КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Британский лев на Босфоре [Владилен Николаевич Виноградов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Annotation

Британская политика на Балканах в XIX в. показана в книге через призму деятельности ведущих политиков этой страны — Дж. Каннинга, Г. Дж. Пальмерстона, королевы Виктории, Б. Дизраэли, каждый из которых был личностью своеобразной и незаурядной. Проанализированы установка британской дипломатии на сохранение статус-кво в регионе, ее противодействие освободительному движению балканских народов, англо-русские противоречия. С новых позиций, с использованием новых материалов рассматривается роль русских царей и государственных деятелей: Николая I, Ф. И. Бруннова, К. В. Нессельроде и др.

Для широкого круга читателей.



Дуэль двух министров

Джордж Каннинг

На небосклоне внешней политики

Русский флот —

«Воевода Пальмерстон»

Канцлер А. М. Горчаков берет реванш

Диззи и Шу,

ИЛЛЮСТРАЦИИ


INFO

notes

1

2

3

4




В. Н. Виноградов



БРИТАНСКИЙ ЛЕВ


НА БОСФОРЕ






*

Ответственный редактор

доктор исторических наук

И. С. ДОСТЯН


Рецензент:

доктор исторических наук

Т. М. ИСЛАМОВ


© Издательство «Наука», 1991



* * *

Осью международной жизни на протяжении большей части XIX столетия являлось англо-русское соперничество, а центром, где она проходила — древний Константинополь, превратившийся под османским владычеством в Стамбул. И проявлялись эти противоречия прежде и больше всего на Балканах и Ближнем Востоке. Со стороны Великобритании в противоборстве участвовали руководители ее внешней политики — тяжелодум Роберт Каслри, блистательный Джордж Каннинг, напористый, волевой Джон Пальмерстон и самая колоритная фигура на политическом небосклоне страны — Бенджамин Дизраэли, превратившийся под конец жизни в графа Биконсфилда. Последние двое действовали под бдительным надзором и при постоянном вмешательстве королевы Виктории.

Им противостояли три царя — два Александра и Николай I; долгожитель ведомства иностранных дел Карл Васильевич Нессельроде, чей несомненный опыт, компетентность и преданность делу не подкреплялись влиянием и волей, из-за чего он служил чем-то вроде верховного письмо-водителя по министерству; прирожденный дипломат Алексей Федорович Орлов; несравненный составитель нот и меморандумов Филипп Иванович Бруннов и, наконец, князь Александр Михайлович Горчаков, однокашник Пушкина в Царскосельском лицее, в один день с поэтом переступивший порог здания на Певческом мосту, где располагалось тогда Министерство иностранных дел. Горчаков был единственным российским министром, прокладывавшим внешнеполитический курс страны.

Но обо всем этом — ниже.

Дуэль двух министров


На рассвете 21 сентября 1809 г. на лондонской окраине Путни Хит сошлись со своими секундантами два джентльмена. Дуэль была в те времена явлением обыденным, почти что заурядным; стрелялись часто и не особенно выбирая причину. И тем не менее на другой день газеты вышли под кричащими заголовками, — уж больно высокие посты занимали соперники: члены тайного совета короны, члены кабинета, Джордж Каннинг, главный государственный секретарь по иностранным делам, и лорд Роберт Каслри, военный министр. Регент Георг (король находился в состоянии невменяемости) прислал главе правительства лорду Ливерпулу резкое письмо: как так, два министра, не сдав печатей своих ведомств, лица, долженствующие показывать пример соблюдения закона, вопиющим образом его нарушили…

Причиной ссоры послужили из ряда вон выходившие злоупотребления в военном ведомстве и неудачи в боевых действиях против Наполеона Бонапарта, в причастности к которым Каннинг обвинял своего соперника. В январе 1809 г. в Палате общин было выдвинуто обвинение против герцога Йоркского, главнокомандующего британской армией, в торговле офицерскими должностями. Корона оказалась причастной к коррупции. Королевский брат подал в отставку. В апреле того же года, в немалой степени усилиями Каннинга, была создана пятая антифранцузская коалиция. Австрия вступила в войну. В июле под Ваграмом армия эрцгерцога Карла уступила поле боя Наполеону. Чтобы предотвратить крах союза, англичане в августе высадились на острове Вальхарен с намерением захватить Антверпен. Провал операции, ввиду наличия на месте многочисленных французских войск, обрисовался сразу. Командовавший десантом лорд Чатам иными достоинствами, кроме аристократического имени, не обладал. Санитарное дело было поставлено из рук вон плохо, раненые умирали тысячами.

Каннинг, сторонник развертывания военных действий не на побережье Северного моря, а в Испании, не щадил своего коллегу по кабинету ни в речах, ни в письмах. Итог — дуэль. Каннинг отделался легким ранением; гораздо серьезнее оказались нанесенные ему политические раны; на целых тринадцать лет он лишился поста министра иностранных дел. Так мелкий инцидент, личная ссора повлекли за собой последствия международного значения, ибо Каннинг был звездой первой величины на европейском политическом небосклоне. На смену ему пришел маркиз В. Уэлсли, старший брат герцога Веллингтона, не блиставший никакими талантами; с 1812 по 1822 г. внешней политикой ведал виконт Роберт Каслри. Но затем настала «эра Каннинга», и потому позволим себе обратиться к его биографии уже в начале нашего повествования.

Джордж Каннинг не был баловнем судьбы, хотя и принадлежал к дворянскому роду. Предки его прибыльно торговали в Бристоле. Затем некий Джордж Каннйнг в 1618 г. получил от короля Якова I поместье в графстве Лондондерри в Ирландии. Эта вполне респектабельная родословная была подпорчена отцом знаменитого политика. Последний был изгнан из дома за непокорство, — правда с содержанием в 150 фунтов стерлингов в год. Джордж Каннинг-старший занялся было адвокатской практикой, но потерпел фиаско на этом поприще; принялся торговать вином, но разорился и стал подрабатывать журналистикой. Женился он на Мэри-Энн Костелло, восемнадцатилетней красавице-бесприданнице. В 1770 г. в семье появился первенец, будущий премьер-министр. Отец отошел в мир иной, когда малютке исполнился год. А еще через два года миссис Каннинг появилась на сцене Друри — Лейнского театра в Лондоне. Особым дарованием она, видимо, не отличалась, и вскоре сменила столичную сцену на провинциальную. Не забывала она и о личной жизни. Длительная связь с актером Реддишем принесла ей пять детей. Но Реддиш умер от белой горячки. Позднее Мэри-Энн вступила в брак с торговцем тканями Ханна. От этого союза родилось еще пять детей, затем Ханна разорился и умер.

Заботой о воспитании первенца Мэри-Энн себя не утруждала. Но маленькому Джео повезло — его взял в свою семью дядя, Стрэтфорд Каннинг, да и дед развязал кошелек. Мальчик закончил привилегированную Итонскую школу. Семнадцати лет Джордж поступил в Оксфордский университет и в колледже Крайст Черч принялся усердно изучать право. На пустые забавы, столь присущие тогдашнему английскому студенчеству, он времени не тратил, зато заводил полезные знакомства, в том числе с Робертом Бэнксом Дженкинсоном, будущим лордом Ливерпулом и премьер-министром.

Тогда же оформились его умеренно-консервативные взгляды: «Что касается нашей страны, то, хотя я не питаю особого энтузиазма к красотам ее конституции и не слеп в отношении ее дефектов…. я все же полагаю, что на практике это лучшее правление, когда-либо существовавшее в мире».

В августе 1792 г. Каннинг выхлопотал аудиенцию у главы кабинета, Вильяма Питта-младшего, которому поведал о своем желании вступить на стезю политики. Юноша произвел на премьер-министра благоприятное впечатление. Наступали тяжелые времена, назревала открытая схватка с революционной Францией. В этих условиях правящая элита нуждалась в энергичных, волевых и, — парламент есть парламент, — красноречивых молодых людях. 22-летний Джордж обладал всеми этими качествами. Питт обещал ему первое же «дешевое» место в палате общин.

Избирательная система Великобритании была тогда чрезвычайно архаична. Округа не менялись со времен средневековья; во многих так называемых гнилых местечках не насчитывалось и десятка избирателей, их голоса легко покупались. Хороший, недорогой округ «стоил» 300–400 фунтов стерлингов, что составляло годовой доход честолюбивого юноши, поэтому на большую сумму он раскошелиться не мог.

Питт сдержал обещание. Освободился округ Ньютаун на острове Уайт. Местный землевладелец, сэр Ричард Чарсли пригласил горстку избирателей к себе домой, — и, по словам самого Каннинга, появился новый «достойный и независимый член парламента».

25 лет от роду Каннинг стал заместителем государственного секретаря по иностранным делам и под руководством Питта прошел школу Форин оффис. Все силы своего ума, незаурядное красноречие, немалый организаторский талант он посвятил войне с Францией.

Женитьба на Джоан Скотт (счастливая) принесла ему состояние. Но карьера (а тридцати лет от роду Каннинг стал членом Тайного совета) оборвалась в связи с приходом к власти правительства Г. Аддингтона и наметившимися тенденциями к миру. К подписанному в 1802 г. в Амьене договору Каннинг отнесся резко враждебно, и благодарил Бога за то, что не участвовал в подготовке этой «унизительной и позорной сделки».

Мир обернулся кратким перемирием, война вспыхнула вновь, и услуги Каннинга понадобились правительству. В 1807 г. он, уже после смерти В. Питта, занял в кабинете В. Кавендиша ключевой пост руководителя внешней политики. Вскоре Каннинг доказал, что девиз «цель оправдывает средства» для него вполне приемлем. По его настоянию кабинет принял решение о захвате датского флота.

Дания была тогда нейтральной страной и, к несчастью для себя, обладала значительными морскими силами. Каннинга крайне беспокоило то, что достаточно бесцеремонный Наполеон может захватить эту страну, а заодно и ее корабли, и тогда положение «владычицы морей» пошатнется. Решено было упредить эту гипотетическую перспективу. Британская эскадра с сильным армейским десантом под командованием ген. Артура Уэлсли, будущего герцога Веллингтона, и единственным пассажиром на борту, неким Джексоном, уполномоченным предложить Датскому королевству наступательный союз с Великобританией, в начале сентября появилась на рейде Копенгагена. Предложение было отклонено, в чем никто не сомневался, ибо его принятие немедленно повлекло бы за собой оккупацию страны французами, — и тогда пушки с английских судов открыли огонь по городу, сметая дома, убивая мирных жителей, учиняя пожары. Копенгагенский гарнизон капитулировал, датский флот был уведен в британские гавани. Немногие европейские государства, еще сохранявшие нейтралитет, содрогнулись от страха при виде столь вопиющего попрания международного права. Петербург негодовал, Наполеон метал громы и молнии. Но операция была осуществлена. Конфискация португальского флота (или, как было угодно называть эту акцию англичанам, его временная передача) обошлась без бомбардировки Лиссабона. Заодно был занят стратегически важный остров Мадейра в Атлантике. Положение на морских коммуникациях было упрочено. В Сити оценили усердие министра по охране имперских интересов, а торговый город Ливерпуль выразил желание видеть его своим представителем в парламенте.

Сконцентрировав усилия в западной части Европы, Каннинг не упускал из виду и восточные дела, унаследовав и здесь традиции и политику своего учителя, Вильяма Питта-младшего.

Долгие годы, даже века Османская империя находилась на периферии британской внешней политики, Балканы — тем более. Известный историк Гарольд Темперлей описывал создавшееся положение в тонах почти лирических: «…Британский посол спал в своем дворце на берегу Босфора. Великий турок[1] не снисходил до посылки своего представителя на берег Темзы». Действительно, Высокая Порта не проявляла интереса к посылке своих дипломатов (таковых, в европейском понимании, в Турции не существовало) с постоянными миссиями в христианскую Европу: с «неверными» полагалось говорить языком ятагана, пребывание среди них считалось для османского сановника тягостным и даже позорным. Торговля Англии с Ближним Востоком велась, но не процветала, и со всем товарооборотом вполне справлялась Левантийская компания. Что касается Балкан — то образованный европеец помнил, конечно, прекрасную Элладу, озарившую светом своей цивилизации античный мир, но погибшую. Дальше же все кануло в средневековую мглу; было известно, что на окраине континента прозябали какие-то неведомые племена, из которых лучше всего помнили греков, попавших под османское иго.

Россия пробила окно в Европу через Балтику. Но она же, придя (точнее — вернувшись) на черноморское побережье открыла не только для себя, но и для Запада обширный регион Балканского полуострова.

Эта немаловажная услуга вызвала в Лондоне не благодарность, а озабоченность, правда, не сразу. В 70-е гг. XVIII в. внимание и силы британского кабинета поглощала война с восставшими американскими колонистами. С Россией велась выгодная торговля. Из русского леса сооружались корабли его величества, пенька и холст шли на канаты и паруса. Горизонт англо-русских отношений представлялся тогда безоблачным. Выход из Средиземного моря на просторы Атлантики запирала скала-крепость Гибралтар, захваченная англичанами еще в начале столетия.

Но стоило русским войскам прорваться к Черному морю, стоило появиться на карте крошечным точкам, обозначавшим будущие Севастополь и Одессу и другие порты, как в Лондоне ощутили беспокойство: а что дальше? Не выйдут ли русские на просторы Средиземноморья? Не стоит ли, пока не поздно, подпереть Османскую державу для предотвращения подобного развития событий?

Первые признаки тревоги проявились в Великобритании в конце 80-х годов. Поскольку ими был охвачен не кто иной как Вильям Питт, тогдашний премьер-министр, последствия оказались тяжелыми для России, а могло быть еще хуже. Питт способствовал тому, что по ходу войны с Турцией от России откололся союзник — Австрийская монархия, и над Петербургом нависла угроза шведского нашествия — в Стокгольме не оставили мысли о реванше за поражение, понесенное от Петра I, и вступили в войну. Питт даже решил преступить вековую британскую традицию, предписывавшую воевать руками союзников, и принялся снаряжать могучую, в тридцать линейных судов, эскадру. Парламенту опасения премьера показались преувеличенными. Экспедиция сорвалась. Затем на первый план выдвинулась грозная опасность французской революции, что побуждало сотрудничать с Екатериной II. Но семя статус-кво — защиты целостности и неприкосновенности Османской империи для противопоставления ее России — было брошено в политическую почву.

Долгие двадцать лет принцип статус-кво вызревал, можно сказать, без огласки: в Европе бушевали войны, сперва против революционной Франции, затем несколько коалиций держав сражались с Наполеоном Бонапартом. Россия и Великобритания оказались союзниками на главном театре. Стоило ли в таких условиях поднимать вопрос о судьбах Османской державы, чреватый осложнениями, а то и открытым столкновением? О Юго-Восточной Европе в Лондоне не то что забыли, но старались не упоминать о ней всуе. Но не успел рассеяться над континентом пороховой дым, как глава британского внешнеполитического ведомства Роберт Каслри заметил в узком кругу: «Сколь бы варварской ни была Турция, она в системе Европы составляет необходимое зло». О необходимости сохранения Османской империи, а стало быть, и ее балканских владений, в Лондоне помнили крепко. Но провозглашать свои намерения было не ко времени, когда на счету был каждый русский солдат, сражавшийся с Наполеоном. И в 1804–1806 гг. кабинет, в ответ на осторожный русский зондаж относительно судеб Балкан, отделался неопределенными и ни к чему не обязывавшими рассуждениями.

В 1807 г. на Россию обрушилось поражение под Фридляндом и несчастный Тильзитский мир. Она оказалась формальным союзником Бонапарта и противником Великобритании. Редко когда форма и содержание так не соответствовали друг другу. В этой «странной войне» стороны тщательно избегали военных действий, — даже тогда, когда столкновение представлялось неизбежным. Так, средиземноморская эскадра адмирала Сенявина оказалась запертой в устье реки Тахо (Португалия) превосходящими силами британского флота. Командовавший им адмирал обратился к Сенявину с предложением произвести «передачу» (а не сдачу) кораблей так, «чтобы менее всего были задеты чувства вашего превосходительства». Суда были сохранены и в дальнейшем препровождены в Россию, а стоимость пришедших в негодность была возмещена. Джордж Каннинг, возглавлявший тогда Форин оффис, не упускал случая выразить сожаление по поводу создавшейся трагической ситуации, когда естественные союзники, Великобритания и Россия, очутились в состоянии разрыва и войны.

В том же 1807 г., когда Великобритания осталась один на один с Наполеоном, французская дипломатия спровоцировала Турцию на войну с ней. Англичане решили нанести удар по сердцу Османской империи. Эскадра адмирала Дакуорта прорвалась через Дарданеллы в Мраморное море. Но тут судьба повернулась к дерзкому адмиралу спиной: утих ветер, наступил штиль, обвисли паруса на реях; корабли его величества недвижно замерли под жерлами пушек османских батарей по побережью. И по сию пору историки строят догадки, почему турки не сожгли и не потопили всю эскадру. Когда ветер подул вновь, адмирал был рад поскорее убраться на более безопасную позицию у входа в пролив.

Вставал вопрос — а какова же цель боевых действий войск и судов британской короны? Они невольно оттягивали часть турецких сил с фронта против России и облегчали операции этого соперника, а с 1807 г. — и официального неприятеля. В Лондоне проведали, конечно, содержание секретной седьмой статьи русско-турецкого договора 1805 г. Последняя объявляла Черное море «как бы закрытым» со стороны Дарданелл; иными словами, оно превращалось в русско-турецкий водный бассейн, недоступный для военных кораблей Великобритании. Но Босфор и выход в Средиземное море открывался для российского военного флота.

Правда, в 1806, г. ситуация изменилась, и разразилась русско-турецкая война. Однако замыслы Петербурга были очевидны и прецедент в виде международного акта создан.

Крайнее беспокойство внушала активность России на Балканах, эффективная поддержка сербского восстания. Наконец, в подписанном с Францией в Тильзите договоре черным по белому значилось: «Стороны вступят в соглашение о том, чтобы освободить из-под ига и мучений турецких» значительную часть европейских владений Турции. Получалось, что, продолжая войну с султаном, Англия лила воду на мельницу державы, которую рассматривала как основного соперника в Проливах и на Юго-Востоке Европы, а именно, России.

Каннинг убедился, что учитель был прав, противясь продвижению России на Балканы. Именно во время своего первого пребывания в Форин оффис в 1807–1809 гг., писал маститый британский ученый Гарольд Темперлей, Каннинг в ряде своих депеш сформулировал доктрину неприкосновенности Османской империи как основу английской политики в громадном регионе Ближнего Востока и Юго-Восточной Европы.

В таком случае, зачем же было воевать против потенциального клиента? Следовало возможно быстрее завершить конфликт выгодным миром. С точки зрения тактической, время было наиболее подходящим для того, чтобы подставить ножку России: как никак, Британия с нею «воевала»; отпали, стало быть, соображения, сдерживавшие английскую дипломатию в годы союза с Петербургом.

В октябре 1808 г. в Турцию прибыло мирное посольство во главе с Робертом Адэром. В устье Дарданелл корабль, на котором плыли дипломаты, застрял на несколько недель. И не ветры, сыгравшие злую шутку с парусными судами адмирала Дакуорта, были тому причиной, а события житейского свойства. Местный паша Халики разболелся и решил воспользоваться услугами сопровождавшего миссию врача. «Простой» дипломатов продолжался, пока доктор не исцелил сановника.

Порой в мелком эпизоде как в капле воды отражается общее состояние дел. Достаточно бесцеремонное обращение представителя местной власти с официальной миссией зарубежного государства показывало, как независимо и заносчиво вели себя сановники Порты и как, по вековой привычке, пренебрежительно относились к «гяурам». В составе посольства находился 22-летний Чарлз Стрэтфорд-Каннинг, двоюродный брат министра, сын того Стрэтфорда, у которого Джордж Каннинг воспитывался в тяжелые для него годы. Так, с вынужденного выжидания у стамбульского порога, началась карьера человека, которого турки в дальнейшем нарекут «великим элчи» (послом) и которого в дипломатической переписке станут именовать вторым султаном.

Посольство увенчалось успехом: в 1809 г. был подписан договор о мире, торговле и секретном союзе. Порта обязывалась закрыть в мирное время проливы для военных кораблей всех стран. Русский флот был заперт в Черном морс.

Это была последняя точка в деятельности Джорджа Каннинга на посту главы Форин оффис. После дуэли он на долгие годы сошел с активной политической арены. И, пожалуй, это больше и острее всего ощущалось на балканском театре дипломатической борьбы, где резко снизилась британская активность.

Вскоре после подписания договора юный Стрэтфорд остался в посольском дворце в Терапии под Константинополем, можно сказать, в одиночестве, если не считать драгомана (переводчика). Начальство не баловало его своим вниманием, оно было приковано к Франции и России. В апреле 1812 г. Стрэтфорд писал в Лондон, вымаливая указания: «Я крайне нуждаюсь в инструкциях. Даже самое маленькое сообщение непосредственно от правительства его величества, если что-либо более существенное выходит за пределы возможностей, окажет большую помощь». Между тем на Балканах и в Средиземноморье происходили события отнюдь не рядового свойства. С 1804 г. не затихало восстание в сербских землях, и отважные крестьяне под водительством Георгия Петровича, прозванного Карагеоргием, успешно отражали попытки турецких войск овладеть их твердынями. На Балканах зарождался очаг сербской государственности. С 1806 по май 1812 года шла война между Османской империей и Россией. Русское командование оказывало сербам помощь снаряжением и отправкой воинских частей, а министерство иностранных дел, по просьбе Карагеоргия, командировало в их лагерь высокого чиновника К. К. Родофиникина — «помочь в устройстве государства».

Но пока что важно было прекратить конфликт, отвлекавший, перед схваткой с Наполеоном, силы России на юг. Стрэтфорд оказывал мелкие услуги по заключению русско-турецкого мира. Он изыскал пути пересылки в Петербург сведений о настроениях в османских политических кругах. В беседах с турками он советовал им идти на мировую, пуская при этом в ход своеобразную логику: победоносный Наполеон с ними церемониться не станет; победоносную же Россию будет сдерживать Великобритания. Бухарестский мирный договор, по которому в состав России вошла Бессарабия, не вызвал в Лондоне возражений. Но дальше британский кабинет отступать не собирался.

Весной 1814 г., еще до окончания военных действий, виконт Роберт Каслри прибыл на континент. Его программу Р. Ситон-Уотсон излагает следующим образом: «…Его основная идея состояла в том, чтобы удерживать Россию как можно дальше от Европы, воспрепятствовать ее связям с Францией и, в качестве перестраховки, усилить Центральную Европу и сохранить в неприкосновенности Турцию». Это была 100-процентно антирусская программа. Основополагающим принципом владычицы морей на континенте традиционно оставалось натравливание соперников на сильнейшую державу, — а таковой стала Россия. На дипломатическом языке это именовалось сохранением равновесия сил.

Каслри попытался ввести Порту в «европейский концерт», сделать ее участницей Венского конгресса, решавшего судьбы Европы после падения Наполеона, включить ее в систему договоров и придать тем самым Османской империи большую устойчивость. Но турки заломили такую цену, потребовав, по сути дела, пересмотра Бухарестского договора, что обращаться с подобным предложением к победоносной России было и бесполезно, и попросту неприлично.

Порта была настроена в высшей степени строптиво. Условия Бухарестского трактата она систематически саботировала, торговые интересы России нарушала, автономные права Сербии, в нем оговоренные, не признавала, а на престолы Дунайских княжеств, Молдавии и Валахии, посадила своих ставленников, обиравших порученные их попечению страны.

В 1816 г. в Стамбул прибыл новый российский посланник, барон Г. А. Строганов. Обширные инструкции, ему данные, свидетельствовали о желании царизма уладить дела с Турцией на основе договоренности, подписанной в Бухаресте: «Россия так же, как и все европейские государства, нуждается в отдыхе», — говорилось в них. «Мои намерения в отношении Порты истинно миролюбивы, — разъяснял Строганову Александр I, — и они останутся таковыми, пока у нее будет желание или возможность по собственной воле поддерживать добрососедские и истинно дружеские отношения с Россией».

Страна наша залечивала глубокие раны, причиненные наполеоновским нашествием. Финансы находились в расстройстве, армия еще только восстанавливала силы, в недрах ее зрело революционное движение, которое впоследствии было названо декабристским.

Строганову предписывалось: в отношении сербов — «добиться для этого народа всех возможных выгод»; подразумевалось утверждение его автономии в рамках Османской империи, возрождение сербской государственности с правом распоряжаться внутренними делами. Что касается Дунайских княжеств, — Строганов должен был позаботиться о соблюдении их автономных прав и о возвращении в молдавскую и валашскую казну 30 млн. пиастров, незаконно собранных с населения турецкими властями. Особо в инструкциях говорилось об обеспечении торговых интересов российских подданных, — о беспрепятственном пропуске судов через Проливы и защите их от берберийских пиратов, лютовавших в Средиземном море.

Пять лет бился Строганов в попытке воплотить в жизнь то, что было записано на бумаге еще в 1812 году. Дело не продвинулось вперед и на вершок. Турки даже выдвинули претензию на пересмотр границы в Закавказье.

На Уайт-холл с, как тогда именовали порой британский кабинет, не без удовольствия наблюдали за топтанием русской дипломатии у османского порога; на балканском фланге, казалось, все было спокойно. Турки не отступали ни на шаг; официальные российские круги, хоть и ворчали, но переходить от слов к делу не решались.

Ситуация круто изменилась в начале 1821 г., и возмутителями спокойствия стали балканские народы.

На полуострове назревали крутые перемены. Кризис османской военно-феодальной системы, опережающее хозяйственное развитие Балкан по сравнению с чисто турецкими землями, уже далеко зашедший процесс культурного возрождения у южных славян, греков, молдаван и валахов способствовали расширению и укреплению их освободительного движения, переходу его на высшую стадию открытого вооруженного восстания против власти Порты.

Зимой и весной 1821 г. оно вспыхнуло, почти одновременно, в Дунайских княжествах и в Греции. В Валахии повстанцами руководил Тудор Владимиреску; во главе греческих отрядов, сформированных в России и перешедших пограничную реку Прут с намерением пробиться из Дунайских княжеств на родину, стоял Александр Ипсиланти.

Александр I сообщение об этих событиях получил в Лайбахе (Любляне), где происходил конгресс Священного союза. Царь был напуган и смущен: пожар вспыхнул поблизости от «собственных владений». К тому же Владимиреску командовал отрядом валашских добровольцев в русско-турецкую войну 1806–1812 гг., имел чин поручика русской армии и был награжден боевым орденом. Еще хуже обстояло дело с греками: оказывается, в недрах царских владений, в Одессе, еще в 1814 г. образовалось общество «Филики этерия»; возглавил его генерал-майор русской службы и царский адъютант князь Александр Ипсиланти, дерзнувший даже направить императору в Лайбах прошение о помощи и покровительстве!!

Александр немедленно осудил «мятеж» греков, — «так как было бы недостойно подрывать устои Турецкой империи позорной и преступной акцией тайного общества». Собравшиеся в Лайбахе коронованные и некоронованные реакционеры во главе со знаменосцем Священного союза, австрийским канцлером К. Меттернихом рукоплескали самодержцу: как-никак, он, во имя принципов легитимизма, бестрепетно попрал государственные интересы России. Чувство удовлетворения испытывали и в Лондоне. Опытные британские политики опасались, однако, что в Лайбахе царь сказал не последнее слово и, по возвращению в Россию его гнев, под влиянием общественности, поостынет. Вспомним строки Пушкина: «Я твердо уверен, что Греция восторжествует, и 25 000 000 турков оставят цветущую страну Эллады законным наследникам Гомера и Фемистокла»… Сам Каслри признавал: «Хотя привязанность императора к своим союзникам хорошо известна, и нескрываемое желание е. в. сохранить мир внушает доверие….в России существует могущественная партия, придерживающаяся иной точки зрения, и она пользуется большим весом в государственном совете, широко распространена в церкви и армии».

Возмущение в России в связи с вестями о зверских расправах над восставшими греками росло, требования активного вмешательства во имя их спасения звучали все громче, а вместе с ними росла и тревога в Британии, как бы традиционные настроения в душе царя не возобладали над верностью догмам легитимизма. В пространной депеше послу в Петербурге от 17 июля 1821 г. Роберт Каслри писал (явно для передачи Александру I): греческое восстание «составляет разновидность того… духа мятежа, который систематически проявляет себя в Европе и приводит к взрыву там, где по какой-либо причине рука правительства ослабела. Его симптомы наиболее разрушительны в Турции, ибо в этой несчастной стране налицо все те страсти и предрассудки, и в первую очередь религиозная вражда, которые придают общественным потрясениям гнусный и огорчительный оттенок».

Дело греков всколыхнуло лучшие умы и сердца на Британском острове. В парламенте правительству пришлось выслушать много неприятного. Все, что предпринимал кабинет, говорил в июле 1822 г. в Палате общин Хатчинсон, «делалось исключительно во имя того, чтобы создать для Турции лучшие условия истребления ее греческих подданных, линия поведения правительства навлечет на него презрение и проклятие потомков». Не менее резко выражались и другие.

Кабинет не обращал внимания на подобные булавочные уколы. Отвечая критикам, Каслри заявил, что было бы безумием браться «за оружие ради установления более эффективного и беспристрастного отправления правосудия в турецких владениях». На деле же Лондон не прибегал даже к бескровному дипломатическому вмешательству в пользу греков. В завязавшейся на Балканах борьбе не на жизнь, а на смерть, все симпатии английского посла в Стамбуле лорда Перси Стрэнгфорда принадлежали Порте. В сентябре 1821 г. он вместе со своими западными коллегами обратился к руководителям повстанцев с напоминанием, что Евангелие требует повиноваться власть предержащим и с осуждением «бунта» против законного государя, в данном случае — султана. Дипломаты как бы «забыли» о повешенных и замученных иереях православной церкви.

Царские сановники сбились с ног, пытаясь сколотить хоть какое-то подобие коллективного демарша в защиту греков, но повсюду наталкивались на отказ. Каслри дал понять, что «британский кабинет хотел бы видеть Оттоманскую Порту одержавшей верх», и таким «простейшим способом устранить осложнения, возникшие на Востоке». Разрыв дипломатических отношений с Турцией, на который царь пошел летом 1821 г., не произвел ни малейшего впечатления в западных столицах. После отъезда Строганова из Стамбула лорд Стрэнгфорд беспрепятственно занял первое место в дипломатическом корпусе османской столицы.

В марте 1823 г. на собрании в лондонской таверне «Корона и якорь» был образован Греческий комитет. В него вошли видные представители либеральной знати (герцоги Глостер, Бедфорд, лорды Дж. Рассел, Гамильтон) и самые знаменитые тогдашние британцы — Джордж Гордон Байрон, Джереми Бентам, Дэвид Рикардо. Комитет выразил свое восхищение «величественным зрелищем нации (греческой. — Авт.), пробуждающейся к свету и свободе» и посетовал на то, что проявляющиеся к ней в Англии сочувствие и симпатии «принесли столь мало активных и благодетельных результатов».

Сталкиваясь на страницах нашей брошюры с проблемой — британская общественность и Балканы, — мы не раз будем вынуждены констатировать: много сочувствия и мало результатов. Энергия слов не воплощалась в энергию действий. Отсутствовали те многочисленные факторы, которые придавали в России силу и действенность движению солидарности с народами Балканского полуострова: сознание этнического родства, языковой близости, религиозной общности, многовековые исторические связи, использование греков, сербов, болгар на государственной службе, их роль в торговле, значительное югославянское и греческое население в нашей стране. Естественное и справедливое возмущение британской общественности формами и методами османского правления растворялось в речах и резолюциях. По отношению к греческому восстанию оно нашло выражение в сборе денежных средств и отъезде некоторых лиц, делавших это на свой страх и риск, на поля сражений в Элладу. Джордж Гордон Байрон, властитель умов и сердец молодежи, встретил смерть в осажденной турками греческой твердыне Мисолунги. Кроме него в Греции сражалось еще 80 выходцев с Британских островов.

Не все они были бескорыстными радетелями свободы. Здесь оказались подданные его величества, прибывшие отнюдь не по альтруистическим соображениям: генерал Р. Черч и адмирал Кохрейн. Первый в 1827 г. был назначен генералиссимусом всех вооруженных сил Эллады, второй встал во главе флота повстанцев. В Петербурге с растерянностью и беспокойством наблюдали, как крепли на полуострове позиции соперников, Англии и Франции, пока российская дипломатия занималась поисками химерических комбинаций с целью коллективного вмешательства в греко-турецкую войну.

Филэллинское движение не достигло размаха, способного повлиять на курс британского кабинета. Правительство умело играло на крайне преувеличенных в Британии представлениях насчет экспансионистского потенциала- царизма. При всех обострениях обстановки на свет божий извлекался жупел «русской угрозы», поднимался крик насчет «опасности», будто бы нависшей над Индией. Русофобство превратилось в немаловажный фактор, развязывавший кабинету руки в его антирусской, а по сути дела и антибалканской политике. Австрийский посол П. Эстерхази сообщал своему правительству относительно умонастроений в Британской столице: «Публика здесь, конечно, рассматривает ее в либеральном плане, но не желает, чтобы свобода Греции была достигнута за счет русского преобладания в Средиземном море».

В парламенте раздавались и первые, еще робкие голоса тех, кто помышлял о крутой переориентации в ближневосточных и балканских делах. Граф Гровенор полагал: «если все нации объединят усилия для создания независимой Греции, она превратится в барьер, о который разобьется гигантская сила России». Лорды Эрскин (виг) и Абердин (тори) представили правительству записку, советуя поддержать Грецию и сделать ее потом оплотом против русского влияния в Средиземноморье.

Но пока что власть предержащие пропускали эти призывы мимо ушей: посягать на «старого друга» Османскую империю (выражение герцога Веллингтона), добросовестно выполнявшую роль стража британских интересов в Проливах, рушить прочные позиции в Стамбуле, ставить под угрозу значительные коммерческие интересы в обширных владениях султана, — ради чего? ради рождения маленького, неизбежно слабого на первых порах греческого государства, жители которого связаны с Россией традиционными узами симпатии? Да идти при этом на риск русско-турецкого конфликта, — ибо одни греки с Портой не справятся, — с его непредсказуемыми последствиями? Все это было совершенно неприемлемо для Уайт-холла. Что касается соображений гуманности, прогресса и цивилизации, то ими уснащались парламентские речи и выступления перед избирателями; в практической политике они отметались прочь: «…Я не хочу даже обращать внимания на моральный долг, связанный с туманными идеями гуманизма», — так выражался Каслри в депеше послу в Петербурге Бэдж-готу, — и ради этого «способствовать прогрессирующим в Греции повстанческим действиям», подвергать опасности сложившуюся в Европе политическую систему.

Таковы были предсмертные заветы Каслри. В последние годы жизни множились признаки его душевной болезни, учащались приступы мании подозрительности и безотчетного страха. Несколько раз его близким удавалось пресечь его покушения на самоубийство. У министра отобрали пистолеты и бритвы. Но уследить за впавшим в безумие человеком им все же не удалось: 12 августа 1822 г., оставшись без присмотра в своем загородном доме, Роберт Каслри зарезался перочинным ножом…

Джордж Каннинг


и курс на гибкое статус-кво


Встал вопрос о преемнике. Многое говорило в пользу Джорджа Каннинга: опыт в делах внешней политики (кроме руководства Форин Оффис он побывал на посту посланника в Лиссабоне); парламентский авторитет; красноречие; связи с торгово-промышленными кругами (представительство интересов торговой столицы страны, Ливерпуля, в палате общин); давнее, с университетских времен, знакомство и близость с премьер-министром лордом Ливерпулом, — все это повышало его шансы. Но существовали обстоятельства иного свойства: неприязнь тогдашних «твердолобых» в собственной партии тори (а к их числу принадлежал и «железный герцог» Артур Веллингтон), подозрительность и враждебность короля Георга IV.

Последнее объяснялось обстоятельствами не только политического, но и личного свойства. Георг IV вошел в историю как «пьяница, обжора, двоеженец и растратчик народных денег». Это — характеристика видного писателя Ричарда Олдингтона. Несколько смягчала вину Георга, в глазах среднего британца, его страсть к крикету и скачкам.

В личной жизни Георгу не повезло. Смолоду он тайно женился на девице Фицгерберт. Отец пришел в ужас, узнав о подобном мезальянсе. И принц вторично обвенчался, на этот раз с одной из «страхолюдных княжен» (выражение самого жениха), которыми изобиловала Германия. В день бракосочетания жених напился до такой степени, что братьям пришлось держать его под руки у алтаря — иначе он рухнул бы к ногам пастора. Вскоре после рождения дочери супруги расстались; Каролина уехала на континент, и оба пустились во все тяжкие…

Прошло больше двадцати лет. Каролина весело проводила время. Но с воцарением Георга IV она вспомнила, что стала законной королевой, и отправилась в путь, намереваясь короноваться в Вестминстере.

Георг объявил потрясенным министрам, что намерен возбудить бракоразводный процесс — как полагалось для особы его ранга — в парламенте.

Большей приманки для жаждавшей власти либеральной оппозиции и быть не могло. Некоторые министры, в их числе Каннинг, занимавший скромный пост, вышли в отставку, не желая быть причастными к скандалу. И, под «непрекращающееся кошачье завывание клеветнических листков, сопровождаемое ужасающе-вульгарными карикатурами» (Р. Олдингтон), процесс начался. Открылись факты, которые невозможно было оправдать. Кабинет Ливер-пула, пытавшийся защитить короля, зашатался. Его большинство в палате общин сократилось в угрожающей степени. Правительство покинуло монарха в беде; дело прекратили; единственно, чего удалось добиться — так это выдворения строптивой Каролины назад на континент.

Георг не забыл и не простил нелояльного, как ему представлялось, поведения Каннинга в тяжелый для него час. Его неприязнь к парламентской системе после судебного испытания превратилась в отвращение. Случалось, он делал иностранным дипломатам признания, кощунственные в устах конституционного монарха: «Я скорее стал бы чистильщиком сапог, чем членом этого отвратительного парламента». Доротея (Дарья) Христофоровна Ливен, супруга российского посла (и сестра будущего шефа жандармов А. X. Бенкендорфа), дама, хорошо осведомленная не только в лондонских светских, но и в политических делах, хозяйка влиятельного салона, непременный участник кружка, именовавшегося «королевской камарильей», приводит следующий отзыв Георга о Каннинге: «Это мерзавец, которого я ненавижу все больше с каждым днем».

Резкость суждений, к которой прибегал Каннинг, характеризуя как лидеров оппозиции вигой, так и безликих членов собственной партии, притом не только в речах, но и, что особенно обижало, в эпиграммах, отнюдь не способствовала его популярности среди коллег. Говорили, что с каждым значительным выступлением в палате общин число его врагов увеличивается. И все же Каннинг одолел соперников; ему были вручены печатиминистерства иностранных дел. К руководству делами пришел опытный и широко мыслящий политик, который, в отличие от Каслри, не участвовал в мирном урегулировании 1814–1815 гг. и не питал склонности к совещаниям с континентальными союзниками (а таковыми формально числились Австрия, Россия и Пруссия).

Ситуация в самой Великобритании, расстановка сил в господствующем классе властно требовали активной имперской политики. Россия, Пруссия, да и вся Германия не для того сражались с наполеоновской Францией, чтобы превращаться в рынок для британской промышленной продукции. Державы Европы одна за другой огораживали себя высокой таможенной стеной и под ее защитой в той или иной мере шло развитие национальной индустрии. Пробиваться на их рынки стало труднее. Военный бум сменился в Великобритании чем-то вроде стагнации; 1825 годом датируют первый в истории мировой промышленный кризис. Трудности переживало и сельское хозяйство; в условиях объявленной Наполеоном континентальной блокады выращиваемое британскими фермерами зерно шло нарасхват, и цены стояли высокие. Теперь над сельским хозяйством нависла туча континентальной конкуренции. Английский историк Дж. Марриот описывает послевоенную Англию в мрачных тонах: «Дикая скачка цен угрожала разорением и промышленности, и сельскому хозяйству… Состоятельные фермеры, не говоря уже об их батраках, превращались в пауперов на содержании приходов; кредит терпел крушение; банки повсеместно переживали тяжелые времена. Не лучше обстояли дела в промышленности. Экспорт падал, тысячи работников, особенно в угольной и металлургической отраслях, были вышвырнуты с производства. Нужда рождала беспорядки».

В августе 1819 г. громадный митинг рабочих, требовавших всеобщего избирательного права, на поле Св. Петра близ Манчестера, был разогнан кавалеристами, зарубившими множество людей. В Великобритании в 30-е годы зародилось первое организованное движение пролетариата — чартистское. В высших кругах тревожились. Р. Каслри свидетельствовал в одном их своих циркуляров: «Энергия государства должна быть направлена целиком на объединение здравомыслящих людей в защиту существующих институтов, на подавление предательских настроений и недовольства, со всей определенностью проявляющегося и распространяющегося в низших классах».

Рознь царила и «наверху». Промышленная буржуазия, сказочно окрепшая и обогатившаяся за ^двадцать с лишним военных лет, пребывала на задворках государственных дел. Страной по традиции управляли лэндлорды, опираясь на архаическую систему выборов. Промышленники рвались к власти и думали достичь этого, перекроив карту избирательных округов, приведя ее в соответствие с жизненными реалиями. Ни один здравый ум не мог объяснить, почему Манчестер, индустриальный брат торгового Ливерпуля, не имел парламентского представительства.

Тори, — Каннинг в том числе, — как выразители интересов крупных землевладельцев, противились реформе. Но чтобы погасить недовольство, они должны были в максимальной степени учитывать экономические интересы промышленников, захватывая для них все новые и новые рынки. Каннинг, в течение нескольких лет представлявший в палате общин Ливерпуль, основательно познакомился с настроениями «торговых классов» и умело служил им, заняв свой высокий пост.

Новый руководитель внешней политики Великобритании скоро прослыл в Европе нарушителем спокойствия и потрясателем основ. Игнорируя протесты континентальных монархов, он повел дело к признанию самостоятельности восставших против испанской короны латиноамериканских колоний, обеспечив в них значительные преимущества британскому капиталу.

Радужные перспективы открывались перед Великобританией и в Греции. Самоудаление российской дипломатии из Османских владений сыграло наруку Лондону. Именно Форин оффис воспользовался ситуацией «ни мира, ни войны», создавшейся после отъезда из Стамбула Г. А. Строганова вместе с персоналом миссии. К. В. Нессельроде не раз подчеркивал, что в Греции нет ни русских агентов, ни волонтеров, в доказательство стремления Петербурга действовать только сообща. Никто не оценил принесенных жертв. Покинутые греки обратились к Каннингу. В Англию прибыли делегаты временного правительства И. Орландос и А. Луриотис с просьбой о займе. Финансовым кругам Сити ситуация представлялась рискованной, — как никак, «бунтовщики», и в случае подавления восстания — с кого спросить деньги? Все же банкирский дом Лонгем, О'Брайен и Ко взялся за размещение займа в 800 тыс. фунтов стерлингов. В Греции это было воспринято как ободряющий сигнал.

25 марта 1823 г. Каннинг объявил о признании греков воюющей стороной. Сам он объяснил свой шаг соображениями практического свойства: вооруженные суда повстанцев хозяйничали в Эгейском море; их капитаны, не искушенные в тонкостях международного морского права, задерживали не только турецкие, но и прочие, в том числе британские суда. «Турки не способны обеспечить безопасность британской торговли, — так объяснял свой шаг перед дворами Каннинг. — Следовательно, мы должны были рассматривать греков либо как пиратов, либо как воюющую сторону». Понятно, что расправляться с борцами за свободу как с морскими разбойниками, не годилось, и вот последовало признание, — таков был смысл объяснений руководителя внешнеполитического ведомства.

Конечно же, значение акции Каннинга выходило далеко за рамки простой защиты коммерции. Каннинг нанес новый удар по принципам Священного союза. «Мы слывем ныне за якобинский клуб в Европе», — эти слова герцога Веллингтона выражали настроение тори старой закалки. Георг IV, прикованный подагрой к постели, пригласил к себе российского посла X. А. Ливена и излил ему душу: «…К сожалению, после потери своего старого и верного друга Каслри, его кабинет идет прочь от союза монархов, который он считает «самым надежным залогом европейского спокойствия». Каннинга король назвал «индивидумом, ведущим политику Англии по ложному пути» и поведал послу о своих попытках выжить строптивого министра с его поста.

Зачитать лично тронную речь, содержавшую заявление о признании латиноамериканских республик было свыше сил Георга. Он схитрил, объявив, что потерял искусственную челюсть; негоже-де парламенту слушать шепелявое бормотанье с высоты трона…

Ливен и сам предавался печальным раздумьям насчет «популярности, которую мистер Каннинг сумел завоевать»; его отставка вызовет падение всего кабинета. В основе же — латиноамериканская политика: «Увлекаемые страстью к наживе, охваченные беспокойством по поводу размещения громадных капиталов, которыми они располагают, все классы населения, от последнего торговца до представителя высшей аристократии, толпой устремились на это широкое поприще…»

Что касается греков, то радужные надежды, появившиеся после признания их воюющей стороной, были скоро развеяны.

Лично, по-человечески, душой, Каннинг, вполне вероятно, симпатизировал Элладе. Эти настроения можно обнаружить в его поэтических опытах. Нс беремся судить о совершенстве его стихов, — это дело литераторов, — но рифмовать строки он умел. А широта культурных интересов и активная политическая деятельность давали множество сюжетов и лирических, и публицистических. Печататься как поэт, автор политической сатиры, он начал еще в конце XVIII века в «Антиякобинце», и само название журнала показывает, что Каннинг впряг своего Пегаса в колесницу контрреволюции. В молодости Каннинг был не чужд охватившему Европу интересу к древней Элладе и ее классическому наследству. Пролил он поэтическую слезу и по поводу страданий современных ему греков под османским игом.

Но как политик Каннинг был начисто лишен малейших признаков сентиментальности, и на соблазнительные предложения греков отвечал довольно холодно. Секретарь временного греческого правительства Панайотис Родиос направил ему письмо, содержавшее многозначительные для Уайт-холла намеки: свободная Греция будет содействовать британским интересам. «Торговля — это душа прогресса, а где, как не в правой руке Европы, каковой является Греция, эта торговля будет процветать?» Британия обретет здесь «барьер» «против расширения громадной европейской державы» (понимай — России), надежную точку опоры для сохранения баланса сил на континенте. Выражалась надежда «на помощь и покровительство филантропической (!) английской нации».

Каннинг принял к сведению обещания и комплименты, однако заявил, что во имя дружбы с Элладой не намерен портить отношения с Турцией. Менять основы традиционного проосманского курса на Ближнем Востоке и Балканах он не собирался, да ему и не позволили бы это осуществить, возникни у него подобное желание Воспрянувших духом греков он осадил довольно бесцеремонно, заявив им: «Нельзя ожидать, чтобы британское правительство, связанное с Портой отношениями дружбы и векового сотрудничества, которые Порта не нарушала, ввязалась в неспровоцированные враждебные действия против нее в чужом споре».

Но внести кое-какие перемены в греко-турецкие отношения, чтобы прекратить мешавший морской торговле, будораживший Европу конфликт, чреватый русско-турецкой войной с ее непредсказуемыми последствиями, было крайне желательно. В письме к членам временного греческого правительства от 1 декабря 1824 г. Каннинг дал им понять, что не отвергнет их просьбы о посредничестве, буде она поступит, и занялся поисками комбинации, приемлемой для Турции (а потому очень умеренной). Только злая нужда могла побудить греков согласиться на столь далеко идущие уступки. Их собрание еще в 1821 г. провозгласило независимость конечной целью революции. В начале 1824 г. Александр I и К. В. Нессельроде направили державам «Записку об умиротворении Греции», предусматривавшую образование трех автономных княжеств под эгидой Порты.

Греки отвергли этот компромиссный план, заявив, что их нация достойна независимости.

Но затем для восставших наступила полоса неудач. Их лагерь был ослаблен длительными междоусобицами. Шла ожесточенная борьба между группировками за власть (крупные землевладельцы, с одной стороны, торговая буржуазия и судовладельцы — с другой). Личное соперничество вождей подливало масло в пламень раздоров. И когда султан призвал к себе на помощь своего могущественного вассала, пашу Египта Мухаммеда Али, наступила самая тяжелая и трагическая пора в ходе восстания, длившегося уже пятый год.

В феврале 1825 г. две обученные и вооруженные французами египетские дивизии высадились под Медоном. Командовал ими сын Мухаммеда Али Ибрагим, способный полководец. Египтяне и турки заняли остров Сфактерию, взяли штурмом крепость и порт Наварин; правда, марш на Навплию не удался, но все, что лежало на пути войск, превратилось в руины; «Ибрагим паша… прошел по Морее, предав ее огню, проливая потоки крови. Он жег и разрушал города и села, вырезал обитателей, превращал женщин и детей в рабов…»

В критической ситуации греки стали искать покровителей. В условиях самоустранения российской дипломатии их взоры обратились к Лондону. Осенью 1825 г. греческое правительство Направило в британскую столицу «Акт подчинения», прося корону и кабинет уладить конфликт и установить над страной британский протекторат. Именно тогда и произошла описанная выше беседа Каннинга с греческими уполномоченными, Луриотисом и Орландосом, не оставившая у последних сомнения: Греция на условиях ссоры с Портой Лондону не нужна. Он посоветовал своим собеседникам заняться поисками путей примирения с Турцией. Луриотис и Орландос в тревоге ответили, что греки решились добиться независимости или умереть. Тогда им следует рассчитывать только на себя, — заявил министр.

Чтобы у повстанцев не оставалось иллюзий, была опубликована королевская прокламация о нейтралитете в происходившей на Балканском полуострове войне. Обращение греков в нем обходилось молчанием — кабинет свидетельствовал свою лояльность в отношении Блистательной Порты.

Еще один зондаж насчет возможного прекращения конфликта на Балканах при устранении России и единоличном британском посредничестве был произведен поздней осенью 1825 г., в ходе путешествия Чарлза Стрэтфорд-Каннинга, двоюродного брата министра и его доверенного лица, в Стамбул, куда он был назначен послом. «Бессмысленно полагать, что Грецию можно вернуть к прежним отношениям с Портой», — инструктировал его Каннинг. Подыскать приемлемую для Британии комбинацию и надлежало дипломату.

Поездка Стратфорда растянулась на месяцы — ибо он начал осуществлять свою миссию задолго до прибытия к месту назначения. В Женеве он навестил Иоанна Каподистрию, все еще числившегося российским статс-секретарем, но отстраненного от дел по причине слишком пылкого сочувствия делу греков. В беседе с ним англичанин стал развивать мысли, якобы собственные: «Греция еще не доросла до того, чтобы существовать как свободный и независимый народ; лишь хорошее воспитание может возвысить ее до подобного состояния». А до этого грекам было бы не худо «поставить себя, подобно Ионическим островам, под исключительный протекторат Великобритании».

Каково было слушать эти рассуждения горячему греческому патриоту, уроженцу острова Корфу и противнику британского господства! Каподистрия ответил, сдерживая негодование: «Греция вправе ожидать большей и лучшей судьбы, нежели колониальное существование, на которое обречены Ионические острова».

В Неаполе Стрэтфорд погрузился на корабль, но снова прервал путешествие у острова Идра. Здесь на борту парусника он встретился с тремя греческими министрами. Когда собеседники упомянули о независимости своей страны как условии примирения с Портой, Стрэтфорд прервал их, сказав, что с подобным предложением обращаться в Стамбул бесполезно. Но разговор на этом не оборвался, и, хотя греки воздержались от формальных обязательств, у дипломата сложилось впечатление, что продолжающаяся борьба и истощение сил побудят их пойти на уступки и согласиться на автономию.

С этим багажом и подробной инструкцией Каннинга Стрэтфорд прибыл в турецкую столицу. Он должен был напомнить Порте, «какие усилия и граничащую с принуждением настойчивость» пришлось употребить Сент Джеймскому кабинету, чтобы «удержать русское правительство и народ… в покое и предотвратить объявление войны… в защиту нации, исповедующей с ними одну религию». Лондон и впредь будет прилагать максимум стараний, чтобы пресечь «воинственные наклонности» русской общественности, однако возможности его не беспредельны. В заключение послу надлежало предложить Порте посредничество своего правительства в улаживании конфликта с греками.

Но до заключительной части инструкции Стратфорд в беседе с реис-эффенди не добрался. Турецкий сановник обвинил его во вмешательстве во внутренние дела империи «коя, волею всевышнего, является свободной и независимой», в стремлении встать между законным монархом и его взбунтовавшимися подданными. Иного решения, кроме полного подчинения опустошенной Эллады, турки не воспринимали.

Надежды Каннинга на то, что удастся ликвидировать конфликт, устранив Россию, рассыпались, столкнувшись с упрямством Порты. Да и российская дипломатия проявляла явное стремление сбросить с себя оковы европейского сотрудничества. Тут уже возникала перспектива иного решения, а именно — в треугольнике Россия — Османская империя — Греция и без «услуг» Великобритании, что внушало Лондону крайние опасения.

Постепенно в Петербурге раскусили тактику Каннинга: глава Форин оффис поначалу с одобрением встречал очередное русское предложение; затем он погружался в раздумья, в ходе которых, — а размышлял он месяцами — у него возникали сомнения, удастся ли уговорить Порту согласиться на предлагаемые меры (принуждение он отвергал с порога).

В 1824 г. появились опасные, с точки зрения Лондона, признаки раздражения Петербурга, высказанные пока еще в очень осторожной форме: послу в Вене Татищеву было предписано доверительно заявить, что лично он, Дмитрий Павлович Татищев, полагает, что Россия может и сама завершить дело, в котором не пожелали с ней сотрудничать союзники. Австрийскому канцлеру Меттерниху было сказано, что его поведение облегчает «отступничество, которое замышляет глава лондонского кабинета». В канун нового 1825 года глава внешнеполитического ведомства К. В. Нессельроде, по предписанию царя, предложил Ливену прекратить всякие переговоры, и даже частные беседы, на греческие сюжеты. Затем последовало подобное же указание представителям в Вене и Берлине. Российская дипломатия явно выходила на путь единоличных решений и самостоятельных действий. «Управлявший Россией с почтовой коляски», по выражению П. А. Вяземского, Александр I, перед последним в своей жизни путешествием, оборвавшимся в Таганроге, распорядился устроить нечто вроде опроса мнений среди ведущих дипломатов: как выйти из тупика на Балканах?

Ответы, положенные на стол нового самодержца, Николая I, были на редкость единодушны. К. О. Поццо ди Борго писал из Парижа: «Ни Европа, ни турки, ни греки не обращают на нас ни малейшего внимания». Выход один — война; вмешательства держав опасаться не следует; даже Меттерних ограничился «изворотливостью» и «интригами». Г. А. Строганов, оставшийся не у дел посланник в Стамбуле, полагал: «Вмешательство держав в спор между Россией и Портой вылилось в непрекращающиеся лживые заверения, за которые пришлось расплачиваться кровью тысяч христиан… Православных христиан толкают в пропасть исключительно из ненависти к России». Последняя же стала «хранительницей принципов, которые, по-видимому, обязательны лишь для нее, должны применяться только за ее счет и в ущерб ее правам». Это был уже прямой выпад против установлений Священного союза… X. А. Ливен высказывался в пользу военных действий; он полагал, что антирусского блока держав опасаться не следует. Его депеша от 18(30) октября 1825 г. заключалась многозначительной фразой: «Англия уже ищет нас».

Каннинг осознал, что в своей игре он подошел к опасной черте, что дальнейшие попытки отстранить Россию от участия в решении греческого вопроса и новые препятствия в урегулировании балканских дел могут привести к тому, что отстраненной окажется сама Великобритания. Надо было возобновлять контакты, но уже с целью поиска компромиссов.

Министр почувствовал тягу к беседам в салоне княгини Дарьи Христофоровны Ливен: «Мистер Каннинг начал вести со мной сладкие речи. Он воображает, что завоюет мое сердце в пять дней», — сообщала эта дама от дипломатии в письме Меттерниху.

Вскоре ее супруг запросил санкции на обмен мнениями в официальной форме, и получил согласие. Каннинг удалился на отдых в небольшой приморский городок Сифорд. Чета Ливенов в то же самое время почувствовала желание отвлечься от светских раутов и поселилась в Брайтоне. Под шум морского прибоя протекали беседы…

Министр просил сохранять их в строжайшей тайне: Пруссия, по его словам, весом на Востоке не пользуется и, стало быть, нечего думать об ее позиции; Австрия столь враждебна грекам, что всякое ее вмешательство будет им на пагубу; французский кабинет Каннинг характеризовал как «низкий и злокозненный». Британским твердолобым про-туркам и подавно не следовало знать о готовящемся сближении с Россией. Поэтому Каннинг намерен был информировать о ходе переговоров лишь премьер-министра графа Ливерпула, герцога Веллингтона и, в самой общей форме — короля. Даже посол в Петербурге лорд Перси Стрэнфорд был отстранен от них, ибо, по нелестной характеристике своего шефа, отличался «весьма сомнительной правдивостью».

Ливен, запамятовав, что совсем недавно вместе с королем перемывал косточки Каннингу, намекнул на то, что излишне держать Георга в курсе дел по причине его всем известной болтливости. Каннинг в мягкой форме возразил: конституция есть конституция…

Стороны шли на сближение, хоть и преследовали разные цели. Каннинг стремился не допустить единоличных действий России на Балканах, связать ей руки и достигнуть приемлемого для Порты и вынужденного для присмиревших греков компромисса. В доверительной беседе (не с Ливеном конечно) он излагал свои замыслы так: «Я надеюсь спасти греков без войны, запугивая турок именем России».

Петербургу нужно было продемонстрировать свою добрую волю к согласию, дабы нейтрализовать могущественную Великобританию в весьма вероятном русско-турецком конфликте. Его изоляция на внешнеполитической арене прекращалась.

Весной 1826 г. представился удобный случай для продолжения переговоров на самом высшем уровне: по случаю коронации Николая I в Петербург съехались высокопоставленные иностранцы, хором славившие нового самодержца, залившего кровью декабристов подножье трона. Король Георг IV при вручении Ливеном новых верительных грамот, выразил «глубокое восхищение» Николаем, который «заслужил признательность всех зарубежных суверенов, оказав громадную услугу всем тронам». Не преминул отправить поздравление и Каннинг, усмотревший в действиях царя «величие, мудрость и умеренность».

Сам он в Петербург не поехал, а отправил туда своего коллегу по кабинету герцога Веллингтона. Выбор крайне польстил Николаю: к победителю Наполеона он относился с глубокой симпатией. Импонировали ему и консервативные взгляды британского (и русского — ибо Веллингтону был пожалован этот чин) фельдмаршала. Что касается Каннинга, то он приобщил к своему маневру правоверноумеренную часть кабинета и лишил ее возможности возражать в дальнейшем против совместных с Россией мер.

Чрезвычайный посол был снабжен инструкцией, из которой явствовало, что сотрудничество с Россией мыслилось как способ убеждения (но никак не принуждения) Порты пойти с греками на компромисс. Каннинг тщательно оговаривал, что отказ Стамбула принять посредничество одной или двух держав не дает «России права на войну против Турции». Тут же указывалось, что Англия «не потерпит уничтожения Турецкой державы». Сам Веллингтон в меморандуме от 7 марта 1826 г., врученном К. В. Нессельроде, предупреждал, что согласен на совместные демарши двух правительств «при условии, что используемые средства ограничатся представлениями».

Ради того, чтобы предотвратить конфликт, Веллингтону было предписано содействовать улаживанию всего круга вопросов, связанных с Бухарестским миром, над решением которых русская дипломатия билась более десяти лет. Он вклинился в русско-турецкие переговоры, можно сказать, в последний час. В Петербурге его ознакомили с перечнем требований, которые собирались предъявить Порте. Веллингтон признал их справедливость. Его замечания, касавшиеся кое-каких деталей, были, по словам К. В. Нессельроде, «приняты почти полностью». Фельдмаршал направил британскому посольству в Турции указание — способствовать урегулированию с Россией, ибо, рассуждал он, «война с Россией в настоящий момент, бесспорно, поощрит греков и толкнет на восстание поголовно всех европейских подданных Порты».

В этой фразе — ключ к объяснению неожиданной поддержки при улаживании русско-турецких споров вокруг договора 1812 г. после того, как Европа десять лет вставляла палки в колеса переговорам. По тем же соображениям решили оказать содействие австрийцы и французы. Подчиняясь невиданно дружному демаршу трех послов, турки согласились направить своих представителей на переговоры с российскими уполномоченными, которые и открылись в июле в Аккермане.

Все эти акции Веллингтона явились своего рода прелюдией к обсуждению главного волновавшего Россию вопроса — греческого.

В собственноручной записке от 1(13) марта герцог информировал своих российских собеседников об итогах переговоров Ч. Стрэтфорда с греческими министрами на корабле у о-ва Идра. Российскому МИД и самому Николаю I они показались приемлемыми. В меморандуме, озаглавлен-'ном «Суммарные пункты возможного урегулирования» Веллингтона информировали о согласии «взять за основу предложения, сделанные г-ну Стрэтфорд-Каннингу греческими вождями» с целью добиться для Греции статуса, которым некогда пользовалась в отношении Османской империи Рагузская (Дубровницкая) республика (т. е. состояния, близкого к независимости).

4 апреля (23 марта) 1826 г. был подписан документ, который, несмотря на свою скромную форму (всего лишь Протокол) сыграл решающую роль в расстановке международных сил на Балканах вплоть до окончания Восточного кризиса. Содержание его состояло в следующем:

Россия и Великобритания предлагали восставшим и Порте свое посредничество, оговаривая условие урегулирования: греки «будут управляться властями, ими самими избранными и назначенными, но в назначении которых Порта будет иметь известное участие». «Они будут пользоваться полной свободой совести и торговли и будут исключительно сами заведовать внутренним своим управлением». Турки должны покинуть землю создаваемого государства; их собственность подлежала выкупу.

Кроме общей и мало к чему обязывающей фразы насчет «известного участия» в делах Эллады Порте надлежало получать ежегодно твердо зафиксированную дань. Вассальная зависимость от Османской империи была почти-что номинальной, уподобление статуса Греции со славной славянской Дубровницкой республикой в данном случае являлось вполне уместным.

Протокол откладывал на будущее вопрос о территориальной протяженности нового государства: от выдачи каких-либо авансов в этом отношении Великобритания и Россия воздержались. Важно отметить, что перечисленные выше условия близки к тем, которые греческое народное собрание, не ведая о Протоколе, в том же апреле турки направило в Лондон. Правда, греки выдвинули практически трудно осуществимое требование о предоставлении одинаковых прав всем частям Греции, независимо от успеха (или неудачи) восстания. Между тем ход его не оправдывал подобного запроса. В том же апреле турки и египтяне штурмом взяли героически оборонявшуюся крепость Миссолунги, вырезав не только оставшихся в живых ее защитников, но и всех мужчин и даже мальчиков, начиная с двенадцати лет. Женщины и дети были проданы в рабство.

В июле турецкая армия заняла Афины; горстка оборонявшихся воинов укрылась в твердыне на вершине Акрополя и держалась там в течение почти года.

Петербургский протокол не был документом, сочиненным в дипломатической канцелярии; его пункты отражали политические реалии, признаваемые самими греками, и в этом заключалось его основное достоинство и жизненность как программы.

Стороны благоразумно воздержались от детального изложения способа, которым собирались действовать, ибо тут между ними пролегала пропасть: Лондон собирался увещевать, а Петербург — воевать. Нессельроде и Ливену удалось включить в его текст фразу насчет «примирения» на Балканском полуострове, «имеющего совершиться при их (сторон. — Авт.) участии, общем или единичном, между Портой и греками». Уайт-холл не переставал мечтать о своем единоличном посредничестве, а посему выступить против подобной формулы не мог. Зимний же дворец справедливо рассматривал ее как санкцию на сепаратные действия и не скрывал, что не намерен останавливаться перед войной. В упомянутых выше «Пунктах урегулирования», врученных Веллингтону, прямо говорилось, что Россия будет добиваться его осуществления, в случае разрыва с Портой, «с помощью военных операций». Беспочвенны содержащиеся в английской историографии намеки на то, что коварные московиты ввели в заблуждение простодушного и прямолинейного лорда, подписавшего бумагу, не ведая о возможных последствиях. Стреножить русскую дипломатию было уже немыслимо. Веллингтон был поставлен перед выбором — или предоставить ей известную самостоятельность действий, ограничив их рамками соглашения, или отдаться на волю случая, выпустив русского медведя на Балканы, и избрал первый вариант. В ходе бесед царь с видом глубокой искренности говорил о нежелании присоединить хотя бы одну деревню на правом берегу реки Прут к «своим» владениям. О том же заверял герцога Нессельроде: император «не имеет никакого желания расширить в Европе влияние и владения России». Веллингтон выразил пожелание, чтобы столь благодетельная (и утешительная в британских глазах) умеренность была зафиксирована в международном акте. В этом ему не было отказано: ст. 5 Протокола содержала обязательство сторон не искать «никакого увеличения своих территорий, никакого исключительного влияния и никаких торговых выгод для своих подданных». Опасения британского фельдмаршала насчет того, что царизм постарается в ходе войны «изменить распределение владений в Европе», «лишить турок большой территории» и «установить русское правление на Босфоре и Дарданеллах» были рассеяны.

Разумеется, громогласные декларации российского МИД насчет обуревавшего его на Балканах бескорыстия следует воспринимать критически. Корысть, и притом немалая, заключалась в стремлении укрепить и расширить политическое влияние царизма на полуострове. Но планов территориальных захватов в регионе не вынашивалось, и раздающиеся по сю пору со страниц западных изданий уверения о будто бы одолевавшем Петербург стремлении водрузить православный крест на храме Св. Софии в Константинополе и под его сенью установить свой контроль над проливами, относятся к области фантазии.

Плоды договоренности с Великобританией Россия стала пожинать немедленно. Тактически время перехода к жестким объяснениям с Портой было выбрано крайне удачно: летом 1826 г. султан Махмуд II был занят расправой над непокорным войском янычар.

Янычары давно уже перестали быть грозной силой, наводившей ужас на неприятеля, забыли обет безбрачия, стали заниматься ремеслами, торговлей, а в нетурецких областях — жить открытым грабежом населения, утратили вкус к походам. Участие в военных действиях против греческих повстанцев выявило их боевую неэффективность. Однако они яростно сопротивлялись проведению реформы армии, и 15 июня 1826 г. подняли открытый бунт, перевернув, в знак его начала, суповые котлы в своих отрядах.

Махмуд II расправился с ними с леденящей жестокостью. По словам оказавшегося в Константинополе русского очевидца, янычарам «рубили головы» (офицерам) и «давили» (рядовых) тысячами. Но, одержав верх над буйным воинством, Порта лишилась значительной части своих воинских контингентов. Неудивительно, что русское предложение об открытии переговоров было принято. 13 июля они открылись, а 7 октября благополучно завершились. Подтверждался переход к России Анаклии, Сухуми и Редут-кале. Уточнялась граница между империями в низовьях Дуная. Российские купцы получили право беспрепятственной торговли во всех султанских владениях, их корабли могли свободно плавать в омывавших султанскую империю водах. Специально оговаривалась свобода коммерческого судоходства в проливах.

К конвенции, вошедшей в историю под именем Аккерманской, были приложены два особых акта — о Сербии и Дунайских княжествах. В первом оговаривалось право сербов на внутреннее самоуправление и избрание властей, содержалось обещание Порты рассмотреть в благоприятном духе вопрос о возвращении Сербии отторгнутых от нее в ходе восстания областей. Во втором подтверждались автономные права Молдавии и Валахии.

Это был успех. Но, что касается греческих дел, то в ведомстве на Певческом мосту довольно скоро пришли к невеселому выводу: «исключительно желанием Англии остановить вмешательство России в пользу греков можно себе объяснить подписание герцогом Веллингтоном мартовского протокола». Первейшей заботой Каннинга продолжало оставаться предотвращение русско-турецкого столкновения: «Излишне разъяснять, сколь искренно и обеспокоенно британское правительство продолжает следить за опасностью возникновения войны…. которая может повести к осложнениям, фатальным для общего спокойствия Европы», — изливал он душу в разговоре с Ливеном. «Миротворца» не смущало, что на Балканском полуострове кровь лилась рекой… Глава Форин оффис совершенно запамятовал, что готовил подписание протокола в тайне, дабы избежать вмешательства многочисленных и влиятельных недоброжелателей греков. Теперь он превратился в горячего сторонника подключения к договоренности других держав — в надежде на то, что она станет более зыбкой. Меттерних наотрез отказался от участия в комбинации. Но в Париже Каннинг встретил благожелательный прием: положение ультра роялистского кабинета Ж. Б. Виллеля было неустойчивым, филэллинские круги обладали большим весом, оппозиционные газеты (их приходилось десять на одну проправительственную) поносили власти за помощь, оказываемую палачам греческого народа. Противостоять блоку Лондона и Петербурга Париж не мог; оставалось войти в него и действовать изнутри; в каком направлении — стало ясно из сразу же внесенного предложения гарантировать неприкосновенность Османской империи. Российский МИД резко воспротивился попытке таким образом «способствовать» делу греков. Царские сановники убедились, что действовать в составе трио еще тяжелее, чем в дуэте с англичанами, ибо приходилось иметь дело с двумя поборниками статус-кво. Но все же у России была опора в виде мартовского (или, по новому стилю) апрельского протокола, связывавшего британцам руки. Его условия были повторены, с небольшими изменениями, в конвенции от 6 июля 1827 г. Усилиями Ливена удалось сделать небольшой шажок вперед: в особой секретной статье предусматривалось, что три державы, в случае отказа Турции от их посредничества, направят в Грецию своих консульских агентов и примут меры для пресечения переброски в Грецию войск и снаряжения из Турции и Египта. Каким путем? Тут споры между дипломатами привели к рождению формулы, способной поставить в тупик не только адмиралов, которым надлежало исполнять достигнутую договоренность, но и более сведущих в международном праве лиц: морякам предписывалось, в случае нужды, применять силу, но не прибегать к военным действиям (?!)

1827 год стал и звездным, и последним в жизни Джорджа Каннинга. Весной премьер-министра лорда Ливерпула разбил паралич. Победу в схватке претендентов на его наследство легко одержал Каннинг — его слава находилась в зените. Разобиженные «старые тори» во главе с «железным герцогом», не желавшие служить у «якобинца», подали в отставку. Но в палате общин у Каннинга сохранилось прочное большинство, и реплика короля: «Мистер Каннинг может управлять Великобританией, сколько ему заблагорассудится» — была недалека от истины. Судьбе, однако, заблагорассудилось иначе, — 8 августа того же 1827 года премьер-министр скончался. Единственным отличительным качеством его преемника, лорда Годерича, являлась посредственность, а главным желанием в Восточном вопросе было — не ссориться с Портой.

Между тем, пока в Лондоне придумывали, как бы выбраться из запутанного положения с наименьшим ущербом для османов, события на Средиземном море шли иным путем. Британской эскадрой здесь командовал вице-адмирал Э. Кодрингтон, старый морской волк, прошедший вместе с X. Нельсоном огонь и славу Трафальгара. Минуло 22 года после этого сражения — и ни одного крупного морского боя. Он и его коллега, французский контр-адмирал де-Риньи жаждали славы и лавров, и поэтому истолковали полученную от правительств инструкцию о недопущении переброски турецко-египетских войск в Грецию как боевой приказ. Англо-французские корабли осадили порт Наварин. К ним на всех парусах спешила русская эскадра под флагом контр-адмирала Л. М. Гейдена.

Э. Кодрингтон и А. Г. де-Риньи посетили Ибрагима-пашу — известить его о полученном приказе не выпускать египетских судов из бухты. Ибрагим принял их с почетом. Сам он возлежал на софе. Адмиралов усадили в ногах, вручили им усыпанные драгоценными камнями трубки с длиннейшими мундштуками. В ответ на демарш моряков с требованием прекратить истребление греков паша ответил — что он — всего лишь смиренный слуга султана. Переговоры кончились ничем. Корабли турок и египтян попытались выбраться из гавани, но были отогнаны огнем. Раздраженный Ибрагим в ответ пожег близлежавшие селения. Попытка установить с ним контакт вторично не удалась, — паша «отбыл» в неизвестном направлении.

Тем временем к Наварину подошли русские суда. Собрался могучий военно-морской кулак, невиданный со времен Трафальгарской битвы[2]. Продолжать крейсирование было опасно в виду частых осенних бурь. Адмиралы решили войти в бухту, чтобы побудите турок и египтян прекратить опустошения.

8(20) октября союзная эскадра кильваторным строем вступила в гавань. Посланный на берег парламентер-англичанин был убит, французский корабль обстрелян береговой батареей. И тогда разгорелась битва.

Союзный флот действовал отважно. Турецко-египетская эскадра была уничтожена целиком. Сохранившиеся на плаву суда турки затопили на следующий день. Флагманское судно эскадры Гейдена, «Азов», под командованием капитана 1-го ранга М. П. Лазарева, сожгло и потопило неприятельский линейный корабль, 3 фрегата и корвет. Оно первым в истории русского флота заслужило право поднимать на корме георгиевский флаг. Боевое крещение прошли будущие защитники Севастополя, тогда лейтенант П. С. Нахимов, мичманы В. А. Корнилов и В. И. Истомин.

В Лондоне весть о морской баталии встретили более чем кисло — она грозила спутать «миротворческие» усилия британской дипломатии. Король Георг IV не мог отказать победителю, адмиралу Кодрингтону, в награде. Но слова, им произнесенные (а может быть, только приписываемые ему, — в истории ведь так бывает): «Я посылаю ему ленту, хотя он заслужил веревку», — лучше долгих рассуждений характеризуют настроения, царившие в английских «верхах».

Дипломатическая игра была проиграна: подписав с Россией протокол в 1827 г., приняв участие в Наваринской битве, англичане не могли совершить головокружительный прыжок в стан врагов России. С началом в апреле 1828 г. русско-турецкой войны Великобритания объявила нейтралитет.

Итоги военных действий известны: 30 мая (11 июня) 1829 г. генерал И. И. Дибич разгромил при Кулевче основные турецкие силы. На Кавказе корпус генерала И. Ф. Паскевича овладел Эрзерумом — при сем присутствовал Пушкин, оставивший нам свое «Путешествие в Арзрум». 8(20) августа крепость Адрианополь сдалась без сопротивления. Казачьи разъезды показались в окрестностях Стамбула. В столице воцарилась паника. Свидетель (кстати, британский) так описывал обстановку: «Всяк норовил удрать подальше от широких равнин Адрианополя». «Возглас: спасайся, кто может! — больше всего подходил к создавшимся условиям».

2(14) сентября мир, нареченный Адрианопольским, и ставший вехой в истории балканских народов, был подписан. В нем уточнялись и значительно расширялись автономные права Молдавии и Валахии. Срывались османские крепости на их землях; все турки, до последнего человека, подлежали переселению на правый берег Дуная; ликвидировалась система натуральных повинностей в пользу Порты, служившая предметом самых вопиющих злоупотреблений, она заменялась раз и навсегда зафиксированной денежной данью; возрождались национальные вооруженные силы; предусматривалось проведение реформ. Султан обязался издать фирман о предоставлении автономии Сербии. Турция признала Лондонскую конвенцию от 6 июля 1827 г. относительно условий мирного урегулирования с Грецией; тем самым, после почти 400-летнего перерыва, возрождалась эллинская государственность.

Графы Пален и Орлов, подписавшие договор, не забыли интересы победителей. К России переходил берег Черного моря от устья Кубани до форта св. Николая и некоторые острова в гирлах Дуная. Порта обязалась обеспечить свободу судоходства в Проливах, ибо чинимые до той поры османскими властями придирки превращали проход через Босфор и Дарданеллы для русских купцов в хождение по мукам.

Победа русского войска положила конец попыткам саботировать признание Греческого государства. 7 мая 1832 г. представители России, Англии и Франции подписали конвенцию о Греции, провозглашавшую независимость нового государства. Границы определялись на севере по линии Волос-Арта — шире, чем предполагала ранее британская дипломатия, но значительно уже исторически сложившихся греческих земель. И представители самодержавия, и делегат «свободной Британии» были единодушны в том, что в Элладе следует ввести монархический строй. На шею грекам был посажен 17-летний баварский принц Оттон, который, повзрослев и возмужав, обернулся правителем с абсолютистскими наклонностями, за что был прогнан «верноподданными» в 1862 г. То, что все касавшиеся Эллады вопросы было бы уместнее решать в Афинах, Навплии или Миссолунги, заседавшим в Лондоне «покровителям» в голову как-то не пришло. И все же, — независимая Греция, признанная всеми державами, включая Османскую империю, появилась на свет…

На небосклоне внешней политики


появляется Джон Пальмерстон


Безвременье в Форин оффис — в смысле отсутствия крупной личности, — продолжалось до ноября 1830 г., когда порог дома на Даунинг-стрит, 11, переступил Генри Джон Пальмерстон.

Ничто поначалу не предвещало восхождения звезды; опыта у Генри Джона не было никакого, несмотря на солидный — 48-летний возраст. Премьер-министр, граф Чарлз Грей сам проявлял интерес к зарубежным делам и полагал, что назначает простого исполнителя своих предначертаний. Он сильно ошибался.

Родился Пальмерстон в знатной англо-ирландской семье, и до конца жизни являлся ирландским пэром без права заседать в палате лордов. Получил хорошее домашнее образование, говорил по-французски и по-итальянски, знал древнегреческий и латынь. Шестнадцати лет родители послали его в Эдинбургский университет. Жил и столовался он в доме профессора Д. Стюарта, за что отец платил 400фунтов стерлингов в год (примерно четыре годичных профессорских содержания той поры). В 1803 г. Пальмерстон перебрался в Кэмбридж, где, по собственным словам, сумел забыть многое из того, чему выучился в Эдинбурге. Судя по письмам матери и ее заботам о квартире, мебели и ящиках вина, — портвейна, мадеры и белого, — юный Джон не усердствовал в учебе, что не помешало ему получить диплом.

Перед отпрыском знатного рода лежала дорога или в армию (шла война с Наполеоном) или в политику. Пальмерстон избрал последнее и решил баллотироваться в палату общин в «дорогом» (по сумме необходимых затрат) округе Кэмбриджа. Он израсходовал 342 фунта лишь на перевозку избирателей из Лондона в университетский городок. Предметом его особых забот стали жены, сестры и дочери избирателей. Джон без устали танцевал с ними на вечеринках; но дело все же «не вытанцевалось», конкуренты его обошли.

Тогда Пальмерстон в том же 1806 г. решил попытать счастья в Хорсхэме. Доброхоты заявили ему: «Все, что от Вас требуется — это есть, пить и танцевать». Но и на этот раз молодому честолюбцу не повезло. Потеря тысячи фунтов не охладила его пыла. В третий раз он провалился в Ярмуте, хотя, с целью сближения с избирателями, вербовал себе сторонников прямо в таверне.

Между тем при очередной перетасовке правительства в 1807 г. двадцатитрехлетнему юноше предложили пост заместителя морского министра, нужен был лишь депутатский мандат для его занятия. Тут как нельзя более кстати пришла весть от лорда Малмсбери, что можно купить округ на острове Уайт за 4 тыс. фунтов («Вы получите место, что бы ни случилось»). Владелец округа, некий мистер Холмс, ставил одно, впрочем крайне необременительное условие: кандидат не должен был показываться на острове. Согласие было дано, деньги помещены в банк. В назначенный день 24 избирателя «исполнили свой долг», и Пальмерстона поздравили с «победой». Правда, новоиспеченный «эм-пи», как именуют в Британии членов палаты общин, на первых порах полагал, что представляет городок Ньютаун, некогда пославший в парламент Джорджа Каннинга; недоразумение удалось выяснить по переписке, и Пальмерстон поблагодарил граждан Ньюпорта за оказанную ему честь.

В адмиралтействе Пальмерстон познал рутину канцелярских дел. В 1809 г., при формировании кабинета С. Персиваля, ему предоставили пост военного министра, — вместо проштрафившегося на дуэли Роберта Каслри, — но без вхождения в кабинет министров. Вряд ли Пальмерстон предвидел тогда, что столь блистательно начавшаяся карьера застопорится, и он будет пребывать в этой должности более двадцати лет…

Активное участие в парламентской жизни способствовало формированию политических взглядов Пальмерстона. Один из многочисленных его биографов определял основополагающую линию поведения своего героя так: предотвратить общественные «конвульсии» своевременными уступками. Пальмерстон полагал, что «система Меттерниха», олицетворявшая Священный союз, существовать вечно не может.

Двадцать лет он служил в правительстве под торийским знаменем. Но затем бескомпромиссный консерватизм герцога Веллингтона, возглавлявшего правительство в 1829–1830 гт. и не желавшего идти на избирательную реформу, побудил Пальмерстона перебежать к вигам, тесно связанным с промышленной буржуазией. Перед переходом он писал: «Мы быстро падаем в общественном мнении Европы, пока у нас на шее болтаются оловянные гири торийской узколобости». Решающее его объяснение с лордом Веллингтоном произошло в парламентском коридоре: премьер не смог (или не пожелал) найти время для беседы в кабинете. Пам (как стали именовать политика) говорил и убеждал; герцог отмалчивался, что вовсе не означало согласия.

Еще до окончательного разрыва Пальмерстон начал фрондировать в рядах торийской партии и клеймить ее пороки, на которые он смотрел сквозь пальцы два десятка лет. Так, он дважды выступил против репрессий в Ирландии (как никак, «родной» остров!): «Англия с отвращением отвергнет лавры, окропленные братской кровью».

Выйдя из правительства, он обрел свободу критики, в том числе и по внешним делам: «Минули времена, когда дипломатия была оккультной наукой. Честное ведение дел, искренность, внимание к справедливости — вот залог успеха политики». Эта декларация предваряла поток слов об обуревавшем Великобританию стремлении к свободе, демократии, правде, уважению к воле народов, который в течение более тридцати лет изливался на слушателей из уст Пальмерстона. В одной из своих известных речей он провозглашал: «…Мы вступали в войны во имя свободы Европы, а не для того, чтобы увеличить на сколько-то процентов наш экспорт. Мы вступали в войны не ради роста вывоза своих товаров, а для защиты свободы народов и сохранения баланса сил». «Истинная политика Англии — быть проводником справедливости и права». «Я полагаю, — декларировал он в парламенте, — что подлинной политикой Англии, вне вопросов, затрагивающих ее собственные политические или коммерческие интересы, является защита справедливости и права. Проведение этого курса с умеренностью и благоразумием, не превращаясь во всемирного Дон Кихота, но используя свой вес и материальную поддержку там, где, по ее мнению, совершена несправедливость… У нас нет ни вечных союзников, ни постоянных друзей, но постоянны и вечны наши интересы, и защищать их наш долг»[3].

И по сей день некоторые британские историки всерьез утверждают: «Вся его энергия была направлена на то, чтобы нести евангелие либерализма в потемки абсолютизма».

Но большинство даже панегирически настроенных биографов Пама цитируют его выспренные декларации с известной долей скепсиса: «Несмотря на все разговоры о принципах, он по сути своей являлся прагматиком». Мы добавим к этому: и лицемером. «Он умеет сочетать демократическую фразеологию с олигархическими воззрениями, прикрывать политику спекулирующей на мире буржуазии кичливыми тирадами старой аристократической Англии», — писал Карл Маркс в памфлете «Лорд Пальмерстон».

Во время осуществления архиумеренной избирательской реформы 1832 года, приведшей к ликвидации «гнилых местечек» и предоставлению парламентского представительства молодым индустриальным центрам, Пальмерстон оставался в тени. Он всегда отстаивал точку зрения, что реформы проводятся для консолидации, а не сокрушения существующего строя: «Реформа (1832 г. — Авт.) — потрясающе, в непостижимой степени популярна в стране; все говорит за то, что она пройдет в палате; но, что бы тори ни твердили, она означает не революцию, а нечто противоположное».

Приход Пальмерстона в Форин оффис совпал с подавлением Польского восстания 1830 г. Эмиссары повстанцев взывали о помощи. Британская общественность была взволнована и полна сочувствия. Не остались в стороне и парламентарии; по прочно усвоенной привычке, чувство справедливости вскипало у них в душе при виде порока за пределами Альбиона. Именно в это время происходила жестокая расправа над голодающими сельскохозяйственными рабочими в самой Англии, которые разбивали машины, поджигали амбары, резали скот. 9 «зачинщиков» были повешены, 200 — пожизненно сосланы на каторгу, еще 250 человек — приговорены к разным срокам наказания. Этого «борцы за свободу» на либеральных и консервативных скамьях не заметили — как и многого другого у себя под носом. Ричард Олдингтон справедливо писал, что реформаторы «никогда не обращали внимания на то, как детей их соотечественников выгоняли из работных домов на убийственное рабство на ланкаширских хлопчатобумажных фабриках». Но «наверху» в Британии царили иные настроения. Король Вильям IV отказался принять от польских «бунтовщиков» письмо. Пальмерстон частным образом разъяснил им: низложив Николая I с престола, они сами нарушили международный статус своего королевства, признанный Венским конгрессом, и «узаконили отмену русским правительством конституции». Пеняйте, мол, на себя. Впрочем, он не забыл при этом проронить слова сочувствия. «Подавление поляков, итальянцев, венгров, немцев, — писал Маркс, — всегда совпадало с его пребыванием у власти»; но, в порядке утешения, «угнетенных он щедро одаривал своим красноречием».

Наряду с гласными, демонстрировавшимися перед общественностью внешнеполитическими постулатами Пальмерстона существовала и негласная их часть, доверявшаяся лишь бумаге: «Моя доктрина заключается в следующем: мы должны полагаться только на себя, руководствоваться только собственными принципами, использовать другие правительства, когда мы этого хотим, и они проявляют готовность служить нам, но никогда не идти у них в кильватере, вести их за собой, когда и куда мы сможем, но никогда и ни за кем не следовать…» Осуществлять описанный таким образом диктат следовало с необходимыми предосторожностями: не надо «похваляться своим влиянием на других, ибо хвастовство подобного рода может повести к разрушению влияния». Не следует пренебрегать соперничеством держав: «сталкивающиеся интересы других стран создают благоприятную обстановку для проведения британского курса».

В посленаполеоновскую эпоху главным соперником на континенте выступала Россия. Этот факт лежал в основе политики, проводившейся Каслри, Каннингом, Дадли, Абердином, Веллингтоном. Их наследие подхватил Пальмерстон: «Мы знаем, что наши взгляды и интересы диаметрально противоположны русским… Я полагаю, что контролировать Россию мы сможем лучше всего, сохраняя свободу рук». И еще: «Великий враг Англии — Россия; это исходит не из личных чувств, а потому, что ее намерения и цели несовместимы с нашими интересами и безопасностью; главной задачей нашей политики на предстоящие годы является противодействие ей, а это неосуществимо, если мы не используем агентов, способных противопоставить безустанной активности ее (представителей. — Авт.) нечто, равнозначное этому рвению».

Преимущество Пальмерстона по сравнению с его коллегами заключалось в том, что он пришел в Форин оффис на заключительной стадии промышленного переворота в Англии, когда ее индустриальное и финансовое могущество достигло апогея, когда она могла затопить своими товарами новые рынки, не имея серьезных соперников. И это же — время глубочайшего кризиса феодально-крепостнического строя в России, отрицательно повлиявшего на формы и методы внешней политики царизма. Не приходится говорить о торговом соперничестве России и Англии на Балканах и Ближнем Востоке, для этого просто не существовало почвы. Не представлял соблазна для поднимавшейся местной буржуазии и российский рынок, слабо поглощавший сельские товары, единственный предмет вывоза из региона.

Наряду с вескими экономическими, политическими и идеологическими причинами, повлекшими уже в сороковые годы ослабление позиций России, существовали обстоятельства субъективного плана, углублявшие этот процесс.

Пальмерстон имел дело с царскими сановниками, смертельно напуганными революциями 1830 и 1848 гг. и обуреваемыми идеей сплочения «сил порядка». По словам самого Николая I, он поклялся «поддерживать священный огонь» 1815 года (т. е. Священного союза) и сражаться с «адскими принципами» революции. Царь не мог простить Луи-Филиппу Орлеанскому принятия скипетра из рук людей, «низринувших» «законную» Бурбонскую династию. Он воздвигал один антифранцузский карточный домик за другим без каких-либо оснований даже с понимаемых узко-дворянски государственных соображений. Дело дошло до нелепости — две великие державы, нуждавшиеся во взаимных связях, многие годы обходились без послов в своих столицах из-за предрассудков ретрограда-самодержца. Великобритания же представлялась царю и его окружению незыблемым оплотом порядка. С настойчивостью, переходившей в назойливость, Николай I и Нессельроде добивались дружбы с государством, руководители которого положили в основу своего курса противоборство с Россией. Великобритания пользовалась этим тяготением к ней самодержавия, нанося урон его же интересам, и здесь наибольшие лавры пришлись на долю Пальмерстона.

На дипломатию нашего героя воздействовала и такая черта его характера, как крайняя напористость, переходившая зачастую в грубость. История запечатлела мелкий эпизод: свой первый обед в ранге министра иностранных дел Пальмерстон давал в честь послов Австрии и Франции П. А. Эстерхази и Ш. Талейрана. Откушав, сановники задержались в дверях зала — никто не хотел выходить первым. Наконец, предваряя сцену из «Мертвых душ» между Чичиковым и Маниловым, все трое протиснулись сразу через дверь, что оказалось нелегко, учитывая хромоту Талейрана.

Пожалуй, это был уникальный жест вежливости со стороны Пальмерстона. Спустя пять лет, при формировании очередного кабинета, послы обратились к премьер-министру В. Мелборну с просьбой назначить статс-секретарем по иностранным делам кого-либо пообходительнее Пальмерстона. Представителям держав часами приходилось ждать у него в передней приема. Британский посол в Париже лорд Грэнвилль однажды просил министра снабдить его новыми инструкциями, ибо не рисковал воспроизвести старые даже в смягченном виде своим французским собеседникам. По словам бельгийского короля Леопольда, излюбленный прием Пальмерстона — наступать ногой на горло контрагента.

Служба в Форин оффис при нем даже отдаленно не напоминала синекуру. Аппарат чиновников насчитывал всего тридцать человек, каждую новую ставку, выражаясь современным языком, приходилось пробивать через парламент, на что уходили годы. Готовя свои речи, Пальмерстон заставлял подчиненных неделями корпеть над документами. Недостаточно усидчивые сбегали из ведомства, несмотря на его престижность.

Все эти качества обнаружились постепенно; пока же на нового руководителя внешней политики обрушилась масса сложных вопросов: нс утихавшая с 1820 г. гражданская война в Португалии, Польское восстание, революции во Франции и Бельгии. Последняя повлекла за собой отделение Бельгии от Нидерландского королевства. Сент-Джеймсскому кабинету удалось сосватать на престол в Брюсселе князя Леопольда Саксен-Кобургского, супруга рано умершей принцессы Шарлотты и члена английского королевского дома. Начались переговоры с дворами. Дело клеилось с трудом: в награду за свое согласие французы потребовали полосу бельгийской территории. И тут Парижу пришлось услышать слова, непривычные для уха дипломата: «Франция не получит ничего, ни одной виноградной лозы, ни одной капустной грядки…»

На фоне крайнего обострения международной обстановки происходило урегулирование на Балканах и Ближнем Востоке.

Четких взглядов по Восточному вопросу у Пальмерстона к моменту занятия нового поста, по-видимому, не существовало. К его предшествовавшим высказываниям следует отнестись критически: неписаные законы оппозиции предписывают разоблачать правительство, и фрондирующий эм-пи, — каковым лорд Джон стал, покинув партию тори, — им следовал. Под некоторыми своими декларациями 1829–1830 гг. он в более поздние времена вряд ли подписался бы. Тем они ценнее и интереснее: «Ясно как день, что война (русско-турецкая. — Авт.) возникла из-за агрессии Турции, ее поползновений на торговлю и интересы России и на договора…» Британия могла бы, побудив Турцию «сделать своевременные уступки справедливым требованиям, предотвратить войну…» И, как вывод: «Я возражаю против превращения неприкосновенности турецких владений в Европе в вопрос, существенно важный для интересов христианской и цивилизованной Европы» (февраль 1830 г.).

В июне 1833 г., уже в ранге министра, Пальмерстон утверждал нечто прямо противоположное (но с тем же огнем во взоре и глубокой убежденностью в голосе): «Я не побоюсь сказать, что велико для интересов Англии и для поддержания мира в Европе сохранение в качестве независимого государства территорий и провинций, составляющих Оттоманскую империю… Если русское завоевание приведет к христианизации и цивилизации обитателей этих стран, то преимущества — а нет человека, способного оценить их выше, — перевешиваются последствиями, которые повлечет за собой расчленение Турецкой империи…»

Что же произошло за три года?

Случилось многое. На рубеже 1832–33 г. османская держава оказалась на грани краха. Войска могущественного вассала, египетского паши Мухаммеда-Али, захватив Сирию, вторглись в Малую Азию. В декабре 1832 г. великий визирь проиграл битву у Коньи; путь на Стамбул был расчищен.

Султан Мехмед II воззвал о помощи к «неверным». Первым откликнулся царизм: не для того в течение века он расшатывал и ослаблял власть султана, чтобы в одряхлевшее тело империи влилась свежая египетская кровь, и обреченный на смерть, по убеждению Николая I, режим был заменен чем-то новым и, возможно, более жизнеспособным.

Британию ближневосточный кризис застал врасплох. Сомнения одолевали ее государственных мужей: а не поздно ли оказывать помощь Мехмеду? Стоит ли делать ставку на банкрота? Не пора ли сменить клиента на Ближнем Востоке, переманив Мухаммеда-Али от французов?

Превосходная осведомительная служба давала однозначную информацию; повсюду развал, коррупция, архаически отсталая экономика, отсутствие сколько-нибудь упорядоченной системы управления, продажность сверху донизу. Нетрудно собрать красочный букет высказываний насчет гнилости, порочности и обреченности османского режима, причем суждения принадлежат рьяным поборникам статус-кво на Балканах. Вот свидетельство Чарлза Стрэтфорда (1809 г.): «Разрушат эту империю не удары извне или изнутри; у нее прогнило сердце; гнездо коррупции — в самом правительстве». Через тридцать лет Фердинанд Лэм, виконт Бовейл писал о наличии «открытого, бесстыдного вымогательства турецких властей сверху донизу… Где нет понятия о чести и отсутствует чувство стыда — как можно здесь управлять, если не прибегать к силе?» Не преминул вплести свой голос в этот хор и Пальмерстон, отличавшийся язвительностью языка: «Какой энергии можно ожидать от нации, не догадавшейся приделать каблуки к туфлям?» Премьер-министр граф Чарльз Грей считал, что дни Порты сочтены. Влиятельный лорд Холлэнд советовал опереться на Мухаммеда-Али, пока еще не поздно.

Но существовала и другая сторона проблемы: а вдруг Мухаммеда-Али не удастся вырвать из французских объятий? И Средиземноморье превратится во внутренний франко-египетский бассейн? Пальмерстон полагал: «Хозяйка Индии не может разрешить Франции превратиться прямо или косвенно в хозяйку путей в Индию». Сам Мухаммед-Али как политик котировался высоко. Но будет ли он в глазах мусульман (в том числе индийских) законным духовным владыкой, халифом? Более чем сомнительно. Пугал и возраст претендента — за 70 лет. Сына его Ибрагима считали способным военачальником, но не более, к тому же он был склонен к спиртному. Наконец, потрясения в Османской империи были на руку России, их последствия становились совершенно непредсказуемыми и грозными для Лондона.

В сомнениях и колебаниях было упущено время. В британскую столицу прибыл турецкий посол с личным посланием султана. Выяснилось, что оно написано на старотурецком языке, понять который посол оказался не в состоянии, Пальмерстон и его аппарат — тем более. Три недели прошли, пока не разыскали какого-то престарелого испанца, сделавшего перевод. Тем временем протурецкая линия, представляемая Пальмерстоном, возобладала в кабинете; он пришел к выводу о «политической важности с точки зрения европейского равновесия воспрепятствовать расчленению Османской империи». Король Вильям IV направил султану дружеское послание с обещанием не оставлять Высокую Порту в беде и советом идти на уступки строптивому вассалу. Подвигнуть Сент-джеймский кабинет на оказание военной помощи туркам так и не удалось, да, пожалуй, последнему трудно было предпринять что-либо существенное, даже существуй у него подобное желание. Пальмерстон увяз в многочисленных военно-дипломатических комбинациях, в каждой из которых участвовал флот. Одна эскадра блокировала Голландию, побуждая короля Вильгельма к уступчивости в бельгийском вопросе; другая крейсировала у побережья Португалии. Пальмерстон признавался в беседе с X. А. Ливеном: «Великобритании было бы трудно предоставить султану эффективную помощь. Британский флот находится в разных местах, наличных сил едва ли хватит для этого дела». Оставалось ждать развития событий. Ярый русофоб, посол Генри Понсонби отводил душу, проклиная турецкое бессилие: султан Мэхмуд II, по его словам, «набросился на религию, на одежду и на карманы своего народа. Против него все, помимо его миньонов… У султана нет ни армии, ни денег, ни влияния… К нему относятся с отвращением и презрением». По словам видного британского историка Чарльза Вебстера, «…Британия играла в Константинополе жалкую роль, когда судьба султанского трона висела на волоске».

Затаился и Пальмерстон. Не в силах предпринять что-либо, он стал готовить дипломатические батареи к грядущим боям. До X. А. Ливена дошли сведения, что вместе с Ш. Талейраном, предавшим все режимы, которым служил — революционный Конвент, Директорию, Наполеона Бонапарта, реставрацию, — ныне послом Франции в Лондоне — Пальмерстон стал обрабатывать в антирусском духе австрийцев. Представителю Габсбургов было заявлено, что недостойно его страны поддаваться воздействию «полуварварской нации, которую давно пора поставить на место». Талейран ему поддакивал, — Австрия-де играет жалкую роль, плетясь за русской повозкой.

Пока Лондон терял время в колебаниях и интригах, Петербург действовал. В том, что победа Мухаммеда-Али и его утверждение в Стамбуле чреваты возрождением мощи Порты и упрочением ее власти на Балканах, здесь не сомневались.

21 января (2 февраля) 1833 г. Порта в первый и последний раз в многовековой истории отношений двух стран обратилась к России за помощью. Реакция была немедленной и энергичной. Утром 8(20) февраля 4 линейных корабля и 5 фрегатов под флагом адмирала М. П. Лазарева бросили якорь на Босфоре. В конце марта к ним присоединилась вторая морская дивизия. Всего в проливе скопилось 20 кораблей, на азиатский берег высадился десант в 10 тысяч штыков. Затем, сияя улыбками и пленяя всех изысканностью манер, прибыл граф Алексей Федорович Орлов, коему поручено было уладить турецко-египетский конфликт. Внушительный конвой, разбивший лагерь в Ункяр-Искелесси, способствовал успеху его миссии. Вечно подозревавшие Россию в коварстве британцы и французы подтянули свои эскадры в Восточное Средиземноморье. Алексей Федорович объяснил им, что, пока подозрительные паруса будут маячить вблизи турецких берегов, русский десант домой не отправится; ежели же адмиралам придет в голову мысль войти в Дарданеллы, он вызовет к себе на помощь корпус генерала П. Д. Киселева из Валахии. Объяснение показалось убедительным — английские и французские корабли удалились.

24 июня (6 июля) последний египетский солдат ушел за Таврские горы. Малая Азия была очищена. На следующий же день Орлов, соблюдая все правила дипломатической куртуазности, «испросил» у султана разрешение на отвод русских сил. Согласие, как и следовало ожидать, поступило немедленно. Тогда же, 26 июня (8 июля) Орлов и посланник Бутенев подписали с турками договор об оборонительном союзе, вошедший в историю под именем Ункяр-Искелессийского. Содержание его сводилось к следующему: стороны обязывались советоваться друг с другом по вопросам своей безопасности и «на сей конец подавать взаимно существенную помощь». Царь обещал в этом случае поддержать Турцию сухопутными и морскими силами. Последняя по секретной, но быстро разведанной дипломатами статье, освобождалась от «тягости и неудобств», связанных с предоставлением войск; взамен она должна была в необходимых случаях «не дозволять никаким иностранным военным кораблям» входить в Дарданеллы. Это был оборонительный союз, заключенный на восемь лет и закрывавший Черное море для военных флотов неприбрежных держав.

Тогда, в 1833 г., недолговечность подписанного документа не предвидели ни в Петербурге, ни в Лондоне. Налицо был оглушительный провал британской дипломатии и взлет российского влияния в Константинополе. Пальмерстон тяжело переживал случившееся, признавая даже через несколько лет: «Верно, что Россия тогда единолично предотвратила занятие Константинополя Ибрагимом или по меньшей мере общий провал в результате его наступления. Смею думать…. что никакой британский кабинет в любой период английской истории не совершал столь великой ошибки во внешних делах, как кабинет лорда Грея, отказав султану в помощи и покровительстве».

А пока что ему приходилось не сладко. В Англии набирала силу русофобская кампания, печать и оппозиция в парламенте набросились на правительство, обвиняя его в слабости и некомпетентности. «Таймс» мрачно предрекал: «Осторожная процедура, обеспечение позиций шаг за шагом, долгое время проводимые королевским кабинетом, скоро будут оставлены». Австрия, по словам газеты, готова «войти в долю» с Россией, — и тогда возродится курс Екатерины II. В Турции царит разброд: «Заговоры и козни возникают еженедельно; отсутствие талантливых лидеров обрекает ее на бесплодие». Заканчивала газета на грозной ноте: «Наш настоятельный долг — готовить нацию к войне».

Предавалась размышлению на эту тему и влиятельная консервативная «Морнинг пост»: «Мы не в состоянии решить, следует ли считаться с возможностью быстрого начала военных действий против России». А пока что «непрерывные рулады правительственных фанфар» призваны отвлечь внимание общественности от «немощной политики лорда Пальмерстона… Одно очевидно — ничто так не способствует ускорению разрыва нашей страны с Россией, как продолжающаяся в полуофициальной прессе кампания клеветы, поношений и угроз».

В другой раз газета обратилась к своего рода аналитическому обзору кризиса 1833 года. Русские добились мира, который обеспечивает султану корону «хотя бы на сезон». «Мы, как и наши современники, с беспокойством следим за установлением российского верховенства», хотя «Россия имела полное и неотъемлемое право заключить договор». Заканчивалась статья выпадом против правительства: «Наши министры вручили Турцию России». Некоторые парламентарии переходили в своих обвинениях по адресу кабинета всякие границы здравого смысла: «Теперь в руках России Константинополь или по крайней мере Скутари, а Скутари — тот же Константинополь, — восклицал в полном запале один из ораторов оппозиции. — Завтра русские захватят крепости на Дарданеллах, и понадобится миллион фунтов стерлингов, чтобы выдворить их оттуда». О степени знакомства с Россией свидетельствовали следующие слова: «Пройдет немного лет, и эти варвары научатся пользоваться мечом, штыком и мушкетом с таким же искусством, что и цивилизованные люди». Следует, не мешкая, начать войну, подняв против России Персию, с одной стороны, Турцию, с другой, Польша не останется в стороне, и тогда страна «рассыплется как глиняный горшок».

Нападки, которым Пальмерстон подвергался в печати и парламенте, задевали его самолюбие и побуждали действовать энергичнее, а порой и круче. Девятый вал антирусской истерии ему помогал, создавая столь излюбленную им атмосферу крупного конфликта и возможности для шантажа. Османское правительство заключило договор под жерлами русских пушек, заявил он Ливену: «Это обстоятельство столь явно, а британские интересы в Леванте столь очевидны, что Англия не может считать его существующим». Договор превращает Порту в вассала России.

Нессельроде в объяснениях с британским кабинетом прикинулся сперва наивным, уверяя, будто подписанный в Ункяр-Искелесси документ ничего не изменил и «служит исключительно констатацией факта закрытия Дарданелл для военных флотов иностранных держав, системы, которой Порта придерживалась во все времена». Неудобно вице-канцлера империи уподоблять страусу, прячущему голову в песке, но сравнение напрашивается само собой: дворы быстро разведали содержание секретной статьи, запиравшей проливы с одной стороны и позволявшей русским кораблям подплывать под стены сераля. Эти объяснения были в Лондоне, да и в Париже отменены.

14(26) августа последовала грозная английская нота Порте (к которой присоединились французы): оба правительства объявили, что свободны действовать в зависимости от обстоятельств «как будто бы упомянутого договора не существует». Стамбул пытался дать объяснения: он волен заключать любые международные акты: у него одна цель — сохранение спокойствия, в чем заинтересованы все державы; договор служит интересам Высокой Порты и не заключает в себе ничего агрессивного.

16(28) октября последовал англо-французский демарш в Петербурге. Нессельроде, явно по указанию сверху, ответил в несвойственной ему решительной манере: договор подписан и будет выполняться, «как если бы заявления, содержащегося в ноте, не существовало». Еще два месяца продолжался сердитый словесный и письменный обмен упреками. Морские державы остались при своих протестах, а Россия и Турция — при договоре. В МИДе торжествовали: «Обвинения Англии и Франции против России отвергнуты; их удел — бессильная ревность и ненависть».

Петербург испытывал глубокое удовлетворение: юг России был обеспечен от вторжения незваных пришельцев, и в этом заключался несомненный положительный смысл документа. Царские сановники полагали, что договор явится отправной точкой для нового усиления их влияния в Османской империи. Его цель, по словам Нессельроде, заключалась в том, чтобы навсегда положить предел «нерешительности Порты при выборе союзников», узаконить формальным актом право вмешательства России в случае осложнений, похоронить честолюбивые планы Мухаммеда-Али вблизи российских границ. Взаимопомощь предусматривалась на случай агрессии — договор носил оборонительный характер. Таковы были субъективные замыслы, оказавшиеся нереальными: через несколько лет обнаружился явный крен Турции в сторону Запада.

Ункяр-Искелессийский документ не был выгоден одной России. Порта извлекла из него немалую пользу. Непосредственная угроза со стороны Египта была пресечена, положение османского правительства упрочено. Россия пошла на сокращение более чем наполовину военного долга. Ее войска были досрочно выведены из Дунайских княжеств и крепости Силистрия. Известная стабильность позволила, не опасаясь крупных внешних помех, приступить к осуществлению реформ, инициатором которых был Мустафа Решид-паша. Было проведено упразднение архаической военно-феодальной системы землевладения; учреждение министерств европейского типа (в том числе иностранных дел); введение нового административного деления; лишение губернаторов права на содержание собственного войска; открытие общеобразовательных светских школ и офицерских училищ и многое другое.

Венцом нововведений явилось провозглашение в парке дворца Гюльхане составленного Решид-пашой указа (хат<-и шерифа) 3 ноября 1839 г. с программой реформ был соблюден весь исламский ритуал: астролог сообщил, что звезды благоприятствуют преобразованиям; мулла вознес молитву аллаху; были принесены в жертву бараны. Под грохот пушечного салюта юный султан Абдул-Меджид собственноручно перенес свиток с текстом указа в священные покои, где хранился плащ пророка Магомета.

Хатт-и шериф, нареченный гюльханейским, провозглашал неприкосновенность жизни, чести и имущества подданных султана; свободное распоряжение собственностью; упорядоченную систему налогообложения и набора войск; сокращение срока солдатской службы до 4–5 лет; отмену системы откупа налогов, при которой, как признавалось в указе, «гражданское и финансовое управление известной местности попадает в железные руки самых жестоких и алчных страстей, ибо неблагонамеренный откупщик заботится лишь о собственных выгодах». Гюльханейский акт не делал различия между мусульманами и христианами: императорское «благорасположение и льготы распространяются на всех наших подданных без различия вероисповедания или секты». Тем самым по букве закона прекращалось бесправное существование христианской райи (райа по-арабски — стадо).

Мы еще не раз будем писать о рытвинах и ухабах на пути реформ в Османской империи. Экономическая отсталость, социальная неподготовленность общества, мусульманский фанатизм толпы, твердолобое упрямство духовенства и т. п. воздвигали стену перед преобразованиями. Немалой преградой являлись и многочисленные военные конфликты. Договор в Ункяр-Искелесси создал передышку, которую реформаторам удалось использовать, хотя и не в полной мере. Добрые отношения с Россией Решид-паша объяснял «политическим искусством государства, которое полностью занято своими внутренними делами и необходимыми преобразованиями».

Известный историк сэр Чарльз Вебстер один из разделов своего труда о дипломатии Пальмерстона озаглавил: «Отставка княгини Ливен». Подобно многим своим коллегам, подлинным российским послом при Сент-Джеймском дворе он считал не генерала X. А. Ливена, а его супругу Дарью Христофоровну. Действительно, карьера Ливенов после Ункяр-Искелесси пошла круто вниз, и поводом послужил инцидент, связанный с попыткой назначить в Петербург послом Чарльза Стрэтфорд-Каннинга. Пальмерстон, нарушая все принятые обычаи, не стал дожидаться согласия Зимнего дворца с его кандидатурой и объявил о назначении в газетах. Николай I, считая Стрэтфорда проводником антирусского курса, отказался дать агреман. Форин оффис известили, что желателен «любой другой выбор, сделанный его британским величеством». Пальмерстон уперся: из всех дипломатов лишь Стрэтфорд достоин занять столь ответственный пост. Ответ из Петербурга звучал почти что приговором Ливенам: император полагает, что в настоящее время английское представительство в России может возглавить посланник, пока Лондон не найдет нового человека в качестве посла. В июле 1833 г. Пальмерстон просил прислать ему в бюро письменное свидетельство об отказе принять Стрэтфорда. Это был намек. По сложившейся практике, место российского посла в Англии подлежало освобождению, оставался советник.

Не хотелось чете покидать туманные берега Темзы, где они прижились за двадцать лет. Лондонский свет, в пику Пальмерстону, чествовал Дарью Христофоровну. Прием следовал за приемом, чаепитие сменялось чаепитием. Ей преподнесли усыпанный драгоценными камнями браслет. Слабое утешение для честолюбивой дамы…

Видимо, в Петербурге приглушили бы торжествующий бой в литавры по случаю подписания договора в Ункяр-Искелесси, если бы проникли в тайны внутренней британской переписи. Пальмерстон не без образности, хотя и грубовато характеризовал царившие в кабинете настроения: «С Россией все по-прежнему — мы ненавидим и рычим друг на друга, хотя ни та, ни другая сторона не хочет войны». Но военными приготовлениями и разведкой в Лондоне не пренебрегали. Дж. Понсонби получил право вызывать военные корабли в Проливы (с оговоркой — по просьбе Порты). В 1834 г. Балканы и Кавказ изъездил журналист и разведчик Дэвид Уркарт, которого английская историография довольно единодушно называет параноическим русофобом. Тогда же капитан флота Лайонс обследовал Проливы, а подполковник Макинтош «гостил» в Севастополе. В 1835 г. там появился другой гость, капитан А. Слейд. Осенью того же года сопровождавшие нового британского посла графа Дарема капитан Ч. Дринкуотер и подполковник В. Роуз «по пути» ознакомились с состоянием обороны Греции, Проливов, Дунайских княжеств. В России проворные разведчики обследовали военные сооружения в Николаеве, Севастополе, Херсоне; изучили боевую подготовку Черноморского флота. Русские власти вели себя с беспечностью, объяснявшейся, видимо, гостеприимством. Так, наместник на Кавказе М. С. Воронцов помог британскому разведчику Э. Спенсеру совершить вояж по краю; любезность командования Балтийским флотом простерлась так далеко, что в распоряжение капитана Кроуфорда был предоставлен корвет — чтобы удобнее было наблюдать маневры русской эскадры. Британские шхуны не раз пытались прорвать блокаду кавказских берегов и подвезти оружие сражавшимся горцам. Осенью 1836 г. был задержан парусник «Виксен» (с опозданием — он успел уже выгрузить оружие и порох), а его команда отправлена в Константинополь. Пальмерстон прислал резкий протест, а английская печать раздула такую кампанию, что, казалось, наступили последние дни мира…

В самом Константинополе надо было проторить путь в сераль, тогда недоступный для европейцев. Никто, кроме султана, не мог повернуть руль политики в британском направлении, ибо советники боялись слово молвить поперек его воли. Махмуд II сочетал в себе качества реформатора и деспота. Крупнейший из политических деятелей, Решид-паша так описывал участь министров при своенравном властелине: «Льстить его гордости и тщеславию значило заслужить одобрение; напротив, если отважный поборник истины считал своим долгом высказать противное мнение, смерть или конфискация имущества служили расплатой за его дерзкий пыл». Убедился в этом и Понсонби: «Здесь нет министра, обладающего волей, влиянием или смелостью, достаточными для того, чтобы хоть что-то обсуждать с султаном. Все решается в серале».

Контактов с иноземными послами халифы не поддерживали: краткая речь с глубочайшим поклоном при вручении верительных грамот и богатых даров — вот и все, что им разрешалось. Предстояла трудная задача: преодолеть разочарование недавней политикой Великобритании, которую владыка мусульман не без причин считал вероломной; разжечь тлевшее в его уме недоверие к России; заставить поверить в пользу сотрудничества с владычицей морей.

После долгих поисков Понсонби нашел связного в лице Стефанаки Вогоридеса, знатного грека, бея (князя) о-ва Самос, вхожего к реис-эффенди. Остальные министры не ведали о советах, передаваемых султану по двойной цепочке. А состояли они в следующем: ему будет оказана помощь, если он станет подлинно независим от России, хотя ссорить его с этой державой не собираются; если Махмуд будет следовать подаваемым из Лондона наставлениям, наступит время, когда Мухаммеда-Али привезут к нему на фрегате, и тот в знак покорности облобызает султанскую туфлю.

Скептицизма Махмуда до конца преодолеть не удалось: и раньше обещали, а потом бросили на произвол судьбы, и пришлось молить царя о помощи. Но — семя было брошено, способ проникновения в сераль найден, разработан метод разжигания недоверия к России.

Между тем англо-французская эскадра с 1833 г. в течение двух лет бродила у турецких берегов, и Пальмерстон задавался вопросом: сколько же можно крейсировать — без видимой цели, — у чужих территориальных вод? Его стамбульский корреспондент Джон Понсонби советовал, не мешкая, развязывать войну с Россией и отнять у нее Крым и Кавказ, что, по мнению резвого дипломата, не составляло большого труда. Министр нашел его советы несколько экстравагантными, а премьер лорд Мелборн обозвал Понсонби глупцом (что ни в малой степени не помешало успешной карьере последнего).

Конец неловкой ситуации положил король Вильям IV, посоветовавший перестать носиться с мыслью о нападении на Россию, да еще при таких ненадежных партнерах как Франция и Австрия.

Понсонби было предписано сделать все, чтобы султан сидел смирно: если он спровоцирует конфликт с Египтом, то будет разбит. Таков был смысл разговоров, которые Пальмерстон вел со впервые назначенным турецким послом Намык-пашой. Министр надавал ему кучу советов насчет реформ в Турции. Иногда он предавался мечтам, разумеется, в своем кругу: «Если бы вместо того, чтобы паши объедали провинции, управлять которыми им поручено… было введено жалованье для правительственных служащих, и им не позволялись бы грабежи, — то безопасность, которую подобная система обеспечила бы населению, послужила бы добрым стимулом для развития промышленности»… Не позволяя себе заноситься слишком высоко в подобных грезах, Пальмерстон писал Понсонби: «Вы вправе спросить меня — неужели я собираюсь адресоваться пророку или его земному вице-королю и, вообще, не воображаю ли я, что британский посол способен добиться возрождения прогнившей империи? Такое невозможно; но я внимательно слежу за Вашей активностью, вижу, какого влияния Вы добились, какими каналами информации Вы пользуетесь, и потому излагаю Вам основные цели, к достижению которых должны быть направлены Ваши усилия».

Пальмерстон терпеливо и упорно отравлял русско-турецкие отношения, играя на самолюбии султана и его оскорбленной гордости, используя англофильские настроения турецких реформаторов и прежде всего их главы, Решида. Пребывание последнего в должности посла в Париже и Лондоне (1835–1837 гг.) укрепило его прозападные симпатии. Он попал в иной мир — из затянутого тиной религиозных стеснений феодально-средневекового прозябания в лучи капиталистической цивилизации; ее теневые стороны из зеркальных окон посольских особняков не замечались. Молодой, оживленный, приветливый, Решид умел расположить к себе, сделавшись видной фигурой в дипломатическом корпусе и чем-то вроде светского льва в гостиных. Прежде наезжавшие в западные столицы послы Порты замыкались в высокомерном молчании (что было сделать нетрудно ввиду незнания языков). Пребывание среди «неверных» по заветам корана рассматривалось как унижение для знатного мусульманина; чтобы сократить его страдания, срок миссии устанавливался короткий. Иное дело — представитель молодой реформационной Турции Решид, еще не паша, а бей. Он погрузился в изучение французского языка, свел знакомство с писателями, посещал балы и театры. Но, главное, он стремился использовать поездку на пользу своей стране. Первое, что ему предписывалось — разведать возможность решения египетской проблемы «в соответствии с правом» (т. е. вернуть провинцию под непосредственное правление султана). Мухаммед-Али, напротив, настойчиво, но вполне безуспешно, добивался от «Европы» наследственного обладания землями, которыми он управлял; поводовдля бесед на волновавшую Решида тему всегда было предостаточно. Пальмерстон в тщательно взвешенных выражениях высказывал ему сочувствие: Мухаммеда-Али он считает подданным и слугой султана, которому принадлежат и Сирия и Египет, провинции, губернатором которых состоит коварный египтянин. Затевать немедленно конфликт он не советовал: паша стар и дряхл, дни его сочтены, вместе с ним сойдет в могилу и авторитет, по наследству не передаваемый. Вот тогда… и следовало многозначительное молчание.

Окрыленный Мустафа Решид в первой же депеше из Лондона предлагал возлагать надежды на Англию, и не прибегать к помощи России при сведении счетов с Египтом, — последняя, опираясь на Ункяр-Искелессийский договор, постарается еще больше расширить свое влияние.

Затрагивался в беседах маститого политика и молодого турка и такой животрепещущий сюжет как проведение реформ в Османской империи. Британская и американская историография исследовала его, можно сказать, вдоль и поперек, явно стремясь продемонстрировать благие плоды сотрудничества двух держав. Итоги не вполне соответствовали затраченным усилиям. Так, Ф. Бейли не обнаружил у Пальмерстона следов интереса к преобразованиям в Турции, каковой, видимо, должен был обуревать пылкого защитника либеральных принципов и народовластия. «Почему Пальмерстон не поощрял открыто конституционную реформу в Оттоманской империи — этот вопрос долго ставил в тупик исследователей англо-турецких отношений», — свидетельствовал Бейли.

Ответ прост и однозначен: Лондон рассматривал султанское государство как антирусский форпост. По словам самого Пальмерстона, «мы поддерживаем Турцию ради себя и наших собственных интересов». Три вещи, тесно взаимосвязанные, заботили Уайт-холл: войска, флот, финансы. Чтобы содержать вооруженные силы, нужны были деньги; а чтобы получить деньги, необходимо было перетряхнуть всю многоступенчатую, насквозь прогнившую, пораженную взяточничеством и казнокрадством систему управления. Два человека, которые представляли Великобританию в Константинополе пятьдесят лет и способствовали превращению Турции из великой державы в смиренного должника Запада, Чарльз Стрэтфорд-Каннинг и Джон Понсонби, свидетельствовали об этом с полным единодушием: «Главное и, возможно, непреодолимое препятствие созданию большой национальной армии в стране состоит в необходимости внедрить одновременно новую систему администрации» (Ч. Стрэтфорд); если бы Османская империя «хорошо управлялась, мы нашли бы у нее достаточно сил для… поддержки в борьбе с Россией» (Д. Понсонби). Развязать кошелек банкиры Сити не спешили — переговоры о займе в 3 млн. ф. ст. (1838 г.) окончились безрезультатно — слишком ненадежным представлялся клиент. Зато с величайшей готовностью предлагались услуги офицеров в качестве инструкторов турецкой армии.

Правда, обещая «дружескую благосклонность», Пальмерстон избегал конкретного определения ее границ. С грузом выражений симпатии и обещаний Мустафа Решид возвратился в Стамбул и занял недавно учрежденный пост министра иностранных дел. Он верил, что заручился военной помощью британского кабинета против Мухаммеда-Али.

Порта избегала открыто недружественных жестов в отношении России. Она как бы резервировала возможность обращения в Петербург, несмотря на малую вероятность успеха: к наступательному союзу, цели которого находились в вопиющем противоречии с вековыми постулатами его политики на Балканах и Ближнем Востоке, российское правительство относилось резко отрицательно. Способствовать упрочению в аравийских песках подгнившей османской власти оно не собиралось. Тщательно соблюдался принцип — не связывать себя гарантией территориальной неприкосновенности владений Порты. Предпринимавшиеся турецкой стороной попытки придать Ункяр-Искелессийскому договору черты наступательного союза встречали в Петербурге вежливый, но твердый отказ. Факты растущего отчуждения двух стран множились.

Во второй половине тридцатых годов влияние России в Стамбуле начало резко падать; британское, напротив, находилось на подъеме. Реформаторы, по понятным причинам, обращали свои взоры не к отсталому самодержавному государству, а к тем странам, что привлекали экономической мощью, морским могуществом, политической устойчивостью, гибкой системой управления. Часть турецких сановников старого закала продолжала придерживаться прорусской ориентации. Но и султан Махмуд II, и его окружение не верили в долговечность «нового курса» Петербурга и искали покровителей, как им представлялось, побезопасней, и, главное, способных помочь в достижении заветной цели — привести к покорности, а желательно и сместить ненавистного египетского пашу. Так создавалась сказочно благоприятная обстановка для маневров Пальмерстона и его агентов на Ближнем Востоке.

Удалось достичь того, к чему давно стремились купцы и промышленники, связанные с Левантом: распахнуть торговые ворота с помощью необыкновенно выгодного для Британии договора. После наполеоновских войн, когда европейские страны одна за другой огораживались стеной высоких пошлин, английские товары нарастающим потоком хлынули в османские владения: с 1825 по 1835 г. экспорт вырос в два с половиной раза, с 1,1 до 2,7 млн. ф. ст. в денежном исчислении (а импорт из турецких владений даже сократился — с 1,2 млн. ф. ст. до 900 тысяч). Росло стремление создать еще более широкие возможности с помощью межгосударственного соглашения. До поры до времени осуществлению этих замыслов мешали традиции исламского изоляционизма, недоверие к «гяурам», страх за судьбы восточного ремесла. Генри Булвер-Литтон, первый секретарь посольства, справедливо полагал, что для заключения акта, дающего «иностранцам широкий набор торговых привилегий в Турции», нужно уловить благоприятный момент. С возвращением в Стамбул в 1837 г. Мустафы Решида, ставшего тогда же пашой, Пальмерстон приобрел здесь влиятельного ходатая по британским делам. Идея-фикс султана насчет реванша делала его податливым в отношении британских демаршей.

Булвер сумел найти наиболее убедительный в глазах турок аргумент в пользу договора: он будет распространен на Египет и подорвет экономическую автаркию, а тем самым и могущество Мухаммеда-Али. В депеше, направленной в Форин оффис, Булвер выражал уверенность, что султан, испепеляемый ненавистью к своему вассалу, подпишет «любой договор» с Англией, лишь бы сокрушить египетского владыку. Булвер писал: «Ни один министр, которому дорог его пост, на осмелится сказать султану ничего другого, как только то, что Мухаммед-Али должен быть разбит». Так, воспользовавшись конъюнктурными политическими соображениями и личными чувствами султана, англичане преодолели последние сомнения своих турецких контрагентов и побудили их подписать документ, многие десятилетия пагубно влиявший на судьбы страны.

Хотя под конвенцией от 16 августа 1838 г. стояли подписи Решида-паши и лорда Понсонби, акт, ими скрепленный, являлся по сути дела односторонним и вопиюще несправедливым. Одна Турция принимала на себя обязательства; подданным Великобритании достались все права, о турецкой торговле во владениях ее величества не было упомянуто хотя бы из приличия, — второпях об обходительности забыли. Договор сохранял все прежние привилегии и иммунитеты англичан (включая консульскую юрисдикцию, что освобождало их от местного суда). Размер ввозных пошлин устанавливался в 5 % — что на практике означало беспрепятственное проникновение товаров с клеймом «Мэйд ин Инглэнд» на османский рынок; вывозные пошлины, падавшие главным образом на турецких подданных, повышались до 12 %. Дремуче отсталой стране была навязана «свобода торговли» с первой промышленной державой того времени. Д. Авджиоглу характеризует документ кратко: «Великий Решид-паша подписал Турции смертный приговор».

В отличие от турецкого автора советские исследователи дают конвенции не столь однозначную оценку: она способствовала росту торгового оборота, таможенных доходов, развитию товарно-денежных отношений; обязательство Порты отменить откупную систему и монополии на продажу некоторых сельскохозяйственных продуктов способствовало слому феодальных перегородок, наносило оно и удар по финансовому положению Мухаммеда-Али, извлекавшего значительную часть своих доходов от продажи торговых монополий. Но все это — ценой отказа от хозяйственной самостоятельности, от надежды стать когда-либо промышленно развитым государством. Экономика попала в зависимость от западных стран (ибо последовали аналогичные конвенции с Францией и Австрией), и страна быстро, за какие-нибудь три-четыре десятилетия докатились до полуколониального состояния. Всего этого, конечно, не сознавал патриотически настроенный Решид-паша, ставя свою подпись под бумагой, скромно именуемой торговой конвенцией, и воображая, что он заручился поддержкой могущественной «мастерской мира» и «владычицы морей» не только для сокрушения врага, но и в деле созидания новой Турции. Все это свидетельствует об ограниченности воззрений реформаторов; они и не подозревали, что помогают затягивать финансовую удавку на турецкой шее.

Велики были приобретенные Лондоном политические преимущества: наметилась внешнеполитическая переориентация Порты; российское влияние колебалось и порой даже поднималось, но уже никогда не становилось преобладающим; первое место в дипломатическом мире Константинополя прочно заявил посол ее британского величества; Турция поплыла в направлении, проложенном конвенцией 1838 года. И случилось все это не в результате проигранной военной кампании и даже не из-за дипломатической неудачи. Россию представлял в Стамбуле Аполлинарий Петрович Бутенев, знаток восточных дел, способный по крайней мере на равных сражаться со своими английскими оппонентами. Так, в 1837–1838 гг. Пальмерстон вздумал нахрапом выйти на господствующие позиции в Сербии. Его интрига кончилась провалом, и назначенный консулом в Белград полковник Дж. Ходжес удалился за Дунай и Саву в австрийские пределы столь поспешно, что это напоминало бегство. Россия обладала на Балканах сетью консульских агентов, служивших не за страх, а на совесть. Небольшие городки, скромное провинциальное существование не привлекали сюда молодых карьеристов из высшего света. Здесь тянули лямку скромные чиновники, во многих случаях греческого происхождения, симпатизировавшие местному христианскому населению, старавшиеся в меру своих возможностей облегчить его участь — недаром Пальмерстон ставил их в пример своим агентам — и поставлявшие в Петербург ценную информацию, — ведь и сейчас наши отечественные архивы служат своего рода Меккой для исследователей из балканских стран.

Причина наступившего заката влияния России крылась в неодолимой силе обстоятельств. Царизм ничего не мог противопоставить морскому и финансовому могуществу Великобритании, ассортименту западных промышленных товаров, притягательности буржуазной идеологии для турецких реформаторов. Он проиграл сражение, без боя.

Пальмерстон умело использовал реваншистские идеи Махмуда для того, чтобы окончательно и бесповоротно перетянуть его на свою сторону, не обещая ему при этом ничего конкретного. Был пущен в ход превосходно отработанный британской дипломатией тактический прием: посол — в данном случае Понсонби, — с видом полного сочувствия внимал планам сокрушения ненавистного египтянина. Потом, при переговорах с Пальмерстоном, у министра возникали оговорки; но было уже поздно: клиент бился в британских сетях.

Порта спешила ковать железо, пока горячо (по крайней мере так представлялось разгоряченным головам в Стамбуле). В ноябре того же 1838 г. Решид-паша, напутствуемый добрыми пожеланиями Понсонби («Я очень надеюсь, что Ваша миссия увенчается успехом»), отправился в Лондон — получать награду в виде наступательного союза. Пальмерстон принял его сердечно, но дал понять, что записываться в подручные султана для укрепления его власти не собирается. Единоличное вмешательство Англии в конфликт могло привести к крупным коллизиям: Франция могла вступиться за своего египетского протеже, а Россия — вмешаться, воспользовавшись формально не отмененным Ункяр-Искелессийским договором. Полгода продолжалось сидение на берегах Темзы турецкого посланца. Наконец, в марте 1839 г. глава Форин оффис разомкнул уста. Он прислал Решиду проект договора, ни в коей мере не отвечавшего турецким вожделениям: совместное англо-османское морское выступление предусматривалось в случае, «если паша объявит независимость или умрет, а его дети не под-, чинятся воле султана». Разочарование в Стамбуле было велико: предложение Пальмерстона «обрекает Турцию на бесконечное выжидание», — заметил исполнявший обязанности министра иностранных дел Нури-эффенди. Не того ожидали рвавшиеся в бой сановники Порты…

21 апреля 1839 г. рассудку вопреки, наперекор стихиям османские войска переправились через Евфрат и напали на армию Ибрагима.

Русский флот —


затворник Черного моря


Злой рок преследовал на сей раз султанские войска даже с большим постоянством, нежели в 1832 г. Состояли они в значительной части из малообученных туркмен и курдов, не желавших сражаться. Трех прусских военных советников, включая молодого капитана Гельмута фон Мольтке, командующий Хафиз-паша не слушался. Рекомендация Мольтке — отойти на более выгодную позицию, — была отвергнута: любое отступление позорно для воинов халифа. Зато при паше состоял целый штат из мулл, улемов и астрологов. Хафиз-паша отклонил идею ночного нападения на лагерь Ибрагима, ибо, как писал русский консул в Палестине К. М. Базили, «имамы ему представили, что правоверные воины должны идти на битву при дневном свете, а не во мраке ночи, будто тати».

24 июня, при ярком дневном свете турецкие войска были разгромлены в Сирии под Низибом. С трудом удалось спасти артиллерию — атаку арабской конницы на пушки отбили казаки-некрасовцы, служившие под османскими знаменами.

Когда гонцы с вестью о поражении прискакали в Стамбул, Махмуда II уже не было в живых. В правящих кругах империи царила паника. 4 июля сильная турецкая эскадра (8 линейных кораблей, 12 фрегатов, 11 малых судов) вышла в море — якобы к сирийским берегам. 16 июля флот оказался на рейде египетской столицы Александрии. Капу-дан-паша Ахмед-Февзи, пользуясь растерянностью офицеров и матросов, сдал неприятелю эскадру. Турция лишилась и армии, и флота и, казалось, лежала беззащитной у ног завоевателя. В страхе Порта решила задобрить грозного пашу. Шестнадцатилетний султан Абдул-Азиз пожаловал мятежнику высокий орден «Славы» и поспешно издал указ на право наследственного владения Египтом. Мухам-меду-Али этого было мало; он потребовал для себя и своих потомков Сирию, Киликию, Юго-Восточную Анатолию, Аравию и остров Крит — чуть ли не половину империи.

Сигнал избавления прозвучал из посольств. 27 июля Порта получила коллективную ноту, сообщавшую о достижении «согласия между пятью державами по Восточному вопросу», и предлагавшую «воздержаться от какого-либо окончательного решения без их участия, выждав результаты интереса, который они к нему проявляют».

Демарш означал ничем не прикрытое вмешательство во внутренние дела Османской империи, прямое посягательство на ее право самой решать свою судьбу. Но сановникам Порты было не до гордыни; великий визирь Хусрев уцепился за демарш держав как утопающий за соломинку.

Обращает на себя внимание и другое: почему европейский «концерт», больше напоминавший котел бурлящих разногласий, вдруг проявил, по крайней мере по видимости, столь трогательное единодушие? На сей раз противоположности сошлись, и пять послов уселись за стол совещаний — но каждый, так сказать, с камнем за пазухой.

Зимний дворец разочаровался в Ункяр-Искелессийском договоре, который не помешал продвижению соперников. Розовые мечты, связанные с его заключением, развеялись как дым. Турки пытались, толкуя вкривь и вкось положения трактата, заручиться поддержкой карательной акции против Мухаммеда-Али. Наниматься в подручные по укреплению османской власти в местах, далеких от российских берегов и интересов, самодержавие не собиралось. Но и оставаться в стороне не годилось, — это означало безучастно взирать, как соперники прибирают к рукам Османскую державу. Хорошо осведомленная дипломатическая служба исправно доносила о тесных британо-турецких сношениях. Хотя с планом заключения наступательного союза и случилась осечка, нить переговоров не оборвалась. Шансов на повторение 1833 г. не существовало. Самоуверенный Николай I помышлял одно время о новом «прыжке» на Босфор. Нессельроде отговорил его от необдуманного шага: «Мы не можем помочь султану, не приготовившись к военным действиям против англичан».

Пока в Петербурге размышляли, Меттерних совещался с послами Англии и Франции. Стороны решили сосредоточить три эскадры у входа в Дарданеллы. «Что эта демонстрация больше направлена против России, нежели против Мухаммеда-Али, — пишет Чарльз Вебстер, — было ясно без слов». И, скрепя сердце, российская дипломатия уселась за общеевропейский стол.

Пальмерстон и его парижские коллеги на всю жизнь запомнили, как дорого им обошлась русская «самодеятельность» в 1833 г., сколько времени и сил пришлось затратить, чтобы свести на нет ее последствия. Выпускать российскую дипломатию, а еще хуже — армию — на оперативный простор они не собирались. Пальмерстон излагал свои опасения: «…Турецкие войска, возможно, потерпят поражение; русские бросятся султану на помощь; русский гарнизон займет Константинополь и Дарданеллы; а, заняв такие позиции, русские их никогда не покинут». Это никуда не годилось. Значит — надо было совещаться.

Веские причины побуждали Даунинг-стрит и Кэ д'Орсэ избегать взаимных раздоров. Британские политики традиционно, веками, мыслили категорией равновесия сил в Европе, — что позволяло господствовать на морях и поглощать колонии. Конкретно оно представлялось так: «морские государства», Великобритания и Франция, против «восточных абсолютистских монархий», России, Австрии и Пруссии. Расхождение с Францией означало утрату важнейшей фигуры в европейской политической игре — на кого же тогда опираться?

Да, Париж уже четверть века числился в открытых покровителях Египта, подобно тому как Лондон занимал ту же позицию в отношении Турции. Но на Кэ д'Орсэ понимали, что не французскому флоту бросать вызов англичанам на Средиземном море. Стало быть, интересы Мухаммеда-Али следовало защищать в меру возможностей, в рамках «концерта» и не ссорясь с Великобританией.

Летом 1839 г. наступила очередная смена русского посольского караула в Лондоне. Туда был назначен Филипп Иванович Бруннов, мелкопоместный прибалтийский барон с двадцатилетним стажем по министерству. Это был человек достаточно образованный, превосходный знаток французского языка, умелый составитель депеш и редактор протоколов. Столь полезные для дипломата качества сочетались у него с иными, не раз наносившими вред представляемой им стране. Это был царедворец с ног до головы, не смевший перечить повелителю, даже в тех случаях, когда умом ясно сознавал вредность монарших предписаний. «Никогда не встречал человека более робкого и раболепного. Император Николай представлялся ему призраком, преследовавшим его денно и нощно», — свидетельствовал австрийский дипломат Нойман, сталкивавшийся с Брунновым в «лондонские времена».

Увы! Подобные нравы стали не исключением, а правилом в российском государственном аппарате. «Народ онемел и спал с голоса…, — вздыхал Петр Андреевич Вяземский. — Теперь и из предания вывелось, что министру можно иметь свое мнение».

По части низкопоклонства Бруннов соперничал с Нессельроде. Атмосфера во внешнеполитическом ведомстве воцарилась удушающая: неуверенность в себе, сознание недостатков в образовании, осторожность, стремление согласовать свои шаги со знатью, отличавшие дипломатию Николая I в первые годы правления, были отброшены в сторону. Внешнеполитические успехи вскружили царскую голову, император уверился в собственной непогрешимости. Сотрудники, коим по должности надлежало давать ему советы, превратились в послушных исполнителей его предначертаний — иных к кормилу иностранных дел не подпускали. Таковыми были и вице-канцлер Нессельроде, и Бруннов.

Царь самолично продиктовал Бруннову инструкцию для переговоров в Лондоне. Тот должен был предложить закрыть Дарданеллы для военных судов всех стран и договориться об основах урегулирования турецко-египетского конфликта при участии русской эскадры в экспедиции к египетским берегам, буде такая состоится. На этих условиях Николай I соглашался прекратить действие Ункяр-Искелессийского договора.

Исследователи, отечественные и зарубежные, по разному объясняют причину столь крутого поворота в российской политике, ее перехода, можно сказать, к глухой обороне в вопросе о Проливах: царь ведь повторял британскую формулу 1809 г. Принимать во внимание официальную версию — будто намечаемая договоренность представляла расширенный вариант Ункяр-Искелесси, — невозможно за полной ее несуразностью; В МИДе вошло в обычай курить фимиам владыке по всякому поводу и даже без оного. На наш взгляд, объяснить (но не оправдать!) подобный шаг можно стремлением обезопасить черноморские берега. Таков был смысл предложенной формулы: «закрытие Дарданелл и Босфора как во время мира, так и во время войны провозглашается началом публичного права».

Как сумели царь и Нессельроде обмануть сами себя — остается загадкой: ведь Проливы закрывались фактически с одной стороны. Весь последующий опыт показал, что британский флот с санкции Порты мог появиться в Черном море совершенно беспрепятственно. Так и произошло через 15 лет еще до объявления войны, вошедшей в историю под названием Крымской.

В плане политическом выдвинутое Зимним дворцом предложение (бессрочное!) свидетельствовало об отсутствии каких-либо поползновений на Проливы и тем более — на Константинополь, в чем царизм обвиняли на каждом европейском углу.

Бруннов довольно красочно описал реакцию Пальмерстона при изложении ему царских мыслей (или, в данном случае — недомыслия): «Вы не можете себе вообразить, какое впечатление мое заявление произвело на лорда Пальмерстона. По мере того, как я раскрывал перед ним намерения нашего августейшего повелителя, черты его выражали столь же чувство изумления, как и восхищения». Было от чего!! Случилось нечто из ряда вон выходящее: соперник без боя и не потерпев поражения сдавал позиции и сам предлагал формулу режима Проливов, выношенную в Форин оффис!

И тем не менее переговоры на первом этапе сорвались. Царь хотел, чтобы, в случае необходимости, русские силы единолично появлялись у Стамбула для отпора Ибрагиму. Пальмерстон выражал желание послать в таком случае несколько судов под флагом «юнион джека» — якобы желая продемонстрировать солидарность. Он именовал подобную операцию «морским пикником в Мраморном море». Видеть британские фрегаты, даже в небольшом количестве, у стен сераля было превыше сил Николая Павловича. Он предпочитал послать русские корабли в сирийские и египетские воды, что в свою очередь, не радовало Пальмерстона.

И все же не «морской пикник» послужил причиной разрыва переговоров, а нежелание британского кабинета вступить в ссору, крупную и длительную, с Францией. Выработанная Пальмерстоном формула: Египет, окруженный пустынями, в наследственное владение Мухаммеда-Али, никак не устраивала Париж: победитель ни за что не согласится уйти из Сирии с пустыми руками; навязать британский план ему можно только силой. Король Луи Филипп заявил, что не найдет министерства, готового на принудительные меры против Мухаммеда-Али.

Иные вести поступали из Петербурга. Там с полным безразличием относились к тому, где пройдет демаркация владений Порты и Египта, лишь бы подальше от Балкан. Царь не возражал против выдворения египтян из Сирии. Происходил обмен любезностями, создававшими благоприятный фон для переговоров. Николай преподнес юной королеве Виктории, вступившей на британский престол в 1837 г., роскошную малахитовую вазу; цесаревич Александр Николаевич посетил Англию и был там принят не только с полагающимся этикетом, но и с признаками теплоты. На торжествах по случаю открытия памятников на Бородинском поле присутствовал британский посол Клэнрикард — в сложившейся ситуации его участие в торжествах вполне можно было истолковать как антифранцузскую демонстрацию.

Пальмерстон со свойственным ему самомнением полагал, что с Луи Филиппом и его министрами можно быстро справиться и поставить на место «маленький интриганству ющий Париж». Коллеги по кабинету не разделяли его оптимизма и опасались рушить «сердечное согласие» с Францией ради сомнительной дружбы с Россией. Что Николай I хочет вбить клин между союзниками, было видно невооруженным глазом. Бруннов на встрече с премьер-министром лордом Мелборном высказал мнение, что Великобритания является самым старым и верным другом России; собеседник не возражал. Но к дальнейшим речам посла он отнесся холодно: Бруннов заявил, что царь не считает законным существующее во Франции правление и «передает в руки провидения судьбу его и длительность», единственное желание императора — «чтобы Франция сидела смирно и не пыталась распространять вовне революционные доктрины, в ней господствующие». Вывод — действовать на Ближнем Востоке и заключить договор о Проливах без Парижа. К такому курсу премьер-министр не был готов.

19 сентября Пальмерстон сочинил меморандум о принудительных мерах против Мухаммеда-Али (посылка флота к берегам Сирии и, в случае нужды — высадка десанта; если Ибрагим перейдет в наступление — удар по нему с использованием русских войск в Малой Азии). Кабинет отверг план. Сообщая об этом Бруннову, Пальмерстон не счел нужным скрывать свое сожаление.

Посол собрался в обратный путь: «После четырех недель сражений, маршей и контрмаршей я возвращаюсь, цел и невредим, с оружием и багажом». Он не привык еще к британскому способу ведения дел, который посторонним казался дилетантским, — без многочасовых многолюдных заседаний, а в беседах за чашкой чая или во время уик-энда в поместье. Бруннову представлялось, что в делах полный застой: «Все в большом беспорядке. Главнокомандующего нет. Начальника штаба нет.» Первый лорд адмиралтейства Минто отправился стрелять гусей в Шотландию…

Французам Пальмерстон сообщил, что русский план отвергнут из уважения к их взглядам, и они заупрямились еще больше. Министр попытался протянуть французской общественности пряник, согласившись на возвращение на родину праха Наполеона Бонапарта: «Этот жест умилит общественное мнение на ближайшие месяцы и побудит этих взрослых детей меньше думать о прочих вещах». Останки Наполеона были перевезены в Париж и под приветственные клики многотысячной толпы помещены в Пантеон. Но глава правительства Адольф Тьер на компромисс не шел: Сирию нельзя разрубить надвое, — заявил он в ответ на предложение «прирезать» к владениям Мухаммеда-Али Аккрский пашалык.

В Лондон прибыл новый французский посол, известный историк Франсуа Гизо. Его сопровождала на правах подруги Дарья Христофоровна Ливен. Маститый ученый проявлял все признаки влюбленности и, по слухам, был готов сменить узы Амура на цепи Гименея, однако честолюбивая дама не пожелала превращаться из княгини «просто» в госпожу Гизо. «Свет» пришел в оцепенение и так и не решил, как же вести себя в отношении бывшей хозяйки дипломатического салона. Политики же стояли перед трудной задачей: хотя Гизо и был настроен миролюбивее многих своих коллег, инструкции его связывали…

Под рождество 1839 г. Бруннов вернулся в Великобританию. Пальмерстон встретил его в высшей степени предупредительно и пригласил провести праздник в своем поместье Броудлэнд: в жизни старого холостяка произошла перемена, он сочетался браком с леди Эмили Каудор. Роман его с замужней женщиной продолжался почти как в сказке — 32 года. Правда, на новых Тристана и Изольду влюбленные не походили. Эмили отличалась крайней ветренностью, а Джон — «постоянным непостоянством». Молва приписывала ему многочисленные победы над женскими сердцами; историки, углубившись в его дневники, нашли тому подтверждение. Но ни одна из мимолетных подруг не вытеснила из сердца министра Эмили. В его дневниках встречаются записи: «Прекрасная ночь — с двух до пяти с половиной»; «Неудача», — иногда с объяснением — «синьор в доме» (почему-то в таких случаях Пальмерстон делал записи по-итальянски). Случалось, лорд Джон после утомительного заседания в парламенте приходил на дежурство в сад под окна спальни Эмили; по сигналу (зажженная свеча на подоконнике) входил в дом; на рассвете покидал спальню и отправлялся домой, а утром — в Форин оффис.

После смерти лорда Каудора, выждав небольшой срок, Пальмерстон сделал ' предложение. Посоветовавшись, — благо было с кем, — с братьями: премьер-министром графом Мелборном и послом в Вене сэром Фредериком Лэмом (впоследствии — лордом Бовэйл), с зятем, известным филантропом лордом Шефтсбери, Эмили дала согласие. И вот в Броулэнде, в медовый месяц министра, начались переговоры.

Русская сторона проявляла в них все признаки уступчивости, согласившись на участие британского флота в операциях в Проливах. Ункяр-Искелессийский договор перестал существовать в обмен на сладостную надежду на изоляцию Франции и крушение баланса сил в Европе. А британскому кабинету продолжала мерещиться царская гегемония на континенте. Влиятельный журнал «Игзэминер» выражал озабоченность «симптомами договоренности между правительствами Англии и России по Восточному вопросу». Конечно, Франция заслуживает наказания за свою строптивость — но не с такими же последствиями: «Мы не можем представить себе ничего более бедственного, чем ссора и даже серьезное охлаждение между Францией и Англией»…

5 июля 1840 г. кабинет в очередной раз отверг предложения Пальмерстона. Министр негодовал: в записке премьеру он предлагал упразднить Форин оффис и открыть вместо него британское отделение французского ведомства иностранных дел. Курс правительства приведет к тому, что Османскую империю раздерут на две части, одна из которых станет зависима от Франции, а другая превратится в «сателлита России». Он, Пальмерстон, в подобной комбинации участвовать не желает и подает в отставку.

Мелборн в ответ написал, что это повлечет за собой падение кабинета, и просил подождать несколько дней. На заседании 8 июля он поддержал министра иностранных дел. Оппозиционеры ограничились письменным изложением своей точки зрения, но хлопать дверью не стали. Руки у Пальмерстона были развязаны. Через неделю, 15 июля, Россия, Великобритания, Пруссия и Австрия подписали Конвенцию о проливах. Турецко-египетский конфликт предлагалось урегулировать на следующих основаниях: Египет становился наследственным владением Мухаммеда-Али; в дополнение предлагался пашалык Аккры, при том, что паша давал согласие на эти жесткие условия в течение 10 дней; затем Аккра «отпадала». Еще 10 дней упрямства — и он лишался всего. Россия, Англия и Австрия обязывались, в случае нужды, защищать Константинополь от войск Ибрагима, — иными словами, Петербург соглашался на ввод в Проливы британских и австрийских кораблей (Пальмерстон обещал — не больше нескольких вымпелов). Главное условие договора, не приуроченное к какому-либо событию и не ограниченное сроком, гласило: Черноморские проливы закрыты для военных судов всех держав «по древнему правилу империи… пока Порта находится в мире». Не забыли в Лондоне о желательности подписания конвенции турецкой стороной. О степени ее участия в выработке документа дает представление реплика Пальмерстона: «Бедный старый Нури (посол. — Авт.) — совершенный нуль, но он способен держать перо в руке и подписать свое имя».

Франция, будучи выставлена из «концерта», очутилась в полнейшей изоляции. Из-за Ламанша доносился неистовый шум. Шовинистическая парижская пресса бушевала. Председатель совета министров А. Тьер, по словам Чарльза Вебстера, «извергал дым и пламя». Стекла в здании британского посольства были выбиты толпой особо горячих галльских «патриотов».

В Зимнем дворце торжествовали: наконец-то вбит клин между «морскими державами». Николай I писал «отцу-командиру», фельдмаршалу И. Ф. Паскевичу: «Конвенция между Англией, Пруссией, Австрией, мной и Турцией подписана без Франции!!! Новая эпоха в политике».

Царь вообразил, что наконец-то наступило время ковать союз с Великобританией — пусть неформальный, но направленный против «французской опасности». Он получил вежливый отказ: Пам разъяснил, что «невмешательство» (!) в чужие дела является краеугольным камнем британской политики (что выглядело особенно убедительным на фоне вооруженной интервенции в Османскую империю!). Волю своей иронии министр дал в частной переписке: «Они предложили мне формально вступить в Священный союз! Я считаю намеки Нессельроде… бесстыдством!»

Клин в англо-французские отношения был действительно вбит, но как оказалось, ненадолго. Подсчитав все «про» и «контро», в Париже поскромнели. 5 октября Пам, никогда не отличавшийся изысканной вежливостью, инструктировал посла Грэнвилла: «Прошу Вас, попытайтесь убедить короля и Тьера, что они проиграли игру, и что глупо сейчас устраивать перебранку». Луи Филипп, прожженный политик, прошедший огонь, воду и медные трубы, начавший свой путь офицером в войсках революционной Франции и завершивший его на троне, первым забил отбой и дал понять англичанам, что границу, отделяющую мир от войны, переходить не намерен, а вооружается для «успокоения публики». Французский флот не стал бросать вызов мощной, в 15 паровых линейных судов, британской средиземноморской эскадре, и на зиму скромно удалился в Тулон, оставив морские коммуникации, соединявшие армию Ибрагима-паши в Сирии с Египтом, в полном распоряжении англичан и присоединившихся к ним австрийцев. Прав оказался Пальмерстон, полагавший: «Франция не настолько сошла с ума, чтобы сломать себе шею в борьбе с коалицией».

Ход операций в Восточном Средиземноморье способствовал охлаждению разгоряченных голов в Париже. Ибрагим не был готов к столкновению с оснащенной по последнему слову техники силой. Его методы управления в Сирии сводились к формуле: обирай население до последней нитки. Власть его держалась на ятагане. К моменту высадки союзников у Бейрута (сентябрь) вся Сирия восстала — не без помощи англичан, раздавших повстанцам 30 тыс. винтовок. Силы десанта были сравнительно невелики: 5 тыс. турок, 1 400 британцев, 400 австрийцев. У Ибрагима под ружьем находилось до 80 тыс. человек. Но командующий не решился сбросить высадившихся в море и не пытался прорвать блокаду Бейрута. Лишенная снабжения, терявшая людей в беспрерывных стычках с партизанами, страдавшая от эпидемий, армия таяла как снег под лучами солнца. Побережье полностью перешло под контроль англичан. В феврале 1841 г. Ибрагим оставил Сирию; он увел с собой 17 тыс. солдат; потери его достигали 67 тыс. человек.

По ходу дел британцы усмирили и своего союзника: «Капитаны и поручики английского отряда, — свидетельствовал русский консул К. М. Базили, — давали приказания пашам, не щадя нисколько турецкой спеси, одной из деятельнейших пружин могущества турецкого». Взыгравший духом султан попытался было выйти из воли держав и продиктовать свои условия Мухаммеду-Али. Ему вежливо, но твердо указали его место. Мухаммед остался наследственным владетелем Египта.

Затем наступила очередь июльской монархии. Король Луи Филипп отказался включить воинственный пассаж в тронную речь, произнесенную при открытии законодательного собрания. А. Тьер подал в отставку. Министром иностранных дел во вновь сформированном кабинете стал миролюбиво настроенный Ф. Гизо. Оставалось лишь приличным образом вернуться в «концерт».

Пелена спала с глаз царских сановников. Бруннов не в состоянии был исполнить полученное предписание: «Вы должны сделать все возможное для усиления изоляции франции и срыва новых переговоров». 13 июля 1841 г. Конвенция о проливах была переоформлена с участием франции.

Пальмерстон одержал верх по всей линии, опираясь на экономическое, финансовое и морское могущество Великобритании. Что мог противопоставить царизм потоку товаров из Англии, соблазнам ее рынка, неиссякаемым денежным ресурсам, привлекательной для турецких реформаторов конституционной системе? Для спасения султана не понадобился русский десант в Малой Азии. Британия утвердилась на первых позициях в Османской империи. Сколько бы ни завораживали царя придворные льстецы, заверяя, будто Проливы заперты с двух сторон, на самом деле дверь в Черное море могла быть распахнута в нужное время клиентом — что и произошло еще до официального объявления Крымской войны. Самодержавие проиграло по всем статьям, не сумев удержать даже существовавшую сферу влияния.

По ходу дел были обузданы и давно беспокоившие британский кабинет экспансионистские замашки июльской монархии в Восточном Средиземноморье. Французы вернулись с черного хода в «концерт» и какое-то время вели себя смирно. Антанта с Великобританией была восстановлена, — без всякой взаимной сердечности, а по трезвому политическому расчету и при явном британском преобладании, а. вместе с нею и тот баланс сил, нарушить который так опасались оппоненты Пальмерстона в кабинете.

Долго упиваться успехом Паму не пришлось. Превратности настроений избирателей привели правительство графа Мелборна к отставке, и на долгих пять лет лорд Джон очутился в оппозиции. В очереди к власти виги стояли до июня 1846 г., когда кабинет сформировал Джон Рассел. Пальмерстон, уже без споров и соперничества, занял в нем привычное кресло руководителя внешнеполитического ведомства. До прокатившейся по всей Европе революции оставалось полтора года…

А пока что Пам оказался перед необходимостью налаживать отношения с королевой.

Виктория вступила на трон Британии в 1837 г. 18 лет от роду — мужская ветвь Ганноверской династии прервалась. Мало кто помнит сейчас первое имя принцессы — Александрина, которое дано было в честь русского царя, — память о совместной борьбе с Наполеоном еще чтилась в королевском доме. Существует и другая версия появления имени. Сыновья короля Георга III славились своим мотовством и беспутством. Не был исключением и герцог Кентский. Состояние он промотал, средств, получаемых по цивильному листу, недоставало для содержания многочисленных (десять!) внебрачных детей. Да и пришло время остепениться, подыскав себе супругу в одном из многочисленных немецких княжеских домов. Александр I, которому герцог пожаловался на свои невзгоды, пожертвовал ему тысячу золотых, чтобы было на что путешествовать в поисках невесты. Отсюда — и имя дочери. Правда, носительница его трогательных воспоминаний о своем появлении на свет сохранить не пожелала. В последний раз имя Александрина промелькнуло при коронации, а затем было предано забвению. Монархиня Британских островов, Канады, Австралии, Индии именовалась только Викторией. И расставанье с первым именем как бы символизировало полный отказ от сотрудничества с Россией: Виктория на протяжении почти шестидесяти пяти лет своего царствования разделяла воинственно русофобские взгляды.

Казалось бы, альянс на этой почве с Пальмерстоном мог быть полным. Этого не случилось. Виктория отличалась твердым характером, упрямством и была высокого мнения о королевских прерогативах. Слишком самостоятельных и не оказавших ей должного почтения министров, — а Пальмерстон, несомненно, относился к этому разряду, — она не жаловала. Употребляя выражение М. Е. Салтыкова-Щедрина, премьеры и члены кабинетов делились у нее на любимчиков и постылых. В первых числились Мелборн и Дизраэли; к постылым относились Пальмерстон и Гладстон. Конечно, распустить кабинет мановением своей руки Виктория не могла; но влиять на подбор министров она пыталась, и не без успеха. Впервые свои коготки юная монархиня выпустила в 1839 г. в связи с так называемым делом о фрейлинах («леди спальни» в английском варианте). Сэр Роберт Пил и герцог Веллингтон, формируя кабинет и желая перекрыть каналы воздействия либералов на королеву, решили обновить ее окружение и заменить «вигских фрейлин» «торийскими». Но тут коса нашла на камень, Виктория наотрез отказалась сменить придворный персонал; «железный герцог» отступил; кабинет так и не приступил к работе й ушел в отставку.

Политическую школу Виктория прошла под руководством бельгийского короля Леопольда, бывшего до своего избрания на престол членом британского королевского дома. Выйдя замуж за принца Альберта Саксен-Кобургского, королева приобрела еще одного советника. Альберт в избытке обладал тем свойством, которое у людей рангом пониже именуется графоманией. Его любимым занятием было составление обширных записок по внешнеполитическим вопросам. А для этого требовалась информация, постоянная, обширная, детальная, которую властный и привыкший к самостоятельности Пальмерстон поставлял неаккуратно и с пробелами. Не раз ему приходилось приносить извинения за невольные, как он уверял, упущения. Обида на него в Балморале не проходила, подогреваемая вошедшей у министра в плоть и кровь привычкой опаздывать — однажды он ухитрился задержать на час королевский обед…

Но все это были мелочи жизни. Крупные потрясения принесла революция 1848 г. Пальмерстон вполне искренно отмежевывался от всякой причастности к ней: «Предположить, что какое-либо правительство Англии может способствовать революционному движению где-либо в мире… значит проявлять невежество и глупость в такой степени, в которой, я полагаю, нельзя обвинить ниодного общественного деятеля». Зарубежным государям он подавал советы — привести свой дом в порядок (в смысле политическом), пойдя на уступки подданным, пока те еще не взбунтовались. В январе 1848 г. он направил циркулярную инструкцию британским представителям в Италии (напомним, что на Апеннинском полуострове насчитывалось тогда семь государств): «Руководство в деле реформ и улучшений пока еще не находится в руках суверенов; но сейчас для них уже слишком поздно сопротивляться разумному прогрессу, противодействие умеренным пожеланиям неизбежно приведет к необходимости уступок непреодолимым требованиям».

Гласом вопиющего в пустыне этот призыв назвать нельзя, ибо потонул он не в тишине, а в могучих раскатах революционной бури. Италия, Франция, Германия Австрийская монархия и Дунайские княжества стали ее ареной.

Пальмерстон поспешил протянуть Петербургу ветвь мира: «Ныне мы — две единственные державы в Европе (не считая Бельгии), что стоят непоколебимо, и мы должны взирать друг на друга с доверием», — инструктировал он посла в Петербурге. И Пальмерстон словом, а косвенно и делом, помог царизму выступить в роли жандарма Европы.

Что касается надежности двух «оплотов порядка», то тут министр выдавал желаемое за действительность. На Россию обрушивалась одна беда за другой: засуха, голод, эпидемии, пожары. Солнце выжгло хлеба в Поволжье, Черноземной полосе, в Приуралье и на Украине. Огонь нанес страшный ущерб Пензе, Харькову, Орлу, Самаре, Казани. От холеры погибло 700 тыс. человек. Корпус жандармов доносил о росте числа «бунтов» в деревнях и «необыкновенном упорстве неповиновавшихся», усмиряемых прикладом и розгами, а то и пулями. Финансы находились в критическом состоянии, и Николай I в тревоге писал фельдмаршалу И. Ф. Паскевичу в Варшаву: «Теперь скоро время к сметам, и это меня сильно беспокоит, не знаю, право, как выпутаемся…»

В Англии достигло апогея первое в мире организованное рабочее движение чартистов. В апреле в палату общин была представлена их третья петиция с требованием коренной демократизации избирательной системы. Под ней стояло почти 2 млн. подписей. Чтобы воспрепятствовать готовившейся грандиозной манифестации по зову властей тысячи самостоятельных граждан, в том числе и будущий французский император Луи Наполеон Бонапарт, записались в специальные констебли (полицейские).

Когда в орбиту революции оказалась вовлеченной Габсбургская монархия с ее владениями, простиравшимися на Балканы, угроза нависла над пресловутым статус-кво и шире — над тем равновесием сил в Европе, которое являлось альфой и омегой британского политического курса. 11 февраля, в самом начале событий, Пальмерстон излагал свои мысли в письме Дж. Понсонби, ставшему послом в Вене: «Мы придаем громадное значение сохранению Австрии, как стержня баланса сил в Европе…» Тот же мотив звучал в парламентской речи (29 июля 1849 г.): «Австрия расположена в центре Европы и является барьером против посягательств с одной стороны, и захвата, с другой… Все, что может прямо или косвенно, и даже отдаленно и случайно ослабить и искалечить Австрию, низвести ее из державы первого ранга до второстепенной, явится большим несчастьем для Европы…»

Попытки представителей венгерской революции добиться свидания с «другом народа», каковым сам себя провозгласил Пальмерстон, успехов не увенчались. Министр объявил, что «иной Венгрии, кровле как являющейся частью Австрийской империи, он не знает». Эта декларация похоронила всякие надежды на помощь революционному Пешту со стороны Лондона. Единственное, что министр предложил мадьярам — так это достичь «дружественной договоренности» с Веной. Русскому послу Ф. И. Бруннову со всех сторон советовали побыстрее погасить очаг свободы в центре Европы. Особую настойчивость проявлял Веллингтон: «Действуйте, но достаточными силами». В разговоре с Брунновым Пальмерстон бросил фразу, столь многозначительную в устах официального лица, что посол счел нужным передать ее начальству: «Так кончайте же скорее!» Пальмерстон не только говорил, но и помогал делом. Царизм вечно нуждался в деньгах, и особенно в тяжелом 1848 г.: бюджет был сведен с дефицитом в 32 млн. рублей. Из подвалов Петропавловской крепости в этом и следующем году было вывезено золота на 20 млн. — или 17 % имевшегося запаса. В этих условиях лондонский дом братьев Беринг ссудил российской казне 5 млн. фунтов стерлингов (35 млн. рублей), пошедших на покрытие расходов по венгерскому походу, — а подобного рода операции без санкции правительства не осуществляются. Можно сказать, что карательная экспедиция была совершена на британские деньги. И в парламенте Пальмерстон выступил адвокатом Паскевича; он объявил, что русские части вступили в Трансильванию, входившую тогда в состав Австрийской монархии, и двинулись к Германштадту (Сибиу) и Кронштадту (Клужу) по просьбе местного населения, напуганного приближением венгерских войск.

15 сентября 1849 г. армия А. Гергея сложила оружие под Виллагошем (Ширией); Пальмерстон принес поздравления Николаю I, особо указав на «умеренность и великодушие, проявленные после победы». И, как итог: «Должен признаться, я рад, что все завершилось, хотя все наши симпатии на стороне венгров…»

Несмотря на свои несомненные заслуги, выражения признательности со стороны Габсбургов Пальмерстон не дождался. Дело в том, что ради сохранения целого (монархии как таковой) он советовал поступиться частным, а именно — итальянскими землями: «Самый дешевый, лучший и умный путь, который может выбрать Австрия, — это отказаться спокойно и сразу же от своих итальянских владений и направить внимание и энергию на укрепление оставшихся прибрежных территорий, сплотить их и способствовать развитию их обширных ресурсов». Таких советов в Вене не принимали и (справившись с революцией) не прощали. Канцлер Шварценберг дал отповедь от лица торжествовавшей реакции: «Лорд Пальмерстон полагает себя чуть ли не арбитром Европы. Мы с нашей стороны не расположены предоставить ему роль Провидения. Мы никогда не навязывали ему своих советов; так пусть он не утруждает себя советами насчет Ломбардии… Мы устали от постоянных инсинуаций, от его тона, то покровительственного и педантичного, то оскорбительного, но всегда неуместного. Мы не намерены терпеть его больше».

Любопытна реакция королевы Виктории на маневры «ее» министра. В какой-то степени Пальмерстон стал жертвой собственных деклараций. Он так много и назойливо толковал о свободе народов, размахивал либеральным знаменем и (на словах) отмежевывался от континентальных деспотов, что Виктория заподозрила неладное. В записке премьер-министру Джону Расселу она жаловалась на то, что «без видимого эффекта» предупреждала Пальмерстона насчет опасности «установления сердечной Антанты» с Французской республикой и что «изгнание австрийцев из их владений в Италии явится позором для этой страны» (т. е. Великобритании).

Пальмерстон не заслужил столь горьких упреков «справа».

По отношению к балканским народам он занял ту же позицию, что и по отношению к мадьярам. В 40-х годах, введенные в заблуждение его речами, в Лондон потянулись представители освободительного движения румын и болгар. Некоторым удавалось пробиться в кабинет министра — Пальмерстон был непрочь получить информацию из первых рук, а не через консулов. Выходили делегаты глубоко разочарованными — исповедуемые лордом принципы незыблемости Османской империи не сочеталось с освободительными планами гостей.

В 1848 г. началось подлинное паломничество балкан-цев, в первую очередь румын, к берегам Альбиона. Последние, по словам поэта и дипломата Василе Александри, «осаждали с терпением факиров переднюю лорда Пальмерстона», надеясь использовать в своих интересах давнее англо-русское соперничество и, опираясь на помощь Лондона, ликвидировать русский протекторат над Дунайскими княжествами и добиться введения там конституции.

Конечно, если бы речь шла только о том, чтобы подставить подножку России, Лондон действовал бы без колебаний и однозначно. Более глуёЬкий анализ ситуации приводил к другим выводам: любое расширение автономии и самостоятельности княжеств, тем паче их объединение (к чему стремились деятели 1848 г.) грозило умалением власти султана и подрывало принцип статус-кво. Вернувшийся на пост посла в Константинополе Чарльз Стрэтфорд-Каннинг полагал, что созрели «условия для определенной реставрации турецкого влияния на Балканах», и Пальмерстон оставался глух и нем к речам валашских эмиссаров, обещавших британскому капиталу молочные реки в кисельных берегах в своей стране после обретения ею нового статуса. Форин оффис не остановился перед прямой диверсией против валашской революции. Когда она переживала предсмертные дни, турецкие войска с боем заняли Бухарест, а царские готовились к вторжению в княжество с севера, единственным очагом сопротивления оставался укрепленный лагерь Рукер в Карпатских горах. Здесь были сосредоточены регулярные войска (4 тыс. солдат), 8 тыс. добровольцев и 18 тыс. крестьян. Командовал ими ген. Г. Магеру. К нему-то и прибыл секретарь британского консула, который, по поручению своего начальника, уговорил Магеру сложить оружие, ибо сопротивление якобы отвратит султана от его благодетельных намерений и «может иметь лишь фатальные последствия для Валахии».

Верой и правдой послужив европейской реакции в революционные 1848–1849 годы, Пальмерстон переменил фронт, как только опасность миновала. Устои британской политики дрогнули, но выстояли: Австрийская монархия выползла из состояния агонии; баланс сил в Европе, с некоторыми изменениями, был восстановлен; османская власть на юго-востоке континента не пошатнулась, а кое в чем даже окрепла. Теперь надлежало, расправив плечи, излить обуревавшее Форин оффис чувство солидарности с народами, вступиться за их попранные права, осудить деспотизм, а по ходу дел — приструнить Порту», т. к. из Стамбула поступали тревожные сигналы о попытках выйти из повиновения. Султанское окружение полагало, что 1848 год настолько отвлек внимание «друзей», что те ослабят свой надзор за Востоком. Турки отклонили предложенный домом Ротшильда на кабальных условиях заем, холодно отнеслись к разработанному англичанином А. Джокмусом проекту финансовой реформы. Улемы обвинили великого визиря Мустафу Решида-пашу в попустительстве «нашествию франков в богоспасаемый предел». Стрэтфорд применял широкую гамму средств для того, чтобы воздействовать на турецких сановников, притом не только дипломатически. У Решида и других министров, как в сказке, вырастали дворцы и виллы, и вразумительных объяснений, на какие же средства они строятся, не поступало. Стамбульские острословы уверяли, что Стрэтфорд больше не нуждается в кучере — лошади сами привозят его карету к резиденции визиря. С явной целью — вырвать из рук России защиту прав христиан Стрэтфорд представил Порте так называемые пять пунктов. Они сводились к следующему: новое подтверждение формальным актом принципа веротерпимости и прав христиан в вопросах культа; равноправие всех подданных султана вне зависимости от их религиозной принадлежности; отмена хараджа — налога с земледельцев-немусульман; набор христиан в армию с возможностью производства в офицеры; их право выступать в суде против мусульман.

«Пункты» в значительной степени повторяли положения хатт и-шерифа 1839 г. — что свидетельствовало о том, что последние остались мертвой буквой. «Пять пунктов» долго обсуждались в султанском совете. Влияния Решида-паши оказалось недостаточно для их претворения в жизнь. Особое сопротивление вызывала идея допущения христиан в армию и суд. Духовенство настояло на обращении к корану, и «пункты» застряли на его сурах.

И тут, когда британские позиции в Стамбуле, казалось, поколебались, на помощь Пальмерстону пришел его величество случай. Расправившись с венгерской революцией, австрийская реакция потребовала у османского правительства выдачи многочисленных беглецов, скрывшихся в турецкие пределы от расправы. Николай I имел неблагоразумие присоединиться к этим демаршам, поскольку среди венгерских борцов находилось немало поляков — участников восстания 1830 г. Решид-паша отверг эти неуместные домогательства. Похоже было, что ни Вена, ни Петербург копья по этому вопросу ломать не будут. Но вмешался Пальмерстон, почуявший, что здесь можно «без драки попасть в большие забияки», и положение обострилось. Последовало распоряжение адмиралу В. Паркеру — занять со своей эскадрой «пост» у входа в Дарданеллы. Французы к нему присоединились, возникло то, что в дипломатических анналах именуется «военной тревогой 1849 года».

Объяснения Ф. И. Бруннова не оставляли сомнения в том, что Петербург готов загасить конфликт: посол выразил сожаление по поводу излишней горячности своего константинопольского коллеги В. П. Титова и дал понять, что царь «сполна согласится с решением султана по вопросу о беженцах». «Из разговора с Брунновым я могу сделать вывод…. что дело удастся уладить дружеским путем», — сообщал Пальмерстон посольству в Стамбуле 2 октября 1849 г.

Тем не менее Стрэтфорду было предоставлено право вызова флота, а адмирал Паркер, якобы по неведению, вторгся в Дарданеллы на двадцать миль. Этого Николай I стерпеть не мог: «нахалу Пальмерстону» была направлена резкая нота. Тот, в объяснениях с Брунновым, утверждал, будто вообще нельзя с уверенностью сказать, где начинается пролив (хотя это место вполне четко обозначали сторожевые башни). Он дал свою «географическую версию», расходившуюся с общепринятой: Дарданеллы начинаются в самом узком месте канала. Бруннов в ответ, явно не по своему почину, заявил: «На что имеет право адмирал Паркер, на то имеет право адмирал Лазарев. Если первый может законно войти в Дарданелльский пролив, последний может пройти через Босфор». Напоминание о кошмаре 1833 г. подействовало на Пальмерстона отрезвляюще. Он дал понять, что впредь корабли ее величества будут руководствоваться давно выработанными географическими понятиями в том, что касается Проливов.

Инцидент был исчерпан. Самодержцы России и Австрии замяли вопрос о беженцах. Бруннов выражал сожаление: зачем полицейскую проблему раздули до масштабов политической? Пальмерстон твердо знал, зачем: выступив в роли спасителя Турции от натиска двух деспотов-монархов, он восстановил свои пошатнувшиеся было позиции. В пылу споров вокруг маневров флота о самих беженцах как-то забыли. Кошута и его друзей османские власти два года продержали в заточении. «Мне стыдно за наших протеже, султана и его трусливых министров», — печалился Пальмерстон в 1851 г. и клялся, что больше не пошлет им на. помощь не то что эскадру, а даже судовую шлюпку. Но протеже прощаются мелкие проступки: минуло еще два года, и мощная англо-французская армада вступила в Черное море.

Однако вернемся к осени 1849 г. Эскадра Паркера отплыла от турецких берегов. Пальмерстон решил по пути «домой», на о-в Мальту, воспользоваться ею для улаживания, на свой лад, греческих дел.

Эллада давно уже вызывала раздражение и на Даунинг-стрит, и в Лондонском Сити. Постоянно происходили споры купцов и судовладельцев двух стран по вопросам торговли и судоходства. На Ионических островах, населенных греками, но входивших в состав британских владений, крепли настроения в пользу объединения с родиной. Ионическая проблема как незаживающая рана растравляла отношения между двумя странами. В 1841 г. вспыхнуло восстание на острове Крит, принадлежавшем турецкому султану. Жители королевства рвались на помощь соотечественникам, но из Лондона раздался суровый окрик: «Правительство е. в. с крайним сожалением узнало об этих печальных событиях; те, кто возбудил и поддержал это безнадежное восстание, заслуживают самого серьезного порицания».

Повод для расправы над Элладой подвернулся случайно, причем поначалу он представлялся столь незначительным, что и раздувать-то вроде было нечего.

Еще на Пасху 1847 г. толпа афинян ворвалась в дом еврея Д. Пачифико и учинила погром на первом этаже. Владелец с семьей укрылся на втором и не пострадал. Пачифико представил в суд счет своим убыткам: поломана кровать, два зеркала, похищено 15 книг — всего на сумму 12,5 тыс. драхи, или 500 фунтов стерлингов. К счастью для себя и на горе Греции Пачифико вспомнил, что родился на скале Гибралтар и, стало быть, является британским подданным (до этого он числился португальцем). Посланник Э. Лайонс обратился к афинскому правительству с резкой нотой, объявив достойный сожаления инцидент, произошедший с ростовщиком невысокого пошиба, «одним из наиболее варварских оскорблений, свидетелями которых является современность». Претензии самого Пачифико росли как на дрожжах: он заявил о пропаже неких долговых обязательств португальского правительства на сумму 700 тыс. драхм, или 27 тыс. фунтов стерлингов (существование которых португальские власти отрицали). Затем последовали притязания к греческой стороне — за отобранный для королевских нужд участок земли. Был предъявлен новый счет — уже на 900 тыс. драхм.

Такова была ситуация, когда к берегам Эллады подплыл британский флот — 14 кораблей, 730 орудий, 8 тыс. моряков. Со времени Наваринского сражения греческие воды не знали подобного скопления морской мощи. 17 января 1850 г. посланник Вайз, сопровождаемый, очевидно, для убедительности демарша адмиралом Паркером, отправился к главе правительства Ландосу с ультиматумом, требуя удовлетворить запросы Пачифико и решить в пользу британских подданных еще пять спорных дел. Премьер ответил: «Греция слаба, сэр, она не ожидала подобных ударов со стороны правительства, которое она считала, с гордостью и доверием, в числе покровителей». Намек на недостойную расправу с государством, процветанию коего, по духу и букве взятых на себя обязательств о протекции, Англия должна была содействовать, не произвел на Лондон ни малейшего впечатления. Два других гаранта, Франция и Россия, чувствовали себя уязвленными и просили третьего «покровителя» прекратить международный произвол. В искусно составленной ноте К. В. Нессельроде обвинил Пальмерстона в неуважении к Франции и России: один из протекторов не имеет права разрушать «общее дело» и покушаться на независимость Эллинского государства; Англия, пользуясь «гигантским превосходством на море», не признает «в отношении слабых иного закона, кроме своей воли, другого права, помимо материальной силы».

Но Пальмерстон пошел напролом. Предпринятые Парижем и Петербургом демарши он счел нахальными и заявил, что его подобными приемами не запугать. Посланник Вайз переселился на флагманский корабль «Куин». Начался захват греческих судов (всего — 47, в том числе две военные шхуны) — в возмещение «убытков»; было объявлено о предстоящей продаже их с торгов. Адмирал Паркер по всем правилам морского искусства приступил к блокаде побережья. В Афинах начались перебои со снабжением; правительство капитулировало и признало все предъявленные ему претензии.

Нельзя сказать, чтобы наскок Пальмерстона на Элладу не вызвал возражений в Англии. Протесты раздались даже в палате лордов, где тори традиционно обладали большинством. Многих пэров коробило, что высокая палата должна пересчитывать пропавшие ложки и тарелки мелкого ростовщика. 6 июня лорд Стэнли внес резолюцию, осуждавшую кабинет. Оратор заявил, что испытал чувство «сожаления и стыда», знакомясь с обстоятельствами защиты интересов Пачифико. Грубое вмешательство во внутренние дела Греции «поставило под угрозу продолжение дружественных отношений с другими державами». Лорд Кардиган выразил озабоченность по поводу того, что Пальмерстон, похоже, рассорился со всем континентом. Резолюция осуждения была принята верхней палатой. Пальмерстон в письме к брату расценил ее как «глупую и раздражительную» и возложил надежду на реванш в нижней палате.

Здесь сложилась иная ситуация. Тон задавал хищный, напористый торгово-промышленный капитал, не склонный считаться с малыми мира сего. Только слывший миролюбивым В. Ю. Гладстон рискнул осудить министра: «Создается впечатление, что благородный лорд преисполнен непреодолимой тяги к ссорам». В остальном же под сводами Вестминстера разыгралась настоящая греко- а заодно и русофобская вакханалия. Радикал Ребек утверждал, будто Греция — вассал России, которая спит и видит, как бы утвердиться в Константинополе. Б. Осборн именовал Грецию «поддельной монархией», «русской марионеткой в Леванте» и выразил сожаление по поводу ее образования, расценивая это как «нарушение связывающих нас с Турцией обязательств».

Сам «герой дня» начал свою речь вечером 25 июня и говорил до рассвета. В первой ее части он изобразил Элладу в качестве очага смут и потрясений на юге Европы и дал свою интерпретацию всех 6 спорных вопросов, взвалив всю вину на Афины. Себя он представил как современную разновидность библейского агнца — столько кротости и терпения ему пришлось проявить, имея дело с балканскими забияками. Вторая часть речи была посвящена восхвалению Великобритании как средоточия мира, спокойствия и благосостояния: «В то время как политическое землетрясение сотрясает Европу из конца в конец, в то время как мы видим поколебленные, пошатнувшиеся и низринутые троны, поверженные и уничтоженные институты, когда почти во всех странах Европы гражданская война залила кровью земли от Атлантики до Черного моря, от Балтики до Средиземноморья, эта страна представляет зрелище, делающее честь народу Англии и вызывающее восхищение человечества». Третью и заключительную часть своей речи Пальмерстон посвятил правам человека и, прежде всего, подданного короны, на защите которых кабинет неизменно стоит: как некогда римлянину достаточно было провозгласить: «Я — римский гражданин», чтобы избежать каких-либо посягательств, так и ныне британский подданный может с твердостью и уверенностью «полагаться на бдительное око и крепкую руку Англии, которая предохранит его от несправедливости и оскорблений».

Для беспристрастного наблюдателя высокопарная речь Пальмерстона звучала кощунственно. В историю Англии это время вошло под названием «голодные сороковые». Прозябал в нищете рабочий класс «мастерской мира». Пятилетние мальчики пробирались ползком по вентиляционным штрекам шахт, чтобы добыть кусок хлеба семье. Ирландию в 1845–1848 гг. поразила болезнь картофеля, и начался ее путь на Голгофу страданий. За четверть века миллион подданных ее величества умерло от голода. Еще три миллиона жителей Изумрудного острова покинули родину. При всем этом «бдительное око» Англии дремало; все это в уме Пальмерстона к правам человека отношения не имело.

Иначе восприняла филиппику министра палата общин. Его политика была одобрена громадным большинством голосов. Друзья и даже политические оппоненты слали ему поздравления. Почитатели вскладчину приобрели портрет «героя» кисти Патриджа и преподнесли его Эмили. После «триумфа» Пальмерстон подобрел: убытки Пачифико были пересмотрены и определены в 150 фунтов стерлингов (т. е. уменьшены в 200 раз). «И ради этого лорд Пальмерстон мобилизовал против Греции флот, равный тому, которым Нельсон командовал в сражении у Нила!» — восклицает французский историк.

Конечно же, не ради Пачифико, а с целью прочного утверждения на Балканском полуострове.

И все же победа была достигнута, по мнению многих влиятельных лиц, слишком дорогой ценой. По словам Гладстона, Пальмерстон настроил против себя «всю цивилизованную Европу». На традиционном банкете у лорда-мэра Лондона отсутствовали представители России, Франции и Баварии. Виктория писала своему наставнику, бельгийскому королю Леопольду: «Благодаря Пальмерстону мы ухитрились поссориться, порознь и удачно, с каждой из держав».

Королевское терпение подходило к концу и лопнуло, когда лорд Джон, никого не спросясь и ни с кем не посоветовавшись, и не известив, как то полагалось, корону, горячо одобрил государственный переворот тогда еще французского президента Луи Наполеона Бонапарта (декабрь 1851 г.). Радость била в Пальмерстоне ключом: разорванную диктатором конституцию он объявил «детской чепухой», «фиглярством», творением «ветреных умов Марраста и Токвилля, сочиненным для того, чтобы мучить и смущать французский народ».

Торжествовал Пальмерстон рановато: такого самовольства королева не прощала никому и не пожелала упустить подходящий случай для удаления неугодного министра. После ее объяснения с премьер-министром Пальмерстон расстался с печатями Форин оффис, и уже навсегда.

«Воевода Пальмерстон»


и Крымская война


В годы Крымской войны в России распространялся незатейливый стишок:

Вот в воинственном азарте


Воевода Пальмерстон


Поражает Русь на карте


Указательным перстом.



Сочинители его были недалеки от истины: Пальмерстон наряду с королевой Викторией и послом в Турции Чарльзом Стратфордом, получившим звание лорда Рэдклиффа, являлся одним — из самых оголтелых ястребов-русофобов и главных зачинщиков конфликта. Отлучение его от Форин оффис (он был переведен на пост «секретаря по домашним делам», иными словами, министра внутренних дел) не означало полного отлучения от внешней политики. Он участвовал в заседаниях кабинета и более узких совещаниях в месяцы, предшествовавшие развязыванию войны в связи с казалось бы архаичным во второй половине XIX века вопросом о «святых местах» и внес немалый вклад в ее разжигание.

Суть проблемы заключалась в следующем. В далеком 1740 г. король Франции Людовик XV добился издания султанского хатт и-шерифа, по которому католическим священникам разрешалась служба в почитаемых христианами храмах в Иерусалиме и Вифлееме. Но «христианнейшим королям» скоро стало не до покровительства собору гроба Господня: внимание отвлекли война с Англией, революция, в ходе которой корона слетела вместе с головой ее носителя, попытка заменить во Франции католицизм культом Разума. В римской курии по традиции числился патриарх Иерусалимский. В течение веков его обладатели пребывали в Ватикане, считая титул приятной и ни к чему не обязывающей синекурой. Не без труда папа Пий IX выдворил очередного патриарха в 1849 г. к его пастве в Палестину.

Между тем на Балканах и Ближнем Востоке крепло влияние России. Статья 7 Кючук-Кайнарджийского договора 1774 г. гласила: «Блистательная Порта обещает твердую защиту христианскому закону и церквам оного…» Такова была формулировка, дававшая международно-правовую основу для демаршей российской дипломатии в пользу православных балканских народов. Более определенные обязательства Турция приняла в отношении Дунайских княжеств и Сербии; они де-факто перешли под покровительство России. Пика своего договорные русско-турецкие связи достигли в 1833 г. в Ункяр-Искелесси. А вскоре начался быстрый упадок российского влияния. Петербургу, казалось бы, следовало уразуметь, что не на бумагах оно зиждется, сколь бы весомые титлы они не носили и сколь бы пышными подписями ни были украшены, а на реальной мощи государства.

Любопытно, что в характеристике положения в Стамбуле противники сходились. Николай I писал о «состоянии ничтожества, в которое приведена Оттоманская империя англо-французским всемогуществом». Эти оценки разделялись (разумеется, не гласно, а в секретной переписке) британскими государственными мужами. Лорд Джордж Кларендон, глава Форин оффис в годы Крымской войны, именовал Стрэтфорд-Рэдклиффа «подлинным султаном». Его письмо лорду Генри Каули от 9 марта 1855 г. содержит своего рода уникальное признание: турецкий посол «Мусу-рус сугубо доверительно передал мне жалобы Порты на ужасную тиранию Стрэтфорда и серьезную просьбу султана и правительства — освободить их от угнетателя… Конечно, я не стал слушать всего этого; но я верю и сочувствую страдальцам… Что за чума этот человек».

При всей феноменальной самонадеянности, которую Николай Павлович обрел под конец царствования, восстановления единоличного влияния в Турции он не домогался. Незадачливая операция по закрытию Черноморских проливов свидетельствует об этом с полной очевидностью. Сама идея-фикс императора — о разделе сфер влияния на Балканах и Ближнем Востоке, при всем ее экспансионистском характере, — основывалась на паритете и учете вожделений Англии и, в меньшей степени, Австрии и даже Франции.

В 1853 г. царь на новогоднем балу принялся излагать свои мысли потрясенному британскому послу сэру Гамильтону Сеймуру. А ситуация была — хуже и тревожнее не придумаешь. Необходимо было считаться с резко возросшей внешнеполитической активностью Франции, быстро оправившейся от неудач периода конвенции 1841 г. Бросить вызов Лондону в районе наибольших интересов последнего, в Египте, Париж больше не решался. Иное дело — Палестина. В 1850 г. последовал демарш о восстановлении прав католиков в «святых местах» со ссылкой на султанский указ стадесятилетней давности. Что за крестом последует французский капитал, никто не сомневался.

В Петербурге переполошились: возникла угроза разрыва последней нити легального воздействия на правящие круги Османской империи. Проблеск надежды, казалось, виднелся там, где его всегда искали — в сотрудничестве с Великобританией против злокозненной и постоянно сотрясаемой революциями Франции. На этой химерической почве и взошел план раздела сфер влияния на Балканах и Ближнем Востоке, который царь сообщил перепуганному Гамильтону Сеймуру на новогоднем балу. Тот был изумлен формой обращения — такие вещи ведь не обсуждают на светском рауте и при наличии горячительных напитков. Что касается содержания, то посол вполне правомерно усмотрел в демарше монарха желание усилить свои позиции и, сгущая краски, давал следующую интерпретацию намерениям царя: «Я, Николай, милостью божьей и прочая, не желая идти на риск войны и компрометировать свою великодушную репутацию, никогда не захвачу Турцию, но я уничтожу ее независимость, низведу ее до уровня вассала и сделаю само существование для нее бременем…»

В Лондоне самым внимательным образом следили за разгоравшимся франко-русским спором вокруг почитаемых храмов в «святых местах». Сперва ему не придавали значения. Еще до ухода Пальмерстона в отставку он и посол Франции граф Александр Колонна-Валевский пришли к выводу, что затеянная игра не стоит свеч (или, в английском варианте — шандалов). Но дело разрасталось и принимало опасный оборот. То, что Франция выступает в роли забияки, а вопрос не ограничивается тем, кому и с какого амвона восславлять господа, было очевидно. «Французский посол (в Константинополе. — Авт.) первым нарушил существующее статус-кво. Нельзя отрицать наличия споров между латинским и греческим духовенством, но без политических акций со стороны Франции эти споры никогда бы не вызвали затруднений в отношениях дружественных держав», — размышлял в январе 1853 г. лорд Джон Рассел, тогдашний министр иностранных дел. Посольство в Константинополе еще раньше забило тревогу: «Порта полностью сознает важные политические расчеты, связанные с начавшимся спором… Никто не сомневался, что греческая церковь и нация напрягут все силы, чтобы сохранить свои преимущества и что влияние России, пусть замаскированное, будет пущено в ход, как и ранее в подобных случаях, чтобы отбить атаку латинской партии…»

Сам по себе бурный ренессанс активности Франции в Османской империи погружал Уайт-холл в глубокое раздумье. Однако ситуация имела лишь внешние черты сходства с тем, что происходило в 1839–1841 гг. Сейчас участниками конфликта выступали два основных соперника Великобритании; похоже было, что она, при известной ловкости, сможет выступить в качестве третьего радующегося.

Николай I пришел в восторг от расправы президента Луи Наполеона Бонапарта с доверенной его заботам Французской республикой. Однако учреждение второй империи и коронация выскочки уже не сопровождались возгласами ликования на Неве. Тщетно Нессельроде взывал к монархам: «Если Наполеон III будет признан, вся Европа пройдет через Кавдинское ущелье Франции»[4]. Кончилось дело тем, что царь сдал свои позиции — признал права не только Наполеона, но и его еще не появившихся на свет потомков, но ухитрился испортить с новым властелином отношения по ничтожно-протокольному поводу, а именно — именуя его в переписке «добрый друг» — вместо полагавшегося по ритуалу «дорогой брат». Наполеон не забыл и не простил нанесенного ему оскорбления, и это сразу сказалось на обострении спора о «святых местах».

Понимали ли в Петербурге, что именно здесь, в Османской империи, «доброму другу» Николая I легче всего осуществить свои честолюбивые планы? Сознавали ли, сколь опасен взобравшийся на вершину власти авантюрист, которому для укрепления еще зыбкого трона позарез был нужен крупный внешнеполитический успех?

Судя по некоторым частным письмам (не документам — ибо в них полагалось петь аллилуйя самодержцу) — да. К. В. Нессельроде делился тревогой с Ф. И. Брунновым: «…Новому императору французов любой ценой нужны осложнения, и нет для них лучшего театра, чем на Востоке».

Чем глубже исследователь погружается в источники, связанные с подготовкой к войне, тем более тяжким становится его недоумение: как можно было втянуться в конфликт, который даже умозрительно, на бумаге не сулил победы? У колыбели его стояли два деятеля, по 30–40 лет связанные с внешней политикой, которые, при всем критическом к ним отношении, не страдали недостатком осторожности — К. В. Нессельроде и Ф. И. Бруннов.

Вот несколько отрывков из их частной переписки. Нессельроде полагал: на Востоке «наступит очередь России остаться в одиночестве против всего мира… Соединенные морские силы Турции, Англии и Франции легко справятся с русским флотом… Проникнуть в Черное море; уничтожить здесь торговлю, сжечь города; перебросить подкрепления повстанцам на Кавказе — все это, в раскладе на троих, не потребует слишком разорительных жертв людьми и деньгами». И дальше: «В Константинополе недоверие и подозрительность в отношении нас настолько укоренилось, что, сколько бы мы ни заверяли в отсутствии желания сокрушить Турцию, нам не поверят…»

Как же можно было, очертя голову, броситься в пропасть авантюры? Но граф Карл Роберт Васильевич Нессельроде, канцлер империи, украшенный отечественными и иноземными орденами, поседевший и облысевший на службе во внешнеполитическом ведомстве, не смел высказать царю свои опасения. На пороге императорского кабинета появлялся исполнительный чиновник, «верноподданный», готовый строчить по монаршьему повелению то, что противоречило его опыту. И строчил.

Ф. И. Бруннов в личных письмах советовал соблюдать крайнюю осторожность в споре о «святых местах»: не надо слишком натягивать вожжи, они могут лопнуть и ударить своими концами по кучеру. Пока в Петербурге исписывали гору бумаги, сочиняя инструкции для чрезвычайного посла в Турции, Филипп Иванович высказывал глубоко справедливые мысли: не формулы трактатов, а реальное соотношение сил определяет ситуацию. «Более или менее длинная, более или менее жесткая статья ничего в действительности не прибавит к нашему влиянию в Турции. Его истоки — в делах, а не в словах». И действительно, на пороге 50-х годов Россия сохранила всю договорную аммуницию; ни одна статья договоров, начиная с Кючук-Кайнарджийского (1774 г.) и кончая Адрианопольским (1829 г.) не была отменена. А влияние было утрачено, не поддержанное экономической, идеологической и политической мощью. Но эти горькие истины Филипп Иванович шептал на ушко адресату. Гласно же он вводил в заблуждение хозяина Зимнего дворца, «обнаруживал» повороты в настроениях британской общественности и правительства, коих не было, рождая надежду на то, что Англия останется вне столкновения. Миссию в Константинополе предложили осуществить проницательному Алексею Федоровичу Орлову, затем — знатоку балканских дел Павлу Дмитриевичу Киселеву. Оба государственных мужа, не к чести для себя, уклонились от ее осуществления, а от них можно было ожидать вовремя высказанного самодержцу совета — не совершать гибельного шага. Бедновато стало в Петербурге с людьми ответственными, способными ставить интересы страны, даже в их узко дворянском понимании, выше соображений карьеры!

Под конец выбор царя пал на генерала и адмирала А. С. Меншикова, человека не без ума и образования, но настолько тщеславного и самонадеянного, что ожидать от него проницательности и решительности не приходилось. Не будучи вовремя остановлен, царь пустился во все тяжкие. Фатальный его просчет заключался в совершенно ошибочной оценке европейской ситуации и надежде на то, что Англию удастся удержать вне конфликта. В ослеплении своем он вообразил, будто «доверительные беседы» с сэром Гальмильтоном Сеймуром тому способствуют: «Моя единственная, моя сокровенная цель — не войти в противоречия с Англией, и только ради этого я придал самую интимную и доверительную форму нашему обмену мнениями, который нельзя трактовать официально и который останется строго секретным между мной и королевой…» Размышляя на бумаге о возможных итогах посольства Меншикова, Николай писал: «Французы отправляют флот и десантный корпус. Конфликт с ними». А вот столкновения с Великобританией не предусматривалось, с Австрией — тем более — царь был убежден в вечной благодарности Габсбургов за услуги, оказанные им в 1849 г.: «Что касается Австрии, я уверен в ней, ибо договоры определяют наши взаимные отношения».

Такова была обстановка, когда в Лондоне узнали о снаряжении чрезвычайного посольства А. С. Меншикова, сопровождаемого солидным эскортом сухопутных и морских офицеров. Ответом явилось назначение — в пятый раз, — Чарльза Стрэтфорд-Каннинга, именовавшегося уже официально виконтом Рэдклиффом, в Стамбул. Болтуну и дилетанту в дипломатии был противопоставлен матерый политик, почти полвека подвизавшийся в Турции, до тонкостей знавший обстановку, друг и покровитель великого визиря Решида-паши. Ему были представлены широчайшие, полномочия: «Правительство е.в. не желает давать Вам особых инструкций и оставляет Ваше превосходительство свободным в проявлении Ваших суждений и заключений». Стрэтфорд получил право вызова британской эскадры с о-ва Мальта, «если угроза нависнет над турецким правительством».

Уже на полпути, в Италии, Стрэтфорд узнал обо всем, что привез в своем портфеле Меншиков, вплоть до содержания секретной конвенции, которую тот предложил подписать Порте. 5 апреля корабль «Фьюри» с послом на борту прибыл в бухту Золотой Рог. На пристани его ожидали османские сановники. Султан прислал коня из своей конюшни, чтобы выразить всю степень уважения к «великому элчи». 7 апреля великий визирь лично ознакомил Стрэтфорда с текстом конвенции. 11 апреля последний передал по телеграфу ее содержание, намеренно и грубо исказив при этом смысл документа, причем в таком изуродованном виде он рассматривался парламентом.

Требования, предъявленные Меншиковым, давно и превосходно исследованы и в старой русской (А. Г. Жомини, С. С. Татищев, А. М. Зайончковский), и в советской (Е. В. Тарле, В. М. Хвостов) историографии. В том, что они означали попытку (предпринятую в самый злополучный момент) расширить влияние царизма на Ближнем Востоке и на Балканах, нет сомнений. Если отвлечься от рас-суждений о службе в церквах, починке купола над храмом Гроба Господня, распределении ключей к той или иной церкви — которые занимали 9/10 словесной площади нот, — то квинтэссенция миссии Меншикова заключалась в следующем: добиться заключения акта, «имеющего силу и ценность договора» для того, чтобы «покровительствовать религиозным учреждениям и восточной церкви более действенно, нежели нам позволял Кючук-Кайнарджийский договор». В предложенной к подписанию конвенции эта формула выглядела так: «министры императорского российского двора, как и в прошлом, будут вправе делать представления в пользу церквей Константинополя и других мест, а также в пользу клира, и эти представления будут приниматься как исходящее от соседней и искренно дружественной державы».

Картина была очевидной: царь стремился проделать лазейку для вмешательства во внутреннюю жизнь османского государства; турки с подозрением и враждебностью отнеслись к российским предложениям.

По словам самого Меншикова, реис-эффенди Рифаат-паша спокойно и даже благожелательно выслушал все пункты инструкций, касавшиеся службы в храмах; но, когда изложение дошло до конвенции, — «во время чтения лицо Рифаата, видимо, омрачилось; он показался живо затронутым и в течение нескольких минут не мог произнести ни слова… Я оставил его в состоянии растерянности и тревоги».

В интерпретации Стратфорда царские требования выглядели откровенно хищническими и грубо нахальными: российские дипломаты делали не представления, а получали право «давать распоряжения церквам». Фальсифицировав требования Петербурга, британские политики и пресса объявили, что царь хочет распоряжаться судьбами 12 (или 14) млн душ православных подданных Турции.

Конечно, лондонские политические стратеги не хуже Ф. И. Бруннова знали, что не бумаги и печати определяют силу и влияние того или иного государства в Османской империи, а экономическая, финансовая, политическая и идеологическая мощь. Показателен был пример России, растерявшей и то, и другое, несмотря на обладание Адрианопольским договором. Великобритания заняла в Стамбуле преобладающие позиции. Впрочем, если бы Порта подписала пресловутую конвенцию, ничего бы по существу не изменилось: представлениями российских посланников можно было пренебречь, и скатывание Османской империи к положению британского клиента продолжалось бы, несмотря на протесты Петербурга.

Но тогда не была бы использована уникальная внешнеполитическая конъюнктурадля сведения счетов с Россией и резкого усиления позиций на Ближнем Востоке и Балканах. Французский император, можно сказать, днем с огнем искал повода для войны. Подумать только — руками соперника № 2 можно было расправиться с соперником № 1! Порта, оскорбленная и обиженная развязными требованиями царя, вообразила, что пришло время одним махом освободиться от обязательств перед Россией, вырванных последней в итоге четырех войн. Турки разве что не бросались публично в объятья Стрэтфорда, который стал руководителем и вдохновителем всех их акций. Эта ситуация, не имевшая аналогов ни в прошлом, ни в будущем, совпадение интересов Англии, Франции и Турции и, не в столь открытой форме — Австрии, — создала предпосылки для объединения держав, вторгшихся через год в Россию.

Не следует думать, что курс на войну был принят в Великобритании в одночасье. Подходило к концу четвертое десятилетие мира в Европе. Перешагнуть черту, за которой стояла война, было нелегко. Тори старой закалки относились подозрительно к тесной дружбе с Францией, зараженной бациллами революционных и прочих нехороших потрясений. Лорд Лондондерри призывал «не бросаться слепо в объятья единственной державы, могущей смертельно угрожать самому существованию Англии» (то бишь Франции); «тогда мы будем вотще взывать о поддержке и помощи к старым, верным, великим и могущественным союзникам, избавившим нас от опустошительных войн и давшим нам сорок лет мира». Влиятельные купеческие круги выгодно торговали с Россией. Пацифисты религиозных оттенков проповедовали мир на земле. Делегация квакеров посетила Николая I, когда уже запахло порохом, и тот, видимо, совершенно не зная как себя с ними держать, спровадил их к царице.

Сомнения принца Гамлета могут дать лишь слабое представление о чувствах графа Абердина, возглавлявшего тогда коалиционный кабинет. Премьер-министр регулярно изливал их Бруннову во время задушевных бесед с глазу на глаз в кабинете на Даунинг-стрит, 10: «Войны не будет, войны не может быть», он, лорд Абердин, не допустит ее развязывания. Бруннов исправно передавал столь утешительные сведения в Петербург. Посол в Вене, барон Мейендорф, не желал отставать от своего красноречивого лондонского коллеги: «За исключением нескольких предубежденных умов… все согласны в том, что тесный союз с Россией должен являться основой политики венского кабинета».

Нессельроде снабдил Меншикова указаниями, которые можно считать эталоном дипломатической беспечности и близорукости: «Поведение лорда Абердина показывает серьезное желание избежать крайних последствий… Он уже предпринял усилия, чтобы подвигнуть кабинет Тюильри к наиболее благоприятной позиции… Он относится с полным доверием к охранительным тенденциям императора…» Такое же свидетельство о благонамеренности было выдано Габсбургам: Австрия, как держава католическая, «не может слишком откровенно поддерживать права православного культа против католического» (!)

Так, в состоянии полного ослепления, царизм занес ногу над пропастью…

Стрэтфорд посоветовал (в сложившихся обстоятельствах слово «предписал» подходит точнее) своим турецким подопечным проявлять крайнюю сговорчивость во всем, что касалось лампад, алтарей и церковных притворов. 13(25) января Меншиков констатировал: «Дело о святых местах соглашено между французским послом, Портою и мною, нужные для этого фирманы изготовляются, окончательному соглашению сему много способствовал лорд Рэдклифф».

Нессельроде, узнав эту благую весть, проявил осторожный оптимизм: быть может «дьявол» (то бишь Стрэтфорд) «не столь уж черен», как его малюют? Но по урегулировании чисто церковных дел «доброжелательство» британского посла, по словам Меншикова, «миновалось». Тактика Стрэтфорда состояла в том, чтобы, уступив по второстепенным вопросам, обнажить экспансионистские замыслы царизма и объединить против этой угрозы Англию, Францию, Турцию и, возможно, Австрию.

Дальше коса нашла на камень. Турки отвергли конвенцию. Меншиков почуял недоброе, — не ощутить этого было невозможно, и смягчил формулировку: 23 апреля (5 мая) он внес новое предложение: Порта, «на основе строгого статус-кво» подтверждает права и привилегии православной церкви. В письме к Стрэтфорду он утверждал: «императорское правительство требует сохранения того, что существовало аб антико»; оно «чуждо претензиям на преобладание в чем-либо». Подобное утверждение не являлось с его стороны каким-то хитроумным маневром с целью ввести в заблуждение оппонентов, а служило констатацией факта отхода от попытки достичь чего-то нового, — лишь бы сохранить старое (при котором, напомним, влияние царизма резко падало). Меншиков растерял свой гонор; в его демаршах появились просительные нотки. Он обратился к заведомому противнику России, Решиду-паше: «Вашей светлости, возможно, покажется странным получить письмо от посольства державы, которая, как полагают, никогда не пользовалась Вашими симпатиями». Не помогло ни обращение, ни выхлопотанная у султана аудиенция. Абдул-Меджид отослал Меншикова к своим министрам. «Это было равнозначно отправке к хитрому Стрэтфорд-Каннингу», — замечает биограф последнего А. Дж. Бирн.

Новая редакция договора была отвергнута как «подрывающая основы суверенной независимости Порты». Стрэтфорду пришлось немало потрудиться, чтобы поддержать стойкость духа турецких сановников. Накануне заседания Совета Османской империи (17 мая) он не поленился лично объехать большинство его членов, «убеждая их голосовать против нас и принять проект ответа, составленный в английском посольстве», — сообщал Меншиков. Решид объявил российскому послу, что договор может касаться лишь строительства русской церкви и странноприимного дома в Иерусалиме. Россию, с соблюдением дипломатических приличий, выставляли с Ближнего Востока. Пока Решид вел беседу с Меншиковым, Стрэтфорд ждал его на лодке посреди Босфора. «Вот, г-н граф, — уныло замечал Меншиков, — что британские агенты имеют наглость именовать независимостью турецкого правительства».

И Меншиков отступил второй раз. Он сочинил проект ноты, с которой Порта должна была обратится к нему. В тексте ее говорилось, что православный культ будет и в дальнейшем пользоваться «под эгидой е. в. султана привилегиями и иммунитетами, предоставленными ему аб антико». О России упоминалось весьма скромно: султан «соизволил оценить и серьезно принять во внимание переданные через российского посла откровенные и дружественные представления в пользу восточной православной церкви». Ни обязательств, ни даже обещаний от Порты не требовалось — фиксировалось в расплывчатом и разжиженном виде то, что содержали прежние договора. Миссия Меншикова, даже будь его последняя нота принята, потерпела фиаско.

Насмерть перепуганный Нессельроде взывал к «Европе»: «нота преисполнена уважения к суверенной власти», каждая строка ее дышит почтением к «достоинству султана и независимости Порты»; речь идет лишь о сохранении за «единоверцами» того, чем они обладали. «Может ли столь умеренная, столь справедливая претензия, не затрагивающая прямых интересов ни единого иностранного государства, повести за собою разрыв? Я в это никогда не поверю. Для этого… здравый смысл должен покинуть землю!»

Однако в оффисе Стрэтфорда не собирались спускать конфликт на тормозах и сочли скромную «ноту Меншикова» недопустимым вмешательством в дела Порты. Решид облек это мнение в дипломатическую форму. Меншиков со свитой собрался восвояси. 9(21) мая пароход «Громовой» с персоналом посольства отчалил от константинопольского рейда.

Но, помимо курса на войну, существовал и другой замысел — интернационализации проблемы, учреждения своего рода верховного арбитража держав над всеми русско-турецкими делами. Плодом этого замысла явился проект т. н. «венской ноты» 4-х правительств Турции (август 1853 г.) Порта должна была подтвердить верность «букве и духу договоров Кючук-Кайнарджийского и Адрианопольского о покровительстве христианской религии». Казалось бы, с точки зрения Петербурга, — «чего же боле»? Меншиков в своих последних демаршах изъяснялся скромнее. Но суть «венской ноты» заключалась не в приведенной декларации, а в том, что все спорные русско-турецкие дела обсуждались и решались советом держав; ломался вековой принцип русской политики — не допускать «посторонних» к их урегулированию. Лорд Кларендон писал: державы «фактически превращаются в рефери, судящих, правильно ли интерпретируется нота в случае любых разногласий между Портой и Россией», причем, применяя библейский язык, судей неправедных в отношении России, которая обречена была бы на вечное одиночество в этом совете.

Тем не менее из Петербурга немедленно поступило согласие на венские предложения, что свидетельствовало о наступившем там отрезвлении и желании выбраться из беды хоть и с потерями, но не катастрофическими. А отказ (в виде поправок, начисто лишавших Россию возможности даже ходатайствовать в пользу православных) пришел из Константинополя.

И тут в благородном семействе Форин оффис произошло нечто вроде скандала: по поступавшим из Стамбула сведениям не кто иной как виконт Стрэтфорд-Рэдклифф был причастен к турецкому отказу. Один из соавторов венской ноты, граф Кларендон, чувствовал себя глубоко уязвленным. Он сочинил строптивому послу пространную депешу, обвиняя его в неповиновении и утверждая само собой разумеющиеся вещи: «турецкое стремление к войне основано на убеждении, что Франция и Англия волей-неволей примут сторону Турции». Послышался голос премьер-министра Абердина: «Я подготовил королеву к возможности отставки Стрэтфорда… Я уверен, что мы не вправе настаивать (перед Россией. — Авт.) на новых уступках после уже сделанных, Поведение Порты самоубийственно… Все это может быть объяснено желанием войны».

Вот именно!

Но ни один волос не упал с головы фрондёра, и все потому, что в Лондоне возобладала тенденция не на мирное урегулирование, пусть с крупными потерями для России (сторонником которой лично был премьер-министр), а на военный конфликт с целью устранения соперника с Ближнего Востока и Балкан. Повод для обострения ситуации подвернулся самый что ни на есть веский: 22 июня 1853 г. (3 июля) два корпуса русских войск вступили на территорию Дунайских княжеств. К. В. Нессельроде в соответствующем циркуляре разъяснял: Россия «не преследует целей территориального приращения»; княжества заняты в качестве материальной гарантии исполнения предъявленных Порте требований. Российские сановники явно рассчитывали на повторение 1848 г., когда занятие Молдавии и Валахии обошлось без осложнений и российский МИД даже нашел адвоката в лице лорда Пальмерстона. Но ведь ситуация изменилась кардинально, и судьбы мира висели на волоске!

Исследователя повергает в изумление и другое: решаясь на подобный шаг, необходимо было взвесить его возможные последствия, включая войну. Знакомство же с записками, сочиненными Николаем Павловичем для самого себя (ибо ни с кем прочим он не советовался) убеждает, что плана военной кампании не существовало. Если царя можно именовать дилетантом в дипломатии, что в области стратегии он был полнейший фигляр. Военный опыт самодержца (если не считать плацпарадной муштры) сводился к наездам в тылы действующей армии в 1828 г. Тем не менее он составил несколько вариантов возможных операций, но сам же отверг их из-за отсутствия необходимых сил и пришел к выводу, что переправляться через Дунай нельзя. Коронованный стратег полагал нужным провозгласить независимость Валахии, Молдавии и Сербии и «тем положить начало разрушения Оттоманской империи. Один всемогущий бог определить может, что за сим последует. Но приступить к дальнейшим действиям я и тогда не намерен». Меншикову он сообщал: «Я решился не переходить Дуная до поры до времени и ожидать наступления турков, чтобы ежели отважатся переправиться на левый берег Дуная, их разбить и прогнать, но самим не переправляться».

План пассивного бездействия, придуманный царем, передавал всю инициативу в руки неприятеля. «Зима должна быть перетерплена» (!), размышлял самозванный стратег. «Доколе не будем готовы к дальнейшему. Надо терпением замучить турок (!!!), как то проведут зиму в сборах, как то прокормятся…»

Когда 80-тысячная армия под командованием князя И. Ф. Паскевича сосредоточилась в Дунайских княжествах, на правом берегу реки расположились турецкие силы Омера-паши почти в 150 тыс. штыков и сабель. И уже совершенно неясно было, какими силами царь собирался воевать в Азии: в Закавказье по крепостям стояло 5 тыс. человек. Понадобилось спешно призвать под знамена местную милицию (10 тысяч) и перебросить дивизию из Крыма (16 тыс.), чтобы прикрыть южную границу страны.

Весной и летом 1853 г. Пальмерстон находился как бы за кулисами внешней политики, но не жаловался на свою судьбу. Он полагал, что переориентацию на войну целесообразнее осуществить с помощью человека, слывшего умеренным, лорда Джорджа Кларендона (позднее он признавался, что гораздо сподручнее вовлекать царизм в водоворот конфликта, создавая иллюзию британской нерешительности, и тогда Россия делала шаг за шагом к роковой черте, побуждаемая к тому видимой робостью английского правительства). Его же, Пальмерстона, слишком активное вмешательство могло возбудить подозрительность колеблющихся во главе с премьер-министром Абердином. Но на первое же совещание, созванное в Адмиралтействе 20 марта по вопросу о посылке флота к Проливам лорд Джон был приглашен, хотя по должности не имел к обсуждаемому вопросу никакого отношения.

Лично Пальмерстон был настроен крайне воинственно: «Нашу позицию тактичного и покорного выжидания у задней двери в то время как Россия с неистовыми и наглыми угрозами ломится в дом, я считаю глупой, имея в виду перспективу мирного решения, и оскорбительной для репутации, положения и достоинства» Англии. Оккупацию Дунайских княжеств он предложил считать за казус белли.

Позже, уже в марте 1854 г. он вручил членам кабинета меморандум, в котором со свойственным ему размахом перекроил карту Европы: «Аландские острова и Финляндия возвращаются Швеции. Некоторые из немецких провинций России на Балтике уступаются Пруссии. Польское королевство восстанавливается как барьер между Германией и Россией. Молдавия, Валахия и устье Дуная передаются Австрии. Ломбардия и Венеция освобождаются от австрийского правления и либо превращаются в независимые государства, либо входят в Пьемонт. Крым, Черкесия и Грузия отбираются у России; Крым и Грузия передаются Турции; Черкесия объявляется независимой или соединяется с султаном узами сюзеренитета».

Сей документ свидетельствует, что Пальмерстон, руководивший внешней политикой Великобритании почти двадцать лет, брешей в своих познаниях по истории и географии так и не заделал. Об этом говорила хотя бы его убежденность в том, что на берегах Рижского залива массами обитают немцы. Еще более показательно другое: велеречивый поборник прав народов и обличитель деспотов полагал возможным расправляться с прочно сложившимися государствами и распоряжаться судьбами народов по своей воле.

В нашей литературе записку Пальмерстона порой считают изложением британских целей войны. Конечно, это не. так. Свойственный лорду Джону полет шовинистической фантазии и склонность к авантюрным комбинациям сказались в меморандуме в полной мере. Граф Абердин, ознакомившись с творением своего коллеги, заметил: «Этот план рассчитан на тридцатилетнюю войну». В поход на Москву он не собирался. Сам автор именовал свое детище «прекрасным идеалом войны» и, по мере того, как таял британский экспедиционный корпус под Севастополем, вспоминал о нем все реже и реже и наконец предал забвению.

И все же сочинение упомянутого опуса нельзя приписать какому-то скоропреходящему затемнению ума министра. У него имелись единомышленники, и влиятельные, мечтавшие, к выгоде для себя, отторгнуть от Российской империи лакомые куски. Император Наполеон полагал желательным передать Дунайские княжества и Бессарабию Австрии, Ломбардию — Пьемонтскому королевству, Кавказ и Крым — Турции, а Польшу — либо сделать самостоятельной, либо включить в Пруссию. Облагодетельствованный таким образом Пьемонт должен был передать Франции Ниццу и Савойю. Разгорелось воображение у воинственных пруссаков. Они поговаривали об отторжении от России Прибалтики, Польши, Белоруссии и Украины (впрочем, Бисмарк именовал «ребяческой утопией» их разглагольствования).

Удержу не знал полет фантазии некоторых газетчиков, причем из числа самых солидных. Парижская «Конститюсьонель» мечтала: «…В немногие недели Россия потеряет плоды денежных затрат, гигантских трудов, огромных жертв не одного поколения. Крепости, что она воздвигла дорогой ценой на берегах Балтики и Черного моря, будут сравнены с землей, флоты, которые она построила, не жалея ни терпения, ни времени, ни денег, ни искусства, будут истреблены, взорваны и уничтожены огнем объединенных эскадр Франции и Англии». Не столь красочно, но в том же духе высказывался лондонский «Таймс», размышляя о том, что не худо было бы «вернуть Россию к обработке внутренних земель», — иными словами, лишить ее выходов к морю, загнать «москалей» в глубь лесов и степей: пусть они там лаптем щи хлебают и не раздражают цивилизованную Европу видом своих косматых бород.

В деловых переговорах между будущими союзниками обсуждались более скромные цели, прежде всего разоружение России на Черном море и подрыв ее позиций на Балтике (а еще лучше — изгнание). Лидер палаты общин Джон Рассел, влиятельный руководитель либеральной партии, выражался так: «Надо вырвать клыки у медведя… Пока его флот и морской арсенал на Черном море не разрушены, не будет в безопасности Константинополь, не будет мира в Европе». Что же касается официальных деклараций, то побудительные мотивы Великобритании выглядели чище только что выпавшего снега или росы на травах: «Нам ничего не нужно для нашей торговли, мы не боимся за наши индийские владения, — объявлял министр иностранных дел лорд Кларендон, — это дело нашей чести и уважения к себе»; наступает час «битвы цивилизации против варварства».

«Сползание» Англии к войне (выражение того же Кларендона) выглядело так:

9 октября турецкий главнокомандующий Омер-паша предложил в 15 дней вывести русские войска из Дунайских княжеств. Еще до истечения назначенного срока, 22 октября, в условиях мира, англо-французская морская армада, дежурившая у входа в Дарданеллы, вошла в Проливы, нарушив конвенцию 1841 г.

23 октября турки атаковали русские позиции по Дунаю и в Закавказье.

2 ноября (26 октября по старому стилю) Николай I подписал манифест о войне.

18(30) ноября эскадра вице-адмирала Павла Степановича Нахимова, ворвавшись на Синопский рейд в последнем в истории сражении парусного флота уничтожила крупный отряд турецких кораблей (7 фрегатов, 3 корвета, 2 парохода, небольшие суда).

Британские историки и сейчас с чувством некоторого стыда повествуют о буре, которая у них на родине разразилась при вести об этой славной и вполне законной с точки зрения международного права баталии. Газеты именовали ее то побоищем, то даже бойней. Вооруженные до зубов турецкие корабли были перекрещены чуть ли не в мирных купцов. Правительство сурово допрашивали: доколе оно будет хладнокровно взирать на то, как в пучине морской тонут друзья короны?

На волне ультра-шовинизма Пальмерстон поплыл к власти. В декабре, воспользовавшись надуманным предлогом, он подал в отставку. «Мы можем клясться, пока не почернеем», — писал Кларендон, — что уход министра не связан с Восточным вопросом — все равно никто не поверит. Газеты кричали: «капитулянты» изгоняют «патриота» из правительства. Пальмерстона упросили вернуться в кабинет, и влияние его круто пошло вверх.

24 ноября англо-французская эскадра получила приказ войти в Черное море и взять «под защиту османский флаг и территорию». Русским неторговым судам, встреченным эскадрой, предъявляли требование вернуться в Севастополь.

В самой Англии люди сведующие были ошарашены вольным, мягко говоря, обращением кабинета с международным правом. Лорд КлэнрикарД попросил Кларендона найти ему «юриста, казуиста или софиста», который взялся бы интерпретировать проводимую Великобританией акцию как не враждебную по отношению к России. Тогда-то министр иностранных дел и признал, что Англия «сползает к войне».

5 января 1854 г. англо-французская морская армада вышла из Босфора и взяла Черное море под свой контроль. Николай I в бессилии писал фельдмаршалу И. Ф. Паскевичу: «Злость англичан выше всякой меры, равно как их ярость и бесстыдство, но мериться с ними на море было бы неблагоразумно по превосходству сил их…»

Нессельроде сочинил жалостливую и плаксивую ноту, в которой клялся, что Россия не посягает на турецкие владения: «Малая численность наших войск сама по себе свидетельствует об отсутствии у нас проектов расширения, которые нам приписывают» (80 тыс. против 150 тыс. турок вдоль Дуная). «Россия, так сказать, вызвана на суд европейского трибунала, добившись уступок по половине вопросов, у нее требуют теперь уступок во всем… Четыре державы вышли за рамки нейтралитета и превратились в вооруженных пособников одной из конфликтующих сторон… Россию ставят перед выбором: война или унижение». Цепляясь за последнюю возможность сохранить мир, канцлер просил Лондон и Париж дать хотя бы заверение, что турецкие суда не станут под прикрытием «нейтральной» англо-французской эскадры опустошать берега. И в этом ему было отказано.

9(21) февраля Россия оказалась в состоянии войны с могущественным тройственным союзом Великобритании, Франции и Османской империи. Австрийская монархия удивительно быстро забыла услуги по подавлению венгерской революции, оказанные ей самодержавием в 1849 г., и, употребляя выражение ее канцлера К. Буоля, удивила мир неблагодарностью, заняв открыто угрожающую позицию по отношению к соседке.

«Не верю», «Каналья!!!», «Негодяй!» — таковы красочные эпитеты, которыми, мешая русские слова со французскими, наградил Николай I Буоля на полях донесений посла в Вене А. М. Горчакова. Но основное требование «негодяя» было выполнено: к сентябрю 1854 г. русская армия, «дабы обезопаситься от злых умыслов наших соседей», очистила Дунайские княжества, которые тут же были заняты австрийскими войсками вкупе с турками.

Вроде бы последний предлог для «противодействия русской агрессии» отпал, и сохранение «Османской империи в ее нынешних пределах», как о том говорилось в союзном договоре трех держав, обеспечено. Однако уход русских войск из княжеств прошел незамеченным, а все внимание коалиции сосредоточилось на планах нанесения ударов по России в ее собственных пределах. Впрочем, не следует думать, что совещания союзников были трехсторонними; турок на них вообще перестали приглашать; без них был избран и «крымский вариант».

12 сентября невиданная еще в истории армада военных судов (34 линейных корабля, 55 парусных и паровых фрегатов) появилась в виду Евпатории. Открылась крымская кампания. Черноморская эскадра России (14 линейных судов, 12 фрегатов и пароходов) была заперта в Севастопольской бухте. 5(17) октября произошла первая бомбардировка города. Началась осада, увенчавшая славой русское, но отнюдь не британское оружие.

«Большой редан» (3-й бастион), так и не был взят англичанами. Интендантство обнаружило полную неспособность снарядить зазимовавшую в Крыму армию, зато поставщики проявили большую изобретательность и расторопность по части казнокрадства, в результате чего интервенты чуть не вымерзли в солнечном Крыму.

14 ноября на море разразилась буря, потопившая больше двадцати только английских судов.

25 ноября газ. «Таймс» поместила статью своего крымского корреспондента о солдатских буднях: «…Ветер завывает над содрогающимися тентами; окопы превратились в канавы, в палатках — вода на фут глубиной; у людей нет ни теплой, ни непромокаемой одежды; по двенадцати часов они проводят в траншеях.-, и создается впечатление, что ни единая душа не заботится об их удобствах и даже об их жизни…»

1 декабря ген. Лукан сообщил, что у корпуса нет кавалерии — все лошади пали.

В январе 1855 г. больных, раненых и обмороженных англичан, шотландцев и ирландцев под Севастополем насчитывалось 23 тыс.; но все же 11 тыс. здоровяков оставались в строю. Французов погибло втрое больше. Что касается турок — то их никто не считал, ни живых, ни мертвых.

Если солдаты под Севастополем замерзали, то политическая температура в Англии достигла точки кипения. Правительство графа Э. Абердина доживало последние дни. 26 января радикал Рёбек внес резолюцию недоверия. Обсуждение было обставлено драматически. Сам Рёбек явился в палату больной и еле держался на ногах от слабости и волнения. Депутаты уговаривали его продолжать речь сидя; Рёбек отказался, не желая рушить священные традиции. Он заявил: по имеющимся сведениям, в Крыму из полусотни тысяч британцев уцелело 14 тыс., из них лишь 5 тыс. здоровых. Другие «эм-пи» добавили красок в мрачную картину. А. Стаффорд побывал в госпитале в Балаклаве — грязь, спертый воздух, простынь нет, раненые валяются на полу, одеяла передаются от умерших и заразнобольных еще здоровым. Маркиз Грэнби заявил, что вообще нет никаких оснований обвинять Россию в захватнических поползновениях. Правительство защищалось вяло; кабинет потерпел сокрушительное поражение: палата общин 305 голосами против 148 выразило ему недоверие. Во главе реформированного правительства встал — на семидесятом году жизни — виконт Генри Джон Пальмерстон. Долог и тернист был его путь к заветному креслу.

Трудности обступили нового премьера со всех сторон. Прежде всего надо было позаботиться о пополнении остатков экспедиционного корпуса. Одно дело было поражать Русь на карте, а совсем иное — воевать в ее бескрайних просторах. Русофобская кампания достигла в Великобритании и ее заморских владениях крайних пределов; трудно, будучи в здравом уме, постигнуть ее проявления. Черноморские корабли России лежали на дне Севастопольской бухты, затопленные своими командами; балтийский флот был заперт в Финском заливе, тихоокеанского еще не существовало. А в Бомбее и Калькутте складывали печи для каления ядер, чтобы «отбиваться от русских». В еще более далекой Австралии волонтеры упражнялись в стрельбе и рукопашном бою с якобы могущими вторгнуться из Сибири московитами. Как говорится, чего уж боле…

Однако охотников идти под знамена находилось мало. У Пальмерстона появилась мысль — купить оптом какую-нибудь армию вместе с офицерами, штабами, обозами и всем прочим. Самой подходящей представлялась испанская — как-никак, 60 тыс. штыков и сабель. Однако Мадрид отклонил сомнительную честь превратиться в поставщика пушечного мяса. Тогда обратились в Пьемонту. Глава туринского правительства граф К. Б. Кавур жаждал вступить в «концерт» держав и готов был нести расходы, в том числе кровью, но, по выражению одного английского историка, хотел прослыть «союзником, а не прислужником». Поэтому он не продал солдат в полное британское распоряжение, а направил под Севастополь (на английские деньги) корпус в пятнадцать тысяч человек, который и полег целиком в войне, не имевшей никакого отношения к делам Апеннинского полуострова.

Попытался Пальмерстон возродить средневековый обычай вербовки рекрутов по кабакам и притонам Европы и даже Соединенных Штатов. Таким путем ему удалось наскрести 13 тыс. человек. Наконец, обратились к туркам, благо те уже ни в чем не могли отказать своим «покровителям». Было подписано соглашение о создании корпуса «турецких сипаев» в 20 тыс. человек с английскими офицерами, но с содержанием не по высоким британским, а по более чем скромным османским нормам.

После оставления русскими войсками Севастополя военные действия прекратились по причине истощения сил обеих сторон. Потери французов убитыми и умершими от ран составляли 100 тыс., британцев — 22,7 тыс., турок — 30 тыс. На военном совете 13 сентября 1855 г. было решено свернуть боевые операции. Третий по счету французский командующий, ген. Пелисье, заявил, что двинется вперед лишь по прямому и притом письменному приказанию Луи-Наполеона, слагая тем самым с себя всякую ответственность за исход новой кампании.

Нелегким, а главное — бесперспективным представлялось положение российским правящим кругам. Да, коалиция застряла в Крыму и, похоже, надолго. Но питаемые мощной хозяйственной машиной Англии и Франции союзные войска могли воевать хоть тридцать лет. Финансы же царской империи трещали по всем швам. Флот морских держав блокировал российские берега и создавал постоянную угрозу высадки.

Международная ситуация складывалась угрожающе: война с четырьмя державами, непрерывный шантаж Вены, ее угрозы выйти из «нейтралитета», которого, по сути, и так не существовало, боязнь нападения со стороны Швеции, заключившей союз с Францией — все это заставляло искать мирного решения. Последнее препятствие к достижению договоренности — упрямство Николая I, исчезло вместе с его смертью, очень похожей на самоубийство.

Во мраке изоляции появился не луч (это звучит слишком громко), щелочка света: после падения Севастополя Наполеон III стал высказывать явные признаки утомления войной; трон был упрочен на крови и костях ста тысяч павших, победы раздуты до крайности. Французская армия «завоевала лавры», необходимые для обеспечения императорской династии. Воевать дальше — значило способствовать дальнейшему наращиванию британского преобладания в Османской империи.

В Лондоне, напротив, вошли во вкус войны французскими и турецкими войсками. Королева требовала «выгнать русских из Крыма». В августе 1855 г. Пальмерстон извещал брата, посланника в Неаполе: надвигается «подлинная опасность для нас, опасность мира». Были приняты экстренные меры, чтобы предотвратить нависшую угрозу. Во Францию снарядили королевскую чету. Сопровождавший ее лорд Кларендон писал жене о поездке королевы Виктории: «Все в восторге от ее достоинства и грации, а некоторые считают ее даже прехорошенькой» (с чем Кларендон, судя по тону, был явно не согласен). Но политического эффекта визит не принес. Кларендону пришлось вступить в трудные объяснения. Он потерпел полнейшее фиаско, о чем свидетельствует его частная переписка: «…Мы не должны скрывать от себя — окончание войны абы как так же популярно во Франции, как непопулярно у нас» (16 ноября). Чем дальше, тем злее становились письма: «Эти французы рехнулись на почве страха и жульничества; я боюсь, что император столь же деморализован, как его правительство. Уверен, если мы отвергнем условия, французы заключат мир по собственному усмотрению и наше положение станет жалким. Французы так громко визжат о мире, что, я боюсь, перепугают Австрию, и та захочет взять назад те жесткие условия, которые она предложила навязать России» (24 ноября). «Лица, приезжающие из разных концов Франции, единодушно заявляют, что если мы хотим продолжать войну, то можем делать это в одиночку, а с Франции хватит» (27 ноября).

В конце концов «воевода Пальмерстон» смирился с необходимостью идти на мирную конференцию: «…Что бы Пальмерстон в своем самодовольстве ни говорил, — свидетельствовал Кларендон, — мы не способны воевать в одиночку, ибо вся Европа сразу же обратится против нас, и скоро в ее хвосте последуют Соединенные Штаты…» Сдалась и Виктория.

С тяжелым сердцем собирался Кларендон в Париж — перспективы мира явно не соответствовали воспаленному воображению шовинистов, и на министра иностранных дел должен был обрушиться их гнев: «Джон Булль будет беспощаден к условиям мира, так что переговоры должны стать могилой для репутации лица, которое их вело…» На конгрессе Кларендон старался как мог (недаром в отчете Российского МИД говорилось о «злой воле представителей Англии и корыстных расчетах австрийцев»). Сам первый делегат Великобритании свидетельствовал: «…Я никогда, ни по какому случаю, ни по одному вопросу не сделал уступки… Вина за яростное сопротивление русским овечкам, за задержку заключения мира возлагается исключительно на меня».

В Париже Кларендону пришлось иметь дело с серьезным противником. Первый русский делегат граф Алексей Федорович Орлов уже современниками оценивался как крупный дипломат. Ему в помощь отрядили Ф. И. Бруннова и тот, находясь у главы делегации «под рукой», мог проявить свои качества полемиста и редактора.

Сложившуюся на конгрессе обстановку лучше всего характеризует реплика француза Буркнэ — «сколько ни гляди, не видно, кто здесь побежденный и кто — победитель». Наполеон сразу же просил Орлова по всем затруднительным вопросам обращаться лично к нему. В беседах за чашкой кофе в императорском кабинете решались важнейшие дела. Не пренебрегал первый русский уполномоченный и частными контактами с Али-пашой — ведь западные «покровители» в ходе войны так прижали своих турецких союзников, что Порта пыталась оградить от них ту самую независимость, ради которой вроде бы весь сыр-бор разгорелся, недаром по заключенным тогда займам Турция не сумела расплатиться до 1914 года.

Во всех тех случаях, когда Орлову удавалось нащупать трещину разногласий в коалиции противников, он добивался умелыми маневрами облегчения навязываемых России условий; но Орлов был бессилен, когда наталкивался на единый фронт.

Без спора и дискуссий Россия отказалась от протектората над Сербией и Дунайскими княжествами и от особых прав в отношении христианских подданных султана. Три княжества и христианская вера были поставлены под коллективную гарантию держав. Русское наследство в отношении статуса автономных земель сохранилось; никто, даже турки, не мог уже посягнуть на эти результаты Адрианопольского мира.

Во имя обеспечения «свободы судоходства в низовьях Дуная» от России была отторгнута Южная Бессарабия; великая страна была лишена необходимого для ее хозяйственного развития выхода к реке. Здесь сомкнулись интересы Великобритании и Австрии; но, опираясь на молчаливую поддержку французов, Орлов несколько уменьшил размер территориальных потерь.

Самым тяжелым для России было требование о разоружении на Черном море. Здесь Орлов бился за каждую букву. Он настоял на том, чтобы принцип разоружения распространился и на Турцию; формальное «равенство» было соблюдено. Он добился отказа англичанам от претензии на открытие проливов для военных судов: это превратило бы Черное море в британское озеро. Наконец, удалось сохранить за Россией (а, стало быть, на правах паритета, и за Турцией) право содержать несколько вооруженных пароходов (а не устарелых парусных судов, как настаивали англичане). В целом же статья о Черном море явилась попранием суверенных прав Российского государства; в случае «чрезвычайных обстоятельств» турки в течение нескольких дней могли перевести свою эскадру из Средиземного моря в Черное и пропустить туда же корабли своих союзников, Россия же была лишена элементарной самозащиты.

Орлов отмел немало и других домогательств британцев: требование разрушить укрепления и верфи Николаева и Херсона, объявить о «нейтрализации» Азовского моря, согласиться с образованием «государства Черкесии» в качестве вассала Порты, а когда это не удалось — срыть форты по Кавказскому побережью.

Поскольку растерзать Россию не удалось, в разгоряченной шовинизмом Британии весть о мире была встречена без энтузиазма. Газета «Сан» восприняла ее как скорбную и вышла в траурной рамке. В чем только не обвиняли правительство в парламенте «благородные лорды» и «почтенные депутаты»! У России-де вырвали бумажное обязательство не возрождать черноморской эскадры, да и согласились при том на сохранение небольшого, но боеспособного отрада, — а надо было добиться открытия Проливов, чтобы в случае надобности, флот ее величества мог опустошить берега и наказать строптивицу; почему не взорваны верфи Николаева и Херсона? Слишком мал отторгнутый кусок Бессарабии; ничего не сделано на Кавказе.

В действительности мир без победы (ибо таковой британское оружие не одержало) дал Альбиону много преимуществ: он утвердил свое экономическое и политическое преобладание в Османской империи, подорвал (но не уничтожил, как то мечталось) позиции царизма на Балканах, добился «очищения» Черного моря от русского флота, способствовал отторжению части Бессарабии, отрезал Россию от Дуная, возглавил верховный надзор держав за русско-турецкими отношениями.

Второй, после России, жертвой англо-французского альянса, явилась Турция. Редко когда выражение «Пиррова победа» столь удачно характеризует итог войны как в случае с нею. Реваншистские мечты Порты простирались на Закавказье. Турецких же солдат, без спроса их командования, потащили в Крым, где они, по отнюдь не образному, но характерному выражению газеты «Таймс», мерли как мухи от пуль, болезней и лишений. Что касается Азии — то война завершилась оглушительным поражением османской рати, взятием русскими войсками сильной крепости Карс.

По ходу дел союзники затянули на турецкой шее финансовую удавку в виде двух займов, с которыми Османская империя не смогла расплатиться в оставшиеся ей десятилетия существования. Наконец, у султана «исторгли» (так говорилось в британском парламенте) февральский хатт и-хумаюн 1856 г. с обещанием реформ. Несмотря на отчаянное противодействие Али-паши и Джамиль-бея на Парижском конгрессе, в мирном договоре содержалось упоминание о хатте. Иными словами, Турция согласилась на проведение реформ под наблюдением держав.

Третьей по счету, но не по значению жертвой победы союзного оружия в Крыму стали балканские народы. Их интересами пренебрегли ради сохранения статус-кво на Балканах, ибо наиболее удобной формой хозяйничанья здесь англо-французского капитала являлась та, что прикрывалась обветшалой османской ширмой. Народам предъявили властное требование — не бунтовать! Попытка греков подняться в 1854 г. на восстание была пресечена железной рукой — в Афинах высадились французская дивизия и британский полк.

Канцлер А. М. Горчаков берет реванш


Вздохи сожаления по поводу Парижского мира, раздававшиеся в Англии, отдавали лицемерием Тартюфа и Иудушки Головлева. Не одержав победы на поле боя, Великобритания добилась отмены прав, завоеванных Россией на Балканах в ходе четырех войн и утвержденных пятью договорами, плодов громкозвучной славы русского оружия, подсекшего основы османской власти на юго-востоке континента. В качестве своего рода перестраховки, в дополнение к Парижскому миру, Австрия, Франция и Великобритания, по наущению последней, 15 апреля 1856 г. подписали договор, по которому обязались, совместно и порознь, прийти на помощь Османской империи, если над той нависнет опасность.

Казалось, возле «Крыма» должны были наступить дни безраздельного и безмятежного британского преобладания в огромном регионе, на который фактически или хотя бы только формально распространялись прерогативы султанской власти. Ан не вышло. «Крымская система» пыталась увековечить здесь позавчерашний день, а именно — власть отсталого, смертельно больного военно-феодального общества над более развитыми социально, экономически и культурно Балканами. Знакомясь с перепиской двух видных турецких деятелей эпохи, уже знакомого нам Али с Фауд-пашой, сознаешь, что они с горечью и тоской приходили к выводу о тщетности попыток совместить европеизаторские усилия с догмами ислама, не допускавшими равноправия между последователями Магомета и «неверными». Реформаторов поддерживала горстка чиновников и интеллигентов, получивших образование за границей, некоторые офицеры. Против выступали влиятельные сановники старой закалки, улемы, все духовенство от шейх-уль-ислама до последнего деревенского муллы, весь «базар», как средоточие восточного общественного мнения, и масса мусульманского населения. Равноправие христиан и мусульман осталось на многотерпеливой бумаге. Да и можно ли было употреблять это слово без кавычек, когда самые радикальные из преобразователей полагали, что руководящая роль в государстве и впредь будет безраздельно принадлежать туркам? Сама мысль о свободном доступе христиан на вершину власти приводила Али-пашу в ужас: «Они вскоре завладеют всеми делами, так как обладают необходимыми для этого знаниями и способностями в большей степени, чем мусульмане. Они оставят позади себя мусульманских чиновников, а ислам не одобрит наших уступок немусульманам».

Не приходится удивляться, что усилия турецких «западников» напоминали по результатам Сизифов труд по вкатыванию камня на гору, в чем убеждались их европейские покровители. В 1859 г. французский посол в Стамбуле Э. Тувенель давал убийственную оценку статус-кво, в рядах защитников которого он сам подвизался: «Я убежден, что до тех пор, пока не разразится буря, для дипломата нет другой роли, как только штопанье старья. Итак, я делаю все возможное, чтобы помешать Высокой Порте испустить последний вздох на моих руках, ибо, если живой не хорош, покойный будет еще безобразней…»

Участвовать в штопанье прогнившей османской государственной ветоши, да притом на вторых ролях, угнетенные народы не желали. Обновления они искали на путях воссоздания или упрочения своей национальной государственности. Парижский мир поэтому стал точкой отсчета нового подъема освободительного движения. А это побуждало искать поддержки России, глубоко уязвленной в национальном самолюбии, тяжело переживавшей ущемление своих государственных интересов. Надежда Пальмерстона на устранение России с Балкан развеялась как дым. Придя в себя после потрясений войны, дипломатия последней обнаружила, что не все рычаги влияния утрачены. Восуществимость планов реформ в Османской империи она не верила, в искренность содействия этому процессу со стороны западных партнеров — еще менее. У руководства иностранными делами встал князь А. М. Горчаков, лицейский товарищ Пушкина, тот самый, которому поэт предрекал:

Тебе рукой Фортуны своенравной


Указан путь и счастливый и славный.



Фортуна многие десятилетия водила Горчакова по столицам — он побывал и в Лондоне и в германских княжествах, и в Италии, и в Вене, пока в трудных условиях поражения не был призван на высший в российской дипломатии пост. В первых же своих циркулярах новый министр высказал мнение, что в политике держав, записавшихся в покровители «турецких христиан» возобладают старые черты, а именно — «сопротивление развитию христианских народностей с тем, чтобы, провозглашая терпимость, сделать иллюзорным равенство политических и гражданских прав и культивировать разногласия между различными христианскими исповеданиями».

Подтверждая эти прогнозы, с Балкан, от «равноправных народов», в Петербург потоком шли жалобы и просьбы о защите. В одном из писем, поступивших из Болгарии, говорилось: «Нам остается теперь на долю… уповать, что по заключении мира Россия пошлет нам консулов и прикажет им наблюдать за исполнением хотя некоторых важных для нас обещаний султана, а также и за действиями агентов недоброжелательной нам Европы». Была расширена и укреплена российская консульская сеть. Представители на местах все как один говорили о необходимости поддержки прав балканцев как средства восстановления и укрепления российского влияния в регионе: «Повсюду на востоке пробуждается чувство национальности. Это наш лучший помощник. Все эти национальности станут все более враждебны константинопольскому правительству». В противовес западному курсу на скрепление Османской империи обручами реформ постепенно обозначилась линия на образование национальных автономных государств. И здесь, как и почти на всем российском пограничье, предвиделось резкое столкновение с Великобританией, которая «на Черном море и на Балтийском, у берегов Каспия и Тихого океана — повсюду является непримиримым противником наших интересов и всюду самым агрессивным образом проявляет свою враждебность», — говорилось в отчете МИД за 1856 год.

Горчаков, до конца жизни своей не изживший опасений повторения «Крымской коалиции», действовал с сугубой осторожностью. И все же немедленно после войны он энергично отстаивал права Молдавии и Валахии, а в 1866–1867 гг. выдвинул, в противовес французской идее «слияния» мусульман и христиан в одну «османскую нацию», вполне химерической, а поэтому и безопасной для Порты и ее покровителей, мысль о «серьезной и гарантированной автономии внутренней администрации» одновременно всем христианским народам, находящимся под господством «султана». Горчаков делал упор на всеобщность этого акта, чтобы «не выдать на милость Порты» «судьбу наших славянских единоверцев». Проект вроде бы носил невинный характер: говорилось о введении «раздельного», «параллельного» развития христиан и мусульман на началах местного самоуправления. Однако в том, что принцип «разделения наций» лишь чуточку прикрывает планы расчленения Османской империи, мало кто сомневался, и «скромный» на вид проект Горчакова был провален. Но в Лондоне еще раз убедились, что петербургская дипломатия, утратившая в николаевские времена маневренность и гибкость, вернула себе эти качества, обратившись к осторожной, но все же несомненной поддержке освободительного движения.

В Зимнем дворце полагали, что Франция «в действительности поставила свои вооруженные силы на службу английской политике, которая одна может выиграть от уничтожения нашего флота на Черном море», и задавались вопросом: долго ли такое положение может продолжаться? Каждая трещина в англо-французском сотрудничестве изучалась, — а их становилось все больше, причем исходной точкой разногласий чаще всего становился Стамбул. У престарелого Стрэтфорда попрание турок настолько вошло в плоть и кровь, что он разучился на равных вести дела с европейскими партнерами. Наполеон III жаловался, что никак не подыщет добровольца на роль посла в Турции, настолько перспектива столкновения со сварливым лордом пугала их. Министр иностранных дел сделал Стрэтфорду выговор: «Император сообщил мне, что не имеет сейчас посла в Константинополе, ибо полагает, что поверенный в делах занимает слишком низкое положение, чтобы привлечь Ваше внимание; но положение не улучшилось. Два дня назад я получил послание, которое гласит: «Здесь (в Париже. — Авт.) и в Лондоне: мы — лучшие друзья, а в Стамбуле находимся в состоянии войны…»» Надежда забрезжила перед французами с неожиданной стороны: в Дунайские княжества в качестве британского комиссара был направлен сэр Генри Булвер-Литтон; честолюбивый Стрэтфорд заподозрил в нем конкурента, и между английскими дипломатами начались стычки, о которых очевидец не без удовольствия писал: «Сэр Генри Булвер и лорд Стрэтфорд доставили нам очаровательную возможность присутствовать при поединке между змеей и львом».

В Лондоне подстать Стрэтфорду по нраву был Пальмерстон. Он прочно поселился на Даунинг стрит, 10. Наблюдатели полагали, что «старый Пам» будет управлять Великобританией и империей, сколько ему вздумается. Он и делал это (с годичным перерывом) до самой смерти в 1865 г., несмотря на ворчание консервативной оппозиции и нападки прессы. Давно минуло время, когда его именовали в салонах купидоном. Теперь злоязычные оппоненты называли его «разновидностью парламентского дедушки», «престарелым шарлатаном», «старым размалеванным шутом с фальшивыми зубами».

То, что придется прилагать отчаянные усилия, дабы помешать расползанию Османской империи на Балканах, Пальмерстон почувствовал сразу «после Крыма»: встал вопрос об объединении Дунайских княжеств, о создании Румынии. Французы выступили в пользу этой меры, явно метя в покровители нового государства. Многое свидетельствовало о реальности их надежд: давние связи румынских унионистов с «латинской сестрой», готовность распахнуть двери перед французским капиталом («Вот нация, на которую Франция должна опереться для преобразования Востока и установления там своего солидного влияния», — так говорилось в одном из унионистских меморандумов). Все это вызывало жгучее стремление Парижа обосноваться на богатой природными ресурсами земле в противовес вездесущим британцам.

Деятели объединения не обходили, разумеется, своим вниманием и Лондон. Поэт и дипломат Василе Александри вспоминал на склоне лет: «Писать, говорить, действовать, стремиться из Парижа в Вену и из Вены в Константинополь и, разумеется, британскую столицу — это была наша жизнь».

Румынских представителей выслушивали, особенно внимательно в тех случаях, когда они характеризовали будущую Румынию как буферное государство между Россией и южными славянами. Им удалось организовать несколько митингов; в парламенте состоялись запросы, и это рождало у них радужные надежды. Отправляясь на Парижский мирный конгресс, лорд Кларендон пригласил с собой Думитру Брэтиану и представил его своему французскому коллеге. Но повлиять на британскую дипломатию в желательном смысле унионистам не удалось. Мнение Стратфорда, очень весомое, состояло в том, чтобы в реформированной Османской империи сохранялись оба Дунайские княжества. Кларендон добавлял: с «добрым правлением в этих провинциях, которое султан может установить по своей воле».

Правда, Кларендон собственного мнения, по обыкновению, не имел, и на конгрессе в общей форме поддержал идею объединения. Пальмерстон счел это нарушением данной министру инструкции и попрекнул своего коллегу за то, что тот не разобрался во всей сложности вопроса. В самом деле, за объединение высказался Орлов, и он же предложил узнать мнение жителей Валахии и Молдавии по этому поводу, направив в княжества специальную комиссию держав. Россия «после Крыма» заняла на Балканах оборонительную, но отнюдь не пассивную позицию. В Петербурге с тревогой наблюдали за развертывающимися здесь событиями: Дунайские княжества оккупированы австрийскими и турецкими войсками, в Вене строят планы установления здесь своего экономического и политического преобладания. Австрия, говорилось в отчете российского МИД за 1857 год «откровенно жаждет разрушить вековое наше дело», унаследовать на Востоке влияние России, загнать под турецкий сюзеренитет неудобных для нее балканских соседей, воспрепятствовать их национальному развитию и конфисковать в свою пользу навигацию по Дунаю. Порта, впервые после 1711 г. очутившаяся в роли победителя, мечтала о реальном упрочении своей власти на мятежном полуострове. Турция и Австрия стеной встали против объединения княжеств. Так обозначилось слабое звено антирусской коалиции. «Здесь, — размышлял А. М. Горчаков, — можно найти средство, чтобы разорвать остатки военного союза и приступить к совместным действиям с Францией». Наконец, негоже было выступать против воли местного населения, — не с этого следовало начинать деятельность по восстановлению на Балканах российского влияния.

В итоге в Бухарест и Яссы направилась комиссия представителей держав. А в Лондоне турецкий посол, православный грек Константин Мусурус-паша принялся обрабатывать английских государственных мужей в нужном Порте направлении. Мусурус верой и правдой служил полумесяцу — за что единожды уже поплатился: будучи посланником в Афинах, он заслужил такую ненависть соотечественников и единоверцев, что был избит ими и искалечен, но Порте не изменил. Смысл его доводов состоял в том, что вслед на объединением Дунайских княжеств их население возжаждет независимости, что, в свою очередь, явится соблазном для других подданных империи. Произойдет нечто, напоминающее обвал в горах; за первым камнем последует град других, — и прощай тогда османская держава, не говоря уже о статус-кво на Балканах.

Пальмерстон поспешил исправить оплошность руководителя Форин оффис: «Сохранение двух отдельных княжеств мне представляется лучшей комбинацией, нежели их объединение. Порта, исходя из принципа «разделяй и властвуй», предпочитает сепарацию…» Значит, Великобритании нечего кокетничать с унионистами. Кларендон поспешил согласиться с мнением главы кабинета: «Я все больше и больше убеждаюсь, что уния будет иметь фатальные последствия для Турции… Народ теперь проникся идеей, что объединение связано с приглашением иностранного принца, а принц означает независимость от Турции… «В сентябре 1856 г. консулу в Бухаресте Роберту Колкохуну было предписано «сопротивляться объединению всеми законными способами». Британская дипломатия превратилась в оплот противников единой Румынии.

Схватка вокруг дальнейшей судьбы княжеств завязалась жестокая, даже с элементами детективного жанра. Порта, стремясь фальсифицировать выборы в Чрезвычайные собрания Молдавии и Валахии, которым предстояло высказаться по вопросу о будущем государственном устройстве, использовала своего ставленника, наместника в Яссах Константина Вогоридеса. Он не останавливался перед тем, чтобы вычеркивать пачками из списков избирателей людей, слывших сторонниками объединения, в чем ему усердно помогал австрийский консул, который внес последние «коррективы» в списки в типографии. Унионисты протестовали, и ради своего дела использовали сомнительные средства. Они похитили из турецкого посольства в Лондоне бумаги, свидетельствовавшие о том, что Лондон отнюдь не занимает позицию беспристрастного свидетеля. «Лорд Пальмерстон, — писал секретарь османского посольства, — является решительным противником объединения» и «никогда не допустит осуществления объединения, хотя бы все диваны высказались за него».

В дело вмешались дипломаты Франции и России, увлекшие за собой пруссаков и сардинцев, требуя отменить результаты сфальсифицированных выборов. Великий визирь Решид-паша чувствовал, что надвигается нешуточный конфликт, и запаниковал. Опору он искал, и обрел, у лорда Стрэтфорда-Рэдклиффа: «Галльские угрозы, — говорил тот, — до смерти напугали моего бедного маленького друга Решида». Визирь клял судьбу, соединившую его с высокомерным британцем, и втихомолку жаловался: «Это — сумасшедший; темперамент заводит его слишком далеко, и он ни с чем не желает считаться». Так, Стрэтфорд вместе со своим австрийским коллегой А. Прокеш-Остеном «случайно» оказался в резиденции великого визиря, когда там шло совещание — принимать или отвергать французские и русские протесты? Понятно, что при столь влиятельных советниках турки отвергли демарши A. П. Бутенева и Э. Туннеля. И тогда четыре державы — Франция, Россия, Пруссия и Сардиния, — объявили о разрыве дипломатических отношений с Османской империей. Флаги на зданиях их представительств были спущены, паспорта затребованы, дипломаты с семьями и пожитками переехали на корабли, стоявшие на Босфоре.

В Петербурге потирали руки от удовольствия, задавая с надеждой вопрос: неужели сокровенная мечта, — ссора между недавними противниками России, — стала явью?

Увы, надеждам царских сановников не суждено было сбыться. В Париже и Лондоне спохватились, что зашли в своем препирательстве слишком далеко. Император Наполеон запросил свидания с королевой Викторией (точнее, с ее министрами). Что касается британского кабинета, то ему было не до ссоры с Францией. Шел 1857 год, в Индии полыхало народное вооруженное восстание, причем ядро его военных сил составляли превосходно вооруженные и обученные сипайские полки, британское владычество висело на волоске. Разногласия вокруг Дунайских княжеств откатились на задний план.

7–8 августа в городке Осборн на острове Уайт состоялась встреча Наполеона с Викторией, а заодно и переговоры его министра иностранных дел А. Валевского с Пальмерстоном и Кларендоном. Стороны договорились о комбинации, которая по существу сохраняла раздельное существование княжеств с собственными господарями, собраниями, армиями. Однако в Молдавии и Валахии надлежало создать одинаковые учреждения. Англичане остались чрезвычайно довольны итогами договоренности: «Черная туча висела над союзом, когда император прибыл сюда, — в несвойственном ему восторженном тоне заливался Кларендон. — Солнечный свет сиял при его проводах». Оставалось укротить Стратфорда, действовавшего по обычаю упрямо и прямолинейно: «Складывается впечатление, — писал ему Кларендон, — что Вы создаете нам столько затруднений, сколько позволяют обстоятельства, ибо Порта делает совершенно то, что Вы ей советуете… Нынешнее положение вещей в Константинополе точно такое, какого желает Россия. Если бы она сама взялась устраивать дела, ситуация не могла бы лучше отвечать ее задаче — поссорить нас с Францией… Нам надо следить за событиями в других частях земного шара и наш долг — не умножать числа врагов в момент, когда вся энергия страны должна быть напряжена в крайней степени и когда ужасающе сомнительно, принесут ли пользу все наши усилия в чудовищной борьбе, в которую мы вступили в Индии». В следующем году строптивый посол, рассорившийся со всеми своими коллегами и измучивший турок диктаторскими замашками, вышел в отставку.

Удержать Дунайские княжества в состоянии сепарации было уже невозможно. Умело используя автономные права (ради укрепления которых российские дипломаты не жалели трудов), деятели объединения успешно сопротивлялись вмешательству Порты в их внутренние дела. Вопреки рогаткам, расставленным на пути к унии в принятой семью державами в августе 1858 г. конвенции об их государственном устройстве, процесс этот продолжался. В начале 1859 г. одно и то же лицо — полковник Александру Ион Куза был избран на престол сперва в Яссах, а затем в Бухаресте. Подобного казуса опекуны румын в европейских столицах не предвидели и запрета на двойное избрание наложить не догадались. Разразившаяся между Францией и Сардинией, с одной стороны, и Австрией — с другой в том же 1859 г. война вывела европейский ареопаг из строя. Потерпевшие поражение Габсбурги не могли с прежней энергией сопротивляться слиянию двух Дунайских княжеств; в 1862 году существование единой Румынии стало фактом. Так была пробита первая брешь в Парижском договоре 1856 г.

После образования Румынии «рука» Пальмерстона в балканских делах ощущается не так заметно. Он сходит в могилу в 1865 г., оставив не только воспоминания, но и традиции; курс на статус-кво в Юго-Восточной Европе, им упроченный, держался до 1878 г. Не надо думать, что Лондон выступал против какого бы то ни было развития юго-востока континента; напротив, всячески подчеркивалась вторая часть формулы статус-кво и реформы. Российский МИД свидетельствовал в отчете за 1861 год: Великобритания избегает фронтальных ударов по христианским народам, «ибо преследование бросит их в наши объятия. Она способствует улучшению их судеб, потому что заслуга будет приписана ей, а не нам. Она желает их материального преуспевания, так как продавать и покупать можно больше у богатого народа, чем у бедного. Но она настаивает на том, чтобы они оставались под турецкой властью». Малейшие попытки ослабить путы этой власти наталкивались на сопротивление Сент-Джеймсского кабинета. Когда в 1862 г. сербы выдвинули требование вывести османский гарнизон из цитадели Калимегдан, что в центре Белграда, — Пальмерстон выступил против. Когда в 1866 г. восстали критяне, настаивая на присоединении острова к Греции, британское правительство способствовало их подавлению. Капитан корабля, вздумавший, по примеру русских моряков с фрегата «Генерал-адмирал», переправлять в Афины и Пирей беженцев с острова, спасая их от ярости карателей, получил выговор за нарушение нейтралитета.

Следующий период британской истории связан с именами двух деятелей — либерала Вильяма Юарта Гладстона и консерватора Бенджамина Дизраэли. Оба они причастны к балканским делам, а потому фигурируют на страницах нашей брошюры.

Гладстон считается столпом английского, да и мирового либерализма. По рождению он принадлежал к высшему слою буржуазии. Его отец владел плантациями сахарного тростника в Вест-Индии и использовал труд негров-рабов, восстание которых в 1823 г. было зверски подавлено, а «зачинщики» повешены.

Сам Вильям прошел обычный курс воспитания состоятельного англичанина: Итонская школа — Оксфордский университет. Здесь он изучал право и богословие. К теологии он обращался всю свою жизнь и написал несколько книг, трактующих библейские заветы; даже медовый месяц супруги Гладстон провели за чтением Библии.

В 1832 г. отец и герцог Ньюкасл на паях купили для Вильяма Юарта место в палате общин. Первую («девичью») речь он посвятил оправданию рабовладения (его отца Джона обвиняли в том, что негры на его плантациях умирают пачками). Свежеиспеченный «эм-пи» пустился в казуистику: рабство — преступление; но обладание рабами — не обязательно грех, но непременно — ответственность.

Много воды утекло, пока Гладстон осознал, что пути упрочения капитализма пролегают через мосты уступок, а, усвоив это, превратился в гроссмейстера компромисса. Он, единственный в истории Великобритании, четырежды возглавлял кабинет (1868–1874, 1880–1885, 1886, 1892–1894 гг.) и притом впервые пришел к власти почти в шестидесятилетием возрасте. Под конец жизни многочисленные сторонники именовали его «великим старцем». Ему принадлежала несомненная заслуга — в глазах не только правящего класса, но и широких масс обывателей, — укрепления капиталистического строя на основе традиционных конституционных форм, облеченных в монархически-парламентскую одежду.

В викторианской Англии с ее чопорностью, манерностью, подчеркнутой религиозностью и строгостью нравов Гладстон слыл чем-то вроде эталона «британского образа жизни». Будучи в душе проповедником, свои речи и писания он уснащал цитатами из Библии. С королевой Викторией наладить отношения Гладстону не удалось, несмотря на многие годы общения. Он оказался не в состоянии подобрать ключи к ее монархическому тщеславию и потакать ее женским капризам, чем искусно пользовались другие премьеры. Виктория жаловалась, что Гладстон обращается к ней, будто она — публичный митинг. Однажды, представляя на утверждение кандидатуру особо неприятного ей министра, он «утешил» королеву, пообещав, что та будет как можно реже иметь дело с неугодным ей лицом.

У Гладстона существовало как бы две ипостаси — правительственная и оппозиционная. В последней он выступал обличителем социальной несправедливости, соболезновал тяжелой участи «низших классов» и даже осуждал колониальные захваты; с приходом его к власти страдания бедняков не прекращались, а захваты продолжались, что дало повод Карлу Марксу назвать его «отъявленным лицемером и казуистом».

Именно на правление Гладстона пришлась знаменитая акция канцлера А. М. Горчакова по отмене стеснительных и оскорбительных для России запретов на Черном море. Обстановка для этого сложилась в 1870 г. как нельзя более благоприятная: два участника Парижского мира 1856 г., Франция и Пруссия, сошлись в мертвой схватке. Военные действия развивались для французов несчастливо, злой рок и пруссаки преследовали их с одинаковым постоянством. В сентябре-октябре Франция потеряла две армии: одна сдалась в плен в крепости Седан вместе с императором Наполеоном; другая, во главе с маршалом Базеном, сложила оружие под Мецом. Неприятель осадил Париж.

Франция как фактор международной политики выбыла из строя. А прусский (а с весны 1871 г. германский) канцлер О. Бисмарк и сам король Вильгельм II были связаны обязательством не препятствовать отмене тяжелых для России статей Парижского трактата. Такова была цена за нейтралитет России в австро-прусской войне 1866 г.

19 (31) октября Горчаков циркулярной нотой информировал державы, что Россия считает себя свободной от обязательств, запрещавших ей содержать военный флот на Черном море. Канцлер ссылался на недопустимость сложившегося положения, когда эти пункты договора 1856 г., «нарушенного во многих существенных и общих статьях», продолжали действовать в отношении России, ставя под угрозу ее безопасность.

Впечатление в Европе от циркуляра было оглушительным. Позднее французский автор суммировал его следующим образом: «Не пролив ни капли крови, не затратив ни рубля, не двинув ни одного солдата, она (Россия. — Авт.) стерла на скрижалях международного права Европы следы крымского поражения».

Недовольное ворчание раздавалось отовсюду — даже из осажденного Парижа. Однако кому было всерьез протестовать? Австрийцам? Но те, потерпев два поражения подряд, от Франции в 1859 и от Пруссии в 1866 г., были по горло заняты латанием государственной системы монархии. Оставалась одна Великобритания.

У Горчакова произошел разговор на повышенных тонах с послом Э. Бьюкененом, и тот, даже не посоветовавшись со своим правительством, заявил, что намерен затребовать паспорта. Престарелый и ставший к концу жизни не в меру робким Ф. И. Бруннов, отправлявший обязанности российского посла в Лондоне, в ходе беседы с министром иностранных дел лордом Грэнвиллем поинтересовался, не пора ли ему складывать чемоданы. Тот ответил уклончиво.

Перед кабинетом встал вечный вопрос: кто возьмет на себя задачу дать отпор России, не останавливаясь при этом перед угрозой войны? Английские эмиссары высокого дипломатического ранга произвели зондаж повсюду, от Стамбула до Версаля, где обретался Бисмарк. Вести поступили неутешительные; ничего похожего на крымскую коалицию воссоздать не удалось.

Гладстон раньше своих коллег осознал, что придется проглотить преподнесенную Горчаковым горькую пилюлю. Следовало, однако, благопристойно оформить эту неприятную операцию. Бруннов уловил признаки миролюбия премьера, но тревога не оставляла его: не спасует ли кабинет перед крайними шовинистами? Он делился своими размышлениями: «Министерство Гладстона значительно упало в общественном мнении; в управлении внутренними делами его политику находят слишком радикальной, а его внешнюю политику — трусливой. Министрам недостает, по общему мнению, нахальства. Для англичанина подобное суждение очень обидно».

На гласный и открытый протест Лондон так и не решился — вряд ли за таковой можно принять формулировку в официальном ответе на ставший уже знаменитым циркуляр: «Правительство е. в. не находит возможным санкционировать… линию поведения, избранную князем Горчаковым». Гладстон решил ограничиться поучением о важности соблюдения международных договоров. Сэр Э. Бьюкенен столь долго разглагольствовал в этом духе перед канцлером, что тот счел его речь диссертацией по международному праву, и кратко и энергично отмел рассуждения как не относящиеся к делу. Он подчеркнул, что совершен акт долга по отношению к России, не наносящий ущерба ничьим интересам, но освобождающий его страну от последствий тягостной для нее сделки. Все же Горчаков дал понять, что не возражает против оформления свершившегося факта в международно-правовом плане, путем согласованного решения 7 держав, участниц Парижского конгресса 1856 г.

17 января 1871 г. в Лондоне открылась конференция послов. Выбора у собравшихся не существовало: Горчаков свой циркуляр не отозвал. Россия явно демонстрировала тем самым, что может обойтись и без санкции прочих государств, буде таковой не последует. Тем оставалось лишь подтвердить международным актом уже совершенное. Так об этом и писала газета «Морнинг пост»: «Европейские державы с мечом, подвешенным над их головами, согласились пойти на уступки России… Одна она и только она может поздравить себя с результатами беспрецедентно дерзкой акции».1(13) марта был подписан протокол, отменявший 11, 13 и 14 статьи Парижского мирного договора 1856 г., налагавшие запрет на содержание военного флота в Черном море.

Может показаться непонятным, зачем же все-таки англичане огород городили с созывом конференции? Только ради удовлетворения самолюбия, ради врачевания уязвленной гордости?

Конечно же, нет. По ходу дел послы подписали протокол, гласивший, что впредь освободиться от договора или изменить его условия можно будет лишь с согласия всех его участников. Тем самым создавался прецедент на будущее, подтверждались сохранявшиеся положения Парижского мира и все дела, касавшиеся Османской империи, рассматривались как общеевропейские. Россия очень болезненно ощутила это в 1878 г., когда британцы, ссылаясь на упомянутое решение, потребовали, и, пользуясь благоприятной для них ситуацией, добились пересмотра Сан-Стефанского мирного договора.

Диззи и Шу,


или дипломатический фронт


русско-турецкой войны 1877–1878 гг


Бенджамин Дизраэли, по прозвищу Диззи, был колоритнейшим из персонажей, когда-либо стоявшим у британского правительственного руля. Он появился на свет в состоятельной и образованной еврейской семье в 1804 г., когда иудейская община, подобно прочим «иноверцам», не пользовалась в Британии политическими правами. Его отец, книголюб и вольтерьянец, увлекался историей английской литературы, кое-что создал на этой ниве, а время проводил не в конторе, а в обширной домашней библиотеке. Уже после рождения сына он приобрел дом по соседству с Британским музеем, в котором, по словам биографа, и «похоронил» себя. Будучи равнодушен к религии, Исаак не показывался в синагоге, и лондонская иудейская община наложила на него штраф. Разобидевшись, Исаак вышел из нее, а в 1817 г., по совету друзей и ради жизненных удобств, крестил детей по англиканскому обряду. Юный Бен в 15 лет кончил школу, но дальше совершенствоваться в официальных науках не пожелал; еще два года он, как считалось, получал домашнее образование, поглощая в больших количествах жизнеописания великих мужей. Отец пытался приобщить его к юриспруденции, отправив в контору стряпчего. Копание в бесчисленных пухлых фолиантах, содержавших юридические прецеденты, на коих по сей день зиждится английское право, не соответствовало ни темпераменту, ни устремлениям молодого Дизраэли. Он жаждал признания и славы. Он пытался оригинальничать: отпустил власы до плеч, носил невообразимо яркие жилеты, обвешивался цепочками, но прослыл лишь чудаком. Добиться известности всерьез можно было не погружением в море судебных казусов и не экстравагантностью в одежде, а с помощью пера и парламентской трибуны.

В канон воспитания состоятельного британца той поры входило зарубежное путешествие. В 20 лет Бенджамин, в сопровождении отца, предпринял странствие по континенту. Свои впечатления он излагал в письмах любимой сестре Сарре. Описания старых городов, великолепной природы, торжественных служб в католических храмах чередовались в них с восторгами по поводу европейской кухни и изысканных вин. Но не только созерцанию и чревоугодию предавался он. Плывя на пароходе по Рейну, юноша размышлял о карьере. Для возвышения необходимы три вещи: голубая кровь (чего нет, того нет); миллион фунтов стерлингов (тоже отсутствует) и гениальность (в наличии которой Диззи не сомневался). Возвратившись в Лондон, он решил заняться вторым условием, и пустился в биржевые спекуляции, но не только разорился, а залез в долги так глубоко, что в течение тридцати лет расплачивался с ними. В иные времена будущий премьер-министр неделями не высовывал носа из дома — прятался от кредиторов. Финансовое положение молодого Дизраэли было настолько аховым, что Мэри-Энн, вдова члена парламента Виндхэм-Льюиса, которой он сделал предложение, заподозрила его в корыстных намерениях. Сознаемся, на то были некоторые основания: она была на 12 лет старше жениха и не отличалась ни умом, ни красотой. Дизраэли горячо и искренно развеял ее черные мысли. Брак оказался долгим и счастливым. Много лет спустя после сватовства один не отличавшийся тактом знакомец поинтересовался у ставшего уже знаменитым политика, что же привязывает его к чудаковатой старушке. Дизраэли ответил: «То, что Вам неведомо — признательность».

Убедившись раз и навсегда, что коммерция — не его стезя, Дизраэли взял в руки перо — благо кредиторы обрекали его на домашний образ жизни. В тот самый день, когда ему исполнился 21 год, он завершил свой первый роман — «Вивиан Грей».

Не беремся судить о художественной ценности многочисленных творений Дизраэли-писателя; это дело литературоведов. Признаемся, что нынешнему читателю они представляются чрезмерно назидательными и скучновато-растянутыми. Вероятно, современники смотрели на них иначе. Автор размышлял по поводу судеб отечества и личности в нем. В «Вивиане Грее» он вывел честолюбца, удовлетворяющего свою страсть не служением отечеству, а в достижении карьеры. В этом смысле идеалом Дизраэли был Наполеон Бонапарт. Произведения Дизраэли содержали и критику существовавших в Великобритании кричащих противоречий между бедностью и богатством. Апогея эта струя достигла в самом значительном его романе — «Сибилла, или две нации» (1845 г.). Сам крылатый термин — «две нации» в рамках одной, — сошел в публицистику со страниц «Сибиллы». Многие читатели относили молодого Дизраэли к радикалам и последователям Байрона (о чем он сам громко заявлял). Ничего не было более далекого от истины. Душою Дизраэли прилепился в тому сословию, с которым не имел ничего общего ни по происхождению, ни по традициям, ни по воспитанию, — к аристократии. Он склонен был идеализировать обычаи и нравы «веселой, доброй, старой Англии», разоблачение зла у него было и поверхностным, и демагогическим.

По возвращении из путешествия домой наш герой вступил на стезю политики, и на собственном опыте убедился, что взобраться на ее Олимп (или, в английском варианте — усесться на передней скамье в палате общин, которую занимает правительство) куда как не просто для кустаря-одиночки, даже со способностями и амбициями. На выборах 1832 г. он впервые выступил как независимый кандидат. Но, провалившись четыре раза, осознал, что без поддержки крупной партии ему не обойтись. В 1835 г. он примкнул к тори, написав что-то вроде политического пропуска к ним в виде записки «В защиту английской конституции», в которой осуждал принципы философского утилитаризма, радикализма, воспевал «мудрость наших предков», значение традиций, «превосходство земельных интересов по сравнению с новым коммерциализмом», Англии времен джентльменов и йоменов над лихорадочным темпом жизни первой промышленной державы мира. На этого потомка иммигрантов с Ближнего Востока стали смотреть как на глашатая «сельской» (понимай — помещичьей) партии. Важное место в системе взглядов Дизраэли занимала англиканская церковь — «часть нашей истории, часть нашей жизни», хранительница обычаев и устоев.

Дизраэли прекращает чудачества в одежде, кричащие жилеты, цепи и браслеты исчезают из его гардероба; он отдает предпочтение традиционно-респектабельному черному цвету. Жена погашает его долги на сумму 13 тыс. ф. ст. (около 90 тыс. рублей); отец ссужает еще 10 тысяч — на покупку поместья; и вот Дизраэли — сквайр в графстве Бэкингемпшир.

Дизраэли так и мог бы остаться «заднескамеечником», ограничившись воспеванием добродетелей старины. На деле все сложилось иначе. Он обнаружил способность быстро реагировать на настроения избирателей (напомним, что к таковым тогда принадлежала тонкая имущая прослойка) как в масштабах округа, так и страны. Он разворачивает знамя «торийского демократизма» (сохранение традиционных институтов, консолидация империи, улучшение жизни народа); лэндлорды, менее связанные с пролетариатом, нежели промышленная буржуазия, могли позволить себе роскошь законодательных уступок в пользу рабочих. В 1867 г., будучи канцлером казначейства, Дизраэли убеждает своих коллег по кабинету о необходимости проведения избирательной реформы; право голоса получают домовладельцы и квартиросъемщики в городах, число избирателей возрастает втрое.

В 1874 г., на пороге семидесятилетия, Бенджамин Дизраэли становиться премьер-министром. Из романтически выглядевшего юноши он превратился в дряхлого старца, сотрясаемого приступами астмы, согбенного от ревматизма. Давно прошли времена, когда он почти сладострастно смаковал в письмах прелести французской кухни; теперь он в ужасе от «раблезианского обжорства» своих коллег. А на него лавиной обрушились общественные и светские обязанности — кабинет, обеды и ужины с избирателями; беседы с парламентариями — и опять же за обильно уснащенным столом; участие в официальных церемониях — в придворном платье, а порой и с государственным мечом в руках, под тяжестью которого дряхлый премьер чуть не качался, возведение в сан ректора нескольких университетов, сопровождаемое длительной и утомительной церемонией. Однажды Дизраэли выразил недоумение — почему это в Англии существует общество охраны ослов, а вот о здоровье и покое государственных мужей никто не печется? Отношения с королевой у него превосходные, можно сказать, сердечные. Дизраэли обнаружил у себя дар тонкой, всепроникающей лести. Викторию и Диззи сближала неприязнь к Гладстону, которого торийский лидер в частной переписке именовал не иначе как «архинегодяем», и которого Виктории могли навязать только суровые конституционные порядки. Королеву, женщину властную и ревниво относившуюся к своим прерогативам, выводили из себя его поучительный тон и ораторские приемы, с которыми он не расставался даже в личной беседе, а также систематическое навязывание неугодных ей лиц на посты министров. По словам биографа, Гладстон с бесконечным почтением противоречил каждому ее слову.

Иное дело — Дизраэли. Он публично заявлял в парламенте, что возглавляет правительство «милостью королевы»; он заверял Викторию, что высшей целью его жизни является исполнение ее желаний; он информировал ее о всех шагах кабинета. Он преподнес Виктории все свои сочинения; та, в качестве ответной любезности — рукопись «Страницы из дневника нашей жизни в горах»; Дизраэли обнаружил в сем творении «свежесть и благоухание» горных цветов и ветра. В разговоре он обронил фразу: «Мадам, мы, авторы…» Королева была польщена. Она усвоила привычку писать «своему дорогому Дизраэли» ежедневно и еженедельно присылать ему подарки, обычно цветы, весною — подснежники. С легкой руки Виктории было сочтено, что старец особо чтит этот цветок. И поныне в Великобритании существует «Лига подснежника», консервативная организация, созданная в честь и в память о Дизраэли.

В узком кругу премьер-министр определял свою тактику несколько иначе: «Никогда не возражать, ни в чем не противоречить, но кое-что забывать». Это помогало ему жить в полной гармонии с носительницей короны.

Конечно же, личные симпатии лишь на поверхностный взгляд играли главенствующую роль в этом странном содружестве. Главным же являлось совпадение политических воззрений. Оба, и королева, и министр, молились на империю. Дизраэли выступал глашатаем имперской идеи. С его именем связаны две акции кардинального значения во имя укрепления короны, во владениях которой, по тогдашнему ходячему выражению, никогда не заходило солнце.

В 1869 г. знаменитый французский инженер Фердинанд Лессепс закончил, на костях египетских феллахов-крестьян, прорытие Суэцкого канала. Через несколько лет египетский хедив Измаил, славившийся своей расточительностью, пришел к выводу, что ему надо срочно расстаться с контрольным пакетом акций — иначе грозит разорение. Биржа предвкушала «сделку века» — появление 117 тыс. бумаг на астрономическую по тем временам сумму в 4 млн. фунтов стерлингов (28 миллионов рублей). Французские дельцы торговались, стремясь заполучить лакомый кусок подешевле. А Дизраэли действовал. 20 ноября переговоры французов с хедивом были прерваны. Британский министр финансов Ст. Норткот сообщил премьеру, что достать столь огромную сумму без предварительного согласия парламента невозможно. Тем не менее 24 ноября кабинет, по настоянию Дизраэли, согласился на покупку. Личный секретарь Дизраэли Монтегью Корри, дежуривший у дверей, немедленно отправился к главе британской ветви банка Ротшильдов, лорду Лионелу. Тот поинтересовался, когда же понадобятся деньги. «Завтра», — был ответ. 25 ноября контракт был подписан в Каире, а 26 — 117 тыс. акций помещены на хранение в британское генеральное консульство. Оставалось оформить операцию через парламент, что было нетрудно, ибо обе палаты и обе партии, и пресса разных направлений единодушно приветствовала «дерзкий и своевременный акт». Так в руки англичан перешла основная водная артерия, соединявшая метрополию с Индией. Французская печать обрушилась с градом упреков на своих неповоротливых финансистов, но было поздно: Суэц «уплыл» у них из под носа. Произошло это в 1876 г.

Таинственный Восток влек к себе молодого Дизраэли — тем более, что предки вышли оттуда. На гонорар, полученный от публикации «Вивиана Грея» и при дотации со стороны отца он совершил путешествие по Средиземноморью, все еще в экстравагантном обличье: он было одет то жителем Андалузии, то греческим пиратом, обзавелся громадной трубкой… Освободительная война греков в его письмах отзвука не получила, хотя он побывал в Янине и в Албании.

Нанес он визит и родине пращуров, Палестине. Евреев он считал избранной расой. Затем в историю вписали свои имена греки и римляне, а в его, Дизраэли, время — британцы, основавшие Империю. Ее интересы — превыше всего. Прочие, десятки, сотни народов, должны повиноваться. Места в истории им не предоставлялось.

В 1876 г. Дизраэли добился провозглашения королевы Виктории императрицей Индии. Возражения оппонентов, — что это не соответствует традиции, предписывающей именовать монархиню «только» королевой, были преодолены. 1 января 1877 г. в Дели толпа усыпанных драгоценностями раджей и затянутых в мундиры и фраки «англо-индусов», офицеров и чиновников колониальной администрации приветствовала Викторию как наследницу великих моголов (правда, в ее отсутствие).

Ближневосточные и балканские дела Дизраэли, уже не как романтик, а как политик, рассматривал в имперские очки. Здесь пролегали важнейшие коммуникации, соединявшие метрополию с ее жемчужиной, индийскими владениями. Проливы охранял союзник, превращавшийся в клиента державы Османов. Что могло быть удобнее? Он говорил в парламенте: «Я утверждаю безусловно, что сохранение территориальной целостности и независимости Османской империи поможет спасти Европу от бедствий, предотвратить наступление длительных войн и такое нарушение расстановки сил, которое скажется неблагоприятно на общем благосостоянии, и в этом заключается не только английский, но и общеевропейский интерес».

Турция постепенно задыхалась в дружеских британских объятиях — торговый договор 1838 г. делал свое дело; товары с клеймом «Мэйд ин Инглэнд» прочно заняли первое место в ее импорте. Страна погружалась в болото финансовой зависимости от держав Запада. Османским сановникам и самим султанам неведомы были опасные, даже губительные последствия государственного долга. К продуктивному использованию полученных займов они решительно не были готовы. Обнаружив, что перед ними раскрыты денежные закрома, они пустились во все тяжкие. Султан Абдул-Меджид питал разорительное для страны пристрастие к строительству дворцов. Его преемник Абдул-Азис был одержим идеей создания могучего военно-морского флота, и полученные миллионы растрачивались на строительство броненосцев.

А итог? К 1876 г. займов было заключено 14; задолженность по ним превысила 6 млрд, франков. Около половины государственного бюджета приходилась на выплату процентов по долгам и их погашение. Открытый в Стамбуле Оттоманский по названию и англо-французский по капиталу банк получил право эмиссии банкнот и посредничества в государственных финансовых операциях. Турецкое правительство по сути дела утратило контроль над финансами страны.

В 1875 г. Порта объявила частичноегосударственное банкротство, в течение пяти лет обязавшись выплачивать лишь половину долгов наличыми. Но и это обещание было сорвано: в апреле 1876 г., когда наступил срок очередного платежа, заимодавцы не получили ничего. Кредиторы в Англии, особенно мелкие и средние, вложившие свои средства в турецкие бумаги, ворчали. Но на государственном уровне отношения оставались безоблачными — Османская империя чем дальше тем больше превращалась в клиента Британской…

Лишь одно темное пятно, с точки зрения Лондона, омрачало их: непрекращавшиеся волнения подвластных Турции народов, стремившихся взломать стены темницы. Дизраэли не повезло: не прошло и года после его прихода к власти, как в 1875 г. Началось восстание в Боснии и Герцеговине. Жизненный опыт подсказывал ему, что заплатками реформ повстанцы не удовлетворятся, что целью их является полное освобождение. Вырисовывались и контуры решения: боснийцы тяготели к объединению с Сербией, герцеговинцы — с Черногорией. Летом 1875 г. оба эти княжества вступили в войну с Портой. Взволновалась общественность России, близко к сердцу принимавшая страдания южных славян, причем сочувствие это сразу же стало принимать действенные формы: активизировались славянские комитеты, собирались средства на вооружение сербам и черногорцам, снаряжались санитарные отряды, на театр военных действий потянулись добровольцы, причем в немалом числе (5 тысяч — в сербскую армию). Немало офицеров взяли отпуск из своих частей и отправились воевать на Балканы; правительство, считаясь с настроениями общественности, сохранило им звания и выслугу лет в русской армии.

Зашевелилась европейская дипломатия. Восточный вопрос, по воле народов, вновь встал на повестку дня. Зимний дворец обуревали сомнения и колебания: со времени Крымской войны прошло всего 20 лет; призрак европейской коалиции против России довлел над сановниками, не исключая канцлера А. М. Горчакова, и самого царя. Субъективно они желали успеха поднявшимся славянам; объективно — пугались последствий разразившейся бури. Русская дипломатия начала маневры, имевшие целью добиться европейского, на базе общего согласия, решения вопроса. Редко когда затрачиваемые усилия приносили столь жалкие плоды; воистину, гора рождала мышь, ибо сочиненные в Петербурге проекты преобразований в Боснии и Герцеговине подвергались правке в Вене, где из них выбрасывались наиболее ценные для населения пункты; затем они поступали в Лондон, где подвергались дальнейшей чистке и превращались в обращенную к султану просьбу о проведении умеренных реформ.

Дизраэли в частной переписке выражал недовольство по поводу медлительности и нерасторопности турок, которые никак не «закроют» Восточный вопрос простейшим способом — расправившись с повстанцами и пришедшими к ним на помощь сербами и черногорцами: «Это ужасное герцеговинское дело можно было уладить в неделю… обладай турки должной энергией».

Но из «европейского концерта» Великобритания не выходила: опыт, накопленный со времен Каннинга, говорил, что лучше тормозить дело изнутри, нежели противодействовать ему извне… Поэтому министр иностранных дел граф Э. Дерби в общей форме поддержал так называемую ноту Андраши (названную так по имени его австро-венгерского коллеги), предусматривавшую введение свободы вероисповедания в Боснии и Герцеговине, отмену откупов при взимании налогов, улучшение положения крестьян, амнистию повстанцам, — и все это на основе добровольного акта султана, на что существовали весьма слабые надежды.

Русский посол Петр Анреевич Шувалов, на которого были возложены хлопоты по привлечению Великобритании к «концерту», жаловался на полное равнодушие Лондона к судьбе балканских христиан: «В то время как вся Европа…занята осложнениями в Боснии и Герцеговине, создается впечатление, что Англия игнорирует ситуацию, чреватую столь большой опасностью, и не проявляет интереса к дальнейшему развитию восточного кризиса». Лорд Дерби, в качестве конституционного министра, отравился сопровождать королеву Викторию на курорт Баден-Баден. Затем наступили пасхальные праздники, и члены кабинета, согласно обычаю, разъехались по поместьям. Вернувшись в Лондон, лорд Дерби проводил время у постели умиравшей матери, а его заместитель наотрез отказывался вести какие-либо переговоры по волновавшему посла вопросу.

Не молчала печать. Органы, выражавшие взгляды партии премьер-министра, консервативной, выражали недовольство давлением, будто бы оказываемым на Порту. «Морнинг пост» осудила «вмешательство» в турецкие дела, да еще «в хвосте у Священного союза». Правительству следовало отвергнуть ноту, кабинеты Франции и Италии последовали бы его примеру, и «сочинители этой хитро придуманной торпеды взорвались бы от собственной петарды». Дизраэли не остался глух к критическим голосам. Когда «три двора» (Петербурга, Вены и Берлина) выработали очередной архиумеренный документ — Берлинский меморандум, Дизраэли отказался к нему примкнуть, умело разыграв при этом возмущение: Англию-де третируют как второстепенную державу, предлагая подписать сочиненный без ее участия документ. До невероятия преувеличивая значение обструкционистского шага премьера, консервативная «Дейли телеграф» писала: «История, возможно, усмотрит в этом спокойном и бесстрашном акте один из поворотных пунктов современной цивилизации, восстанавливающих справедливую и честную игру в Восточном вопросе».

Но пока что российская дипломатия сидела у разбитого корыта своих европейских маневров. Шувалов печалился: «Больно смотреть, как мало интереса вызывает здесь участь христиан». Сочувственных речей хоть отбавляй, но все это — «явное пустословие». Беда царизма заключалась в том, что «единство» трех дворов существовало лишь в экзальтированном воображении некоторых западных газетчиков. На самом деле Андраши и Бисмарк руководствовались собственными, глубоко корыстными интересами, отнюдь не совпадавшими даже с умеренной, но все же ставившей целью облегчение положения христианских народов линией Петербурга. Чудес на свете не бывает. Австро-Венгерская монархия была и осталась врагом их освобождения, и на Уайт-холле, конечно, знали об этом. Во время одной из бесед с Шуваловым граф Дерби, видимо, не без удовольствия, ознакомил русского с телеграммой Андраши, в которой об автономии Боснии и Герцеговины говорилось как о мере «практически неосуществимой» в виду «незрелости населения». Однако габсбургские политики не менее британских опасались самостоятельных шагов России — что обычно приводило к войне — и считали сотрудничество (если в данном случае это слово применимо к ситуации) с нею необходимым не для продвижения, а для торможения вопроса, для поисков комбинации, приемлемой как для Вены, так и для Стамбула.

Иными мыслями руководствовался Бисмарк. «Железного канцлера» крайне тревожил неожиданно быстрый подъем Франции после разгрома 1871 г. Определенные круги в Париже уже вынашивали мечту о реванше. В 1875 г. Бисмарк спровоцировал первую из серии «военных тревог»: немецкая печать начала крикливую кампанию против соседней страны; в Берлине задумались — а не добить ли врага, пока тот не встал на ноги? Как раз в те поры в германскую столицу пожаловал царь Александр II в сопровождении Горчакова. Императору Вильгельму и Бисмарку было дано понять, что. немым свидетелем нового разгрома Франции Россия не останется. Горчаков известил дипломатический мир о состоявшихся беседах в привычных для него осторожных и сдержанных тонах. Печать, однако, приписала ему выражение «теперь мир обеспечен».

Этого Бисмарк не простил Горчакову. Отношения между ними, и прежде холодные, переросли во вражду. В смысле политическом «железный канцлер» сделал вывод: Россию надо занять на Востоке, чтобы она не мешала на Западе, и началось систематическое подталкивание ее к войне с Турцией, прикрываемое рассуждениями об отсутствии у Германии интересов на Балканах.

Трудно сказать, сколько времени продолжалось бы топтание на месте дипломатии, не вмешайся вновь в события балканские народы. В конце апреля 1876 г. вспыхнуло могучее восстание в Болгарии, превосходившее по подготовленности и размаху все то, что происходило раньше на древней земле. Не отдельные четы отважных храбрецов ринулись в схватку, а весь народ. «Апостолы», руководимые единой организацией, заранее и тщательно готовили выступление. На знамени повстанцев реяли гордые слова «Свобода или смерть!», и сам этот лозунг говорил о том, что компромисса в виде отдельных реформ они не принимали. Центром движения стали южные районы — Пловдивский округ, — находившиеся в непосредственной близости от сердца империи, Стамбула.

На этот раз османские власти, как бы следуя наставлениям из Лондона, проявили «энергию» и «расторопность», от которых содрогнулся мир. Каратели огнем и ятаганом прошли по восставшим городам и селам. Население во многих местах было вырезано от мала до велика, число жертв простиралось до 30 тысяч.

В Стамбуле Британию представлял сэр Генри Эллиот, дипломат старой, крайне консервативной закалки, блюститель «имперских интересов», несмотря ни на что. Свою точку зрения он, в доверительной переписке, выражал с шокирующей откровенностью: «Я разделяю убеждение выдающихся государственных деятелей, определявших нашу внешнюю политику, что эти интересы настоятельно требуют предотвратить распад Турецкой империи. Создается впечатление, что ныне ему изменили мелкие политики и лица, позволяющие себе, под воздействием чувства возмущенной гуманности, забыть о фундаментальных вопросах. Мы можем и даже должны негодовать в связи с ненужной, чудовищной жестокостью, с которой было подавлено недавнее болгарское восстание; но для Англии существует настоятельная необходимость предупредить пагубные для нее события, независимо от того, 10 или 20 тыс. людей погибли в ходе подавления».

В официальных депешах Эллиот взял под защиту карателей: вести о расправах над болгарским населением, поступавшие из русских источников и от самих болгар будто бы «чудовищно преувеличены»; необходимо, «не жалея усилий», добиться «быстрейшего подавления движения». На тревожные запросы в парламенте Дизраэли (только что получивший титул графа Биконсфилда и виконта Хьюэндена, а потому перекочевавший — в палату лордов) ответил, что не располагает сведениями, подтверждающими вести о кровопролитии.

Однако существовали каналы информации, которые премьер-министр был не в силах перекрыть. Первые беглые заметки о восстании промелькнули в майских номерах газет. В июне-июле пресса подробно, и в целом объективно, освещала его подавление. На месте событий побывал корреспондент «Дейли ньюз» Э. Пирс, американские журналисты Дж. А. Макгахан и Ю. Скайлер; последний вместе с русским вице-консулом в Филиппополе (как тогда именовался Пловдив) А. Н. Церетелевым составил отчет, вышедший в августе в Одессе отдельной брошюрой.

В Британии вести о зверствах на далекой болгарской земле, происходивших при молчаливом согласии кабинета, произвели впечатление взорвавшейся бомбы. Негодованию общественности, казалось, не было предела. С июля по декабрь созывались митинги, принимались резолюции, направлялись петиции правительству, парламенту, королеве с требованием воздействовать на турецкого союзника. В кампании принял участие цвет интеллигенции — Чарльз Дарвин, философ Генри Спенсер, поэты Вильям Моррис и Роберт Браунинг. В хоре протестов прозвучал голос британского пролетариата. Лорду Дерби в здании Форин оффис пришлось заниматься непривычным делом — принимать петиции и выслушивать требования делегаций, крайне пестрых по составу и представлявших широкий круг общественности — от «Лиги помощи турецким христианам» и сельскохозяйственных рабочих до дельцов Сити. Между прочим, визит министру нанесли 40 парламентариев, представлявших основные промышленные центры страны. Они вручили главе внешнеполитического ведомства бумагу, под которой стояли подписи 470 видных промышленников и финансистов, с требованием отказа от поддержки турецких властей. Посетил Дерби и лорд-мэр столицы, вручивший адрес с порицанием «прежней внешней политики в отношении Турции и Востока». Торговые круги явно тревожились за судьбы выгодной коммерции с Россией. Недавний отказ Порты от выплаты платежей по долгам был воспринят финансовыми магнатами и индустриальными воротилами как своего рода предупредительный сигнал — нельзя возлагать слишком большие надежды на сношения с государством, переживавшим глубокий застой.

Волна общественного негодования побудила взяться за перо Вильяма Гладстона, самого именитого из противников Дизраэли. Мы не вправе бросить и тени сомнения на искренность чувств, им руководивших. Но существовали обстоятельства, придававшие особый сарказм его стилю, особую горечь его эпитетам, особую силу его доказательствам.

Гладстон и Дизраэли лично находились в самых неприязненных отношениях; колкие выпады, которыми они обменивались, служили излюбленной пищей карикатуристов из журнала «Панч». Выборы 1874 г. принесли торжество консерваторам. Поверженный наземь Гладстон должен был отказаться от лидерства в либеральной партии, это место занял вполне бесцветный лорд Хартингтон; казалось, политическая звезда Гладстона закатилась, ему ведь перевалило за шестьдесят пять… А тут представился случай возглавить общественный протест и вернуть себе утраченную популярность.

Гладстон уединился в своей загородной резиденции — сделать сие было нетрудно, ибо жестокий приступ ревматизма на несколько недель приковал его к постели. Так родился памфлет «Ужасы в Болгарии и Восточный вопрос», одно из лучших произведений британской изобличительной литературы, а она знает немало вершин. Огненными фразами клеймил автор порядки (точнее беспорядки), царившие в Османской империи, и прикрывавшее их правительство консерваторов. В течение месяцев, — писал Гладстон, — общественность снабжали аптекарскими дозами информации; тем временем в болгарских городах и селах османские солдаты и башибузуки творили расправу без суда. Лишь 31 июля, под конец парламентской сессии, было выделено время для обсуждения болгарских дел. Дизраэли выдавил из себя признание: «Признаю, что все зверства в Болгарии, о которых говорили в палате, действительно имели место, и все они совершены одной стороной». Прения удалось скомкать: наступал спортивный сезон, лорды и депутаты спешили в загородные виллы — стрелять лисиц и фазанов. «Счастье для нас, что сессия на последнем издыхании», — признавался премьер-министр в письме к своей приятельнице леди Брадфорд. Кабинет отделался испугом, а «Великобритания, — по словам Гладстона, — оказалась морально ответственной за самые низкие и черные преступления, совершенные в нашем столетии».

В своем памфлете Гладстон доказывал, что упорное, длившееся десятилетиями противодействие Лондона естественным процессами в Юго-Восточной Европе противоречит ее же интересам: если среди народов региона укоренится убеждение, что «Россия — их опора, а Англия — враг, тогда Россия — хозяин будущего Восточной Европы». Препятствия, воздвигаемые на пути осуществления русских предложений, разоблачают Великобританию с самой невыгодной стороны. Английская общественность приходит к выводу, что защита Османской империи «означает возможность безнаказанно творить безмерные дикости и удовлетворять разнузданные и бесовские страсти». Заканчивался памфлет на резкой ноте: пусть османские власти «со всеми своими пожитками» убираются из провинции, которую они осквернили; это единственное, что остается сделать «во имя памяти толп убитых, поруганной чистоты матрон, девиц и детей, во имя цивилизации, которую они попрали и опозорили, во имя законов Господа, или, если хотите, Аллаха, и общечеловеческой морали».

Памфлет разошелся мгновенно: понадобилось много переизданий, чтобы насытить им многоязычный рынок; он был переведен на много языков, включая русский. Упиваясь сарказмом автора, переживая вместе с ним, читатели как-то упускали из виду, что позитивные предложения громовержца никак не соответствовали степени его благородного негодования: он полагал нужным ограничиться введением в восставших провинциях местного самоуправления, не посягая на принцип целостности султанских владений. От лозунга болгарских повстанцев— «свобода или смерть» это было — как земля от неба.

Гладстон не был одинок в своих размышлениях насчет необходимости повернуться лицом к Балканам, как лучшего способа завоевать на свою сторону симпатии жителей, и перестать нянчиться с Турецкой державой. В 1876 г. Хэнбери говорил в палате общин о времени, когда «славянское население будет вовлечено в политическую жизнь Европы, и превратится в великий оплот на юге против России», а Форсайт мечтал о создании «пояса из 9 миллионов человек к югу от России, отделяющего ее от Турции». Замысел был многоцелевым: воздвигнуть, в новом варианте, преграду влиянию России; пойти в определенной степени навстречу пожеланиям балканцев — но так, чтобы не рушить каркас Османской империи; и, о чем говорилось мало, но что подразумевалось — создать поле для приложения британского капитала.

Развития эти планы не получили; для претворения их в жизнь необходимо было либо равновесие сил восставших и Порты, либо сотрудничество с Россией. Между тем, турки быстро расправились с Болгарией, сербская армия терпела неудачи, боснийско-герцеговинские повстанцы находились в тяжелом положении, и, главное — народы не принимали ограниченной схемы местного самоуправления. О принудительных мерах против Турции, вроде морской демонстрации, отказа в кредитах или жесткой позиции по вопросу о займах влиятельные политические круги и сама королева и слышать не хотели.

Комбинация с Россией отвергалась с порога — она вела к усилению влияния последней, как показывал опыт далекого, но не забытого 1829 года.

Но и стоять намертво на позиции: «Не тронь интересы Порты!» не представлялось возможным, а пренебрегать настроениями общественности становилось опасно. В августе 1876 г. Генри Эллиот получил от своего шефа телеграмму следующего содержания: «Негодование во всех классах английской общественности достигло такого предела, что… в том крайнем случае, если Россия объявит войну Турции, правительству е. в. будет фактически невозможно вмешаться с целью защиты Османской империи».

Возглавляемое Дерби ведомство пробудилось от спячки и захлопотало, ибо резко активизировалась русская политика, и события разворачивались по варианту, схожему с тем, что происходили за полвека до описываемого в двадцатые годы. Изверившись в возможности совместной с «Европой» акции, Петербург вступал на путь единоличных действий. «Новинкой», по сравнению с давними годами, было значительное воздействие широких кругов общественности на внешнеполитический курс правительства. Традиционные чувства солидарности с этнически и религиозно родственными славянскими народами слились с негодованием по поводу чудовищных жестокостей карателей, ареной которых стали Балканы. Армия отвергала мысль о том, чтобы отсидеться в кустах, пока турки на Балканах не достигнут «умиротворения». Влиятельный военный министр Д. А. Милютин 27 июля 1876 г. записывал в своем дневнике: «…У каждого порядочного человека сердце обливается кровью при мысли о событиях на Востоке, презренной политике европейской, об ожидающей нас близкой будущности». Правительство подталкивали к войне. Консервативные круги мечтали с ее помощью восстановить и укрепить влияние царизма на юго-востоке континента. Демократы связывали освобождение славян с прогрессивными социальными преобразованиями на их землях, усматривая в них прообраз того, что надо осуществить на Родине. Подобного массового энтузиазма не было со времени Отечественной войны 1812 года — а ведь тогда надо было защищать свой кров. Сбор пожертвований происходил по подписным листам, в церковные кружки, в редакциях газет и журналов, на спектаклях и музыкальных вечерах. Выдающиеся ученые и художники передавали на дело славян свои гонорары. Константин Маковский на очередной выставке передвижников показал свою картину «Болгарские мученицы», мгновенно ставшую знаменитой. Добровольческое движение охватило и революционеров, желавших приобрести боевой опыт, и кадровых офицеров русской армии.

В Англии интересы России в это время представлял Петр Андреевич Шувалов, выходец из древнего и знатного рода. Консерватор и реакционер во внутриполитических делах, бывший шеф жандармов, он в то же время обладал известной широтой кругозора в том, что касалось международной политики. Манеры светского человека, общительность, приятная внешность, помогали ему проникать не только в кабинеты министров, но и в салоны их супруг. В высших сферах Лондона его стали именовать просто «Шу», а добиться подобного было нелегко. Исследователя, знакомящегося с его депешами, и по сей день поражает степень его осведомленности в британских правительственных делах: его донесения чуть ли не текстуально передавали не только решения кабинета, но и ход прений, и мнения отдельных выступавших в них, хотя это нигде не фиксировалось, кроме частных записей. Злые языки (а таковые встречаются и среди современных историков) приписывают осведомленность посла не его дипломатическому искусству, а мужскому обаянию, перед которым не устояла леди Дерби, жена министра иностранных дел.

Мы склонны объяснять феномен из ряда вон выходящей откровенности четы Дерби в беседах с послом другими причинами — их взглядами на отношения с Россией. Оба опасались войны с нею. Позднее, выйдя из кабинета и обретя свободу высказывания, граф Дерби на заседании парламента изложил свою точку зрения так: как Россия не бедна, она обладает обширной территорией, достаточными продовольственными ресурсами и многомиллионным населением. Британский флот может блокировать ее берега и прервать морскую торговлю. Но что дальше? Товары станут перевозиться сушей, по континенту. Вторжение россияне воспримут как национальную угрозу, и поднимутся против захватчика. Вывод — Англия и Россия могут воевать бесконечно, не нанося друг-другу решающего удара. А самая бессмысленная война — это та, что длится много лет, обходится дорого и не приносит результатов. Значит, в своих действиях не надо переступать черты, за которой следует разрыв и «последний довод королей», т. е. вооруженная схватка.

Подобная осмотрительность претила Дизраэли, склонному к авантюризму; будучи круглым невеждой в стратегии, он всерьез полагал, что с 50-тысячным десантом можно отвоевать у России Кавказ. Подобно Пальмерстону он не останавливался перед шантажом. Пробный шар подобного рода он пустил осенью 1876 г., воспользовавшись для этого обедом, который вновь избранный лорд-мэр Лондона, по обычаю, сохраняющемуся по сию пору, дает в Гильд-холле в ноябре и на котором по традиции выступает премьер-министр с важной речью. Дизраэли, хотя и начал с «мирных» заверений, завершил свое выступление почти неприкрытой угрозой войны: «…Не существует страны, более подготовленной к войне», чем Англия: «Ее ресурсы, я верю, неисчерпаемы. Англия — не страна, которая, вступая в кампанию, спрашивает себя, выдержит ли она вторую или третью».

Ответ последовал немедленно, правда, не из Петербурга, а из Москвы: Александр II, выступая перед дворянством «первопрестольной», заявил, что миролюбие России велико, но не безгранично, и она не остановится перед войной в защиту южных славян. В действующую армию был назначен главнокомандующий.

Обратило на себя внимание отсутствие в речи британского премьер-министра упоминания о благородных и отважных союзниках короны, что полагалось бы сделать, будь таковые в наличии, — ведь Британия традиционно воевала на сухопутье чужими руками. Охотников таскать каштаны из балканского огня во имя интересов Лондона на сей раз не находилось. Неоднозначной была реакция на речь в самой Великобритании. Некоторые либеральные газеты выразили соболезнование соотечественникам, имеющим опасного забияку во главе правительства. Кое-где священники вспомнили прекрасные евангельские заповеди и призвали верующих молиться за то, чтобы всевышний влил в душу премьер-министра больше кротости. Дизраэли понял, что зарвался, и отступил.

Царские сановники, в свою очередь, боялись обжечься в пламени разгоравшегося пожара. Дипломатический зондаж приносил неутешительные результаты. Прежде всего следовало нейтрализовать Австро-Венгрию, которая заломила за свое невмешательство ростовщическую цену. В июле 1876 г. в местечке Рейхштадт Александр II и Горчаков имели встречу с кайзером Францем Иосифом и графом Дьюлой Андраши. Записи сторон о состоявшейся беседе отличались, но одно было кристально ясно — Вена не желала допускать создания большого славянского государства и претендовала в уплату за то, что останется в стороне от конфликта, на Боснию и Герцеговину. Дальнейшая разведка в австрийской столице выявила, что Андраши категорически против политической автономии для восставших провинций. Он заявил, что любой министр Австро-Венгрии, согласившийся на создание славянских княжеств на границах монархии, будет сметен в 24 часа. Он не шел дальше введения местного самоуправления, причем на условиях, которые Шувалов назвал «нечленораздельными». Союзников не было и у России.

В этой ситуации две стороны, Петербург и Лондон, сочли возможным предпринять еще одну попытку договориться полюбовно на европейском уровне. Все участники «концерта» согласились с идеей проведения конференции в Константинополе, поближе к месту событий.

Поскольку от ярого «про-турка», сэра Генри Эллиота нечего было ожидать минимально благожелательного и даже просто беспристрастного отношения к делу славян, первым английским делегатом назначили министра по делам Индии, маркиза Роберта Солсбери. «Добрый выбор, независимый характер, благоприятно относится к христианам», — телеграфировал Шувалов своему коллеге в Стамбуле, Н. П. Игнатьеву, которому предстояло иметь дело с британцем.

Министр был отпрыском знатного рода Сесилей и отношения с премьером сложились у него холодные; Дизраэли для четвертого маркиза Солсбери всегда оставался выскочкой и иудеем. Турецкими делами он до той поры не занимался, но не скрывал убеждения, что храмина Османской империи развалится сама по себе, под действием центробежных сил, и без русского вмешательства.

Путешествовал он в Константинополь по семейному, с женой и детьми, и не торопясь, кружным путем — через Париж, Берлин, Вену, Рим и, наконец, в порту Бриндизи погрузился на корабль. Встречи с государственными мужами континента укрепили его в мысли, что друзей нет ни у Турции, ни у России. Собеседники с единодушием, поразившим Солсбери, полагали, что сохранить Османскую империю надолго не удасться. Политика статус-кво явно переживала кризис; Андраши выразил мнение насчет «безнадежности сражаться с Россией на ее собственной территории». Рассчитывать на сооружение новой антирусской комбинации и на повторение Крымской войны не приходилось, — таков был вывод британца.

Убедился он и в другом, а именно, что «союз трех императоров» превратился в химеру. Бисмарк вел с ним речи, откровенно предательские по отношению к восточному соседу. Канцлер, — излагал свои впечатления Солсбери в письмах графу Дерби, — помышляет о новой войне с Францией, чтобы низвести ее до уровня второстепенной державы. Для этого надо «устранить» Россию с запада Европы и переключить ее активность на Восток. В Петербурге, по мнению Бисмарка, «сильно недооценивают трудности предстоящей войны» с Турцией; русская армия застрянет в Балканских горах; надо дождаться истощения ее людских ресурсов, и тогда выступить с «разумными» условиями урегулирования. Сам канцлер собирался сводить счеты с Францией; лишать Россию плодов кампании, а балканские народы — надежд на освобождение он предоставлял Великобритании. Пусть только Россия увязнет в войне, и тогда, «ко благу европейской цивилизации», передавал Солсбери свои впечатления, «мы должны занять Константинополь» или «взять Египет как свою часть добычи».

Дипломатический мир ожидал, что в Стамбуле произойдет что-то вроде полемической дуэли Солсбери с Николаем Павловичем Игнатьевым, послом России, человеком энергичным, честолюбивым, искренним сторонником дела южных славян. Ожидаемого столкновения не произошло. Игнатьев имел в своем портфеле два проекта реформ: максимум — предусматривал образование единого Болгарского государства на базе широкой его автономии; минимум допускал дробление Болгарии на две части — Восточную со столицей в Тырнове, и Западную, с центром в Софии с предоставлением им местной автономии, как и Боснии и Герцеговине. На этой последней основе и удалось договориться. Несмотря на всю скромность проекта, он означал реальный сдвиг в положении славян: возрождалась их государственность; они отделялись от обшей массы подвластного Порте населения; открывался путь самостоятельного существования с перспективой его дальнейшего развития к полной автономии и независимости.

Согласие было достигнуто в ходе предварительных встреч послов России, Франции, Пруссии, Италии, Австро-Венгрии и Великобритании и без участия турок. С их стороны следовало ожидать сопротивления. Но и в этом последнем случае договоренность, хотя и предварительная, давала России многое в случае поворота событий на войну: державы лишались основания для вмешательства в конфликт на турецкой стороне, ибо Россия сражалась за общеевропейское дело; исключалось повторение «крымского варианта», который кошмаром стоял перед взором царских сановников. С другой стороны, прав был Солсбери, полагавший, что был достигнут предел уступок со стороны Петербурга.

Теперь требовалось добиться согласия Порты на урегулирование; и тут первый уполномоченный Англии натолкнулся на стену отказа, причем, как он подозревал, за стеной находился второй уполномоченный его страны, сэр Генри Эллиот. Скандальная хроника турецкой столицы пополнилась по ходу совещания красочными страницами, запечатлевшими ссоры и столкновения двух высокопоставленных британцев. Солсбери жаловался в письмах в Лондон: «Английские фанатики здесь работают вовсю…» «Подлые левантинцы, подстрекающие Порту держаться, роятся вокруг посольства». Кончил Солсбери тем, что попросил под каким-либо благовидным предлогом убрать Эллиота из Константинополя, чтобы тот не мешал ему в осуществлении его трудной миссии. Он получил отказ, причем под предлогом, который иначе как подозрительным не назовешь: Дизраэли сообщил ему, что на желательность отзыва Эллиота намекали Шувалов и Игнатьев и что недостойно-де британского правительства действовать по подсказке иноземцев; последуй оно совету — «наши собственные сторонники вышвырнут нас вон в первый же день сессии» парламента. Нечего и говорить, что «демарша Игнатьев-Шувалов» не существовало. Истина же заключалась в том, что Солсбери, по мнению твердолобых тори, далеко зашел за грань допустимых уступок. Дизраэли был вне себя: «Солсбери во власти предрассудков и не понимает, что его послали в Константинополь для того, чтобы не допускать русских в Турцию, а вовсе не для того, чтобы создавать идеальные условия для турецких христиан». В доверительном письме он отводил душу, выражая пожелание, «чтобы они все, и русские, и турки оказались на дне Черного моря». Близкая к правительству печать начала что-то, очень напоминавшее травлю министра по делам Индии. Видный либерал В. Харкур характеризовал позицию газет так: «С тех пор, как лорд Солсбери отправился осуществлять свою серьезную и ответственную миссию, правительственная печать высмеивает его предложения, отрицает его авторитет, призывает европейские державы… выступить против него, подстрекает Порту к отказу от его советов и отклонению предложенных им условий».

Турки пришли к выводу, что Солсбери представляет собственную персону, но не кабинет, и нашли форму отказа, проявив при этом немало изобретательности и сумев приспособить важный внеполитический шаг к насущным потребностям внутреннего развития. 23 декабря 1876 г. Савфет-паша с радостным и торжественным видом известил участников конференции, что его величество султан только что облагодетельствовал верноподанных конституцией, а посему беспредметно хлопотать об особых правах для боснийцев, герцеговинцев и болгар.

Конституция, действительно, была «дарована», и в ней исправно перечислялись пункты о равноправии всех «османов», независимо от религии, о личной свободе, безопасности имущества, учреждении парламента и т. п. Но ведь до этого «даровались» и хатт-и шериф в Гюльхане 1839 г., и хатт-и хумаюн 1856 г., и другие бумаги, а гнет оставался. Христиане встретили новый акт с недоверием, считая его мертворожденным, мусульманские фанатики — враждебно, как «гяурскую затею»… А турецкая дипломатия выскользнула из силков, которые расставили ей коварные «неверные».

Послы и посланники, убедившись, что их обвели вокруг пальца, были уязвлены в своих лучших чувствах. Солсбери добился аудиенции у султана; Абдул-Хамид заявил ему, что, как конституционный монарх, он не может действовать самоуправно и принимать предложения держав. Солсбери был взбешен. Его супруга нарушила приписываемую англичанкам сдержанность и, в присутствии влиятельных турок, выразила пожелание, чтобы небеса разверзлись и кара обрушилась на нечестивый Стамбул, как некогда она испепелила библейские Содом и Гоморру.

Семейство Солсбери погрузилось на корабль, не желая ни минуты оставаться дольше в Константинополе; но, в довершение провала миссии, неудача постигла министра и с отплытием: буря трепала его корабль по волнам; пассажиры жестоко страдали от морской болезни.

Но море успокоилось, и у маркиза появилось время и возможность для трезвого взвешивания того, что произошло. Ясно было, что он позволил чувствам возобладать над холодным рассудком, — а что может быть холоднее соображений карьеры? П. А. Шувалов как в воду глядел, призывая не обольщаться словами и поступками Солсбери в Стамбуле; в Лондоне тот встал перед выбором: либо идти на раскол в правительстве и, возможно, в партии, а вместе с этим и большинства в палате общин; либо смириться и поплыть в русле премьер-министра. Он без колебаний избрал последнее, а душу отводил в частных высказываниях, вполне безопасных и для кабинета, и для него самого: «Самая распространенная ошибка в политике — цепляние за скелет ожившего»; «у нас нет сил, даже если существует желание, возвратить восставшие провинции под дискредитировавшую себя власть Порты»; не лучше ли позаботиться об обеспечении, отхватив в свою пользу Египет или остров Крит?

Колебания и уступчивость русской стороны вызвали у влиятельных политических кругов и самого Дизраэли преувеличенное представление о ее слабости. В печати проявлялись шапкозакидательские настроения. Ноябрьская речь Александра II, уверяла близкая в правительству «Морнинг пост», — «не более чем фанфаронада»; армия России к военным действиям не готова; финансовое положение — шаткое; «союз трех императоров» — фикция, царь и его окружение только и мечтают, как бы выбраться из тупика.

На каких условиях? Королева Виктория самолично открыла сессию парламента в феврале 1877 г. и выступила с тронной речью. В ней прозвучали слова осуждения «эксцессов» в Болгарии и содержался призыв «сохранить мир в Европе и обеспечить лучшее управление находящимися в состоянии волнения провинциями без ущерба для независимости и целостности Оттоманской империи». Как осуществить эту схему, сооруженную по пословице «и волки сыты, и овцы целы», королева не объяснила.

Взялся за это дело Дизраэли, неожиданно для Шувалова преисполнившийся к нему крайней любезностью. В пространной беседе премьер-министр опровергал приписываемые ему «воинственные и враждебные по отношению к России чувства». «Это чистейшая клевета, распространяемая моими врагами, — соловьем разливался новоявленный граф Бисконсфилд. — Я ваш друг и хочу действовать в согласии с вами». Он признавал: дни Османской империи «сочтены, но не надо ускорять ее паления, а серьезно думать насчет последствий и готовиться к ним». Итак — ждать. Послу пришлось «разъяснять» собеседнику то, что тому, разумеется, было превосходно известно: что у России 500 тыс. солдат дополнительно к составу мирного времени под ружьем; что содержание этого полумиллиона разорительно; что ожидание может привести к удушению тех самых народов, об участи которых хлопочут державы. Дизраэли посему надлежит решить, что предпочтительнее для Великобритании: согласиться на «принудительные действия Европы» (т. е. на коллективный нажим на Порту), или считаться с неизбежностью изолированной акции России (т. е. с войной).

И все же, несмотря на иллюзорность надежд на достижение договоренности, состоялся еще один тур переговоров между державами. За исчерпание мирных средств до конца выступал канцлер А. М. Горчаков. И современники, и потомки упрекали этого государственного мужа в том, что к старости осторожность переросла у него в осторожничанье. Видимо, доля истины в подробном обвинении существует. И все же надо считаться с тем, что Петербург вступал в войну, связав себя обязательствами отнюдь не воодушевляющего характера. В январе 1877 г. была подписана архисекретная Будапештская конвенция с Австро-Венгрией; нейтралитет последней был куплен за непомерную цену — согласие на оккупацию габсбургскими войсками Боснии и Герцеговины и отказ от возможности создания большого славянского государства на юго-востоке Европы. Царское правительство сознавало, как остро и болезненно эти уступки будут восприняты русской общественностью, с каким разочарованием о них узнают на Балканах. Результаты войны заранее ограничивались до предела. Подписание конвенции поэтому не вызвало прилива энтузиазма у немногих, Знавших ее содержание. Наиболее последовательным «миролюбцем» выступал министр финансов М. X. Рейтерн, терявший покой при мысли, откуда он наберет средств на военные расходы.

31 марта 1877 г. в здании Форин оффис на Даунинг-стрит представителями пяти держав, числившихся тогда великими, был подписан протокол, содержавший просьбу к султану о проведении реформ, облегчающих участь христиан. Турция его отвергла. Мусурус-паша заявил, что его повелитель скорее пойдет на потерю одной или двух провинций, нежели престижа и независимости.

4 (17 апреля) в Бухаресте была подписана русско-румынская конвенция об условиях прохода русской армии через Румынию. В ней Петербург фактически признавал независимость этой страны.

12 (24) апреля царь издал манифест о войне. Освободительный поход русских войск на Балканы начался.

В Лондоне настала пора тревог и волнений. Лорд Дерби засел за составление детального меморандума с перечислением всего того, что Россия не должна была нарушать и на что не имела права посягать в ходе войны. Шувалов, по своему обыкновению, разузнал его содержание заранее, до официального вручения, — разведал, и встревожился. Это — «почти ультиматум». Он поспешил в Форин оффис. Беседа с Дерби для посла была трудной, — по существу, и по тому, что он должен был вести себя так, будто не знает текста подготавливаемого документа. Кое-что в ноте, помеченной 6 мая, удалось смягчить, но и в окончательном виде она являлась жесткой: Англия, указывалось в ней, будет считать свои интересы затронутыми и не сможет сохранить нейтралитет, если военные действия станут угрожать Суэцкому каналу, Персидскому заливу, Египту, Черноморским проливам и Константинополю.

Здравому уму, обладай он самым пылким воображением, трудно было представить, каким образом Россия могла, даже будь у нее подобные намерения, посягать на Суэц, Египет и вообще Ближний Восток. Черноморского флота еще не существовало; стало быть, прорываться через Проливы было некому. Но, как говорится, кто ищет, тот обрящет. Тщательные поиски «русской угрозы» не остались бесплодными: были обнаружены 2(!!) канонерские лодки под андреевским флагом в Индийском океане и 8 судов на стоянке в Сан-Франциско, и в Лондоне поспешили изобразить тревогу за морские пути, хотя стороживший их британский флот был равен объединенным морским силам всех тогдашних держав. Было очевидно, что «британские интересы» обрисованы столь широко, чтобы всегда иметь наготове предлог для вмешательства в конфликт.

Документ был столь важен, что Шувалов поспешил сам отвезти его в Петербург. Тем временем нота была опубликована и дала пищу для недоуменных комментариев и упражнений в острословии. Сведующие в вопросах международного права парламентарии вопрошали, как это можно запретить одной воюющей стороне (России) посягать на обширные области другой — Турции (напомним, что и побережье Персидского залива, и Суэцкого канала принадлежали ей). Депутат Е. Дженкинс назвал британские претензии «наглыми», его коллега Э. Чайлдерс счел ноту Дерби «злобным и провокационным документом». Несколько членов парламента выступили против пугала «русской угрозы». Герцог Рутлэнд назвал абсурдом приписываемые России планы захвата Индии. Э. Форстер сожалел по поводу того, что сама мысль о появлении русских в Стамбуле действует на его соотечественников как «красная тряпка на быка», и лишает их возможности трезво взвешивать ситуацию: «У России не больше желания противопоставить себя Европе и Германии занятием Константинополя, чем начать марш к Калькутте». Многие были смущены тем, что, каковы бы ни были фарисейские декларации с правительственной скамьи, британские интересы отождествляются с черным делом подавления балканских народов. Но, — большинство есть большинство, — и дебаты никакого ущерба кабинету не нанесли, ибо чувство неловкости и стыда не являлись качествами, доступными Дизраэли.

Тем временем Шувалов вернулся из Петербурга с ответом Горчакова, в котором каждое слово было продумано и взвешено. Канцлер заверял министровкоролевы, что их «опасения» насчет морских путей лишены оснований, и Суэцкий канал останется «вне всяких посягательств», и захват Константинополя «не входит в планы» России, а режим Черноморских проливов предлагал урегулировать «с общего согласия на справедливых и действенно гарантированных началах». Два вопроса, имевших действительно общеевропейское значение, отдавались на суд ареопага держав, в котором Россия, кстати, находилась в меньшинстве, а порой и в изоляции. Заканчивал Горчаков свое послание словами о глубоком сочувствии русского народа «несчастному положению христиан» на Балканах, связанных с ним узами «веры и расы»; прекращение «нестерпимых злоупотреблений» османских властей над ними, что является целью войны, «не противоречит ни одному из интересов Европы».

Поначалу формулировка задач войны на Балканах носила общий характер, и связано это было с планами «малой войны», которой придерживались Горчаков и некоторые другие сановники. Предусматривалось добиваться создания автономной Болгарии к северу от хребта, введения «регулярной» администрации (выражение Александра II) в южной части страны, расширения Сербии и Черногории, возвращения России отторгнутой у нее в 1856 г. Южной Бессарабии, перехода к Румынии части Добруджи.

Планы были сломаны самой жизнью. Уже 30 мая и 1 июня (ст. ст.) Горчаков внес в программу важные изменения по ключевому болгарскому вопросу: контакты с болгарской общественностью, воодушевление, с которой шла запись в дружины ополчения, вручение ему самарского знамени, невозможность оставления под османским игом южной части страны, которая «больше всего пострадала от турецкой резни» в 1876 г., где проживало «самое многочисленное, трудолюбивое и развитое население», — все это укрепило российское правительство в мысли о недопустимости раздела Болгарии на две части — «она должна быть единой и автономной».

Ответ Дерби на это важное заявление не содержал обычных для этого министра недомолвок и не допускал кривотолков: «Проект превращения Болгарии в единую автономную провинцию в такой степени увеличил наши опасения, что бесполезно обсуждать мир». Впоследствии он уточнил: это «означает падение султана»; если автономия распространится и на Боснию с Герцеговиной, их население обратится из подданных Порты в ее врагов.

Сам Дизраэли с начала войны принялся сочинять проекты вмешательства в нее, от которых его коллег по кабинету бросало в жар и холод, ибо они считали их плодом не холодных размышлений политика, а пылкого воображения литератора. Он, помимо официальной дипломатии Форин оффис и лорда Дерби, представлявшейся ему вялой, апатичной и боязливой, повел свою собственную политику. В мае 1877 г. премьер просил нового посла в Стамбуле Генри Лейрда разведать — нельзя ли добиться у Турции «приглашения» ввести британский флот в Проливы и, в качестве «материальной гарантии» оккупировать корпусом в 20 тыс. человек стратегически важный Галлиполийский полуостров, прикрывающий вход в Дарданеллы. Но охотников отдавать свою страну в залог Джону Буллю в Константинополе не обнаружилось, да и выманить у парламента деньги на дорогостоящую и смахивавшую на авантюру экспедицию было мало надежд. В своих письмах «Диззи» сетовал на «модный и парализующий действия нейтралитет»: «Все эти сложности были бы устранены, если бы мы объявили войну России, но в кабинете не найдется и трех человек, готовых на подобный шаг», — информировал он королеву. У монархини Дизраэли встретил мало сказать поддержку; эта грузная пожилая дама состязалась со старцем, стоявшим во главе управления, в воинственности. Отбросив в сторону конституционные рогатки, мешавшие ее прямому вмешательству в политические дела, Виктория бомбардировала кабинет телеграммами и записками, обрушиваясь на «врага внутреннего», как она именовала либеральную оппозицию, требуя крепить «единый фронт против неприятеля в стране (!! — Авт.) и за ее пределами» и угрожая, что «если Англия дойдет до того, что будет целовать ноги России» (!!), — то она, королева, в подобной процедуре участвовать не намерена.

Шувалову повседневное вмешательство носительницы верховной власти в детали правления и ее душевный альянс с главой кабинета доставляли немало огорчений. Оставив обычную корректность выражений, он изливал душу в письмах «домой», жалуясь на существование «некоего заговора полусумасшедшей бабы с министром, не лишенным дарования, но выродившемся в политического клоуна».

С иных позиций освещал активность королевы Дизраэли: «Фея пишет ежедневно, телеграфирует ежечасно», — сообщал он своей приятельнице леди Брадфорд в конце июня. А тревожиться было от чего. Летнюю кампанию русская армия проводила блистательно. В ночь на 15/27/ июня главные силы переправились, со сравнительно малыми потерями, через Дунай у Зимнича. Чтобы сбить турок с толку, была имитирована ложная переправа в другом месте, причем, для вящего камуфляжа, за этой операцией наблюдал царь, раскинувший шатер посреди огромной свиты и громоздкого обоза. По своим масштабам и организованности операция форсирования реки не знала аналогов в военной истории. Минули еще десять дней, и русские войска вместе с болгарскими ополченцами вошли в Велико Тырново, древнюю столицу Второго Болгарского царства. Генерал Гурко с кавалерией захватил два горных перевала. Казалось, еще одно усилие, и неудержимая лава хлынет за Балканские горы… А этого на Уайт-холле боялись пуще огня. Здесь наступил переполох — со дня на день ожидали развала Османской империи. Кабинет, случалось, забывал святая-святых — уик-энд, который полагалось проводить в загородных виллах, и заседал по воскресеньям. Когда Россия овладеет Константинополем и Проливами, — пугал премьер-министр лорда Дерби, она наплюет на Англию: «Через три месяца британские интересы будут втоптаны в грязь», и тогда «оппозиция набросится на нас, и наши собственные друзья к ней присоединятся».

Дизраэли уповал на шантаж и требовал пригрозить России казусом белли (т. е. войной), если ее войска выйдут на подступы к Константинополю. Но собрать вокруг себя большинство кабинета ему не удавалось: двенадцать его членов «разбиты на семь партий», жаловался он королеве, такая царила разноголосица. Министров страшило одиночество на внешней арене. Позднее лорд Дерби, отойдя от дел, характеризовал сложившуюся ситуацию следующим образом: от олигархии, управлявшей Германией, добиться чего-либо, помимо нейтралитета, невозможно; Францию, жившую не под дамокловым, а под немецким мечом, никакими посулами нельзя заманить в антирусскую коалицию, что означало для нее остаться с прусской военщиной один на один; Италия по горло поглощена административными делами и финансовыми трудностями. Оставалась одна Австро-Венгрия, подозрительно следившая за русским продвижением и враждебная делу южных славян. Но поймать в сети изворотливого канцлера графа Андраши было потруднее, чем налима в чеховском рассказе. Свои объяснения с новым британским послом в Вене, нашим знакомым сэром Генри Эллиотом Андраши закончил сравнением из мира животных: Великобритания и Россия, которых он уподобил акуле и волку, могут показать друг другу зубы, и каждая удалиться в свою стихию. Австро-Венгрии же, соседке России, деваться в случае нужды некуда; вступив в конфликт, она должна держаться до конца. Посему высокопоставленный мадьяр, не желая связывать свою страну письменными обязательствами, предлагал подождать, пока русские войска увязнут на Балканах; и тогда, угрожая габсбургской армией с суши и английским флотом с моря, заставить их убраться. Подобные закулисные комбинации означали прямое предательство партнера по «союзу трех императоров», которому по Будапештской конвенции и за солидный куш тот же Андраши обещал не вмешиваться в конфликт.

Слабость внешнеполитических позиций Великобритании наглядно проявилась 9 ноября 1877 г., когда Дизраэли выступил с очередной речью на банкете у лорда-мэра Лондона. Шувалов и германский посол граф Г. Мюнстер уклонились от участия в нем. Узнав, что по традиции от имени дипломатического корпуса премьеру должен был отвечать его дуайен, — а таковым являлся греко-турок Мусурус, — их примеру последовали послы Франции и Италии. В последнюю минуту австриец граф Ф. Бойст обнаружил, что у него сломалась карета, и тоже не приехал. Не откликнулись на приглашение лорда-мэра посланники Бельгии, Голландии, Испании, Португалии, Швеции, Дании. «Англия и Турция остались в одиночестве», — констатировала «Морнинг пост». Все это походило на бойкот воинственного курса Дизраэли.

Но он и королева не унимались. В нетерпении своем они еще в конце августа предприняли акцию, не вязавшуюся с конституционными порядками и сильно напоминавшую «тайную дипломатию» французского короля Людовика XV. По их поручению военный агент в Петербурге полковник Уэлсли в разговоре с царем заявил: «Россия не должна поддаваться ложным впечатлениям насчет слабости и нерешительности» английского кабинета; если война не прекратится и «последует вторая кампания, нейтралитет Великобритании не может быть сохранен, и она станет воюющей стороной». Члены кабинета о демарше не ведали.

В сентябре 1877 г. в лондонских треволнениях наступила передышка. Неудачей закончились два штурма сильной крепости Плевна (Плевен), которую с сорокатысячным гарнизоном оборонял способный турецкий полководец Осман-паша. На помощь русскому корпусу пришли румыны; потянулись длительные и тяжелые недели осады. Двигаться дальше, имея в тылу такую занозу, русская армия не могла. На Шипкинском перевале отряд М. Д. Скобелева и болгарские дружинники отбивали яростные атаки превосходящих османских сил.

Дизраэли перешел к тактике обработки своих оппонентов-министров поодиночке, начав с Солсбери, как самого тщеславного. В письме статс-секретарю по делам Индии от 25 декабря 1877 г. он жаловался на свое трудное положение в кабинете, усугубляемое тем, что «граф Ш.» (то бишь Шувалов) знает о «каждом решении и о каждом совете». Солсбери на другой день прислал пространный ответ, советуя не спешить: столкновение с Великобританией Россия встретит как национальную опасность; ценность турок в качестве союзников невелика', а других пока не обнаруживается; общественность, хотя и настроена про-ту-рецки, «шарахается от войны».

Наблюдателям, даже опытным, казалось, что кабинет погряз в бесконечных спорах и мечется из стороны в сторону, будучи не в состоянии проложить курс. Достаточно проницательный и превосходно осведомленный Шувалов писал о «воистину жалкой картине» «правительства, раздираемого разногласиями и не знающего, какому святому молиться». Не кто иной как маркиз Солсбери печалился: «Английская политика лениво плывет по течению, выставляя время от времени политический багор, чтобы избежать столкновения».

Действительно, расхождения во мнениях были велики, они осложнялись личным соперничеством и честолюбием ведущих государственных мужей, заигрыванием с избирателями и маневрами в парламенте. Но, при всем при том, все — и премьер-министр, и «диссиденты» в кабинете, и либеральная оппозиция молились одному святому — британским империалистическим интересам. Все сходились на необходимости «остановить Россию». Спор поэтому развернулся вокруг тактических, а не принципиальных вопросов: как вырвать у России плоды ее побед — на грани войны, угрозой морской мощью, или дипломатическими акциями? И чем реальнее вырисовывался благоприятный для Петербурга исход — тем упорнее становилось сопротивление, таяли надежды на то, что поток русских войск удастся остановить нотным частоколом, набирала силы «партия» Дизраэли и терял сторонников лорд Дерби. Премьер-министр спешил: военное счастье вновь и прочно повернулось лицом к русским войскам. 5(17) ноября штурмом была взята крепость Карс в Закавказье. 28 ноября (10 декабря) неудачей окончилась отчаянная попытка Осман-паши вырваться из тисков осады в Плевне; он сдался вместе со своим корпусом. В героическом сражении у Шипки-Шейново Скобелев разбил Вессель-пашу. Преодолев Балканы, русская армия хлынула на равнину…

В конце ноября Мусурус совершенно секретно запросил у англичан финансовую помощь. Воображение Дизраэли разыгралось; в письме послу Лейрду он разобрал возможные варианты. Новый заем исключается — Турция не платит проценты по старым. Значит, нужен залог в виде баз: «Вот что пришло мне на ум — заполучить территорию, соответствующую британским интересам. Любое (приобретение. — Авт.) на Средиземном море вызовет всеобщую подозрительность, если не выдать его за угольную станцию… Я подумал также о порте на Черном море — но тут могут возникнуть сложности в связи с договором о Проливах…. Если когда-либо будет достигнута свобода проливов для всех народов, овладение Батумом станет благом как для нее (Турции. — Авт.), так и для нас». Не худо заполучить базу и в другом месте: «Командная позиция в Персидском заливе превратится в большую нашу цель, в случае, если Порта потеряет Армению… Если это поддержать посылкой британского флота на Босфор и высадкой десанта на полуострове Галлиполли… без объявления войны России, — то, я думаю, Оттоманская империя выживет, хоть и перестанет быть державой первого ранга, крепкой и независимой», — рассуждал сторонник «незыблемости» Турецкой державы, примериваясь какой бы кусок у нее отхватить. Таким несколько странным путем собирались «оборонять» Индию от «агрессивных поползновений России», подобравшись под самый ее бок.

Оппозиция не доставляла премьеру хлопот; ее лидеры явно работали «на публику», произнося благонамеренные речи, но не связывая рук правительству. В письмах близким Дизраэли давал волю сарказму: «Вчера большая вылазка вигов завершилась провалом устроителей этой стряпни». В. Харкур вытащил кучу бумаг и собрался говорить, «но оцепенел, видя, как все, кроме заядлых любителей скуки, бросились на обед… В понедельник тот же фарс состоится в палате лордов» (леди Брадфорд, 14 мая 1877 г.). Так продолжалось до конца войны. Можно было по пальцам пересчитать людей с именем и положением, у которых хватало мужества не то, чтобы активно противодействовать охватившей страну военной истерии (этого не было), а хотя бы на словах призывать к благоразумию и поддержке. Одним из них был Гладстон. Характерен заголовок его статьи в мартовском номере журнала «Найнтинс сенчери»: «Дорога чести и дорога позора». От правительства требуется терпение и самообладание, а не «размахивание кулаками»; поощрение самого деспотического из правительств в Европе, турецкого, приведет к тому, что, возбудив вражду 80 млн русских, Великобритания добавит к ним 20 млн христиан Османской империи.

Но если написанный Гладстоном в 1876 г. памфлет разошелся тиражом в 200 тыс. экземпляров, то сочиненная им в следующем году брошюра осталась нераспроданной при тираже в 7 тыс. А буйствовавшая толпа выбила стекла в его доме, и почтенному деятелю пришлось запрашивать у правительства охрану.

Время работало на Дизраэли: «Страна наконец-то расшевелилась… Если бы только армейский корпус стоял в Галлиполли!» — делился он радостью с королевой 9 февраля 1878 г. Солидарность с балканцами, мелькнувшая яркой вспышкой в связи с Апрельским восстанием 1876 г., испарилась, не выдержав столкновения с пресловутым «британским интересом». Мирная тенденция не угасла совсем, но проявлялась в робкой, пассивной, отнюдь не бойцовской форме. В парламент поступали сотни петиций с пожеланиями сохранения нейтралитета. Шувалов сообщал о созванном рабочими организациями в Гайд-парке митинге, участники которого были разогнаны толпой шовинистов. Опыт истории учит, что «человек с улицы», «средний британец» легко поддается националистическому угару. Так было во время Крымской войны, Восточного кризиса 1875–1878 г., англо-бурской войны 1899–1902 гг., совсем недавно, когда армада кораблей ее величества отправилась возвращать в колониальное лоно Фолклэндские (Мальвинские) острова. В 70-х годах прошлого века шовинизм настаивался на русофобстве. В течение полувека англичанину внушали ненависть к русским, умело используя естественную антипатию к царизму и отождествляя с ним Россию. Политические демагоги искусно играли на имперской струне, сочиняя небылицы насчет «угрозы» нашествия, будто бы нависшей над Индией. Пресса во главе с негласным рупором правительства, газетой «Дейли телеграф» неистовствовала: замыслы русских «состоят, грубо говоря, в установлении господства над Константинополем и Проливами, в превращении Оттоманской империи в петербургский удел… Коварство России не миновало Австрии, где она стремится распространить славянскую заразу». А посему лучшие аргументы в споре с Россией — «наш флот и наша армия, будь то с союзниками или нет». Негласным для широкой публики барабанщиком истерического оркестра выступала королева: «Ей стыдно за поведение кабинета!»; «О, будь королева мужчиной, она бы задала… трепку этим русским!». Нельзя ли инспирировать в «Дейли телеграф», «Полл мэлл» и других газетах серию статей? Это — из ее записок лично Дизраэли.

17 января она адресовала письмо кабинету: «Мы должны стоять на том, что заявляли: любое наступление на Константинополь освобождает нас от нейтралитета. Неужели это — пустые слова? Если так — то Англия должна отречься от своего положения, отказаться от участия в совете Европы и пасть до уровня державы третьего ранга». 9 февраля в подобном же сердитом послании она пригрозила сложить с себя «тернистую корону».

Апогея треволнения в высших сферах Британии достигли весной 1878 г., когда велись русско-турецкие переговоры о перемирии и мире. Вклиниться в них, — что очень хотелось Дизраэли и Виктории, — не удалось. Александр II на телеграмму своей коронованной «сестры» вежливо, но твердо ответил, — пусть турки соблаговолят обратиться непосредственно к русским командующим в Европе и Азии; у тех имеются соответствующие полномочия на переговоры. При тогдашнем несовершенстве телеграфной связи, часто прерывавшейся, и при склонности посла в Стамбуле Генри Лейрда так «подправлять» информацию, чтобы она повергала адресатов в оцепенение, напряженность достигла высшей точки. Вызрела жестокая для России формула урегулирования конфликта: каждая статья договора между нею и Турцией должна быть представлена на обсуждение и (что не говорилось, но подразумевалось) утверждение держав, участников Парижского конгресса 1856 г. Увы, она опиралась на протокол, подписанный в Лондоне в 1871 г. Горчаков всеми силами пытался отвести угрозу общеевропейского судилища над победителем, — ибо чем иным мог стать конгресс, на котором, по мнению самых отчаянных оптимистов из царского окружения (да и оно оказалось ложным) можно было рассчитывать лишь на поддержку Германии? Старый вельможа выражал готовность обсудить вшестером проблемы, имевшие действительно общеевропейское значение, в первую очередь касавшиеся режима Проливов, заверял, что русские войска не займут полуострова Галлиполли, запирающего выход из Дарданелл (и не запрут таким образом британский флот в Проливах). Его не слушали.

Мрачные тучи, сгущавшиеся на горизонте, побудили правительство и командование спешить с завершением войны. 11(23) января великий князь Николай Николаевич в состоянии растерянности телеграфировал своему брату: «Я употребил все усилия, чтобы действовать по твоим указаниям и предупредить разрушение Турецкой монархии, и если мне это не удалось, то положительно виноваты оба паши, которые не имели достаточно мужества взять на себя и подписать наши условия мира. Войска мои движутся безостановочно вперед. Ужасы, делаемые уходящими, бегущими в панике турками, — страшные». В телеграмме звучала тревога — ведь эдак можно докатиться до Константинополя, который, в плане политическом, занимать было нежелательно в виду непредсказуемости всех могущих произойти осложнений.

Лишь 21 января (2 февраля) пришла долгожданная весть о прекращении военных операций.

Тогдашние кабинетские голуби во главе с графом Дерби, опасавшиеся открытого столкновения с Россией, считавшие войну с нею бесперспективной, а потому лишенной смысла, не сразу сложили оружие. Своего рода отражением разногласий в правительстве явились таинственные и повергшие всех в изумление эволюции британской средиземноморской эскадры, которая 24 января 1878 г. вошла, по приказу из Лондона, в Дарданеллы, а на следующий день покинула их. Через несколько дней адмирал Хорнби вновь подошел к устью пролива, но, не получив разрешения турецкой стороны, отплыл обратно. 12 февраля, по третьему приказу адмиралтейства, броненосцы миновали еще раз османские сторожевые посты у устья Дарданелл. Умеренные в английском правительстве настаивали на их, так сказать, очередном удалении. Но это было уж слишком. Именно тогда Роберт Солсбери, перебежавший в «лагерь» Дизраэли, заметил: «Если после всего происшедшего флот еще раз вернется в Безикский залив, наше положение станет смехотворным». Некие шутники, сохранившиеся в Стамбуле несмотря на тревожное состояние города, прикрепили к стене британского посольства объявление: «Между Безикой и Константинополем утерян флот. Нашедшему будет выдано вознаграждение». И вот, по словам дочери и биографа Солсбери, леди Гвендолин Сесил, «после перипетий, вызвавших непристойный смех в Европе», английская эскадра обрелась у стен Стамбула, и замаячила нии судеб войны и мира.

Буря в Лондоне не утихала, и даже усилилась по получении известий о заключении прелиминарного мирного договора в Сан-Стефано, предусматривающего создание единой Болгарии с выходом к Черному и Эгейскому морям. Граф Дерби, как неистребимый миролюбец, был выдворен из кабинета — он выступил против призыва резервов в британскую армию и переброски индийских войск на о-в Мальту, поближе к Турции. В конце марта, в последней своей беседе с Шуваловым в официальном ранге, он сделал прозрачный намек насчет настроений своих теперь уже бывших коллег: сделка возможна при условии предоставления Британии «компенсаций», разумеется, за счет Турции. Сам Дерби считал непорядочным обирать таким путем фактического союзника и клиента (он употреблял более изящные выражения: «Продолжай я оставаться министром, я бы от этого отказался, ибо не считаю честным аннексировать территорию государства, с которым мы не находимся в состоянии войны, но я уже не являюсь таковым»). Шувалову предоставлялась информация для размышления.

Первой реакцией в Петербурге на британский вызов явился приказ царя — занять высоты вокруг Константинополя, господствующие над водным путем. «Опыт учит нас, — телеграфировал Горчаков Шувалову 3(15) февраля, — что слабость континента подстегивает наглость Англии». Затем наступили сомнения и колебания: идти на срыв начавшихся мирных переговоров, только что завязавшихся, и навстречу войне с тремя противниками (ибо к таковым почти наверняка присоединилась бы Австро-Венгрия) Петербург не решился. Не сухопутные силы Великобритании устрашали (она могла выставить два экспедиционных корпуса по 40 тыс. человек), а ее экономическое могущество, практически неистощимые финансы, морская мощь. Она могла атаковать Россию в Балтийском и Белом морях, на Дальнем Востоке, и, наконец, на юге. Сменивший на посту командующего великого князя Николая Николаевича генерал Эдуард Иванович Тотлебен, герой обороны Севастополя, в талантах которого никто не сомневался, советовал соблюдать осторожность. Изгнать англичан из Проливов он считал невозможным из-за нехватки тяжелой артиллерии, единственно способной поразить своими снарядами бронированные чудовища. На Уайт-холл от адмирала Хорнби поступали вести иного рода — он полагал, что при отсутствии на Черном море флота противника он может прорваться к русским берегам.

Так началось длившееся полгода противостояние русской армии и британского флота, а дипломатам были вручены ключи мирного решения.

С кем договариваться? Где прорывать цепь внешнеполитической изоляции? Бисмарк в свойственной ему грубоватой манере, смахивавшей на цинизм, советовал — с австрийцами, «они продадутся дешевле». Но поездка Н. П. Игнатьева в Вену закончилась ничем: Андраши заломил такую цену, что у собеседника закружилась голова. Он требовал согласия на урезание Болгарии, раздел ее на две части, оккупации Боснии и Герцеговины австрийскими войсками, создания благоприятных условий для вторжения венских и будапештских капиталов на Балканы, Игнатьев суммировал свои впечатления от бесед: Австро-Венгрия политические, военные и экономические, могущие сделаться ее достоянием лишь после победоносной войны не только с Турцией и с нашими единоверцами, но и с нами».

Солсбери, который, по словам Шувалова «захватил» портфель Форин оффис после отставки Дерби, контакты у посла налаживались с трудом. Каналы информации о намерениях кабинета с уходом графа Дерби прервались. «Шу» попытался было заполучить неофициальный источник в лице леди Норткот, супруги канцлера казначейства. Посол внезапно ощутил недостаток своего религиозного воспитания. Он и мадам Норткот принялись было за совместное чтение и толкование Библии. Но это богоугодное занятие оборвалось после первого же сеанса — ревнивый муж потребовал его прекратить.

«Шу» возобновил связь с кабинетом с помощью… лошади. Он давно заметил, что во время верховых прогулок в Гайд-парке министры ее величества становились откровеннее, чем в офисах, языки у них развязывались. Сидя в седле, он узнал, что Солсбери непрочь поговорить с ним.

Дизраэли лично собрался в германскую столицу — в последний раз он выступил в роли политического льва. Его намерение сперва даже перепугало сотрудников Форин оффис, предвидевших трудности из-за недостатков в образовании премьера — в конце концов он был начитанным самоучкой. Общепризнанным международным языком тогда был французский. Диззи же, хоть и нахватался кое-чего во время континентальных поездок, изъяснялся, по словам лорда Одо Рассела, на жаргоне бакалейщика. Другой свидетель, присутствовавший при беседе Дизраэли с Шуваловым, спросил последнего, на каком же языке изъясняется англичанин, и был крайне изумлен, узнав, что на французском. В конце концов дело удалось уладить: Дизраэли информировали, будто участники конгресса жаждут услышать речь общепризнанного мастера ораторского искусства на его родном языке. Так произошел первый «прорыв» английского языка в дипломатию.

Произошли и кое-какие другие недоразумения. Так, два старца, Горчаков и Дизраэли, к ужасу своих военных советников, обменялись секретными картами, обозначавшими крайний предел уступок по русско-турецкому разграничению в Закавказье. Но в целом слова Бисмарка: действительности. Брутальная тактика Дизраэли, доводившего (или делавшего вид, что готов довести) дело до разрыва, играла наруку противникам России. Так, после жаркой схватки по вопросу о статусе Южной Болгарии, он идя по многолюдной Унтер ден Линден под руку со своим секретарем Монтегью Корри, во всеуслышание распорядился заказать специальный поезд для отъезда британской делегации. Эта весть мгновенно разнеслась по городу. Последовала послеобеденная беседа с Бисмарком. Оба удалились в курительную комнату. «Думаю, я нанес последний удар своему расстроенному здоровью, но это было совершенно необходимо», — записывал Дизраэли в дневнике, предназначенном для королевы. На другой день из Петербурга пришло согласие на раздел Болгарии на Северную и Южную.

Конгресс довел свою работу до конца. 13 июля был подписан его заключительный акт, — к пагубе для России и ущербу для балканских народов.

В Лондоне Диззи и Солсбери встретили как триумфаторов. Королева возложила на них ордена Подвязки; парламент встретил их овацией. В отчете о конгрессе Дизраэли не остановился перед клеветой на поднявшиеся на освободительную борьбу народы: «Нет слов, чтобы описать обстановку в значительной части Балканского полуострова, занятой Румынией, Сербией, Боснией, Герцеговиной и другими провинциями. Здесь царят политические интриги, непрекращающееся соперничество партий, расовая ненависть, ограниченность враждующих религий и, главное, ощущается отсутствие верховной контролирующей власти, которая могла бы держать эту немалую часть земного шара в состоянии, напоминающем порядок».

Оставим эту сентенцию на совести Дизраэли.

Но другое требует разъяснения — итоги конгресса в целом. Если рассматривать их с позиций истории, — приходишь к выводам, не совпадающим с восторженной оценкой британских шовинистов. «Рухнула доктрина статус-кво, препятствовавшая развитию полуострова, подкреплявшая османскую власть в регионе, доктрина, проводившаяся китами английской дипломатии — Каслри, Каннингом, Абердином, Пальмерстоном, Дизраэли. Несмотря на колоссальные усилия, затрату огромных средств на поддержание на плаву Османской империи, кровопролитную Крымскую войну, доведение кризиса почти до столкновения в 1878 г., сохранить целостность и неприкосновенность султанских владений не удалось. Великобритания резко сузила рамки своих забот до азиатских территорий Турции, взяв за это грабительский куш в виде «добровольной» уступки острова Кипр. Форин оффис отступил от многих позиций. Даже «примиритель» Дерби противился созданию автономной Болгарии, конгресс же санкционировал возрождение Болгарского государства после пятисотлетнего рабства. Р. Солсбери в своем первом циркуляре по вступлении в должность от 1 апреля 1878 г. выступал не прямо против создания Болгарии — это было уже невозможно, — а против предоставления ей выхода к морю; он высказывался также против возвращения России Южной Бессарабии, отторгнутой у нее после Крымской войны, присоединения Батума и некоторых армянских земель. От всего этого пришлось отказаться. Раздел Болгарии на Северную, автономную, и Южную, оставшуюся под властью Порты, продержался всего семь лет. В 1885 г., под нажимом движения как «северных», так и «южных» болгар с искусственным расчленением единой страны было покончено. Вопреки стараниям Дизраэли и действовавшего с ним в одной упряжке Андраши, 1878 год ознаменовался появлением на карте Европы международно признанных, независимых Сербии, Румынии и Черногории, а потому явился важнейшей вехой на вековом пути балканских народов к национальному освобождению.

ИЛЛЮСТРАЦИИ






Виконт ГЕНРИ ДЖОН ПАЛЬМЕРСТОН





Здание Форин оффис, Даунинг стрит Лондон





КОРОЛЕВА ВИКТОРИЯ





БЕНДЖЛМИН ДИЗРАЭЛИ





Дизраэли в поход собрался. Карикатура из журнала «Панч», 1877 г. (Надпись на указателе: на Константинополь, на Египет)


INFO



ББК 63.3(0)5

В 49


Виноградов В. Н.

В 49 Британский лев на Босфоре. — М.: Наука, 1991. 160 с. — (Серия: «История и современность»).

ISBN 5–02–010036–6

В 050600000-063/042-(02)-91 9-91 науч. поп.


Научно-популярное издание

Виноградов Владилен Николаевич

БРИТАНСКИЙ ЛЕВ НА БОСФОРЕ


Утверждено к печати редколлегией серии научно-популярной литературы Академии наук СССР


Заведующая редакцией Л. С. Кручинина. Редактор издательства Е. И. Михайлова. Художник Б. К. Шаповалов. Художественный редактор И. Д. Богачев. Технические редакторы И. В. Чудецкая, Н. Н. Кокина. Корректоры Р. С. Алимова, Л. В. Щеголев


И Б N2 47494

Сдано в набор 20.09.90. Подписано к печати 04.03.90. Формат 84х108 1/32. Бумага офсетная. Гарнитура Таймс. Печать офсетная. Усл. печ. л. 8,61. Усл. кр. отт. 9, 0. Уч. изд. л. 10,1. Тираж 25 000 экз. Тип. зак. 432. Цена 2 руб.


Ордена Трудового Красного Знамени издательство «Наука»

117864, ГСП-7, Москва В-485, Профсоюзная ул., 90


4-я типография издательства «Наука».

630077, Новосибирск, 77, ул. Станиславского, 25



…………………..

Сканирование: alexxx78 Обработка: Vitautus

FB2 — mefysto, 2024



Текст на задней обложке

Осью международной жизни на протяжении большей части XIX в. являлось англо-русское соперничество, а центром, где она проходила, — древний Константинополь, превратившийся под османским владычеством в Стамбул. И бушевали эти противоречия прежде всего на Балканах и Ближнем Востоке. В брошюре это соперничество обрисовано как борьба личностей.






notes

Примечания


1


Так иногда именовали султана.

2


Английская эскадра — 3 линейных корабля, 4 фрегата, 5 других судов; французская — 3 линейных корабля, 4 фрегата; русская — 4 линкора, 4 фрегата; всего — 1676 пушек. Турецко-египетский флот — 3 линкора, 23 фрегата, 40 других судов, 2200 орудий.

3


Последнюю фразу Пальмерстона Михаил Сергеевич Горбачев приводил в беседе с группой преподавателей русского языка из США как выражение своекорыстной, не признающей ничего, кроме своих интересов политики. (Правда. 1987. 8 авг.)

4


То есть испытает ужасное унижение. В 321 г. до н. э. самнитское войско нанесло сокрушительное поражение римским легионам при Кавдинском ущелье. Разоруженные римляне были прогнаны через «ярмо» (два воткнутых в землю копья, соединенные на верху третьим), что считалось позором для воина.