягкого ввода, которой я тебя всю ночь обучала? Ты в постели такой тихий, такой мохнатый, как… ну, как паучок.

— Как истинный Морской Козел, — ответил зачем-то Ванечка словами из стопорковского перевода какой-то очередной бредятины в жанре фэнтези.

— Какой козел? Ты что, еще не опохмелился? Слушай, в холодильнике пиво. Ты хотел вчера выпить, а я не дала, спрятала, чтобы наутро было. Видишь, какая у тебя заботливая жена.

— Жена? Почему… жена?

— Мы же договорились — сегодня я подаю на развод с Серегой, а потом, когда в суде все оформят, мы с тобой пишем заявление в ЗАГС…

«Ни фига себе пирожки с котятами. — Трубка в Ванечкиной руке сделала прихотливый фортель. — Она, оказывается, еще и жената».

Он с тоской посмотрел на дверь, представив, как та распахивается и, почему-то с подбитым глазом, сюда вваливается этот самый Серега, обманутый рогоносец-муж.

— В общем, так, — продолжала трубка. — Сейчас начало одиннадцатого, на работе я сегодня до двух. Пей пиво и приходи сюда. Адрес магазина, надеюсь, помнишь?

— Не помню я никакого адреса. Я и имени твоего не помню. Честно, ты меня не разыгрываешь? — Ванечка уже начал злиться, и на другом конце провода это, видно, почувствовали.

— Кто меня вчера Воробышком называл? «Мой Воробышек, а можно я вас поцелую в клитор…» Ну, давай, вспоминай, раз-два.

Ванечка наконец вспомнил. Ну, конечно, это была та рыжая, с которой он познакомился у Натана. Та самая, с фамилией Воробей, муж которой в гражданском браке с какой-то Танькой и с которым она встречается только когда у той Таньки месячные. Воробей, а звать ее не то Эстер, не то Эсфирь. Она работает в антикварно-букинистическом на Литейном («Странно, если она работает в „Букинисте“, почему, кроме дамского чтения, в доме нет ни одной книги!»). Ванечка этот магазин знал еще с советских времен. Кажется, на этой почве они вчера с ней и сошлись. Но не до такой же степени продолжалось это знакомство, чтобы, уснув человеком свободным, проснуться утром связанным семейными узами. В конце концов нынче не Домострой. И поцелуй в клитор вовсе не означает, что совершивший его обязан в результате жениться. Он собрался ей это высказать, но слова, пока складывались во фразы, слиплись, перемешались, съежились и превратились неизвестно во что.

— Слушай, это сколько ж мы вчера выпили? — спросил Ванечка смущенно и нервно. Потом голову обожгла мысль: «Она видела мою паутину. „Тихий и мохнатый, как паучок“». Он помялся, затем выдавил из себя через силу: — Послушай, Эстер… когда… в общем, когда мы с тобой это самое… ну, в постели… тебя во мне все устраивало?

— А на хера я, спрашивается, согласилась бы на твое предложение, если бы меня в тебе что-нибудь не устраивало? Конечно, по части секса мог бы вести себя и помужественнее, но, думаю, это дело времени. Мужчины всегда в первый раз ведут себя не очень-то ловко. От робости, ну и от алкоголя. В следующий раз, когда будешь со мной в постели, много пить не советую. Ладно, мне тут работать надо. Жду через час, запомнил? Будешь уходить, просто захлопни дверь. И подергай, а то бывает, что замок не защелкивается. Да, послушай, может забежать муж. Если забежит, ты ему скажи, что диван я отдавать передумала. Фиг ему, а не диван. Он со своей Танькой и на раскладушке перекантуется.


— Эстер? Вон туда проходите, — сказал Ванечке маленький бородатый книжник, хозяйничавший за прилавком с редкостями. Бородач был похож на Пана, единственно — не хватало свирели. Ванечка ответил кивком и прошел, куда тот показывал.

За стоптанным неровным порогом начинался небольшой коридор с низким полуподвальным сводом. Упирался коридор в комнату, набитую под завязку книгами. По одной стороне коридора внавалку лежали на стеллажах сотни разномастных изданий, по другой стороне книг не было, но чувствовалось, что за хлипкой дверью и еще за одной, потолще, сокровища таились немалые. У Ванечки глаза разгорелись только от одного вида того, что заметил он на стеллажных полках.

Были здесь и «Описание курицы, имеющей в профиль фигуру человека» Фишера, и известное сочинение Каржавина «Описание вши». Имелся здесь и «Криптоглоссарий», составленный и изданный Н. П. Тихоновым в 1891 году, книга, в которой были тщательно собраны все вариации слова «выпить», а также его синонимов. Увидел Ванечка и редкие во все времена «43 способа завязывания галстука». Рыхлой пачкой, пропахшей пылью, лежал полный комплект журнала «Военный крокодил» за 1925 год. Маленькие книжечки «Библиотеки красноармейца» служили чем-то вроде мягкой прокладки между томом Франца Ульриха Теодора Эпинуса «О строении поверхности Луны и происхождении неровностей оныя от внутреннего огня», выпущенным в Санкт-Петербурге в 1781 году, и одетым в кожаный переплет «Предсказанием о падении Турецкаго царства аравийским звездословом Муста-Эддыном», изданным в Москве, тоже в 18 веке, но десятилетием позже.

Ванечка прошелся вдоль полки, приметив цепким взглядом профессионала потрепанный номер «Друга народа», газеты, которую издавал Марат в 1789 году. Номер был тот самый, последний, с запекшимися следами крови Марата, убитого Шарлоттой Кордэ.

Видя все эти диковины, Ванечка уже нисколько не сомневался, что где-нибудь — возможно, за той вон дверью с подпалинами и облупившейся краской — скрываются книжные раритеты и вовсе удивительные и редкие. Сочинения Адама, к примеру, — полностью, все 12 томов, от «Азбуки древнерайского языка» до «Завещания» и «Поэтических сочинений». Обе книги Евы — «Пророчества» и «Евангелие». Книга Авеля о целительной силе растений и исторические сочинения Еноха, напечатанные на белом пергаменте и хранящиеся в футлярах из шелка…

Но тут прозаически зашумела спускаемая за дверью вода, и оттуда, оправляя на ходу юбку и приглаживая непослушные пряди, вышла его леди Годива, рыжеволосая дьяволица Эстер, приютившая и согревшая Ванечку грешной ночью после вчерашней пьянки.

— Привет, — сказала она и чмокнула его в небритую щеку. — Слушай, такое дело. Мне тут позвонил мой козел… Ну, в общем… давай-ка мы отложим нашу свадьбу до осени. У него путевка горит в Испанию. Таньку он брать не хочет — еще бы, с такой уродкой по заграницам ездить. А у меня все равно неотгулянный отпуск за прошлый год.

— Ага, — согласился Ванечка, — до осени, так до осени. — И мгновенно переключил внимание на непонятного назначения механизм, замеченный им в торце коридора.

— Старинный голландский станок красного дерева, — поймав его заинтересованный взгляд, тут же прокомментировала Эстер. — Служит для отжимания белья. Это что, — она пренебрежительно махнула рукой, — пойдем, покажу тебе настоящие редкости.

Они прошли в набитое книгами помещение, часть которого занимали всякие диковинные предметы.

— Вот камень, на котором отдыхал Дмитрий Донской после Куликовской битвы. — Эстер показала на гладкий здоровенный валун с криво сколотыми краями. — Вот бронзовая рука Ивана Сусанина, которую когда-то давно отпилили и в кабак снесли, а в кабак приняли. Вот арба, на которой везли мертвого Грибоедова, та самая, которую встретил Пушкин на перевале по дороге в Арзрум… — Эстер показывала Ванечке за редкостью редкость, и он кивал, зачарованный, боясь притронуться даже мизинцем к этим великим ценностям.

— У вас здесь прямо музей, а не магазин, — выдохнул наконец Ванечка, утирая вспотевший лоб. — Это… подлинник? — робким голосом спросил он, указывая рукой на арбу.

— Мы подделок не предлагаем, — ответила ему Эстер. — Мы же честные коммерсанты, какой нам смысл обманывать покупателей. — Слушай, — подмигнула она ему, — есть идея. Как ты насчет того, чтобы потрахаться на исторической арбе Грибоедова? — И не дожидаясь Ванечкиного ответа, она отщелкнула на поясе кнопочку.


Теперь, когда проблема со змеиными шкурами была решена, дело оставалось за малым. Лёле, чтобы начать камлание, необходима была кожа козла. Но нужна ей была не обыкновенная козлиная кожа, Лёле требовалась кожа особенная — старая, и чем древнее, тем лучше. Причину такой острой необходимости объяснить непосвященному было трудно. Так же сложно, как рассказывать о камлании обычными человеческими словами. Но если бы и появилась нужда кому-нибудь объяснять причину, Лёля ответила бы бесхитростно: «Нужно, потому что я знаю. А знаю, потому что я чувствую». Ее знание соединялось с чувством и вело ее по правильному пути. Кусок старой козлиной кожи Лёле нужен был единственно как приманка. Чтобы в неизвестном ей пока месте в неизвестное ей пока время некое неизвестное пока существо клюнуло на запах старой козлины. Дальше это неизвестное существо следовало обязательно победить, чтобы взять у него волшебную силу. Вот такую, примерно, схему подсказывала ей ее шаманская интуиция. Вот поэтому сегодня с утра Лёля бегала по букинистическим магазинам.

Действительно, где как не у питерских букинистов можно было отыскать козлиную кожу. Натуральную козлиную кожу, шедшую на книжные переплеты.

Но то ли день был сегодня сирый, то ли рыба, которую Медсестра Лёля съела в грязном кафе на Лиговке, была родственницей абарге загахан, таинственной рыбьей мамке, прячущейся на дне Байкала, то ли пущенный по ветру волосок, найденный с утра на подушке, перехватил муу бохолдой, чтобы сделать из него волосяную удавку для удушения непослушных детей, — но только книга в кожаном переплете отказывалась попадаться ей на глаза.

Время было уже обеденное, а список неохваченных Лёлиными поисками магазинов таял быстро, как получка у алкоголика. На Литейный она попала далеко за полдень. Проскочила мимо маклаков-перекупщиков и уже через секунду-другую жадным взглядом выискивала на полках кожаные корешки переплетов. Но ни в первом, ни во втором зале переплетов из кожи не обнаружила. Обругав козлиного духа тэхэ онгона козлом вонючим, Лёля чуть не плакала от обиды. Она достала из кармана свой списочек, чтобы вычеркнуть очередной магазин, обманувший ее надежды, и тут услышала из-за плеча голос.

— Девушка, вам помочь?

— Да, — сказала Лёля и обернулась. Перед ней стоял низкорослый Пан с маленькими бусинами-глазами, спрятанными в лохматых бровях, плавно переходящих в бороду. — Мне нужна кожа от переплетов.

— Дима, к тебе клиент! — крикнул он в приоткрытую дверь, и из щели спустя мгновенье вылезло улыбающееся лицо. Было это лицо в халате с прилипшими к нему книжными крошками. Голос лицо имело улыбчивый, как и вид. Лёле Дима сразу понравился. Он был длинный, худой и крепкий и пахло от него дорогим табаком «Davidoff».

— Слушаю, — сказал Дима Медсестре Лёле, распахивая перед девушкой дверь. — Переплетные работы всех видов. — Он уже аккуратно вел клиентку под локоток в каморку, где, казалось, шагу нельзя было ступить — столько здесь приходилось на каждый вершок пространства инструментов, приспособлений, столиков, станков и станочков, каких-то тигельков и гладилок, наковален и наковаленок и много чего другого, чему Лёля не то что имени, слова не могла подобрать, хоть примерно способного описать увиденное.

— Мне, — смущенно сказала Лёля, — просто нужен старый кожаный переплет. Только старый, чем старее, тем лучше, — добавила она уже тверже, видя, что на лице мастера не промелькнуло ни тени пренебрежения.

— Ага, — ответил Дима и улыбнулся. — Старый кожаный переплет. Любой? — спросил он, убирая с прохода кипу листов картона и освобождая дорогу к шкафику, стоящему у дальней стены.

— Только чтобы не от церковных книг.

— Отчего же, — брови у Димы дрогнули и удивленно взлетели вверх, — такое негативное отношение к святости?

— Почему негативное? Наоборот, нормальное. — Она не стала объяснять Диме, что на кожаный переплет от книги, которую освятили в церкви, не приманишь неизвестное существо, живущее в неизвестном месте. Это как на нательный крестик ловить черта, поселившегося в подполье.

Но Дима, как человек деликатный, не стал ждать комментария от клиентки, он уже отпирал шкаф, и любопытному взору Лёли открылись его сокровища.

— На этой полке у меня девятнадцатый век. Эти вот переплеты Ариничева, эти — Ляндерса. А вот побогаче и подороже — Шнеля, Соколова, вот — Ро. Нынче один «шнель» в марокене, тисненый золотом, стоит больше, чем сама книга. Они всегда дорого стоили. Если это, конечно, марокен настоящий, старый, а не какая-нибудь марокеновая бумага…

— Извините, — сказала Лёля, — мне не нужно побогаче и подороже. Мне бы только, чтобы из кожи козла.

— Они все из кожи козла, только фактура разная. Марокен — это тисненый сафьян, то есть обыкновенная козлиная кожа, только дубленая в растворе дубовой коры или сумахе. Вообще-то, на переплеты идет и телячья кожа, опоек, но она не такая долговечная, как сафьян, и применяется, в основном, для реставрации старых книг.

— Спасибо, — кивнула Лёля, — очень интересный рассказ. Но здесь у вас одни переплеты, а книги где?

— Там. — Он показал на стеллаж с лохматящимися бумажными блоками. — Я со старинных книг кожу с переплетов снимаю и на новые книги ставлю.

— В чем же выгода? — не поняла Лёля. — Ведь старинная книга дороже ценится, тут и в ёлки ходить не надо.

— Это смотря какая книга. Если, к примеру, прижизненное издание Пушкина, тогда да. А если это какой-нибудь ширпотреб для народа, вроде сытинских изданий житий святых, тогда — нет. И потом, я стоимость старой книги со стоимостью переплетных работ суммирую.

— Все равно, не вижу смысла. Кому нужны новые книги в старых переплетах?

— Тут вы не правы. — Дима рассмеялся от удовольствия. — Есть собиратели, которые даже импортные детективы в кожаные переплеты любят одеть. А есть просто любители старых кожаных переплетов, и что там, под переплетом, на это им решительно наплевать. Я им новые книги в старых переплетах сплавляю, а то, что от самой книги остается, в смысле внутренности ее, странички, переплетаю по-новой и отдаю нашему Вадику на комиссию. Есть еще любители полукожи, эти любят, чтобы на книжных полках много золота было, а книжку вынешь, на ней только и золота, что на узкой полоске на корешке. Помните, гуся на пиру у Трималхиона? С виду гусь, а приготовлен гусь из свинины. Вот и эти такие же.

— Ух, я уже устала. Кожа, полукожа… Который час? — Видимо, от обилия впечатлений и от запахов, наполнявших тесную мастерскую, Лёлю слегка подташнивало, ей хотелось поскорее на воздух. — Вы меня простите, но я спешу, у меня дела.

— Понял, — мигом ответил Дима. — Время клиента я ценю превыше всего. Итак, вам нужен старый переплет из козлиной кожи. Могу предложить вот этот. Переплет снят с книги Иоганна Фридриха Клейкера «Магикон», изданной в 1784 году в Москве. Сохранность переплета хорошая, края вот только чуть-чуть подстерты. Или вот еще «Жизнь некоторого мужа и перевоз куриозной души его через Стикс реку», сочинение Степана Колосова, Петербург, 1780 год. Сбоку, видите, как бы мышки кожу слегка подгрызли, но это я специально прошелся по материалу скобелем. У нас это называется «придать переплету особый исторический аромат»…

— Хорошо, давайте с историческим ароматом. Сколько я вам должна?


Лёля вышла из мастерской в зал и настороженно повела носом. Тонкий запах паутины был незаметен, но Лёля его распознала сразу же. Запах делался все тоньше и тоньше, умолкал и скоро замолк совсем. И вдруг вынырнул неизвестно откуда, из какого-то укромного закутка, и, словно жесткий воздушный душ, обдал Лёлю своим яростным ароматом. Но это был никакой не Иван Васильевич, как подумала она на секунду раньше, это была девица, рыжая, наверное, крашеная, в черной юбке, сползшей на один бок. Вот девица подошла к кассе, перегнулась через прозрачный щит и о чем-то зашептала кассирше, то и дело бросая взгляды на покупателей.

«Боже! Какая у нее блядская рожа», — подумала Медсестра Лёля.

Рыжая отошла от кассы и прошла совсем рядом с Лёлей, направляясь в соседний зал.

«Какая блядская у нее походка», — вздохнула Медсестра Лёля и тут увидела, как с плеча этой рыжей дурищи сорвало сквозняком паутинку. Перехватив паутинку в воздухе, Лёля зажала ее в руке.

— Вадик, так я пошла? — спросила рыжая у кого-то в соседнем зале.

«Какой у нее блядский голос», — подумала Медсестра Лёля и сощурила свои оленьи глаза.

— Хер тебе, а не Иван Вепсаревич! — сказала она спустя секунду, выходя из магазина во двор.

Глава 8. В штаб-квартире у Калерии Карловны

Негр Алик, уже не негр, а господин вполне славянской наружности, с цветом кожи, правда, довольно смуглым, но не по линии африканских генов, а по причине самой обыкновенной — попробуйте повкалывайте на мусорной свалке через сутки по пятнадцать часов, поворочайте штыковой лопатой среди тлеющих, смердящих отбросов, не такими, как Алик, станете, — сидел в штаб-квартире Калерии Карловны и выслушивал неприятные речи. А выслушивать неприятные речи приходилось Алику потому, что миссию, на него возложенную, по вхождение в доверие к Вепсаревичу и снятие посредством сострига с Вепсаревича образчиков паутины выполнить Доценту не удалось. В доверие он то есть вошел и образчики паутины срезал, но только где они, те образчики, хрен их, те образчики, знает. Она ж, паутина, легкая, смылась, должно быть, в сток, когда Алика отмывали в мойке от фальшивой негритянской окраски. И надписей никаких он не видел. Ни надписей, ни планов, ни чертежей, вытатуированных у соседа на коже. Больно уж чуток на сон, этот ваш И. В. Вепсаревич. Даже чтобы снять паутину, и то пришлось попотеть, помучаться, можно сказать, рискуя быть припечатанным костылем в лоб.

— Каким еще костылем? Чей костыль-то? — спросил Колька из 30-й квартиры.

— Ну это я так, образно, — ответил ему Доцент.

— Я сейчас тебе образно этим вот графином по яйцам. — Колька из 30-й квартиры покосился на Калерию Карловну, сидящую со смурным лицом и выслушивающую Доцентовы оправдания. Графин все ж таки был ее, а трогать добро хозяйки в штаб-квартире было запрещено настрого. — Какого хера мы тебе деньги платим? — Колька сделал упор на «мы» и еще раз бросил взгляд на Калерию.

— За риск. Там в ИНЕБОЛе руки-ноги у живых людей отрезают и пришивают вместо них кому рачьи клешни, кому осьминожьи щупальца.

— Брехня, — не поверил Колька. — Сколько лет на свете живу, а чтобы рачьи клешни вместо рук — ни разу такого не видел. Топор вместо руки видел — в деревне, у одного инвалида, он дрова ходил по дворам колоть, зарабатывал этим делом себе на выпивку.

— Я, пока в больнице лежал, — Доцент смерил фому неверующего долгим-долгим колючим взглядом, — на такие ужасти насмотрелся, что тебе такие даже с похмелья не померещатся.

— Брехня, — не поверил Колька.

— То-то я гляжу, ты, Доцент, все ходишь какой-то сморщенный. — Это уже сама Калерия вставила в разговор иголку.

— Будешь сморщенным, — не полез за словом в карман Чувырлов. — Они меня, как генерала Карбышева, водой поливали из брандспойта. И еще песком из пескоструйного аппарата. Это меня! Интеллигентного человека! Ты вот, например, знаешь, откуда такой куплет? — обратился он к притихшему Кольке: — «Оставь надежду всяк сюда входящий»? — И, не дожидаясь Колькиного «не знаю», выстрелил автоматной очередью: — Данте, «Божественная комедия», «Ад», песнь третья, стих девятый.

Колька был убит наповал. Он шарил своими граблями по столу в поисках отсутствующей бутылки. Натолкнувшись на арахнида Карла, он почувствовал паучий укус и мгновенно был возвращен к действительности.

Чувырлов же в порыве накатившего вдохновения перескочил с коня поэтического на грубую земную кобылку.

— Кстати, — обратился он к Калерии Карловне, легонько покачивая ногой, — с вас пени за больничную койку. — Он вытащил бумажный комок, развернул его, разгладил ладонью и сунул под нос Калерии. — С меня высчитали, когда выписывали. Ботинки выдавать не хотели, пока эти пени не заплачу.

— Сколько-сколько? — Калерия заглянула в бумажку, и глаза у нее полезли на лоб.

— Так вы ж сами, когда меня в ИНЕБОЛ запихивали, написали, что я гражданин республики Верхняя Вольта. С меня ж и взяли, как с иностранного подданного.

— Брешет, — мрачно процедил Колька. — Он однажды на две недели к бабке в деревню ездил, а нам набрехал, что пятнадцать суток из-за нас отсидел, и слупил с нас за это бутылку вермута и флакон одеколона «Таежный».

— Стоп, — прикрикнула на Кольку хозяйка и задумчиво посмотрела на Алика. — С деньгами разберемся потом. — Она подергала серебряную висюльку, свешивающуюся с ее правого уха. — Ваньку, говоришь, выписали третьего дня…

— Выписали, еще как выписали. Его Семенов по пьяни выписал — за то, что, хи-хи, главврач семеновскую жену… пользует.

— Пестовали, пестовали и выпестовали… — попробовал пошутить Колька, но Калерия ему не дала.

— Где же тогда он прячется, если дома ни разу не появился? — спросила она негромко.

— У бабы, у кого же еще, — не задумываясь ответил Доцент. — Он там в одну медсестру влюбился, вот у ней, наверное, и отлеживается в кровати.

— Что за баба? — поинтересовалась Калерия.

— Я же говорю, одна медсестра, не то Люда, не то Люся, не помню.

— Может, Зоя? Та, что давала стоя? — пошутил Колька.

— Да иди ты со свой Зоей. Не Зоя она была, а Люся. Или Люда. Халат на ней был еще такой синий. Или зеленый. И пуговица на халате болталась, вторая сверху. Как сейчас помню, на серенькой такой тонкой ниточке…

— Вспоминай, Доцент, вспоминай, — подталкивала его Калерия. — Вспомнишь — получишь свои пени за койкоместо.

— Да вспоминаю я, вспоминаю. Вспомнить только ничего не могу. Наверное, это после брандспойта и пескоструя.

— Ты вот что, — снова вмешался Колька из 30-й квартиры. — Ты что-нибудь в ИНЕБОЛе пил?

— Было дело, — честно сказал Доцент. — Как же там без питья-то? Это же больница, там без питья нельзя. Там микробы, бактерии, инфузории…

— Тогда просто. — Колька потер ладони и, радостный, повернулся к Калерии: — Есть проверенный способ, как вспомнить, когда забыл. Надо пить то же самое, что он пил в ИНЕБОЛе, но в обратном порядке. — Он уже говорил Доценту: — Начал ты, допустим, с «Зубровки», а кончил огуречным лосьоном — правильно?

— Правильно, — кивнул Алик. — А ты почем знаешь?

— Так ты ж всегда, когда начинаешь с «Зубровки», кончаешь огуречным лосьоном…

— Нет уж! — стукнула Калерия своим маленьким кулачком по столу, понимая, куда клонится дело. — Ну вас, алкашей, на фиг. Нажретесь, а потом не то что имя этой девицы, самих себя не сможете вспомнить. Есть способ другой. Раздевайся.

— То есть как это — «раздевайся»? — удивленно спросил Доцент.

— Снимай одежду, а потом наденешь ее снова, только вывернутую наизнанку. Сразу все и вспомнишь.

Уже через полчаса Машенькины адрес и телефон, записанные нетвердым почерком обретшего вдруг память Доцента, лежали перед Калерией на столе.

— Значит, так, — сказала Калерия. — Ты, — тыкнула она Кольке из 30-й квартиры в грудь, — отрядишь Компотова или этого, как там его, Глюкозу к этой, как там ее… — Калерия заглянула в бумажку. — К медсестре Марии. А лучше сразу обоих — и Компотова, и Глюкозу. Если Ванечка у нее, пусть хватают и волокут… — На секунду она задумалась. — Скажем, в этот ваш… в «Три покойника»?.. на бутылочный пункт, короче. Ты, Доцент, временно будешь вести наблюдение за сибирячкой. Всё. — Калерия встала. — Совещание окончено. Расходитесь по одному, с интервалом в десять минут. В следующий раз место сбора будет другое. И так уже все по лестнице только и говорят, что у меня здесь тайный притон. Что все окрестные алкаши гнездо у меня свили. Что я спирт водой разбавляю и торгую в розлив. Ваших мне образин мало, не хватает еще ментовских. Что сидите? Или не слышали? Змей-раззмей, а ну быстро на выход по одному!

Глава 9. Поход за волшебной грушей

Жила на свете девушка Машенька. Были у нее муж и двое детей. И так в ее жизни вышло, что влюбилась она в нового человека. То есть Машенька пока еще представляла смутно, что она его полюбила, но что-то в ее сердце пощипывало, намекая на родившуюся любовь. Звали этого нового человека Ванечка, Иван Васильевич Вепсаревич.

День был ясный, и над Смоленским кладбищем плавали облака и птицы. Машенька свернула с аллеи и по тесной дорожке между крестами направилась к невзрачной часовенке. Отступила с дорожки за куст рябины, пропустила задыхающуюся бабку и медленно пошагала дальше. В часовне она пробыла минуту, ровно столько, чтобы купить заговоренные свечи. Про свечи она слышала от подруги — та, когда болел ее муж, покупала у Ксении Блаженной несколько трехрублевых свечечек и ставила их Пантелеймону-целителю. Подруга говорила, что помогает.

Машенька со свечами в сумке прошмыгнула мимо Смоленской церкви, косым взглядом зацепившись за колокольню и за кроны кладбищенских тополей. Отвела глаза от крестов и скоро уже была за оградой. Кладбищенские церкви Машенька не любила — а почему, не понимала сама. Что-то в них было жуткое, пахло сырой землей, и запах сырой земли не заглушали ни свечи, ни ладан батюшек.

Машенька свернула на Малый, после ехала на неторопливом троллейбусе и думала о вещах простых. Как сейчас она минует свору блаженных князь-владимирских побирушек, тихонько войдет в собор, тихонько поставит свечи, покрестится неумело за бедного Ванечку Вепсаревича, чтобы бедный Ванечка Вепсаревич избавился от своих болячек и поскорее выписался на волю. Ну а после, уже на воле, она как-нибудь придумает повод, чтобы Машенька и Ванечка встретились, а там уж что получится, то получится.

Она вышла на остановке против собора, перешла улицу и направилась к церковной ограде. Зачем-то остановилась возле ворот и увидела на доске объявление:

«Граждане прихожане! Просьба свечи, купленные в других храмах, у нас не ставить — они не угодны Богу».

Руки у Машеньки опустились. Она стояла и не знала, что делать.


«Значит, Иван Васильевич не в больнице». Зажатая в руке паутинка вела Лёлю по петербургским улицам и становилась горячее и горячее. Когда автобус переехал Неву, жар сделался почти нестерпимым, и Лёля подула на свой кулак, в котором зажимала находку. На остановке возле большого собора паутинка уже чуть не светилась, и Лёля сообразила — ей пора выходить. Сердце стучало гулко, когда она шла к собору, но в нескольких шагах от ограды неожиданно успокоилось. Паутинка выстрелила последним теплом в ладонь и успокоилась тоже. Перед Лёлей стояла девушка с растерянным и очень грустным лицом.

— Здравствуйте, — сказала ей Лёля, — я — Медсестра Лёля.

— Маша, — улыбнулась ей Машенька, но улыбка получилась натужной, не похожей на Машенькину улыбку. Машенька задумалась на мгновенье и поправилась: — Медсестра Мария.

Что-то в подошедшей к ней девушке было притягательное и сильное, и сила эта была теплой и мягкой, как мамины поцелуи в детстве.

— Я хотела свечку поставить, а здесь нельзя, — пожаловалась Машенька Лёле. — А на кладбище в церкви я не хочу — там ставишь за здравие, а кажется — за упокой. Вот, теперь не знаю, что делать.

— Очень просто, — сказала Лёля. — Вы ведь за здравие Ивана Васильевича свечку хотите поставить?

— Да, — удивилась Машенька.

— Одними свечками Ивана Васильевича не вылечишь. Но свечки нам пригодятся тоже. Вы где живете?

— Рядом, — сказала Машенька, — угол Съезжинской и Большой Пушкарской. Только я сейчас домой не пойду, у нас в подъезде… ну, в общем, крыса. Она вообще-то живет в подвале, но днем, когда все работают, выходит из подвала на лестницу. Я боюсь…

— Крыса, — сказала Лёля и рассмеялась. — Отлично, пусть будет крыса. С крысой легче, чем с тигром или собакой. Вы курите?

— Да, курю.

— Давайте посидим на скамейке, вон там, в садике. Вы покурите, а я вам кое-что расскажу. Ну а после пойдем разбираться с крысой.


Дверь в подвал была на запоре. Лёля змейкой, запечатанной в перстеньке, приложилась к замочной скважине, дужка звякнула и слетела с ригеля. Первой Лёля, следом Машенька — боязливо, — девушки спустились в подвал. Узкий луч Лёлиного фонарика выхватил из пустого мрака смолёную обвязку трубы и ржавый с выбоинами кирпич за ней. В стене у пола, как раз под трубой, мрак был гуще, и оттуда тек грязный воздух. Лёля сделала Маше знак и показала на дыру под трубой.

— Там, — сказала она чуть слышно. — Я полезу, а ты оставайся здесь.

— Я боюсь. — Машенька вздрогнула и вплотную прижалась к Лёле. — Она выскочит — я умру от разрыва сердца.

— Хорошо, только дырка тесная, не под твою фигуру.

— Главное, чтобы голова пролезла. Остальное мягкое, как-нибудь протащу.

Дыра их пропустила обеих, с трудом — Машеньку, а Лёлю легко. Место, где они оказались, было чем-то вроде хранилища всякого ненужного хлама. Лёля с Машей отыскали угол почище и примостились на нешироком выступе, постелив на кирпич газету. Но перед тем как вот так устроиться, Лёля вынула из заплечной торбы переплет от сочинения Степана Колосова «Жизнь некоторого мужа и перевоз куриозной души его через Стикс реку» и бросила кожаную приманку в пыль возле ног.

Пять минут они провели в молчании. Затем Машенька негромко чихнула, прикрывая ладонью рот.

— Это к счастью, — сказала Лёля, и Машенька тогда чихнула еще.

— Я до ИНЕБОЛа в Первом меде работала, на хирургии, сестрой-анестезисткой. Так был у нас случай, мы одного эфиопа оперировали. Что-то простое, вроде язвы двенадцатиперстной кишки. Наши хирурги за десять минут такие операции проводят, а когда под этим делом, так вообще минуты за три. Насобачились. Ну так вот. Режет наш Терентьич эфиопу брюшину, скальпелем чик-чирик, а оттуда, когда он брюхо-то эфиопу взрезал, как поперли синие пузыри, а внутри, в пузырях-то этих, ногти, волосы, шкурки сморщенные, щетина… Ну, Терентьич наш, как Чапай в кино, скальпелем, как шашечкой, хресь да хресь, в смысле по пузырям по этим. А они, ты ни за что не поверишь, пыхают в нас лиловым дымом и будто бы пропадают в воздухе. Колдун, короче, этот эфиоп был, сын какого-то царя эфиопского. А у нас здесь в аспирантуре учился на адвоката.

— Знала я таких эфиопов, — шепотом сказала ей Лёля. — У нас в Сибири есть поселок Зюльзя, это под Нер-городом, который на Нерчи, там еще Тэкер и Окимань рядом, может слыхала? Так там, в Зюльзе, целая семья их жила, правда, эти были не эфиопы, а какие-то йоруба из Нигерии, их еще во время дружбы народов зачем-то в Сибирь пустили. Так они, эти йоруба, когда кто-нибудь из их родни заболеет, превращались в таких ма-а-аленьких муравьев, залезали через ноздри больному во внутренности и там ползали, причину болезни искали. Как причину эту найдут, так сразу ее съедают, и больной уже здоровый, а не больной. У них еще, когда кто-нибудь умирал, то головы хоронили отдельно, через год после туловища, в ту же могилу клали. Студень они варили хороший, йоруба эти, и вообще люди были хорошие, приветливые, не то что столичные оглоеды.

Помолчали, прошла минута, кровь стучала у обеих в висках.

— Странно, — сказала Машенька, — крысу ловим на козлиную кожу, как плотвицу на червяка.

— Ну, козел вообще животное странное. У нас в Сибири тот, кто живет богато, обязательно козла на дворе держит, чтобы другого рогатого от двора отпугнуть. Ведь другой рогатый, если на двор повадится, то ни скотине, ни хозяевам, ни детям хозяйским — житья никому не даст. Козел для того и служит, чтоб козлиным своим обличием сбивать с толку настоящую нечисть. У рогатых-то дружбы нету, они друг дружку на дух не переносят.

— Меня соседка по старой коммуналке учила, что материться надо, если что-нибудь такое увидишь. У нее в зеркале, как суббота, бывший муж ее, покойничек, появлялся. В шляпе, в галстуке, зуб золотой во рту. Смотрит на нее из зеркала и подмигивает. Чего только она поначалу ни делала — и крестилась, и свечками в него церковными тыкала, и в рожу ему плевала. А он плевок платочком аккуратненько так сотрет, подмигнет и говорит каждый раз: «У тебя, — говорит, — простынь белая есть? Так бойся, — говорит, — этой белой простыни, она тебя сегодня ночью задушит». Достало, в общем, это ее вконец, и однажды она его так обложила матом, что сама себе удивлялась, откуда у нее столько слов-то в запасе было. Но после этого случая муж ее в зеркале больше не появлялся.

Лёля было открыла рот, чтобы поведать непосвященной Машеньке о чудесной силе матерных выражений, как внезапно напрягла слух, а палец приложила к губам.

— Тихо, — сказала Лёля.

И только она это сказала, как откуда-то из шевелящейся темноты, из-под груды старинных веников и превратившихся в прах мочалок, вылезла огромная крыса.

Крыса повела носом, нервно и тяжело задышала и вышла на открытое место.

Машенька, как ее увидела, сидела ни жива ни мертва и только хватала ртом загустевший подвальный воздух. Лёля, наоборот, напряглась и беззвучно шевелила губами — не то молилась своим диким богам, не то прощалась с молодой жизнью.

Крыса посмотрела на Машу и подмигнула ей красным глазом. Машенька перестала дышать, чувствуя, что сейчас не выдержит. Крыса стала набухать и расти, от ее раздувшейся плоти волнами исходила ненависть. Лёля наклонилась вперед, готовая отразить атаку.

«Ненавижу-старых-козлов-вонючих!» — закрутилась в мозгу у хищника простая, как гильотина, мысль, мгновенно материализовалась в воздухе и ударила по ушам девушек колючей картечью чертополоха.

С диким писком крыса бросилась на кожаный переплет, вцепилась в него яростными зубами и стала рвать, рвать и метать, и снова рвать и метать козлину.

Действовать надо было мгновенно, пока что-то от переплета еще осталось, иначе злобный подвальный хищник с козлиной кожи перейдет на людей. И Лёля, не долго думая, применила старинный способ, известный в шаманской практике как «скорое шаманское заябари».

— Крыса — крыша — Грыша — груша, — скороговоркой отбарабанила Медсестра Лёля и подумала, а вдруг ничего не выйдет. Она нарушила чистоту опыта, ведь для успешной трансформации сущностей при помощи перемены имени выбирались лишь имена существительные и исключались имена собственные. Она же в спешке ввела в цепочку какого-то непонятного Гришу, произнесенного плюс к тому с подозрительным кавказским акцентом, то есть круто отступила от правил. Лёля щелкала костяшками пальцев — волновалась — и ждала результата.

Сначала ничего не происходило. Затем крыса вдруг тихо пискнула, и в воздухе возникло дрожание, как в повредившемся в уме телевизоре. Мелькнула мокрая от дождя крыша перекошенной деревенской баньки, крытой толем, с налипшими иголками хвои и гниющими бусинами рябины. Потом возник почему-то украинский философ Григорий Саввич Сковорода, возник, весело подмигнул девушкам и тут же преобразился в грушу. По времени вся эта метаморфоза заняла мгновенье, не более: оскаленные мелкие зубки, готовые схватить и ужалить, превратились во фруктовую плоть, обтянутую лоснящейся кожурой.

— Сорт «Рубиновая звезда», — сказала Медсестра Лёля. — Я такие видела в Красноярске на всероссийской сельскохозяйственной выставке, еще при советской власти. Нам один агроном рассказывал, что она продлевает жизнь, если ее регулярно кушать. В ней есть такие специальные витамины, которые задерживают процессы старения.

— Темно, Лёля, давай отсюда пойдем. Вдруг здесь еще какие-нибудь гадины водятся. — Машенька обвела взглядом пыльный мешок подвала.

— Сейчас уйдем, только сначала надо получить силу. Я не помню, нужно от нее откусить или просто приложиться ладонью.

— Пойдем ко мне, она же немытая, у меня помоем. После крысы в рот немытую неприятно брать.

— Не те крысы, которых мы едим, а те крысы, которые нас едят. Ну, ладно, ладно, здесь есть не будем, возьмем с собой. Тебе я тоже советую запастись силой.

— Мне-то она зачем? Я и так сильная. По десять кило продуктов в двух руках через день таскаю. Нет, Лёля, эту силу оставь себе, чтобы лучше вылечить Ивана Васильевича.

— Этой силы, Машенька, и на меня, и на тебя, и на Ванечку твоего хватит, и еще останется на пятерых таких, как мы с тобой вместе взятые. Это не просто сила, это сила немеряная.

— Хорошо, пусть будет немеряная, только лучше мы отсюда уйдем, нехорошо мне как-то здесь, неуютно. Давление, наверное, скачет или магнитная буря в атмосфере. Скорей забираем грушу и на третий этаж, ко мне.

Лёля с Машей одновременно протянули руки к волшебной груше и почувствовали, как их ладони сами липнут к прохладной кожице. Сила потекла по рукам, по жилочкам, по венам, по капиллярам. Груша таяла, убавляла в весе, девушки набирались силы. Они взяли «Рубиновую звезду» с пола, и две их сложенные в одну ладони превратились в летучий корабль, собравшийся в далекое плавание. И только он по ровной волне нацелился на ворота гавани, как из-за ветхого железного мойдодыра, глядящего на них кровожадным взглядом, выскочила сухонькая старушка ростом в полтора стула.

Калерия бросилась прямо к груше, попыталась ее схватить, но набранная сила разбега не дала ей остановиться вовремя. Рука ударила девушкам по ладоням, и, как мячик, «Рубиновая звезда» улетела в стенной пролом.

Первая опомнилась Лёля. Оттолкнув неизвестную старушонку деликатным ударом в лоб, она схватила за рукав Машеньку, пропихнула ее в дыру и выбралась за Машенькой следом. Груши за стеной не было. Только в воздухе, как след фейерверка, умирали пузыри света. Они гасли, исчезая за дверью, выводящую на лестничную площадку.

— За мной! — скомандовала Медсестра Лёля, и Машенька, как адъютант за полковником, выскочила за ней сначала на лестницу, затем на улицу, на солнечный свет.

— Эй, эй, что ты делаешь! — успела крикнуть Медсестра Лёля, но было поздно. На противоположной стороне улицы несколько горластых подростков клюшками и обломками лыж гоняли по тротуару мяч. Лёля с Машей застыли на полдороге, наблюдая округлившимися глазами, как отбитая ловкой клюшкой чудо-груша «Рубиновая звезда» улетает за гребни крыш куда-то в направлении зоопарка.

Глава 10. День работников стеклотарной промышленности

Блики солнца бегали по бутылочному стеклу, наполняя пыльное помещение «Трех покойников» праздничным, нерабочим духом. Впрочем, дух был и без того праздничный — в «Трех покойниках» отмечали столетие приемки стеклотары в России.

Прием тары по случаю юбилея сегодня не производился. На входе с Малого, на пузатом куске фанеры, вставленном в рамку филенки вместо высаженного толпой дверного стекла, Глюкоза написал мелом: «Пункт закрыт. Прорвало канализацию».

На ящиках и на редких стульях в пункте сидел народ и отмечал свой профессиональный праздник. На стене, видимый отовсюду, висел плакат с изображением виновницы торжества — бутылки.

Бутылка была красивая, раскрашенная в бутылочный цвет. Нарисовал ее компотовский сын Феликс Компотов-младший специально к празднику. Стрелочки и надписи на картинке сделал вместо сына отец.

Феликс Компотов-старший был уже изрядно набравшись, и поэтому его настроение менялось, как питерская погода. В описываемый нами момент главнокомандующий бутылочным фронтом пребывал в глубоком миноре.

— Раскурочу к чертовой матери всю эту бутылочную шарашку, — барабанил он кулаком по ящику, — сделаю евроремонт и открою здесь залупарий. — Он обвел трагическим взглядом галдящую вразнобой компанию и, не увидев сочувствующего лица, уронил голову на колени.

— Раньше праздновали не так, — пьяным голосом сказал Жмаев, тот самый престарелый сапожных дел мастер, таскавший приемщикам сапожные гвозди в обмен на недорогие плодово-ягодные сорта портвейна. — Раньше весело было, когда ваш день отмечали.

— Когда раньше-то? При Сталине что ли? — спросил Пучков, представитель коллектива приемщиков из пункта на 15-й линии.

— Хотя бы и при Сталине, — ответил ему сапожник. — А не при Сталине, так при Николае Втором.

— Ну и как его тогда отмечали? Нажирались как-нибудь по-особенному? — спросил кто-то из почетных гостей.

— Нажирались — это потом. Сначала проводили всякие интересные мероприятия. Катали с горки бутылки — чья дальше укатится, тот и выиграл. На столб лазали — специально наверху сетку с бутылками на гвоздь вешали, как награду. Хороводы водили. А еще такой вот обычай был — когда бутылочку бросали через плечо. Если, значит, не разобьется, то и жить тебе, получается, дольше всех, ну а ежели — того-сь, разобьется, тогда уже считали осколочки: сколько тех осколочков набиралось, столько лет тебе и небо коптить.

Жмаев посмотрел на Пучкова и загадочно тому подмигнул.

— Беру за фук. — И сапожник молниеносным движением выхватил из-под носа у представителя коллектива приемщиков пункта на 15-й линии недопитый стакан, выпил его стремительно и продолжил как ни в чем не бывало: — Бутылочку-то и в гроб всегда человеку клали в прежние времена. Чтобы на том свете, значит, было кому проставиться. Ежели, к примеру, тебе в ад направление выписали, так ты Петру — или кто у них там при воротах-то? — сунешь тишком бутылку, он тебе моментально ад на рай в бумажке и переправит.

— Фигня, — сказал кто-то из почетных гостей. — Фараоны, те вон тоже в гроб с бутылкой ложились, а толку. Лежат теперь запакованные в своих каменных саркофагах, только пыль копят. В Эрмитаже как пройдешь по залу, где мумии, так полдня потом от пыли не прочихаться.

— Я раньше, когда на галошной фабрике контролером работал, на демонстрации очень любил ходить, — невпопад вдруг сказал Глюкоза, ногтем из любительской колбасы выколупывая кружочки жира. — Помню, мы всегда спорили: донесет бригадир Пахомыч шестик с портретом Пельше до угла Садовой с Апраксиным или не донесет…

— Ага! — вдруг раздалось от порога. — Так-то вы отрабатываете мои денежки, господа алкоголики! — Калерия, как ведьма на кочерге, ворвавшаяся на заповедную территорию праздника, хищно повела носом.

Лоб ее украшала шишка, след удара Медсестры Лёли. На лоснящейся поверхности аномалии отпечатался государственный герб — пострадавшая в профилактических целях приложила металлический рубль, чтобы шишка не прибавляла в росте.

— А что это на вас такое импортное, Калерия Карловна? — нашелся хитроумный Глюкоза, чтобы как-то отвести удар молнии.

— Мех астраханской мерлушки, бездарь! Только ты меня с панталыку-то не сбивай. Не собьешь меня с панталыку-то. В общем, так. Приступаем к активным действиям. Наши пташки, пока вы здесь водку хлещете, спелись и обогнали нас на полкорпуса.

Три последние фразы Калерия произнесла на зашифрованном языке, которого из всех присутствующих, кроме Феликса Компотова-старшего и Глюкозы, не понимал никто.

Глава 11. Уд белухи и мужнино железное яйцо

— У вас здесь хорошо, тихо. — Лёля сидела напротив Машеньки за узким столом-пеналом и прихлебывала золотистый чай. От тополя за окном прыгали по комнате тени, и Лёля временами, забывшись, отмахивалась от них рукой. Тогда в ее оленьих глазах просверкивали иголки смеха, и Лёля прыскала в свой маленький кулачок и тополю показывала язык.

— Тихо днем, пока все работают. — Машенька, румяная после чая и пережитых подвальных ужасов, радовалась теплу квартиры и нежданно появившейся собеседнице. — А Августина, наша соседка-пенсионерка, так та из комнаты почти не показывается.

— Живете, значит, с соседями вы неплохо.

— Да в общем-то, ничего. Живем как живется, как еще в коммуналке жить.

— А дети где? Их же у тебя двое?

— Дети у свекрови. Мы тут в складчину с соседями муравьев травили, санэпидстанцию вызывали, вот я Юльку с Юриком обоих к свекрови и отрядила. А потом они с папашей в Псковскую уедут на весь июнь, там его родители дом купили и участок в пятнадцать соток. — Машенька отхлебнула чаю. — Слушай, я старуху все вспоминаю — ну, ту, в подвале. Не похожа она на бомжиху. Местных я бомжей знаю, тех, что по подвалам живут, — местные бомжи не такие. Раньше в нашем подвале Василиск жил, он вообще-то не Василиск, а Вася, это мы его так прозвали за страхолюдный вид. Жильцы его потом выгнали, он кошек ел. Щорсиху, нашу коммунальную генеральшу, сожрал и косточек не оставил. А шкуры кошачьи отдавал одному скорняку с Большого, тот из них воротники делал. Даже если бабка была голодная, спрашивается — зачем ей груша? Разве с нее наешься?

— Может быть, детство вспомнила, пионерлагерь, как ей мама с папой привозили груши на родительский день. Очень я жалею, что случайно ей в лоб попала. Удар после груши был ведь учетверенной силы, если не упятеренной. Выжила ли вообще бабуля? Надо бы спуститься, проверить.

— Этих, что в подвале, никакая сила не берет — ни упятеренная, никакая. Бог с ней, с бабкой, я из-за нее в подвал не полезу. Я лучше чаю выпью еще с вареньем, что-то мне никак не напиться. Лёля, хочешь, я телевизор включу? Или лучше магнитофон? «Аббу», хочешь, музыку моего детства?

— Нет, спасибо, не надо музыки. Хотя, ладно, поставь, пусть крутится.

Машенька стала возиться с магнитофоном. С полминуты они слушали «Аббу», подыгрывая музыке звоном чайных ложек о блюдца, затем Лёля неожиданно и робко спросила:

— Ты мужа называешь папашей, потому что его не любишь?

— Да, — ответила Машенька, — не люблю.

— И никогда не любила?

— Почему? Любила… — Машенька подумала и добавила: — Как маленького ребенка. Ульянов у меня третий. — Она сделала музыку чуть потише. — Он детей от меня не хотел. Я хотела, а он — нет. Предохранялся.

— Пил?

— Нет. Бывало, конечно, раздухарится, а так, чтобы очень, — нет. Он вообще у меня бздиловатый, поэтому и детей не хотел — связывать себя боялся. Я однажды ночью лежу, а он думает, я уснула. Я случайно на него глаз скосила — а он у стенки лежит и дрочит, ты представляешь? Будто я ему не даю. Знаешь, чем он, когда не работает, занимается? На диване лежит и надраивает до блеска какое-то железное яйцо.

— Железное яйцо?

— Железное яйцо. А детей родить — это я его почти насильно заставила. Нет, ты только представь — насильно положить на себя мужика, да не просто мужика, а родного мужа! Он же меня сперва обвинял, что это я, мол, бесплодная, рожать не могу и детей у нас никогда не будет. А я ему на это — херак, и двоих заделала! С промежутком в полтора года. Сначала Юльку, а потом Юрку.

— Юля, Юра — хорошие имена. А первые два мужа? С ними ты была счастлива?

— Счастлива? Интересный вопрос. Я несчастной себя никогда не считала. Раз на этом свете живешь — уже счастье, разве не так? А про мужей… Первого я любила. Он умер — спился и умер. Не знаю даже, где он и похоронен. Мы с ним развелись после года совместной жизни. Он меня ревновал, по трубе водосточной лазил, когда я дома без него оставалась, — думал, я ему изменяю. Бил меня, а я его все равно любила… — Машенька улыбнулась. На обоях над ее головой бился тонкий колосок света — отражение чайной ложки, положенной на краешек блюдца. «Абба» сладкими голосами пела песенку про чью-то любовь. Машенька продолжала с улыбкой: — Второй муж у меня был жадина. Ни разу мне букет цветов не купил и деньги от меня прятал. Я вообще-то знала, где он их прячет, — у него над плинтусом под столом одна обоина была чуть отклеена, вот он под эту обоину их и прятал, выемка там была в стене, под этой обоиной.

Машенька замолчала, прислушиваясь к чему-то давнему, оставленному за тремя морями и прилетающему иногда оттуда по тоненьким проводам памяти.

— Джинсы новые собралась купить, а то в платье я какая-то некрасивая. — Она расправила на коленях платье и смахнула с него хлебные крошки. — Платье в дрипушку, мне вообще-то нравится.

— Это ты некрасивая? — всплеснула руками Лёля. — Еще какая красивая. — Она потянулась к торбе и достала из нее сумочку. — Это тебе, возьми. Лак для ногтей, французский. — Лёля вынула граненый флакончик и протянула Машеньке.

Та взяла у нее флакон.

— Не знаю, какие у меня ногти, так, растет что-то, я и не думала о них никогда.

— Возьми-возьми, это хороший лак. Он мне ни копейки не стоил — подарок.

— Подарок… — Машенька посмотрела на свои пальцы и удивилась — ногти были ровные и ухоженные, откуда вдруг у нее такие? Или не замечала? — Спасибо. — Она вертела флакончик то так, то этак, не зная как подарком распорядиться. Поставила на угол стола, подумала, а если смахнёт, зажала между коленями, опять взяла на ладонь.

Лёля вдруг потупила взгляд и спросила нетвердым голосом:

— У тебя с Иваном Васильевичем что-нибудь было?

— Нет, — ответила Маша просто.

— Влюбилась? — Лёля подняла голову. — Как в романах: любовь с первого взгляда?

— Да, наверное. Я сама не понимаю, как это вышло. Я его ведь и не знаю почти совсем. Да и человек он не моего склада. Я же ведь и в театры мало ходила, и на выставки, и вообще. Но, я думаю, разве это важно? Понимаешь, Лёля, есть в нем что-то такое… такое… ну, такое, чего у других нет. Ну, не знаю, может, мне только кажется. Может, это я сама его сочинила, чтобы не было очень уж одиноко. Только я решила, что должна с ним обязательно встретиться.

— И что тогда? Ну, когда ты с ним встретишься?

— Что тогда? Приведу его к себе и все ему расскажу.

— Про любовь?

— И про любовь тоже.

— Вот так сразу приведешь и расскажешь? Без ухаживаний?

— Почему без ухаживаний? Положу с собой в постель, в постели и расскажу.

Лёля смотрела на Машеньку распахнутыми настежь глазами, и той вдруг стало неловко за все эти застольные откровения. Машенька улыбнулась Лёле и сказала, будто оправдываясь:

— Красивым просто, красивые мужика красотой берут. А у нас, у некрасивых, один инструмент — пизда. Пока мужика в постель с собой не положишь, он от тебя нос воротит и всех баб, которых видит, глазами трахает.

— Значит, тебе нужен мужик? А как же любовь? Ты только что про любовь рассказывала.

— А разве любовь без этого самого бывает? Без постели? Без этого вкуса нет. А без вкуса и запаха только ангелы, наверное, живут. Знаешь, как я первый раз мужчину узнала? Я в начале девяностых ходила пешком в Китай, работала челноком. Из Красноярска через Читу доезжала до Приаргунска, а там — ноги в руки и как получится. Ни виз не было, ни знакомых: как лазутчик, переходила границу — сперва туда, потом, уже с товаром, назад. Ходила часто, и всегда всё удачно, но вот однажды… Короче, туда-то я перешла нормально — закупилась, упаковалась, иду обратно. Я ж не знала, что в это самое время с пограничной заставы сбежал солдат. С автоматом, застрелил сержанта и двух товарищей, с которыми выходил в наряд. И все думали, что он подастся в Китай, поэтому граница в тот раз охранялась особенно строго. Я иду, ни о чем не знаю — перешла речку, затем другую, прошла знакомый рыжеватый лесок, перешагнула через колючую проволоку — вот тут-то меня погранцы и взяли. Два молоденьких пограничника и собака Алый…

— Пограничные собаки, они же злые. Я б, наверно, со страху сдохла.

— Короче, потом ребята проводили меня до шоссе, остановили машину, товар мой помогли погрузить… Так я в первый раз имела мужчину, даже сразу двух, по очереди. Ничего, мне понравилось. Сначала было больно, а потом хорошо, привыкла. Собака только очень мешала, ревновала, наверное. — Лёля бросила взгляд на ходики, тикавшие тихо на подоконнике, затем лукаво посмотрела на Машеньку. — А хочешь я тебе расскажу, как я делала минет?

Рассказ Медсестры Лёли

Я в Сибири на одном месте никогда не сижу. У нас, тувинцев, по всей Сибири сплошные родственники. И по Оби, и по Енисею, и на Байкале. Одним летом я ездила навещать родню в низовья реки Оби, неподалеку от Салехарда, на речку Мокрую. Там у них хорошо, спокойно — главное, такое свойство местной природы, что ни клопов, ни тараканов не водится, специально даже, говорят, завозили, а они соберутся в стаю и оттуда обратно, берегом, за Самаровский ям, это от Березова километров еще двести пятьдесят. Правда, там у них и лягушек нет, одни ящерицы, так что вечером тихо-тихо, только рыба на плесу плещется. Они рыбой, в основном, и живут и на рыбу, в основном, промышляют.

А уж птиц там по озерам да по болотам — в глазах черно. Гуси, лебеди, казарки, чагвои, турпаны, сынги, чернеди, соксуны, полухи, гоголи, свищи, савки, чирки двух родов, селезни, крохали, лутки — это те, которых в пищу употребляют. А еще сукулены, гагары, турухтаны, стерки, журавли — всех названий-то не упомнишь, так их там много. Даже в Торгалыге, у нас в Туве, такого разнообразия я не видела.

Но это еще не самое удивительное. Самое удивительное, это когда мы на моторке на Обскую губу плавали. Вот где рай так уж рай, другого слова не подберешь. Представляешь, стоят на берегу друг от друга неподалеку островерхие ненецкие дома-чумики, а рядом такие же, но челдонские, юракские, хантыйские, нганасанские, и детки вокруг бегают вперемешку, играют в свои детские игры. И никто-то там на них не орет, никто никого не гонит, слов ругательных там вообще не знают, а подарки какие друг другу дарят — залюбуешься, такие красивые. Мне штаны ровдужные подарили, хорошие, без всякого затыкания, и платье из цветных лоскутков и со вставочками из неплюевой кожи. Там мужья приезжают с промысла, а жены их разденут, накормят, положат мужью голову себе на колени и ищут в голове насекомую — да не глазами, не как везде, а ощупью, так ласково, мягонько так. И насекомую когда в голове найдут, сразу в рот ее без всякой брезгливости, потому как те нательные паразиты человека едят без милости, вот и их за это жестокосердие тож без милости кушать надо.

Я там даже запахи полюбила, не то что у нас, в Туве. В Сергек-Хеме, в рыболовецком совхозе, когда пыжьянов и кунжей промышляют, там воняет на всю тайгу. А здесь запахи вроде те же, и все равно как-то сладко дышится, да и мухи не такие остервенелые. Правда, ветер такой бывает, что рыбу прямо из черной воды выхватывает и та рыба людям в окошки бьется.

Теперь слушай, расскажу про минет. Выхожу я как-то на обский берег, он зеленый, в купырях да ромашках, а вдоль берега коровы пасутся — с белыми медведями наравне. На Оби, на Енисее, вообще на Севере белый мишка, считай, как дворовый скот, он с коровой никогда не воюет. Потому что есть ему запрещение от мощей святого Василия Мангазейского, чтоб медведи, значит, скот не губили. Я гуляю, слева вода дымится, а в воде на песчаной отмели, вижу, греются на солнце белухи. Знаешь, кто такие белухи? Это полузверь, полурыба, но скорее все же белуха зверь — рыбьего в нем менее чем зверёвого. Лежат такие большие, ласковые, а одна лежит ко мне ближе всех, на спину перевернулась и млеет. Я к ней ближе, она сопит, свои ласточки на груди сложила, как красна девица, будто стыд свой от меня прячет. Я ей: «Тихо, — говорю, — я не страшная», а сама ее по брюху всё глажу и мурлычу что-то из Валерия Ободзинского. Только, чувствую, в районе хвоста вылезает у нее что-то острое, что-то в венах, киноварных прожилках и похожее на бычачий уд…


— Уд? — услышав непонятное слово, удивленно спросила Машенька.

— Хуй, — мгновенно перевела Лёля со старинного на современный язык. Затем продолжила свой рассказ.


…Вылезает и набухает всё, набухает, и тянется ко мне, и подрагивает, а в маленьком белужьем глазке такая стоит любовь, что в сердце у меня, как в замочке, кто-то будто ключиком повернул, и я не удержалась и это сделала. А после губы платочком вытерла и поцеловала белуху в веко. Оно соленое у нее, ее веко-то, и нежное, как у маленького ребенка.


Чай остыл, настолько этот Лёлин рассказ увлек и заворожил Машеньку. Она сидела ни жива ни мертва и даже прослезилась, расчувствовавшись. Лёля пригубила ликера.

— Давай, — вдруг сказала она, — ты будешь моей помощницей, когда я Ивана Васильевича от болезни лечить начну?

— Хорошо, — согласилась Машенька. — Ты не думай, я баба схватчивая. Это только в подвале я испугалась, потому что не люблю темноты. А так я ничего не боюсь — ни трупов, ни милиционеров, ни привидений. Я вот думаю, а вдруг его сглазили? Или, может, хомут надели?

— Хомуты, ворожба, заломы — всё это болезни пустяшные и убираются за одну минуту. Вот когда сердечное потрясение — это уж действительно катастрофа.

— Ты думаешь, у Ивана сердце?

— Тут не думать, тут надо знать. Все, что нужно для его излечения, у нас имеется. Остается — найти больного.

Лёля сунула руку в торбу и вытащила план Петербурга. Разложила план на столе, затем из маленького лакированного пенальчика вынула ту самую паутинку, обретенную в букинистическом магазине. Подняла паутинку в воздух и выпустила над разложенным планом. Медлительная серебристая нить секунду висела, не опускаясь, затем стремительно спланировала на карту и ровнехонько, как стрелка магнита, легла вдоль линии Загибенного переулка.

Лёля кивнула Машеньке. На сборы ушла минута. Скоро они уже спешили по улице к ближайшей автобусной остановке.

Глава 12. Калерия Карловна наносит удар

Ванечка шел по Загибенному переулку и думал о медсестре Машеньке. Как она выйдет ему навстречу — да хоть из этой вот затёрханной подворотни с покосившейся чугунной залупой, торчащей из заасфальтированной мошны.

Машенька появилась внезапно, она вышла из подворотни с девушкой, которая была Ванечке незнакома. Остроскулое лицо спутницы и оленья простота ее глаз заставили Ванечку улыбнуться. Он сразу же погасил улыбку, потому что и Машенька, и вторая, оленеглазая, обе были сосредоточенны и серьезны.

Ванечка опустил глаза и сразу же с ужасом обнаружил, что ботинки его не чищены, на левом на носу трещина и шнурки на обоих рваные и в лохматых до неприличия узелках.

— Здравствуй, — сказала Машенька, сразу переходя на «ты». — Это Медсестра Лёля, она будет тебя лечить.

— Здравствуйте, — сказала Медсестра Лёля. — Вам привет от Шамбордая Михайловича. Я его ученица, он просил меня вас поцеловать. — Лёля потянулась на цыпочках и поцеловала Вепсаревича в губы.

— Спасибо, — ответил Ванечка, смущенный от такого привета. — Как он сам? На здоровье не жалуется?

— Грех ему на здоровье жаловаться при его-то природной жизни. Зато у вас вон, Иван Васильевич, под глазами нехорошие тени.

— Это я позвонил в издательство, и там меня поздравили с увольнением. Стопоркова взяли на мое место.

— Разве стоит из-за этого волноваться?

— Нет, в общем-то, но за литературу обидно. Маша, — сказал он Машеньке, молчаливо слушавшей их беседу, — я пытался… тебя найти, позвонить, но почему-то все время не получалось.

— Я тоже тебя хотела найти. Вот, нашла.

— Это я нашел. Я только что загадал, что ты появишься из этой вот подворотни, и ты, действительно, появилась. Чудо какое-то.

— Не чудо, — сказала Медсестра Лёля. — Мы знали, что вы здесь будете, поэтому сюда и пришли. Сейчас мы поедем к вам и сразу же приступим к лечению. Все, что нужно, там уже есть. Я на днях к вашей матушке заходила…

— Сейчас вы пойдете с нами, и если кто-нибудь будет вякать или лепить горбатого, то я за свои нервы не отвечаю. — Феликс Компотов-старший раскачивался на ногах-качелях и перекатывал над скулами желваки. Рядом стоял Глюкоза, вышедший на тропу войны. Глаза у него слезились от мутного табачного дыма поддельной сигареты «Пэл Мэл». Колька из 30-й квартиры крутил от дедова «Запорожца» ключ; саму машину покойный папа его папаши по пьяни утопил в проруби в одна тысяча лохматом году. Демонстративно наособицу от компотовских стоял Чувырлов Альберт Евгеньевич, бывший Ванечкин сопалатник. Стоял он с независимым видом, показывая всей своей позой, что не все в этой компании лохи, а есть люди очень даже авторитетные. Он, например, Доцент.

— Что, не поняли? — Феликс Компотов-старший выставил вперед пальцы и пошевелил ими, как осьминожьими щупальцами. — Руки в ноги и на счет раз в подворотню.


Переведем стрелку наших часов на некоторое время назад.

Покинув приёмный пункт стеклотары, Калерия с Глюкозой и Феликсом Компотовым-старшим разделились на два отряда. Один возглавил Компотов, другой — Калерия. В состав отряда, возглавленного Калерией, вошла единолично она. Отряд Компотова составился из двух человек — самого Компотова и Глюкозы, находящегося у Компотова в подчинении. Им Калерия поручила срочно вытащить из домашних нор, во-первых, Кольку из 30-й квартиры, а во-вторых, Доцента. «Если будут сопротивляться, — сказала она для строгости, — вставьте в жопу обоим по бенгальской свече и запалите к едрене-фене». Сама Калерия собралась зайти домой, проверить своего ненаглядного арахнида Карла — как он там, не блядует ли, не водит ли в ее святая святых каких-нибудь подозрительных алкоголиков? А то он в последнее время что-то стал вести себя уж больно самостоятельно. Загордился, завел знакомых из якобы литературной богемы, выдули тут как-то с одним хмырем, якобы сценаристом с Ленфильма, полграфина ее любой настойки. Того гляди девок начнет водить или с пидорасами спутается.

Расставшись с Компотовым и Глюкозой и договорившись об общем сборе в садике на углу Малого и 14-й ровно через двадцать минут, Калерия поспешила домой.

В квартире ее ожидал сюрприз. Как она и догадывалась, Карл принимал гостей. Под торшером, за низким столиком сидел некто в черно-белой футболке с извивающимся драконом у сердца. Этот некто с сигареты в руке тряс пепел на персидский ковер, доставшийся Калерии по великому блату еще в былинные советские времена, и нес при этом какую-то околесицу. Ее Карл сидел перед ним, фигурально развеся уши. И, конечно же, между ними стоял Калериин заветный графин, уже почти что ополовиненный.

— …Все это евфуизмы, — говорила незнакомая личность. — Литература чужда дидактики. Как только поэт начинает говорить: «Не спи, не спи художник» и все такое, поэзия из стихотворной вещи уходит. Приходит Саванарола, в лучшем случае — Макаренко…

— Здрасьте посравши, а это еще что за чудовище? — вмешалась Калерия Карловна в их мирный литературный спор.

— Стопорков Дмитрий Леонидович, — представился человек в футболке, элегантно приподнимаясь в кресле.

— А-а, Стопарьков. Ну и кто же ты, Стопарьков, такой будешь?

— Мамочка, не груби, — вступился за своего гостя арахнид Карл. — Это переводчик и главный редактор издательства «Фанта Мортале».

— Ну, пока не главный, а ответственный всего-навсего, — ответил, улыбнувшись, сидевший. — Я для Карла тимотизан принес — дефицитное лекарство от дерматофитоза. Нога, знаете ли, корень здоровья, а он и лечит и плесень с ноги снимает, так на упаковке написано.

— А куришь зачем? Пепел зачем на ковер роняешь?

— Мамочка, — снова вмешался Карл, — чем ругаться, лучше бы вон закусочку сгоношила. Я голодный, как сто китайцев, и Дмитрий тоже.

— «Сгоношила»… Сгоношу сейчас мешок чугунных орехов, враз подавитесь. Значит, говоришь, переводчик? И с каких-таких языков ты есть переводчик?

— С французского, английского, немного с японского — если с подстрочником.

— Да уж, с японского — это тебе не в пешки на мраморной пешельнице играть. Было в мое время такое представление — «Египетские ночи». Вход стоил недорого — десять копеек. Перед тем как войти в зал, хозяин требовал, чтобы зрители мыли руки из рукомойника. Затем в зале гасили свет и объявляли: «Самая темная тьма, какая была в Египте при фараоне». Через минуту свет включали опять и говорили: «Представление окончено. Выход напротив». И народ шел, люди очередь выстаивали огромную…

— Мамочка, ты это к чему? — не понял поворота мысли своей хозяйки арахнид Карл.

— К тому, что вся ваша литература эти самые «Египетские ночи» и есть. Снаружи густо, а внутри пусто.

— Мысль хорошая, — сказал Стопорков. — Но я ведь про это и говорю: литература чужда дидактики. Она ничему не учит. Литература должна развлекать и доставлять удовольствие…

— Я однажды зимой иду, — остановила его Калерия, — а на снегу лежит рукавичка. Хорошая рукавичка, новая. Чего, думаю, не поднять — подняла. Тут девочка откуда-то выбегает. «Ой, тётенька, — говорит, — отдайте, это моя рукавичка». Я девочке ее отдаю. А она мне: «Тётенька, а в ней денежка была зелененькая, сто баксов. Я ее бабушке несла, на лекарство». Я: «Какая-такая денежка, не было никакой денежки. Ты, наверное, девочка, охренела?» Девочка как заплачет: «Была, была! Сама ты, тётенька, наверное, охренела». Тут два ухаря каких-то ко мне подходят и говорят: «Нехорошо, гражданочка, обижать маленького ребенка. Поэтому срочно гоните баксы, а за тот моральный урон, который вы ребенку доставили, гоните уже не стольник, а минимум полторы тонны. А если бабок, гражданка, нету, расплатитесь имеющейся недвижимостью. Иначе вам, гражданка, кранты».

— Мамуленька, ты это о чем? — опять не понял непонятливый арахнид.

— Это я про любовь к ближнему. Люди все изначально сволочи, такая их человеческая природа. И все эти их сказки про честность, про красоту, которая спасет мир, про тощую слезинку младенца — говняными чернилами писаны.

— Так отдали? — ерзая по обивке кресла, заинтересованно спросил Стопорков. — Баксами или квадратными метрами?

— Коньими говнами! — хмыкнула в ответ Калерия Карловна. — Сами потом бабки платили и на коленях передо мной ползали. У меня с этим делом не забалуешь! И хватит тут на холяву чужую настойку жрать! — Она зыркнула хищным глазом и сграбастала со стола графин. — Ишь, губастые, присосались! — Калерия просеменила к буфету, спрятала туда заветный напиток и тщательно заперла на ключ. После этого вернулась к столу. — Карл, выйдем-ка на минутку. — И не дожидаясь, пока арахнид ответит, Калерия схватила его за шкирку и выволокла в прихожую. — А теперь, Карлуша, ответь своей мамочке, только честно, — спросила Калерия громким шепотом, чтобы слышно было во всей квартире, — на какой помойке ты этого загнётыша откопал?

— Мамуля, ты не понимаешь, — занервничал арахнид. — Наш это человек, наш. Ты его переводы почитай, сразу поймешь, что наш. От таких переводов, как у этого Стопоркова, люди превратятся в окончательных идиотов уже послезавтра. И никаких надписей, скрытых под паутиной, разгадывать не надо. Ты посмотри, какие у его книг тиражи — атомные. Лично я в победе над человечеством сделал ставку на литературу и на кино.

— Смотри, как бы эта ставка не обернулась для тебя сраной подошвой, еще одной. Ладно, ладно, — увидев его гримасу, Калерия заговорила чуть мягче. — Я сейчас ухожу, у меня дела. Ты в квартире остаешься за главного. Со Стопарькова своего глаз не спускай, и вообще, гони его отсюда в три шеи. Знаем мы этих редакторов из этих издательств. Выйдешь на секунду в сортир, а после ложек в доме половины не досчитаешься.


— Пора выпить, — сказал Глюкоза, когда Калерия, подозрительно озираясь, исчезла за ближайшим углом. — Пока не выпьешь, никакое дело не склеится. Мы в Чернобыле, когда на АЭС бабахнуло, на КАМАЗах на лобовом стекле надпись вешали: «Осторожно, водитель пьяный». Потому что каберне выдавалось до хера сколько.

— Значит, так. — Феликс Компотов-старший задумчиво повел головой. — Кольку и Доцента забрать это пять минут. В запасе остается пятнадцать. Нажраться, конечно, не нажрешься, но выпить можно. Засекай время. — И Феликс Компотов-старший вынул из широких штанин две новеньких бутылки «Охотничьей», которые прихватил с праздника. Одну протянул Глюкозе, с другой сковырнул пробку и выпил самостоятельно. — Пивка бы, — сказал он, выпив.

— Так вот же оно, пивко. — Глюкоза подошел к мужичку, дремавшему у стенки на солнышке с бутылкой «Бочкарева» в руке. Ловким движением фокусника он выхватил у него бутылку и сунул ему в руки пустую, из-под «Охотничьей». Дремавший ничего не заметил.

Выпили пиво. Долго целились бутылкой по воробью, выхватывая ее один у другого. Не попали. Компотов пальцем ткнул себя в грудь и сказал с застарелой обидой в голосе:

— Даже раб в Древней Греции получал каждый день по шестьсот граммов вина.

— Суки, — согласился Глюкоза. — Того типа это самое — говноеды.

— Если сейчас Доцент сходу мне стакан не нальет, я его прямо через штаны отпендюрю, — сказал Компотов. — Сколько там на твоем балдометре? Успеем еще по двести?

Успели. Зашли к Доценту. Чувырлов им стакан не налил, он был уже прозрачней стакана, зато когда они позвонились к Кольке, тот вышел в одних трусах на лестничную площадку, зевнул и сказал:

— Пожрать я вас накормлю, а вот выпить — нечего.

Все трое, включая вытащенного из дома Доцента, посмотрели на Кольку из 30-й квартиры, как на врага народа, и Глюкоза сказал за всех:

— Я с такой сволочью, как ты, в одну могилу не лягу. — Посверлил Кольку долгим взглядом, затем голосом прокурора Вышинского пошутил строго: — Одевайся и с вещами на выход. Воронок стоит внизу, у подъезда.

— Братцы, баба у меня, не могу я, — завертелся Колька на одном месте, попытался уйти за дверь, но Доцент схватил его за трусы.

— Баба у него, — сказал он. — Нет, вы слышали? У него баба! На Калерию тут пашешь, как экскаватор, а он с бабой, как Кобзон, развлекается.

— Потерпит твоя баба, не околеет. В другой раз со своей бабой перепихнешься, — сказал Глюкоза.

— А вдруг не встанет у меня в другой раз? У меня ведь с этим делом проблемы. То стоит неделю не опускаясь, а то висит не поднимаясь полтора месяца. Может, вспышки там какие на солнце, или, типа, радиация действует.

— Пить надо меньше, вот и будет стоять, — послышался из-за двери голос. Дверь приотворилась нешироко, и сначала оттуда вылезла титька, за ней женская голова в кудрях. Титька была синяя и большая, как баклажан на симферопольском рынке. Голова была, наоборот, маленькая, с мелким носом и оттопыренными губами.

— Здорово, мужики, закурить есть? А то у моего хахеля в его сральнике хабарика — повесишься — не найдешь.

— Нет, вы слыхали гниду? — возмущенно возразил Колька. — Две данхилины на нее извел! А она еще кочевряжилась два часа, давать не хотела.

— Может, от тебя перегаром сильно воняло, любовник хренов.

Компотов-старший вытащил сигарету и любезно протянул даме.

— Мерси, — поблагодарила его прекрасная незнакомка и лукаво повела плечиком. — Мальчики, а может, групповичок?

Мальчики неловко переглянулись. Видно было, что в их нестройных рядах наблюдается некоторое шатание. И если бы не топот по лестнице, перешедший в свирепый рык и свирепую обсценную лексику, неизвестно бы чем закончилась эта сцена на площадке у двери.

— Пизда солёная! — бросила, подбежав, Калерия Колькиной Венере Милосской. — Кочергу сейчас между ног вставлю, враз тогда узнаешь, как чужих мужиков сгуливать.

— Люблю свою Наташу, как Демон свою Отеллу, — пропела в ответ Калерии Колькина дама сердца. Затем щелкнула синей титькой и удалилась во тьму прихожей.

— Я их жду, как договаривались, на положенном месте, а они тут, значит, блядки решили себе устроить? А ну, быстро вытряхивайтесь на улицу! — Она ткнула Кольку в волосатую грудь. — На сборы тебе дается ровно одна минута. Если через минуту тебя не будет на остановке у двадцать девятой школы, хрен тогда получишь свои сраные денежки.

Скоро Колька, уже одетый, вместе с прочими участниками похода с боем брал битком набитый автобус, чтобы ехать на Петроградскую сторону.


— Руки в ноги и — ать-два — в подворотню! — повторил свой приказ Компотов. Но ни Ванечка, ни Лёля, ни Машенька слушаться приказа не стали. Кто он был такой, этот дядечка, чтобы слушать его наглые речи и нюхать его термоядерный перегар.

Способов расправы с разбойниками у Лёли имелось много. Напустить, например, мороку и замороченных водить хороводом вокруг этого, например, столба. Эти гады будут убеждены, что гоняются за ними по городу, и продолжаться это будет так долго, сколько хватит у бандюганов сил. Или накрыть их маленьким кучевым облаком, вон тем хотя бы, что зацепилось за крышу дома с тощими кариатидами под балконом.

Но чтобы не переводить понапрасну энергию челээш ээрень на каких-то уличных хулиганов, Лёля выбрала способ простой, но действенный и всегда эффектный. Способ этот в балетной практике официально называется фуэте, попросту же люди балета называют этот прием фуетой — так привычней и языку, и слуху. В кругах, не связанных с искусством балета, — среди бойцов, спортсменов, рэкетиров и вообще криминальной публики, — называют этот прием иначе — «козел на вертеле». Медсестра Лёля, по натуре будучи самоучкой, разработала этот прием сама, впервые увидев нечто подобное в балете «Лебединое озеро» в Красноярске, когда туда приезжал с гастролями Мариинский театр: носком пачки упираясь в дощатое покрытие сцены, балерина сначала медленно, а затем все быстрее и быстрее кружится и продолжает кружиться, пока не превращается на глазах у зрителей в стремительно вращающееся веретено.

— У-ю-ю, — стал стращать Компотов, тыча пальцами то в Лёлю, то в Машеньку. В Вепсаревича тыкать он не решался — во-первых, тот был мужчина, во-вторых — никаких указаний по поводу Вепсаревича Калерия своим помощникам не дала.

Чтоб побольше напустить страху, Глюкоза вынул из кармана заветный ключ и принялся им звенеть — дзю-дзю, — как чертовым фуганком по нервам.

Этот-то тошнотворный звук и явился тем последним сигналом, запустившим механизм фуэте. Лёля принялась кружиться на месте, а удивленная компотовская бригада, вытаращив на Лелю моргалы, наблюдала, как ее маленькая фигурка превращается в размытый волчок.

Первым пришел в себя Феликс Компотов-старший; он медленно почесал за ухом и пригладил сбившуюся от ветра челку. Затем пальцем показал на волчок, а голосом попросил Глюкозу:

— Ты ее, типа, это… давай. Только, типа, это… поосторожней. Всяко может быть. На ноги, на руки, на голову что-нибудь сделает.

— Не бздэ, — ответил ему Глюкоза, показывая «не бздэ» ладонью.

Дальше произошло непонятное. Глюкоза выбросил вперед руку, собираясь остановить вращение, и в момент был притянут к веретену. Секунд десять размытое Глюкозово тулово мутной тенью мелькало перед глазами его товарищей, а потом, как выпущенный из пращи камень, он отлетел на несколько метров в сторону и врезался в стену дома.

Любой, хотя бы понаслышке знакомый с элементарными законами динамической физики, ничего странного в полете Глюкозы, завершившимся ударом об стену, не увидел бы. К сожалению, Феликс Компотов-старший с физикой был практически не знаком. Сын его, второгодник Феликс Компотов-младший, динамику в физике не любил и вырвал из учебника те страницы, где рассказывалось школьникам о динамике. Словом, с Феликсом Компотовым-старшим повторилось то же самое, что с Глюкозой, — полет и последовавшее за ним падение.

— Нос чешется, значит — к пьянке, — сказал Феликс Компотов-старший, трогая ушибленный бок.

— Изнутри чешется? — поинтересовался Глюкоза у бригадира, лежащего рядом с ним.

— Изнутри.

— Изнутри — это к большой пьянке, — сказал Глюкоза, поднимаясь и отряхивая штаны.

— Вообще-то я в приметы не верю, — ответил ему Феликс Компотов-старший. — А эти где?

— Эти? Вон они в конце переулка, драпают.

— Значит, так никоторый никоторого и не замочил? — спросил Колька из 30-й квартиры, высовывая нос из парадной, куда он на время ретировался.

— Держи ухи на макухе, — сказал Чувырлов, тоже высовывая свой нос, только не из парадной — из подворотни. — Переходим к водным процедурам? — спросил он с надеждой в голосе.

— Перейдешь тут, — сказал Глюкоза, показывая рукой вперед.

Вдалеке, в конце переулка, маленькая, но заметная отовсюду, как вратарь в футбольных воротах — чуть пригнувшись и с расставленными руками, — стояла их Калерия Карловна, не давая беглецам отступить.

Наверное, читателю непонятно, куда же Калерия Карловна подевалась, ведь выезжали-то они впятером, впятером толкались в автобусе, все вместе убегали от контролеров — поэтому-то, из-за собак-контролеров, они и вышли на полостановки раньше, немного не доехав до Съезжинской.

Никуда она из сюжета не исчезала, дорогая наша Калерия Карловна, просто сделала упреждающий ход: когда, спасаясь от контролеров, они раздвинули гармошку дверей и выскочили на ходу из автобуса, Калерия внезапно заметила, как ее сибирская конкурентка вместе с медсестрой Машенькой скрываются за ближайшим углом (Вепсаревича она не увидела, тот за угол завернул раньше). «Вперед!» — скомандовала она верным своим ищейкам и пустила их по горячему следу, сама же соседней улицей добралась до ближайшего перекрестка и вышла беглянкам в лоб, чтобы взять их обеих тепленькими.

Но, к ее великому удивлению, оказалось, что вместе с ними здесь находится главный приз, ради которого вся эта каша и заварилась, — Вепсаревич Иван Васильевич, собственной, как говорится, персоной.

Калерия, дрожа от азарта, стояла затычкой в горле неширокого Загибенного переулка. Руки у нее почему-то вытянулись и доставали крючками пальцев до каменных стен домов.

Машенька, Вепсаревич и Медсестра Лёля замерли напротив нее.

Глупо пялясь на непонятную бабку, Машенька смущенно спросила:

— Бабушка, вам чего?

— Здравствуйте, Калерия Карловна, — поздоровался с Калерией Ванечка. — Маша, это наша соседка, она у нас наверху живет.

— В общем, так, — сказала Калерия, как будто не узнавая Ванечку и обращаясь к Медсестре Лёле. — Отдавай мне этого твоего товарища, иначе… — Она отколупнула от каждой стенки по кроваво-красному старинному кирпичу и не глядя запустила их вверх. Загрохотало кровельное железо, и в воздух взлетели голуби.

— Паучий бог тебе товарищ, — ответила Медсестра Лёля, вмиг проникнув во вражескую суть старушенции, — и вот тебе на твое «иначе» мое «иначе».

Кирпичи, как какая-нибудь дешевая клоунская подделка, с легкостью вернулись на место, в стены, из которых их выцарапала Калерия, при этом больно саданув старуху по пальцам.

Обиженная Калерия превратила кулаки в гири и стукнула ими одна о другую. Долгий чугунный звон прокатился по Загибенному переулку и замер, рассосавшись по подворотням.

— Держись, сражаюсь! — сказала она, насупясь.

— Держусь, защищаюсь! — ответила Медсестра Лёля и поплевала себе на ногти. — Сейчас вот сердце-то из тебя вышибу, останешься ходить бессердечной.

— Соль тебе в очи, кочерга в плечи, — презрительно ответила Калерия Карловна и тоже поплевала себе на ногти. От ногтей повалил пар. Затем она подпрыгнула на одной ноге, другой сделала вращательное движение и вдруг грохнулась на твердую мостовую, как дохлая курица.

Лёля рассмеялась и подмигнула Машеньке:

— Малое шаманское заябари. Теперь старушка только бздеть сможет мыльными пузырями. — Она повернулась к Калерии: — Боюсь, бабуля, из-за меня тебе придется перенести сегодня большие приключения!

Калерия позеленела от злости. Левый глаз у нее стал белый, а правый — черный. Из третьего же, если бы у нее был таковой, в Лёлю бы сейчас полетели самые ядовитейшие из стрел.

— Одна тоже вон бзднула, щей плеснула, на корячки встала, луковку достала, — сказала она, с трудом поднимаясь.

Тут уже не стерпела Машенька.

— А ну сгинь, поганая старушонка! Не то пну под дыру, так улетишь под гору, тресну в висок, посыпется из жопы песок!

Когда Машеньке надо было превратиться на время во вздорную базарную бабу, ей это удавалось легко. Опыта такого рода у Машеньки было хоть отбавляй. Пьяные соседи по коммуналке, тётки в продуктовых очередях, ушлые водилы на «скорой». Бывало, даже больные на операционном столе с распоротым скальпелем животом и торчащими наружу кишками начинали ее вдруг клеить и лапать своими немощными руками. Всё это пресекалось быстро отборной профессиональной руганью, а то и просто туфлей по яйцам.

Ее поддержала Лёля, нацелив на старушонку палец и пукая из него, как из детского пистолета-пукалки:

— Ну что, Арахна, старая склеротичка, облик человеческий сумела себе вернуть, а вот секрет паутины — нет? С тех пор ищешь, рыщешь, не можешь успокоиться? Но дети от тебя все равно одни пауки…

— Блядь вокзальная, — обозвала ее Калерия. — Ненавижу.

Она вдруг задрала юбку и повернулась к девицам задом, показывая им кружевные желтые атласные панталоны, какие были в моде, наверное, еще во времена Пушкина, влюбленного в мадемуазель Гончарову.

Давно уже Загибенный переулок не видел таких откровенных сцен и не слышал такой непечатной прозы, как в этой уличной перепалке. Тем временем к нашим героям с тыла медленно подходили компотовцы. Немного не дойдя до ругающихся, они замялись на одном месте, но в ссору пока не вмешивались, выжидали, что будет дальше.

— А вы чего стоите, как неродные, когда здесь пожилых людей с говном смешивают? — крикнула им Калерия через головы Машеньки, Вепсаревича и Медсестры Лёли.

— Да пошла ты… — сказал Глюкоза. — За не фиг делать пиздюлей получать — нетушки, пусть кто-нибудь другой получает.

— Бунт на корабле? Крыса! — сказала она Глюкозе. — Паучья сыть! — После этого обратилась к Кольке из 30-й квартиры: — Колька, ты слышал, что мне эта неумытая сволочь сейчас сказала?

— Ну, слышал, а я тут причем?

— Как водку за мой счет жрать, так причем, а как заступиться за старого человека, так сразу рыло воротишь? Чувырлов, — сказала она Чувырлову, — ты единственный здесь человек культурный, ты-то меня, надеюсь, не бросишь?

— Ой, — сказал Чувырлов, кидая взгляд на свои несуществующие часы, — у меня же деловое свидание! А на смокинге еще пуговицы не пришиты!

— Суки! — закричала Калерия. — Вы еще у меня поплачете! Вы еще у меня попросите с похмелья водички! Хер вам будет, а не водичка!

— Подумаешь, какая Марфа Вавилоновна выискалась, — сказал Колька из 30-й квартиры. — У самой денег хоть жопой ешь, а для нас даже на автобусный билет пожалела.

— Ах, так? — взорвалась Калерия. — Пошли вы все тогда на… — Она сказала куда.

— А что — и пойдем, — ответил Феликс Компотов-старший. — Всяко лучше, чем об стенки башками стукаться. Но выпить все равно выпьем! Вона как в желудке урчит — это от недопива. — Он достал из фронтового НЗ третью, заначенную, бутылку «Охотничьей» и только приготовился сделать длинный первый глоток, как случилось нечто необыкновенное.

Из дальнего конца переулка послышались сумасшедший цокот и такое же сумасшедшее завывание. Все участники описываемых событий недоуменно посмотрели туда. И вот что они увидели. Скаля морду и вытаращив глаза, по Загибенному неслась лошадь. На лошади сидел какой-то мужик с полощущейся по ветру бородой. И если бы просто лошадь или просто мужик. Лошадь была полосатая, низенькая, зубастая, она фыркала большими ноздрями и разбрасывала по сторонам пену. Мужик тоже был полосат, как лошадь, но здоровый, только уж очень бледный. Ноги его крепко обхватывали тощие бока лошаденки, тельник на нем был в пятнах — от пота и, возможно, от слёз. Он-то и завывал, как бобик, распугивая прохожих и воробьев. Внешне все это напоминало психическую атаку митьков. Как на картине в Русском музее, где Шинкарев Тихомир Флореныч в полосатом революционном тельнике на полосатой революционной зебре мчится с шашкой наперерез врагу, а внизу на картине подпись:

Гром гремит, земля трясётся,
На врага митёк несется
С криком: «Мать твою етить!
Митьки никого не хотят победить!»

На самом деле произошло вот что. Когда крыса, обращенная в грушу, та самая, из подвала на Съезжинской, была отбита случайной клюшкой и улетела в поднебесье за крыши, приземлилась эта груша не где-нибудь, а в вольере Ленинградского зоопарка. А в вольере томилась зебра. Зебра грушу, понятно, съела. И, понятно, приобрела силу — ту самую, немеряную, волшебную, необходимую для Ванечкиного лечения. Зебра вышибла решетку вольера, затем могучей железобетонной башкой пробила каменную ограду ZOO и выскочила в мыле и пене на набережную Кронверкского пролива. Конечно, ее пытались остановить. «Стой, зараза!!! Куда?!!» — орала ей вслед охрана, но она на это лишь звонко ржала и отстукивала копытами «Половецкие пляски» из оперы Александра Бородина «Князь Игорь». Единственный, кто не сробел и встал на ее пути, — матрос из плавучего ресторана «Кронверк», вышедший на берег покурить. Он и был этим бородатым всадником, запрыгнувшим за каким-то хером на спину скачущего чудовища. Запрыгнувшим и сразу же пожалевшим, что ввязался в это безумное приключение.

Много всякого страха повидал в своей долгой жизни Феликс Компотов-старший — и вылезающую из очка унитаза голову водяной змеи, и утопленницу у Тучкова моста, и мальчика-первоклассника, принесшего сдавать на приемный пункт бутылки из-под кефира и раздавленного дикой толпой народа, когда сказали, что кончается тара. Но чтобы полосатая лошадь… В общем, он сблеванул первый. За ним — Глюкоза, за Глюкозой — Чувырлов. Один Колька из 30-й квартиры сдержал в себе драгоценные полторы бутылки апперитива «Невский», отвоеванные им перед этим в жестоком бою с собой.

В момент компотовскую четверку с мостовой как метлой смахнуло. Глюкоза прыгнул в мусорный бак и укатился на соседнюю улицу, наподобие профессора Вагнера из известного беляевского рассказа. Другие бросились наубёг, и скоро от них уже не осталось ни тени, ни духа, ни топота потных ног. Калерия убежала тоже, решив, что этот полосатый кентавр послан ей злопамятным Зевсом в отместку за былые измены. Машенька, Ванечка и усталая Медсестра Лёля просто отошли в сторону, подождали, когда зебра проскачет мимо и отправились к Ивану Васильевичу домой.


Но перед тем, как прийти домой, у Ванечки в этот трудный день произошла еще одна встреча.

Они уже приближались к дому, когда на улицу непонятно откуда вынырнули Семен Семенович и рыжекудрая красавица Эстер. Ванечка попробовал отвернуться, пригнул голову, спрятал ее за Машеньку, но от глазастого заведующего отделением не укрылись эти его попытки.

— Можешь не прятаться, я тебя все равно вижу, — сказал Семен Семеныч приветливо, дыша на Ванечку селёдочным перегаром.

— Здрасьте, — робко ответил Ванечка и вложил свою шероховатую длань в протянутую ему навстречу стремительную руку Семен Семеныча.

— Привет! — сказала рыжекудрая Эстер и звонко чмокнула Ванечку в перекрестье бровей и носа.

— Вы знакомы? — подозрительно спросил ее спутник, почему-то глядя Ванечке на штаны.

— Он наш постоянный клиент, интересуется литературой по этике и эстетике.

— Говорят, меня в ИНЕБОЛе ищут? — спросил Ванечка, чтобы переменить тему.

— Уже не ищут. Накрылся, похоже, наш ИНЕБОЛ медным тазом. Спонсоры отказали в средствах на новые разработки. Свертывание военной программы, мать их ети. Даже проект «Человек-рыба», говорят, нерентабельный. Ты теперь у нас как тот неизвестный солдат, который не потому неизвестный, что неизвестен, а потому что на хрен уже никому не нужен. — Он помялся и, будто извиняясь, сказал: — С женой мы разводимся. Она не возражает, я — тоже.

— Мы с Сёмой едем в августе к Вале Стайеру в Сан-Франциско, он пригласил, — сообщила рыжеволосая Эстер.

— А Испания?

— Какая Испания? — спросил Семен Семеныч, вновь подозрительно косясь на Ванечкины штаны.

— Это у него шутка такая, — сказала Эстер. — Иван Васильевич, когда к нам в магазин приходит, что его ни спроси, он всегда: «А Испания?» Сёма, идем скорей, мы опаздываем. Через десять минут концерт.

— Такси возьмем, — улыбнулся Семен Семеныч.

— Привет от Александра Сергеича, — прощаясь с Ванечкой, сказала Эстер.

— Пушкина? — пошутил Семенов.

— Грибоедова, — сказала Эстер и тайком, чтобы не видел Семенов, подмигнула Ванечке.

Лёля фыркнула, потянула Вепсаревича за рукав, и они отправились дальше.

Глава 13. Изгнание беса по-красноярски

Итак, Ванечку уволили из «Фанты Мортале». Медсестра Лёля Алдынхереловна Кок-оол тоже, выходило, автоматически вычеркивалась из финансовых документов издательства, и денежные обязательства перед ней ликвидировались до срока. Об этом Лёля узнала после звонка Николаю Юрьевичу, долго извинявшемуся и долго рассыпавшемуся в любезностях перед Лёлей лично и Шамбордаем Михайловичем заочно, — короче, тянувшему жареного кота за вымя и обещавшему непременно помочь. Но не сейчас — сейчас в издательстве денег нет, издательство испытывает временные финансовые трудности — естественно, по вине некоторых несознательных личностей, таких как Вепсаревич Иван Васильевич, тормозящих редакционный процесс и вообще своим поведением вносящих смуту в здоровый творческий коллектив лучшего издательства Санкт-Петербурга.

Лёля, Машенька, Ванечка и мама Ванечки Вера Филипповна сидели в комнате перед телевизором и смотрели «Поле чудес».

Розовый Якубович на телеэкране примеривал водолазный костюм, подарок участника капитал-шоу, немногословного спасателя из Северомуйска.

— Моя хозяйка на квартире, где я живу, — сказала Медсестра Лёля со смехом в голосе, — всегда, когда Якубович выступает, говорит: «У дармоед! Ужас как его ненавижу! Почешет языком, почешет, а я всю жизнь лопатилась, света белого не видала. Вон подарков сколько опять огрёб. Так бы его вилами и проткнула».

— Раньше так про Райкина говорили, — сказала Вера Филипповна.

— Райкин — гений, — покачал головой Ванечка и посмотрел на Медсестру Лёлю: — Ну как, не пора еще?

— Скоро, — ответила Лёля и покраснела.

К лечению все было готово, ждали только совпадения каких-то симпатических волновых частот между Лёлей здесь и Шамбордаем там, под Красноярском, в Сибири. Что это было такое, Лёля объяснить не могла, но, видимо, это было серьезно, раз из-за них приходилось ждать.

Машенька сидела, скучая. Она чувствовала себя ненужной и все пыталась поддержать разговор, но выходило это как-то неловко, невпопад и на другом языке. Так ей, во всяком случае, представлялось.

— Я читать не очень люблю, — сказала она зачем-то, когда розовый Якубович с экрана объявил рекламную паузу. — В детстве у меня была книжка — про крокодила. Я, когда ее открывала и видела эту ужасную пасть, визжала и со страху пряталась под кровать. А после я взяла и залепила эту гадину пластилином, чтобы не так пугаться. Но читать все равно боялась.

— Лёля, а это, правда, не опасно, ну эта ваша сибирская медицина? — который раз спросила Вера Филипповна.

— Мама, — ответил за Лёлю Ванечка, — меня в ИНЕБОЛе какой только гадостью не травили, а тут даже в койку не придется ложиться? Верно?

Вопрос был задан Медсестре Лёле. Та кивнула и опять покраснела.

«Что-то я сегодня слишком часто краснею, — подумала она про себя. — Неизвестно, что подумают Маша и Ванина мама».

Без задней мысли она положила руки себе на грудь и вдруг почувствовала, как сила груши, пропитавшая ее ладони тогда, в подвале, потекла, потекла из пальцев, и груди ее стали расти, расти, наливаться, как на бахче арбузы, и скоро сделались такие огромные, что перевесили остальное тело и Лёля с грохотом упала со стула.

— Ой! — сказала она, поднимаясь с пола.

— Что, частоты совпали? — удивленно спросила мама, разглядывая Лёлины груди.

— Нет еще… — И тут в ее голове ясный голос Шамбордая сказал: «Может, тебе Ваньку того? Присушить? Чтобы он от Машки отсох, а к тебе присох? Съежилась вон вся, как бекасик. Сиськи себе новые отрастила». И через секунду: «Шучу. Это тебя Фрейд баламутит — сидит в своем гнезде, старый ворон, и нашептывает тебе всякую срамоту. — Голос его сделался строже: — Ладно, начинаем. Готова?»

— Да, — сказала Лёля, — готова.

«Ну, тогда вынимай свой бубен. Начинаю я, ты поддерживаешь».


Лодка ткнулась холодным боком в пружинящую береговую траву, и оттуда с шелестом вылетели стрекозы. Они долго висели в воздухе, и в их жестких изумрудных глазах блестели маленькие желтые стрелки, указывающие в глубину острова.

Иван Васильевич шел, раздвигая стебли и думая о приятных вещах. Первая приятная вещь была темная бутылка «Агдама», которую он купил на станции, когда сходил с электрички. Какая станция, он не помнил — помнил только платформу и спящего на лавочке мужичка с дымящейся папиросой во рту. Мужик показывал папиросой к северу, к хилому забору за ёлками, за которым был спрятан ларёк местных кооперативных работников. В ларьке продавали многое, но Вепсаревич выбрал «Агдам».

Не помнил он станцию потому, что на самом деле ни в какой электричке не ехал и все события происходили как бы не с ним, а с человеком, укравшим его лицо и имя и даже некоторые из главных мыслей Ивана Васильевича. То есть он, этот его двойник, их не крал, это сам Вепсаревич придумал такую версию, иначе было не объяснить всей странности сложившейся ситуации. Вокруг были квартира, и книги, и юродствующий в телевизоре Якубович, и Машенька, и мама, и эта девушка, приехавшая его лечить, а вовсе никакая не электричка, и мужика с папиросой не было, и ларька не было, и «Агдама». И не хлюпала под ногами жижа, когда, руками раздвигая траву, он шел по берегу на твердое место, на черную заваленную березу с черными наростами на стволе.

Не хлюпала здесь, в квартире, но там, где над метелками камышей звенели комариные стаи и небо разлетелось над головой, не сдерживаемое кордоном стен, стопа ощущала зыбкую, обманчивую упругость почвы, и Ванечке хотелось скорее выбраться на сухой пригорок.

Вторая приятная вещь, о которой он думал с гордостью, что вот ведь какая штука — на этом острове он никогда не был, а знал его почему-то лучше, чем собственную питерскую квартиру. Остров назывался Сибирь. Об этом сказал ему лодочник на пристани на том берегу, где Ванечка взял напрокат лодку.

Он знал, что от убогой березы начинается натоптанная тропа и ведет эта дорожка сквозь лес к спрятавшейся среди кедров избушке.

Ванечка дошел до березы и, не задерживаясь, ступил на тропу. Лес был сначала светлый, затем стал темнеть, хмуреть, и небо над головой менялось. Из белого с розовыми отливами оно превратилось в низкое, цепляющееся за колючие ветки и стреляющее северными ветрами. Другой бы на месте Ванечки удивился подобной метаморфозе, но Ванечка понимал: так нужно.

В чаще птица-тетеревица напугала выкликом тишину, и поскакали по пням да кочкам быстрые отголоски звука. Почти сразу же лес наполнился привычными природными разговорами — заговорила в вышине белка, рыжие мохнатые муравьи ругались волоча ящерицу, перешептывались влюбленные коростели, бабочки теряли пыльцу.

До избушки он дошел весело — надышавшись, наслушавшись всякой всячины, насмотревшись на лесное житьё-бытьё. Вокруг дома не было ни забора, ничего, похожего на ограду. Он ступил на низенькое крыльцо, прислушался — внутри было тихо. Ванечка надавил на дверь.

В избушке, в паутинных углах, обитала застоялая темнота, шуршащая, убаюкивающая, не страшная.

— Я в Сибири? — спросил он вслух непонятно у кого.

— В метафизической Сибири, — ответил ему непонятно кто голосом Шамбордая Лапшицкого. То, что это был голос Лапшицкого, Ванечка тоже знал и тоже непонятно откуда, — за мысленным Уральским хребтом, за древними горами Рифейскими, где нас по обыкновению нет. Здесь каждое слово значимо, за каждое слово ты должен держать ответ, здесь человек не может говорить ради шума.

Тогда Ванечка вытащил бутылку «Агдама» и поставил ее на стол.

Сразу же в сенях завозились, и в облаке таежного духа в избушку вошел хозяин.

Внешне Шамбордай был похож на поэта Максимилиана Волошина в период его коктебельской жизни, но, в отличие от Волошина, был высокий, сутулый, худой, седой, без бороды и со схваченными на затылке ленточкой волнистыми волосами. На нем была длиннополая хламида из полотна, сработанного одноуточной техникой, с поясом, тканым на бердечке ручным нестаночным способом. В незатейливом рисунке на полотне преобладали глазково-циркульные мотивы; косорешетчатый скелетный орнамент перемежался рамочными крестами и стилизованными двуглавыми птицами, похожими на крылатых тянитолкаев.

В руке его была копоушка в виде узенькой золотой рыбки из сказки Пушкина. Он бережно копал ею в ухе, весело поглядывая на Ванечку.

— Я чего сейчас вдруг подумал, — сказал Шамбордай Михайлович, пожимая Ванечке руку. — Вепсаревич ведь это когда вепса скрещивают с царевичем? То есть вепс царской крови, верно? Может, мне тебя и называть для краткости просто Царевичем? Или Иваном-царевичем? Ты не против? Да шучу я, шучу, — усмехнулся ласково Шамбордай, заметив Ванечкино смущение. — Это я после дерева отвык от человеческого общения, поэтому и шучу. Буду называть тебя Ванькой. Не обидишься?

— Нет, с чего бы?

— А с того, что у нас в Сибири, кто к какому имени привыкает, тот ни на какие другие не отзывается. Меня можешь называть просто паном Лапшицким. А то Шамбордай Михайлович — язык сотрешь, пока выговоришь.

Шамбордай воткнул копоушку в специальное отделение в поясе и вынул из соседнего отделения медно-зеленую лягушку-плевательницу. Сплюнул в нее аккуратно и убрал плевательницу на место.

— Зиндахо ва мурдахо, — сказал он, вытирая губы ладонью.

— Что? — переспросил Ванечка.

— Такое специальное выражение. Типа «бляха-муха». Мое фирменное заклинание.

— Заклинаниями меня лечить будете? — Ванечка улыбнулся.

— Ты не улыбайся, — сказал Шамбордай Михайлович. — И заклинаниями тоже. Для твоей болезни любая тарабарщина подойдет. «Эники-бэники», «аты-баты», «камлай, баба, камлай, дед, камлай, серенький медведь» — любая. Главное, чтобы читать с выражением и в нужных местах делать страшную рожу.

— Весело, — сказал Вепсаревич.

— Весело будет, когда с демонами будем бороться. — Шамбордай кивнул на бутылку, которую принес Ванечка. — Только эта твоя бормотуха нам не поможет. Тут нужны напитки серьезные. Вот. — Он отдернул в сторону занавеску, прикрывающую широкую настенную полку, уставленную бутылями и бутылищами. — Водка легочная, водка желудочная, здесь сердечная, здесь у меня супружеская, видишь плоская бутылка — здесь плоскостопная, в этой — язвенная, в этой — против фурункулеза. Полбутылки перед обедом, целую во время обеда, ну а после — можно прибавить дозу. И фурункулы как рукой снимает. Главное… — Он подмигнул Ванечке. — Главное в них — богородская травка. Травка эта всем травам мать, потому что проросла она из слёз Богородицы, пролитых по Иисусу Христу, и заставляет любую нечистую силу плакать. Когда же нечистая сила плачет, справиться с ней опытному специалисту гораздо легче. Болезни ведь отчего? Оттого что человек перешел гору, за которую ему нельзя заходить. Переплыл реку, которую ему переплывать запрещается. Оттого что съел пищу, от которой ему лучше бы воздержаться. Надел на себя одежду, в которой ему ходить не стоило. Демоны человека ловят и за эти его грехи наказывают, каждого — за своё. Тут важно выяснить, какой из демонов — ведь имя демонам легион — наслал на человека болезнь. Выясняется это так: посылается невидимый ээрень-помощник в те места, где демоны обитают, он-то и выясняет причину и докладывает о ней тому, кто его послал. Дальше начинается самая опасная для нас, специалистов, работа. Приходится скакать на коне-бубне туда, где живет этот вредоносный дьявол и вступать с ним в смертельный бой. Победил — значит, больной вылечен. Проиграл — значит, больной безнадежен.

Шамбордай снял с полки бутылку с жидкостью цвета спелой моркови и поставил ее на стол рядом с Ванечкиным «Агдамом».

— По звону даже сравни, — гвоздиком, вытащенным из пояса, ударил он по бутылкам. — Тут малиновый, а в твоей… — Шамбордай Лапшицкий открыл обе бутылки, принюхался. — А запах? Тут амброзия, здесь — портянка. — Чтобы окончательно победить Ванечку в этом споре, им самим и затеянном, Шамбордай вытащил из складок своей хламиды две походные граненые рюмки объемом в половину стакана каждая, в одну налил до краев свою морковного цвета жидкость, другую же наполнил «Агдамом». Выпил до дна из первой, также — целиком — из второй, поморщился, занюхал полой хламиды. — Земля и небо, — сказал он важно. — Каиново и авелево. — Затем внимательно посмотрел на Ванечку и голосом, не терпящим возражений, объявил: — Что ж, мой молодой друг, время дорого — пожалуй, начнем.

И уверенными движениями профессионала, как ударник на конвейерном производстве, стал снимать с полки и передавать Ванечке одну за другой бутылки, а бедный Ванечка, урывками утирая пот, уставлял ими необъятный стол.

— Это на богородичной, — по ходу дела комментировал Шамбордай Лапшицкий, — а это на майоране. Видел, мой огород? Не видел, еще увидишь. Там чего у меня только нет — и чайот, и стахис, и хрен, и чеснок, и спаржа. Ну, естественно — фенхель, чабер, иссоп, козелец, батат… На всем настаиваю, любая овощь в дело идет, ни одной травки мимо не пропускаю. Ночую даже, бывает, на огороде, когда, к примеру, хрущак японский, или трещалка спаржевая, или другой вредитель на насаждения покушается.

Когда стол был заставлен полностью, Шамбордай удовлетворенно на него посмотрел и сказал, потирая руки:

— С чего начнем? — И, не дожидаясь Ванечкиного ответа, взял в руки бутылку легкого, празднично-морозного цвета и разлил из нее по рюмкам. — Бухэ, — сказал он, когда разлил. — По-шамански, дословно — «сила».

Они выпили, и Лапшицкий сразу налил вторую.

— Бухэ бухэй, — поднял он вверх большой палец. Затем молча чокнулся с Ванечкой, не дождавшегося никаких комментариев и выглядевшего поэтому обалдело.

Когда выпили по третьей и по четвертой («бухэли» и «бухэлхэни»), Шамбордай объяснил Ванечке, рыщущему глазами по сторонам в поисках чего-нибудь закусить:

— Пока есть силы терпеть — терпи, пей не закусывая. Демоны пуще всего на свете боятся анорексии. Булемия же для демонов тот крючок, на который они и ловят нас, человеков.

— А существуют еще идропарастаты, то есть акварии, — рассказывал он Ванечке между четвертой и пятой, — сектанты, причащающиеся вместо вина водой. Эти — первые пособники демонов.

Ванечка его уже слушал плохо. Он глядел на странную фигуру в углу, вырезанную, быть может, из дерева, но скорее всего из кости. Кого-то ему эта фигура напоминала. Что-то было в ее лице знакомое, и если бы не шестая рюмка, которую, как и пять предыдущих, они выпили без всякой закуски, Ванечка бы вспомнил наверняка. В руке у костяного болвана был маленький граненый стакан. Лапшицкий заметил взгляд, с каким Ванечка разглядывает фигуру.

— Дмитриевич Иванович Менделеев, — подсказал он, — очень почитаемый в здешних местах святой. Эта его фигура вырезана из бивня мамонта, который мне подарили тунгусы. Видишь, стакан в руке у Дмитрия Ивановича? Я его каждый вечер наполняю «Русской особой», а утром на рассвете смотрю: если водки в стакане остается меньше, чем треть, значит днем предстоят какие-нибудь непредвиденные расходы или погода будет сухая и огород придется поливать чаще. — Шамбордай Лапшицкий с благоговейной торжественностью снял с плеча Дмитрия Ивановича несуществующую пылинку, затем открыл у висящей рядом на стенке инкрустированной кустодии резную деревянную дверцу и вынул одну за другой две книги. — А вот, брат мой, две книги, почитаемые мною не менее Библии и сочинений Монгуша Бораховича Кенин-Лопсана.

«Д. И. Менделеев. Алкоометрия, или Определение достоинства спиртов», — прочитал Ванечка название у первой.

«Винокурение», — прочитал он на второй, автором которой был также Д. И. Менделеев.

Шамбордай Михайлович одну книгу убрал в кустодию, другую же положил на невысокий пюпитр, установленный на деревянной треноге напротив его кумира. После вытащил из пояса медную лягушку-плевательницу, установил ее на пюпитре, обмакнул в плевательницу указательный палец и перелистал в книге несколько десятков страниц.

— Вот, послушай, — сказал он Ванечке, назидательно посмотрел на него и вознес вверх палец, требуя особенного внимания: — «Винокурение служит к превращению на месте производства продуктов земледелия (картофель, кукурузу, свеклу, хлебные зерна) в вещество (спирт) более ценное, менее, чем они, весящее и содержащее только (воду, углерод и водород) начала, получаемые растениями из воздуха, тогда как все почвенные начала (азотистые и зольные), определяющие плодородность почв, остаются в барде и могут служить для откармливания животных и удобрения почв. Отсюда ясно видно, что, продавая спирт вместо хлеба и других продуктов земледелия, сельские хозяева могут не только получить высший доход, не только предохранять землю от истощения, но и умножат количество разводимого скота…»

— Каково? — сказал он, прервавшись, чтобы наполнить очередную рюмку, по счету уже седьмую. — Такие люди, как Дмитрий Иванович, составили славу русской науки, русской истории и всего отечественного хозяйства. Сейчас таких людей мало. Я, ты, кто еще? Не Чубайс же. — Он поднял рюмку, посмотрел кумиру в костяные глаза и громко сказал: — За тебя, Дмитрий Иванович! — Выпил, выдохнул благовонный воздух и вернулся к раскрытой книге: — «Винокурение важно для России не только потому, что „веселие пити“ считается свойственным русскому народу, но и вследствие того, что винокурение составляет отрасль промышленности, издавна известную у нас, а при должном развитии могущую покрыть весь западноевропейский спрос на спирт, ибо нет страны в Европе, которая могла бы столь дешево и легко производить ныне хлебный и картофельный спирт, как Россия…»

— Не могу дальше, — сказал он, захлопнув книгу. — За Россию больно, до чего ее довели, сволочи. Скорей выпьем, не то расплачусь.

Они выпили по восьмой. Ванечка Вепсаревич всё ждал, когда же тот приступит к лечению, но Шамбордай упорно, как полжизни не ступавший на твердый берег капитан разбойничьей шхуны, накачивал себя алкоголем. Девятую они выпили молча. После десятой Шамбордай надел на себя странные какие-то ордена — Ванечка до этого таких никогда не видел, даже на Леониде Ильиче Брежневе.

— Это, — пояснил Шамбордай, — Орден Синей Ленты, а это — Интернациональный Орден добрых храмовников. Мне, как кавалеру и того и другого положено надевать их перед всяким рискованным предприятием. Лучше надеть заранее, пока ээрень-разведчик еще не вернулся, а то негоже встретить смерть без регалий — вдруг небесные тэнгэрины подумают, что я их пропил или потерял.

Ванечка — может, от выпитого, может, от пережитых волнений — почувствовал вдруг тревогу — не за себя, за Машеньку, бывшую рядом с ним и одновременно далекую, как Китай, и кажущуюся беззащитной и уязвимой без его, Ванечкиной, защиты. Тревогу усугубили слова, сказанные Лапшицким о смерти.

— За какую же такую я зашел гору, за которую нельзя заходить? — спросил он заплетающимся языком.

— Метафора, — ответил ему Лапшицкий, наполняя одиннадцатую рюмку. — Я знаю, о чем ты думаешь. Ты думаешь, вот он пьет, а дело стоит на месте. Дело же между тем стремительно движется к своему финалу. Непонятно только какого рода этот финал — трагический или счастливый. Это мне предугадать не дано. А на алкоголь не греши. Про алкоголь, как про покойника, — или ничего, или одно хорошее. Ибо что есть алкоголь? Алкоголь по-арабски есть «аль-кохоль» — что значит «чистая сущность вещей». Спирт же есть латинское «spiro» — дышать, жить. Он та самая панацея, искомая алхимиками древности. Я про алкоголь больше всех знаю. Вот у меня, смотри. — Он подвел Ванечку к книжному шкафу с мутным стеклом на дверцах и показал его содержимое.

Ванечка сощурил глаза, расфокусировавшиеся после десятой рюмки, и вчитался в названия на кожаных корешках:

Вопросы алкоголизма. Вып. 1–13;

И. Сеченов. Материалы для будущей физиологии алкогольного опьянения;

К. Бриль-Крамер. О запое и лечении оного;

Х. Я. Витт. О белой горячке или мозговой горячке от пьянства;

А. Л. Мендельсон. Учебник трезвости;

А. Л. Мендельсон. Итоги принудительной трезвости и новые формы пьянства;

Описание целительного декокта Рихарда Ловера;

Первушин С. А. Опыт теории массового алкоголизма.

Полкой ниже стояли книги медицинского и околомедицинского содержания, из которых Ванечка обратил внимание на следующие:

Гинтер, Давид и Шильдкнехт. Достоверный способ по ныне неиспытанным растениям исцелять всякого рода кровавый понос;

Д-р Циген. Душевная и половая жизнь юношества;

Иоганн Георг Модель. Описание бестужевских капель;

Обряды жидовские производимые в каждом месяце у сяпвециециухов;

Писчеков Д. Я. Наставление в пользу поселян, болезнующих цынготною болезнию;

Людвиг Скардови фон Рингтон. Примечания на шифгаузенской пластырь и исследование притрав в него входящих;

Способ к истреблению саранчи и ея зародышей и яиц, достоверными опытами изведанный и изъявленный в письме одного Германштадского жителя, что в Трансильвании, или Седмиградской земле, к другу его живущему в Вене и переведенный Кириллом Быстрицким Азовской губернии пограничным комиссаром.

Также Ванечка обнаружил на верхней полке большую библиотеку литературы об арахнидах на латинском, немецком, русском и польском языках, где из знакомых книг нашел три тома Д. Харитонова «Пауки», изданных Академией Наук, и книгу того же Д. Харитонова «Новые формы пауков в СССР» издания Пермского Университета.

Отдельно от других поверх медицинских лежала тощая книжка «Первая помощь больному ребенку» 1913 года издания.

«Для меня, наверное, приготовил», — подумал Ванечка, взял книгу, полистал, прочитал главу про угри, из которой усвоил, что «при появлении на лице ребенка угрей тотчас же следует запретить употребление колбасы, свинины, раков, сыров, дичи, вина, чая, кофе и всяких кислых напитков».

Он улыбнулся и положил книгу на место.

— Зря улыбаешься, — сказал Шамбордай. — Знаешь, чем пустое отличается от порожнего?

— Ничем, вроде бы, — продолжая улыбаться, ответил Ванечка.

— Это только видимость, что ничем. На самом деле отличается многим. Порожнее — значит, было и уже нет, опорожнили. А в пустом, может быть, ничего и не было, и все еще впереди. Так вот, Ванька, скажи теперь, кто из нас пустое, а кто — порожнее? Только ты не подумай, я тебя не собираюсь обидеть. Я в философском смысле этот вопрос тебе задаю. Только я не такой философ, который ангелов на конце иголки считает, я — практик, я все примеряю к жизни. И эти книги мне нужны как балласт, который не дает мне подняться слишком уж высоко и обжечься о небесную сковородку. То же и алкоголь…

Шамбордай наполнил до краев рюмки и громко провозгласил, глядя в плавающие Ванечкины зрачки:

— Я оплот государственности! — Он качнулся, ухватился рукой за бутыль и так же громко, как и начал, продолжил: — А что было, есть и будет для государства главное? Для государства главное иметь мощную финансовую основу, постоянный стабильный доход. Питейная же статья есть фундамент всего бюджета, и, следовательно, бороться с пьянством — это значит не уменьшать, а увеличивать питейный доход. Важно — пить регулярно. Пьянство личное должно всемерно поддерживать пьянство общественное. И — это между нами, тс-с-с, никому ни слова! — Шамбордай Лапшицкий поводил перед Ванечкиным лицом кулаком, сложенным почему-то в фигу. — Пьяным народом управлять легче.

Ванечка согласно кивнул — чтобы не обидеть хозяина, уже выпившего двенадцатую рюмку и без промедления наполнившего тринадцатую.

— Я вот человек крещеный, православный, можно сказать, хотя в церкви практически не бываю. — Ванечка одним махом опорожнил рюмку и подставил пустой сосуд под ниагарскую струю из бутылки. — А здесь у вас какие-то демоны, какие-то ээрени, конь-бубен, Менделеев в роли святого. Мой ангел-хранитель вот сейчас смотрит на это сверху и удивляется — как это я, крещеный, во всю эту вашу демонологию могу верить?

— Я, думаешь, не крещеный? — покачал головой Лапшицкий. — Крещение — это инициация, знак готовности к переходу из одного мира в другой. Крестить человека можно по-разному — можно водой, можно огнем, можно совокуплением с женщиной. Возьмем тебя, например. Ты — вепс, вепс-царевич, а у вас, вепсов, и крест не такой, как у всех, он по форме восьмиконечный, так что в какую тебя веру ни окрести, глаза твои всё равно в одну сторону смотрят — в лесную чащу. То же самое и с твоей болезнью: какое лекарство тебе Бог прописал — уколы в задницу или шаманский бубен — и какого лекаря тебе Бог назначил, тем и довольствуйся, тому и радуйся, за то и благодари Бога. — Шамбордай лукаво подмигнул Ванечке, сунул руку под стол с бутылками и достал оттуда некий экзотический инструмент, отдаленно напоминающий финский кантэле: полый ящичек из светлого дерева в форме лодки, длиной около метра. Гриф у инструмента отсутствовал, струны, сделанные из сухожилий оленя, крепились прямо на корпусе, на колках, изготовленных из птичьих костей. — Давно, однако, не брал я в руки свой шангальтоп. А то мы все о высоком, да о высоком. Пора отвлечься, песенку спеть. Ты, брат, как насчет песенки?

Ванечка насчет песенки был не против, и Шамбордай запел, пощипывая оленьи струны и притопывая себе в такт ногой:

Ей, лотсман, касак!
Лотсман касак полиман,
Кайма та килме сол тупман,
Телейу, телейу… —

пел Шамбордай, и у Ванечки почему-то выступили на глазах слезы, хотя о чем была песня, на каком она была языке — ничего этого Вепсаревич не знал, да в общем-то и знать не хотел, настолько она его взволновала.

Телейпеле, султтай йулттай
Раскаччай, раскаччай.
Инке те патне теме пына
Пер тутар, пер тутар.
Ей, Кормилай!

Шамбордай кончил петь и весело посмотрел на Ванечку:

— Что, прошибло? Эта песня всех прошибает, кому ее ни спою. Называется «Матруссен йурри», это по-чувашски, а по-русски — «Матросская песня». Мне ее один чуваш подарил, давно уже, здесь, в Сибири. Она про то, как лоцман не мог стать казаком, не нашел дороги ни туда ни сюда. Вот он сидит и поет: телею, телею, султай-бултай, раскачай, раскачай! Дальше в ней не очень понятно — пришел к тётеньке какой-то татарин Кормилай, а она татарину: «Эй, Кормилай!» А чего «эй», хрен ее, тётеньку эту, знает.

— Любила его, наверное, вот и «эй», — грустно предположил Ванечка, думая о своей Машеньке, такой близкой и такой далекой одновременно. — Хорошая песня, но очень печальная.

— Просто шангальтоп такой инструмент, что на нем только печальные песни хорошо получаются, остальные — плохо. Для веселых песен есть у меня другой инструмент — аполлоникон. Слышал про такой?

Ванечка про такой не слышал, и Шамбордай, большой любитель комментировать явления жизни, все ему про этот инструмент рассказал.

Оказалось, аполлоникон — это комнатный паровой орган, который хорош и звуком, и легкостью музицирования на нем, но единственная его беда — вечная проблема с дровами. Нужно, пока играешь, постоянно дрова подкладывать, чтобы больше было давление пара, иначе звук не держится и плывет. С самими дровами проблемы нет никакой — кругом тайга и дров, как говорится, хоть сплавляй на дирижаблях в Америку, — но никак невозможно совмещать игру и работу истопника при музыке, а помощника держать — тоже хлопотно, да и не всякий помощник сумеет правильно рассчитать зависимость количества пара от скорости сгорания дров.

— Я его в подвале держу, — рассказывал Шамбордай дальше, — ухаживаю, конечно, — вещь все-таки недешевая, мне за него один хрен в Москве квартиру давал у метро «Стадион „Динамо“», да только на фиг мне сдался этот вертеп московский — ни воздуха, ни простора, ни белочку с руки не покормишь, ни на бубне над тайгою не полетаешь.

— Одиноко у вас, наверное, здесь, в Сибири? — Ванечка кивнул за окно, где плавали, тычась в стекло носами, сонные вечерние комары, сытые, довольные своей комариной жизнью, раскормленные, как летающие собаки Павлова.

— Одиноко? — удивился Лапшицкий. — Это в городе у вас одиноко, а здесь тайга, здесь некогда об одиночестве думать. И товарищи у меня есть. Вот живет в лесу за сопкой Весёлкой старец один по имени Ампелог, в миру Юрий Иосифович Брудастый, бывший колчаковский офицер, мы с ним музицируем вместе, я — на шангальтопе, он на моей паровой гармонике, аполлониконе; как, бывает, начнем, так белки, рыси, тигры, медведи, дичь малая — все сбегаются слушать. Мирно сидят, друг друга не трогают, как у дедушки Мазая в раю. Сейчас, правда, редко старец ко мне заходит — старый совсем стал Ампелогушка, а раньше был хоть куда, медведя на спор заваливал, на дно Байкала нырял и нисколько при этом не простужался. Бывало, сядешь с ним выпивать — день пьешь, два пьешь, четыре, а у него ни в одном глазу. Ангельский человек, божий. Он устроил когда-то скит на незамерзающем озере Энзэхэн на ветвях дерева секвойядендрона, семечко которого сам же и вывез однажды за подкладкой своей папахи из Калифорнии, с западных склонов Сьерра-Невады. А устроил он скит на дереве по примеру древних подвижников отцов наших Симеона-столпника, Малафея Аляскинского, Гурия Выголесского и других их святых последователей. Рядом с деревом, где Ампелог подвизался, неподалеку был хуй болдог — неувядаемый бугор-пуповина, — из которого росло бурятское материнское желтое дерево, на ветвях которого справа висели колчан и налучье — хулдэ, жизненная сила будущего мужчины, а на ветвях слева — иголки и наперсток — хулдэ будущей женщины. Под дерево раз в году приходили будущие молодые мужчины и приводили с собой будущих молодых женщин и устраивали праздник прощания с девственностью, становясь на глазах у всех настоящими мужчинами и женщинами. Поначалу мой Ампелог смотрел на это, как на тяжкое испытание — искушение его, Ампелоговой, грешной плоти, — которое ему послал Господь в наказание за то, что не уберег Россию от безбожников-коммунистов. Но однажды явились к нему под дерево трое — человек-налим, человек-утка и человек-женьшень — и передали послание начальника канцелярии Всесибирского небесного региона Урянхая Унхуева о том, что Господь дарует Ампелогу свободу от однобоких воззрений на природу и существо веры, а также награждает нашего Ампелогушку даром терпимости к вере всех народов земли Сибирской, независимо от странностей ее проявления и внешней телесной грубости.

В этом месте Шамбордай Ванечке доверительно подмигнул:

— Ты, конечно, догадался, что послание сочинил я, подпись Господа тоже подделана лично мною — у Господа же подпись простая — тощий крестик с загогулиной на конце внизу.

Всё это Шамбордай рассказывал, не забывая наполнять рюмки и опрокидывать их внутрь себя, зорко следя при этом, чтобы Ванечка не отлынивал от процесса. Примерно, на шестнадцатой рюмке Ванечка вдруг заметил, что Шамбордай оставляет в каждой бутылке немного алкоголя на донышке.

«Наутро это он, что ли, для опохмелки?» — подумал Ванечка почему-то.

Лапшицкий подслушал мысль и отрицательно помотал головой:

— В остатках вина живет винный червь архиин хорхой, он-то и делает человека алкоголиком.

«Пиздит, как газета „Правда“, — подумал Ванечка матерно, — но как красиво пиздит!»

Мгновенно Шамбордай стал серьезным.

— У нас в Сибири, — сказал он голосом совершенно трезвым, будто и не выпито было до этого полных шестнадцать рюмок, — слова крепче, чем «сволочь», в разговоре употреблять не принято. Матерных слов практически здесь вообще не знают, нам других слов хватает, чтобы понимать человека. Но — заметь — стоит мне только переехать Урал, как весь этот разговорный мусор, вся эта словесная хня, все эти пдёж и пбень хлещут из меня как из дьявольского рога какого-нибудь. В Питере, в Москве, словом в вашей азиатской Европе когда бываю, рот обрастает изнутри, как стенка выгребной ямы или городского отстойника, всякой мохнатой дрянью. Поэтому такой мой тебе совет: когда захочется вдруг матерно выругаться, представь, что вокруг Сибирь, что тихо вокруг, красиво — так зачем такую красоту портить?

Шамбордай чуть-чуть помолчал — ровно столько, чтобы налить семнадцатую и выпить ее за чистоту языка.

— Матерные слова, как плохие книги, — продолжил он, наливая следующую, — высасывают из человека жизненную энергию. Они суть специальные хитроумные дьявольские устройства, которые опыляют нас изнутри специальным невидимым веществом, питательным для бактерий смерти. Кстати, и твоя паутина — следствие подобного же вторжения. Она что-то вроде перхоти, только если перхоть вылечивают обычно шампунем, то, чтобы справиться с паутинной болезнью, — надо выиграть битву в пространстве духов, найти и победить того, кто эту болезнь наслал, чем я собственно и занимаюсь в настоящий момент времени. Конечно, жить можно и с паутиной, но недолго, и опять же — антисанитария, липнут мухи и прочие неприятные твари, и если ее часто не чистить и с тела не состригать, то от тела идет зловоние, трупный запах, который не заглушают ни одеколон, ни розовая вода. Да и жарко — особенно летом.

— Летом, когда жарко, я в музей Арктики и Антарктики хожу, — грустно пошутил Ванечка.

— Тихо! — оборвал его Шамбордай, прикладывая палец к губам. — Начинается. Идут половиннотелые.

— Половиннотелые? — спросил Ванечка, водя глазами по сторонам, но никаких половиннотелых не замечая.

— Демоны, имеющие только правополовинное или левополовинное тело, то есть тело, расчлененное от головы до ног и состоящее из одного уха и глаза, половины носа и рта и из одной руки и ноги. И, конечно же, сам Япух Озык тэнгэри эту их компанию возглавляет. Чего, собственно, мы с Лёлей и ожидали.

— А-а-а, — сказал Ванечка, не поняв из сказанного ни слова.

— Теперь, Ваня, козлиный хор умолкает, и солирует главный тенор. От тебя требуется одно: срочно вспомнить классический сюжет про красавицу и чудовище и как можно долго держать его в голове. Особенно то место, где чудовище становится принцем. Это твой случай. Надеюсь, помнишь, что сделало его человеком?

— Но ведь это литература…

— Литература? И это мне говорит человек, который сделал литературу своим призванием! Так вот, дорогой мой фома неверующий, запомни то, что я тебе сейчас расскажу, и передай этот разговор своим детям. Литература больше чем жизнь. Она никакой не слепок и никогда не отображение жизни. Наоборот. Жизнь — слепок с литературы. Вспомни евангелиста Иоанна. В начале было Слово. Ибо Слово есть Бог. Поэтому литература есть Бог, и всякий, кто утверждает обратное, слепоглухонемой дурак, и сидеть ему среди двоечников на задней парте. Теперь — всё, приказываю молчать. Иначе — расстрел на месте.

— Да, — сказал Ванечка Вепсаревич и тут же получил пулю в лоб.

Глава 14. Выздоровление

Пуля была маленькая, сердитая, и когда Ванечка отлепил ее ото лба, оказалось, это никакая не пуля, а нервный, перепуганный паучок, к тому же матерящийся, как сапожник.

— Предательница! — орал арахнид (матерные выражения мы опускаем). — Мама называется, так подставить! Как землю унавоживать, так без меня ей никак, а яблочки с яблоньки собирать, так «Карлуша, отойди в сторону»! Я тоже хочу быть первым! Тоже хочу власти и орденов! Паучиха! — ругался он. — Такая же, как и все другие! Подумаешь, отрастила себе руки и ноги! А сама-то, сама-то… Мамочка! Ну, пожалуйста! Ну, возьмите меня! Я все сделаю, только бы к вам поближе…

Ванечка открыл было рот, чтобы как-нибудь несчастного успокоить, но яростный алкогольный дух, сдобренный бронебойной силой травы Helichrysum arenarium, специалистами называемой богородичной, вылетел оттуда, как джинн, завертел арахнида в вихре и унес навсегда со сцены.

— В укрытие! — услышал он голос, бомбой разорвавшийся в Ванечкином мозгу.

Ванечка суетливо заозирался, не понимая причины паники. И увидел к своему великому удивлению, что вокруг уже не стены избушки, а пустой, открытый ветру пригорок, кое-где поросший выгоревшими на солнце сосенками. Солнце стояло несколько влево и сзади Ванечки и ярко освещало сквозь чистый воздух огромную амфитеатром открывшуюся перед ним панораму. Желтели, увядая леса, и чем далее уходил взгляд, тем более желть темнела, скачками переходя в синь и растворяясь на фоне туч, облепивших линию горизонта. И по всей этой синей дали виднелись дымящиеся костры и неопределенные массы войск наших и неприятельских.

Ванечка вдруг четко представил, что здесь будет уже меньше чем через сутки. Представил и ужаснулся. И подумал: но почему здесь?

— В укрытие, — повторил Шамбордай. — Не дай бог еще под ядро попадешь. Вон окопчик, сиди в нем и не высовывайся.

Ванечка забрался в окоп, и только он успел это сделать, как гулкая волна звуков накатила, накрывая пригорок. У Ванечки заложило уши. Он внюхивался в дымы костров, различая, где свои, где чужие. От своих пахло больно, сладко. От чужих — уверенностью и наглостью. Долго так сидеть он не смог, выглянул, не выдержал, из окопа.

И увидел картину боя.

Картина оказалась печальной. Ровными уверенными рядами двигались по полю полки. Увы, не свои — вражеские. Свои, теснимые неприятелем, нервно пятились, отдавая за пядью пядь. Бухали вонючие пушки. Ядра, как ядовитые насекомые, прокладывали себе рваные просеки среди понурых, обреченных людей.

У Ванечки заболело сердце. Он поднялся над постылым окопчиком и погрозил кулаком врагу. И тотчас на лицах Гондоновых, облаченных в наполеоновские мундиры, зигзагом заходили оскалы. Неприятель изменил строй, и вот уже вражеский авангард, движется в его сторону. Ванечка отчетливо видел их ровные, постриженные усы, наклеенные над тощей губой, чувствовал их трезвые взгляды, острые, как нож вивисектора, слышал, как в черепных коробках скребутся их мышиные мысли.

И вдруг, словно незримая молния, воздух прочертила надежда. Ванечка отвлекся от неприятеля и удивленно посмотрел ему в тыл. Как Чапаев, из-за ближнего холмика на летучем шаманском бубне вылетел Шамбордай Лапшицкий. Весь в каких-то попугайских одеждах, с улыбкой на добродушном лице, он похож был на артиста Ильинского, пародирующего в «Гусарской балладе» героическую фигуру Кутузова. Не сутулого, с опущенной головой, обреченного на бородинское поражение, а домашнего, лукавого, мирного, любителя посидеть у камина и пожурить донкишотствующих девиц. Что-то он такое кричал, но Ванечка из-за общего шума никак не различал что.

Вражеские колонны дрогнули и штыками проткнули небо. Бубен подскочил вверх, избегая их опасного поцелуя. Неожиданно от низкого облака оторвался лохматый край и ринулся на Лапшицкого с высоты. Ванечка пригляделся внимательнее и увидел на ковре-самолете, сотканном из дождевых капель, некое суровое существо, восседающее на турецкий манер. Ванечка сразу же догадался, что это Япух Озык, тот самый коварный демон, начальствующий над половиннотелыми, о котором говорил Шамбордай.

Ванечка замахал рукой, чтобы дать знать Лапшицкому о грозящем ударе с воздуха, но тот уже сам был в курсе. Он резко подал свой бубен по пологой спирали вверх и, очутившись на одном уровне с начальником половиннотелых, схватил его за сивую бороденку. Затем сдернул демона с облака, раскрутил его, как гирьку на ремешке, и зашвырнул его вниз, в туман, гуляющий над рыжим болотом. Там его уже дожидались. Свернувшись серебристыми кольцами, на кочках сидели змеи в количестве восемнадцати штук — девять гадюк колодезных и девять обыкновенных. Загудели дудки-свирели, заходили проворные язычки маленьких колокольчиков конгулдуурлар. Змеи подняли головы и проворно скользнули в воду. Их гибкие, пружинистые тела закружились в змеином танце вокруг вязнущего в болоте демона. Последнее, что увидел Ванечка, был огромный бледнокожий пузырь с нарисованными на нем ртом и глазами, подмигивающими ему из болота. Затем картину закрыл туман, и взгляд Ванечки переместился ближе, туда, где пестрые наполеоновские мундиры только что теснили терпящие поражение наши войска.

Сам вид Гондоновых потряс Вепсаревича. Еще недавно они были люди как люди, но стоило уйти их начальнику, как тела их словно рассекли надвое, причем одна половина отсутствовала. Они и были те самые половиннотелые, главнокомандующий которых Япух Озык нашел свою могилу в болоте.

Наши воспряли духом. Ванечка с удовольствием наблюдал, как проворная сабля Гоголя одним ударом кладет на землю по девяносто девять половиннотелых Гондоновых, а меткая тургеневская мортира вышибает из неприятельской обороны за раз по двести и по триста голов. Отступающие, почувствовав перемену, строем пошли в атаку. Прокатилось громовое «ура». Ванечка стоял на пригорке и, как зритель на удачной премьере, аплодировал участникам представления. Напряжение куда-то ушло, он чувствовал себя свободным и сильным. Он улыбался ветру, треплющему его легкие волосы. Он радовался колючей хвое, залетевшей за воротник рубашки и весело щекочущей ему шею. Он готов был полюбить всех — и простить был готов любому. Стопоркову — за его глухоту. Этим вот несчастным Гондоновым, обделенным при раздаче таланта. Любому хаму, дураку и невежде — всем был готов простить и поделиться с ними тем, что имеет.

— Здравствуйте, Калерия Карловна, — улыбнулся он старушке-соседке, невесть откуда появившейся на пригорке. Рядом с ней был незнакомый мужчина с непонятными чертами лица, отдаленно напоминающими китайские. — Здравствуйте, — приветствовал его Ванечка, и тот склонился в молчаливом поклоне.

Что-то кричал Лапшицкий, но летающая тарелка бубна зацепилась за неприятельский штык, дрожала и не двигалась с места.

— Это вот и есть Вепсаревич, — соседка показала на Ванечку.

— Ва Зелин, — представился незнакомец. — Китайский ресторан на Садовой. «Сяньшань», я его хозяин. — И китаец, не переставая кланяться, воткнул Ванечке под левый сосок тоненькую деревянную спицу.


То ли это сама Ванечкина душа наблюдала сквозь небесную призму, то ли скрытая за облаком кинокамера передавала изображение по ту сторону мира, но следующее, что Вепсаревич увидел, это грубую, неповоротливую арбу, трясущуюся по разбитой дороге. Два вола тянули повозку. Хмурый смуглолицый возница стрелял глазами по сторонам дороги и тихонько шевелил плетью. На арбе, укрытое мешковиной, лежало что-то грузное и большое.

— Что везете? — услышал Ванечка. Спрашивали непонятно откуда, но голос Ванечке был хорошо знаком.

— Вепсаревича, — ответил возница.

— А-а, — отозвался спрашивающий. Голос был ленив и нелюбопытен.

И тогда из божьих палат прогремело, как из милицейского матюгальника:

— Думай о красавице и чудовище. Думай, что она тебя любит. Ни на секунду не переставай думать…

Ванечка соскочил с арбы. Только он коснулся земли, как паутина, оплетавшая его тело, лохмами попадала в пыль дороги. Он стоял, как первородный Адам, не стесняющийся своей наготы. Калерия была уже рядом. Она вчитывалась в буквы на теле Ванечки, и он видел, как на ее лице выражение хищного нетерпения сменяется тревожным непониманием.

— Что… что… что здесь такое написано? — шептали ее дряхлые губы, стягиваясь в паучью щелку и окрашиваясь в паучий цвет.

Ответа на свой вопрос соседка так и не дождалась. Случайно подвернувшийся воробей склевал неудачливую Арахну, вновь утратившую человеческий облик.


Что же это были за письмена, спрятанные под паутиной у Ванечки и дающие власть над миром всякому, кто их прочитает.

А было там всего одно Слово. И Слово это было ЛЮБОВЬ.


За окном была уже не Сибирь, а брандмауэр соседнего флигеля, и рядом сидела Машенька, а мама говорила без остановки:

— …И вот чему я всякий раз удивляюсь. Когда я из дому ухожу, а телевизор оставляю включенным, кто ж его без меня смотрит? Или вот селедку однажды на кухне недоеденную оставила. Так утром на тарелке только кости да луковые кружочки. Но в доме у нас ни кошки, ни собаки, и вообще, кроме меня и Ванечки, никакой другой живности. А селедку все равно кто-то съел!..

Ванечка перестал ее слушать и перевел взгляд на Лёлю. Она как раз убирала бубен. Плащ со змеями и прочие шаманские принадлежности, еще хранящие ее живое тепло, лежали рядом на промятом диванчике, ожидая, когда их уберут тоже.

Ванечка поднялся со стула, прислушиваясь к обновленному телу. Немного покалывало в пояснице — от долгого сидения перед телевизором, — но боль была привычная, преходящая, он ее и болью-то не считал.

На кухне засвистел чайник. Ванечка пошел его снять и услышал за спиной голос:

— Если ты меня любишь, то я согласна.

Ванечка повернулся к Машеньке.

— Красавица и чудовище, — сказал он.

— Я тебя люблю, — ответила ему Машенька, взяла из рук у Ванечки чайник и понесла в комнату.

А осенью они поженились.

Ян Разливинский По ком звонит колокольчик…

Нет человека, который был бы как Остров, сам по себе,

каждый человек есть часть Материка, часть Суши,

и если волной снесет в море береговой Утес, меньше станет Европа…

Смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я един со всем

Человечеством, а потому не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол:

он звонит по Тебе.

Джон Донн
Рукопись, найденная в старой книжке
1.

…Позывные Земли становились все яснее, все громче. Звездолет «Поиск» вновь вошел в пределы Солнечной системы. Самая яркая звезда на курсовом экране разгоралась с каждым часом все ярче и ярче. Словно полустанки промелькнули мимо Плутон и Уран, Юпитер и Сатурн. Могучая мелодия не умолкала ни на минуту: Родина звала своих сынов! И вот пришел день, когда «Поиск», яркой кометой прочертив голубизну небес, опустился на космодром, покинутый однажды.

Огромная праздничная толпа встречающих терпеливо ждала, пока роботы, похожие на больших божьих коровок, очистят поле и корпус звездолета от следов радиации. Над морем голов полыхали алые полотнища транспарантов и флагов, словно разноцветная жемчужная пена вскипали букеты цветов.

Рокот голосов достиг апогея; он заглушил даже голос комментатора, доносившийся из множества громкоговорителей-«колокольчиков» — ив это время люк «Поиска» откинулся, превратившись в небольшой балкон. Один за другим звездопроходцы выходили на него и замирали, ожидая трап и вглядываясь в залитый солнцем космодром, в трибуну с членами правительственной комиссии, в толпу людей — в надежде увидеть тех, кто провожал их в героический полет двадцать лет назад.

— Здравствуй, Земля! Здравствуй, Родина! Здравствуй, страна победившего коммунизма! — наконец слегка дрогнувшим голосом прошептал капитан и стал спускаться первым…

2.

В столовой было тихо и прохладно. За соседним столиком двое диспетчеров с аппетитом, словно наперегонки, поглощали фиолетовый венерианский борщ — с дежурства ребята, упахались. А в углу кто-то малознакомый, кажется, транзитник из главы «Перед дальней дорогой» копался в розетке с мороженым, — вот и все посетители.

Лично мне нравится бывать в «Аэлите» именно в эти минуты раннего утра. Можно не спеша позавтракать и выпить бокал легкого вина, наблюдая за тем, как из-за «Поиска», издалека очень похожего на заграничный готический собор, возведенный каким-нибудь заблудившимся в песках сумасшедшим паломником, медленно поднимается, разгораясь, золотой диск солнца. Солнце мажет желтизной авангардистки выгнутые бока ангаров и бетонные коробки наблюдательных бункеров, сияет в листве приземистых кривоствольных магнолий и замерших по стойке «смирно» кипарисов вдоль проспекта. В южных широтах утро нежное, как пери, без суетливого птичьего пересвиста и оттого еще более идиллическое. И не нужно опасаться, что кто-то (в такой-то час!) вдруг раскроет книжку и придется сломя голову лететь под вой сирен узкими стальными коридорами все того же «Поиска», или вдруг очутиться в космосе, вверх ботинками над покореженной после метеоритного дождя параболической антенной звездолета. Кстати, как-то на досуге я пообщался с ребятами из пособия по электронике, так они сразу сказали, что параболическая антенна на «Поиске» — это сплошная лажа, все равно, что сигнальные флажки на атомном крейсере. Вы же летаете черт знает где, говорили ребята наперебой и чуть заплетаясь, потому что выпито к тому моменту было не то чтобы много, а очень много, вам бы, блин, еще телеграф туда вписали, а? А я, помнится, улыбался и, тоже запинаясь, говорил: ребята, а мы — ничего, пользуемся. Другой-то нет. Переживаем, когда ее опять в клочки разносит метеоритами. А как ты ее чинишь, настаивали ребята, нет, ну как ты ее чинишь, а? Если вещь прин… принц… ципиально не может работать, а? Хоть ломанная, хоть исправная, а? А я разгонял по стопкам спирт и не спорил… Хорошие ребята из пособия, хоть и технари…

Улыбаясь воспоминаниям, я поднес ко рту очередную ложку вкуснейшего рассольника и тут — опаньки! — в дверном проеме, озаренный со спины солнцем, хоть сейчас вписывай в вестерн ключевым эпизодом, возник Бегунько.

Я тут же пониже приник к рассольнику, да поздно. Нашарив меня своими опухшими локаторами, Бегунько уже пошаркал по вектору.

Бегунько в нашей повести не любили. Вечный пессимист и нытик, он, по замыслу Автора, должен был к финалу перековаться в оптимиста. Но на деле, отработав последние страницы, Бегунько стирал с губ улыбку, гасил живинку во взоре и возвращался к своей привычной форме существования: Нытика Необыкновенного Алкоголизированного.

— Ну, привет, космопроходец, — вяло скрипнул он, устраиваясь рядышком. Сразу почувствовалось, что персонаж уже в приподнятом давлении. — Что, кроме рассольника, ничего нет? И холодный, поди? Скоти-ины… — Я поперхнулся, он вздохнул. — Здоровьишко-то как? Чего кхакаешь-то? Плохо, поди? Эх… Ладно… Новость-то слыхал?

— Кха-кха…

— Ну, конечно, где тебе слышать-то… Наши судьбы решаются, а ты тут рассольником давишься… Эх!

— Да что… кха… случилось-то? — «Ох, убрался бы ты с глаз долой!»

— А то, милый мой, что отошел конец нашей спокойной жизни-то, кончилось благоденствие. Пе-ре-ра-ба-ты-вать нас будут, — придвинувшись одутловатой физиономией, выдавил из себя Бегунько, и раздельно, словно вбивая гвозди в крышку гроба, добавил с угнетающе замогильными интонациями: — Ибо грядет новое. Сокращенное. И переработанное. Издание. Чик-чик.

Губы, которые на 298-й странице должна была расцветить жизнерадостная улыбка победителя, мелко и некрасиво задрожали. Я перестал жевать и кашлять.

— Повтори, Бегунько.

Бегунько охотно повторил, окрасив дубль еще большей безнадежностью. Малознакомый гражданин с мороженым удивленно уставился на нас.

— Не ори. Откуда узнал?

— Зна-аю… — мудро хмыкнул несостоявшийся оптимист, откинувшись и привычно зашарив оловянным глазом в поисках робота-официанта. — Бегунько зна-ает, у Бегунько — нюх! Эй, железяка! Ну-ка триста грамм «Столичной», мухой! — И, снова мне, глаза в глаза, губы против губ: — Зна-аю…

Вопрос, действительно не имел смысла. Такие персонажи, как Бегунько, явно от самого написания соединены пуповиной с сосудом бед и несчастий. Они как кошки чуют любое землетрясение, с той только разницей, что всегда фатально спешат очутиться в самом эпицентре.

— Ч-черт…

Есть расхотелось совершенно. Некоторое время мы с Бегунько гипнотизировали недоеденный рассольник. Ни дать ни взять, как два каких-нибудь безумных профессора из переводной фантастики — сосуд с биоплазмой в ожидании таинств рождения жизни. Рассольник признаков жизни не подавал, медленно остывая.

Тут робот-официант, поскрипывая резиновыми колесиками, привез графинчик с водкой и пару блюдечек с закусками. Бегунько убрал первую стопочку внутрь, скромно хакнул в сторонку и сказал:

— Ну?

— Что «ну»? — новость никак не укладывалась в голове.

— Надо же что-то делать!

Может, и в самом деле нужно было что-то делать, но не с Бегунько же.

— Да ладно тебе. Все будет хорошо, — сказал я, отодвигая стул.

— Ой ли? — прищурился Бегунько, наливая по второй. — Ты, Лекало, только подумай, какую тебе жизнь готовят! — Но я все равно уже шагал к выходу. Сзади булькнуло и хакнуло.

— Эх, настанет времечко! — повысил голос персонаж. — Сейчас ты, Лекало, брезгуешь Бегунько, а вот потом попомнишь! Думаешь, герой, космопроходец? Как же, видали мы таких героев: чик-чик и нету! Слова единого и то не останется. А Бегунько был, есть и будет! Потому что вы все — фишки, а я — личность в развитии, я — как слово в песне! Я, Бегунько!..

Конца монолога, в котором хвастливые нотки странным образом переплетались с испуганными, я уже не слышал. Обогнув здание кафешки, я торопливо продрался через заросли кизила и очутился около Пролога.

3.

На последней странице Пролога сидел литературный сибиряк Митрич, он же бортинженер звездолета «Поиск» Анатолий Дмитриевич Мегалов. Митрич устроился спиной к первой главе и лицом на Пролог, чтобы была видна кривая, сплошь заболоченная улочка со скользкими, втоптанными в грязь тротуарами вдоль высоких глухих заборов. Рядом с бортинженером стояли три бутылки пива и пластиковый стаканчик. Пиво было не наше: до того, что в будущем люди могут хотеть пить пиво, Автор не додумался. Но Митрич хотел и доставал его с постоянным успехом. Сейчас Митрич медитировал, вслушиваясь в пьяную песнь компании фабричных. С помощью заборов и друг друга фабричные пытались двигаться, но каждый новый шаг заканчивался чьим-то обязательным падением. Это, впрочем, ухудшало лишь внешний вид бедолаг, не сказываясь на качестве пения: даже перемежаемая паузами и матом песня была чудо как хороша, ибо за десятки лет неустанной практики фабричные отшлифовали исполнение до идеального.

Несколько секунд я смотрел на залитый солнцем космодром, на ряды празднично-ярких ракет, на здание Астровокзала, которое испуганным котом выгнуло крышу-спину, а потом вновь уставился на дождливый псевдопровинциальный пейзаж конца XIX века. Грязное прошлое автор выписал гораздо рельефнее, чем светлое будущее, — и это давало некий ключ к пониманию того, отчего Митрич любит сидеть рядом с Прологом.

— Ну, чего ты, Мишаня, топчешься, однако? — не раскрывая глаз сказал Митрич. — Устраивайся, однако, ёлы-палы.

Я сел.

— Давно медитируешь?

— Как солнышко восстало, — охотно ответил Митрич и предложил выпить и покурить.

Пиво я налил, а от папиросы отказался.

— Зря, Мишаня. Табачишко — в суете передышка, — наставительно изрек Митрич. Рожденный по воле Автора в далекой Сибири, он был обречен обильно пересыпать речь диалектизмами, пословицами и поговорками.

— Слышал новость? Бегунько брякнул, что нас сокращать будут.

— Ну, — индифферентно прокомментировал Митрич.

— Вот тебе и «ну». Уберут кого-нибудь.

— Баба с воза — кобыле легче.

— Ты это о ком, Митрич?

Митрич смутился и наконец-то открыл глаза.

— Да это так, по привычке сорвалось. Ну уберут, так уберут, чего суетиться-то? Слыхал про блуждающие сюжеты? Ну и вот.

— Ты, Митрич, прям, как в детском саду, — хлебнув пива, пригорюнился я. — Во всякую ерунду веришь.

— На то он и герой, чтобы верить, — почти афоризмом ответил Митрич и тоже хлебнул.

…Бог знает, где и когда родился сей миф. Может, еще в те времена, когда книги писались от руки. Дескать, души некоторых героев окончательно забытых творений не умирают вместе с оными, а могут переселяться в новые рукописи со схожими сюжетами. Этакая книжная реинкарнация. Если все так и есть, Митрич может быть спокоен: Авторы любят колоритных типажей с богатым жизненным опытом на горбу, мудрой хитринкой в глазах и неисчерпаемым кладезем историй и народных выражений. По крайней мере в сопредельных с нами книжках проживало штук пять таких героев — два геолога, охотник и еще кто-то. Я их путал, потому что редко встречал, а говорили и щурились они одинаково, будто их в одной школе обучали.

Впрочем, даже если блуждающие сюжеты — сущая ерунда, беспокоиться Митричу все равно не о чем. Он как раз то слово, которое из песни не выкинешь. Сильно раненный по ходу действия, Митрич героически умирает на 240–242-й страницах, в окружении безутешного экипажа и на руках любимой женщины. Умирает долго, пафосно, завещая всем нам во имя науки и торжества человеческой мысли успешно завершить полет. О, за такую живинку Автор будет цепляться руками и ногами! Да и редакторам подобные душещипательные моменты тоже ложатся на сердце. Так что у Митрича полная бронь, с какого бока не взгляни.

— Ты во вторую, а ли в ночь? — спросил Митрич.

— Я-то? Я — во вто…

4.

— …рую…

— Да неужели же ничего нельзя сделать?! — заглушил окончание фразы пронзительный вскрик Тони.

Здрасьте, начинается. Где это я? Ага, эпизод «У одра», без слов, но с эмоциями.

— Сделайте же что-нибудь, ребята! — Снова кричит она, с надеждой озирая нас… Но сделать действительно ничего нельзя — и мы это знаем. Мы сгрудились в темной каюте, нам тесно от громоздких скафандров, раздутых, как трупы утопленников, но мы не можем расступиться, потому что так надо: нужно толпиться вокруг узкого железного ложа, на котором помирает наш Митрич. В глазах у Митрича — запрограммированная печаль. Черт, каково это — сразу же после пивка очутиться на смертном одре? Наверное, гадко — особенно, если по нужде захочется.

— Толенька, не умирай! — добавила децибелл Тоня. Я уже давно заметил: когда нас берут врасплох, она всегда играет на повышение. Знала бы, родная, отчего сейчас помирает Митрич — не орала бы над ухом.

— Теперь генераторы… будут работать? — еле слышно шепчет Митрич.

— Будут, Митрич, будут. — Это наш капитан слегка дрогнувшим голосом. — Ты нас всех спас, Митрич.

Я, как по сигналу, отпустил скупую мужскую слезу. Она, скатясь по щеке, канула за воротом скафандра. Рядом кто-то, не сдержавшись, коротко взрыднул.

— Не умирай, Митрич, — тоже шепотом попросил Синицын, становясь на колени около кушетки. — Нам с тобой еще так много надо сделать!

В печальных глазах Митрича явственно читалось: «Как это все мне остов…». Он приладил свою вялую ладонь на стальное плечо Синицына и завел привычный монолог:

— Простите, ребятки, что бросаю вас. Так жить хочется — а не судьба, видать… Как говорят у нас в Сибири, сколько птичка не поет, а…

…Чуть было не споткнулся, потому что уже не в каюте и двигался. Хорошо, Коля Ощепков незаметно зацепился за пояс, и мы не испортили эпизод вульгарным падением. Кругом обрыдлая экзотика: тускло-оранжевая полупустыня с частыми бородавками крупных валунов, на горизонте — цепь древних полуразрушенных стихиями гор, а над головой темно-серое небо, скупо орошенное звездной пылью.

— Это должен был сделать наш Митрич, — глухо выговорил Коля и воткнул в песок флаг с пластиковым полотнищем. Краснобокий лист, как флюгер, тотчас же развернулся по ветру, а мы склонили пузыри шлемов в скорбном поклоне.

— Мы назовем эту планету твоим именем, друг, — это уже моя реплика.

— Да, — вторил Коля, — мы посадим здесь сады и по ним будут бегать наши дети, и…

…гремела музыка, что-то громко и восторженно кричал комментатор — никогда не получалось разобрать, о чем он вещает, а спросить как-то недосуг. Над толпой, запрудившей космодром, — море цветов. Мы — весь экипаж — стояли на верхней ступени трапа.

— Здравствуй, Земля! Здравствуй, Родина! — слегка дрогнувшим голосом произнес капитан…

…я снова стоял у входа в «Аэлиту». Фу!.. Ненавижу, когда книгу пролистывают, читая кусочками!

5.

Про повесть, в которой я живу, вежливо говорят, что она прошла испытание временем. На деле это означало лишь то, что единственное издание «Торжества разума», вышедшее тридцать три года назад, все еще циркулировало на библиотечных абонементах. Ажиотажа наше рождение не вызвало, удостоившись вежливого интереса со стороны читателей и единственной газетной рецензии в областной «Молодежке». В книжных обзорах и исследованиях «Торжество разума» не упоминалось, но полностью забытыми нас назвать все же нельзя, и до десяти-пятнадцати читок в год нам до сих пор гарантированы, причем на грифе «фантастика» подрываются не только всеядные тинэйджеры, но и читатели со стажем.

Мне нравится наш мир — он несколько скучноват, но обжит до уютности домашних шлепанцев и уж в любом случае лучше новомодных боевиков, где нет ни одного положительного героя, а каждый второй обречен быть задушенным, застреленным или утопленным. У нас же на все 294 страницы только один штатный жмурик, причем не проходная безымянная пешка, каких сто на страницу, а один из ведущих героев, персонаж положительный как в работе, так и в быту — хотя и большой любитель пива.

Мы живем в Астрограде, типичном книжном городке при космодроме, как их повсеместно описывали в конце шестидесятых. По воле Автора и на наше счастье он построен в азиатской пустыне, облагороженной до неузнаваемости самоотверженным трудом советского человека. Костяк персонажей составляет, конечно же, экипаж первого в истории Земли фотонного звездолета «Поиск»: самый умный профессор Галактионов, изобретший фотонную тягу, чуть менее умный, но чуть более решительный капитан корабля Смирнов, любознательный подросток и по совместительству «космический заяц» Добшин, которому по мере развития сюжета все кому не лень впихивают различную популярную информацию астрономического характера и еще примерно дюжина героев, среди которых и я, Михаил Безбородов, инженер-механик «Поиска» — иной должности для звездолетчика Автор, похоже, представить не смог. Так и живу тридцать три года инженером-механиком. Хорошо хоть не инженером-столяром.

У живородящих со временем меняются и внешность, и характер. Мы же, персонажи, рождаемся готовыми и неизменными. Лично мне повезло. Поскольку я замысливался как один из ключевых персонажей повести (проще говоря, герой-космопроходец, тут стервец Бегунько прав), Автор придал мне облик типичной идеальной фигуры: римский профиль, пронизывающий взгляд стальных глаз, легкая седина в прическе и две мужественные складочки в уголках плотно сжатых губ. Ну, плечи, конечно же, — косая сажень, тонкие пальцы пианиста и загар по всему телу… За точеный профиль, словно бы вычерченный по лекалу, мне по выходу книги изрядно доставалось от собратьев (кстати, полузабытый теперь кликон Лекало как раз оттуда, с незапамятных премьерных времен). Зато на женщин облик действовал с убойной силой, чем, грешен, не раз пользовался прежде, но с оглядочкой, с оглядочкой и осторожно. Ибо наш Смирнов до последних лет благополучно совмещал обязанности капитана с должностью парторга, а потому мог так протянуть по всей программе, что не стали бы завидовать и проститутки из «Игры волчицы», стоящей через пару книг от нашей.

…А вот Смирнова помянул я, видимо, зря, ибо он тут же возник воочию, как всегда решительно вымахивая вдоль пустынного в столь ранний час проспекта Космонавтов, мимо милой моему желудку «Аэлиты» в сторону космодрома.

Обычно, встретившись вот так, мы раскланивались на расстоянии, но сейчас капитан вдруг резко изменил курс и, не сбавляя хода, пересек улицу.

— Здравствуй, Михаил, — строго сказал он, крепко сжимая мою ладонь и целясь взглядом куда-то в лоб, где у военных персонажей обычно сияет кокарда. — Слышал? Будь готов: вечером проводим внеочередное собрание экипажа. Я выступаю с докладом. Скажу прямо: ты грамотный специалист и нужный персонаж. Будет жаль, если придется расстаться.

Рассольник внутри меня запротестовал против такой трактовки проблемы.

— Думаю, Георгий Георгиевич, — осторожно пытаясь освободить пальцы, бодренько выдавил я, — что слухи чересчур преувеличены.

— Не знаю, — солидно сказал капитан. — Мы должны быть готовы ко всему. Ты на корабль?

— Мне во вторую.

— Понял. Ладно, держись, — потребовал капитан. Вспыхнула — плагиатом с гагаринской — ослепительная улыбка, и капитан размашисто пошагал дальше.

Я только передернул плечами, отгоняя серенькую тень беспокойства. Уж кому-кому, а мне беспокоиться не о чем: не менее двадцати эпизодов и одних реплик страниц на пять!.. Однако сбросить наваждение оказалось нелегко. Можно было плюнуть на пьяную болтовню Бегунько, но вот ободряющие слова капитана деморализовывали очень даже конкретно. В конце концов, почему бы и нет?..

На миг мир утратил объем, превратившись в то, чем, собственно, и был на самом деле — плоскую, небрежно выписанную декорацию, еще более примитивную, чем потемкинские деревни. Я огляделся. Эти, вечнозеленые, словно крашеные газоны, эти ровненькие, будто выглаженные тротуары, эти гладкие, без единой трещинки, без единой надписи стены домов… Граждане персонажи, ведь все это, — лишь набор слов, которые Автор с легкостью может переставить иначе! Переставит, и тогда вмиг исчезнет проспект Космонавтов, по которому я хожу уже столько лет, вместо кафешки появится диетическая и сугубо безалкогольная столовая, а может, и сам город перенесется в Заполярье, если Автору это покажется вдруг более привлекательным вариантом. Почему бы и нет? Ведь для этого не нужно пригонять бульдозеры — достаточно листка бумаги и часа свободного времени! Бр-р!..

Я чуть было по второму разу не завернул за кафешку, но вовремя опамятовал: Митричу после реинкарнации наверняка требовалось немного уединения.

Появились первые пешеходы, мелькнуло два-три знакомых лица. Топтаться на месте было глупо, заводить с кем-то разговоры не хотелось. Я побрел домой, рассеянно глядя по сторонам и борясь с демонами, суетившимися вокруг бумажной душонки. Что-то я маху дал насчет пяти страниц… Пяти-то, пожалуй, не будет…

6.

Квартира встретила привычной кондиционированной прохладой. Дверь отрезала от внешнего мира и — пусть и условно — от мира читателей. Я понемногу стал успокаиваться. Все будет хорошо, сказал я себе. Даже если Автор возьмется кардинально перелицовывать повесть, ничего дурного не случится. Я верил в порядочность Автора. Пусть мне и суждено утратить какие-то черты, я все равно останусь самим собой — и останусь в книге. Просто кое-что изменится.

Да, кое-что наверняка изменится. И в скором времени нам с Аленкой придется расстаться с большинством вещей, находящихся в квартире: сокращения, прежде всего, коснутся второстепенных описаний, вроде интерьера гостиной — пусть это и всего абзац из десяти строк. Интересно, чего лишимся мы? Ну, диван, скорее всего, останется — ведь именно на нем я вижу вещий сон, который сбудется в двадцать первой главе, а вот с коллекцией нэцке, по-видимому, придется расстаться. Я осторожно, словно это был мыльный пузырь, взял одну. Крохотный крестьянин, согнувшийся под вязанкой хвороста, улыбался мне со спокойным смирением. Несмотря на миниатюрные размеры, можно было рассмотреть мелкие морщинки на лунообразном лице и тщательно вырезанные волоски прически — эту нэцке я выменял в «Каникулах Кроша». Хорошая книжка и персонажи в ней хорошие. Их-то автор переписывать не будет….


…и очутился на космодроме — опять кому-то пришла нужда заглянуть в книжку. Вот так и дергают, блин, всю жизнь!

Как раз заканчивалась подготовка к старту. Обслуга бегала будто заводная: рассоединялись какие-то шланги и тросы, из охладительных отводов густо валил белоснежный пар, внутрь «Поиска» затаскивались ящики. На двух машинах примчалась бригада кинохроники и начала остервенело снимать звездолет со всех возможных ракурсов. Все вместе это походило на спешное бегство немецко-фашистских захватчиков.

Между тем настала пора обязательного действа. Как там, по тексту? «Седеющий усатый мастер-сталевар, скромный паренек-фрезеровщик, профессор математики и рядовой конструктор — представители всех, кто внес свой труд, знания и душу в создание чудо-корабля, — взбирались на трибуну и вкладывали в напутственное слово все, что переполняло сердца…» Может, мне и показалось, но в этот раз «Летите и возвращайтесь» — так мы окрестили эти речи — произносились с оч-чень странной интонацией. Я увидел, что Тоня как-то неуютно ерзает на стульчике, и тихонько пнул ее в ступню.

— Ты тоже просек? — сквозь зубы процедила она, не отрывая сияющих глаз от толпы. — Вот скотины. Лишь бы избавиться от нас. Была бы их воля — бомбу бы подложили: «Летите и возвращайтесь!»

Значит, не показалось. Может, профессор математики очень хорошо скрывал иронию, но усатый мастер-сталевар едва не потешался над нами:

— Летите, дорогие! Летите, соколы нашей Родины, и возвращайтесь с победой! Мы отдали вам воплощенное чудо, созданное нашим трудом. Смело вверяйте ему свои жизни. Пусть будет удачным ваш гордый взлет. Пусть вознесет он нашу науку на небывалую высоту! Пусть принесет нашей Родине новую славу!

Массовка колыхнулась, привычно захлебнувшись в счастливом «Ура!». Мы замахали в ответ.

— Ясный пень, — процедил слева программист Романов. — Они же все считают, что без них не то что повести, миниатюрки быть не может…

— Отставить нерегламентированные разговоры, — улыбаясь в девяносто шесть зубов, велел капитан. И как это он умеет, не двигая губами, выдавать такое — «не-рег-ла-мен-ти-ро-ван-ные»… С ума сойти.

А капитан, поднимаясь для ответной речи, бросил не поворачиваясь:

— Будьте выше всего этого, товарищи. Быть может, это наш последний полет в нынешнем составе.

Типун тебе…

7.

Отлетали…

На этот раз обошлось без перескоков, и все равно как-то не в радость отработались эти десять страниц. Как будто что-то не то съел, забыл об этом, а теперь вот поташнивает, знобит, и не сообразишь отчего. Гаденькое ощущение.

Затертая кнопка звонка отозвалась на дружеское давление противным визгом и я впервые за тридцать лет вяло подумал, что неплохо бы заменить нашего глашатая на что-то более мелодичное.

Неожиданно дверь распахнулась во всю ширь, как царские врата.

«Блин, — подумал я и мысленно хлопнул себя по лбу. — Годовщина?!»

Аленка зависла на проходе в чем-то немыслимо воздушном, пышном и бело-розовом наимоднейшего, надо полагать, фасона, а массированное использование косметики позволило ей достигнуть того рубежа совершенства, за которым, по-моему, уже ничего и быть не может.

— Здравствуй, родной!

— Ну, здравствуй, родная. — Ошарашенный и смущенный, косясь на настенный календарь, я распахнул пустые объятия, куда и впорхнула благоверная. У меня в руках словно огромная охапка роз обосновалась.

Мелкие цифры мельтешили, как блохи, и календарь не спешил подсказывать.

…День свадьбы мы с Аленкой не помнили — он остался где-то за рамками повести. Но однажды договорились считать памятной датой 8 марта по человеческому календарю. Это было достаточно удобно, так как в праздничный день библиотеки не работали, и если книга не была на руках, то мы спокойно проводили его вместе. Но сегодня-то нас уже дважды снимали с полки! Не библиотечные же духи, так их растак!

Охапка роз на моей груди вновь ожила и повлекла за собой на кухню.

Я увидел стол, и мне вновь захотелось бежать вон, скрыться, а еще лучше эмигрировать куда-нибудь: хоть в «Дюну», хоть в «Пылающий остров».

Облако ароматного пара стояло над столом, как над кратером вулкана, чуть вуалируя тарелки с горячими деликатесами. Сходство с вулканом дополняла пузатая бутыль красного вина, возвышающаяся в центре и предусмотрительно лишенная пробки.

— Мой руки и садись обедать, солнышко, — шепнула Аленка, впечатывая в ухо жаркие губы.

Я вымыл и сел. Блюда окружили меня, и каждое молча взывало из глубин своих: «Съешь меня! Съешь!»

Я недоверчиво потыкал вилкой хрусткую маслянисто поблескивающую шкурочку курицы, раскинувшейся на блюде, словно нимфоманка при виде мужчины. Курица была настоящая, ее вид вырабатывал слюну, как у собаки Павлова.

— У нас… праздник? — неуверенно спросил я — все же спросил, потому что далее пребывать в столь глупом состоянии сил уже не было.

— Праздник? — счастливо засмеялась Аленка, снова прижавшись-припав к плечу бестолкового мужа. — Ах, Миша, Миша! Поверь, для меня каждый день жизни — это праздник! Светлый… радостный! — Она закатила глаза к потолку, словно там был написан нужный текст. Я посмотрел тоже. Текста не было. Было пятно в углу, оставшееся от прошлого месяца, когда нас затапливал Бегунько.

— Ты не понимаешь, как это прекрасно: просыпаться по утрам у широко распахнутого окна, под шепот ветерка и шелест свежей листвы! Просыпаться, когда первый солнечный луч, пронзив голубую прохладу комнаты, гладит твое лицо и щекочет реснички: пора, просыпайся, соня! — И снова смех, звонкий, как колокольчик, но все равно отчего-то похожий на трель нашего дверного звонка.

— Ты это… сама-то садись.

— Миша! — всплеснула она ручками. — Еда! Грубая пища, топливо для мускулов! Она нужна вам, мужчинам, сильным личностям, нашим защитникам, нашим охотникам! А мы, хранительницы домашнего очага… мы же едим совсем немного… — Я немедленно поперхнулся и чуть было внаглую не оглянулся по сторонам: кто это сказал такую глупость? — Да-да, Мишенька, поверь, на самом деле я предпочитаю пищу совсем иного рода. Ту, что греет не желудок, а разум и сердце. Вот, взгляни: Лев Толстой, «Война и мир», первый том. Ты не представляешь, сколько такая книга, как эта, может дать такому человеку, как я!

Я не представлял и тупо жевал бесподобно вкусную куриную лытку.

Аленка с ногами забралась на угловой диванчик и раскрыла графа, всем своим видом изображая радостное погружение в мир разумного, доброго и вечного.

Что-то было не так. Что-то явно было не так. Возможно, причина была очевидна, но утренние события вкупе с дерганьем по сюжету сыграли свою роль: думать совсем не хотелось. Я благополучно добрался до фруктов и только тогда понял, что за все время чревоугодия ни разу не слышал шелеста страниц.

С яблоком в зубах я сделал стойку над столом. Моя благоверная все так же перила глаза в первую страницу. Книга была тут же захлопнута и отброшена.

— Ты покушал, дорогой? Теперь скажи, чего ты хочешь?

— По ящику через полчаса будут гонки «Формулы-1», — честно брякнул я и, по выражению Ленкиного лица, понял, что промахнулся. Это подтвердилось в следующие же секунды: зацепив мизинцем ворот рубахи, она повлекла меня из кухни, но не в зал. Если мы живем в двухкомнатной квартире, угадайте с трех раз, куда?

8.

— Ну, мачо, что ты собираешься сделать?

Аленка рухнула на кровать, взметнув во все стороны бело-розовую пену кружев и одновременно рванув поясок — все же, кажется, это был халат.

Осторожно, плечом вперед, стала выпрастывать тело. Плечо ненатурально блеснуло в розовом полумраке спальни.

— Ну?..

Я осторожно присел на краешек постели.

— Алена, что случилось?

Она продолжала соблазнять, исподлобья с давно подзабытой игривостью наблюдая за мной. Уже показалась кромка груди, затянутая в черный атлас.

— Мы ведь так же полны страсти, как всегда? — скорее утвердительно, чем вопросительно выговорила Алена. Взору предстал второй атласный шар. Ого!

— Да… — я прокашлялся. — Да, мы полны страсти, как всегда. Но что случилось-то? О, черт!

Это пола халата соскользнула с бедра. Если сказать, что грудь была изумительно как хороша, то что можно сказать о бедре? Трепещи, «Плейбой», виват, Алена! Но… Но отчего у меня ощущения, как у пескаря рядом со вкусным червячком? Откуда это сомнение: глотать наживку, или еще поплавать?

— Подожди, — я сделал последнюю попытку перевести разговор в конструктивное русло. — Аленушка, радость моя, к чему этот спектакль?

— О чем ты, родной? Я просто хочу, чтобы нам было хорошо. Ведь мы же — лучшая семья во всем городе, верно? И ты же меня любишь?

— Люблю, — эхом отозвался я и тут же спохватился. — Но подожди! Я люблю тебя и без образцово-показательного обеда, и без Толстого. Зачем тебе Толстой? Ты же его даже не читаешь!

— Я читала! — краснея, возмутилась Аленка. — Читала! Ты ничего не понимаешь! — Она уже не лежала, а сидела. — Я тебе не кухарка, а близкий человек, соратник, у меня большой потенциал, как у героини! По-твоему, я только и могу, что двести с лишним страниц ждать тебя, чтобы на последней помахать букетиком? Здравствуй, миленький, с приездом!

— Алена, я тебя очень уважаю… как героиню, — терпеливо начал я, но в это время противно задребезжал телефон, сразу же пополнив собой список предметов, которые нужно заменить. — Извини, — сказал я, — секундочку. Алло!

9.

— Миша, — нехорошим шепотком скребнуло ухо, — Мишенька, нужно срочно увидеться.

— Кто говорит?

— Приедьте к стеле Первопроходцам, Мишенька, — снова шепнула трубка. Голос упорно не идентифицировался.

— Я сейчас трубку положу, — пообещал я.

— Кто сказал: «Мы все равно покорим этот непокорный мир!»?

— Это ты, что ли, Синицын?

— Ш-ш! Без имен! — испуганно прошипела трубка. — Говорите, сможете? Очень важно.

Голос Синицына не сулил праздника — слишком уж напуганным он был — и ехать совсем не хотелось. Я покосился на Аленку. Она сидела, чересчур выпрямив спину, и настойчиво делала вид, что не прислушивается к разговору. — Это Синицын, — сказал я ей. — Хорошо, Синицын, только ненадолго, у меня дел куча.

Отбой.

— Ты что, прямо вот так и поедешь? — с трудом сдерживая колокола гнева, выговорила Аленка. — Бросишь меня и поедешь к своему Синицыну?

— Там у него что-то стряслось…

— У твоего Синицына каждый день что-нибудь случается, да ничего не происходит. Хоть бы кто эту тряпку поскорее подобрал, хоть бы дура какая поскорее, хоть бы из массовки…

— Алена…

— Да, тряпку, — нехорошо набычилась супружница. — И ты уподобляешься таким, как Синицын. Почему он не приедет к тебе? Ты — инженер-механик, третья фигура после капитана или кто? А он кто такой?

— Синицын — мой боевой товарищ, — внятно отреагировал я. С каждой секундой стимул прервать разговор креп и усиливался в геометрической прогрессии. Сам того не замечая, я стал потихоньку отступать к двери. — Мы с ним тридцать лет по болотам Грайи топаем.

— Вот такие, как ты, да Синицын топают, а сливки снимают другие! — взорвалась-таки Аленка. — Топтуны выискались! Великий Автор, люди суетятся, что-то делают, а ты? Что ты? Почему Костомаров догадался взять у капитана характеристику, а ты нет?

— Какая к черту характеристика…

— Да такая, обыкновенная, бумажная, с печатью! Бу-маж-на-я! Нет, ну вы только посмотрите: «какая характеристика»! Ему же все до фени, ему на все плевать. Синицын у него друг и товарищ, а я — Автор знает что, эскимо на палочке! Ты же ни на что не способен, кроме реплик своих дурацких! Над ними же все смеются: «Надо применить диффузатор!» Инженер-механик, как же! Мало того что тридцать лет по тексту в механиках паришься да по болотам своим топаешь, так и по жизни ни на шаг не продвинулся. Почему Харламов возглавил жилищную комиссию, а не ты? Почему тебя не включили в Совет Астроплаванья, а твой Синицын туда вошел?

— Да туфта этот Совет, а Синицын просто не смог отказать, ты же знаешь его характер…

— А ты не перебивай! Хватит, намолчалась! Мишенька то, Мишенька сё, а Мишеньке на хрен ничего не нужно! Ты хоть понимаешь, что можешь не попасть в переиздание? Ты понимаешь, что из-за тебя и меня вычеркнут?

— Аленка, ну хватит уже…

— Не-ет, так дальше продолжаться не может… Диффузатор! А мне сильная личность нужна, а не амеба!

— Аленка…

— Убирайся к своему Синицыну! — Крик перешел в визг, Аленка затопала ножками.

Ну я и убрался.

10.

Полдня прошло после того, как новость о переиздании отправилась гулять по городу, а пространство книги уже успело заметно наэлектризоваться, почище пособия по электротехнике. Одни персонажи сбивались в кучки, другие, словно частицы с одинаковыми зарядами, наоборот, шарахались друг от друга. Так мог выглядеть канун революции, преддверие великих потрясений. С той лишь существенной разницей, что наши волнения были напрасны, и за ними ничего не следовало. Мы не были вольны повернуть русло сюжета по своему желанию, не были способны переиграть свои роли. Поэтому при более вдумчивом рассмотрении все это походило на тихую, тщательно скрываемую панику. Еще немного и персонажи, почувствовав, что черный день — на следующей странице, побегут по магазинам разбирать мыло и спички. Мне очень-очень хотелось оказаться сейчас на «Поиске», пусть даже кверху ботами над антенной, которая, по мнению спецов, не должна работать принципиально.

Вместо этого я ехал в парк.

Мой Синицын так упорно желал казаться фланирующим бездельником, что не заметить его и не выделить из числа прочих мог только слепой. С лицом, на котором закаменела улыбка, Синицын как заведенный ходил вокруг стелы Первопроходцам, делая вид, что не может оторваться от барельефов, украшающих гранитный карандаш. Увидев, что я вылезаю из роботакси, он сломя голову рванулся навстречу. Обогнуть Вечное Пламя, а не идти напрямик ума у него все же хватило.

— Мишенька! Как я рад! — все тем же страшным телефонным шепотом известил он и тут же потащил прочь с аллеи, оглядываясь по сторонам с видом шпиона, находящегося на грани разоблачения. — За вами никто не увязался? — спросил он, все время заглядывая куда-то мне за спину.

— Синицын!

— Ну-ну, не горячитесь, Мишенька, это я так…

Нельзя, пожалуй, найти более разительного контраста между истинным характером персонажа и работой, выполняемой им по тексту. Синицын, существо мягкое, нерешительное и пугливое, в «Торжестве разума» исполнял обязанности командира десантного звена, совершая подвиги со сноровкой супермена и вечным испугом в глазах. Сознаюсь, все время я относился к Синицыну несколько свысока, хотя и без пренебрежения. По-другому относиться было бы трудно, — настолько часто он являл собой жалкое зрелище, несовместимое с обликом советского космонавта…

— У меня к вам хорошие новости, Мишенька, — зловеще прошипел он, роясь во внутренних карманах куртки. То, что он искал, обнаружилось в заднем кармане застиранных джинсов.

Оба-на.

Я где стоял, там и сел. Хорошо, что Синицын догадался преподнести сюрприз около скамьи.

На ладони испуганного Синицына, разгораясь мертвенным бледно-зеленым фосфорным огнем, лежал листик папиросной бумаги.

— Видите, что это? — шепотом спросил Синицын. Дурак. Еще бы я не видел. По телу паническим галопом понеслись холодные мурашки озноба…

— Вижу, — тоже шепотом ответил я. Теперь было понятно, что голос у Синицына не зловещий, и у меня при виде листка тоже перехватило горло, махом, как в восемнадцатой главе, где мы вдвоем с капитаном двое суток бредем по пустыне Серых Камней.

— А кто… кто ходил… туда? — я даже не решился произнести вслух название мест, откуда происходил этот листок.

— А я, Мишенька, сам и ходил, — зачарованно глядя на листок, сказал Синицын.

Меня передернуло. Настолько это казалось нелепым и невероятным: чтобы именно Синицын покинул полки, покинул пространство, пусть и неполноценных, картонных героев книг и спустился еще ниже, в Загробный мир — именно так мы испокон веков называем пространство, заполненное газетными новостями.

Книга живет годы. Активная жизнь журналов измеряется месяцами. Газета существует несколько дней, после чего перекочевывает в гроба подшивок, крышки которых поднимает редкий читатель. И тогда призрачный мир содрогается от ураганных ветров — это торопливые пальцы человека листают широкие страницы, заставляя пробуждаться миллионы миллионов обитателей Загробного мира — уродов, гомункулов, кадавров: политиков, судорожно повторяющих одни и те же фразы — те, что бойкий журналист вписал от их лица в статейку; мертвенно улыбающихся коммерсантов, молчаливых героев глянцевых обложек; работяг, карикатурно уродливых, словно морлоки; маньяков, суетливо скользящих в вечных поисках жертв — то есть всеми теми, кто, как чудовище Франкенштейна, рождается под скальпелем-пером тысяч журналистов. В природе ничего не исчезает — и это истинная правда.

Порождения мира новостей, они обитают на бескрайней плоскости, соединившей в себе и Пространство и Время — тысячи Брежневых, миллионы Лениных, миллиарды всех тех, кого хотя бы раз упомянули на газетной полосе, и триллионы тех, чьи фамилии никогда не звучали. Кто остался безымянным, мелькнув в строке типа «погибло сорок восемь пассажиров» или вообще — «никто не сумел спастись…» Никогда даже не пытайтесь подойти к Загробному миру — если вы ослушаетесь, он заберет вас к себе. Ежеминутно на Земле выходят десятки газет, а это значит, что Загробный мир тоже ежеминутно расширяется. Войдя в него, вы не заметите как уже через час окажетесь в сотнях километров от его границ, в мире без ориентиров, потому что невозможно ориентироваться там, где нет солнца, где в вечно серое небо возносятся тысячи одинаково краснозвездных кремлевских башен, тысячи Белых Домов и сотни тысяч заводов, фабрик, комбинатов, похожих друг на друга, старательно-гадко дымящих, дымящих, дымящих… Там зомби с пустыми глазами равнодушно обтекают гигантские туши «Титаников», наклонно уходящих в муть над головами, — тысячи, тысячи «Титаников». Мало того, вы можете увидеть там тысячи «Титаников» чуть поменьше настоящих — из рецензий на кэмероновский суперфильм… Однажды я и Гера Комов, каюсь, из нездорового интереса, так как возник он в процессе обильного возлияния, пошли взглянуть на Загробный мир.

Не ходите туда, Бога ради никогда не ходите туда! Нас ведь тоже хватило ненадолго. Когда с неба исчезло солнце, а нам навстречу, словно снег, все гуще и гуще пошли бормочущие что-то зомби, мы моментально протрезвели и что было сил рванули назад… Говорят, что рукопись второго тома «Мертвых душ» не просто сгорела. Дескать, Чичиков, позарившись на газетную нежить, отправился в Загробный мир, да и бесследно сгинул там, — а какой же роман без главного героя? Вот и спалил Николай Васильевич свое детище. Но это из числа наших, книжных баек. А лично я до сегодняшнего дня не знал ни одного безумца, который бы рискнул по своей воле отправиться в Загробный мир (мы с Комовым, два дурака, не в счет). И уж, конечно, Синицын был последним, на кого вообще можно было подумать…

— Дурак, — чуть успокоившись, сказал я, по-прежнему не отрывая глаз от мерцавшего листка. — Ты зачем туда лазил, баранья башка? Жить надоело? — Но, кажется, я уже знал, за чем ходил Синицын — туда можно ходить только за информацией.

— Это копия рецензии на нашу повесть, — прошептал Синицын, баюкая листок в ладонях. — Газета «Молодой коммунар» за июнь 1969 года. Автор — Б. Толстиков.

— Зачем она тебе, Синицын?

— А затем, — вкрадчиво шепнул десантник, вздрагивая всем телом. — Сами, Мишенька, знаете, зачем. На что наш Автор будет ориентироваться, нас перерабатывая? Какие критерии у него будут? Вот они, критерии, эта заметочка в прессе. И знаете, что в ней написано? Развернуть?

— Нет! — Я едва не слетел со скамьи. Не хватало еще впускать эту нежить в наш книжный мир!

Во взгляде Синицына, заслоняя на миг вечный испуг, мелькнуло удивление.

— Да, пожалуй, не стоит. Вы мне, Мишенька, на слово поверите?

— Слушай, я пойду. Достало меня все это, Синицын.

— А вы не волнуйтесь, Мишенька, не волнуйтесь. Я вот уже не волнуюсь — и вы не волнуйтесь… Ведь там черным по белому написано… — Синицын погрузил всю правую пятерню в листок, нащупывая в мерцании строчки, словно слепой, читающий по Брайлю. — «…Не смог в полной мере показать… не хватает глубины образам…» Вот, слушайте: «Одной из несомненных удач повести можно назвать фигуру инженера-механика Безбородова, в которой в достаточной мере соединились черты человека нашего времени и далекого коммунистического грядущего…» Понимаете, Мишенька? «Несомненная удача…» Нам с вами, Мишенька, плевать на все их справочки да характеристики, верно, Мишенька, у нас вот она, характеристика наша!.. Своя, золотая…

Мне показалось, что Синицын вот-вот ударится в истерику: его шепот все истончался и истончался, он уже только шевелил губами, поглаживая лоскуток мертвечины и глядя куда-то мимо меня, в пространство. Преодолевая отвращение, я заставил Синицына спрятать рецензию в пиджак и повел его в сторону космодрома — пока мы играли в конспирацию, подошло время второй смены. Вы думаете, я был рад, что получил дополнительный шанс? Нет, я думал совсем о другом. О хрупкости наших сущностей, ибо оказалось достаточно всего лишь одного камня, чтобы вся спокойная и благополучная жизнь разлетелась вдребезги.

11.

Обслуги на космодроме — полтораста единиц, не больше. Но волей Автора нам соорудили роскошную проходную на три электронных турникета и живого вахтера Козловского. Несмотря на то, что один из турникетов постоянно сломан, даже в час пик тут пустынно: работяги просачиваются сквозь электронное сито, как капли. Но сегодня здесь явно произошел засор.

— Я Гамлета играть могу! — орал кто-то, пытаясь пробиться мимо распахнутых лап Козловского. — Я Король Лир! Я Воланд! Я личность в развитии, а ты… пешка!.. Пусти, сатрап!

Невнятный рокочущий ответ терялся в серии очередных визгливых выкриков:

— Да, я выпил, потому что!.. А вы все!.. Герой многоплановый!..

Нас с Синицыным подтолкнули к турникету, над затором взметнулась растрепанная голова с алыми ушами. Краснознаменные уши и визг выдавали в их обладателе пресловутого Бегунько. Я увернулся и, бросив Синицына, втиснулся в соседнюю очередь. Но не успел клацнуть турникет, как кто-то вцепился в комбинезон. Я вздрогнул, затравленно дернувшись в сторону. Не дай Автор!..

Но это был не Бегунько — это был Стасик Лазарев, стажер с «Поиска».

— Михаил Петрович, можно вас на секундочку?

— Хоть на две, — разрешил я, мысленно крестясь. Мы выскочили на летное поле («Да мне и Гамлет в подметки не годится…» — «Все равно пьяного не пущу!..» — затихло за спиной). — Ну, что случилось?

— Михаил Петрович, как я вам? — забегая вперед и разводя руки, странно поинтересовался Стасик.

— Подстричься бы тебе, Стасик и поумнеть.

— Да я не о себе, Михаил Петрович, я об образе. Ведь его можно развить? Ведь можно же?

Воля Автора, спаси и сохрани!

Наш Стасик упоминается в главе «Перед дальней дорогой», а в восьмой появляется в очередной и последний раз с надсадным воплем: «Авария в энергоблоке!», в который всегда вкладывает бездну отчаянья. Кроме того, из текста следовало, что был он «нескладный, высокий и длиннорукий». Да, еще: вбегая, он споткнулся о комингс. Интересно, как этот образ можно развить? Может, ему кричать реплику в падении?

— Заменят, — угрюмо буркнул я. — Роботом заменят. Или механическим голосом.

И откуда в людях такая злость? А все оттуда же: доводят…

Стасик, поникший, отстал и затерялся в спешащем трудовом коллективе. Зато победно возопил, прорвавшись сквозь Козловского вездесущий Бегунько:

— Бегунько не остановить!.. Бегунько — личность, а не пешка!

Я зайчонком влетел по трапу «Поиска», едва не сбив с ног Тоню.

— Мишель, давай-ка сюда.

— Ты что ли, сегодня на нарядах?

— Я сегодня на общественной нагрузке: ты после смены не сбегай, тут щас коллективку стряпаем, на собрании зачитаем. Что мы все тут жутко передовые и страсть как незаменимые, — смущенно хихикнула Тоня. — Ну чего ты? Видал же сам, как массовка на нас зырит.

— Дай мне лучше наряд, Тонечка, куда-нибудь подальше дай.

— …И ты представляешь, стажер, этот жлоб, хотел остановить Бегунько! — раздалось за спиной неотвратимое, как рок.

— Тоня, давай наряд! — Я выдернул из ее рук бумажный лепесток и кинулся по коридору.

— Какие все нервные! Я, может, тоже нервничаю! Мишка, не забудь: после смены подпишись!

Спаси меня, любимый звездолет!

12.

Со звездолетом нам повезло, что бы там ни говорили парни из пособия по электронике. Конечно, у Автора имелись самые поверхностные представления об этой самой электронике, но учтите — на дворе стояли дремучие шестидесятые, эпоха перфокарт и ламповых компьютеров, погребенных ныне в информационных слоях прочнее и глубже костей динозавров. Так что техническое обеспечение у «Поиска», если позволительно будет сравнить звездолет с автомобилем, это все равно что у «Победы» по отношению к шестисотому «Мерседесу» — максимум прочности и минимум удобств. Кстати, на что — на что, а на прочность мы не жалуемся, — писался-то роман в эпоху, когда прочность являлась едва ли не основным критерием качества! А вот сейчас авторы клепают ненадежные звездолеты. Создавать что-то надежное попросту нет нужды: уже на третьей-четвертой странице его обязательно расшибут из ракет, лазерных пушек или дезинтеграторов. А если не расшибут, то на пятой случится авария. Ох, и мучаются со своими корабликами ребятки, ох, и страдают, сердешные!..

У нас же с аварийностью все чики-чики: ломается только то, что должно ломаться по сюжету. Но ради этого в свободное время мы перебираем «Поиск» с тщательностью, с какой золотоискатели вымывают в лотках песок. И все своими рученьками, ибо космопортовская служба обеспечения в один прекрасный день однозначно объявила, что работы внутри корабля должны выполняться силами только самого экипажа.

Я протиснулся в тесную камеру, где размещалась дублирующая система жизнеобеспечения, разложил, как мог, инструменты и полез за жестяной кожух кибернетического повара. Этот поганец барахлил уже третью читку подряд — то есть месяца два, не меньше: злостно путал рецептуру, а в итоге в тюбиках с печенью оказывалось варенье, вместо сыра выдавливалась горчица и происходили иные не менее специфические казусы. Читающие, разумеется, не видели этого, но у нас-то по сюжету целых три сцены с обедами! В последний раз рок в виде тюбика с безобидной надписью «картофельное пюре» пал на капитана, и он со слезами на глазах мужественно давился какой-то острой, как кинжал горца, мексиканской отравой, коей, если верить кулинарному справочнику и заверениям суперкарго, вообще не должно существовать в природе. Но что самое паскудное — именно на этом эпизоде капитану пришла пора нахваливать кулинарные способности механического садиста, расписывая какую вкуснятину он приготовил…

Под кожухом скрывалась система вроде той, что внутри любого из нас, только в металлическом и пластиковом исполнении: четыре группы автоклавов могли претендовать на роль желудков, в которых исходные материалы переваривались, превращаясь в супы, пюре, напитки и холодные закуски. Принципиальное отличие заключалось в том, что человеческий конечный продукт шел прямым ходом в гальюн, а конечный продукт киберповара — нам на стол. То, что заменяло системе кишечник и прямую кишку, в данном случае являлось короткими медными трубками с обычными водопроводными кранами — «родные», из красивой белоснежной пластмассы, кто-то спер лет десять назад. В отличие от «кишечника» глотка была несравненно длиннее — выходя из верхней крышки автоклавов, четыре трубы исчезали в железных недрах звездолета, тянулись метров шестьдесят через технический и жилой отсеки и завершали свой путь в кладовой, так сказать «ротовой полости», откуда все ингредиенты наших завтраков, обедов и ужинов начинали свой путь. Там я вчера уже сменил две дампы ЛТ-63/05 ГОСТ 543 789 в дозаторе.

Начал я с обычного — прочистил патрубок, который все время, сколько себя помню, забивается. А потом уже взялся за электронику, и тестером «прозвонил» все цепи. Через полчаса ковыряния оказалось, что, как и следовало ожидать, полетели две из пятнадцати триггерных цепочек, отвечающих за логику киберповара. Орудуя разводным ключом и поминутно ударяясь костяшками пальцев — слишком уж низко от пола смонтировали этот блок, я еще через полчаса снял плату с триггерным звеном и взялся перепаивать. Было тесно и жарко, я сидел, скорчившись, как древний рудокоп в своем древнем штреке, роняя капли трудового пота на замызганную плату. Наконец, все было сделано. Вновь настала очередь разводного ключа, рука снова срывалась, вступая в вынужденный контакт с полом. Странно, думалось мне в перерывах между проклятьями и матом, вся вот эта зараза, трах-тарарах, описывается в повести двумя строчками, без каких-либо деталей, ах, чтоб тебя!.. Значит, то, что я сейчас, трах-тарарах, наблюдаю, родилось абсолютно без вмешательства воли Автора. Так почему же оно, коррозию на его жестяное нутро, оказалось таким, трах-тарарах, мучительно неудобным? Свидетельство ли это того, что и в реальном мире все столь же неудобно (если специально не вмешиваться), или что иначе быть попросту не может? Чем больше болела рука, тем сильнее я склонялся к мысли, что окружающие нас неудобства — не что иное, как тень кармы Автора, которую он нечаянно наложил и на нас, картонных… Наконец, все было готово. Я затянул последнюю гайку и со сладостным стоном потянулся. Поискал глазами пробный стаканчик. Стаканчик нашелся, хотя и не сразу, и пахло от него отчего-то общедоступным портвейном. На контрольной панели я набил код гороховой каши — не потому что люблю, а потому что код у нее подходящий — 9 875 643 021 — весь цифровой ряд, и открутил кран с выцарапанной надписью «Втор. блю.». По железным недрам прошла судорога рождения, что-то с надрывной протяжностью заурчало, а потом с некрасивым громким звуком в подставленный стаканчик выцедилась желтоватая дымящаяся струйка этого самого «Втор. блю.». Я пальцем подцепил продукт, намереваясь произвести дегустацию, и тут аппарат вновь ожил, протрубив громко и победно. Я успел сделать только одно: я ужаснулся.

13.

…Вы слышали когда-нибудь рев цунами за мгновение до того, как волна накроет обреченный берег? Вы слышали вой смерча, который, словно живой, мчит вдогонку за жертвой и вот-вот нагонит ее? Так вот, именно такой звук породил проклятый аппарат. Я отшатнулся, и в следующий миг нечто сорвало все три крана, а дымящаяся желто-зеленая масса тройной струей ударила в пол, обдавая меня с головы до ног горячими пахучими ошметками. Меня мгновенно пригвоздило к переборке и изгадило. В долю секунды я стал самым мерзким существом во Вселенной. Реактор же, сделав свое грязное дело, облегченно рыгнул и затих, а может быть, даже потерял сознание от чрезмерной нагрузки или стыда за содеянное…

— …, …, …, — только и смог сказать я, глядя на поднесенный ко рту указательный палец правой руки со скромным пробным мазком и левую руку с разводным ключом, прикрывающую живот стыдливым жестом купальщицы. Потом мой взгляд нехотя переместился ниже, на пол, залитый варевом. Зрелище было ужасным. Мне следовало родиться камикадзе — и быть счастливым. Или стать испытателем реактивных самолетов в производственном романе и на каждой восьмой странице с радостью биться о землю ясным соколом. Но я родился космическим сантехником и теперь стою по щиколотку в съедобном дерьме.

Я трижды проклял свою бумажную судьбу, трижды — проклятый реактор и понял, что этого недостаточно. И тут нечто на полу привлекло мое внимание. Я зачерпнул горсть «Втор, блю.», и когда жижа стекла меж пальцев, на ладони остался тонкий металлический кружок с потертым пластиковым напылением. Кружок был треснутым. Не побрезговав покопаться еще, я выудил шесть таких кружков, шесть прокладок в дозаторных форсунках. И все они были старыми, ветхими, как «Граф Монте-Кристо» после ста читок.

Я понял, что по-прежнему очень богат злостью и мне нужно во что бы то ни стало поделиться своим богатством.

Стряхнув гороховое обрамление, я выбрался из болота и прямиком направился в шлюзовую. Там, около люка, висел график дежурных работ — обширный стенгазетный лист, прихваченный по углам широкими лентами скотча, который суперкарго выменял в каком-то современном детективе у рэкетиров. Я пошарил по лабиринту разноцветных граф глазами, потом для верности поводил еще и пальцем. В обоих случаях пеленги сошлись на одном и том же объекте, что исключало ошибку.

Рядом с графиком из стены выпирала бородавка интеркома. Я утопил кнопку и наклонился к динамику:

— Идентификация. Добшин Валерий Максимович.

— Добшин Валерий Максимович, — послушно откликнулся кибермозг. — Перемещение: сектора Д-22, Г-22, В-22, Б-22. Продолжить отслеживание движения объекта?

— Отбой.

Ну, конечно, смена заканчивалась через десять минут, и Валерик на всех парах уже мчался к выходу. Я занял позицию у шлюзовой.

Спустя полминуты дробный перестук известил о приближении объекта. Он вынырнул из-за поворота — мелкий, белесый и круглолицый, жизнерадостно взмахнул рукой и замер, разглядев дизайн моего комбинезона.

— Ты чего, Миха?

Я не стал распространяться о своем нынешнем самочувствии, хотя тема была обширной и животрепещущей.

— Валерик, — сказал я. — Иди-ка сюда, Валерик, дело есть.

Похоже, ему что-то не понравилось в этих обыденных словах, потому что подросток шагнул в сторону, намереваясь обойти меня. Я шагнул следом.

— Ну и запашок, — хмыкнул Валерик. — Слушай, спешу, да? О делах потом побазарим.

— Есть вещи, которые нельзя откладывать на потом, — сказал я, прижимая подростка к переборке.

— Например? — Он сделал безуспешную попытку вывернуться.

— Например, уборка гороховой каши, которая своей тарелкой выбрала дубль пищеблока.

— Ты че, Лекало, салагу нашел? Пусти! Если сильный, то…

— Я не сильный, а справедливый, Добшин, — уточнил я. — Последнюю профилактику в дубле ты делал?

— А я помню?

— А график?

— Ну… может… И что? — он еще готов был отпираться, но я уже видел, видел, что он понимает о чем речь!..

— Прокладки менял?

— Отвали, да? — противным голосом попросил подросток. — Чего пристал-то? Прокладки, памперсы…

— Так менял?

— Не помню. Менял.

— Вот эти прокладки? — уточнил я, подбросив колечки в непосредственной близости от конопатого носа. Подросток ловко перехватил кольца в кулак.

— Ну а чё те надо-то?

— Мне надо, вьюноша, чтобы ты делал свою работу, а не пиво жрал. И чтобы ни я, ни кто другой после тебя дерьмо не разгребали. Так что, сынок, если не хочешь, чтобы Смирнов узнал, бери курс на дубль и выскребай все начисто. А потом меняй прокладки. МЕНЯЙ, слышишь? — И для большего усвоения я встряхнул сморщившегося подростка.

— А ты докажи, что я схалтурил. Ты следил за мной, Лекало? Следил? Ты вон лучше за Аленкой своей следи, диффузатор!

— Кому Аленка, а кому и тетя Алена, дите, — прошипел я, а руки непроизвольно сжались, сминая парадно-чистенький комбинезончик Добшина, но тут меня словно вновь ошпарило гороховой похлебкой. Эпизод с диффузатором, девятая глава. Мы же там вдвоем с ним возимся, я и любознательный Добшин, больше никого. Откуда Аленка-то…

— А ну-ка… — переключился я на новую тему. Рука пошла вверх, увлекая за собой стажера. — Ты что же, щенок…

Щенок с неожиданной злобой влепил мне кулачком под дых. Кулачок у него маленький, подростковый, но острый. Я задохнулся, замешкался и получил второй удар — не в глаз, а в бровь. Бить я его не собирался, нет — пусть ему и тридцать с лишком, а ведь физически все равно пацан, не ровня… Но его удары — это было уже чересчур. И раскрытой ладонью, с левой я все-таки приложился по белесой мордашке и тут же в ухо, сильнее, чем смог бы добшинский кулачок, ударило:

— Не сметь! Отставить!

Добшин рванулся — и был таков, а я остался один на один с посеревшим от праведного гнева капитаном.

— Ответьте мне. Ответьте немедленно. С каких это пор. Вы взяли в практику. Избивать младших по званию и по возрасту. — Он не спрашивал, он вбивал в меня фразы, как осиновые колья в грудь вампира — с силой, брезгливостью и осознанием того, что не вбивать нельзя. — Отвечайте, Безбородое, не трусьте.

Я струсил? Нет, наверное, нет. Прокладки упорхнули вместе с Добшиным, доказательств не было, да и не собирался я жаловаться капитану, — слишком уж это было бы… Просто мне в тот момент все стало вдруг по фигу. Вся эта возня с переизданием, вся эта работа, бесконечный сизифов труд и прочее, прочее, прочее… Такая тупость навалилась вдруг, такая безнадега, что выйди на аллею — и любой сук уже твой, аминь и Автор прости… «Так и живем… — выплыло откуда-то. — Так и живем…»

— Безбородое! Куда вы! Я вас никуда не отпускал!

— Туда, куда и младший по званию — пиво жрать! — рявкнул я в ответ и, следя на каждом шагу, словно собачонка, страдающая недержанием, заквацал к выходу.

— На сегодняшнем собрании ваш проступок будет рассмотрен вторым вопросом, — ткнуло в спину.

«Да пошли вы все…» — но это уже про себя, про себя.

14.

Прямо в шлюзовой разделся, забил испоганенную спецуху в угол и дезертировал. Гадко было — не представите. Хорошо, у нас космодром создан с размахом, достойным строек коммунизма. Пока отмахал от «Поиска» до ворот, злоба перемешалась с горечью, горечь — с раздражением и все это худо-бедно сцементировалось в нечто тяжко-жгучее, в кирпич из венгерской паприки, который все же приемлем для внутреннего хранения — главное, чтобы на меня сейчас никто не наткнулся, как нож на консерву, вспучившуюся от жары.

За проходной тусовалась безликая массовка из первой главы — пикетировали космодром. Увидев меня, пикетчики молча воздели кривобокие транспаранты «Мы — не безликая массовка!», «Равные права всем персонажам!», «Кто вы без нас?». Вблизи массовка была такой же, как и на расстоянии — с плоскими одинаковыми лицами, одинаковыми прическами. Даже костюмы, несмотря на разнообразие цветов, были одного фасона. Серые пятна глаз пристально и недоброжелательно смотрели на меня, а рты между тем были распахнуты в одинаковых счастливых улыбках — словно дольки огромного апельсина Счастья, поделенного на всех: потому что когда-то этот козел написал, что «толпа радостно встречала своих героев», — И ВСЕ. В итоге получился человек, который смеется, растиражированный до размеров стада.

Я прошествовал, как Моисей сквозь расступившиеся воды моря Красного. Мужские и женские лица повторялись с монотонностью узоров и вскоре мне уже стало казаться, что те, кого я оставил за спиной, перебегают вперед и снова сливаются в толпу, чтобы свести с ума своей агрессивной безликостью.

Это, конечно, была шизофреническая мысль и ничего больше, но на миг я поверил в нее и едва не ударился в бег… На счастье, толпа вдруг кончилась, и я вылетел на совершенно пустую стоянку, не выбирая запрыгнул в ближайший кар и опустил колпак дверцы. Массовка стояла, словно обратная сторона потемкинской деревни — длинным частоколом разноцветных спин, белыми квадратами транспарантов. Никто даже не оглянулся на меня, словно, пройдя сквозь толпу, я тут же выпал из зоны их внимания — и сознания тоже. Интересно, а что наш бравый капитан будет делать с ними? Тоже пригласит на собрание? И как с ними говорить? За все тридцать лет я ни разу не общался с массовкой, да, думаю, и капитан тоже. Мы видели их лишь тогда, когда приветственно махали ручками с трапа «Поиска». Они жили по соседству, но были так же невидимы, как морлоки, с той лишь разницей, что обитали не в подземельях, а в своих кварталах, почти не появляясь в центре городка.

Я откинул сидение и долго лежал, глядя через прозрачный колпак на ясное небо. Хотелось успокоиться, ухватиться хоть за что-то, что бы утихомирило разболтавшиеся нервы, но вечернее небо было слишком ясным, чересчур синим, раздражающе безоблачным. Я попытался проткнуть эту вечную синь, посылая туда мысли так же безнадежно, как и земляне — сигналы братьям по разуму. Великая Буква — прародительница Слова! Как бы мне хотелось, чтобы Автор услышал меня сейчас, именно сейчас! Чтобы он бросил жевать котлету, или листать журнал, или пялиться в телевизор, бросил все и ответил мне, всем нам: зачем он создал нас именно такими? Такими неполноценными, увечными, слепыми, так равнодушно воспринимающими свои подвиги в книге и так привычно погруженных в рутину бытия за ее страницами? Почему не родил нас, как рождали Булгаков и Толстой, а отштамповал, дав немножечко сердца и капельку души, — так скупо, так экономно, словно боялся ненароком оторвать что-нибудь от себя… Чего ты испугался, всемогущий Автор? Почему написал нас чернилами, зачем сколотил этот мир, как фанерный ящик, отчего не вдохнул в нас жизнь, как однажды твой Бог вдохнул ее в тебя? Ты не желал нам ни зла, ни радости, но это значит, что ты не желал нам и жизни!.. Настоящей жизни, которая может бурлить даже под корешком книги! Да я был готов тридцать лет лежать где-то в столе, в рукописи, пребывая в положении эмбриона, лишь бы потом родиться, раз и навсегда, без переписок и переделок, без копания в моем мозгу, моем сердце и моей жизни.

Почему дал всего в полмеры, а не полной мерой?

Дал так, что даже сейчас, накануне великих событий, наша жизнь как была, так и осталась фарсом, ибо мы не были рождены для настоящей трагедии, не были способны подняться над возней, суетой, драчкой за место под солнышком — под этим неживым ярким солнцем… Неужели и в вашем мире все так же?

— Куда едем? — не дождавшись приказа, подал голос робот-водитель. Я выпрямился.

— Ты можешь мыслить?

— Отсутствует необходимость, — тут же сообщил робот, равнодушно помаргивая индикаторами на плоской безликой пластиковой мордочке.

— Следовательно, ты не существуешь, — сделал я вывод, и робот не стал его опровергать. Повезло, скотине. Наверное, роботы остались единственными, кого не зацепил вихрь всей этой свистопляски… Скорее бы уж все свершилось!

— Я робот… робот… — прогнусавил я «жестяным» голосом. — Мне все по фигу, по фигу, по фигу…

Не помогло.

— Назовите более точный адрес, — попросил робот.

— Ты представляешь, — спросил я у него, — каково это, когда тебя переписывают? Ты можешь представить, что будем ощущать мы, когда весь мир и мы сами начнем меняться? Будем ли мы забывать прошлое постепенно или забудем мгновенно, вдруг родившись заново, с новыми характерами и воспоминаниями? А может, все останется неизменным, и поправки коснутся только ролей? И будем ли мы при этом помнить свои прошлые реплики и ремарки? У живородящих такого нет. Им не дано понять нашего страха, наша паника им смешна. Хотя… хотя… И у них если не отдельные жизни, то истории государств переписывались неоднократно. Собственно, история любого государства — это роман, который часто пишется кровью по телам миллионов. Разница только в том, что, как говорят живородящие, мертвые сраму не имут. А мы с ним жили и будем продолжать жить, не в силах что-либо изменить — и даже не в силах умереть по своей воле, чтобы решить все разом, хотя бы для себя одного… Мы можем умирать лишь по воле свыше, и то лишь на время, как Митрич…

Митрич, вспомнил я. Шорох дождя, сонный перебрех псов и запах сырой земли — вот что было нужно мне сейчас. И я назвал адрес.

15.

Митрича на месте не оказалось. Похоже, это стало последней точкой, потому что я вбил задницу в траву и отключился, а пришел в себя, только когда сзади шумно засопело. Кругом было темно.

— Привет, Рыжий, — пробасило из темноты, и на взгорок с треском взобрался Митрич. — Чертов кизил. Давно срезать собираюсь.

— Ты на собрании был?

— На котором? Про которое Тонька говорила?

— Ну.

— Не-а, — сказал Митрич. — Я не люблю коллектив, я люблю компанию.

От него пахло пивом.

— Я тут пива захватил, — сказал Митрич. — Давай поделюсь.

— Давай, — согласился я с таким невероятным облегчением, словно только что, при мне, Митрич раскрыл секрет нашей картонной жизни, объяснив все «для чего» и «зачем». Объяснил, и теперь не нужно было страдать, ломать голову самому и мучить других, а можно долго и счастливо жить, пить пиво и смотреть в сторону невидимых во мраке окраин царской России, слушая перебрех псов и еле различимую песнь на два голоса…

— Закуришь? — ткнулась в бок папиросная пачка.

— Бросил, — вздохнул я, извиняясь за собственное давнее и глупое решение.

— Правильно. Курить — здоровью вредить. Давно бросил-то?

— Давно.

— Мало общаемся, — теперь вздохнул Митрич. — Я не знал.

Помолчали. Молчать было хорошо, не в тягость, и пиво было тоже что надо, хорошее пиво, свежее, холодное.

— Тут жена твоя приходила. Что-то про сильную личность плела. Я не понял, сбежал. Вы что, поссорились?

Я пожал плечами.

— Я говорю: поругались, что ли?

— Ерунда, Митрич.

— Ерунда, — тихонько передразнил литературный сибиряк. — Тебе ерунда, а я еле отбился. Все словно с ума посходили… Здорово ты ее, видать, достал.

— Человечество несовершенно, Митрич.

— Ну да. Ты только Автору этого не скажи.

Больше говорить, собственно, было не о чем, и мы снова замолчали — и молчали до тех пор, пока со стороны Пролога не послышалось чавканье грязи.

— Еще кого-то на фиг несет, — равнодушно откомментировал Митрич. — Если кто знакомый, за пивом отрядим, верно?

Источник звука быстро приближался. Уже было понятно, что это не один персонаж, а вскоре из мрака действительно вынырнуло несколько теней. Они прошли чуть ниже нашего пригорка, вломились в кусты, а следом за ними уже шел кто-то еще и еще.

— Вот черт, — сказал Митрич. Я обернулся и увидел, что он смотрел вверх. Непроглядная ночь быстро бледнела, превращаясь в белую. На небе среди привычных тусклых звездочек одна за другой вспыхивали новые и новые, крупные, с копейку, с кулак! И они двигались, перемещались!

Никто не останавливался, не пытался заговорить.

— Эт-то что за нашествие… — выдавил из себя Митрич. — Эй, орлы, куда летите?!

Но орлы, не разевая клювов, перли и перли. Впрочем, у подавляющего большинства вместо лиц были одни наметки — сразу видно, что из массовки. Но в Прологе не было такого количества массовки!

— Во, блин! — Митрич аж взъярился от такой наглости. — Эй, сердечные, есть тут у вас Моисей или сами по себе мигрируете?

Кто-то хмыкнул над ухом. Рядом переминался с ноги на ногу один из незнакомцев. У этого с физиономией был порядок.

— Я вижу, у вас эмблема «Поиска», — ткнул он пальцем. — Я тоже с этого корабля. Вы кто?

— Инженер-механик мы, — медленно и внятно объяснил я.

— А я — курсант Ильюхин. Когда в корабль попадает метеорит, какой-то Бегунько выбежит и заорет: «Тревога!», а я кинусь к блоку противометеоритной защиты и тоже заору: «Не надо паники! Еще не все потеряно!», а потом дерну за рычаг и…

— Нету такого в тексте, — прошептал Митрич. — Нету.

— Так вы чё, еще ничего не знаете, аборигены?

— Что повесть на сокращение отдали?

— Не на сокращение, а на переработку.

— Один хрен, — сказал Митрич.

— Э, дядя! Темнота! Будут вашу повестушку перерабатывать в роман. Двадцать пять авторских листов, а там, глядишь, и продолжение закажут. Ну ладно, братва, завтра побазарим. «Не на-адо паники, еще не все потеряно!»

И курсант кинулся догонять свою шеренгу.

Над нами на предельно низкой высоте с шорохом пронеслось что-то огромное, овальное, обдав пригорок каскадом разноцветных бортовых огней, а следом летело уже другое, а за ним горели огни третьего, и теперь было видно уже почти всё…

Колонна неизвестных тянулась через весь Пролог, вытекая из кривых улочек городка. Слаженно шагали затянутые в кожу десантники, а технари в замусоленных комбинезонах шли вразброд, независимо и вразвалочку. Зеленокожие гоблины инопланетного происхождения, ругаясь инопланетными словами, тянули деревянные кибитки размером с небольшую дачу. Их обгоняли закованные в броню всадники на двуногих динозаврах. Динозавры шипели на гоблинов и на гравилеты — совсем такие же аппараты, как в романе «Межзвездная месть-3», тесным звеном прошедшие над колонной. Плотной группой двигались трехметровые, похожие на скелеты зловещие существа, закутанные в лохмотья, но несущие на плечах начищенные лазерные пушки. Следом, тихонько хихикая, семенила орава уродливых карликов. Карлики на ходу приставали к неземной красоты одинокой принцессе. На принцессе были босоножки с невероятной высоты каблуками, она постоянно спотыкалась и придерживала изукрашенную алмазами корону, другой рукой отмахиваясь от наглых карликов.

Чиркнула спичка.

— Выходит, не будет сокращения, — сказал Митрич после первой затяжки.

— Выходит, нет. — Я сел на место. — А наши там сейчас заседают. Дайка закурить, сибиряк.

И мы одновременно, словно сотни раз репетировали эпизод, смачно и длинно сплюнули.

Юрий Окунев Долгое несчастье Билла Стресснера

Рассказ
6 часов 55 минут утра

В столичном аэропорту он почему-то решил почистить ботинки, хотя они, как всегда, уже были начищены до блеска, и это странным образом привело его в тот ужасный автобус. Получив плату, черный чистильщик, грузный, с одышкой, навязчиво вызвался сопровождать его к выходу, толкался, дышал в лицо, подмигивал своим приятелям, в невообразимом количестве сновавшим и толпившимся вокруг, и он заподозрил — не провокатор ли этот черный чистильщик. Он знал, что за ним охотятся, он знал, что за ним всегда охотятся, но он почему-то не ощущал присутствия охраны, которая — он знал — всегда незримо сопровождает его, и чувство опасности охватило его. Нет, этот черный чистильщик ботинок не может быть террористом, у него слишком выразительная, колоритная внешность, террористы уже давно подбирают неприметную внешность — успокаивал он себя, но чувство опасности нарастало. Он дал чистильщику еще десять долларов, но тот не отставал и быстро говорил что-то про большой черный лимузин, который вскоре повезет доброго джентльмена в Сенат. Это еще больше насторожило его: откуда чистильщик знает, что он едет на слушания в Сенат, и откуда он знает, что за ним должны прислать лимузин?

Вероятно, это чувство опасности и эта назойливая суета вокруг в конце концов и толкнули его в тот ужасный автобус. Впрочем, внешне в том автобусе не было ничего ужасного. Старомодный автобус, большой и яркий, внезапно подкатил прямо к нему, поразив его странной бегущей строкой над передним стеклом: Столичный аэропорт — Конгресс США. Странность состояла в том, что он был одним из немногих, кто знал сегодняшнее расположение Конгресса, который постоянно перемещался и всегда располагался в секретном месте. Ни чистильщик, ни водитель автобуса не могли знать того, что этот аэропорт сегодня столичный, но, похоже, здесь все это знали. Лимузина поблизости не было, и тогда, вопреки хорошо известным ему правилам безопасности, он принял роковое решение и буквально впрыгнул в странный автобус, чтобы отвязаться от назойливого чистильщика и вызванных чистильщиком опасений. Дверь за ним захлопнулась мгновенно, и автобус быстро набрал скорость, как-будто был подан специально для него и только его и дожидался.

Пройдя в салон, он как-то сразу успокоился и тут же увидел ее. Она сидела в купе, образованном двумя диванами напротив друг друга. Он заметил, что в автобусе почему-то нет других мест, кроме тех двух диванов, а редкие пассажиры неясными тенями стоят у окон, держась за матерчатые ремни. Тени покачивались, не решаясь присесть на свободный диван напротив нее. Он не знал, почему никто не садится, но не видел никаких оснований, чтобы не сделать этого, и присел на тот свободный диван напротив нее.

Он уже понимал, что эта женщина нравится ему, но он старался не смотреть на нее, чтобы не вызвать подозрений в своем интересе. Он раскрыл газету и еще раз удивился — это был номер «Нью-Йорк Таймса», который давно не издавался. Она, не поднимая глаз, читала книгу, неестественно вертикально держа ее перед собой. На корешке обложки он прочитал: Эрнест Хемингуэй. «Недолгое счастье Френсиса Макомбера. Рассказы». Он давно не видел, чтобы кто-нибудь читал этого старомодного автора первой половины прошлого века, его любимого автора. Он мгновенно оценил в читающей Хэмингуэя тот редкий тип женщин, которые всегда нравились ему. Он не любил брюнеток — они казались ему недостаточно нежными, он не любил блондинок — они казались ему приторно-сладкими. Она была светлой шатенкой. Ее длинные каштановые волосы двумя потоками обрамляли смуглое лицо с яркими, чуть пухлыми и капризными губами.

Эти губы повлекли его в дебри недозволенного, давно уже ему не выпадавшего, но отнюдь не забытого. В дебрях недозволенного пришла к нему девушка из его юности, девушка с капризными, пухлыми губами, сводившими его с ума своими ласками. Девушка из юности с приоткрытыми губами прижалась к нему нагим, долгим телом, и он…

Внезапно женщина с каштановыми волосами оторвалась от книги, непринужденно перекинула красивые ноги в юбке выше колен, взглянула на него с улыбкой и спросила низким голосом: «Который час, сэр?». Он поспешно ответил каким-то чужим голосом и отвел глаза — ему показалось, что женщина узнала его. А она сказала нечто загадочное: «Ну, еще минуточку». Но он не обратил на это внимания, потому что все в этой истории было загадочным, а еще потому, что она говорила тем низким голосом и с тем тембром, которые так нравились ему и которые так волновали его. И он подумал, что, может быть, это судьба… Он ведь сразу понял, что интересен этой женщине, понял, что она приглядывается к нему, не поднимая глаз. Может быть, это его судьба…

И когда судьба снова, через минуточку, подняла длинные ресницы, он не отвел взгляда, а, напротив, посмотрел жестко и требовательно в ее красивые, большие глаза. В тех немигающих глазах он обнаружил исходящие из зрачков холодные искры, и… волна ужаса накатила на него — он узнал это голубое свечение глаз перед взрывом, мгновенно узнал этот разгорающийся детонатор внутренней бомбы. В десятках статей и учебников по психологии терроризма раскрыл он природу этого физиологического детонатора, он первым описал его в своей диссертации в Йеле, но теперь, увидев искрящийся детонатор в трех футах от себя в глазах женщины своей мечты, растерялся и словно окаменел от ужаса.

Он знал, что жить ему осталось не более тридцати секунд. Она наверное поняла это, попыталась придвинуться к нему и даже ласково положила руки к нему на колени, но он, преодолев окаменелость, резко встал, примерился и сильным движением, многократно отрепетированным на тренировках, бросил свое тело в сторону, вышиб ногой окно и, сгруппировавшись в комок, выбросился в провал навстречу стремительно бегущему полотну шоссейной дороги. Последнее, что он увидел внутри автобуса, было безобразно раздувшееся, вылезающее из рвущегося платья тело каштановой красавицы, ее потрескавшееся лицо с вылезающими из орбит глазами. Страшный взрыв разорвал автобус и поднял его останки вместе с кровавым месивом в воздух. И он увидел летящее ему навстречу тело мальчика с запрокинутой головой… Горячая взрывная волна опалила его и швырнула на обочину. Он больно ударился о что-то головой и… проснулся.

7 часов утра

Билл Стресснер, профессор Йельского университета, Нобелевский лауреат и председатель правительственного Антитеррористического комитета, очнувшись от сна, лежал с закрытыми глазами в спальне своего большого пустынного дома на берегу залива Лонг Айленд. Чувство облегчения, обычно сопровождающее пробуждение после тяжелого сновидения, не приходило. Взмокшая до корней волос голова болела — вероятно, он конвульсивно ударился затылком о спинку кровати. Билл пытался понять, почему не приходит облегчение. Детали этого ужасного сна уже стирались. Главный его эпизод, впрочем, вполне объясним, и объясним двояко — холодно и логично рассуждал он.

Во-первых, это от нервного напряжения последних дней перед слушанием в Сенате закона о лишении террористов человеческой идентификации, выношенного и выстраданного им закона, воистину его закона. Если закон будет принят, профессор Стресснер станет мишенью ненависти всего хавабитского мира, ибо каким-то непостижимым образом они узнают детали всех секретных заседаний Сената. Он многократно приговорен ими к смерти, но если закон будет принят, его жизнь осложнится неимоверно.

Во-вторых, это от тоски по женщине. Нельзя не быть откровенным хотя бы с самим собой — то затворничество, на которое он добровольно обрек себя после трагической смерти жены, для него физически непереносимо. Да, он бесконечно виноват перед женой, это была его смерть, и он невольно подставил жену под свою смерть, под предназначенную одному ему бомбу террориста. И тем не менее с этим бессмысленным затворничеством и воздержанием нужно кончать.

Почему же не приходит облегчение, снова подумал он. Детали сна уже стерлись, он смутно помнил, что во сне была женщина-террористка, но не мог вспомнить ни одной детали ее внешности. Ту девушку из юности он помнил хорошо, а эту, недавнюю из сна, не мог восстановить. Что-то безобразно вылезающее из разрывающейся юбки — и не более того. Внезапно он понял, почему не приходит облегчение — три эпизода ужасного сна не стирались, и он не мог их никак и ничем объяснить.

Первое — это нелепый чистильщик сапог, давно исчезнувшая профессия, о которой он мог знать лишь из старых романов. Откуда он взялся, этот театральный персонаж эпохи Хемингуэя?

Второе — это автобус, давно исчезнувшее средство передвижения. Он помнил автобусы своего детства, желтые длинные автобусы, которые возили его и других детей в школу. Общественные автобусы тогда уже были запрещены — после того как хавабиты изобрели жидкую взрывчатку, заливаемую в желудок террориста-самоубийцы, пользоваться автобусами стало невозможно. Но желтые автобусы с детьми еще долго ходили, пока взрывчатку не стали заливать в желудок детям. Откуда он взялся, этот канувший в лету символ былой беспечности?

И третье — это давно не существующий «Нью-Йорк Таймс». После тотального бегства нью-йоркцев из своего исстрадавшегося от непрерывных взрывов города газета еще некоторое время выпускалась где-то на тайных деревенских задворках, пыталась подыгрывать хавабитскому фундаментализму, но постепенно захирела и исчезла — это все он помнил хорошо. Но к чему бы этот символ былого величия в его снах?

Тоска и одиночество.

Дети давно живут отдельно, и контакт с дочерью почти утерян. Дочь назвали по имени бабушки Сюзанной, хотя бабушка еще была тогда жива — в семье твердо придерживались традиции наследования имен через поколение. Сюзанна была совсем юной девушкой, когда ее мать погибла, но свою любовь к матери она уже тогда превратила в неприязнь к отцу, которого без всяких объяснений сочла виновником случившегося. Потом под это была подведена теоретическая база — отец избрал ложный путь борьбы с террором, что и является источником всех семейных бед. Билл не сумел преодолеть отчуждение дочери, не сумел убедить ее в том, что избранный им путь жизни правильный и, вероятно, для него единственно возможный, и она, попав в крайне левую университетскую среду, все больше отдалялась. Когда пошли внуки, дочь как будто потеплела к отцу, но тут случился новый катастрофический разлад из-за зятя.

Билл и муж Сюзанны решительно не понравились друг другу с первой встречи. Арчи был адвокатом, из той породы преуспевающих и самонадеянных адвокатов, которые всегда все знают и полагают окружающих недоумками, составляющими, впрочем, полезный фон для их карьеры. Арчи — убежденный атеист — относился к мягкой религиозности тестя с презрительной снисходительностью. Он участвовал в нескольких громких процессах, где защищал не без успеха террористов из среды наиболее фанатичных убийц, что, конечно, не могло не шокировать Билла. Но дело было даже не в различии взглядов. Что-то более фундаментальное в их душах вызывало постоянное отталкивание, натянутость и неискренность в отношениях. Когда Билла назначили председателем Антитеррористического комитета, Сюзанна вместе со всей семьей приехала к нему. По-видимому, это была идея Арчи. Зять не заставил себя ждать и в своей обычной спесивой манере начал наставлять тестя на путь истинный. Путь этот, по мнению Арчи, пролегал через всестороннюю помощь диктаторским режимам и семьям потенциальных террористов в культурной и экономической сферах. Билл, отнюдь не нуждавшийся в советах зятя, поначалу пытался все свести к шутке, но Сюзанна отклонила путь основанного на юморе компромисса, решительно поддержала мужа, дискуссия перешла в спор, спор — в ссору. Разлад с дочерью перешел во взаимное неприятие.

Тоска и одиночество, все нарастающее беспросветное одиночество. Нужно как-то выбираться из этого. В конце концов у него есть сын, который понимает его, — мальчик сегодня полетит на супербомбардировщике громить террористов, которых потом будет вытаскивать из тюрьмы муж дочери. Линия фронта пришла в каждую семью… Тем не менее нужно сегодня же позвонить по обе стороны фронта — и дочери, и сыну…

Билл встряхнул головой, словно разгоняя неприятные мысли, резко поднялся и пошел в бассейн. Ему сегодня не хотелось делать традиционную зарядку в гимнастическом зале — физические упражнения не отвлекали его, а, напротив, погружали в текущие тревоги и заботы, он знал за собой эту особенность. Другое дело — бассейн, а затем горячий душ. Ко всему можно приспособиться, даже к одиночеству — не забыть бы после бассейна составить меню завтрака и сделать заказ автомату, чтобы сразу после душа все было приготовлено.

Самолет вылетает в 12 часов дня, но он должен быть в аэропорту в 9 часов, чтобы успеть пройти все проверки. Служба безопасности предлагала Биллу место в специальном самолете, в котором не нужна тотальная проверка, но он отказался и решил лететь обычным рейсом. Все из-за этого болтливого Джо Донахью — сенатора из Коннектикута, который тоже напросился лететь спецрейсом. Когда Билл прикинул, что придется несколько часов поддерживать оживленную беседу с ни на минуту не умолкающим дурноватым Джо, возражать ему и видеть в ответ налитую красной злобой толстую морду с выпученными глазами, он под благовидным предлогом отказался лететь тем спецрейсом. Билл знал наизусть все аргументы против его закона, которые Джо вывалит ему в дороге, — террористов нельзя лишать человеческого статуса, ибо это приведет к их отторжению и озлоблению, нельзя автоматически дискриминировать всех, кто принял хавабизм, закон превыше всего, плохой мир лучше хорошей войны и прочее, плюс бесконечные ссылки на анахронизмы древней конституции. Билл знал: он не услышит от Джо ничего нового, и болтовня Джо ничем ему не поможет. Все, что может сказать Джо, он в избытке услышит завтра на сенатских слушаниях. Ему хотелось провести этот день в одиночестве, еще раз взвесить все свои доказательства, настроиться на спокойный и аргументированный диалог с сенаторами, ведь речь идет о пересмотре одного из основных нравственных столпов американского общества — постулата о равенстве людей перед Создателем. Ни о чем постороннем не думать, ничем не отвлекаться…

Странный все-таки был сон…

8 часов утра

Входя в подземный гараж своего дома, Билл подумал, что, вероятно, в путешествии без багажа есть своя прелесть. Когда-то авиапассажиры тащили с собой чемоданы с одеждой и всем необходимым — все это отправлялось тем же самолетом, в котором они сами летели. В воспоминаниях деда Билл нашел запись со слов прадеда, который помнил времена, когда при посадке в самолет не требовалось даже удостоверение личности, и багаж не проверялся совсем — старые, добрые, патриархальные времена. Они ушли навсегда — хавабитский исследовательский центр в неизвестном месте на Ближнем Востоке привлек лучших в мире ученых-взрывников, чтобы заставить людей отказаться от полетов совсем. После длинной серии необъяснимых взрывов пассажирских самолетов, всем стало ясно, что с этой напастью невозможно бороться — жидкостные, электро-химические, био-поверхностные взрывные устройства, заложенные в багаж или незаметно прикрепленные к нему, не поддавались обнаружению, ибо техника контроля все время отставала от неисчерпаемой террористской фантазии. Потом начала внезапно возгораться и взрываться одежда пассажиров, прошедших, казалось бы, тщательнейший контроль… Это Билл еще сам помнил — полеты на самолетах в спецодежде начались при его жизни. Его багаж с костюмами и одеждой забрали в аэропорт еще накануне, все это улетело в Колорадо специальным беспилотным рейсом — самолеты без людей террористы пока не взрывали.

Выехав из гаража, Билл с помощью контрольного радиокомплекса, распознающего отпечатки его пальцев и его индивидуальные биоритмы, получил разрешение на проезд через системы внешней защиты. Его дом и весь поселок в целом были окружены тройным кольцом электронной, химико-биологической и радиологической защиты. Кроме того, весь регион был под колпаком воздушной защиты от вторжения любых летающих объектов.

Билл не знал никого из живущих поблизости. Он читал в старых романах о вечеринках, на которые собирались в прошлые времена соседи. Ему припомнились классики прошлого века — Скотт Фитцжеральд, Трумэн Капотэ, еще кто-то — у них на вечеринках встречались едва ли не случайные люди. После ядерных взрывов в больших городах миллионы людей переселились в небольшие, неприметные поселки. Старые городские связи и привязанности были нарушены. Казалось бы, люди в поселках должны были тянуться друг к другу, преодолевая тем самым одиночество, но этого не случилось. Страх перед разглашением своего места жительства сковал всех — каждый полагал, что эта информация может попасть случайно в руки террористов. И страх этот не был безосновательным — хавабитские информаторы были везде, некоторые из них, например, газетчики и телекомментаторы, не подозревали, что они таковыми являются. Люди перестали использовать свои подлинные имена, жили под чужими именами или даже под кодовыми обозначениями, соседи стали опасаться общения. Билл знал, что его соседи — состоятельные люди, ибо те системы защиты, под которыми они жили, требовали огромных средств. Не все это могли себе позволить, но в масштабах страны гигантские средства тратились на системы защиты от терроризма. Билл не знал своих соседей, круг его общения был строго определен и ограничен. Он не имел права встречаться со старыми друзьями, он не имел права встречаться с незнакомыми женщинами.

Выехав за пределы защитного пояса, Билл направил свой электромобиль в поток Большого атлантического шоссе. Гнет террора странным образом привел к невиданному совершенствованию автомобильных дорог, ибо автомобиль остался единственным сравнительно безопасным средством наземного транспорта. Метро стало первой жертвой террора — аэрозольные отравляющие вещества, быстро распространяясь в замкнутом пространстве, мгновенно убивали тысячи людей. Автобусы и железные дороги долго не сдавались, но постепенно обанкротились и в конце концов были полностью запрещены по соображениям безопасности. Зато многорядное шоссе теперь не знало заторов и пробок — составленное из нескольких слоев подвижных плит, оно могло менять свою пропускную способность и конфигурацию в зависимости от ситуации. Указав место назначения и время прибытия, Билл откинулся на сиденье — внутренние и внешние радиотелеметрические системы вели машину автоматически. Он знал, что машина с его личной охраной незаметно следует где-то рядом за ним.

Мимо проплывал пейзаж старого Коннектикута с едва заметными бункерами Йельского университета. Старый готический Йель, преследуемый террором, давно опустел. Все, что от него осталось, это немногочисленные подземные административные офисы. Занятия в аудиториях заместились обучением через электронную видеосистему, по которой Билл дважды в неделю читал лекции — студенты университета, где бы они ни были, имели доступ к системе и видели профессора, а он мог наблюдать всех своих слушателей. Ну и, конечно, сохранилось знаменитое йельское хранилище древних книг и рукописей. С грустью проводил он взглядом знакомые очертания вентиляционного купола над подземным бункером книгохранилища.

Много лет назад в этом бункере-книгохранилище Билл встретил свою будущую жену Кэрол. Строго говоря, он встречал ее и до этого на своих лекциях по психологии — в те времена, хотя и редко, еще практиковались старомодные аудиторные занятия. Билл был самым молодым профессором Йеля, а Кэрол — самой молодой студенткой на курсе. Он давно издали приглядывался к этой девушке — длинноволосой пепельной блондинке с большими серыми глазами. Она чем-то определенно выделялась среди знакомых ему женщин — в ней не было того, что Биллу особенно не нравилось. В естественной раскованности Кэрол не было и следа той напористой феминистской самоуверенности и развязности, которые так претили Биллу. Не было в ней и противоположного — показной готовности быть послушной и уступчивой. Неподдельная нежность была в Кэрол — в движениях, в повороте головы, в тонкой шее, в улыбке. В ее глазах иногда проскальзывала сумасбродная сумасшедшинка — влекущий и загадочный, как ему казалось, признак немыслимой глубины омута, скрытого под покровом нежности. Кошачья грация и точеная фигура с мягкой, но выразительной линией талии довершали предвкушение омута. Кэрол не была яркой красавицей, она просто была очень хороша, и молодой профессор с завистью наблюдал, как свободно и легко общается девушка со своими сокурсниками.

Как-то Билл быстро шел через выставочный зал книгохранилища и внезапно увидел Кэрол, одиноко стоящую у стенда с редчайшим экспонатом — первой инкунабулой, печатной книгой Иоганна Гутенберга XV века, чудом спасенной после взрыва нейтронной бомбы в кампусе университета. Первым движением было — подойти к ней и завести разговор, но Биллу это показалось слишком примитивным, и он, досадуя на свою нерешительность, пошел прочь. Однако Кэрол его тоже заметила, и Билл услышал ее низкий грудной голос: «Профессор, нельзя ли задать вам вопрос по данной теме?». Он обрадовался, как школьник, которого наградили грамотой за прилежание, и услышал продолжение: «Объясните, пожалуйста, почему Гутенберг взялся первым делом печатать Библию, а, например, не Гомера или Аристотеля?». Билл не сомневался, что она знает почему, и знает отлично, но, поддерживая игру, охотно и напористо начал излагать свою точку зрения, которая, в конце концов, свелась к следующему банальному выводу — тема эта столь глубокая и обширная, что следовало бы обсудить ее не на ходу, а, например, за ужином в ресторане. Сумасшедшинка промелькнула в глазах девушки, когда она вполне согласилась с точкой зрения профессора, пребывавшего, нужно сказать, в состоянии опьянения от ее близости.

Билл привез Кэрол в закрытый клуб своего поселка, где так же, как и в университете, никто не знал его настоящего имени, ибо это имя могло стать той ниточкой, которая вела к отцу Билла — знаменитому генералу Стресснеру. Кэрол в тот вечер тоже еще не знала, как на самом деле зовут Билла, и, подозревая, что известное ей имя не настоящее, упорно называла его профессором. В клубе все складывалось тепло и непринужденно, под шампанское и деликатесы клубного шеф-повара они болтали без удержу обо всем, кроме гутенберговской инкунабулы — каждый как бы подтверждал, что не эта случайная тема привела их сюда. Стены клуба были расписаны старыми видами когда-то процветавших европейских городов — Темза у Тауэра в Лондоне, венецианский Большой канал, Сена у Нотр-Дам в Париже, Гвадалквивир у башни Колумба в Севилье, Дунай в Будапеште, Нева у Стрелки Васильевского острова в Санкт Петербурге… Биллу нравилась старомодная импрессионистская манера, в которой художник представлял водную гладь и зыбкие, причудливые отражения в ней каменных, вдохновенных символов далекого прошлого…

— Тебе нравится здесь? — спросил Билл и обвел рукой стены с живописью.

— Мне здесь, — она подчеркнула это «здесь», — нравитесь, в основном, вы, профессор.

— А мне здесь, — он тоже подчеркнул это «здесь», — нравишься исключительно ты, Кэрол. Если признаться честно, то ты мне нравишься не только здесь, но везде и давно.

В глазах Кэрол блистала сумасшедшинка, и само собой получилось, что после ужина Билл повез ее к себе домой — это вдруг показалось обоим столь естественным, что не требовало ни объяснений, ни обсуждений. В машине он стал нетерпеливо целовать ее губы, шею, грудь…

— Профессор, вы порвете мне одежду, — просто сказала она.

— Меня, между прочим, зовут Билл… Билл Стресснер, — неуместно и внезапно для самого себя выпалил Билл то, что не имел права произносить, но она мгновенно поняла, кто такой ее профессор, и оценила этот необыкновенный жест доверия.

— Билл, — мягко повторила Кэрол его новое имя, — ты уже порвал мою новую кофточку.

Она отдалась ему со стыдливостью, не сулившей, казалось бы, предполагаемого омута. Однако теория омута, в конце концов, подтвердилась. Его, омута, глубина нарастала от свидания к свиданию, но его, омута, поверхность всегда оставалась слегка подернутой той изначальной стыдливой сдержанностью, которая сводила Билла с ума на протяжении многих лет их близости…

Это счастье ушло из его жизни внезапно, дико, нелепо… Это счастье отняли у него с изуверской жестокостью… Он снова увидел летящее по воздуху тело мальчика с запрокинутой головой…

Билл обхватил руками голову, словно выжимая из нее остатки воспоминаний — ему иногда казалось, что он может потерять контроль над собой от ненависти к убийцам…

Машина свернула с шоссе на въезд в аэропорт. Билл отключил автомат и перешел на ручное управление.

9 часов утра

Оставив машину в многоярусном гараже, Билл направился по подземному переходу к первому уровню проверки — паспортному контролю. Он знал, что его личная охрана покинет его после этого уровня, и он полностью поступит в систему безопасности аэропорта. Эта система безопасности включала многоуровневый контроль и постоянное наблюдение за каждым пассажиром с момента его приближения к паспортному контролю и до взлета самолета. В самолете действовала другая система наблюдения, позволявшая отслеживать на земле поведение каждого пассажира на протяжении всего полета.

Снятие отпечатков пальцев и электронное фотографирование входили в паспортный контроль. Пройдя его и сдав документы, Билл направился в блок индивидуального контроля.

Полагают, что человек может ко всему привыкнуть, что человек стал человеком именно благодаря этой своей феноменальной способности приспосабливаться к любым условиям. Билл поймал себя на мысли, что он так и не смог привыкнуть к тому, что с ним сейчас будут делать, его сознание, его организм отторгали эти процедуры. В прошлом веке люди выживали в концентрационных лагерях при условиях, непереносимых для любого другого живого существа. То, что с ним сейчас будут делать из гуманнейших соображений и для его собственной безопасности, не имеет ничего общего с варварством прошлых веков, и тем не менее он вспомнил сейчас о концлагерях прошлого века. С неприязнью, но с трезвой решимостью и каким-то горьким злорадством переступил Билл порог первой камеры блока индивидуального контроля — ведь он предупреждал, что так будет, более двадцати лет тому назад предупреждал о том, к чему это все катится…

В первой камере на самом деле не было ничего неприятного — чистые белые панели с вмонтированными в них панорамными видеопередатчиками, едва заметные раструбы рентгеновских облучателей, биологические, химические и радиологические сенсоры, небольшой диван-софа с подогреваемой самодезинфицирующейся поверхностью, шкафчики для одежды. В камеру нагнетались теплый воздух и мягкая успокаивающая музыка. В этой камере и делать-то было почти нечего — только раздеться догола и положить одежду в один из двух шкафчиков: в первый, если хочешь получить свою одежду на обратном пути, и во второй, если желаешь, чтобы твою одежду отправили к тебе домой или в любое другое место. Время пребывания в первой камере определялось исключительно временем, необходимым пассажиру на раздевание. За время раздевания приборы контроля автоматически осматривали тело и внутренности пассажира, проверяли наличие в нем нестандартных биохимических компонентов, и система анализа выставляла первую оценку риска. Если эта оценка была удовлетворительной, пассажир получал автоматический доступ во вторую камеру. В противном случае камера опускалась на этаж ниже, где пассажир подвергался более тщательному осмотру с участием персонала службы безопасности.

Вторая камера была не менее комфортабельной и приятной, чем первая. В ней проводилось детальное обследование содержимого пищевода, желудка, кишечника и ряда других внутренних полостей пассажира — не введена ли в желудок или кишечник высокоэффективная жидкая взрывчатка, невидимая в рентгеновских лучах. Процедура проверки была весьма простой, не требовала от пассажира никаких усилий или неприятных действий, но занимала до получаса — следовало проглотить довольно крупную таблетку и ждать реакции. Таблетка на самом деле содержала микроанализаторы содержимого пищевода и желудка и микропередатчик, транслирующий результаты анализа в систему контроля. Помимо того, в таблетке содержались молекулярные нанокомпьютеры, которые, попадая в кровеносную систему, мгновенно реагировали на любые отклонения от нормы содержимого всех внутренних органов. Пассажир не имел при этом никаких неприятных ощущений и даже не подозревал о гигантской компьютерно-аналитической работе, которая протекала внутри и вокруг него. Пока эта работа шла, пассажир надевал полетную спецодежду — легкий, спортивного типа костюм со встроенным в него микропередатчиком индивидуального электронного кода. Если вторая оценка риска была удовлетворительной, пассажир попадал из второй камеры в кабину скоростного подземного поезда, который доставлял его в зону финального социально-психологического контроля.

Скоростной подземный электропоезд пробегал расстояние примерно в десять миль за несколько минут. Это была 10-мильная запретная зона, ограждавшая место взлета самолета от внешнего мира. В зоне запрещалось пребывание людей и любых технических наземных сооружений за исключением систем обнаружения и локализации нарушений и нарушителей. Весь огромный комплекс аэропорта находился под прикрытием системы противоракетной защиты, немедленно уничтожавшей любой посторонний объект. Однако, как оказалось, даже самая изощренная система защиты бессильна перед ракетами, запущенными прямой наводкой на самолет с близкого расстояния В свое время террористы применили легкие ручные ракеты, а затем усовершенствованные самонаводящиеся ракеты, запускаемые вручную или из окна автомобиля, для поражения гражданских самолетов — авиаперевозки были парализованы повсеместно за исключением стран, принявших хавабитскую диктатуру, и мир оказался из-за этого на грани тотального экономического краха. Тогда пришлось строить принципиально новые аэропорты, в которых взлет и посадка самолетов протекали вне прямой видимости с земли — теперь никто посторонний не мог увидеть гражданский самолет.

Тоска, тоска, тоска, думал Билл в кабине электропоезда. Когда-то аэропорты были комфортабельными дворцами с роскошными магазинами и ресторанами, они были оживленными перекрестками мировых дорог, где красиво одетые, причудливо разнообразные люди чувствовали себя свободными и счастливыми. Терроризм уничтожил и это великолепие, и эти чувства — нынешний аэропорт стал системой подземных камер и труб, по которым автоматически перемещается униженный, обезличенный и облаченный в казенную спецодежду человек, не испытывающий ничего, кроме тоски и страха.

В то время как пассажир перемещался в трубе к месту посадки в самолет, мощнейший компьютер составлял его социально-психологический портрет и вычислял финальную оценку риска. В компьютер вводились отпечатки пальцев и электронный портрет пассажира, подробнейшие биографические данные, сведения о всех деловых и личных связях, история болезней и генетические особенности, данные об источниках доходов, сведения о финансовых операциях, география деловых и частных поездок…

Финальная многомерная оценка выявляла вероятность принадлежности индивидуума к террористическим организациям, физическую способность и психологическую склонность к совершению террористического акта. Однако индивидуальная оценка не гарантировала того, что группа безопасных поодиночке пассажиров не окажется опасной в совокупности. Был случай, когда группа молодых, специально тренированных террористов, каждый из которых успешно прошел индивидуальный контроль, голыми руками передушила сопротивлявшихся пассажиров и экипаж и врезала огромный авиалайнер в американский авианосец. Поэтому компьютерная программа анализировала корреляцию тех или иных качеств среди коллектива пассажиров и вычисляла многомерную групповую оценку риска.

Блеск и нищета человечества, колоссальный технологический прогресс и духовное убожество, ничтожное существование при неограниченных возможностях… Все, что предсказывал Билл, пришло в этот мир в самом ужасном и гротескном обличье, но он не испытывал по этому поводу ничего кроме горечи и тоски — горечи от бессильного могущества и тоски по утерянным покою и свободе, которые и есть счастье.

Первое, что увидел Билл, когда его пропустили в зал ожидания, где пассажиры наконец-то увидели друг друга, был его собственный портрет двадцатилетней давности на фоне террористов в масках — издательство «Интерпресс» рекламировало последнее переиздание книги Нобелевского лауреата Билла Стресснера «Проигранная война». Вероятно, люди испытывают мазохистское удовольствие от копания в своих упущенных возможностях, подумал Билл и взял в руки рекламный экземпляр своей книги.

Как незначительно повлияла эта самая читаемая книга века на реальную политику — думал Билл. Такова, впрочем, судьба всей литературы. Вот только это, пожалуй, воплотилось в реальность — та глава книги, где предлагались специальные юридические законы против терроризма. Террорист — не обычный уголовник. Если его судить на основе гражданского уголовного кодекса, то это именно то, чего террорист желает. Открытый судебный процесс с квалифицированными адвокатами, без труда доказывающими, что виноват не террорист, а его жертвы, пресса, телевидение, всемирная самореклама, открытая пропаганда хавабизма — это именно то, о чем мечтает каждый террорист. Это чудовищная профанация правосудия. Нужны специальные законы, по которым совершивших убийства террористов будет судить закрытый трибунал — без адвокатов, без показа террористов в средствах массовой информации. Нельзя делать достоянием публики не только их идеи, но даже имена — полностью исключить геростратов комплекс.

Билл вспомнил, какую бурю протеста вызвали эти его предложения. Адвокаты сотрясали эфир доказательствами юридического невежества автора. Однако время шло, подтверждая его правоту. Поток открытых процессов, на которых террористы и их защитники откровенно издевались над правосудием и своими жертвами, вызывал цепную реакцию вовлечения в террор все новых и новых банд. Это, в конце концов, стало столь опасным и омерзительным, что Конгресс вынужден был принять предложения Билла и утвердить специальный антитеррористический кодекс.

Это случилось в те времена, когда хавабиты получили в свои руки портативное ядерное оружие.

Один за другим на протяжение месяца были взорваны крупнейшие города в Америке и Европе — столицы и культурные центры стран, не подчинившихся хавабитскому диктату. Пособники террористических режимов сперва открыли в Америке через ничего не ведавших подставных лиц несколько фиктивных компаний, якобы для импорта товаров из Азии и Африки. В морских контейнерах среди тысяч тонн ничем не примечательного груза они без труда доставили в страну портативные ядерные бомбы. Исполнители терактов прибыли в США в виде благообразных туристов. Озабоченные осмотром достопримечательностей, эти туристы арендовали автомобили и загрузили их бомбами. Дальнейшее было делом простым — ядерные грибы поднялись над американскими городами. Несмотря на предупреждения, среди которых книга Билла была отнюдь не единственной, несмотря на многоэтапную подготовку, реальность ядерного нападения оказалась полной неожиданностью. Миллионы людей не могли выбраться из пылающих городов вследствие невообразимых пробок на дорогах, тысячи из тех, кто ушел из городов пешком, погибли в давках или замерзли в пути, прервавшаяся поставка бензина и электроэнергии полностью парализовала жизнь страны, не способной существовать без автомобиля. Панический ужас охватил выживших, страна оказалась на грани морального и физического банкротства. Нужно отдать должное уцелевшим остаткам военно-политического руководства страны — едва оправившись от страшного потрясения, унесшего миллионы жизней, Соединенные Штаты нанесли чудовищной силы ответный удар. Паганистан, снабдивший террористов ядерными установками, был буквально сметен с лица Земли, и на огромных пространствах Центральной Азии жизнь прервалась на века.

Но было уже поздно — ядерное оружие расползлось по всему хавабитскому миру от Атлантического побережья Африки до тихоокеанских островов. Большинство стран Европы поспешно подчинились диктату террора. Россия с трудом сдерживала напор террористических банд с юга; почти все Поволжье было охвачено бунтом — там шли тяжелые бои. Соединенные Штаты оказались перед трудным выбором между позором и войной. Позор означал прекращение ядерных бомбардировок и негласное приятие хавабизма, оснащенного ядерным оружием, война означала уничтожение более миллиарда людей. Мир решительно осудил Америку за ядерное нападение на Паганистан, и Америка выбрала… позор.

Этот сценарий был предсказан в книге «Проигранная война» с поразительной точностью. Билл перечитывал сейчас свои собственные пророчества без прежних эмоций, почти равнодушно:

«Эта война будет проиграна потому, что ошибочна ее цель — ликвидация материальной инфраструктуры террора. Уничтожение банды преступников не приведет к исчезновению террора, если в тысячах специальных школ непрерывно и неустанно готовят пополнение для сотен новых банд. Истинная цель этой войны, если мы действительно желаем победить, это ликвидация идеологической инфраструктуры террора. Разрушение и тотальное запрещение человеконенавистнической идеологии, лежащей в основе современного глобального терроризма, — это, и только это, приведет к победе. Любые ссылки на противоправность и негуманность борьбы с идеологией терроризма, ее носителями и распространителями являются уловками, направленными на поражение, а кажущаяся законность и квазигуманизм подобных уловок опровергаются историей. Представьте, что в финале Второй мировой войны союзники решили бы уничтожить военную инфраструктуру фашистской Германии, но вместе с тем согласились бы оставить Гитлера у власти, да к тому же допустили бы свободное хождение нацистской идеологии на том основании, что и то и другое добровольно избрал немецкий народ. Нелепое и преступное решение? Да, но именно такое решение предлагают те, кто против разрушения идеологической базы современного фашизма — хавабизма».

Объявили посадку. Билл не хотел брать книгу с собой в самолет, но прежде чем вернуть ее, он не отказал себе в удовольствии перечитать еще одно свое предсказание, за которое получил в свое время прочную кличку «лакея сионизма»:

«Эта война будет проиграна потому, что у людей нет ясного видения врага, который на самом деле везде и рядом. В прошлом XX веке дьявольщина пришла в облике агрессивного атеизма. В то время дьявольщина открыто и ясно заявила себя. Враг был четко персонифицирован и конкретно локализован — Гитлер, Сталин, Мао Цзедун, Пол Пот, Хусейн… Поэтому в XX веке дьявольщину удалось если не победить, то, по крайней мере, преодолеть. В XXI веке дьявол повел себя много хитрее — он явился в виде распыленного по планете тумана, в облике бесчисленных мелких бесов, замаскированных под верующих одеждами одной из древнейших религий. И люди потерялись в своей неспособности различать добро и зло — они не видят, где дьявол, они путают бесов с ангелами. Присмотритесь, люди: на мелких бесах есть одно неизбежное и несмываемое клеймо. Это клеймо — антисемитизм, вечный и обязательный спутник мракобесия. Таков закон истории, таков ее горький опыт, который она повторяет снова и снова. Люди, однако, не замечают или не хотят замечать этого клейма и подобно ослепленному Самсону, беспомощно Озираясь, ищут и не находят врага, который рядом, — поэтому война с террором будет проиграна».

Давно проиграна, если приходится таким образом перемещаться из Коннектикута в Колорадо, подумал Билл и пошел по закрытому переходу в самолет. Так и следует начать завтра выступление в Сенате: «Мы проиграли эту войну…» Нет, это не годится — слишком пессимистично, сенаторы предпочитают демонстрировать жизнерадостный оптимизм. Лучше будет так: «Мы проигрываем эту войну…»

Билл вошел в салон самолета и огляделся.

12 часов дня

По соображениям безопасности в самолете не было окон. Однажды террорист-фанатик выломал металлический подлокотник сиденья и выбил им окно — многие пассажиры задохнулись, не успев надеть кислородную маску. Теперь вообще никто из пассажиров никогда не видел внешние детали самолетов, их публичный показ был запрещен, ибо гражданские самолеты превратились в летающие крепости, оснащенные противоракетными системами и скорострельными пушками.

Впрочем, внутри самолета поддерживался высокий уровень комфорта — мягкое искусственное освещение, удобные кресла-кровати, индивидуальные телемониторы-компьютеры со встроенными приборами радиосвязи.

Билл сделал большой глоток из бокала с коньяком, откинулся в кресле и прикрыл глаза. Начало выступления уже сложилось:

«Мы проигрываем войну с террором… Мы проигрываем эту войну не потому, что у нас нет сил или средств выиграть ее. Мы проигрываем эту войну не потому, что наши духовные ценности ниже ценностей противника. Мы проигрываем войну потому, что существующие законы, отражающие видение справедливости наших далеких предков, превратились в путы, мешающие борьбе с террором, потому что наше представление о равенстве всех людей перед лицом Создателя вошло в непримиримое противоречие с реалиями XXI века. Если мы, как и прежде, будем считать Божьими созданиями выращенных в специальных инкубаторах убийц или клонированных роботов-самоубийц, мы не выиграем эту войну. Если мы, как и прежде, будем считать Божьими созданиями человекоподобные существа, генетически запрограммированные на самоубийство и убийство людей, мы не выиграем эту войну. Если мы будем, как и прежде, наделять всеми человеческими правами духовных наставников убийц, проповедующих человеконенавистническую идеологию, мы не выиграем эту войну. Если мы хотим выиграть войну с террором, наши законы должны четко отделить человека от человекоподобного существа, запрограммированного на убийство. Если мы хотим выиграть эту войну, наши представления о справедливости не должны распространяться на существа, не только не признающие, но и полностью отрицающие ценность человеческой жизни».

Билл уже давно не репетировал свои выступления и не собирался это делать перед завтрашней презентацией нового закона в Сенате — вся его жизнь была подготовкой к этой презентации. Общая канва выступления ясна, тон выступления должен быть максимально оптимистичным. И, конечно, свести к минимуму все личное, все, что сопровождало его жизнь с самого раннего детства, напрочь задавить свои эмоции. Он не собирается сводить свои личные счеты с терроризмом в Сенате, он не позволит Джо Донахью сочувственно намекать, что, мол, конечно, понятные личные обстоятельства профессора Стресснера не могут не сказываться на его концепции…

Да, у Билла были свои, особые счеты с хавабизмом — фамильная вендетта, беспощадная схватка без права на компромисс, схватка, которую может остановить только смерть врага.

Дед Билла погиб в первом году века в башне исторического Всемирного торгового центра в Нью-Йорке. Билл Стресснер-старший был главой крупной финансово-инвестиционной фирмы, престижно располагавшейся на сотых этажах великой башни. Дед слыл большим жизнелюбом, меломаном, завсегдатаем всех нью-йоркских театральных и художественных сборищ — в те благословенные времена люди еще могли ходить в рестораны, театры и музеи, в знаменитый Карнеги-холл, в Метрополитен опера. Его уважали коллеги, любили подчиненные, обожали женщины, перед ним преклонялся деловой мир. Билл Стресснер-старший обладал мгновенной реакцией и искрометным юмором, он мог занять собой на весь вечер большую компанию. У Билла-старшего была удивительная способность привлечь внимание окружающих, не повышая голоса. Когда он начинал тихо, почти неслышно говорить, все волшебным образом замирало вокруг. Там, где был Стресснер, все остальные интеллектуалы бледнели.

Бабушка Билла-младшего и жена Билла-старшего Сюзанна Стресснер была незаурядной женщиной со своим, ни на что не похожим, внутренним миром — она писала великолепные женские романы, которые никто не читал. Сюзанна была живой иллюстрацией известной сентенции о том, что за спиной великого мужчины непременно стоит еще более великая женщина. Тем не менее в семье деда доминировали патриархальные представления — он был главой семьи, непререкаемым авторитетом, который признавался всеми, в первую очередь Сюзи. Постоянная уязвленность романами мужа, как правило, кратковременными, вызывала у Сюзи своеобразную реакцию — с каждым романом мужа она становилась все интереснее и привлекательнее, словно бросая вызов всем, кто претендовал на то единственное место, с которого можно было понять как величие этого человека, так и его мелкие бытовые слабости, известные только ей одной.

Этот единственный и неповторимый человек излучал оптимизм и силу — он был воплощением динамизма и могущества американской идеи, свободным и уверенным в себе человеком. В день его смерти надломился мир — все 700 сотрудников фирмы деда сгорели заживо, когда пассажирский самолет, управляемый террористами-самоубийцами, врезался в башню и страшным взрывом отрезал им путь на волю. Сам дед — он был тогда моложе своего теперешнего внука-тезки — успел позвонить домой дважды. Сначала он сказал, что у него серьезные проблемы, но просил не волноваться. Затем он позвонил еще раз, долго молчал среди шума рушащихся в огне конструкций, потом глухо сказал полупарализованной от ужаса Сюзанне, что ни в коем случае не позволит себя сжечь. И еще он добавил: «Если у Майкла будет сын, назовите его Биллом», — таков был последний стон деда перед смертью. Билл Стресснер-старший выбросился с вершины горевшего небоскреба, когда нестерпимый жар пламени оттеснил его к окну, — это в наибольшей степени соответствовало его характеру. Телевизионщики сумели заснять его падение из соседнего небоскреба. Дед был красив и в эти свои смертные мгновенья — он был похож на большую подстреленную птицу. Через несколько минут гигантский небоскреб, складываясь этаж за этажом, в туче черного дыма и пламени рухнул, погребая под своими миллионнотонными конструкциями тех, кто не смог или не успел его покинуть. Останки деда никогда не были найдены, но имя его вместе с тремя тысячами других жертв террора навсегда высечено на граните мемориала в центре опустевшего и полуразрушенного города, бывшего когда-то столицей мира.

Убив деда, фанатики-террористы в определенном смысле достигли своей цели, ибо тем самым они убили американский оптимизм, прекраснодушную и беспечную американскую уверенность в завтрашнем дне.

Отец Билла, Майкл Стресснер, был полной противоположностью деду, в нем не было и доли дедовского артистизма. Майкл был немногословен и сух, он не любил шумные компании и художественные вернисажи и ни разу в жизни не был в опере. В год гибели деда Майкл был ребенком, но уже тогда он твердо выбрал для себя военную карьеру — железобетонная целеустремленность была, вероятно, единственным качеством, унаследованным им от деда. Окончив Вест-Пойнт, Майкл участвовал во всех антитеррористических войнах, громил и уничтожал фанатичную, злокачественную плесень во всех уголках мира и еще в довольно молодом возрасте дослужился до полного четырехзвездного генерала. В террористических верхах генерала Стресснера ненавидели столь люто, что он, по существу, был обречен. Его семья по соображениям безопасности жила в секретном месте под чужой фамилией, а сам генерал постоянно пребывал на военных базах вне досягаемости террористов. И тем не менее они его в конце концов подловили.

Нашумевшая история убийства генерала Стресснера послужила предметом разбирательства специальной комиссии Конгресса США и стоила карьеры нескольким высокопоставленным членам правительства, включая министра обороны и председателя Комитета начальников штабов. А история, между тем, была проста и легко предсказуема, и даже удивительно, что такой опытный стратег, как генерал Стресснер, мог столь незамысловато просчитаться.

Дело в том, что Майкл никогда не отдыхал в общепринятом смысле этого слова и, если не считать кратковременных отлучек домой на День Благодарения и Рождество, никогда не был в отпуске. В конце концов министр обороны настоял на том роковом отпуске, детали которого разрабатывались и утверждались в правительстве, как план серьезной войсковой операции. В качестве места отдыха генерала был утвержден затерянный среди просторов Атлантического океана остров Бермуда. Удаленность от горячих точек планеты, тихие, скрытые от посторонних взглядов бухточки, белая пудра коралловых пляжей, благопристойное население под юрисдикцией Великобритании, казалось бы, гарантировали заслуженному генералу и его жене отличный и безопасный отдых. К тому же спецслужбы подобрали для них маленький, уединенный отель в глубине тихой лагуны, в котором богатые молодожены проводили свой медовый месяц. На сей раз роль медовых пар исполняли секретные агенты из охраны генерала. Все, казалось бы, было предусмотрено, и генерал с женой под чужой, естественно, фамилией и в сугубо гражданском камуфляже прибыли к месту отдыха. Не было предусмотрено только одно обстоятельство — то, что линялая грива престарелого британского льва уже давно украшена хавабитской накидкой. Через это украшение, по-видимому, и просочилась информация о пребывании генерала на далеком острове. Далее эта удаленность только играла на руку террористам — не было ничего проще организовать теракт вдали от строго охраняемых центров цивилизации. Фактически террористы, в большом количестве и в срочном порядке командированные на Бермуду, могли просто-напросто застрелить ненавистного генерала, но они решили устроить образцово-показательный фейерверк. С помощью местных пособников исполнители теракта загрузили в подвал тихого отеля такое количество взрывчатки, которого хватило бы на подрыв средней величины города. Тихой ночью в полнолуние, среди безоблачного звездного великолепия, на сонной крошечной Бермуде не было места, с которого не был бы слышен и виден гигантский взрыв. На месте отеля для молодоженов образовался огромный кратер, тут же заполненный океанской водой. Во Франкистане, Объединенном Саугипте и ряде других стран с тоталитарными хавабитскими режимами убийство генерала Стресснера было отмечено торжественными военными парадами, фейерверками и народными гуляниями.

Да, у Билла Стресснера были свои, особые счеты с террористами — у его деда, отца и матери не было могил. Однако эти личные счеты были только надводной частью огромного айсберга его идейной платформы. Наибольшая подводная часть отражала видение мира, вызревшее в яростных спорах с либералами. Эти споры молодой Билл начал за столом в доме своего отца, бывшего на самом деле, вопреки логике и здравому смыслу, приверженцем идеи непротивления злу насилием. Когда немногословный отец впервые открыл рот, чтобы высказать сыну свои взгляды, юный Билл, студент Йеля, ушам своим не поверил, ибо из уст боевого генерала, беспощадно громившего террористскую нечисть по всей планете, лилась ангельская проповедь о спасении душ заблудших террористов — сложна душа человеческая и неисповедимы пути Господни. Мысль генерала была тем не менее проста, как картофельное пюре без подливы, — с террористами следует вести переговоры, их можно и нужно умиротворить, ибо насилие по отношению к террористам приводит лишь к усилению насилия с их стороны. Развитие этой банальной и незамысловатой концепции, которая в те времена одобрялась большинством интеллектуалов на планете, естественным образом приводило к отнюдь не тривиальному, а, напротив, неправдоподобно вычурному заключению о том, что терроризм на самом деле есть результат неразумных действий тех, кто с ним борется. Последнее умозаключение чрезвычайно нравилось не только самим террористам-исполнителям, но и крайне левым профессорам, превратившим пацифизм в наручники для тех, кто мог бы противостоять фанатикам-убийцам.

Разум и сердце молодого Билла бунтовали против подобной концепции, но поначалу его заводило в тупик, казалось бы, непреодолимое противоречие между практической деятельностью отца и его взглядами. Когда он напрямую спросил отца об этом противоречии, тот ответил круто: «Я считаю, что с террористами нужно договариваться, именно потому, что всю жизнь воевал с ними». Этот ответ не показался Биллу убедительным, и он старался использовать любую возможность, чтобы прояснить для себя истоки отцовского либерализма — ему казалось, что за военным опытом отца скрывается нечто ему, Биллу, недоступное, и это нечто непременно нужно познать.

Со временем Билл понял в чем дело. В руках отца была такая сила, которая могла сокрушить терроризм во всем мире, буквально стереть его с лица Земли. Мало кто понимал масштабы этой силы, но генерал Стресснер знал лучше всех, каким страшным и однозначным будет решение проблемы, если он развернет свою силу так, как это нужно для победы. Однако сделать этого генерал не мог — он был скован ограничениями, предписанными ему политиками. Генерал понимал, что эти ограничения будут существовать всегда, а, следовательно, никогда не будет окончательной победы на поле битвы, ибо победа не дается нерешительным, победа, как он хорошо знал, не жалует тех, кто проходит лишь полпути до нее. Этот разрыв между ясным пониманием пути к победе и невозможностью пойти по этому пути привели генерала к идее примирения, к странной идее примирения с теми, кто примирения не желал и не допускал. Либерализм генерала Стресснера как бы выводил его из того профессионального тупика, в котором он невольно оказался. Билл теперь знал, что никакой четкой теории борьбы с террором у отца нет, а его призывы к умиротворению террористов базируются на абстрактных идеях борьбы со злом добром, о которых отец много говорил, но которые никогда не использовал.

Позиция отца, прямо противоположная сути его генеральской работы, все более раздражала Билла, который готовился в то время опубликовать свою первую литературную работу «Бесы Достоевского как Предтечи хавабизма». Как-то при обсуждении очередного чудовищного преступления террористов — это был взрыв и потопление круизного лайнера с детьми — отец высказался в том смысле, что, мол, они, террористы, тоже люди. Билл вспыхнул и, перефразировав эпиграф к «Бесам» из Евангелия от Луки, резко ответил, что они не люди, а бесы, вышедшие из стада свиней… После этого между отцом и сыном началось отчуждение, которое особенно тяжело переживала мать Билла.

Мать Билла Маргарет была столь же непохожей на его бабушку, как отец — на деда. Она полностью растворилась в муже, стала его телесным дополнением. С годами отец и мать слились в некий единый образ, в некое единое существо. Это было тем более удивительным, что они бывали вместе довольно редко. И тем не менее, когда кто-нибудь интересовался здоровьем Маргарет, само собой разумелось, что интересуются здоровьем Майкла, и наоборот. Было бы абсолютно несправедливым сказать, что у Маргарет не было собственных мыслей. Просто-напросто ее мысли не отличались от мыслей мужа, равно как и его мысли полностью совпадали с мыслями жены — это единое существо мыслило едино, и ни одна из частей не могла претендовать на первенство. Отец Билла, в отличие от деда, никогда не доминировал в семейных делах и не желал этого. Единственной отделенной от жены сферой жизни Майкла была его профессиональная работа — в эту сферу он не допускал никого, и в семье полагалось эту сферу не обсуждать и этой сферы вообще не касаться.

Из-за родительской слитности отчуждение между Биллом и отцом невольно распространилось и на мать. Он же сам терзался тем, что в его отношении к отцу и матери нет теплоты. Иногда Билл думал, что дед и бабушка были бы ему ближе, чем отец и мать.

Трагическая гибель отца и матери потрясла Билла, а волна запоздалой любви и нежности к ним вконец сокрушила его. Билл метался между ненавистью к убийцам и своим собственным раскаянием и, в конце концов, сорвался.

Это случилось на длинной и торжественно-печальной правительственной церемонии памяти генерала Стресснера. Про отца говорили Президент, сенаторы, генералы, священнослужители всех религий — много хороших слов вперемешку с обещаниями никогда не забывать его. Лучшие оркестры и солисты исполняли возвышенные мелодии со словами, похожими на молитвы. Несколько раз прозвучало осуждение некоего абстрактного терроризма, который нужно осудить, понять и каким-то непонятным образом преодолеть. В надломленной душе Билла нарастало глухое раздражение — он подумал, что, если бы отец и мать погибли в автомобильной катастрофе, то все говорили бы то же самое, может быть, с добавлением слов о скверном состоянии дорог, которое — скверное состояние — следует осудить, изучить и преодолеть. Так получилось, что перед Биллом, который хотел, но не мог отказаться от выступления, говорил известный христианский пастор — благообразный пожилой человек с красивым лицом и седой ухоженной бородкой клинышком. Пастор говорил о чистых душах убиенных и о всепрощении, которое так необходимо миру, погрязшему в насилии. «Помолимся подобно святому мученику Стефану, перед лицом смерти просившему Господа простить жестоких гонителей своих, о душах заблудших, не ведающих, что творят, ибо скорбь наша велика», — вещал пастор, и две скупые слезы умиления перед собственным милосердием пролились из его глаз.

Пружина ярости сжала сердце Билла, и он почувствовал, что ему трудно дышать. С трудом преодолевая боль в груди и одышку, он вышел к микрофону и тихим голосом, как когда-то его дед, сказал в замерший зал совсем не то, чего от него ожидали:

«Мною владеет не скорбь, а ярость. Почему мы пытаемся замазать правду сладко-скорбным красноречием? Мои родители погибли не от несчастного случая, их убили хавабитские фанатики, не признающие ценности человеческой жизни — ни чужой, ни своей. Их убили преступные режимы, превратившие жизнь людей планеты в ад, и если мы после всего, что случилось в этом веке, не в состоянии понять масштаб заговора против нашей цивилизации, то это значит, что Господь помутил наш рассудок или, быть может, совсем отступился от нас, не способных защитить завещанные нам ценности. Я не верю, что христианское всепрощение может быть понято теми, кто убил моих родителей, я, напротив, верю, что только наша решимость к жестокой борьбе, замешанная на испепеляющей ненависти к террору, может сокрушить наших смертельных и неисправимых врагов, каковыми являются террористы, что только беспощадная и кровавая война с ними всеми доступными силами и средствами может спасти мир свободы и разума от сползания в преисподнюю мракобесия под господством клана фанатичных тиранов».

В напряженной, предгрозовой тишине зала было слышно через микрофон тяжелое дыхание Билла. Задохнувшись, он на мгновение прервался, а затем почти шепотом, но отчетливо произнес:

«Мой отец был солдатом… и умер на поле боя, каковым стала вся наша планета… от ракетного бункера на Ближнем Востоке… до тихого семейного отеля на Бермуде. Он умер потому, что не смог защитив ни нас, ни себя. Вернее, это мы сами не сумели защитить ни его, ни себя. Мы, нелепо морализируя перед толпой окружающих нас преступников… отнюдь не скрывающих своих людоедских целей относительно нас… добровольно связали себе руки путами лживого либерализма… особо ценимого теми, у кого нет никакой морали. Мы стали пособниками террористов… ибо связали руки не только себе, но и тем, кто мог бы нас защитить, — одним из них был генерал Стресснер».

Одышка внезапно исчезла, словно он наконец-то сбросил давивший сердце груз. Билл глубоко вздохнул, обернулся в сторону благообразного пастора и неожиданно окрепшим голосом жестоко и неумолимо поставил точку над «i»:

«Хотите знать, почему либералы стали пособниками террора? Извольте — потому что дьявол платит больше и аккуратнее, чем Бог!»

Опомнившись от шока, зал зашумел, загудел, застонал, закричал… Билл, кажется, хотел сказать что-то еще, но Кэрол с несколькими аспирантами буквально оттащили его от микрофона и вывели из зала. Благопристойный мемориал закончился грандиозным скандалом, который в средствах массовой информации не затихал целый месяц.

В ту первую после скандала ночь, в ту бессонную ночь Билл начал писать главный труд своей жизни «Проигранная война». В ту страшную и великую ночь план книги явился Биллу с такой ясностью, как будто сам Господь принялся диктовать ему свое откровение. Страшный взрыв на Бермуде, сладкоречивые призывы к ненасилию, звуки моцартовского реквиема, стоны и крики зала — все это слилось в голове его в четкие ритмы, выстроилось в логическую концепцию прошлого, настоящего и будущего. За одну ночь изнурительного и вдохновенного труда Билл, доведенный до крайности страданием и яростью, сконструировал каркас пророческой книги, за которую много лет спустя получил Нобелевскую премию по литературе. Эта была последняя премия по литературе, потому что на следующий год Нобелевский комитет был уже в руках хавабитских клерикалов, которые отменили премию по литературе, ибо, по их мнению, литература либо повторяет содержание их священной книги — и тогда она, литература, не нужна, либо содержит то, чего нет в их священной книге, — и тогда она, литература, вредна.

3 часа дня

В столичном аэропорту, у подножия Скалистых гор в штате Колорадо, конечно, не было ни чистильщика, ни автобуса, ни «Нью-Йорк Таймса» — в нем вообще ничего не было. Прямо из самолета по десятимильной подземке Билла доставили в выходной терминал, где он переоделся в свою заранее приготовленную одежду, а затем поступил в распоряжение службы безопасности Конгресса. Служба безопасности привезла Билла в его резиденцию в секретной и закрытой для посторонних зоне временной дислокации Конгресса. Это был небольшой поселок с уютными коттеджами, закрытым клубом, спортивным комплексом и огромным подземным бункером для заседаний.

Не раздеваясь, Билл прилег на кровать и закрыл глаза… Нужно еще раз спокойно и обстоятельно обдумать план завтрашнего выступления в Сенате…

«В Декларации независимости, написанной основателями нашей республики, сказано, что все люди созданы равными и что все они наделены Создателем неотъемлемыми правами на Жизнь, Свободу и стремление к Счастью… Однако новейшая история внесла в это незыблемое положение свою поправку — закоренелые убийцы, террористы-фанатики не являются творениями Создателя и посему не могут быть признаны равными другим людям…»

Нужно сосредоточиться на завтрашнем выступлении, но мешает нервное напряжение последних дней и еще… этот странный и тяжелый сон… Билл снова явственно увидел летящее по воздуху тело мальчика с запрокинутой головой, и утро того страшного дня, когда его жизнь бесповоротно надломилась, снова предстало перед ним…

В то утро ему позвонили из Белого дома — так по-старинке называлось тайное место пребывания Президента — и сказали, что пакет с секретными документами отправлен накануне с нарочным и прибудет вскоре. Это было не совсем по-правилам, ибо обычно такие документы отправлялись электронной почтой через специальный шифратор. Билл понимал, что только особая форма секретности потребовала пересылки с нарочным, и ожидал послание с тревогой.

То нетерпеливое и тревожное ожидание, по-видимому, заглушило вошедшую в привычку осторожность, и, когда в ворота позвонили и по внутренней связи послышалось: «Прошу принять ожидаемый вами пакет», он ничего не заподозрил. На беду охранник, который должен был открыть ворота и принять пакет, куда-то отлучился. Билл начал было подниматься из-за стола, освобождаясь от сидевшего у него на коленях Майкла, но Кэрол опередила его: «Не вставай, я сама открою». И ничто не дрогнуло в нем, ничто не сказало: нет. Он смотрел вслед тонкой фигурке Кэрол, которую ничуть не испортило рождение двух детей, и радовался своей нежной любви к ней, и удивлялся своему тут же возникшему желанию — этому фантастически устойчивому чувству, столько лет не покидающему его. Майкл побежал за ней: «Я с мамой». И опять ничто не дрогнуло в нем.

Охранник наконец вышел из глубины сада и пошел размашисто к воротам наперерез Кэрол, показывая ей рукой, что все сделает сам. Ворота открылись по его сигналу, и нарочный в темном костюме, белой рубашке и галстуке с пакетом в руках, не остановившись, как-то странно быстро пошел не по дорожке, а по газону прямо в сторону веранды, и Билл видел, как охранник прыгнул в его сторону с вытянутыми руками…

Только тогда Билл все понял. Понял все, что на его глазах случилось, и все, что случится еще, и, поняв, страшно, дико закричал. Он знал, что успеет прокричать только одно слово, не два, а только одно, и то, как он выбрал это единственное слово, потом стало его ночным кошмаром, его непреходящей болью… Это был даже не крик, это был вопль, короткий, как выстрел, вопль смертельно раненного зверя: «Майкл!». Не Кэрол, а Майкл. Он не крикнул «Кэрол», он крикнул «Майкл»!

Майкл успел остановиться и повернуться лицом к веранде, а затем был взрыв, и Билл увидел летящее по воздуху тело мальчика с запрокинутой головой и неестественно отставленными назад руками…

Террорист и охранник были разорваны в клочья. Кэрол скончалась по дороге в госпиталь. В краткий миг перед потерей сознания она пыталась беззвучно улыбнуться Биллу — она не знала, как обезображено ее лицо и как страшна ее улыбка. Сканирование обнаружило в голове Кэрол более сотни микроскопических, твердых, как сталь, пластиковых частиц — ими убийца нажрался, готовясь к теракту. Такие же частицы поразили позвоночник Майкла, и несколько дней врачи полагали, что ребенок не выживет.

Вероятно, тяжелое ранение Майкла и борьба за его жизнь спасли Билла от сумасшествия. Врачи обещали: в лучшем случае ноги мальчика будут парализованы. В течение года Билл боролся за своего сына, и эта борьба, занимавшая его постоянно, непрерывно, днем и ночью, подавила непереносимую боль утраты Кэрол, сделала его существование осмысленным и, в конечном итоге, помогла ему не сломаться.

Когда к Майклу впервые вернулось сознание, он что-то невнятно спросил у отца. Сначала Билл ничего не понимал, но после нескольких попыток услышал: «Папа, я смогу быть летчиком?». Любовь и нежность к больному ребенку превосходят по силе все другие человеческие чувства и привязанности, подчас они достигают почти невыносимой остроты. Едва сдерживая сбившиеся комком в горле рыдания, Билл поспешно и обманно ответил Майклу: «Да, сынок, конечно, ты определенно будешь летчиком».

В течение нескольких лет Билл пытался отвлечь сына от безумной мечты стать летчиком с парализованными ногами. Но волю этого мальчика сломить было невозможно, ей можно было только покориться. Несмотря на пропущенный из-за ранения год учебы, Майкл раньше всех своих сверстников окончил школу, а затем колледж — он требовал от себя превосходства над всеми и во всем.

К тому времени появились первые экспериментальные образцы беспилотных тяжелых бомбардировщиков, и в школу летчиков начали набирать группу будущих наземных пилотов — мечта Майкла показалась осуществимой. Билл не знал, хочет ли он этого, — Билл опасался и того, что Майкл поступит в школу летчиков, и того, что он туда не поступит. В конце концов, он использовал все свои связи, чтобы просьбу сына хотя бы удосужились рассмотреть, но на окончательное решение отборочной комиссии он не мог повлиять. Физическое состояние Майкла было таким, что почти не оставляло надежды на благополучный исход.

Хотя командованию летной школы было известно в общих чертах о болезни Майкла, но, когда он вкатился в зал на инвалидной коляске, даже видавшие виды члены отборочной комиссии смущенно замерли — такого они в школе летчиков еще не видели. Майкл не стал ждать вопросов и в своей жесткой манере кратко и непреклонно заявил:

— Меня зовут Майкл Стресснер. Я хочу и буду управлять стратегическими бомбардировщиками и прошу вас научить меня делать это не просто хорошо, но блестяще. Я гарантирую, что вы никогда не пожалеете о своем решении принять меня в школу летчиков.

Он сделал паузу и почему-то строго повторил:

— Меня зовут Майкл Стресснер.

И такая сила духа была в этом калеке, такая гордость именем своего деда — знаменитого генерала Майкла Стресснера, что члены комиссии, вопреки логике и инструкциям, единогласно допустили его к экзаменам.

Почти все физические тесты Майкл, естественно, провалил, но тест на быстроту реакции прошел прекрасно. На теоретических экзаменах он получил наивысшую в истории школы сумму баллов, намного опередив всех конкурентов. Аэродинамику и устройство самолета он знал так, как будто уже закончил школу…

Сегодня у Майкла первый боевой вылет. Билл знал, что этой ночью сын поднимет тяжелый ракетный бомбардировщик с тихоокеанской военной базы и поведет его бомбить лагерь террористов где-то в Центральной Азии. Пожалуй, уже можно позвонить Майклу — во Флориде на три часа больше. Билл произнес код включения радиотелефона и персональный номер Майкла — Флорида тут же ответила.

— Здравствуй, сынок. Как дела?

— Папа, как чудно, что ты позвонил. Где ты?

— Я в Колорадо.

— Чего это тебя занесло в такую глушь?

— Завтра по телевидению узнаешь.

— Папка, ну не мучай любопытного сына — что случилось в Колорадо?

— Не могу сказать даже тебе, сын, — завтра услышишь, что по этому поводу говорят наши заклятые «партнеры по переговорам». Во всяком случае — не волнуйся. Скажем так — я должен прочесть лекцию перед отнюдь не школярской, а напротив, весьма солидной академической аудиторией.

— Все ясно, отец, детали я уже додумал. Только прошу тебя — не волнуйся, не мечи бисер… Понял меня?

— Понял, сын, я совершенно спокоен. Лучше скажи, как у тебя там… Ты готов?

— Отвечаю твоими словами — услышишь вскоре по телевидению. Боюсь, что некие вполне реальные новости от твоего сына отодвинут на второй план досужие домыслы о твоей лекции.

— Майкл, ты волнуешься?

— Немножко — да! Все будет нормально — Крэйг обещал подстраховать меня на первый случай.

— Твоя мать была бы счастлива и беспокоилась бы…

— Не надо, папа… Я иногда думаю — хорошо, что мама не знала меня такого…

— Она бы гордилась тобой… Удачи тебе, сынок! И позвони, когда освободишься.

— И тебе удачи! До завтра, папа.

Голос Майкла ушел, но Билл еще долго не мог переключиться — комок подступил к горлу и слезы не унять. Боже! Какая сила в этом парне, обделенном всем, что доступно другим. Пусть хоть чуть-чуть улыбнется ему жизнь, пусть даст ему хоть какие-то крохи счастья, доступного всем. Удачи тебе, сын, как же я тебя люблю.

Какой это, однако, идиотизм — жить отдельно от сына. Его одиночество и мое одиночество, думал Билл, может быть, если слить вместе два одиночества, то они взаимно уничтожатся. Что, собственно, его держит в Коннектикуте? Работа в Йеле — ее можно продолжать из Флориды. Привязанность к старым, знакомым пейзажам, к местам, где он был так счастлив? Ничего уже в них не осталось для него, кроме тяжелой тоски. Определенно, нужно переезжать во Флориду, поближе к сыну. И поскорее — завтра, нет — завтра не получится, послезавтра.

7 часов вечера

Билл пошел пешком в клубный ресторан в закрытой зоне временной резиденции Конгресса. Ресторан этот был знаменит тем, что в нем имитировалась и поддерживалась атмосфера и обстановка старых дорогих европейских ресторанов прошлого века. Никаких новшеств, никакой функциональной стилизации — старая хрустальная посуда, свечи на столах, живой оркестр со старинным классическим репертуаром, официанты во фраках. Единственным признаком нового времени были плоские телевизионные мониторы на стенах в каждой из боковых кабин ресторана. Все оборудование ресторана вместе с вышколенным персоналом кочевало по стране за Конгрессом.

Ресторан был полупуст, и когда Билл вошел, то сразу же увидел ее. Она сидела в одном из боковых кабинетов вместе с сенатором Джо Донахью и, красиво держа бокал с вином, слушала его разглагольствования, подкрепляемые активной жестикуляцией. Билл хотел бы избежать общества Джо, но его тянуло посмотреть на нее вблизи и когда сенатор, выскочив из-за стола, широкими жестами любезно пригласил Билла присоединиться к ним, он не отказался.

— Позвольте представить вам, Билл, нового сотрудника центрального аппарата Либерально-демократической партии и моего политического советника мисс Кэрол Джойс, — торжественно и не без гордости за самого себя произнес сенатор.

Билл вздрогнул и слегка задержал в Своей руке ее руку. Кэрол была изящной шатенкой. Ее длинные каштановые волосы двумя потоками обрамляли смуглое лицо с яркими, чуть пухлыми и капризными губами — тот редкий тип женщин, которые всегда нравились ему.

— Я давно знакома с вами, профессор, по вашим книгам. Рада познакомиться лично, — сказала она тем низким голосом и с тем тембром, которые так волновали его.

— Не могу не признать, что у вас, либералов, хороший вкус, — справившись с волнением, сказал Билл, обращаясь к сенатору.

— Спасибо, профессор, за комплимент, но вряд ли либералы всерьез примут его на свой счет — ответила за сенатора Кэрол.

— Тем более, — поднял указательный палец Джо, — что у нас, либералов, не только хороший вкус, но и совершенная политическая программа.

— Вот в этом я сильно сомневаюсь, но меньше всего мне хотелось бы сегодня участвовать в политической дискуссии, и я просто умоляю вас, Джо, не втягивайте меня в это.

— Обещаю при одном условии: вы объясните нам с Кэрол, почему вы так не любите нас — либералов.

— Напротив, я обожаю вас, либералов, ибо без вас у меня не было бы работы. Теперь же, после того как вы взяли советником Кэрол, это мое чувство несомненно усилится.

— И все же, профессор, — вспыхнула Кэрол, — ответьте сенатору всерьез на один-единственный вопрос.

— Извольте, отвечаю: у носителей либеральных идей есть один, но фундаментальный пробел, или, если хотите, одна, но серьезная психологическая проблема — они затрудняются различить добро и зло. Чтобы не быть голословным, приведу свежий пример. Не далее как вчера выступал по программе Интервидения один профессор из ваших. Он говорил о том, что не понимает, как это Америка может требовать ликвидации ядерного оружия в той или иной хавабитской стране, то есть, заметьте, в стране с тоталитарной диктатурой, если сама Америка таким оружием не только владеет, но и не намерена его у себя даже сокращать. «Где же тут логика?» — вопрошал этот профессор. И я верю, что профессор действительно этого не понимает. Не понимает того, что логика — не самый лучший инструмент для различения добра и зла, а других инструментов в душе его не обнаруживается.

— А лично вы, Билл, уверены, что всегда сумеете отличить добро от зла? — спросил Джо и выпучил глаза.

— Это, Джо, уже второй вопрос, и я, согласно нашему условию, мог бы на него не отвечать, однако отвечу: нет, не уверен, и в этом мое отличие от того профессора, который всегда во всем уверен. Давайте, однако, закажем что-нибудь поесть, иначе я умру от голода, и вы, Джо, потеряете возможность оппонировать мне завтра в Сенате.

Они провели в застольной беседе еще пару часов. Билл выпил много коньяка, а Джо и Кэрол — белого вина. Поняв, что Биллу это неприятно, Кэрол умело отводила политические темы и почти полностью нейтрализовала активного Джо. Кэрол рассказала, что окончила Колумбийский университет по отделению политической психологии, что работала прежде в частной исследовательской фирме здесь и заграницей, а теперь одновременно с работой в аппарате Либерально-демократической партии пишет диссертацию как раз по той самой проблеме различения добра и зла.

Где-то на исходе второго часа Джо внезапно включил телемонитор — судя по всему, он ждал какой-то важной новости. Комментатор американской телекорпорации передавал экстренное сообщение:

«Официальный представитель Пентагона генерал Гарри Фрэнке только что сообщил для публикации сведения о крупномасштабном налете американской стратегической авиации на подземную базу террористов в предгорьях Памира. Он отказался назвать количество бомбардировщиков, участвовавших в налете, но указал, что они поднялись с искусственных островов-аэродромов в Тихом и Индийском океанах. Бомбардировщики, по словам генерала, полностью уничтожили террористическую базу с помощью управляемых прицельных ракет, оснащенных ядерными бомбами подземного действия.

Генерал сообщил, что, по сведениям разведки, база в горах Памира была на самом деле подземным сборочным цехом по производству компактного ядерного оружия.

Генерал сказал далее, что более подробные данные о результатах налета пока недоступны, потому что весь район операции в настоящее время закрыт гигантским облаком пыли, образовавшимся от ядерных взрывов.

Генерал отказался комментировать спекулятивные, по его выражению, домыслы корреспондентов на тему о том, откуда и кем управлялись ядерные бомбардировщики».

— Майкл! — вырвалось у Билла.

— Что вы сказали? — насторожился Джо.

— Ничего особенного… Но у меня есть оригинальное предложение — давайте выпьем за детей. Я знаю — их четверо у вас, Джо. У меня дочь и сын, итого шесть, и у вас, Кэрол? — пока нет, но определенно будут, вам этого не избежать, хотя бы один ребенок у вас, безусловно, будет. Итак — за семерых детей, семерка — хорошее число!

Билл безудержно и весело трепался, а про себя серьезно подумал: «Пью за тебя, сын! Здорово ты разнес всю эту нечисть».

Радостное чувство предстоящей победы охватило Билла — сегодня победил сын, завтра его очередь. И он, с озорством подумав, что недурственно было бы сегодня же отбить эту красотку у Джо, неожиданно для себя и всех сказал: «Джо, вы не будете возражать, если я приглашу вашу даму на танец?».

— Конечно, буду, но вы же все равно меня не послушаетесь — обреченно ответил Джо.

— Кэрол, примем высказывание сенатора за согласие, данное в неявной форме, — сказал Билл, встал и протянул ей руку.

Они вышли на полутемную площадку перед оркестром, где, как когда-то, под звуки бессмертного старинного танго слитными тенями колыхались танцующие пары. Билл обнял Кэрол за талию и, ощутив тепло женского тела слегка привлек ее к себе. Кэрол прижалась к нему крепче, чем это следовал: из его легкого прикосновения, и Билл понял, что либералы проиграли. Острое молодое желание поднялось в нем, и она, почувствовав это, прижалась к нему еще крепче. Ее полураскрытые пухлые губы были рядом, и он слегка коснулся их своими губами.

— Кэрол, если мы с тобой немедленно смотаемся отсюда, это не буде противоречить твоим либерально-демократическим убеждениям.

— Ты напрасно назвал меня дамой сенатора.

— Как мне следовало тебя назвать, если ты пришла с ним. У тебя с юз что-нибудь…

— И не мечтай об этом — у тебя нет никаких шансов наставить сенатору рога!

— Ты не ответила мне — мы смываемся?

— Ты ведь предпочитаешь ответы в неявной форме. Я как женщина — тем более.

— В неявной форме я чувствую, что ты согласна. Уходим прямо сейчас.

— Ты хочешь, чтобы завтра перед заседанием сенаторы обсуждали моральный облик профессора Стресснера, который на глазах у изумленной публики увел у сенатора Донахью его политического советника в неизвестном направлении? Сейчас мы не смоемся, а вернемся за стол. Я уйду первая, ты посидишь с сенатором для приличия не менее получаса. Не менее получаса — обещай мне! Я буду ждать тебя в своей машине два блока вниз, у парка.

— Отдаю должное либералам, имеющим таких толковых советников.

— Это не толковость, это инстинкт влюбленной женщины.

— Ты любишь меня?

— Пока что ты мне очень нравишься.

— И ты мне тоже. Я хочу тебя…


Они долго танцевали молча. Билл радовался, что его одиночеству, наконец-то, приходит конец. Завтра он будет защищать свой закон мощно и убежденно, а послезавтра он поедет во Флориду к сыну и останется там с ним навсегда.

Он внезапно прошептал, почти прижавшись губами к ее уху: «Хочешь поехать со мной во Флориду. Я покупаю там поместье, я хочу, чтобы ты посмотрела его».

Она отстранилась слегка и в ее глазах промелькнуло что-то горькое: «Ты, великий писатель, ведешь себя, как наивный и капризный мальчишка, — предлагаешь женщине, которую знаешь два часа, поехать с тобой во Флориду, чтобы подыскать дом для совместной жизни».

Он привлек ее к себе: «Ровно столько же я знал свою жену перед тем, как сделать ей предложение. Ее тоже звали Кэрол».

Она снова прижалась к нему, и он почувствовал, что она дрожит, как в ознобе…

Билл сделал все так, как велела Кэрол. Потом, когда он пропустил ее в дверь своей резиденции, из ночной тьмы отделилась фигура руководителя службы охраны: «Сэр, простите за бестактный вопрос, но вам достаточно хорошо знакома эта женщина?» Билл задумался на минуту, как бы это попроще объяснить, и ответил: «Да, конечно, она из допущенных. Не беспокойтесь, спасибо».

В доме они набросились друг на друга нетерпеливо и яростно. Он пытался овладеть ею, полураздетой, прямо на ковре гостиной, но она вырвалась и снова повторила: «Ты, профессор, ведешь себя, как мальчишка в свой первый раз… Позволь мне сначала принять душ». А для него это и было как бы снова в первый раз…

Потом, в постели, он наслаждался ею и своей молодой, чудесным образом вернувшейся к нему силой. И когда она застонала снова и снова от этой вломившейся в нее нежной силы, ему почудилось, что счастье и Кэрол вместе вернулись к нему…

3 часа ночи

Прервав свои регулярные ночные передачи, все телевещательные станции передали экстренное правительственное сообщение:

«Сегодня после полуночи при невыясненных обстоятельствах в результате взрыва трагически погиб выдающийся ученый и писатель, лауреат Нобелевской премии, председатель Антитеррористического комитета правительства Соединенных Штатов, профессор Билл Стресснер.

Профессор Стресснер находился в своей резиденции в штате Колорадо, когда взрыв большой силы полностью разрушил здание резиденции и окружающие строения. Количество жертв взрыва уточняется. Оставшиеся в живых сотрудники охраны профессора пока не дали никаких сведений, проливающих свет на причины трагедии. Резиденция профессора находилась в строго охраняемом регионе с ограниченным доступом. Тем не менее версия террористического акта не исключается, ибо профессор Стресснер был постоянной мишенью террористов на протяжении многих лет.

Правительство и народ Соединенных Штатов Америки, все цивилизованное человечество потеряли в лице профессора Стресснера крупнейшего интеллектуала, выдающегося ученого-теоретика и законодателя, бескомпромиссного борца с террором.

Президент, правительство и Конгресс Соединенных Штатов выражают глубокое соболезнование семье погибшего.

В связи с гибелью профессора Стресснера лидеры Конгресса США приняли решение отменить назначенные на сегодня слушания по проекту новой антитеррористической поправки к Конституции США. Вместо этого обе палаты Конгресса соберутся на траурную церемонию памяти профессора Стресснера.

Председателем комиссии по организации похорон профессора Билла Стресснера назначен сенатор Джозеф Донахью».

4 января 2003 года,

Коннектикут, США

Александр Белаш Лёгким шагом по Нью-Йорку

(монолог в отрывках)

У вас есть работа для меня?

Я согласен на любую работу.

Доллар в час? большое спасибо!

Да, я умею чистить унитаз.

Извините, я не гэй.

Пять долларов в час?

Я гэй.

Да, вы мне нравитесь, босс.

Да, я могу жить в одной комнате с восемью неграми.

Сбавьте цену, я русский.

Так уж вышло, что я русский, а не еврей.

Спасибо за сочувствие.

Да, русский язык и язык суахили — это одно и то же.

Где тут публичный дом?

Да, я давно не видел женщин.

Я только что вышел из тюрьмы.

Я сидел сорок лет без права переписки.

Я сидел с самого рождения.

Вообще я родился в тюрьме, а сейчас живу в сумасшедшем доме.

Спасибо, что вы оценили мой юмор.

Что я могу иметь за эти деньги?

Только секс по телефону?

Какой номер у вашего телефона? я вам позвоню.

Я не приставал к ней, офицер.

Я не кореец, мой прадедушка был татарин.

Татары — это нация. Татары живут в Азии.

Где именно в Азии? в Бирме.

Да, вы правы, офицер, Бирма находится в Африке.

Я не хотел вас обмануть, просто ошибся континентом.

Я могу идти?

Нет, у меня нет оружия.

Вот справка, что СПИДа у меня тоже нет.

Да, тощий я от голода.

Бирма — голодающая африканская страна.

Что едят в Бирме татары? одни макароны.

Нет, я не мусульманин.

Я поклонялся красной звезде и верил в трех бородатых богов, но теперь раскаялся. Я сейчас иду в церковь, а у девушки просто спросил дорогу.

Я хочу уверовать в Бога, но не знаю — в какого лучше? Посоветуйте.

Вы проводите меня, офицер? я очень вам признателен.

Куда это мы идем? здесь очень темно, я боюсь споткнуться.

Я похож на гэя? вам показалось.

Я не могу поцеловать вас. У меня красные губы не потому, что напомажены, а потому, что я болен хроническим рецидивирующим маркситом, осложненным энгельсиозом.

Марксит — заразная болезнь. Лекарств от нее не существует. Только водка приносит временное облегчение.

Нет, при въезде в страну я не скрывал, что болен.

Почему мне разрешили въехать? мне сказали, что у вас давно применяются профилактические прививки. Вы получили такую прививку?

Офицер, куда вы? я не знаю, как выйти отсюда!

Привет, парни! я татарин из Африки, приехал посмотреть вашу свободную страну.

У меня больше нет денег. Я вам все отдал.

Да, я точно из Африки. Из Мозамбика. А мой дед был эфиоп, его звали Ганнибал, он воевал в Европе и привез себе белую жену из Венгрии, Арину Родионовну. Я мулат от венгра и негритянки, то есть наоборот. Я сейчас живу с черными ребятами и чищу унитазы. Как тут пройти к церкви?

Ты проводишь меня? вот спасибо…

Вообще-то я приехал лечиться. Я болен СПИДом, а в Бирме у нас нет лекарств, одна водка. Она помогает, но плохо.

Паспорта у меня нет, откуда ему взяться… Я же приехал нелегально. По пути я заразил боцмана на корабле, он чуть с ума не сошел, но успокоился, когда я перерезал ему глотку. Я закоптил его в пароходной трубе — а то бы с голоду помер дорогой.

Да, я из племени людоедов. Слышал, такое племя есть — комуняки?

Какая еще «японская фирма»!? Мы великое племя! Вождь у нас был — Владимир Ильич Чака Зулу, внук того Чака Зулу. А дед мой Ганнибал служил у него в морской пехоте.

Сколько врагов мы съели — не поверишь! сейчас стали считать, и со счета сбились. Этот Бокасса — сынок против нас!

Ты чего крутишься? че оглядываешся? видишь — нет никого, мы одни. Хошь, покажу, как мы врагов потрошили? у меня и нож есть…

Э! э! ты куда, придурок? да я пошутил!

Что значит — «плохие шутки»? В Мозамбике все так шутят. Да ты успокойся…

Это что — церковь? это сарай!

Здравствуйте!

Слушай, зачем этот тип живого петуха ест? Ах, он жрец Вуду… Ну, это дешевка — мы-то людей живьем жрали…

У него экстаз? а я думал — брэйк-данс… Дух вселился? что, дух Майкла Джексона?

Нет, крэк я не употребляю, мне буддийская вера запрещает. Мы признаем только нирвану от водки.

Да, духи в меня вселяются, и в транс я впадаю. Особенно круто, я помню, тащился, когда наш жрец читал закрытое письмо ЦК.

Оо, это великое колдовство! ЦК — это в переводе Цамбул Кумбал, такой совет великих колдунов. Они поклоняются Вуду в горах Тибета, жрут там петухов и собак. Сорок колдунов — и все в белом. Они нам пишут письма и кидают вниз, а мы читаем.

Почему письмо закрытое? а оно написано на закрытом языке. Этот язык никто не понимает, только жрецы. А мы слушаем и тащимся.

На память? а ты выдержишь? ну, слушай — Дрррогие товарррищи, кымпрртия и весь ссэцкий нрррд пнессли тжоллую утрррту, обырррвалась жзнннь выдающщся бррца за мрр и кмманизм… Ох ты, как его!.. Вишь, как сразу скорчило?! голову, голову ему держи! есть у кого ложка?! В зубы ему суньте, а то язык прикусит!

Вот! а ты говоришь! кишка тонка у вас закрытые письма ЦК слушать — сразу судороги и отек мозга. А мы семьдесят лет слушали — и хоть бы хны.

Нет, главный дух у нас — не Барон Суббота, у нас — Идеи Которого Живут и Побеждают, Вечно Живой, Который Жил, Жив и Будет Жить. Он очень живой. Богодухновенных книг его — пятьдесят пять томов; кто их от корки до корки прочтет, того живьем в рай берут. Приходят ночью ангелы тьмы, все в черном, и увозят на черной колеснице.

Ну, бывайте, я к вам как-нибудь зайду.

Книги принести? что, одного припадка вам мало? ах, ему понравилось…

Мне — вам — вслух почитать?! круто забирает?

Как бы и меня с вами не забрали…

Ну да, свободная страна, я понимаю…

Нет, я не новый гуру из Тибета. Я татарин, мулат из Мозамбика, что в Бирме. Просто немного знаю священные книги и цитирую по памяти.

У меня дар проповедовать? первый раз слышу. Это просто я владею особенным астральным каратэ, школа Лапчу-На-Ухи-Вэшат. У меня четвертый дан этой тайной школы, красный пояс с пентаграммой, серпом и молотом.

Нет, учеников я не беру. Я сейчас исполняю обет самоуничижения — чищу унитазы, живу в бедности и питаюсь подаянием. И вообще я скрываюсь. В Тибете, понимаешь, начались гонения на нашу школу, главную семинарию Вэ-Пэ-Шэ разогнали злые властители. Гору, где сидел Цамбул Кумбал, окутал туман.

Это мне — милостыня? спасибо. И тебе спасибо, и вам. И петуха — мне? спасибо, я его повешу на самом видном месте. Он красивый, особенно без головы.

Мое тайное сокровенное имя — Агитатар-Парапагандист. Агитатар — это потому что я татарин. Под этим именем меня знают в монастырях Тибета и храмах Мозамбика. Там я учил черных астральному каратэ, а теперь вот приехал сюда со словом Божиим. Я миссионер, но проповедовать начну не раньше, чем исполню свой обет.

Нет, нет, не могу. Заповеди Вечно Живого обладают чудовищной ментальной силой — слепые, слыша их, прозревают, глухие начинают слышать, безмозглые — думать, а полиция — ловить и хватать всех, кто проповедует и слушает, а особенно тех, кто думает. Я вон сейчас офицеру открыл, что во мне живут два духа — Кырлы-Мырлы и Фридриха-Ангела — так он сразу деру дал за подмогой. С минуты на минуту он тут будет с отрядом спецназа.

Проклясть? кого проклясть? правительство Гаити — а почему Гаити? ах, ты с Гаити… Да, у вас там почище, чем у нас в Мозамбике. Ну ладно, сейчас прокляну.

Во имя матери, и дочери, и нечистого духа! Призрак бродит по Гаити, призрак Кырлы-Мырлы! Иди, иди, призрак, иди к президентскому дворцу… слышишь? идет, идет… он все ближе. Ищи, призрак, ищи президента… Как найдешь — укуси его за задницу, откуси у него все, чем он гордится, влезь к нему в печенку и в селезенку, не давай ему покоя ни днем, ни ночью. Крест, могила, земля покрыла. Ключ, замок, аминь десять раз.

Нет, за проклятие я денег не беру — это дело черное, богопротивное. А водки — водки я выпью, наливай.

Мы в Мозамбике после первой не закусываем. Даже загрызенным священным петухом — он у меня вообще для украшения, вместо иконы.

Не надо целовать мне руки, я еще не святой.

Наливай.

Ты что так смотришь? а сам не допил!

Как это — «много»?! Ты меня уважаешь? хочешь, чтоб я к тебе Кырлу-Мырлу подпустил?

То-то же…

Мне эта водка — как хлеб. Без литра в день я связь с духами теряю, астральный канал прерывается. Я не пьянею, только все глубже в транс впадаю. Которые благодати сподобились — так те духов воочию видят.

Вы его отнесите туда и рылом вниз кладите, пускай проблюется. Он до Голубой Воды дошел — ты понял? Блю Уота! — третья степень постижения. А духовидение — Глюки-Глюк по-мозамбикски — это после долгого самосовершенствования.

Я сам дойду, только ты покажи, где тут отель «Хилтон». Мне от него идти налево пять кварталов.

Ты кто? я вижу, что «гёл». Ты в Вуду веруешь? Ах, мы с тобой вместе оттуда идем… а где мой петух? так, верно, в правой руке, а я думаю — за чьи когти держусь?

Вот еще одна «гёл». Ты в Кырлу-Мырлу веруешь? нет? а зря! Пошли с нами, я вам с подружкой все-все расскажу. А что это — значок у тебя? почему ты в форме?

Нет, офицер, я не хулиганил. И петухом я не размахивал, а голову ему отгрызли в церкви мои знакомые. Кто я? Я татарин из Бирмы, говорю на суахили, родился и вырос в тюрьме, предпочитаю гэйский секс по телефону, а если я сделал что плохое, так это напустил Кырлу-Мырлу на гаитянского президента…

Эдуард Веркин В восьмом кувшине

Рассказ

Золотые рыбки, которые на самом деле были совсем не золотыми, а скорее оранжевыми, цвета старой тигриной шкуры, на мгновение сложились в сложный и тонкий узор, и Великий успел подумать, что узор этот так хорош, что стоит приказать обязательно вышить его на ковре, повесить ковер в спальне и потом, во время приливов дурного и хорошего настроения, разглядывать этот узор и врачевать душу. И еще что-то в этом узоре…

Великий попытался разгадать, что именно есть там, в зыбкой глубине сплетения глаз, плавников и чешуи, застывших в невидимой воде, попытался. Но понимание ускользало и смысл не шел к нему, он был слишком медлителен в своих мыслях и не умел читать мир по его письменам, как умел это делать его отец и еще некоторые, чьи имена ему были известны.

Тогда он попытался запомнить расположение рыбок относительно отмеченного золотой нитью центра сосуда, разделив его на сегменты…

Рыбки сдвинулись. Узор распался.

Великий привычно вздохнул и приподнялся с подушек. Все знаки являлись стремительно, как падающие в конце лета звезды, и удержать их не удавалось, распад начинался гораздо раньше, чем Великий успевал их осмыслить или хотя бы опознать. Несмотря на большой математический талант и умение складывать числа в голове, он был плохим учеником и отец, как ни старался, смог вдолбить ему в голову форму лишь двух главных рун: Жизнь и Смерть.

Жизнь походила на разделенный сложным дырчатым зигзагом круг, правая сторона которого черного цвета, а левая белого, с определенным количеством точек, рисуемых справа налево. Но Жизнь была слишком сложной даже на пергаменте и Великий за годы забыл порядок ее начертания.

А Смерть, напротив, простой и запоминающейся: пять косых линий и четыре прямые, нарисуешь с закрытыми глазами. Смерть он знал гораздо лучше.

Но знаки, являющиеся Великому, не были ни Смертью, ни Жизнью.

Великий опять сделал глубокий успокаивающий вдох. На рыбок, кружащихся беспечно в высоком хрустальном сосуде, он больше не смотрел, опасаясь увидеть еще что-нибудь и не понять это вновь. Он опустил ноги на пол, встал и вышел на внешнюю галерею дворца.

Ночь, в которую он так и не уснул, заканчивалась, небо уже начинало приобретать зеленоватую, цвета леса окраску, совсем скоро между двумя горными пиками появится краешек солнца.

Если хочешь, чтобы день наступил раньше, — пойди по галерее направо. Так говорил отец. И он, тогда еще совсем маленький и совсем нетерпеливый, бежал по галерее до тех пор, пока солнце не вспыхивало между заснеженными вершинами, победно освещая раскинувшиеся внизу джунгли и Великую Реку, текущую с запада на восток, ослепляя привыкшие к сумеркам глаза и согревая посеревшую за ночь кожу. Ему казалось, что солнце взошло именно благодаря его усилиям, что оно верно ему и дружелюбно, как рыжая собака. Позже Великий стал понимать, что солнце взошло бы и без него и даже вопреки ему, — он пробовал идти по галерее налево, но огненный шар все равно поднимался, только чуть-чуть попозже.

Великий присел в кресло и закрыл глаза, а когда он их открыл, день уже начался и стражники, стоящие на галерее через каждые сто шагов, прикладывали ко лбу золотые рукавицы, блестели медью и всматривались вдаль.

Особый день надвигался. Он ждал этого дня двенадцать лет и еще два года он боялся его наступления. Но день похож на солнце, ему все равно, он неотвратим, как зима, он приближался и приближался, вселяя беспокойство, присылая кошмары, лишая сна и радости.

И день пришел, что было правдой, коей надо смотреть в глаза. Многое предвещало его. Знаки, являвшиеся ему в последнее время то тут, то там, везде и неожиданно. Пугающие знаки, невнятные, но без сомнения сулящие беду и несчастье. От которых нельзя отвернуться.

Он хорошо помнил первый знак, показавшийся ему два года назад, за неделю до весеннего Праздника, когда с отрядом гвардейцев он объезжал свою землю от самых глубоких истоков до самого широкого устья Великой Реки. Он помнил также и то странное расстройство, овладевшее им за некоторое время до этой поездки, и мысли, те, что раньше никогда не приходили ему в голову, а тогда, в пути, набросились точно злые лесные пчелы, набросились и не давали увлечься весельем, не давали напиться вином и насытиться благосклонностью красавиц, тех, что охотно стекались к нему со всех сторон обозримой земли, тех, кто верил, что дети, зачатые от Великого в дни Праздника, живут в счастье.

Он не слушал доклады алчных властителей и не раздавал милостыню хитрым нищим, огромные толпы, собиравшиеся вдоль улиц селений для того, чтобы прикоснуться к нему хоть кончиком пальца, не вызывали привычного трепета в сердце и холодка в кишках, молитва, обычно возносимая им неправдоподобно усердно и сплетаемая из сотен налитых тайным смыслом святых слов, текла вяло и без души, почти как невнятное бормотание полусумасшедших заклинателей духов.

Беспокойство его было назойливо, как пальмовая липучка, беспокойство расшатывало вселенную и отравляло окружающий воздух, Великий не понимал его природы, но он догадывался, почему беспокойство нашло именно его. И он не стал бороться с этим чувством. После того как он увидел первый знак, он почувствовал, что это уже навсегда.

То селение ничем не отличалось от сотен других, встреченных им на его дорогах. Небольшая деревенька на западном склоне горы без названия, они даже не остановились в ней, нечего было в ней останавливаться. Великий, окруженный воинами в медной броне и рабами, несущими паланкин, проплывал над соломенными крышами таких же соломенных хижин, над вереницей почтительно вытянутых лиц и частоколом протянутых рук с черными ладонями, иногда бросал им монетки и смотрел, как люди дерутся за них; семенящий рядом староста, человек, не достающий до плеча ни одному из его рабов, лепетал что-то про урожай, про величие Великого и его предков, про неустойчивость ветров в этой местности, а потом стал выпрашивать деньги на прорытие канала. Великий кинул ему изумруд, и староста отработанным движением площадного попрошайки спрятал его за щеку. Великий кивнул рабу с пергаментом, и тот записал, что через год надо проверить имеется ли канал в наличии. Староста, конечно, канал не пророет и его придется повесить…

Деревня кончилась, и он уже собрался задернуть шторы и немного, до следующей деревни, подремать, как вдруг идущие впереди гвардейцы закричали и забряцали оружием, а рабы-носильщики плавно остановились и опустили паланкин на подпорки.

Великий выглянул из-за шторы и увидел, что дорогу перегородило огромное пятнистое стадо, воины уже рассекли его на две части и теперь отгоняли животных подальше от дороги, освобождая проход. Великий подумал, что такое большое стадо наверняка принадлежит старосте и что вскорости оно, видимо, увеличится еще на пару сотен голов и старосту тогда уж точно придется повесить… Мысли о несовершенстве человеческой природы навеяли печаль, и, чтобы отвлечься от нее, он принялся считать коров, привычно выхватывая взглядом пятерки, объединяя их в десятки и сотни. И тут одно животное, по размерам еще теленок, повернулось в сторону паланкина, и Великий с ужасом увидел, что у него голова человека.

Беспокойство приняло форму.

Великий задохнулся и схватил за руку раба-писаря, указывая ему в гущу копошащихся скотов и пытаясь сказать, что он там только что увидел, но писарь от такого внимания лишь с ужасом сжался, побледнел и задрожал, сделавшись почти неотличимым от своего пергамента.

Теленок с человеческой головой смешался со стадом, Великий не мог его больше различить среди других, перед глазами мелькали лишь грустные черно-белые спины, витые рога с разноцветными ленточками и глупые черноносые морды. Тогда Великий приказал остановиться, кликнул начальника охраны и велел прогнать все стадо перед паланкином. А потом еще раз и еще.

Остановился он лишь в сумерках. К этому времени ему казалось, что он уже знает всех коров в лицо, знает расположение пятен на их мордах и трещин на их носах и может вполне отличить одну от другой. Урода среди них не нашлось, будто его не было и вовсе, будто он был мороком или миражом, тепловым порождением полуденного воздуха. Но Великий знал, что уродец был там на самом деле, не доверять своим глазам — удел крестьянина, но никак уж не его, рожденного дважды. К тому же будь существо мороком, его заметили бы и гвардейцы, а этого не случилось.

Начальник стражи на всякий случай предложил забить весь скот, но Великий уже устал и проголодался, он отдал приказ продолжать путь, и они двинулись дальше, медленно, освещая дорогу факелами. И в ту ночь в прохладных покоях своего восточного дворца впервые за много лет он не уснул, размышляя.

Явившийся зверь с лицом человека — признак ждущей тебя беды, это не вызывало никаких сомнений. И сделать было уже ничего нельзя, то, что приближается, — неотвратимо, надо лишь ждать других знаков и готовиться. Пожалуй, именно тогда, за неделю до весеннего Праздника, он впервые подумал: то, что теперь, наверное, его ожидает, вполне может быть связано с тем, что он, нет, вернее, они, совершили много лет назад.

Мысли подобные не оставляли его, и он все больше и больше склонялся к тому, что так оно и есть.

К утру он написал письмо И. и стал покорно ждать следующих проявлений.

Но других знаков не было долго, почти месяц, так что Великий стал даже немного сомневаться и успокаиваться, робко предполагая, что беда прошла мимо или, может быть, это была совсем другая беда, не та. Он повеселел и потребовал вина, по дворцу полетела весть, что Великий излечился от своей печали и стал радостен.

Он гулял по галерее, когда стайка стрижей в небе сложилась в странную и никогда не виданную треугольную руну и рассыпалась, едва он моргнул.

Через восемь дней после отправки второго письма прибыл И.

И. шагал по утреннему дворцу, и гуляющий по галерее Великий слышал, как твердо щелкают по голубому мрамору пола его стальные подковы — И. когда-то был воином и во многом он продолжал им оставаться.

— Привет, Великий, — сказал И. и сел в кресло, — судя по твоим глазам, ты плохо спишь?

Они были знакомы с детства, родители их были приятелями и отдаленными родственниками, и они тоже были приятелями и, может быть, если бы не разница в положении, были бы даже и друзьями, именно поэтому И. позволялось гораздо больше, чем всем остальным. Он мог, например, сидеть в присутствии Великого и называть его на «ты».

— Ты получил мое письмо и не ответил, — сказал Великий. — Ты был слишком занят?

— Нет, я не был слишком занят, просто мне нечего было тебе ответить, — И. поежился в кресле. — Прикажи принести одеяло, я мерзну.

Невидимый раб принес одеяло и большую чашу с вином, И. закутался и выпил.

— Ты слишком взволнован и не можешь быть беспристрастным, — сказал он. — Ты уверен, что все именно так, как ты написал?

— Уверен. Мы допустили ошибку, мы заигрывали с Богом…

— Может быть, — согласился И. — Может быть, мы и допустили ошибку, но ведь мы были молоды. А насчет Бога… Ты ведь знаешь, что Бога нет. Есть человек, есть Природа, Бог, если он существует, всего лишь часть Природы, а значит, он не Бог. Так что перед Богом мы безгрешны. И перед Природой тоже — ведь мы тоже ее часть. И я не очень верю во всю эту чепуху, знаки, предзнаменования и так далее…

Великий промолчал. И. допил вино и уронил чашу на пол.

— Ты пишешь, что хочешь залить кувшины асфальтом, — сказал он. — Я думаю, не стоит спешить.

— Почему?

— Во-первых, скорее всего, этим ты ничего не изменишь. Согласись — если это Воздаяние, то оно назначено нам за то, что мы уже сделали. Прикажешь залить кувшины — и мы ничего не разрешим и не узнаем. Во-вторых, это не только твое дело, но и мое, я хочу убедиться, я ждал двенадцать лет, подожду и еще два года. И в-третьих, ты же хочешь получить свой камень?

И. извлек из складок платья футляр из леопардовой шкуры и опрокинул его.

Камень лег на ладонь и сразу же заиграл нестерпимо яркими красно-белыми искрами. И как всегда Великий не смог устоять — протянул руку и осторожно взял этот оплавленный осколок небосвода, случаем занесенный на Землю бродячими звездными ветрами.

Это из-за него, ну почти из-за него, все и началось двенадцать лет назад.

У И. был алмаз. Но это был не простой алмаз, которых, в общем-то, существует достаточно много, это был алмаз необычный и единственный в своем роде. Называли его «Две Звезды», и необычность его заключалась не только в крупных размерах — чуть меньше кулака, а в следующей загадочной особенности — в самой сердцевине камня, в прохладной синеватой пустоте тяжело переливались две красные капли, похожие на глаза, камень смотрел на тебя, как совершенно живое существо. Почти все, кто долго смотрел в эти глаза, впадали в странное отрешенное состояние, как бы отодвигаясь от внешнего мира и погружаясь в свое внутреннее бытие, из которого не могли выйти потом несколько дней. Многие потом хотели купить алмаз, но И. не продавал, говорил, что нельзя расставаться с семейными ценностями — алмаз достался ему от отца, а он теперь собирается передать его сыну. Правда сына у него пока не было, но он не сомневался, что скоро наследник появится и будет кому алмаз передать.

Впоследствии, во время смуты северных княжеств, в одном из многочисленных сражений И. получил ранение копьем, вследствие которого напрочь утратил возможность к продолжению рода. Тогда Великий, воспользовавшись ситуацией, предложил И. продать алмаз ему, но И. вновь отказался. Конечно, Великий мог завладеть алмазом и просто так — несмотря на дружбу И., впрочем, как и все остальные, был всего лишь вассалом и слугой Великого и все его имущество, люди и даже жизнь сама принадлежали Великому. Но поступать так было нельзя. А тяжелое сияние красных капель сводило с ума и заставляло придумывать все новые и новые способы достижения заветной цели. Но все сводилось к одному — чтобы получить камень, надо убить И.

Случай подвернулся неожиданно. И. вернулся с севера и отдыхал от войны в гостях у Великого, дни они проводили в пирах, охоте и состязаниях, а вечера в беседах и наблюдениях за небесными светилами — несмотря на свой воинский род, И. был ученым, изобретателем и тонким человеком, а на самой крыше дворца имелась небольшая обсерватория, построенная еще дедом Великого. И как-то раз, устав от головокружительного движения планет и звезд, они спустились вниз и, устроившись в креслах, пили горячее вино и спорили о том, что движет планеты и как зажигаются звезды.

— Представляется невозможным, — говорил Великий, — что светила движутся сами по себе. Если мы предположим подобное, то нам придется предположить и то, что они двигаются всегда, то есть вечно, а вечность, как и бесконечность, невообразима. Таким образом, кто-то когда-то привел все это в движение. Это и был Бог.

И. улыбался, пил вино и возражал:

— В твоих мыслях коренятся противоречия, и одно из них следующее. Если Бог — источник всего и источник перводвижения, то кто же тогда создал Бога и придал движение ему? И следует, что кто-то создал Бога. Кто тогда создал Того, кто Создал Бога? И так до бесконечности, а она, как ты говоришь, невозможна.

Они снова пили вино с добавленными в него истолченными бодрящими зернами и продолжали свой разговор, который тек не спеша и мог продолжаться до утра, а иногда и до обеда. Тема для спора не менялась уже давно, последние годы Великий и И. все обсуждали и обсуждали одно — возможность существования Бога, взгляды на которого у них были совершенно противоположны. Великий говорил, что Бог есть и что мир, люди и все вокруг создано им, И. же говорил, что мир возник сам по себе из небесного огня, а люди произошли от зверей и каждый из людей подобен обличием и повадками тому зверю, от кого он произошел.

— Человек толстый, сильный и грузный произошел от медведя и поведением своим он подобен медведю, — утверждал И. — Добр и неповоротлив. А если от тигра — то быстр и храбр и воинственен. А кто от лисицы — хитер и изворотлив. И жители разных областей произошли от разных животных. Вот, например, жители южных княжеств, только взгляни на них — и сразу ясно, что род их произошел от лисиц — мелкие, юркие, хитрые, все, как один, торговцы или воры.

— Ты неправ, друг мой, — так же неторопливо отвечал ему Великий. — Человек не произошел ни от медведей, ни от лис и ни от змей, людей создал Господь. И в каждом человеке заложено божественное зерно и независимо от того, где живет этот человек и как он живет, это зерно произрастает и дает семена. Ибо в этом, и только в этом, заключен божественный замысел.

— Наоборот, — возражал И., — в человеке ничего божественного нет. Человек живет не по божественной воле и не сам по себе, его воспитывают люди, которые окружают его и указывают путь. Родители, учителя, соседи. Не будет их вокруг — и человека тоже не будет.

Великий разгорячился.

— Человек останется человеком в любом случае и в любом положении, ибо на это есть высшая воля! — упрямо сказал он.

И вот здесь-то все и началось — И. как бы очнулся от дремы и, посмотрев Великому прямо в глаза, что делал он и что позволялось ему лишь в самых крайних случаях, сказал:

— Есть способ проверить или, наоборот, опровергнуть твою правоту.

И добавил:

— Если окажешься прав ты, я отдам тебе это.

И. продемонстрировал заветный кисет из леопардовой шкуры.

— А если прав окажешься ты? — спросил Великий.

— Ты отдашь мне Предгорье и право на владение.

Великий задумался, но лишь на мгновенье, он ничуть не сомневался, что прав он и что он одержит в споре верх, он просто решал, к лицу ли ему, потомку древних из древнейших, вступать в подобное соглашение с низшим, но потом слепящий блеск «Двух Звезд» смыл всю эту бесплодную и пустую гордость.

— Я согласен, — сказал он.

Великий велел принести золотую булавку с двумя острыми концами и они, обговорив предварительно условия, скрепили соглашение кровью, как это и было принято, хотя и обоюдного слова было бы вполне достаточно.

Великий велел принести еще вина, причем лучшего, из самых нижних погребов, и они пили до тех пор, пока солнце не выглянуло из-за рогов гор.

Утром, вернее уже днем, проснувшись, каждый из них пожалел о заключенной сделке и подумал, что хмель — не лучший советчик, но пути назад уже не было — отказ от подобным образом обставленного спора — позор, влекущий за собой неизбежное нисхождение на целую ступень в цепи перерождений. И они начали приготовления.

План, предложенный И., был прост и, видимо, поэтому совершенен.

И. указал, что человек достигает совершеннолетия к четырнадцати годам (женщина несколько раньше, но ведь женщина и не человек), к четырнадцати годам человек может стать воином, может жениться или посетить впервые блудниц, он может приобретать имущество и посещать представления бродячих театров, может уйти из дома и пойти против воли своего отца. В четырнадцать лет человек становится человеком. Поэтому надобно взять восемь младенцев…

Почему именно восемь, спросил Великий. Восемь сторон света, восемь планет, восемь возрастов человека…

Надобно взять восемь младенцев и кормить их насильно до тех пор, пока они не научатся есть сами. Затем их следует поместить в закрытое пространство, например, в большой кувшин, и держать четырнадцать лет, не позволяя ни с кем общаться, даже с охранниками.

Не слишком ли долго, спросил Великий.

Долго. Но меньше нельзя. Если в человеке есть божественная искра, то она разгорится никак не раньше, и через четырнадцать лет из кувшина выйдет невежественный, но вполне нормальный человек. Тогда спор выиграет Великий и И. отдает ему «Две Звезды».

Если же через четырнадцать лет из кувшина выйдет дикарь, неспособный к жизни, то выиграл И. и Великий дарует ему Предгорье и наследственное владение, хотя зачем ему наследственное владение, если у него нет наследников?

И все было сделано, как предлагал И.

Великий созвал лучших гончаров со всей земли, и они не подвели, вылепили и обожгли восемь огромных кувшинов или горшков из дорогой белой глины, упроченной специальными секретными примесями, придававшими кувшинам необычайную твердость. Каждый из горшков высотой был в три человеческих роста, а шириной в четыре человека, раскинувших руки от кончика до кончика пальцев. Кувшины были пузатые, тяжелые и непроницаемые, горловины кувшинов узки, в них с трудом пролезает воин без панциря, а пробить стену изнутри нельзя и взобраться по гладким, как зеркало, стенам тоже нельзя; таким образом, вылезти из кувшина без помощи извне невозможно. Впрочем, попасть внутрь тоже — горловина каждого забрана решеткой из бронзы.

Кувшины поставили двумя рядами по четыре штуки в каждом в дальнем конце дворца возле старых конюшен. Пространство между ними засыпали мелким черным камнем и желтым песком, а затем утрамбовали, так чтобы можно было по ним ходить и сверху наблюдать за их содержимым. На случай дождя или другой какой непогоды над кувшинами надстраивался навес из широких пальмовых листьев, убиравшийся в солнце.

Когда кувшины были готовы, а на это ушло почти полтора месяца, пришло время выбрать младенцев. Это была самая легкая часть всей затеи, не вызвавшая никаких затруднений — близилась осень и с нею приближался осенний набор в тяжелую пехоту, кавалерию и в погонщики боевых слонов; со всей земли крестьяне (а в армию принимали лишь крестьян, рослых и здоровых) приносили ко дворцу своих детей и военачальники отбирали тысячу наилучших. До совершеннолетия обычно доживало меньше половины.

Великий и И. шли вдоль бесконечных лавок с младенцами, орущими от палящего солнца и мух, и И. по каким-то одному ему известным признакам выбирал детей и передавал их идущему за ними гвардейцу.

Это было четырнадцать лет назад, давно, целую вечность назад.

А два года назад, когда Великий, сильно напуганный происходившими вокруг него вещами, предлагал И. залить кувшины асфальтом, И. улыбался, показывал свой безумный алмаз в леопардовом облачении и советовал съездить на южное побережье к морю, побаловаться жареным осьминогом и синими водорослями.

А год назад, когда И. нанес ему свой предпоследний визит, Великий заметил, что пальцы его дрожат, чего никогда не замечалось раньше, а в глазах красные прожилки и муть. Алмаз И. уже не показывал; он стоял на галерее и смотрел на лес, уходящий от стен дворца до гор у самого горизонта, и оглядывался на бамбуковый календарь. Календарь был неутешителен.

Дым кальяна, выдыхаемый И., складывался в воздухе продолговатым квадратом, разлитое вино чертило по полу остроугольные загогулины, птицы говорили по-человечьи.

Сегодня Великий не спешил выбираться из кресла; он жмурился, следил за подымающимся солнцем и слушал. Он надеялся, что И. не придет и вскрытие кувшинов можно будет отложить еще на время, хотя бы на день… Он услышал подковы И. И. был точен, он обещал прийти на рассвете этого дня и пришел.

Он шагал так же уверенно, даже увереннее, чем обычно, жестко впечатывая в разноцветные плиты каждый шаг, из чего Великий понял, что И. испуган ничуть не меньше его самого, и это Великого немного порадовало.

— Ну что, ты готов? — спросил воин И., войдя на галерею.

За год И. изменился, волосы на его голове почти все выпали, а кожа пожелтела и высохла, но он был удивительно хладнокровен, что, впрочем, соответствовало его роду и положению воина.

— Ты плохо выглядишь, — сказал Великий. — Может, вина?

— Спасибо, не стоит. Я думаю, нам лучше приступить.

— Да? Ну да, конечно.

Великий опять вздохнул привычным глубоким вздохом. Он почему-то представил себя приговоренным к смерти, который слишком долго не мог дождаться исполнения приговора и который уже научился любить свое состояние между жизнью и небытием, и вот вдруг его вытащили из привычного существования и поволокли к костру. Он недоволен и растерян. Он хочет назад в свою камеру.

— Пойдем! — повторил И.

Великий кликнул охрану, очень хорошо вооруженную охрану, и личных рабов с длинными ножами (на что И. только улыбнулся), и они отправились к кувшинам.

— Тут все, как тогда, — говорил Великий по пути, — все, как мы условились. Никто не проникал в кувшины все это время, я проследил за этим строго, не беспокойся.

Он показал опаловый перстень с барельефом человека с двумя головами.

— На решетках кувшинов замки, а на них государственные печати. На дне каждого кувшина углубление в виде чаши, прямо под горловиной, — продолжал Великий скороговоркой. — Раз в день раб наливает туда воду и кидает пищу, раз в год в питье им подмешивалось сонное зелье, и рабы убирают кувшин от… отходов.

— Ты говорил, что кувшины не чистили уже шесть лет, — сказал И.

Он шел справа от Великого и с интересом рассматривал клетки с животными. Год назад здесь их еще не было, а теперь Великий собрал в этом саду зверье со всей земли. Аисты, речные лошади, крокодилы. Интересно, зачем они ему?

Великий остановился возле клетки с черной лесной пантерой.

— Отходов оказывалось слишком мало, все мгновенно высыхает, — сказал он, — смысла чистить нет. Жарко.

Пантера подошла к вязаной решетке и уткнулась мягкой мордой в толстые прутья, Великий хотел погладить ее между ушами по короткой бархатистой шерсти, но опомнился и отдернул руку.

— Так даже лучше, — И. привычно встал справа, как предписывал этикет.

И. думал, что очень скоро, может, к окончанию этого дня, он сможет стать на одну линию с Великим, как законный владетель и как равный. А может, и нет.

— Так даже лучше, — снова сказал И. — Чистота опыта нам обеспечена. Шесть лет — это время. Ты зачем зверье притащил?

— Не знаю, — ответил Великий. — Мне с ними как-то спокойнее. Как будто и не один.

— Ясно. Идем.

Они двинулись дальше и остановились лишь в самом конце двора возле кувшинов, которые из белых стали темно-серыми и немного вросли в землю.

И. стал обходить каждый кувшин вокруг, постукивая эфесом меча по толстым стенкам и проверяя их целостность и непроницаемость, а Великий поднялся по лесенке наверх и рассматривал свинцовые печати на замках решеток, сличая их с изображением на своем указательном пальце.

Печати были целы, двуглавый человек улыбался с них надежной и искренней зубастой улыбкой, какой он улыбался уже вторую тысячу лет, двуглавый человек говорил о том, что никто так и не осмелился нарушить целостность замка и волю владыки. Впрочем, и без печати было видно, что решетки не поднимали уже давно — вокруг них скопились целые холмики красного мусора, в котором уже построили свои дырчатые жилища желтые муравьи.

— Ну как у тебя? — крикнул снизу И. — Печати целы?

— Все в порядке. — Великий спустился на землю. — Тут все заросло, но это ничего. Можно начинать.

Он брезгливо вытер о халат руки и осторожно, не поднимая головы, одними глазами, поглядел на небо, но там было все в порядке, чисто и даже без облаков, и это было плохо, Великий чувствовал бы себя лучше, если бы там собрались тучи.

И. кивнул воину, тот поднял наперевес тяжелый боевой молот и направился к крайнему кувшину.

Великий услышал, как у него позорно задрожали коленки, и увидел как И. продел руку в широкую кожаную лямку, продетую сквозь рукоять меча.

Первый кувшин лопнул сразу, даже с какой-то неприличной готовностью, будто все это время только и ждал, когда в бок ему вопьется шипастая сталь молотка. В его гладком боку образовалось большое треугольное отверстие, из него вырвалось густое облако пыли, которое коконом окутало молотобойца; воин выронил оружие, согнулся пополам и его вырвало. Дрессированные гвардейцы ощетинились копьями с отравленными наконечниками и выставили перед собой кожаные щиты с бляхами, мгновенно отгородив Великого и И. от любой возможной опасности, включая бешеного носорога. Рабы трусливо отпрыгнули в стороны.

— Это просто воздух, — сказал И. — Он отравлен, вернее, застоялся. Я думаю, он безвреден, взгляни на солдата.

Великий посмотрел на солдата. Выглядел тот смущенным, но уже вполне здоровым, стоял прямо и пытался скрыть носком своего сапога свой же грех.

— Назад, — приказал Великий, и окружавший их кожано-железный шар распался, расчистив проход.

— Я, пожалуй, пойду первым, — сказал И., и Великий спорить не стал. И. вытянул из ножен свой меч-осетр, хмыкнул и шагнул в треугольный проем, за ним последовал один из гвардейцев, тоже с мечом наизготовку и только потом, достав из кармана пропитанный эссенцией роз платок и приложив его к носу и рту, а другой рукой подобрав полы платья, в кувшине исчез Великий.

Воняло на самом деле сильно, Великому даже показалось, что вонь режет глаза и что от нее перехватывает дыхание и не спасает и розовый платок: Великий попытался задержать дыхание, но получилось ненадолго — он вдохнул и сразу жестко и болезненно закашлялся, а И. стал сильно и больно стучать ему по спине.

Когда глаза привыкли, Великий осмотрелся и понял, почему воняет: дно кувшина толсто покрывала чешуйчатая короста, в некоторых местах всползавшая даже на стены. Но, кроме грязи, в кувшине ничего и никого не было, он был пуст. Великий раскрыл с удивлением рот и собрался…

— Вот он, — шепнул И. и указал клинком на противоположную стену. Великий сощурился и, растянув пальцами глаза, вгляделся в самый кончик лезвия.

Возле стены сидела худая черная обезьяна, она была совершенно грязна и поэтому неотличима от окружающей обстановки. Обезьяна лениво копалась в своей черной гриве, наматывая на пальцы длинные пряди волос, что-то в них выискивая и засовывая результаты поисков в рот. На вошедших она не обращала совершенно никакого внимания, слишком поглощена была своим занятием.

И. вытянул руку и слегка поцарапал лезвием существо, но оно никак себя не проявило, продолжая свои задумчивые поиски. И. победно улыбнулся и произнес лукаво:

— Видимо, он ищет в себе божественные зерна.

Великий отодвинул И. и шагнул вперед.

— Ты слышишь меня?! — громко спросил он у существа. Обезьяна не ответила.

— Ты слышишь меня, несчастный?! — повторил он свой вопрос. Обезьяна засунула руку в рот и стала грызть пальцы.

— Он нас не слышит и не видит, — сказал И. — Он не знаком с людьми и не может их воспринимать.

— Ты прав, пожалуй, — с грустью сказал Великий. — Он совершенный дикарь.

— Он не дикарь, — возразил И. — Он никто. Дикарь кинулся бы на нас и попытался убить, а ему все равно. Он даже не животное, он пустота. Если в нем и было что-то изначально, то оно не проросло.

Великий кивнул гвардейцу.

Гвардеец подошел к обезьяне, собрал, чтобы не мешали, в пучок ее волосы и коротким движением меча отсек голову.

Они вылезли из кувшина, Великий потребовал подать сока, и они его пили и с удовольствием морщились от нестерпимой кислоты, заглушавшей, как им казалось, этот тяжелый запах.

Затем они продолжили.

Во втором кувшине сидела точно такая же обезьяна, что и в первом, и ее тоже пришлось убить.

В третьем, четвертом и пятом тоже.

Великого тошнило от запаха крови и содержимого кувшинов, голова отяжелела, а к постыдной подколенной дрожи прибавилась еще и ручная, но ее Великий уже не пытался скрыть.

Ощущение беды продолжало сгущаться.

В шестой кувшин, видимо, когда-то заползла змея, ее кожу нашли на самом дне под слоем засохших отходов. А находившееся в кувшине существо омерзительно корчилось, извивалось на полу, шипело и пыталось укусить вошедших, выбрасывая в их сторону подозрительно длинный язык. Гвардейцу пришлось потрудиться — человекообразная змея ловко уворачивалась от его выпадов и плевалась черной слюной. Воин рассвирепел, проткнул человеку-змее горло, выпустил кровь и принялся рубить его в куски. В шестом кувшине Великий чуть не лишился чувств и не упал, но И. предусмотрительно поддержал его за плечи.

После шестого кувшина они сделали перерыв и долго отдыхали, сидя на земле.

В седьмом кувшине не воняло. На дне, утонув в толстом слое рыжей пыли, лежал скелет. По стенам проросла невысокая остролистая трава и кувшин походил на мохнатый изнутри шар.

— Почему он такой маленький? — спросил Великий. — Он карлик?

— Он просто не успел вырасти. — И. присел возле скелета на корточки и опустил руки в пыль, как в воду, и стал ими шарить по полу. — Так я и предполагал. — И. вытащил из пыли змеиную кожу. — Он не карлик, он ребенок. В эти два кувшина как-то заползли змеи, этого змея убила, а тот, вероятно, сам стал ею. Людей рядом с ним не было…

— И он стал подражать змее, — раздраженно закончил Великий. — И ничего божественного… Я понимаю. Ты выиграл наш спор…

— Еще один кувшин, — И. тронул скелет сапогом и тот рассыпался в мелкие белые косточки. — Надо закончить все это дело.

— Я не думаю…

— Надо все-таки закончить. По-другому нельзя.

— Ты выиграл, и я дарую тебе Предгорье и право на владение, — торжественно сказал Великий. — Отныне ты…

— Вскроем восьмой кувшин, я осмелюсь на этом настаивать! — И. никогда не перебивал Великого два раза подряд. — Вскроем!

Восьмой кувшин оказался пуст. В нем не было ничего. Великий, И. и одуревший гвардеец стояли в кувшине и растерянно смотрели по сторонам.

— Может, мы забыли сюда его поместить? — спросил И., впрочем, довольно неуверенно.

— Шесть лет назад здесь еще кто-то был, — ответил Великий. — Последняя чистка показала, что все на месте. И это… — Великий указал на покрытый грязью пол. — Это откуда-то взялось?

— Печати точно целы? — И. подошел к стене кувшина и стал ее внимательно рассматривать.

— Я поднимусь, посмотрю. — Великий выскочил из кувшина и спешно поднялся по мостикам к его горловине.

Прикрученная к решетке золотой проволокой печать была нетронута — так, как он и предполагал. Великий сорвал ее и внимательно осмотрел потемневший свинец, поворачивая его и так и сяк на солнце и убеждаясь в том, что печать за прошедшие годы никто не тревожил. Сверху было видно, как на дне копошится гвардеец, расковыривая по приказу И. донную грязь.

Великий попробовал приподнять решетку, но напрасно, она прочно вросла в насыпанный между кувшинами грунт, и Великий едва не сорвал себе сгину. Он присел на горловину кувшина — он ощущал усталость и безразлично ему хотелось спать.

Великий улыбнулся, он вдруг понял, что, пока они возились со всеми этими кувшинами и обезьянами, он совсем перестал бояться.

— Спускайся, — позвал снизу И., и Великий спустился.

И. вышел из кувшина и теперь, сидя на невысоком бамбуковом стульчике, счищал кинжалом налипшую на сапоги грязь. И. был мрачен.

— Печати, конечно, целы? — осведомился он, вытирая клинок о панцирь ближайшего воина.

— Целы.

— Внутри, кажется, тоже все в порядке, — сообщил И. — Никого нет, в стенках ни одной трещины, я проверил. Кто охранял кувшины?

Они допрашивали охрану больше трех часов, но не выяснили ничего, и Великий хотел уже прибегнуть к испытанию огнем, но И. сказал, что в этом нет никакой нужды. И нет нужды сидеть на этом солнцепеке, надо возвращаться во дворец.

— А может быть, это крысы? — предположил Великий.

— Крысы могли бы съесть и плоть и кости, но они не смогли бы подняться по полированным стенам, а крысиных скелетов в кувшине нет. Это не крысы.

— А муравьи?

— Муравьи оставили бы скелет. Это не крысы и не муравьи.

— А кто?

И. не ответил.

— Ответь мне! — потребовал Великий.

— Ты иди, отдохни. Я должен подумать и побыть один.

Великий сидел возле пантеры и смотрел, как зверь нервно ходит по клетке и с шумом втягивает воздух. Он кинул ей мяса, но пантера не стала есть. Ей было жарко, хотя по небу теперь то и дело проплывали невесть откуда взявшиеся пухлые облака, закрывавшие солнце. Свет — тень, свет — тень. Глаза устают.

В это время года не бывает таких облаков, белые облака — это ненормально. Да.

На галерее показался И. Он не спеша прошел по балкону и так же не спеша спустился по лестнице, подошел и встал рядом с Великим, справа и чуть позади, как велит этикет.

— Кувшин не тронут, — сказал он. — Я осмотрел его еще раз. Только пыль. Пыль, пыль, пыль.

— Значит…

— Значит, восьмой обитатель сумел покинуть кувшин, пройдя либо через стенки, либо через решетку.

И. замолчал, а затем продолжил:

— Я надумал следующее. Предположим, что в человеке на самом деле может быть заложен какой-нибудь необычный Дар, пусть божественное зерно, как ты его называешь. Конечно, он есть не у всех, он есть лишь у немногих, например, у одного человека на сто тысяч. Попав в обычную обстановку, в крестьянскую общину, к ремесленникам или к воинам, Дар за ненадобностью замещается другими полезными именно данному человеку навыками, ну, например, приемами взращивания риса, Дар чахнет, как растение, окруженное сорняками. Иногда это происходит не до конца и Дар тлеет, как искра в очаге, проявляясь в припадках ясновидения или огромной физической силы. И появляются великие силачи или там колдуны. Но обычно Дар все-таки погибает. А ведь подобный навык надо лелеять или хотя бы не мешать ему развиваться. И вот теперь представь, что в наш восьмой кувшин попал человек с Даром. Его ум не занят ничем, его ничего не страшит и не волнует, о пропитании ему заботиться не надо, и Дар зреет и растет, подобно упавшему на плодородную почву злаку. Он огражден от мира, вернее, для него мир — это кувшин. И закономерно, что он рано или поздно начинает размышлять: что находится вовне? И поскольку времени у него достаточно, он придумывает способ, как выбраться наружу.

— Но как? — крикнул Великий.

— Этого я тебе не скажу. И никто не скажет. Но тот, у кого есть Дар, сможет проникнуть сквозь любое препятствие, ни расстояние ни время ему уже не помеха, они — пыль и пепел.

— Пыль и пепел. Хорошо. И что дальше?

— Ничего. Это доказывает, что Бог есть. Во всяком случае, он вполне может быть. И значит, ты выиграл.

И. достал леопардовый кисет.

— Только это, пожалуй, уже неважно, — добавил он.

— Почему?

— Тот, кто мог в любой момент уйти, в любой момент может и вернуться. И ничто его не остановит. И я не думаю, что он испытывает к нам чувство благодарности. Впрочем, возможно он уже вернулся.

И. указал пальцем на небо.

Великий поднял голову и увидел, что пушистые белые облака медленно сливаются в руну из пяти продольных и четырех поперечных черт. Но в отличие от предыдущих эта руна распадаться не спешила, и Великий прекрасно помнил ее значение. Мог даже нарисовать с закрытыми глазами.

Игорь Шарапов Мальчик в шапочке «Mori»

Рассказы про «чёрного альпиниста»

Однажды пропала альпинистская группа, вместе с инструктором, ушли куда-то и не вернулись, и долгое время никаких следов. Потом нашли где-то рюкзак и в нём фотографию, они стоят, все двадцать шесть, такие весёлые и улыбающиеся, на фоне горы и снега, в середине где-то затесался долговязый мальчик в толстых очках и вязаной шапочке с надписью Mori, и держат поперёк всех длинный плакат. На плакате написано: «Среди нас — смерть».

Гроб на колёсиках

Утром на автобусной остановке, по обыкновению, много народа. К остановке подруливает автобус. В нём почти что нету ничего особенного. Только, может быть, он несколько устаревшего образца. Какой-то вид у него немного домашний и самодельный, но те, кто делал его, хотели, чтобы он выглядел почти как настоящий. Он почти как нормальный городской квадратный автобус Ликинского автозавода, но всё-таки что-то есть у него при этом от более устаревшего ПАЗика, какие в колхозе или за грибами ездят: он несколько меньше размером, грязновато-жёлтого цвета, с чуть-чуть закруглёнными скошенными углами, и у него немного жёстче сидения, обтянутые чёрной кожей.

Ведёт автобус какой-то не совсем обычный водитель, он довольно высок, худощав, прыщавая половина лица и потёртая вязаная шапочка, на которой другого цвета жёлтой шерстью вывязано слово Mori. Но ничего особенного в этом во всём нет, похоже, как будто просто дали ещё один нестандартный автобус для того, чтобы разгрузить движение в часы пик. А вон, кстати, и стандартный следом идёт с кольца, но в него все всё равно не поместятся, так что часть толпы, которая не хочет ждать и толкаться, валит в автобус.

Автобус отходит от остановки. В автобусе нет билетной кассы и компостера для талонов. Где-то на середине пути до следующей остановки, когда люди уже успокоились по этому поводу и расселись, автобус как раз проходит по мосту над железнодорожными путями, у него отходят специальные шторки на окнах и сверху падают непрозрачные железные занавески. Снизу раздаётся неприятный удушливый запах, имеющий что-то общее с ароматом сирени. Это в салон из-под сидений начинает поступать газ. Пассажиры бросаются к окнам и стучат по ним кулаками, но шторы железные и звукоизолированные, кабина водителя отделена герметически, так что они просто все задыхаются и бессильно падают назад на свои сидения.

Несколько раз люди, просто проходящие по мосту, видели автобус, похожий на обычный маршрутный, но только почему-то с завешенными шторами. Кто-то рассказывал даже, более того, что окна у автобуса были незанавешены, и они могли видеть, как пассажиры изнутри повисали на окнах, молотя кулаками. Но окна были бронированные, и пассажиры просто быстро оседали вниз, а автобус за это время уходил и скрывался из вида.

Это случалось по городу несколько раз в разных местах, так что, в общем-то было довольно ощутимо, у милиции, скорее всего, потому что у них зарегистрированы все исчезновения по городу, то у милиции, скорее всего, были какие-то сведения, но уж, конечно же, просто в народе ничего не знали, чтобы не допустить паники. Только на кольце 75-го автобуса это случилось несколько раз, так что заметно обескровило район, в этом районе люди о чём-то таком разговаривали и что-то знали.

Что потом делалось с этими людьми и куда их увозил автобус, для какой цели это всё предназначалось — это, конечно, никто сказать не может. Но потом, когда люди становились не нужны, известно, что их иногда отдавали обратно.

В разных местах города так бывало, и прохожие на улицах видели, что идёт себе автобус по улице, у него на сидениях сидят пассажиры, а потом коробка, то есть каркас автобуса вместе с кабиной водителя, продолжает движение со всё той же скоростью, а вся внутренность с сидениями и пассажирами от него отделяется на такой платформе вроде прицепа со своими собственными маленькими колёсиками и продолжает катиться какое-то время ещё по инерции, потом сама собой останавливается. Однажды одна из таких платформ, покуда останавливалась, успела переехать перекрёсток на жёлтый свет, перешла на полосу встречного движения и, уже почти перед тем, как остановиться, с чем-то всё же столкнулась. В другой раз такого типа платформу обнаружили почему-то на рельсах, в смысле, что это была внутренность железнодорожного вагона, как дрезина, она катящаяся по железнодорожным путям. Люди были перемешаны на платформе в беспорядке со следами агонии и удушья. В другой раз люди видели, как платформа вывалилась изнутри красного комфортабельного междугородного Икаруса, там, напротив, все пассажиры были в строгом порядке, с головами на подушках авиакресел, только лица у них были у всех очень бледные, в лице не оставалось ни кровинки. Вокруг платформы вначале собиралось, конечно же, сколько-то любопытных прохожих. Хотя, вообще-то, любопытных было немного: прохожие не часты на этих улицах и в это время дня. Потом приезжала милиция, после чего прохожие, конечно, все уходили, платформу прицепляли к тягачу и увозили куда-то.

Комарик

— У меня взяли слишком много крови. И мне сделали слишком большой укол.

Витяра спускался по лестнице. Хотя с утра и не пил ничего, но шёл шатаясь, его вело. Колян ждал его на площадке.

Обычно и раньше бывало, что на донорском пункте здоровые крупные мужчины первее других хряпались в обморок, такое, видимо, у них устройство, но сегодня что-то этих случаев было особенно много, можно сказать, прямо каждый. Одна женщина видела, что у мужчины, который и без того уже от потери крови лежал без сознания, медицинский персонал суетился над ним, у него всё равно брали ещё кровь. Они это мотивировали тем, что сегодня для какой-то цели нужно крови особенно много, кровь сегодня в большой цене. И ещё при этом спешили, как будто боялись не успеть до того момента, как мужчина встанет и куда-нибудь пойдёт. Потом, когда кровь из иголки совсем уже перестала капать, он стал бесполезен, ненужен, ему тогда вкатили большой укол какой-то прозрачной жидкости из пакета, отчего он сразу же пришёл в себя и поднялся. Здоровенный мужик с толстыми и особенно красными губами смачно смотрел на большие банки с запечатанной кровью и почему-то облизывался.

— Извините, — сказал он довольно грубо. — Мы взяли слишком много крови. Положено двести, если раньше никогда не сдавал, ну а мы взяли двести пятьдесят.

Донорский пункт был, как всегда, в автобусе, который стоял на обочине газона возле входа в институт. Автобус сегодня был немного другой, не такой, как обычно. Немного меньше размером, чем обычный Ликинский рейсовый, с закруглёнными углами, он выглядел похоже на устаревшие ПАЗики, на каких ездят за грибами или в колхоз. Водитель у неё был, сумрачный мальчишка, молодой человек, почти подросток, он был в халате, только вместо обычного белого колпака на нём была вязаная шапочка, на которой зелёным по жёлтому было вывязано одно только слово: Mori. Шапочку он надвинул на уши и никогда не снимал, хотя день был довольно жаркий.

Сначала должны были брать кровь в два, но потом, в самый последний момент, всё поменялось, повесили новое объявление, что будут брать в десять. Известие по телефону мгновенно распространилось среди сотрудников института, и на улицу высыпал народ, все спешили в очередь, чтобы потом получить отгулы. Ребята в халатах очень спешили, чтобы обязательно успеть всё сделать и у всех желающих кровь взять до двух, потом сложили все склянки и уехали. В два подрулила ещё машина, из неё выглянут обеспокоенный врач:

— Так что же, сдавать кровь народ сегодня будет или не будет? Мы не привыкли ждать, где же обычная в таких случаях очередь?

— Все уже сдали кровь, никого не осталось, все получили по два отгула и ушли домой.

— Ну дела, — покачал головой врач и уехал.

Васюк не спеша ввалился домой.

— Нервишки стали что-то подкачивать. Никак не могу успокоиться. У меня врачи взяли сегодня слишком много крови.

И бухнулся. К вечеру попробовали — он уже холодненький, в лице ни кровинки. Тёща, она была очень опытная в таких делах, прошла две войны, блокаду и сталинские времена, она сразу же подошла к нему и сделала надрез на руке. Довольно глубокий и длинный разрез, до локтя, и не вышло из него ни кровинки, только какая-то белая прозрачная жидкость.

— Угрюмчики, — сказала она. — Нужно спешить. Хорошо, что я знаю, это просто повезло. Это довольно редко бывает, но, когда бывает, то это всё равно как если бы на город сбросили водородную бомбу. Только хуже, так что лучше бы они всё-таки бомбу бросили. Надо всем быстро уезжать отсюда.

— Ну хорошо, — сказала жена, — сейчас приготовимся, чемоданы сложим.

— Никаких чемоданов, — сказала тёща, направляясь к двери. — К этому всегда нужно быть готовыми. Только документы и деньги, смену одежды и тёплое бельё.

— И что же, — не поняла жена, — так сразу всё бросить?

— Ну это кто как хочет, — сказала тёща. Взвалила сумку через плечо и, не оборачиваясь больше ни на кого, быстро вышла за дверь. Все тронулись за ней. На автобусе доехали до станции, потом на электричке до конечной, там от станции автобус не ходил, шли на дальний хутор по просёлочной дороге. Бабушка тащила, перевесив через шею, большой мешок сахара. Её спросили:

— Бабуля, тебе не тяжело?

— Э-э, сынок, своя ноша не тянет.


По городу по телефонной сети с большой скоростью разошёлся слух, что кто-то платит очень большие деньги за сдачу крови. Правда, очень большие.

Вот молодая женщина идёт темным переулком. К ней подошли молодые ребята с блестящим ножиком. Но им нужен не кошелёк и не изнасилование, а они сделали большой грубый разрез на вене, подставили поллитровую баночку и ждали, как капает или стекает кровь. Ребят такого рода сразу же назвали доильщиками. Женщина сначала плакала и звала на помощь, потом, когда поняла, что всё равно ничего не поможет, никто не вступится, ей нечего терять, то присела просто на корточки и начала вместе с ними следить, как завороженная, как в банку стекает струйка её крови. Кровь в те дни действительно была на вес золота и лилась рекой. Потом ослабела, пришла в беспамятство, кровь перестала идти, ребята оставили её.

На следующий день с утра по радио объявили: цена на сдачу крови увеличена ещё в десять раз. Все рыскали по городу, никто не мог сказать, где принимается кровь, и сколько точно за неё платят.

— Покуда всю свою не сдашь, не узнаешь, — мрачно пошутил кто-то.

Появились многочисленные перекупщики.

Вот уже другая, немолодая женщина идёт по улице в теплом пальто на воротнике с подкладкой. Она в самый раз могла бы сдавать кровь. Очень полнокровная женщина. Так не сдаёт же, сволочь! Широкая, одутловатая, с двойным подбородком и широкими губами, толстой шеей и толстым затылком, она идёт и покачивается на ходу, как огромный мешок с кровью. Откуда она и вообще-то взялась здесь, такая, она здесь раньше не жила никогда? Куда она идёт, может ли она назвать адрес своей квартиры на этой улице? Либо в водопроводную воду города добавили что-то такое гнилое, что всех раздуло, либо таких надувных женщин нарочно привезли откуда-то на грузовике, чтобы приучить население города, что собирать кровь — ничего, это можно, за это никому не попадает, и никто никуда не жалуется. Женщина и идёт-то как-то так, неровно, как может идти механическая кукла или манекен для тренировки медсестёр.

Из тёмной подворотни выскакивают-выметаются те же самые ребята, ну а может быть это уже другие. Один, самый длинный, нагибает ей голову и зажимает подмышку, другой свободною рукой он перепиливает столярным ножом ей пару жил, делает ей на её бычьей шее сбоку глубокий надрез. Кровь начинает бежать под напором, как из крана, толчками, второй парень наклоняется и подставляет ей снизу молочный бидон. Женщина некоторое время рыпается и струится, потом вся опадает — обвисает, как водяной пузырь. Ребята с молочным бидончиком бросаются бегом вниз по переулку.

Их останавливает мужчина рыхлой тяжёлой комплекции с круглым лицом и ярко красными беспочвенными губами.

— Ребята, вы, конечно, молодцы, я всё видел. Я могу вам назвать место, где вы можете сейчас же очень хорошо сдать кровь. Кто сегодня сдаст бидончик с кровью, может стать действительно довольно обеспеченным человеком. Это всё очень хорошо, что вы делаете, но всё же я могу вам предложить кое-то получше. Кое-что, что может послужить для действительно профессионального сбора крови. Так вы пока собираете урожай только с одиноких женщин, потому что они, француженки выгодной наружности, физически слабы. А могли бы собирать с кого угодно.

— Но как? — удивились маленькие смельчаки. — Если дяденька, к примеру, здоровый? Тогда что с ним делать?

— А вы вот сюда взгляните, — сказал тяжёлый мужчина. — Эта маленькая штучка, я показываю её вам, я называю её комарик. Вот с этой стороны, то, что мелькает, словно рыбная чешуя — это ртутное лезвие, тонкое и острое, как иголка, втыкается, если бросишь любой стороной и с любого расстояния, капелька ртути перекатывается внутри лезвия таким образом, что никакого умения не надо, как ни бросишь, лезвие всегда летит вперёд остриём, против ветра, что очень удобно.

Лезвие смазано сильным обезболивающим составом, не хуже того, что находится на хоботке комара или клеща, то есть воткнуть это можно в любую точку тела и на любую глубину, человек никогда ничего не почувствует и не заметит. Вдобавок, в кровь сразу же вводится состав препятствующий свёртыванию. Внутри маленькой рукояти находится ещё одно вещество, создающее глубокий вакуум, так что, раз попав на тело, эта штука начинает сосать наподобие большого шприца. Сбоку от этого дела наполняется полиэтиленовый мешочек, как раз такой, какой очень хорошо принимают на пунктах для сбора крови. Когда мешок наполняется до конца, он сваливается, как насосавшаяся пиявка. Как видите, всё происходит почти автоматически, очень легко и хорошо.

У мальчиков глаза сразу оживлённо загорелись:

— Скажите, пожалуйста, вы не знаете, где и мы могли бы достать для себя такую штуку?

— За небольшую, я бы сказал, чисто символическую плату комарик можно приобрести на любом пункте приёма крови, сдатчикам бесплатно, а также у меня.

Скоро все, однако, в городе узнали, что на свалку на пустыре какой-то завод, оказывается, вывалил с грузовика несколько коробок вполне хорошей этой одноразовой продукции, вот тяжёлый мужик и продавал, наверное, недавно найденное.

Картина. По улице города, тяжело ставя ноги, идёт мужчина, плечистый силач, тяжеловес, амбал. Своим недалёким умом он не понимает, не может понять, что это с ним такое, такого никогда не было, он и не пил сегодня ничего, а его ведёт на сторону, как пьяного. Вот ещё немного, и у него засветится радуга перед глазами, от сильной тяжести своего тела он бухнет прямо на асфальт, не в силах даже подставить руки, чтобы уберечь от повреждения нос и губы. Он не знает, но всё это происходит потому, что сзади ему в спину воткнуты через драповое пальто пять или шесть метательных лезвий, и болтаются, разбухая, уже несколько мешков, в них хлюпается, пузырится, переливаясь, тёмная жидкость. За мужчиной в некотором отдалении по обеим сторонам улицы следует группа ребят. Их острые глазки мышино сверкают. Стараясь, чтобы он их только не заметил раньше времени, иначе он догадается обо всём и убьёт, он всё ещё очень здоров, но в то же время нужно следить за ним, чтобы он не ушёл из вида, они только временами поглядывают на мужика, ожидая того, что он в скором времени хряпнется.

Но ребятам тоже сегодня отчего-то нехорошо. Их лихорадит, они кутаются от дождя в свои осенние курточки и длинные пальто с воротниками. Со лба скатываются капли особенного пота, как слёзы, из каких-то глубоких секреторных желез. Каждый из них уже слишком плох, чтобы соображать, что с ним такое особенное делается и по какой причине. Краями глаз они искоса всё время поглядывают друг на друга.

Потому что у каждого из них, в боку или подмышкой, или в каком-нибудь другом малозаметном месте болтается, свисает по одному или по два пузыря. Они слышат за спиной какое-то лёгкое булькание, но не могут его различить — плюм-плюм-плюм — то ли это стучит в ушах, то ли в висках, или отзываются эхом их тяжёлые шаги в одеревеневших мозгах.

Потому что, понатыкав шпенделей в культуриста, как в кита, каждый из ребят в заводке внезапно осознал простую вещь, что он ведь может получить денег значительно больше, и всё только для себя одного, если понатыкает вакуумных шприцов также и в своих бывших товарищей. В результате, каждый хорошо знает, в какое место у другого он воткнул, и с почтительного расстояния следит за результатами своего труда. Но каждому из них невдомёк, что именно болтается в спине у него самого, и догадаться они не могут, потому что к этому моменту уже очень плохо себя чувствуют.

За ними за всеми из-за угла внимательно следит мальчонка где-то от десяти до двенадцати лет. Он, кажется, сам никому ничего не втыкал. Точно так же, никто не втыкал и в него, потому что он никому не нужен, тощий, непохоже на то, чтобы в нём было много крови. Заметив вовремя это интересное занятие более взрослых людей, он решил дальше пронаблюдать, что будет, хотя бы из простого любопытства.

Вот ребята уже устали. Мужчина лежит, а ребята привалились у стены и все оседают ниже. Мальчишка появляется из-за угла и обрывает мешки с ребят, как яблоки урожая. Да они и сами отскакивают-отстреливаются. Ребята на него ещё смотрят, хотя глаза у них угасают, у них у всех сильно понижено кровяное давление, они совсем беспомощны, хотя и что-то понимают, но не могут ничего поделать, просто безмолвно следят, как с них оббирают мешки.

Из-за поворота раздаётся визг тормозов и со скрипом вылетает новая серая Волга. Она останавливается возле мальчика, из неё выходит мужчина в плаще и со шляпой.

— А ну, что ты тут делаешь? — мужчина хватает мальчика и приподнимает ему подбородок.

— Да так, мешки собираю.

Увидев мешки, мужчина сразу же догадывается, что к чему. Не глядя уже на людей, это становится сразу неважным, мужчина нагибается над поребриком мостовой и набивает мешки в мальчиков рюкзак, потом кидает рюкзак на заднее сидение своего автомобиля.

— Всё, — кричит он мальчику, второпях хватаясь за руль.

— Дядь, а дядь, — очень неторопливо спрашивает мальчик.

— Что тебе, — орёт в ответ этот администратор из окошка автомобиля.

— А ты не скажешь моим маме и папе?

— Вот ещё, делать мне больше нечего! — орёт мужик напряжённо.

— Дядь, а дядь?

— Ну?!!!

— А хочешь знать, где мой папа работает? И кем?

— Не морочь голову, пацан, лучше уйди, не стой машине поперёк дороги, я сейчас, ей-Богу, трогаться буду…

— Ты лучше бы немного послушал. Мой папа работает на пункте приёма крови. Вторым санитаром. Он как раз и есть самый главный. Он у них деньги выдаёт. Хочешь узнать, где находится их пункт?

— …?

— А нигде он не находится, дядя, я пошутил. Ну, всё, можешь ехать теперь, я разрешаю.

— Больше так не делай! — орёт дядька, уносясь вдаль на своей Волге.

— Не, не буду, — кричит мальчик ему вслед, одной рукой оправляя на себе рубаху, а сам ехидно смеётся.

Мужчина ведёт нетерпеливо, торопится, хочет поскорее довести, потому что чувствует себя уже очень плохо. Перед глазами у него всё рябит, ветки деревьев, серые верёвки крапающего дождя сливаются в одно целое со струнами фонарных столбов. Их сразу становится трудно отличить друг от друга. По этой причине машину на повороте заносит, и она впиливается водительской стороной в столб. Видно, что шофёр там внутри скорчился и ткнулся лбом в рулевое колесо. Мальчик, не торопясь, подходит и снимает с него ещё два пузатых мешка, крепких и плотных, насосавшихся. Он ещё некоторое мгновение ждёт, покуда мешки окончательно нальются и отскочат. То ли он сам их незаметно воткнул, то ли он видел, что они уже торчали там, когда мужчина нагибался над мостовой, когда он потом тянул время, задавая свои дурацкие вопросы. Мальчик неспешно пихает мешки внутрь своего рюкзака, видно, что торопиться ему некуда, мужчина провожает мешки понимающими глазами, равно как понимает он, что совсем обессилел и сделать ничего не может. Мальчик затягивает верёвку и уходит, волоча за собой за лямки тяжёлый рюкзак по асфальту.

Последний кадр. По улицам города с извлечённым из кобуры пистолетом проходит инспектор уголовного розыска. Он хочет разобраться. Он приехал со специальным поручением из соседнего города, где начальство несколько раз звонило по междугородному телефону, и никто не может понять, наконец, куда же из города делись все люди. На город как будто бы свалилась откуда-то нейтронная бомба, чистая, как первоапрельский снег. Время от времени на пути инспектора попадаются мёртвые тела, завёрнутые в однотипные серые драповые пальто. Трупы выглядят красиво, нету не них ничего, ни крови (ни кровинки), ни пыли, ни грязи, ни следов борьбы или сопротивления, но инспектор не обращает на них уже ровно никакого внимания.

— Почему я себя сегодня так плохо чувствую? — спрашивает вслух генерал — полковник милиции, это то, что его действительно занимает. И он не находит ответа на поставленный вопрос. Потом, слегка нагнувшись, он достаёт из подмышки полиэтиленовый пакет, который как раз в этот самый момент, надувшись, отскакивает и с тихим щелчком по типу засоса при поцелуе, падает к нему в руки.

— Ага, — говорит генерал-полковник, он вообще человек неглупый, он сразу уже всё понимает, что уже поздно, что он потерял слишком много крови, сил у него совсем уже не осталось, чтобы дойти до ближайшего угла, поэтому он садится под стену в углу, чтобы ждать там наступления покоя.

— Подожду здесь, — он говорит себе с надеждой, — ещё немного. Может, усну.

При этом он уже больше не инспектор, он снова играет роль себя, каким он был в детстве, маленького послушного мальчика, который любит свою маму и делает всё, как мама скажет. Большой пакет с переливающейся жидкостью он держит прямо перед собой на вытянутых руках, чтобы кому-то другому было удобно его взять.

Из-за поворота улицы выкатывается карета скорой помощи. Это немного переделанный автобус устаревшего образца, почти как Ликинского автозавода, но поменьше, с жёсткими сидениями и закруглёнными углами. За рулём сидит долговязый подросток, почти что мальчишка в вязаной шапочке Mori и ещё какой — то дряблый толстяк с обвислыми губами. Карета могла бы оказать кое-какую помощь, сделав переливание крови, но инспектор не ждёт никакой помощи, он понимает ситуацию правильно, что в городе произошла вибрация, поэтому из живых людей давно уже никого нет.

Инспектор сидит и ждёт. Ему не хочется двигаться. Да и у него слишком низкое сейчас кровяное давление, так что он не может, он ничего не делает, он только сидит с протянутой рукой. Автобус подъезжает, рыхлый мужик, нагнувшись через окно, просто забирает мешок из рук товарища инспектора, автобус взрыкивает трубой и стремительно уезжает.

Генерал-полковник остаётся ждать. От ждёт наступления сна. Слабость быстро захватывает его удушливой волной.

Синие ампулы

В городе распространился слух, что может быть очень опасно иметь на руке синий крестик. Каждый, у кого только в доме есть шариковая авторучка, должен опасаться того, чтобы случайно не посадить на руке синий крестик, это может привести к очень большим неприятным последствиям. Вечером, возвращаясь домой после многолюдный очередей или душных автобусов, многие люди обнаруживали у себя на руке, или на какой-нибудь ноге, под отворотом воротника или манжетом штанины, маленький синий крестик. Крестик был едва заметен, но это неважно, они всё уже знали. Крестик не смывался никаким химическим средством, водой, щелоком. Внешне выглядя наподобие чернильной каракули, он по своим свойствам был скорее наподобие татуировки и никогда не сходил.

Некоторые пытались даже с этим обращаться к врачу, врачи сначала смеялись, но потом, когда такие обращения стали повторяться, начали относиться серьёзнее. Или ещё многие своими усилиями на коммунальной кухне столовым ножом пытались снимать кусочки кожи, а после, когда это не помогало, то также старались выковыривать кусочки мякоти мяса. (В стакане раствор спирта в холодной воде, часть для наркотического обезболивания принятием внутрь, часть для обеззараживания руки и ножа.) Но крестик вёл себя по-странному, как живой: раз обосновавшись на теле, он не хотел уходить. Ему не нравилось, что его выковыривали, он цеплялся за тело. Он, как жучок, либо перебегал на другой кусочек кожи, либо же вторгался ещё глубже в мясо. Когда снимался последний кусочек, у него на конце всегда оставалась маленькая чернильная капелька, она капала на тело, и там снова возникал крестик.

Позже этих людей обязательно кто-то убивал, и милиция никогда не могла найти, кто это сделал.