КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Государство и народ. От Фронды до Великой французской революции [Евгений Михайлович Кожокин] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Annotation

Люди в их отношениях с государством — такова тема книги. Служение государству одних, бунт против него других прослеживаются автором от эпохи Мазарини и Людовика XIV до времени Дантона и Робеспьера. Что может совершить министр-реформатор и в чем он бессилен? Может ли народ подчинить своей воле государство? Свободен ли бюрократ в своих политических деяниях? Эти вопросы занимают автора.

Для широкого круга читателей.


Фронда:

Жизнь и государство Людовика XIV

Люди вне государства

Либерал в роли бюрократа

Опыт революционной демократии

Вместо заключения

Документы и сочинения XVII–XVIII вв.

INFO

notes

1

comments

1

2

3

4

5

6

7

8

9

10

11

12

13

14

15

16

17

18

19

20

21

22

23

24

25

26

27

28

29

30

31

32

33

34

35

36

37

38

39

40

41

42

43

44

45

46

47

48

49

50

51

52

53

54

55

56

57

58

59

60

61

62

63

64

65

66

67

68

69

70

71

72

73

74

75

76

77

78

79

80

81

82

83

84

85

86

87

88

89

90

91

92

93

94

95

96

97

98

99

100

101

102

103

104

105

106

107

108

109

110

111

112

113

114

115

116

117

118

119

120

121

122

123

124

125

126

127

128

129

130

131

132

133

134

135

136

137

138

139

140

141

142

143

144

145

146

147

148

149

150

151

152

153

154

155

156

157

158

159

160

161

162

163

164

165

166

167

168

169

170

171

172

173

174

175

176

177

178

179

180

181

182

183

184

185

186

187

188

189

190

191

192

193

194

195

196

197

198

199

200

201

202

203

204

205

206

207

208

209

210

211

212

213

214

215

216

217

218

219




Е. М. Кожокин



ГОСУДАРСТВО И НАРОД


От Фронды


до Великой французской революции






*

Ответственный редактор

доктор исторических паук

П. П. ЧЕРКАСОВ


Рецензент

кандидат исторических наук

H. Е. КОЛОСОВ


© Издательство «Наука», 1989

Фронда:


кризис французского государства


в середине XVII века


«Между Римской империей, туманной федерацией городов, и современным территориальным государством, в основании которого покоятся единство денежной системы и чиновничество, различие столь велико, что даже сравнивать их бессмысленно»{1}. Это обескураживающее своей категоричностью утверждение французского историка П. Шоню все же интересно тем, что в доведенной до крайности форме обращается внимание на изменчивость государства в европейской истории.

Институт отчужденной от общества власти существовал и в Древнем Риме, и во франкском королевстве Меровингов, и в более поздние времена — это не вызывает пи у кого сомнения, и соответственно не возникает вопроса о существовании государства как такового на протяжении по крайней мере двух с половиной тысячелетий в истории Западноевропейского региона. Но какие стадии прошло в своем развитии государство в различных странах Европы? Какие представления о государстве были у людей различных эпох? В какой степени история королевской власти совпадает с историей государства? На эти вопросы историк вновь и вновь должен давать ответы. В середине XVII в. территориальное становление французского государства было еще далеко не завершено. Существовал национальный центр, к которому в большей или меньшей степени тяготели различные провинции и исторические области, при этом часть из них находилась под суверенитетом германского императора или испанского короля. Понятие «государственная граница» еще не сложилось.

Франция сплачивалась воедино благодаря институту королевской власти, французскому языку и существовавшей на его основе национальной культуре. Не было такого человека во Франции, который яе зпал бы имени и не представлял бы облика короля. Его профиль был отчеканен на монетах, его имя произносили во время церковных месс. Люди, приобщенные к письменной культуре, видели во Франции духовное единство, главой которого выступал король.

Французский язык, сформировавшийся на базе франсийского диалекта исторической области Иль-де-Франс в XIII в., получил повсеместное распространение среди грамотных людей. Королевским ордонансом еще в 1539 г. он был объявлен обязательным для употребления во всех официальных актах. Повсеместно на нем велось судопроизводство, составлялись финансовые документы, гугеноты сделали его и языком религии, тем самым способствуя проникновению его в народную среду на юге Франции.

Король, страна, нация — в одно целое эти три реалии объединялись государством. Что же представляло собой французское государство середины XVII в.?

Королевская власть, эманацией которой, как и в средние века, во многом являлось государство, в сознании людей покоилась на трех основах: религиозной, феодальной и римско-правовой. Так как за редчайшим исключением все подданные французского короля были верующими, богоизбранность монарха, сакраментальный характер его личности обеспечивали ему огромный духовный авторитет. Феодальные по своему происхождению представления о личной верности сюзерену привязывали множество дворян к монарху. Хотя к XVII в. вассальные отношения в значительной степени трансформировались в отношения клиентельные, генетическую связь первых и вторых вряд ли кто будет отрицать. В повышении значимости королевской власти сыграло свою роль и римское право: еще в XIII в. королевские легисты ввели формулу: «Король является императором в своем королевстве». Тем самым подчеркивалась полная независимость французского короля от императора Священной Римской империи.

Королевская власть во Франции XVII в. не поддается социологическому исследованию, ибо в самой ее природе было много мистического, ускользающего от современного рационального осмысления. Мистика присутствовала в самом официальном титуле государя — «король Франции», под словом «Франция» подразумевалась не политическая или географическая реальность, а некая духовная сверхреальность. Мистика, политика, религия, экономика сливались в одно целое. Рациональное расчленение сфер общественной жизни еще только-только намечалось. Последовательно логическое осмысление политических отношений вызывало протест.

Обладая правом законотворчества, высшей судебной юрисдикции, являясь верховным главнокомандующим наемной королевской армии и дворянского ополчения, французский король, казалось бы, представлял собой ничем не ограниченного самодержца. Но именно самодержцем в российском значении этого слова король никогда не был. Его власть имела институциональные и правовые ограничения. Наряду с королевской публичной властью продолжала существовать частная власть массы сеньоров-землевладельцев. Поземельные, личные, имущественные отношения на севере Франции регулировались обычным правом, или кутюмами, на юге (за исключением Ангулема, Клермона и Ле-Пюи) действовало римское право. Отменять кутюмы и даже решительно их изменять король не мог. К тому же он должен был соблюдать естественные права подданных: лишить личность свободы или имущества он мог только в случае чрезвычайной государственной необходимости.

Хотя государство всегда находилось в центре общественного интереса, всегда думали о его судьбах, всегда пытались повлиять на ход и характер его развития, его восприятие современниками отнюдь не было тождественно его внутренней сути. Историки, живущие в конце XX в., могут понять в механизме государства XVII в. нечто такое, что людям XVII в. было недоступно. Последние историографические достижения в этой области мы принимаем за истину, за то, каким в действительности было французское государство середины XVII в.{2}

В самом общем виде его можно охарактеризовать как дворянское государство эпохи раннего развития капитализма. Подавляющее большинство чиновников центрального аппарата и значительная часть местного относились к числу «благородных», лишь среди самых низших служащих преобладали люди третьего сословия.

Вся полнота государственной власти принадлежала королю, все государственные институты действовали от имени короля, они как бы не являлись носителями власти сами по себе, а лишь исполнителями монаршей воли. Единство государства, согласованность и равновесие его органов достигались благодаря сосредоточению власти в руках монарха. Верховный законодатель, он в то же время, согласно неписаной конституции, должен был уважать основные законы королевства (прежде всего правила престолонаследия). Главное же, хотя король и считался абсолютно суверенным государем, он не мог без крайней необходимости нарушать веками складывавшуюся систему привилегий, обычаев и свобод. Именно это традиционное правовое ограничение власти служило важной предпосылкой для развития буржуазных общественных отношений. Не де-юре, но вполне де-факто королевская власть была абсолютна в пределах, предписанных ей правом. С этой точки зрения она уже несла в себе потенциал будущей буржуазной государственности.

Государственный аппарат французской монархии был чрезвычайно разнороден. Основную часть чиновников составляли владельцы должностей. Должность можно было купить и передать по наследству, с 1604 г. это право гарантировалось уплатой в казну небольшого ежегодного взноса (полетты). Правда, король мог выкупить любую должность и тем самым сместить любого чиновника, по хроническая нехватка денег в казне делала подобные операции чрезвычайно затруднительными. Происходило негласное отчуждение власти в пользу завоевывавшего все большую независимость аппарата. Неизменно политически лояльное чиновничество могло, исходя из своих личных и корпоративных интересов, саботировать государственную политику.

Именно на такого рода оппозицию и натолкнулось королевское правительство в период участия Франции в Тридцатилетней войне. Финансовые чиновники, отвечавшие за сбор и раскладку налогов, — казначеи Франции и элю — в большей степени зависели от местного окружения, чем от центральной власти. Слишком укоренившиеся в «своих» провинциях, они не подходили для проведения новых жестких налоговых мер.

Если казначеи Франции и элю втихую противодействовали налоговой политике, то судебно-административные органы, прежде всего парламенты, а также сохранившиеся в ряде провинций сословно-представительные ассамблеи, провинциальные штаты, противились усилению налогового гнета гласно, опираясь на букву закона. Этот внутригосударственный кризис начался еще при Ришелье и Людовике ХШ, в период регентства он усилился, в 1648 г. принял форму открытой политической конфронтации.

Вызванная войной экстраординарная финансовая политика проводилась монархом при прямом содействии центрального органа государственного управления — королевского совета (с 1643 г. этот орган стал называться Верховным советом). В него входили канцлер, первый министр, сюринтендант финансов, статс-секретари войны и иностранных дел; при Анне Австрийской его членами являлись также генеральный наместник королевства, дядя короля герцог Гастон Орлеанский и первый принц крови де Конде. Хотя формально совет имел лишь консультативные функции, подготовка всех важнейших общеполитических решений осуществлялась именно в совете, совет следил и за их претворением в жизнь. Наиболее последовательными проводниками государственного интереса, помимо самого короля, а во время его малолетства регента, являлись члены Верховного совета из числа чиновников: канцлер, первый министр, сюринтендант финансов, статс-секретари. Верховный совет, в первую очередь в лице первого министра и сюринтенданта финансов, боролся против оппозиционной деятельности и бездеятельности традиционного чиновничества. Сложились два связанных друг с другом метода борьбы. Во-первых, с середины 30-х годов расширилась практика посылки в провинции чрезвычайных комиссаров, подчинявшихся непосредственно королевскому совету. Эти комиссары, «интенданты юстиции, полиции и финансов», как их стали называть с конца 30-х годов, хотя и являлись чаще всего владельцами должностей докладчиков королевского совета, в провинциях выступали в качестве чиновников, имевших очень широкие, по временные полномочия{3}. В любой момент интендант мог быть отозван. Подобное сочетание временности и большой личной ответственности способствовало повышению административного рвения интендантов.

Они контролировали деятельность местного чиновничества, на правах королевских делегатов участвовали в заседаниях провинциальных штатов, а с августа 1642 г. вместо казначеев стали исполнять важнейшую финансовую функцию — облагая «неблагородных» подданных короля прямым налогом — тальей{4}. Интенданты обеспечивали регулярное поступление налогов в казну. Второй способ борьбы заключался в финансировании государства путем постоянных крупномасштабных займов у частных финансистов. Займы заключались сюринтендантом финансов в обход традиционных форм утверждения правительственных актов: они не регистрировались ни одним из высших судов. Благодаря займам правительство получало двойной выигрыш: в его распоряжении оказывались столь необходимые в период войны крупные суммы денег, которые поступали к тому же в предельно сжатые сроки, и оно освобождалось от слишком настойчивой опеки традиционного чиновничества.

Проблема свободы государства конституировалась одновременно с проблемой свободы личности, по, как это часто бывает, проблемы уже существовали, понимание же их запаздывало. Современное представление о государстве как о бюрократической машине, отчужденной от общества и во многих отношениях противостоящей обществу, в XVII в. было еще неизвестно. Вообразить себе конфликт с государством еще никто не мог. И дело не в отсутствии смелости, а в том, что политическая структура общества одновременно являлась политической структурой государства.

По своим лозунгам, программам, осознанным целям во Франции середины XVII в. ни одно социальное движение не имело антимонархического, антигосударственного характера. И в то же время в стране очень часто происходили выступления, объективно наносившие ущерб власти короля и объективно направленные на изменение самой системы государства и механизма его функционирования. Бунт в рамках закона или, во всяком случае, бунт, стремившийся остаться в этих рамках, — такова была Фронда.


* * *

«…Хотя болезнь, овладевшая нами и продолжающаяся по сей день, не дает повода отчаиваться в выздоровлении, всякое может случиться… поэтому мы посчитали себя обязанными привести в надлежащий порядок все то, что необходимо для сохранения мира и покоя в нашем королевстве на тот случай, если Бог призовет нас… У нас есть все основания верить в добродетель, благочестие и мудрое поведение нашей дорогой и горячо любимой супруги, мы можем ожидать, что ее управление будет счастливым и прибыльным для государства. Но груз регентства очень тяжел: судьба государства, его спасение и сохранение зависят целиком от того, на кого возложен этот груз, и, так как невероятно, чтобы королева-мать обладала всеми необходимыми познаниями для выполнения столь сложной миссии, невозможно, чтобы у нее имелось все то совершеннейшее понимание государственных дел, которое приобретается в результате долгой практики, то мы рассудили необходимым создать при ней регентский совет. Во власти и компетенции этого совета — изучать важнейшие государственные дела и большинством голосов принимать по ним решения. Чтобы этот совет состоял из лиц, достойных столь высокого предназначения, мы решили, что не можем сделать лучшего выбора, чем назначить в него наших дорогих и горячо любимых кузенов принца де Конде и кардинала Мазарини, нашего дорогого и горячо любимого господина Сегье, канцлера Франции и хранителя печати, наших дорогих и горячо любимых господ Бутийе, сюринтенданта наших финансов и великого казначея, и Шавиньи, государственного секретаря. Мы желаем и приказываем, чтобы наш дорогой и горячо любимый брат герцог Орлеанский, а в его отсутствие паши дорогие и горячо любимые кузены де Конде и кардинал Мазарини возглавляли этот совет…»{5} Так писал в завещании король Людовик XIII. Не доверяя своей жене Anne Австрийской, он хотел ограничить ее власть регентским советом…

14 мая 1643 г. король скончался. Его предсмертная воля недолго сохраняла свою силу. 18 мая Парижский парламент, созванный Анной Австрийской, кассировал королевское завещание. Во время заседания выступили генеральный адвокат Омер Талон и президент одной из палат парламента Барийон. Речь Талона встретила всеобщее одобрение, речь Барийона — замешательство и негодование. Генеральный адвокат говорил о неделимости монархии и монаршей власти, о том, что и в период регентства высшая власть не может быть доверена совету{6}.

Полная независимость суверена являлась для магистратов священным кредо{7}. Но они же считали, что парламент вправе корректировать принятые королем решения. Ущемления королевской воли они в этом не видели. Вот это общепринятое положение Барийон логически развил применительно к конкретному случаю. Он предложил удалить из регистров парламента «неконституционное» завещание Людовика XIII, а только что принятый вердикт о передаче полноты власти королеве объявить «соответствующим воле почившего короля». Барийон предложил также на специальном заседании парламента обсудить вопрос о делах прошлого и средствах помощи государству в настоящем{8}. Столь энергично выраженные тайные помыслы магистратов шокировали их самих. Предложения Барийона были отклонены. Любые политические помыслы должны подчиняться букве закона — таков был один из основополагающих принципов деятельности парламента.

Парижский парламент представлял собой специфический судебно-административный орган, в его юрисдикции находилась почти треть территории страны, важнейшие судебные дела рассматривались в его степах. Магистраты осуществляли контроль над издательской деятельностью, отправляли функции полиции нравов, наблюдали за театральными представлениями, имели право вмешиваться в дела Парижского университета, а в некоторых случаях даже в дела церкви. Совместно с другими суверенными судами и муниципалитетом парламент нес ответственность за поддержание порядка в городе, а также за регулярность выплаты так называемой муниципальной ренты{9}. Но главное, парламент регистрировал и тем самым как бы объявлял законными королевские эдикты и ордонансы.

Предварительно они обсуждались, и нередко парламент выступал с ремонстрациями, т. е. требовал в письменной и устной форме, чтобы в предлагаемые законы были внесены изменения в соответствии с духом и буквой прежних законов королевства.

Парижский парламент нередко препятствовал проведению централизаторской политики Людовика XIII и его первого министра кардинала Ришелье. Стремясь сломить оппозицию магистратов, Людовик XIII запретил ремонстрации и предварительное обсуждение в парламенте королевских указов без специального на то разрешения{10}. Теперь, обратившись к парламенту по столь важному вопросу, как кассация королевского завещания, Анна вернула магистратам политический вес и значение.

Прошло лишь четыре дня после смерти Людовика XIII, а страна уже будто вступила в новые времена. Следом за парижскими воспрянули магистраты провинциальных парламентов, члены высших суверенных судов — Счетной палаты, Палаты косвенных сборов и Большого совета. Все изгнанники получили разрешение вернуться, вельмож — участников антиправительственных заговоров, освобождали из тюрем, всем потерявшим должности при Ришелье эти должности возвращали{11}. Все рассчитывали на благожелательность и понимание королевы, ведь она сама конспирировала против кардинала Ришелье и сама от него много страдала, да и с почившим королем у нее были сложные отношения.

Просьбы о пожалованиях, дарениях, пенсиях так и посыпались на регентшу. Она старалась не отказывать. Первое время при дворе только и слышались восхваления в ее адрес. Впрочем, на ухо рассказывались анекдоты о ее полной некомпетентности. Но финансовое положение королевства было критическим. Про щедрость следовало забыть.

Продолжалась многолетняя изнурительная война. 8 лет Франция вела борьбу против испанских и австрийских Габсбургов. В союзе с протестантами Германии и Швеции ей удалось сдержать экспансию наднациональной католической державы. Были одержаны важные победы, но торжество оружия мало способствовало преодолению финансового кризиса. Казне хронически не хватало средств. Военные расходы достигали 41 млн ливров в год{12}. Многократно увеличенные за время войны налоги привели к обнищанию крестьянства. Военные действия, постои войск, грабежи опустошили целые местности в приграничных провинциях. Даже из Лионнэ, одной из самых богатых провинций, в Париж поступали неутешительные сведения. Весной 1643 г. местные финансовые чиновники писали канцлеру Сегье: «…B течение нескольких лет провинцию опустошает чума, царящая еще и сейчас; пребывание и прохождение солдат, идущих в Италию и Каталонию и возвращающихся оттуда; этапная повинность;…пропитание более года испанских пленных, взятых в битве при Рокруа; недостаток хлеба, который велик и, как всем известно, был таковым на протяжении всего года, — все это, монсеньер, вместо с большими суммами платежей, наложенных для тальи, тальона, надбавок, сюбзистанса… вполне способно, как легко судить, заставить это генеральство пасть под тяжестью своего бремени, если не будет разгрузки…»{13}

В Нижней Нормандии в элоксьонах Кош, Домфрон, Фалэз крестьяне оказывали сопротивление сборщикам налогов, во многих приходах талью не платили уже два года, в районе Сосе крестьяне разоружили посланных против них солдат. В элексьоне Монтивилье между Гавром и Феканом действовали крестьянские отряды, и агенты фиска наведывались на этот участок побережья с большим риском для жизни{14}.

От налогового гнета страдали не только крестьяне. Дворяне роптали из-за эдиктов 1634 и 1640 гг., косвенно ущемлявших их интересы. Еще в 1600 г. был издан эдикт, согласно которому в налоговые списки полагалось включать всех фермеров независимо от сословного положения землевладельца, у которого фермер арендовал землю. Соответственно сумма ренты, причитавшаяся землевладельцу, неизбежно сокращалась. Правда, эдикт 1600 г. удавалось саботировать. Но война заставила о нем вспомнить. Регламенты 1634 и 1640 гг. развили и уточнили положения эдикта 1600 г., и за их исполнением следили жестче, чем когда бы то ни было{15}.

Королевская администрация, отвечавшая за обложение налогами и их сбор, вызывала нескрываемую ненависть у населения. Особенно ненавидели интендантов, самых усердных исполнителей воли Парижа. Нередко канцлер Сегье и другие члены Государственного совета получали письма, в которых сообщалось о жестокостях интендантов, их угрозах и насилии{16}. Они выбивали налоги из населения с невиданным доселе упорством. Отзыва интендантов из провинций упорно добивался Парижский парламент.

Крестьянские восстания, глухое недовольство дворян, не забывшая искусство плетения заговоров высшая знать, противоборство внутри самого государственного аппарата… Лишь единая воля, облеченная абсолютной властью, могла обеспечить стране стабильность, проведение последовательной внешней и внутренней политики, преодоление кризисных ситуаций. Отстранив регентский совет, Anna Австрийская приняла на себя всю ответственность за судьбу французского королевства, за сохранение его в целостности до совершеннолетия сына. Но ее почивший муж был прав: она действительно не могла одна справиться с тяжелейшей миссией главы государства. Трудно сказать, понимала ли это сама королева. Она не была человеком холодного разума, политических калькуляций и продуманных решений. Страсти всегда брали в ней верх над разумом. Но теперь ее главная, всеподчиняющая страсть — страсть материнского чувства — совпала с государственным интересом. Но одной — одной вырастить сына и сохранить королевство! Советчиков вокруг много, но кому можно довериться? Инстинкт матери и женщины помог ей сделать выбор. Первым министром, другом и… кто знает, кем еще… стал Джулио Мазарини. Этот бывший папский легат был привлечен на французскую службу Ришелье; благодаря Ришелье, не будучи священником, он получил шапку кардинала, в декабре 1642 г. Людовик XIII ввел его в королевский совет{17}. Но умер Ришелье, умер Людовик XIII. Теперь, думали при дворе, королева избавится от этого итальянского выскочки… положение Мазарини было очень сложным. Он вынужден был лавировать, давать обещания, которые не мог выполнить, афишировать дружеские чувства к тем, кого ненавидел. Уходить от открытого противоборства не всегда удавалось. В борьбе за влияние на королеву Мазарини столкнулся с группировкой вельмож, участвовавших совместно с Анной Австрийской в заговорах против кардинала Ришелье. Теперь эти люди надеялись на полную поддержку королевой любых их требований.

Герцоги Вандомского дома Бофор и Меркер, принц де Марсийак (будущий автор знаменитых «Максимов» и будущий герцог Ларошфуко), бывший хранитель печати Шатонеф, герцогиня де Шеврез — все они считали, что пришел их час. Королева была очень милостива к своим старым друзьям, но их влияние на решение важных государственных вопросов очень скоро стало минимальным. Смелости герцогу де Бофору или герцогине де Шеврез было не занимать…

Королеве была подброшена записка: «Мадам, если Вы не избавитесь от нового кардинала, Вас от него избавят»{18}. В Париже заговорили о готовящемся заговоре. Только Мазарини не стал дожидаться его развязки. Знаменитый фат, кумир рыночных торговок герцог де Бофор был арестован и заключен в Венсеннский замок. То была несерьезная история, но решительность действий Мазарини многих насторожила. К тому же Бофор был как-никак внуком короля Генриха IV, пусть и незаконным.

Мазарини умел устранять конкурентов. С «подачи» кардинала в 1644 г. королева приказала государственному секретарю по иностранным делам г-ну Шавиньи продать его должность некомпетентному, по зато послушному указаниям Мазарини графу де Бриенну. Правда, некоторое время спустя Шавиньи пришлось вернуть. Сюринтендантом финансов стал президент де Байель, а генеральным контролером при нем — человек кардинала М. Партиселли д’Эмери. Три года спустя в 1647 г. д’Эмери стал сюринтендантом финансов, должность статс-секретаря по военным делам получил другой верный человек Мазарини — М. Ле Телье.

Но, чем больше королева проникалась доверием к Мазарини, чем больше возрастало его влияние в государстве, тем более в публике — в среде высшей аристократии, в суверенных судах — росла к нему неприязнь. На первого министра стали переносить негодование за новые административные методы управления, за богатство и злоупотребления финансистов и откупщиков. Те, кто желал прекращения войны, стали поговаривать о том, что Мазарини ее специально затягивает. Успехи французского оружия приписывались исключительно доблести генералов, поражения объясняли бездарным общим руководством{19}.

Время регентства во Франции всегда период смут и дестабилизации политических порядков. Хотя в стране не происходило принципиального идеологического размежевания (во всяком случае, концепция абсолютной власти короля не оспаривалась никем), важнейшие вопросы о формах управления страной решались отнюдь не однозначно. Образовались два лагеря. Первый возглавил Парижский парламент, к которому в большей или меньшей степени тяготели столь разнородные силы, как буржуа и мелкий люд (ремесленники, подмастерья, разнорабочие, прочая беднота) Парижа, другие высшие суверенные суды столицы — Большой совет, Счетная палата, Палата косвенных сборов; провинциальное чиновничество финансового ведомства — элю, казначеи. Второй лагерь составляли Верховный совет, интенданты и финансисты (лица, бравшие на откуп государственные налоги и обеспечивавшие казне срочные займы под высокие, незаконные с точки зрения финансового права того времени проценты). Интенданты, финансисты, сам Верховный совет были проводниками и приверженцами политики чрезвычайных мер. Олицетворением этого лагеря все в большей степени становился первый министр.

Мазарини исходил из того, что идет война, победа в которой зависит не в меньшей степени от финансовых усилий, чем от военных. Он отстаивал полномочия интендантов, понимая, что только они могут обеспечить регулярное поступление налогов. Поддерживал он и д’Эмери, покровителя финансистов и соучастника их махинаций. Казна в ту пору не располагала солидным запасом ликвидных средств, любые непредвиденные расходы грозили катастрофой, поэтому предотвратить финансовое банкротство государства могли лишь займы у частных лиц.

Парламент исходил совсем из иных посылок. Барийон, уже в мае 1643 г. призывавший обсудить меры по спасению государства, намекал на то, что финансовое положение можно улучшить, заставив раскошелиться финансистов, по его мнению незаконно наживших огромные состояния. И Барийон лишь немного забежал вперед…

Вопрос о том, кто будет платить за войну, год от года приобретал все большую остроту.

Королевская администрация традиционно старалась не обременять налогами население Парижа. Соображения собственной безопасности вынуждали ее неукоснительно соблюдать все свободы и привилегии столицы. Летом 1644 г. тяжелейший финансовый кризис вынудил Верховный совет нарушить благоразумный обычай. По предложению генерального контролера финансов д’Эмери был извлечен на свет давно забытый ордонанс XVI в., который предписывал обложение налогом всех владельцев домов в пригородах Парижа. Эта мера мгновенно нанесла бы удар не только по домовладельцам, по и по всем, кто снимал у них жилье. Когда по приказу генерального контролера в предместьях начался обмер домов, жители воспротивились. Полицейские чиновники Шатле (так назывался замок в Париже, где заседал суд по уголовным делам), особо не церемонясь с беднотой, принялись наводить порядок. В парламент посыпались жалобы. 4 июля на улицах Парижа стали собираться возмущенные толпы народа. Д’Эмери отказался от своей затеи{20}.

В августе 1644 г. генеральный контролер финансов выдвинул новое предложение — обложить налогом наиболее богатых и уважаемых горожан. Так как речь шла о нововведении, требовалась санкция парламента. В ходе обсуждения магистраты внесли в текст закона целый ряд изменений. Согласно их редакции, дополнительному обложению подвергались лишь финансисты.

В ответ наиболее могущественные денежные воротилы Парижа собрались на следующий день в королевском дворце. Во время полученной ими аудиенции у Анны Австрийской один из финансистов, Ля Ральер, заявил, что, если правительство отступится от них, они, в свою очередь, остановят выплату ренты и прекратят финансовые операции; далее Ля Ральер дошел в своей смелости до того, что призвал задуматься о примере Англии…{21}

Столь решительный демарш, казалось бы, возымел действие: под нажимом Верховного совета парламент стал пересматривать закон… но магистраты не намерены были признавать свое поражение, к тому же на них оказывали давление парижские торговцы. В конце концов закон удалось утопить в юридической казуистике.

Спустя год д’Эмери вновь предложил обложить налогом домовладельцев пригородов Парижа, и вновь протесты населения и парламента заставили отложить этот проект. Но члены палат расследования{22} решили не довольствоваться простым неформальным отказом от налога (так называемого туаз), они потребовали соблюдения всех юридических условностей с тем, чтобы исключить всякую возможность когда-либо вернуться к обсуждению вопроса об уплате туаз. Барийон, выступая в парламенте, даже предложил добиться от регентши торжественного обещания, что впредь ни один налог не будет вводиться без предварительного одобрения парламента{23}. Самые молодые и радикально настроенные советники палат расследований потребовали открыть совместные заседания всех палат Парижского парламента. Первый президент парламента Матье Моле им отказал. Тогда члены палат расследований во главе с президентами Барийоном и Гэйяном собрались самовольно в палате Святого Людовика — зале для проведения наиболее ответственных и торжественных заседаний; они приступили к выработке общей линии поведения. Но легалистский бунт вскоре был подавлен: Гэйяна и двух других членов палаты расследований регентша отправила в ссылку, а Барийона — в тюрьму, где он вскоре умер{24}. Эдикт о налогооблажении домов в пригородах Парижа все же был зарегистрирован парламентом.

Барийон не исповедовал каких-либо исключительно радикальных политических взглядов. От большинства членов парламента он отличался лишь большей честностью и решительностью характера. Он, как и его коллеги, был уверен, что верой и правдой служит королю и французскому государству, неотъемлемой частью которого является парламент.

Магистраты выступали подчас против Верховного совета, отстаивая, как им казалось, истинные интересы короля. В благосостоянии народа король, представлялось им, кровно заинтересован, и соответственно чрезмерный налоговый гнет вредит королевским интересам. Большинство магистратов искренне верили в эти идеологические построения, по альтруистические мифы скрывали реальность интересов иного порядка — корпоративных и гораздо более важных для каждого члена парламента. В конечном счете борьба именно за эти интересы определяла деятельность парламента, его тактику лавирования: он то поддерживал протесты парижских буржуа и простонародья, то послушно выполнял пожелания министров. Эта двойственность приводила к тому, что парламент оказывался посредующим звеном между Верховным советом и населением Парижа и вызывал недовольство то одной, то другой стороны.

Но лавирование становилось все более затруднительным. В сентябре 1647 г. парижские торговцы устроили шумные демонстрации во Дворце правосудия. Они оскорбляли магистратов, при этом особенным нападкам подверглись сын д’Эмери — президент третьей палаты расследований де Партиселли, его тесть — президент Ле Кване и генеральный прокурор парламента{25}. В первой половине января 1648 г. Дворец правосудия вновь заполнили возмущенные парижане: они требовали прекращения преследований за неуплату налога{26}.

Тогда же зимой 1647/48 г. значительно ухудшилась военно-политическая ситуация. Союзник Франции Голландская республика заключила сепаратный мир с Испанией, переговоры Франции с испанскими и австрийскими Габсбургами в очередной раз зашли в тупик. Требовалось вновь увеличить расходы на войну{27}, и это в обстановке, когда Парижский парламент и другие верховные суды блокировали финансовую политику Верховного совета, а финансисты теряли доверие к казне: все неохотнее предоставляли займы, все выше поднимали ссудный процент. Стремясь укрепить доверие государственных кредиторов, д’Эмери без ведома Мазарини устроил для них аудиенцию у королевы, вызвав тем самым к себе недоверие первого министра.

В то время как внутригосударственные конфликты приводили к усилению корпоративной солидарности магистратов Парижского парламента, в Верховном совете нарастали трения.

Верховному совету и лично сюринтенданту финансов необходимо было сломить сопротивление парламента. Д’Эмери решил воспользоваться тем фактом, что в конце 1647 г. истек срок договора на аренду должностей магистратов суверенных судов Парижа (в том числе парламента). Обычно договор возобновлялся почти автоматически: уплачивалась полетта, которая подтверждала права с юридической точки зрения своеобразных арендаторов, а фактически владельцев должностей. Сюринтендант, в данном случае в полном согласии с Мазарини, хотел непродление договора использовать как средство давления на магистратов. Одновременно было решено провести королевское заседание и на нем утвердить шесть эдиктов, призванных обеспечить для казны поступление дополнительных средств: облагались налогом имущества, представлявшие собой отчужденный королевский домен; продавались новые должности в ведомстве канцлера; вводился повышенный тариф на ввоз продовольствия в Париж, правда, тариф маскировали под учреждение новых полицейских должностей; пускались в продажу новые полицейские должности и в провинции; создавались 12 дополнительных должностей докладчиков государственного совета{28}.

15 января 1648 г. состоялось королевское заседание. Формально выраженной монаршей воле магистраты не смели противиться. Но во время заседания была высказана резкая критика всей правительственной политики. «Мы должны признаться Вашему Величеству, — говорил, обращаясь к десятилетнему Людовику XIV, генеральный адвокат Омер Талон, — что одержанные в войне победы ничуть не уменьшают нищеты ваших подданных, что имеются целые провинции, в которых людям нечего есть, кроме хлеба из овса и отрубей… Все провинции обеднели и истощились, и только ради того, чтобы Париж, а точнее, горстка избранных купалась в роскоши. Обложили налогами все, что можно себе представить. Сир, вашим подданным остались только их души, но и души, если бы они продавались, давно уже были бы пущены с молотка… Подобное деспотическое управление подошло бы скифам, варварам, тем народам, у которых и человеческого-то разве что лица, по только не Франции, которая всегда была самой цивилизованной страной в мире, а ее жители всегда считались свободными людьми»{29}. Текст речи Талона был издан и стал распространяться по всей Франции «с целью возмущения умов», как с негодованием сообщил Талону кардинал Мазарини{30}.

Отношения между Верховным советом и парламентом продолжали ухудшаться. В нарушение установленного порядка магистраты вновь стали рассматривать уже утвержденные во время королевского заседания эдикты. Они оправдывали это тем, что тексты эдиктов не были им зачитаны полностью, доказывали, что и после королевского заседания они имеют право обсуждать форму реализации эдиктов… При дворе заговорили о нанесении ущерба могуществу и власти короля. На что магистраты отвечали декларациями о верности королю, и декларации были совершенно искренними. Более того, на прямо поставленный, к тому же в письменной форме, вопрос королевы о праве парламента противиться королевской воле, они отказались отвечать{31}. Магистраты никогда не забывали, что парламент — инструмент и порождение королевской власти. Особа короля, как и его власть, для них были священны, члены парламента могли с поразительной дотошностью профессиональных юристов обсуждатьпрерогативы любого государственного института, но абсолютный характер власти короля они никогда не подвергали сомнению. Обсуждать подобного рода вопрос казалось им святотатством.

И тем не менее конфликт развивался.

В качестве сурового предупреждения парламенту и в то же время его косвенного подкупа д’Эмери выдвинул хитроумный проект. Было объявлено, что полетта будет сохранена в том случае, если магистраты высших судов Парижа — Большого совета, Счетной палаты и Палаты косвенных сборов — согласятся на прекращение выплаты им жалованья в течение четырех ближайших лет. Для членов парламента полетта сохранялась без всяких условий{32}. Попытка преодолеть давно длившийся латентный кризис привела к его обострению и выявлению. Правительство, совершив тактическую ошибку, само способствовало сплочению магистратов. Обычно покорно исполнявший монаршую волю Большой совет присоединился к Счетной палате и Палате косвенных сборов, совместно они обратились к Парижскому парламенту с призывом об общем протесте. 13 мая 1648 г. члены Парижского парламента приняли «акт единства», в котором они призывали все суверенные суды Парижа направить делегации для проведения совместных заседаний в палате Святого Людовика во Дворце правосудия. Предлагалось обсудить меры, необходимые для спасения государства.

Фронда началась.

Канцлер Сегье немедленно выступил с протестом, он заявил, что создание суверенного органа без согласия на то законной власти может представить собой опасность и носить предосудительный характер в отношении общественного порядка и управления{33}. Увещевания и запугивания не подействовали, тогда правительство перешло к репрессиям. 18 мая полетта была отменена для всех верховных судов. Несколько человек были арестованы{34}. Желаемого эффекта это не произвело.

Если в 1643–1647 гг. происходило усиление корпоративной солидарности членов парламента и этот процесс способствовал росту авторитета этого органа, укреплению его позиций в системе государственных учреждений, то в первой половине 1648 г. явно наметились интегративные тенденции в целом в среде традиционного чиновничества: их сплачивала общая борьба против министров, интендантов, финансистов. Десять дней спустя после принятия «акта единства» синдикат казначеев опубликовал открытое письмо к Парижскому парламенту, в котором предлагал добиться конфискации у откупщиков незаконно полученных ими доходов (называлась даже сумма 5 млн ливров); эти деньги могли, по мнению казначеев, пойти на выплату жалованья магистратам. Тогда же столичные казначеи разослали циркуляры ко всем провинциальным бюро казначеев, они призывали коллег объединиться с другими чиновниками их местности и посылать в Париж любые документы, которые помогут разоблачить преступное поведение интендантов и финансистов{35}. Тем временем финансовые операции были полностью прекращены. Никто не решался предоставлять государству займы. Обстановка в Париже накалялась. Все более смелела чернь. На улицах частенько можно было услышать, как, ругая заупрямившуюся лошадь, возчики называли ее «мазарини»…{36}.

Герцог Орлеанский предложил восстановить полетту для всех высших судов, добиться освобождения арестованных и возвращения сосланных ценой отказа от «акта единства». Но парламент не согласился на простое восстановление status quo. 10 июня король в своем совете кассировал «акт единства»{37}. Тогда парламент провел его повторное утверждение, за «акт» проголосовали 97 присутствовавших магистратов, против — 66{38}. На следующий день правительство капитулировало. Магистраты получили официальное разрешение на проведение совместных заседаний делегаций от суверенных судов Парижа. Через две педели начались заседания палаты Святого Людовика. Была выработана декларация из 27 пунктов, ее реализация замедлила бы развитие государственного аппарата буржуазного типа, были бы замедлены и процессы аккумуляции национального богатства через систему государственного фиска. В декларации палаты Святого Людовика провозглашалась неприкосновенность личности и имущества; заключение без следствия ограничивалось 24 часами; выдвигались требования отзыва из провинций всех интендантов, отмены системы откупа налогов, предлагалось на четверть уменьшить самый тяжелый налог — талью, освободить всех заключенных в тюрьму за неуплату долгов, создать палату правосудия для расследования незаконной деятельности финансистов, запрещалось без согласия парламента учреждать новые должности и вводить новые налоги.

31 июля королевской декларацией были утверждены все предложения палаты Святого Людовика, за исключением пункта о запрете «lettres de cachet», т. н. запечатанных писем — чрезвычайных указов короля (в том числе об аресте того или иного лица), которые не подлежали обычной процедуре регистрации. Королевская декларация в качестве условия выполнения всех пунктов программы требовала роспуска палаты Святого Людовика и возвращения парламента к отправлению его судебных функций{39}. 1 августа парламент приступил к обсуждению королевской декларации. Силы закона декларация еще не имела, и станет ли она законом — никто не мог сказать.

В конце августа пришло известие о крупной победе королевской армии под командованием принца Конде над испанцами. В Нотр-Даме должна была состояться торжественная месса. И именно в тот день Anna Австрийская решила разделаться с самыми зловредными и опасными (по ее мнению) членами парламента. Был отдан тайный приказ об аресте президентов парламента Бланмениля и Шартона и советника Большой палаты 73-летнего Брусселя.

Торжественная служба шла своим ходом… Вдруг члены парламента заметили, что Комменж, лейтенант охраны королевы, не последовал за пей в храм, а остался на паперти. Они заподозрили неладное. Кое-кто поспешил скрыться. Так избежал ареста Шартоп. Был схвачен только Бланмениль. Бруссель не участвовал в торжествах, и его пришлось арестовывать на дому. Это было непросто. Старый советник пользовался большой популярностью у парижского мелкого люда. Симпатию вызывали не только его острые выступления против финансистов и администрации Мазарини, по и скромный образ жизни: Бруссель жил с большой семьей на небольшую ренту на улице Сен-Ландри, нередко покровительствовал несправедливо обиженным простолюдинам{40}.

Комменжу не удалось незаметно арестовать Брусселя; старая служанка советника и лакей подняли крик. На колокольне ближайшей церкви неизвестные лица ударили в набат{41}. На улице Сен-Ландри начались волнения. Бруссель командовал отрядом городской милиции квартала, да и соседская солидарность горожан в ту эпоху была очень сильной{42}, так что защитников у Брусселя оказалось много.

Поднялись лодочники Сите, крючники и все те, «кто зарабатывал на жизнь трудом на воде». К ним присоединились подмастерья, грузчики-посыльные (так называемые ганьденье), мелкие лавочники, ремесленники, нищие, бродяги…{43} Стали строить баррикады. С огромным трудом Комменжу удалось вывезти Брусселя из Парижа. Муниципалитет предписал начальникам городской милиции призвать буржуа к оружию и препятствовать образованию сборищ{44}. Милиция, род отрядов городской самообороны, состоявшая из добропорядочных людей, не проявляла рвения: она вяло разгоняла народ или вовсе не обращала внимания на места скопления восставших.

На следующий день с раннего утра продолжилось строительство баррикад. В одних местах бочки, заполненные песком и заваленные булыжником, в других — цепи перекрыли узкие улицы города. Магазины и лавки остались закрытыми.

Канцлер Сегье, отправляясь во Дворец правосудия, чтобы огласить указ об отмене всех постановлений парламента, принятых после 31 июля, вынужден был сменить свою карету на портшез. В карете невозможно было пробиться через толпу. Но добраться до парламента канцлеру не удалось. Оскорбления, ругательства, наконец, прямая угроза расправы заставили его искать спасения в доме зятя на набережной Августинцев. Преследуя Сегье, толпа ворвалась в дом. Канцлер успел спрятаться в чулане, и тогда разгневанные бунтовщики решили поджечь здание. Их намерению помешал маршал де ля Мейере, прибывший на место с четырьмя ротами гвардейцев. Ля Мейере увез канцлера в своей карете. Вдогонку им летели булыжники, стреляли из мушкетов. Несколько швейцарцев из отряда маршала были убиты.

В жалком виде канцлер вернулся в Пале-Руаяль.

Восстание разрасталось. Теперь баррикады возводили уже повсеместно. К середине дня их насчитывалось 1260{45}. Вооруженные бунтовщики проникли на галерею Дворца правосудия, где с раннего утра заседал парламент. Они требовали немедленного освобождения Брусселя. Невзирая на крики и шум, невозмутимый Моле проводил обсуждение вопроса об аресте Комменжа и всех тех, «кто арестовал господ членов парламента или вступил в их дома для наложения ареста»{46}. Как только ремонстрация была составлена, к королеве направили представительную делегацию. Под восторженные возгласы восставшего народа магистраты торжественно прошествовали через весь город к королевскому дворцу.

Аудиенция у королевы была краткой. Речь о восстании в Париже она не дослушала:

— Я знаю, что в городе шум, и вы мне за это ответите. Вы, господа члены парламента, ваши жены и ваши дети, — сказала Анна Австрийская и, удаляясь, хлопнула дверью{47}. Мазарини поспешил несколько сгладить резкость королевы. Он предложил освободить Брусселя и его коллег в 22 обмен на обязательство парламента прекратить его «ассамблеи». Президент Моле ответил, что необходимо обсудить это предложение в спокойной обстановке, и пригласил членов делегации вернуться во Дворец правосудия.

На площади перед Пале-Руаялем тысячи людей ожидали, что скажут магистраты. Моле и его коллеги молчали. Процессия людей в красных мантиях медленно проходила сквозь толпу. У баррикады вблизи заставы Сержантов раздался ропот. Тогда Моле твердым голосом объявил, что королева обещала выполнить все пожелания парламента. Ропот стих. У следующей баррикады история повторилась… В районе Круа де Трауар бунтовщики вновь остановили магистратов. Подручный торговца мясом приставил алебарду к животу первого президента парламента и сказал старику: «Возвращайся, предатель! Если не хочешь, чтоб с тобой разделались, возврати Брусселя или отдай нам в заложники Мазарини и канцлера»{48}. Чья-то рука схватила Моле за шиворот… магистраты бросились врассыпную. Лишь первый президент, несмотря на оскорбления и унижения, пытался сохранить достоинство. Его отпустили, и с остатками своей свиты он вернулся в Пале-Руаяль. М. Моле теперь уже без труда убедил Мазарини и герцога Орлеанского, что Брусселя надо освободить немедленно. Общими усилиями удалось сломить и упрямство королевы.

О принятом решении Моле оповестил народ, но восстание не прекращалось до следующего утра. Лишь при известии, что Бруссель вновь занял свое место на скамье парламента, в городе начали разбирать баррикады.

Но вечером прошел слух, будто из Арсенала в Пале-Руаяль перевезли огромный запас пороха — не иначе как королева готовилась примерно наказать парижан за восстание. Вмиг были приведены в боевую готовность баррикады, и вооруженная толпа окружила Пале-Руаяль.

С большим трудом посланным королевой офицерам удалось убедить народ в ошибочности его опасений. Вооруженное восстание прекратилось, но бунтовщические настроения отнюдь не рассеялись{49}. Именно после «дня баррикад» в Париже начали печатать и распространять оскорбительные для королевского достоинства листовки. Народ стал распевать скабрезные песенки про любовь Дамы Анпы к кавалеру Мазарини. Первого министра обвинили во всех смертных грехах: он-де покровительствует ненавистным финансистам, нарушает старинные свободы и привилегии, транжирит казенные деньги…

Нельзя сказать, что Мазарини был совершенно равнодушен к тому, что писали парижские памфлетисты, к тому, что говорили на Новом мосту или возле фонтана Круа де Трауар — в традиционных местах сбора простого люда столицы. Из государственной казны регулярно выдавались субсидии Теофрасту Ренодо, выпускавшему официозную «Gazette», библиотекарь Мазарини, ученый муж Г. Ноде, получил задание написать опровержение на антиправительственные «пасквили…»{50}. Но главными своими врагами первый министр считал отнюдь не простонародье или буржуа, поэтому все же его не очень заботило, что думали и говорили эти люди. Что бы ни происходило, он всегда выискивал тайные козни вельмож и государственных сановников. События 26–27 августа показались ему делом рук государственного секретаря Шавиньи и бывшего хранителя печати Шатонефа. Мазарини вспомнил, как Шавиньи убеждал членов Верховного совета в необходимости жестких мер, как он с помощью герцога Орлеанского наводил королеву на мысль о необходимости ареста наиболее решительных оппозиционеров из числа магистратов.

У кардинала была записная книжка, о существовании которой никто не знал, в нее он заносил самое сокровенное: набрасывал планы, характеризовал людей. В последние дни августа 1648 г. он записал: «Необходимо, чего бы это ни стоило, вернуть власть и вознести ее выше, чем она была… в противном случае остается только ожидать полного краха, смириться с тем, что мы станем столь же смешными и презренными, сколь до сих пор были уважаемыми и внушавшими страх»{51}. Чтобы добиться желаемого, следовало прежде всего усмирить бунт Парижского парламента, для чего его надо было лишить народной поддержки. Эта задача не представлялась Мазарини сложной, «так как, по его мнению, breves populi amores — нет ничего более ненадежного и быстро преходящего, чем привязанность этого многоголового зверя»{52}. Народ защищал Брусселя и парламент, уповая на то, что магистраты добьются снижения налогов, рассуждал Мазарини, но как только простой люд узнает, что король собирается его наказать за поддержку парламента, он отвернется от прежних кумиров… Отъезд короля из Парижа — таков может быть первый удар по парламенту{53}.

Решительность же парламентской оппозиции Мазарини объяснял страхом, который испытывали магистраты при мысли, что слишком далеко зашли в своей конфронтации с регентшей и что прощения им по будет. Единственный выход они видели в смене правительства… так, чтобы первым министром стал Шавиньи или Шатонеф{54}. Круг замыкался.

Записи Мазарини не представляли собой следы досужих размышлений. 20 сентября Анна Австрийская переехала из Парижа в Рюэй. Несколькими днями раньше туда отправились Мазарини и малолетний король. Едва обосновавшись в бывшей резиденции Ришелье, королева приступила к решительным действиям. Шатонеф был отправлен в изгнание, Шавиньи заключен в Венсеннский замок.

Известие об отъезде королевской семьи вызвало в столице некоторую растерянность. Заговорили о том, что королева собирается переехать в Тур, куда будут вызваны члены суверенных судов, что Париж будет осажден{55}. Но вскоре пошли слухи иного рода: будто кто-то из приближенных к королеве людей собрал отряд дворян, по те, узнав, что им предстоит заняться поимкой бежавшего из заключения герцога Бофора, разъехались по домам.

В парламенте впервые раздались открытые выступления против Мазарини. Вспомнили о постановлении 1617 г., запрещавшем иностранцам занимать во Франции пост министра. Но резкие слова так и остались словами. Принятая парламентом ремонстрация носила умеренный характер: выражалась покорнейшая просьба к регентше вернуть короля в Париж и тем самым продемонстрировать народу свое благорасположение и высказывалось пожелание, чтобы герцог Орлеанский, принцы Конде и Конти приняли участие в заседаниях парламента{56}. Постановление парламента было кассировано королем. Анна Австрийская желала покончить с кризисом как можно скорее. Вернувшемуся с театра военных действий принцу Конде она предложила, использовав четырехтысячную армию, имевшуюся в ее распоряжении в тот момент, захватить Париж. С военной точки зрения это было нереальное предложение. Конде, как и большинство других членов Верховного совета, предпочел переговоры.

В конце сентября в Сен-Жермене принцы, представители королевской администрации и делегаты парламента приступили к обсуждению декларации палаты Святого Людовика.

Фактическое запрещение превентивных арестов, ограничение 24 часами заключения без суда вызвали наибольшие возражения королевы. Анне Австрийской казалось, что, если она согласится на такие требования, государственная власть будет низведена до того, что ее сын превратится просто в карточного короля.

Но делегация парламента отличалась непреклонностью. Впрочем, их твердость во многом поддерживалась воспоминаниями о тех толпах народа, что весь сентябрь собирались у здания парламента во время его заседаний. Дело шло к срыву переговоров, но истинный дипломат Мазарини обескураживающим цинизмом своих доводов убедил королеву. Его мысль была проста: если королева решила пи в коем случае не соблюдать условий декларации палаты Святого Людовика, то большого вреда не будет от ее формального одобрения.

В конце октября Шавиньи был отпущен на свободу, Шатонеф вернулся из изгнания, а королева торжественно въехала в Париж. Все пункты декларации палаты Святого Людовика обрели силу закона. В ходе сен-жерменских переговоров были внесены лишь два существенных изменения, по именно они свидетельство непрочности коалиции оппозиционных сил. Пункт о «lettres de cachet», о запрете произвольных арестов на основе запечатанных писем, первоначально касался всех подданных французского короля, в редакции, принятой в декларации 22 октября, говорилось уже только о чиновниках. Было допущено отступление и в вопросе о выплате жалованья различным категориям чиновничества: определялось, что пока длится война, члены суверенных судов будут получать три четверти своего обычного жалованья, все остальные чиновники — половину, подобного неравенства в требованиях палаты Святого Людовика не было.

Итак, программа традиционного чиновничества официально утверждена, оставалось самое сложное — добиться ее реализации. Палата Святого Людовика, единственный организационный центр общий для всех суверенных судов Парижа, была распущена еще в конце лета. Парижский парламент пользовался лишь моральным авторитетом во всей стране, национальным институтом он по являлся, исполнительной властью обладал лини, в своем округе, и власти этой было явно недостаточно для реализации подобной программы. Декларация 22 октября оказывалась абсурдным документом, претворять ее в жизнь должны были регентша и Верховный совет, а именно они максимально противодействовали ее утверждению. Правда, магистраты добились победы не сами по себе, а опираясь на широкое социальное движение буржуа и простонародья.

Но о руководстве этим движением никто из членов парламента не смел и помышлять. Их сила была в короле, а не в народе, во всяком случае, так думали сами магистраты. Победа завела парламентскую Фронду в тупик, в высшем взлете активности парламента уже начала проглядывать историческая обреченность этого института.

В историческом процессе гораздо больше парадоксов, чем логически безупречного развития. Противоборство двух сил часто заканчивается их совместной гибелью и рождением нового феномена, чуждого и одновременно родственного обеим. Так, правовые и административные формы буржуазного государства вырабатывались во Франции во многом в ходе долголетней борьбы парламентов и Верховного совета. Ни магистраты, пи министры не ратовали за капитализм, в XVII в. о самом феномене во французском королевстве просто никто не имел ясного представления, не говоря уже о понятии, которое возникло лишь в XIX в.

Ни одну из противоборствующих сторон нельзя назвать пи прогрессивной, ни консервативной: Мазарини защищал институт интендантов и в их лице прообраз чиновничества современного типа; суверенные суды, отстаивая контролируемость государственного бюджета, подготавливали почву для идей разделения властей и подотчетности исполнительной власти, их требование ограничения 24 часами несанкционированного судом ареста подводило к одной из аксиом буржуазного права…

Но это уже взгляд из будущего. Современники же думали и говорили о «величайшей победе» Парижского парламента. Одни из старейших магистратов, Андре Лефевр д’Ормессон, следующим образом охарактеризовал Сен-Жерменскую декларацию: «Королевскую власть она приводит к должному состоянию, ограничивая ее. Все здравомыслящие люди считают эту декларацию творением не простых смертных, а делом рук нашего господа бога. Верховному совету не хватало благоразумия, и парламент совершил то, что первоначально не собирался совершать— благодаря народной поддержке в день баррикад он возвысился над Верховным советом и принял власть на время малолетства короля. В ходе своих заседаний парламент отобрал у Верховного совета все, что он посчитал нужным, и г-н Матье Моле возвысился над г-ном канцлером Сегье, который не посмел сопротивляться, видя, что весь народ и все парламенты готовы защищать парламент Парижа, который приводит в движение все королевство и который облегчил положение народа и установил лучший порядок в управлении государством»{57}.

Тем временем Мазарини спокойно обделывал свои дела и дела государства. Одним из параграфов декларации 22 октября предусматривалось регулярное и обязательное выделение из бюджета средств на выплату жалованья армии. Мазарини вскоре нарушил это условие и использовал солдатские деньги для выплаты процентов своему банкиру и банкиру Конде. Лишенные средств к существованию, наемники стали заниматься грабежами и вымогательством в пригородах Парижа. 16 декабря парламент решительно осудил нарушение финансовой дисциплины и вызванные этим беспорядки. Но на этот раз его инвективы задевали не только Мазарини, по косвенно и Конде. Великий военачальник и так с трудом выносил высокомерие «людей мантии», а уж терпеть поучения, как и сколько платить войску, он вообще не мог. Произошло резкое объяснение. Ухудшив отношения с одной партией, Конде автоматически сблизился с другой. Такова будет позиция Конде и других принцев на протяжении всего периода Фронды. Борьба клик будет затушевывать борьбу партий, превращать трагедию в фарс, революцию в сплетение заговоров и мятежей.

Парламент и королевская администрация готовились к решительному столкновению. Анне Австрийской не терпелось прекратить диктат парламента. В ее окружении говорили о необходимости отправить магистратов в ссылку: парламент — в Монтаржи, Счетную палату — в Орлеан, Палату косвенных сборов — в Реймс, Большой совет — в Мант. Маршал ля Мейере и Конде предлагали королевской семье укрыться в Арсенале, в ту пору настоящей крепости, и арестовать мятежных членов парламента{58}. Но и первый и второй план осуществить было чрезвычайно сложно. У парламента появились новые союзники.

В январе 1649 г. к партии фрондеров присоединились принц Конти, родной браг Кондо, безмерно завидовавший его успехам, и когорта «старых» заговорщиков, конспирировавших еще против Ришелье: герцог де Буйон, Бофор, Ларошфуко, Монтрезор, Люин. Скреплял эту разношерстную коалицию своей неутомимой энергией и безмерным властолюбием коадъютор, помощник и заместитель парижского архиепископа Поль де Гонди.

Чтобы понять участников событий 1648–1654 гг., следует обратиться не только к их воспоминаниям, памфлетам и письмам, но и к литературе XVI — начала XVII в., к литературе, которая формировала их умы. Аристократия в ту пору зачитывалась Монтенем и рассуждениями «О мудрости» Пьера Шаррона, поклонялась гению П. Корнеля и ценила труды Гюэ де Бальзака. Скептический индивидуализм Монтеня и Шаррона, культ чести Корнеля и превознесение интеллектуального превосходства избранных Гюэ де Бальзака составляли пестрый духовный мир фрондеров. В то же время, подобно Ришелье и Монтеню, они не знали специфически общественных интересов, далее представления о различии государственного и частного они не шли. Был и старый счет: не справившись с одним министром-кардиналом, аристократы мечтали расправиться с его преемником. Мазарини унаследовал не только пост, но и ненависть. Тень Ришелье нависала над ним.

Королева более не желала вести дискуссии с фрондерами. По ее приказу Конде отозвал армию из Фландрии и сосредоточил ее вблизи Парижа, Тюренн из Германии подтянул армию к берегам Рейна. В ночь с 5 на 6 января 1649 г. королева вновь покинула Париж.

Пустые комнаты дворца Сен-Жермен, тюфяки, набитые соломой, вместо постелей. Придворным приходилось вкушать прелести бивуачной жизни. На неудобства не обращала внимания лишь королева. Анна радовалась вновь обретенной свободе.

В совсем ином настроении встретил утро Матье Моле. В шесть часов его поднял тайный посланник от Мазарини, чтобы сообщить о бегстве королевской семьи. «Трудно подыскать соответствующее наказание для людей, подсказавших это решение», — сказал старик посланнику для передачи его господину. Отдавший столько сил примирению партий, Моле этим утром понял, что его политика провалилась.

Вскоре из Сен-Жермена пришло королевское указание: парламенту переехать в маленький провинциальный город Монтаржи. Стремление магистратов избежать войны не доходило до согласия на капитуляцию. Они отказались покинуть Париж. Тогда администрация решила выбить почву из-под ног парламента иным способом. Анна Австрийская запретила торговцам Пасси продавать скот парижанам, а жителям окрестных деревень — доставлять в Париж какие бы то ни было продукты. Голод должен был лишить парламент народной поддержки.

Во исполнение этих приказов Конде выставил на дорогах заградительные заслоны.

В ответ парламент объявил Мазарини «виновником всех беспорядков, возмутителем общественного спокойствия, врагом короля и государства». В недельный срок ему предписывалось покинуть границы королевства, в случае неповиновения все подданные призывались к расправе над ним. Состоялось совместное собрание парламента, Палаты косвенных сборов, Счетной палаты и Большого совета, на котором присутствовали также губернатор Парижа герцог де Монбазон, прево торговцев и представители шести самых могущественных цехов; постановили — набрать войско из 4 тыс. всадников и 10 тыс. пехотинцев для оказания отпора королевским войскам. Чтобы покрыть расходы, парламент ввел новый налог, прибегнув в том числе к самообложению. Правда, половину суммы самообложения должны были выплачивать советники, в свое время назначенные Ришелье против воли парламента.

Были изъяты средства из королевской казны, благо не все деньги Анне Австрийской и Мазарини удалось вывезти. По указу парламента было произведено произвольное обложение всех заподозренных в симпатиях к Мазарини, у некоторых даже конфисковали имущество. Скрыться из Парижа и спасти собственность было сложно. Простой люд пресекал попытки бегства. Фрейлина королевы мадам де Мотвиль вспоминала впоследствии, что никогда в жизни она не испытывала большего страха, чем в тот день, когда попыталась добраться до Сен-Жермена, но была остановлена на улице толпой. Угрозы и оскорбления разгневанных простолюдинов обрушились на придворную даму, лишь хитроумная ложь помогла ей выпутаться из щекотливого положения.

В ночь с 8 на 9 января 1649 г. к городским воротам Сент-Опоре подъехала группа всадников: Арман де Бурбон принц де Копти и герцог де Лонгевиль прибыли, питая надежду встать во главе фрондеров. Их давно ожидал Поль де Гопди, но вовсе не ждал бедный люд Парижа. Народ испытывал вполне справедливое недоверие к родному брату Конде, своими отрядами перекрывшему доступ продовольствия в город. Но упорство и красноречие коадъютора сделали свое дело. На рассвете ворота перед принцем раскрылись. Одновременно с Копти или чуть раньше, чуть позже приехали предложить свои услуги парламенту бежавший из заточения герцог де Бофор, герцог де Буйон, Ларошфуко, Люин, Ля Мот.

Во главе армии, состоявшей из буржуа, встали генералы-аристократы. Главнокомандующим был назначен принц де Конти.

В городе все ощутимее чувствовалась нехватка продуктов питания. Походы за продовольствием генералов фронды не могли обеспечить стабильного снабжения. Окрестные крестьяне пробирались в Париж, но в уплату за риск они устанавливали невероятные цены. Таксация не помогала, развивался черный рынок. У булочных и мясных лавок были выставлены пикеты солдат. Опасались продовольственных волнений. Булочников принудили сохранять хлеб до вечера, иначе подмастерья и прочий трудовой люд оставался бы без хлеба. За день его раскупали, и к вечеру, когда рабочий день закапчивался, покупать уже было нечего. Ко всем прочим бедам в феврале вышла из берегов Сена. Снесла мосты, затопила нижние этажи домов. По улицам плавали в лодках.

Не лучше было положение в деревнях близ Парижа. Наемники принца Конде вели себя как в завоеванной стране. Священники Парижа в послании королеве с ужасом описывали бесчинства солдатни: разоряют церкви, насилуют девочек девяти-десяти лет, жгут, рушат дома, убивают и ранят мужчин и женщин, воруют, унося все, что им нравится, и портят все, что не могут унести. Аббатиса Пор-Рояля де Шам мать Анжелика писала аббатисе Пор-Рояля в Париже: «Ужасную картину представляет собой эта бедная страна, все разорено, солдаты врываются на фермы, заставляют обмолачивать зерно и забирают его, не оставляя бедным труженикам даже крох, которые они просят как подаяния. Землю больше не обрабатывают, пет лошадей, все растащено… Нет никакой возможности пи послать вам хлеба, пи достать его для самих себя. Крестьяне вынуждены скрываться в лесах, счастливы, если хоть там они сумеют избегнуть смерти…»{59}

Торговые связи внутри страны были нарушены. Ремесленное производство в Париже замерло, процветали лишь оружейники да типографы. Мятеж охватывал все новые и новые области. В Гиени и Провансе в жестокую конфронтацию вступили губернаторы провинций и местные парламенты. Борьба усиливалась, и исхода ее никто предвидеть не мог. Как вдруг перспектива обозначилась с поразительной ясностью.

30 января 1649 г. по приговору палаты общин в Лондоне был обезглавлен английский король Карл I.

Английский опыт испугал не только королеву, по и многих ее противников. Обе стороны начали искать пути примирения. На заседании Парижского парламента 11 февраля советник Брийак призвал коллег подумать о мире — буржуа более не в состоянии обеспечивать снабжение войск, рано или поздно именно парламенту придется за все расплачиваться, а при дворе, как ему известно, отнесутся благосклонно к предложениям о мире. Речь Брийака вызвала бурное обсуждение, принятие решения было отложено до следующего утра.

Но утреннее заседание оказалось прерванным неожиданным событием. Один из начальников охраны города доложил о прибытии королевского герольда, облаченного по всей форме и в сопровождении двух трубачей. Герольд просил дозволения войти в город, с тем чтобы передать королевские послания парламенту, принцу де Копти и прево парижских торговцев. Лишь путем чрезвычайно хитроумного маневра Гонди удалось убедить членов парламента не принимать королевского гонца. Но стремление к миру магистратов было слишком велико, чтобы им могли помешать даже изощренные мастера интриги. Поль де Гонди, самый проницательный из фрондеров, чувствовал, что проигрывает игру, по не в его правилах было сдаваться, не использовав все возможные ходы, даже самые рискованные. Впрочем, одного поворота событий опасался даже бесстрашный парижский коадъютор. Восстание городской бедноты, вот о чем он даже слушать не хотел, хотя кое-кто из горячих голов, его единомышленников, иногда помышлял и о таком способе решения вопросов. Гонди предпочел бы скомпрометировать парламент, обманом заставив его вступить в переговоры с испанцами, заключить с ними союз… И тогда лишенный свободы маневра парламент, испанцы и генералы Фронды добились бы победы.

Коадъютор неожиданно получил тайное известие, что командующий французской армией, воевавшей в Германии, генерал Тюренп готов перейти на сторону Фронды. Его армия подходила к Рейну, и генерал не спешил объявлять о своем решении лишь вследствие того, что предварительно хотел заручиться полной поддержкой всех командиров частей.

Тем временем испанская афера лишь частично удалась Гонди. Парламент вступил в переговоры с испанским посланцем, но только для того, чтобы передать его предложение о мире королеве. С этой целью президенты парламента Моле и де Мем отправились в Сен-Жермен.

Королева приняла их, однако не с тем, чтобы обсуждать испанские предложения, а чтобы договориться об условиях примирения с парламентом. Не раз переговоры оказывались на грани срыва. Парламент даже потребовал их прекращения… И все-таки мир был заключен.

Армия Тюренна не последовала за своим генералом, он вынужден был бежать в ландграфство Гессен-Кассель. Испанцы отказались от союза с фрондерами, без конца менявшими свою позицию.

Мир был заключен, но в результате из «политиков» выиграл лишь один человек — принц Конде. Ни королева, ни парламент, ни группировка фрондеров во главе с Гонди не были удовлетворены его условиями.

Конде быстро пришел к согласию со своими бывшими противниками, генералами Фронды: ведь никакие принципиальные разногласия их не разделяли. Клан Конде воссоединился: вновь принц Конде, его брат принц Конти и их сестра герцогиня Анна-Женевьева де Лонгевиль выступали заодно. Чтобы скрепить семейный союз, Конде добился от королевы назначения Конти губернатором Шампани и передачи под командование любовника Анны-Женевьевы Ларошфуко крепости Данжевилье. В тот период могуществу Конде, казалось, не было пределов. Принимая любое важное решение, королева должна была учитывать его мнение. Конечно, такое положение ни королева, ни ее первый министр Мазарини не намерены были долго выносить. Следовало лишить Конде той исключительной власти, которой он добился в королевстве. Началась медленная и осторожная подготовка борьбы против «спасителя монархии». Спешить было нельзя — королева и Мазарини все еще нуждались в его поддержке.

Согласно заключенному соглашению, в течение восьми месяцев Парижский парламент не имел права собираться на совместные заседания всех своих палат. Группировка Гонди, не имея реальной военной силы и лишившись поддержки парламента, занимала выжидательную позицию. Но сам Париж, его бедный трудящийся люд, еще не был усмирен. Голодные дни осады усилили ненависть к Мазарини, не способствовали они и улучшению отношения к королеве или Конде. В городе по-прежнему в огромном количестве распространялись мазаринады, едкие памфлеты, в которых доставалось не только премьер-министру, но и другим знатным людям королевства. Не щадили даже саму королеву.

Одного парижского типографа, отпечатавшего памфлет, название которого «Полог кровати королевы, который рассказал все…» говорило само за себя, приговорили к смертной казни через повешение. На Гревской площади, традиционном месте казней, типограф стал взывать о помощи, объяснять, что его хотят повесить за стихи против Мазарини. Толпа вырвала его из рук палача, и приговоренный к смерти вновь обрел свободу.

На другой день на улице были избиты королевские слуги. Париж продолжал волноваться, и королева под различными предлогами оттягивала возвращение в столицу. Лишь в середине августа она покинула резиденцию в Компьене, и 18-го числа состоялся торжественный въезд королевской семьи в Париж.

Въезд оказался триумфальным. Все перипетии Фронды лишь очень незначительно поколебали монархизм народных масс. Многие возлагали надежды на юного короля, король-мальчик являлся предметом любви и поклонения. Простолюдины громкими криками приветствовали Людовика XIV. Торговки больших рынков плакали в голос, глядя на него. Но личная привязанность к королю вовсе не свидетельствовала о готовности беспрекословно подчиняться его администрации.

В Гиени и Провансе войска губернаторов и наскоро набранные из крестьян и городских бедняков армии парламентов уже несколько раз вступали в кровопролитные схватки.

В конце концов депутация от парламента Бордо явилась в Париж, чтобы урегулировать возникшие проблемы непосредственно с королевой. На заседании королевского совета принц Конде заступился за жителей Бордо, королева и Мазарини приняли сторону губернатора. Конфликт разрастался. В то же время в среде парижских магистратов все громче раздавались голоса о необходимости проведения совместного заседания всех палат парламента.

22 сентября в Париже вновь начались волнения. В XVII в. французское государство не имело единого бюджета. Налоги отдавались на откуп компаниям финансистов, которые, в свою очередь, их не только собирали, но также из полученных сумм покрывали определенные долги государства. Так, откупщики соляного налога (табели) традиционно рассчитывались с парижскими держателями того вида государственной ренты, которая называлась тогда рентой парижского муниципалитета. Выплата ренты многократно откладывалась. Наконец, согласно королевскому указу, было объявлено, что выплата ренты возобновится с 19 сентября. Но к тому времени все суммы полученные в счет соляного налога, оказались потраченными: у государства имелись более неотложные статьи расхода. Откупщики габели заявили о своем банкротстве.

22 сентября толпа буржуа, держателей ренты, собралась в муниципалитете. Их возмущению не было границ. Они чуть не убили парижского прево. Лишь обещания посадить в тюрьму откупщиков габели и держать их там до тех пор, пока не начнется выплата ренты, внесли некоторое успокоение.

Из своей среды рантье выбрали 12 синдиков, которые должны были представлять их интересы. Рантье проводили регулярные собрания, заручились поддержкой Гонди и Бофора и с их помощью добивались проведения совместного заседания всех палат Парижского парламента. Пламя Фронды вновь разгоралось. Но нетерпеливые сторонники Гонди решили ускорить ход событий. Они подготовили провокацию против одного из синдиков. Гонди отговаривал их от этой авантюрной затеи, но без успеха. «Те, кто думает, что вождь партии является ее господином, не понимают, что такое партия», — писал впоследствии Гонди{60}. Провокация, как он и предвидел, провалилась. Вслед за ней последовало неудавшееся покушение на Конде. Вдохновителем его, по всей вероятности, был Мазарини, но все подозрения пали на Гонди и Бофора. Им пришлось предстать перед Парижским парламентом в качестве обвиняемых. Материалы следствия были грубо сфабрикованы, в основе их лежали показания подкупленных свидетелей. Один из советников парламента сообщил об этом Гонди, тот блестяще сумел оправдаться. Конде попал в нелепую ситуацию, и виновники ее были очевидны: принц обратил свой гнев на Мазарини и королеву. Конфликт между ними зашел так далеко, что Анна Австрийская и Мазарини решили вступить в союз со своим злейшим врагом парижским коадъютором, чтобы избавиться от принца Конде и его клана.


* * *

18 января 1650 г. принц Конде прибыл в Пале-Руаяль на заседание государственного совета. Королеве в тот день нездоровилось, и она не вставала с постели. У нее сидела мать принца де Конде. Сам принц тоже зашел к королеве, чтобы осведомиться о ее самочувствии. Затем он присоединился к своему брату принцу Конти и зятю герцогу Де Лонгевилю. Ларошфуко их как-то просил нигде не появляться втроем, но они не следовали его совету. Тем временем Мазарини передал королеве, что все готово и она может пожаловать в совет. Это был условный сигнал.

Через несколько секунд в комнату совета вошел Гито, капитан личной охраны королевы, и тихим голосом объявил об аресте принцев Конде, Конти и герцога де Лонгевиля.

Изумленные принцы крови и герцог не стали оказызать сопротивление.

Спустя некоторое время от королевского дворца отъехала карета в сопровождении усиленной охраны и по улице Ришелье направилась в сторону Монмартра. Лишь к ночи, обогнув пол-Парижа, карета добралась до Вененнского замка. В замке не оказалось постелей, и первую ночь принцы провели за игрой в карты. Конде, демонстрируя отличное настроение, беседовал с офицером охраны об астрологии.

В тот же день должны были арестовать герцогиню де Лонгевиль, маркиза Ларошфуко, Тюренна, Буйона и других сторонников и членов клана Конде. Большинству из них удалось скрыться.

Дальнейшее развитие событий в значительной степени зависело от прочности клиентельных отношений в клане Конде. Удастся ли оставшимся на свободе членам семьи мобилизовать для сопротивления королевской власти всех зависимых от Конде людей или в критический момент выявится эфемерность клановых связей? Выявится, что работают они лишь в мирное время, а в периоды кризиса важнее не сохранить верность дому Конде, а подтвердить свою лояльность короне. Именно перед таким выбором оказались многие дворяне Нормандии, Бургундии, Берри, провинций, где была особенно значительной клиентела Конде.

Тайно покинув Париж, герцогиня де Лонгевиль отправилась именно в Нормандию, надеясь взбунтовать провинцию, губернатором которой был ее арестованный муж. Попытка Анны-Женевьевы не увенчалась успехом. И в других местах клиентельная привязанность уступила силе верноподданнического чувства. Ларошфуко, Тюренн, мадам де Конде и очаровательная авантюристка Анна-Женевьева де Лонгевиль оказались в столь затруднительном положении, что были вынуждены просить помощи у испанцев.

Впрочем, кое-кто поддержал их все-таки и внутри страны. У части дворян все еще сохранялся феодальный кодекс чести, который включалв себя и соблюдение верности вассала своему непосредственному сеньору. Доходило до парадоксов. Во время осады крепости Бельгард-Сер в Бургундии позиции королевских войск прибыл осмотреть сам малолетний король. Мятежники, сторонники принцев, приветствовали его с высоты крепостных стен и тотчас начали стрелять. В двух шагах от короля был убит офицер его свиты.

Самым крупным достижением мятежников стал союз с Бордо. Конфликт парламента и жителей города с губернатором разросся до такой степени, что именно в Бордо принцесса де Конде, Ларошфуко и Буйон нашли убежище и поддержку. Без помощи Бордо все дело приняло бы оборот заурядного предательства группы аристократов, перешедших на сторону испанцев в разгар войны с ними.

Пока войска короля теснили мятежников на юге Франции, на севере разворачивалось наступление испанцев и Тюренна. Непосредственная угроза нависла над Парижем. В городе вновь начались волнения. Каждое новое бедствие вызывало прилив антимазаринистских настроений. В парламенте также усилились нападки на кардинала и его политику. Магистраты поддержали предложения своих коллег из Бордо о замене губернатора Гиени и полной амнистии для всех участников последних событий в этом городе, раздались даже голоса о необходимости освобождения принцев и изгнания Мазарини из Франции.

Заседание палат парламента, на котором обсуждался вопрос о Бордо, проходило при огромном стечении народа. Толпа вплотную придвинулась к Дворцу правосудия. И когда из залы Большой палаты вышли генеральный наместник (наместник регентши в Париже на время ее отсутствия) королевства герцог Орлеанский, Поль де Гонди и Бофор, путь им был закрыт. Раздавались крики: «Долой Мазарини! Да здравствуют принцы!» Среди простонародья мелькали лица переодетых офицеров полков, которыми командовал Конде. Многие пришли на площадь вооруженными. Охрана герцога Орлеанского взвела курки на мушкетах, предупредила, что будет стрелять. В ответ прозвучал призыв: «К оружию!» Наместник королевства поспешил спрятаться во Дворце правосудия. Но его спутников смутить было не так просто. Хотя Гонди в схватке проткнули кинжалом стихарь, он не обратился в бегство. Этот священнослужитель отличался исключительным присутствием духа. Впоследствии в мемуарах он напишет о событиях того дня одну фразу: «В мелкой потасовке убили двух людей из охраны Месье (так в то время официально называли герцога Орлеанского)»{61}. Бофор с помощью своих людей и охраны герцога Орлеанского отогнал манифестантов.

Если это выступление не произвело какого-либо впечатления на коадъютора, то генеральный наместник спешно отправил личного посланца к Мазарини с просьбой, как можно скорее заключить мир с Бордо и возвращаться в Париж.

События разворачивались с бешеной скоростью, в то же время к лучшему в стране ничего не менялось. Политические страсти кипели, народ бросался поддерживать то одну партию, то другую, по во всех битвах и бунтах тех лет вряд ли можно было набраться политической мудрости. Колесо истории крутилось вхолостую. Гонди обретал и терял популярность, вновь обретал, чтобы снова ее потерять… Так же было с Бофором, принцем Конде и другими вождями Фронды. Лишь разочарование и усталость накапливались год от года. Деревни разорялись. Народ нищал. Приходила в упадок торговля. Страна откатывалась в своем экономическом и социальном развитии назад. Люди теряли интерес к политическим событиям. Хотелось тишины и мира. Любой ценой. Беспорядки лишь подготавливали почву для торжества авторитарности. И пожалуй, самый топкий из политиков того времени кардинал Джулио Мазарини это ощущал. Год спустя, находясь в изгнании, он четко сформулирует мысль, верную не только для времен Фронды: «Беспорядки, когда они доходят до крайности, неизбежно ведут к утверждению абсолютной власти»{62}.

Сам кардинал любил власть, умел ею пользоваться, по его властолюбие никогда не доходило до мании. Власть всегда служила ему, а не он ей.

Чтобы прекратить Фронду, надо было сосредоточить власть в одних руках. Мазарини прекрасно понимал это, как понимал и то, что заключение мира с бордоскими бунтовщиками на условиях, ими продиктованных, будет означать лишь временную передышку. Но положение в Париже принуждало к уступчивости. Со дня на день можно было ждать известия о том, что Парижский парламент под давлением очередного бунта в городе потребовал освобождения принцев. Лучше полупобеда-полупоражение, чем полная катастрофа.

Мазарини удовлетворил все основные пожелания парламента Бордо, мир был заключен.


* * *

За время очередной передышки произошла и очередная перегруппировка сил. Опасаясь усиления коадъютора и его сторонников, Мазарини нарушил обещания, данные Гонди при заключении союза. Более того, первый министр заявил, что Гонди никогда не получит столь желанного кардинальского звания. Этим откровенным объявлением войны Мазарини не оставил противнику выбора. Тот стал искать сближения с принцами и исподволь готовить почву для их освобождения. Он вступил в переговоры с Анной де Гонзаг, принцессой палатинской, без устали интриговавшей в пользу клана Конде. Политические авантюры в те годы вошли в моду не только среди мужчин, но и среди женщин. Женщины и девицы из самых знатных семей Франции не только очертя голову плели нити заговоров, но порой пытались даже командовать войсками. Пальму первенства в этой армии авантюристок удерживали Анна-Женевьева де Лонгевиль и принцесса палатинская. Осенью 1650 г. Анне де Гонзаг, пожалуй, даже удалось затмить свою соперницу на поприще интриг. Она пообещала Полю де Гонди, что тот получит желанную шапку кардинала с помощью ее сестры, королевы Польши. Ранее польский вариант получения кардинальского сана должен был разыгрываться в пользу принца де Конти. Теперь по освобождении принц должен был жениться на мадемуазель де Шеврез, любовнице Поля де Гонди. Таким образом, коадъютор должен был совершить странную сделку: обменять любовницу на шапку кардинала и освободить принца, заключению которого ранее сам же столь сильно способствовал. По поводу освобождения принцев развернулась крупная торговля, их бывшие противники наперебой предлагали свои услуги. Складывалась пестрая и пеленая коалиция, коалиция на час. Парижский парламент, не имевший силы для проведения собственной политики, подчинялся прямому и косвенному давлению коалиции, во главе которой на этот раз вместе с Полем де Гонди оказался наместник королевства герцог Орлеанский.

Королева получала все более грозные ремонстрации парламента с требованиями освобождения принцев и изгнания Мазарини. И это не было простым повторением 1648 г. Генеральный наместник королевства Гастон Орлеанский распорядился, чтобы все командующие воинскими частями подчинялись только его приказам. Распоряжение было зарегистрировано парламентом. Мазарини оказался лишенным важнейшей прерогативы исполнительной власти.

Не имея поддержки среди дворянства, которое на своих тайных ассамблеях осудило его политику, ненавидимый парижанами до такой степени, что ему было опасно показываться на улицах, преследуемый фрондерами, первый министр королевства понял, что проиграл битву. В ночь на 6 февраля 1651 г. в сопровождении небольшого эскорта он покинул Париж.

Через несколько дней к бегству из Парижа приготовилась и королева. Но вместо верного Сегье хранителем печати в то время был навязанный ей фрондерами Шатонеф. Он не преминул предупредить Мерье о готовившемся побеге. Неспособный к энергичным действиям принц призвал коадъютора. Тот не стал терять времени даром. Барабанным боем в городе была поднята тревога. Были отряжены конные патрули объезжать улицы, под ружье подняты отряды городской милиции.

По шуму в городе догадавшись, что ее замыслы раскрыты, королева поспешила уложить сына, уже готового к отъезду, в постель и сама как бы приготовилась ко сну. Ее поспешные действия оказались не напрасными. Весть о готовящемся не то бегстве, не то похищении королевы с сыном облетела не только дома аристократов и буржуа. Многие простолюдины направились к Пале-Руаялю.

Перед дворцом собралась толпа. Напряжение нарастало… И тут Анна приказала открыть двери дворца и впустить народ. Опа сама повела людей в комнату сына. Успокоенные и даже сконфуженные при виде спящего мальчика (двенадцатилетний король умело притворялся) люди покинули дворец. Двоих, как ей показалось вожаков, королева попросила остаться. В беседе с ними она провела всю ночь у кровати сына.

Так началось заключение королевы в столице ее королевства. С этой ночи ворота Парижа строжайшим образом охранялись. Всех выезжавших из города тщательно осматривали.

Тем временем Мазарини добрался до Гавра, чтобы объявить принцам об их освобождении. Он надеялся вновь заключить союз с Конде. Находясь в тюрьме, принц был прекрасно осведомлен о происходившем в стране. Он не видел смысла в союзе с противником, потерпевшим сокрушительное поражение.

Мазарини отправился в изгнание. Конде вскоре с триумфом въехал в Париж.

Дом Конде достиг пика своего могущества. Со всех сторон раздавались советы заключить Анну в монастырь, принцу Конде объявить себя регентом… Сам принц желал быть полновластным первым министром, посягать же на права королевы не входило в его планы. Существовали определенные законы аристократической этики, нарушение которых он, принц крови, считал для себя невозможным. А времени для раздумий на этические темы не было. Ситуация все время менялась.

Издавна тихо враждовали дворяне шпаги и дворяне мантии. Теперь в годы кризиса столкнулись их политические амбиции. Первые хотели диктовать свою волю в королевстве, используя Генеральные штаты, вторые стремились утвердить как можно прочнее позиции суверенных судов в системе государственной власти. Сейчас дворянство шпаги, собиравшееся на нелегальные ассамблеи, с особой силой требовало созыва Генеральных штатов{63}. Духовенство поддержало это требование. В ответ парламент постановил прекратить проведение дворянских ассамблей. Конфликт грозил вылиться в вооруженное столкновение. И лишь вмешательство герцога Орлеанского предотвратило его. Идея созыва Генеральных штатов провалилась. Королева, умело использовавшая раздоры среди ее противников, обещала созвать Генеральные штаты 8 сентября 1651 г., т. е. вскоре после достижения Людовиком XIV совершеннолетия (французские короли в то время считались совершеннолетними с 13 лет), когда он мог любое обещание регентши объявить недействительным.

Действиями королевы по-прежнему руководил Мазарини. Изгнанный министр был в курсе всех политических событий во Франции. Все большее число влиятельных лиц находило необходимым вступить с ним в тайную переписку. Коалиция, добившаяся освобождения принцев, распадалась. Рассорившись с Конде или в очередной раз разочаровавшись в нем, фрондеры спешили вступить в контакт с Мазарини. Торговали своим содействием его возвращению.

Один из важнейших нервных центров французского государства находился теперь в живописном замке Брюль в рейнской Германии. Там кардинал вновь обретал силу и власть. Это давалось напряженным усилием ума, всех духовных и физических возможностей. В его письмах к королеве иногда прорывались ноты усталости. «Мне крупно повезет, — писал Мазарини, — если среди всех этих интриг, докладов, предательств я не сойду с ума… Я теряюсь среди бесконечного числа лиц, ведущих переговоры»{64}. Но выхода не было. Отказаться от борьбы он не мог. Вне политики, вне наслаждения властью и наслаждения борьбой за власть его ждала пустота доживания отпущенного ему срока.

С властью возвращалось богатство. Уже к концу 1651 г. финансовое положение Мазарини заметно улучшилось. Этим он был во многом обязан стараниям своего молодого интенданта Жана-Батиста Кольбера. Тот проявил чудеса ловкости и трудолюбия, собирая по крупицам, казалось бы, безнадежно погибшее состояние своего господина. Кольбер оспаривал сомнительные претензии заимодавцев, выкупал ценные вещи, отданные в залог, вел утомительнейшие переговоры с враждебно настроенными магистратами. В ноябре 1651 г. в частном письме Мазарини писал о своем управляющем: «Я уверен в том, что Кольбер — за меня, в том, что он утопит любого человека из тех, кого он любит, ради моих интересов. Это для него дело чести, и к тому же я ему плачу. Кольбер исходит из того, что, продвигая мои дела, тем самым он делает свои»{65}. Чаша политических весов вновь колебалась в пользу Мазарини, и усилия Кольбера оказывались не напрасными.

Мазарини и королеве предстояло провести еще не одну битву, чтобы покончить с Фрондой, по с 7 сентября 1651 г. политическая ситуация существеннейшим образом изменилась. Период регентства закончился. 5 сентября 1651 г. Людовику XIV исполнилось тринадцать лет, а 7 сентября состоялась официальная церемония, возвещавшая о начале его номинально самостоятельного правления. Париж и все крупнейшие города Франции совершенно по-особенному прожили этот день. В столице огромная толпа народа заполнила с рассвета все улицы, по которым должен был проехать королевский кортеж. Воздвигли трибуны до высоты второго этажа, в некоторых домах проделали новые окна. Только бы увидеть событие.

В 9 часов утра королевский кортеж из Пале-Руаяля направился к Дворцу правосудия. Процессию открывали два трубача. Затем церемониальным маршем шествовали отряд королевской охраны, рота легкой кавалерии, 800 дворян, прево парижских торговцев с отрядом городской милиции, отряды швейцарцев. В сиянии расшитой золотом одежды шли придворные, коменданты крепостей, генеральные лейтенанты провинций. Грива лошади под одним из них была так искусно завита и украшена лентами, что в толпе решили: не иначе как лучший дамский парикмахер приложил к ней руку. Вновь трубачи. За ними губернаторы провинций, маршалы Франции. Обер-шталмейстер нес шпагу короля в ножнах из голубого бархата, усеянного голубыми же лилиями. За ним шли королевские пажи, телохранители, привратники. Наконец в окружении оруженосцев появился сам король. Ликованию толпы не было предела.

Согласно ритуалу, король-мальчик прослушал в тот день торжественную мессу в Сен-Шапели. Затем в Большой палате Парижского парламента он объявил, что, согласно закону его государства, он берет на себя управление страной и надеется, что милостью божьей его правление будет ознаменовано благочестием и справедливостью. После оглашения королевской декларации, большую часть которой от имени короля зачитал канцлер, принцы крови, герцоги, пэры, маршалы и священнослужители высшего ранга подходили к королю, целовали ему руку и клялись в верности.

Весь Париж ликовал. Не умолкая звонили церковные колокола. Салютовали пушки Бастилии, городских стен и маленького форта Пале-Руаяля. Фонтаны били вином. Повсюду раздавались крики: «Да здравствует король!» Люди танцевали на площадях и улицах. Ночью город сверкал праздничными огнями, в небе полыхал фейерверк.

Для одних этот праздник был поводом для больших иллюзий, для других — ритуальным действием, не сулившим ничего хорошего, для третьих — предвестием победы.

Уже на следующий день парижане услышали о переменах. Новым хранителем печати был назначен первый президент парламента Матье Моле, Шатонеф заменил Шавиньи на посту первого министра, сюринтендантом финансов стал маркиз Ля Вьевиль. Мазаринисты и фрондеры образовали хрупкий альянс, который скрепляла лишь общая вражда к Конде.

Принц Конде не участвовал в церемонии, посвященной совершеннолетию короля. Правда, он послал королеве письмо, в котором поздравлял ее с этим событием и во вполне куртуазных фразах объяснял мотивы своего отсутствия. Анна Австрийская отнеслась к отсутствию Конде как к демаршу и фактическому объявлению войны, а в письме усмотрела личное оскорбление. Она отдала приказ маршалу д’Омону распустить сосредоточенные в Шампани войска принца, что привело к вооруженному столкновению.

Междоусобная война вступила в новую фазу. Сторонники принца укрепились в Монроне, Бурже, Ля-Рошели. Оставив Каталонию испанцам, к нему на помощь двинулся генерал Марсен. Конде мог всецело рассчитывать на помощь Бордо. Договор о военном союзе обеспечивал ему поддержку Испании. Силы мятежников были значительны. Но отнюдь не беззащитной была и королева. Мазарини удалось переманить на ее сторону Тюренна, одного из лучших военачальников Франции и Европы, а также его брата герцога Буйона. Стал мазаринистом уставший от бесплодного бунта и вечных измен жены герцог де Лонгевиль, подвластная ему Нормандия сохранила спокойствие. Бретань, Прованс также остались в сфере влияния правительства.

Для буржуа южных городов так же, как Парижа, Конде был лишь силой, опираясь на которую можно было отстаивать свои вольности и привилегии. Полной победы Конде никто, кроме его ближайших сподвижников, не хотел. Города, даже вставшие на сторону принца, при подходе королевских войск не оказывали им сопротивления. Особенно негативную реакцию вызывал союз принца с испанцами. Общеполитическая слабость мятежников усиливалась вследствие военных неудач. К зиме в их руках оставалась только провинция Гиень, и все еще не сдавалась осажденная крепость Монрон.

Казалось, война подходила к концу, кризис себя исчерпал. К тому же на посту первого министра Шато неф показал себя очень ловким человеком. Он все больше завоевывал доверие королевы. Ситуация могла стабилизироваться до такой степени, что во Франции не нашлось бы места для одного человека — для Мазарини.

И вот 25 декабря Мазарини пересек границу Франции и отужинал в Седане. Он не умел проигрывать. В Парижском парламенте разбушевались страсти, было принято постановление: мэрам и эшевенам городов воспрещалось давать проезд кардиналу, Мазарини и его сторонники обвинялись в оскорблении королевского достоинства, наконец была обещана награда — 150 тыс. ливров любому, кто доставит Мазарини, живым или мертвым, в Париж. Но его никто не доставил, и вскоре он был вновь при дворе Анны Австрийской, в очередной раз покинувшей столицу королевства.

В январе 1652 г. герцог Орлеанский и принц Конде заключили союз. Из Флапдрии герцог де Немур привел испанские войска, Бофор встал во главе войск герцога Орлеанского. Путем головокружительного переезда через провинции, занятые врагом, принц Конде с горсткой верных ему людей достиг расположения частей Немура и Бофора и возглавил эту армию. Ему противостояла королевская армия под командованием Тюренна. Вплоть до июля ни одной из сторон не удавалось достичь существенного перевеса. Но не только от перипетий военных событий зависела судьба государства.

Теряя поддержку среди высших слоев общества, Конде и его близкие вынуждены были все чаще обращаться к простонародью. В Бордо герцогиня де Лонгевиль попыталась завоевать симпатии Ормэ — органа власти, созданного неименитыми буржуа и ремесленным людом. В Париже сам принц через своих агентов стремился управлять действиями наиболее обездоленных жителей столицы. Подобную же политику проводил герцог Орлеанский. Когда страдавший от дороговизны народ разгромил таможенную заставу у Сент-Антуанских ворот, он ограничился замечанием, которое тотчас стало известно всему Парижу:

— Я очень рассержен, но это неплохо, что народ просыпается время от времени. В конце концов никто нс убит, остальное неважно.

Спустя несколько дней разразился хлебный бунт. Чтобы разобраться в случившемся, Месье вызвал к себе в Люксембургский дворец прево и эшевенов города. У дворца их встретила толпа простонародья. Членов муниципалитета освистали, обозвали мазаринистами. Их преследовали оскорблениями вплоть до кабинета герцога. Тот вышел на крики и произнес совершенно двусмысленную фразу о том, что не хочет совершения насилия в степах его дома.

На магистратов напали, как только они покинули территорию дворца. Их закидали камнями, тяжело ранив одного из эшевенов, на куски разнесли карету. Все это происходило на глазах людей принца и герцога.

10 мая толпа набросилась на эшевенов прямо в зале Дворца правосудия. Охрану из стрелков разоружили. Членам парламента кричали в лицо: «Долой Мазарини! Даешь войну!» Но еще громче раздавались голоса, требовавшие «мира и хлеба».

Большинство магистратов стремились к прекращению войны, хотели возвращения короля в Париж. Но существовал определенный предел их миролюбию — они не желали возвращения Мазарини. Оно означало бы полное поражение парламента, всей его политики начиная с 1648 г. Возвращение Мазарини почти автоматически привело бы к отмене декларации палаты Святого Людовика. В то же время война становилась все более невыносимой.

В апреле 1652 г. войска расположились на расстоянии 20–30 лье от Парижа. Как в 1649 г., начались перебои с поставками хлеба. Солдаты обеих армий рыскали по деревням. К тому же в мае по призыву одновременно и герцога Орлеанского и Анны Австрийской на территорию Франции вступили войска герцога Лотарингского Карла IV. Этот герцог без герцогства, беспринципный и безжалостный кондотьер, привел 8 тыс. наемников, за которыми тянулись их слуги, проститутки, маркитанты.

Каждый день приносил известия о разорении пригородных домов и усадеб парижских буржуа и магистратов. Солдаты полностью обобрали загородный дом докладчика парламента Куланжа, утащили все — от водосточных труб до кровли. Не в лучшем состоянии после посещения солдат Тюренна остался замок советника парламента Кулона: сожгли конюшни, овчарни, поломали мебель, обрушили крышу, вырубили липовые аллеи. Окрестные крестьяне, спасая жизнь и убогий скарб, вместе со своим скотом искали убежища за городскими стенами{66}.

Магистраты колебались, народ страдал от голода и искал виновников… Собственные разочарования, искусная пропаганда принцев сделали свое дело: господа парламента и муниципалитета стали объектом народной ненависти.

11 мая какой-то сапожник, угрожая алебардой, принудил остановиться карету, в которой ехали президенты парламента де Мем и де Новьон, и обрушил на них худшие из ругательств. 14 мая герцог Орлеанский в ответ на жалобы магистратов, что толпа более не соблюдает должного почтения, предложил, что он возьмет на себя всю ответственность за соблюдение порядка в городе. Пораженные члены парламента ответили молчанием на столь откровенное предложение установить диктатуру. Когда на следующий день на улицах-стали распространять афишу. извещавшую, что парламент предоставил герцогу Орлеанскому полную власть над городом, магистраты приняли постановление, запрещавшее продавать и перепечатывать эту афишу.

В предместье Сен-Жермен 20 мая толпа напала на господина де Сент-Круа, сына первого президента парламента М. Моле. Тот вынужден был вместе с несколькими людьми из своей охраны забаррикадироваться в одном из домов. Оттуда он был вызволен отрядом городской милиции. Но на этом злоключения Сент-Круа не закончились. Толпа преследовала его вплоть до Люксембургского дворца, и, когда он скрылся в покоях герцога, его попытались преследовать и там. Произошло столкновение между швейцарцами герцога и народом.

В июне беспорядки на улицах Парижа усилились и участились: напали на советника парламента Вассана, президента Торе, президента де Лонгея. Пришлось несколько раз откладывать заседания парламента. Наконец 25 июня палаты собрались на совместное заседание. Внутри Дворца правосудия несли охрану стрелки и полицейские чиновники Шатле, снаружи — отряды городской милиции. Предстояло обсудить семь предварительных условий, которые выдвинул король в ответ на настоятельное требование парламента изгнать Мазарини. Согласно этим условиям, герцог Орлеанский и принц Конде должны были: 1) отказаться от союза с иностранными державами; 2) более не предъявлять никаких требований королю; 3) находиться при королевском дворе; 4) вывести с территории Франции всех иностранных солдат; 5) распустить свои войска; 6) прекратить противозаконные действия своих сторонников в Гиени; 7) демонтировать все крепости Конде. Парламент склонялся к принятию этих условий, для принцев они означали полную капитуляцию. Но откровенно заявить, что он не принимает условий короля, Конде не решился. Он проиграл «спор» во Дворце правосудия, но улица осталась за ним. Магистраты вскоре это ощутили как никогда остро.

Конде, герцог Орлеанский и их сторонники вышли сразу после окончания прений. Основная же часть членов парламента несколько задержалась. Выйдя, они оказались лицом к лицу с разъяренной толпой. В магистратов полетели булыжники и поленья. Раздались выстрелы из пистолетов и аркебуз. Несколько человек из охраны были убиты. Президент Ле Кване, скинув мантию, пробивался со шпагой в руке. Его коллеги Ле Байель, де Новьон и де Мем уцелели лишь чудом. Беспорядки разразились не только у Дворца правосудия. Отряды городской милиции, в составе которой были не только буржуа, но также слуги и приказчики из лавочек, обрушились на стрелков, тем пришлось укрыться в городском замке Шатле.

О настроении измученных голодом, изверившихся людей говорит распространявшийся в те дни памфлет: «Отпустим смело узду! Устроим резню, не щадя ни великих, ни малых, пи молодых, пи старых, ни мужчин, пи женщин. Выберемся из наших нор и берлог, оставим наши очаги и поднимем паши старые знамена! Ударим в барабаны! Поднимем все кварталы, протянем цепи! Возобновим баррикады! Наши шпаги вперед, убьем, разорим, сломаем, предадим пашей справедливой мести всякого, кто не выступит крестоносцем истинной партии Короля и свободы»{67}.

Летом 1652 г. никаких ограничений типографской деятельности в Париже фактически не было. Публиковались политические памфлеты самой разной направленности: критиковали принцев, выступали даже против власти короля. Но прежде всего памфлетисты обрушивались на парламент: магистратов обвиняли в том, что они думают только о своих интересах, что именно они вызвали междоусобную войну, что из-за них король покинул столицу…

Парламент пытался принимать ответные меры. Он открыл следствие по делу о беспорядках 25 июня, запретил под страхом смертной казни печатать и распространять возмутительные афиши и памфлеты. Но памфлеты печатались, беспорядки продолжались, и у парламента не было сил их прекратить. Свобода достигла апогея — и выродилась в анархию. Покончить с ней можно было только насильственными мерами. В состоянии анархии общество не может существовать долго. Освобожденное от государственных пут, оно и само начинает разрушаться. Умение пользоваться свободой, к сожалению, воспитывается у народа не годами, а десятилетиями и даже веками. Но каждый порыв к свободе всегда исторически оправдан. Свобода никогда не бывает преждевременной.

Обычно, мечтая о порядке, люди забывают, как часто, прикрываясь лозунгом порядка, им навязывают деспотизм. Вопрос о том, что ждет Францию в ближайшем будущем — деспотизм или анархия, решался не в Париже. При всей важности политических событий, разворачивавшихся в столице, важнейшее событие последнего года Фронды произошло в одном из парижских пригородов.

Путем переговоров и умелых военных маневров Тюренн принудил герцога Лотарингского покинуть пределы Франции. Столь желанный для Конде союзник его предал. Успех дипломатии обеспечил военный перевес: армия Конде насчитывала всего 5 тыс. воинов, у Тюренна — 12 тыс. и гораздо больше артиллерии. Избежать битвы принцу не удалось. Последнее сражение Фронды разразилось в Сент-Антуанском предместье у самых стен Бастилии. Нанеся большой урон противнику, Конде отразил две атаки колонн Тюренна. Но численное превосходство королевской артиллерии в конечном счете оказалось решающим.

Войска Конде были бы просто расстреляны у подножия Бастилии, если бы парижане не открыли Сент-Антуанские ворота и не впустили обескровленную армию в город. Пушки Бастилии прикрыли ее отход.

Измученные, покрытые пылью и кровью, солдаты вызывали жалость у жителей. Их угощали вином, раненым предлагали помощь.

Конде был спасен от полного разгрома. Но что делать дальше? Вступать в переговоры с королем в данной ситуации означало просить милости. Продолжать борьбу, мобилизовав для этого все силы Парижа? Унижаться Великий Конде не мог. Он выбрал борьбу. Только надо было полностью подчинить своей воле Париж.

4 июля в Ратуше должна была состояться Ассамблея нотаблей города. Решение о ее проведении было принято еще до битвы в Сент-Антуанском предместье. В час дня 4 июля наиболее именитые люди Парижа собрались в Ратуше: губернатор, члены муниципалитета, прево, делегаты от капитула Нотр-Дам, кюре и викарии 39 парижских приходов, делегаты от парламента и крупнейших цехов, представители всех кварталов.

Ждали прибытия герцога Орлеанского и принца Конде. Те задерживались. Ожидание стало тягостным. Под окнами Ратуши шумела враждебно настроенная к нотаблям вооруженная толпа.

Не дождавшись прихода принцев, нотабли начали обсуждать вопрос о посылке делегации к королю. Когда Конде вместе с герцогом Орлеанским и герцогом Бофором прибыл в Ратушу, вопрос был уже фактически решен. Не дожидаясь принятия окончательного решения, принцы покинули залу. Конде решил преподать урок не только магистратам, но и всей верхушке города. И апеллировал он на этот раз не столько к простому люду, сколько к своим солдатам, заранее подготовленным и переодетым в гражданское платье. Как только карета принцев отъехала, раздался залп. Начался штурм Ратуши.

Сотни людей погибли в тот день: солдаты, буржуа, простые работники, стрелки из охраны. Губернатор Парижа маршал Л’Опиталь бежал из города, прево Ле Февр объявил об отставке.

Конде стал господином города, но то была пиррова победа. Террором достигнув полного подчинения, он в то же время оттолкнул от себя население. Состоятельные люди стремились покинуть Париж. Войска Конде занимались грабежами, насилием и… дезертировали. Народ голодал. «В Париже ощущается такая нехватка муки, что хлеб, даже совершенно черный, стоит 10 солей один ливр… Даже если удается достать зерно, его невозможно смолоть: солдаты обворовывают все мельницы», — писала аббатиса мать Анжелика{68}.

Конде не удавалось навести порядок в войсках. Его авторитет падал. С разрешения короля в Пале-Руаяле собрались представители парижских буржуа. Их заседания проходили под охраной городской милиции, обсуждался отказ принца Конде дать разрешение делегатам шести крупнейших цехов отправиться к королю, чтобы засвидетельствовать ему свое почтение. В день заседаний в квартале, прилегающем к Пале-Руаялю, толпилось множество людей, украсивших свои шляпы листком белой бумаги. Впервые белый цвет — символ верности королю — вытеснил желтую символику мятежа{69}. Конде даже не попытался предпринять что-либо против этой роялистской демонстрации.

Королевский совет обнародовал указ об амнистии: всем участникам мятежа (за исключением руководителей) гарантировалось прощение в случае их возвращения в трехдневный срок под власть короля. По получении в Париже этого известия буржуа совсем осмелели, они угрожали Конде, что отправятся к королю просить помощи для изгнания войск принца из города. Терпеть бесчинства сил больше не было.

Вечером 5 сентября в городе жгли фейерверк и потешные огни. Парижане праздновали день рождения короля. 12 сентября Людовик ловким маневром лишил Конде последнего козыря в политической игре, объявив, что он отпускает «своего верного слугу»: Мазарини снова отправился в изгнание. В том, что он скоро вернется, в высшем свете и даже в парламенте никто не сомневался. То был маневр для простонародья.

Конде еще раз попытался привлечь на свою сторону герцога Лотарингского, но и на этот раз герцог предал его в решающий момент.

21 октября Людовик XIV въехал в Париж. На следующий день на королевском заседании парламента была оглашена декларация о запрещении магистратам впредь заниматься государственными делами и вопросами финансовой политики… Декларация была зарегистрирована парламентом без возражений. Фронда закончилась.

Через год в Париж вернулся Мазарини.

Жизнь и государство Людовика XIV



I

И Мазарини, и парламенты, и дворяне, столь неоднозначно проявившие себя в годы Фронды, в своей политической деятельности исходили из неписаной конституции Франции. Все они были консерваторами, все апеллировали к традиции. Но традиция отнюдь не была единой, сам факт законодательной преемственности обусловливал возможность различного понимания сущности взаимоотношений основных институтов государства. В пределах всеобщего органического консерватизма имелись отличия в представлениях о нормальном государственном устройстве Франции.

Никто не говорил о необходимости ликвидации какого-либо из старых государственных учреждений. Если выдвигалось требование ликвидации, то только какого-нибудь нововведения типа института интендантов. Споры большей частью шли лишь об объеме компетенций и полномочий различных государственных органов. Даже вопрос о созыве Генеральных штатов решался не в принципе, т. е. не об их необходимости как таковых, а переводился в план текущей политики: обсуждалось, когда их лучше созвать.

Особенностью государственного развития периода Старого порядка выступало то, что государственные учреждения, не соответствовавшие духу времени, не ликвидировались или реорганизовывались, а незаметным образом оттеснялись на второй план, не исчезая вообще, а как бы постепенно утрачивая статус государственности. Общество не создавало структуры, которые посредничали бы между множеством свободных граждан и государством; посредническую роль выполняли архаичные, отчужденные от эпицентра власти органы.

Государство на службе общества или общество на службе государства? Все частные вопросы в конечном счете сливались в этом кардинальном и принципиальном вопросе. Сословия упорно пытались преодолеть все усиливавшееся отстранение их от государственной власти.

Дворяне желали прежде всего сохранения в полной неприкосновенности своих прав и привилегий, которые государство вынуждено было ущемлять исходя из потребностей текущей политики. Страдали политические и экономические интересы дворянства. Вводились новые косвенные налоги, которые распространялись и на дворян. Разорение крестьян ряда районов во время длительной войны привело к падению доходов и многих дворян, зависевших от уровня крестьянского достатка. Падало значение сословных представительных учреждений, в которых чаще всего совместно с духовенством доминировало дворянство. Оттеснялись на второй план губернаторы, обычно прочно связанные с дворянством своих провинций.

Дворяне предпочитали, чтобы все постановления королевского совета должным образом регистрировались и проверялись парламентами на предмет их законности. Дворяне тех провинций, где не имелось провинциальных штатов, желали избирать должностных лиц сословия, которые представляли бы их интересы перед государем.

Борьба по всем этим проблемам была особенно острой в период Фронды, но не закончилась она и в последующие годы.

…В январе 1649 г., спешно покидая Париж, Мазарини решил созвать Генеральные штаты и противопоставить их непокорному Парижскому парламенту. Письма за подписью короля были разосланы по всей Франции: сословия призывались избирать представителей и составлять для них посословные наказы. По бальяжам и сенешальствам стали проводиться избирательные собрания, но они прошли далеко не везде — помешали бурные события в Гиени, Провансе, Нормандии и война с испанцами.

Когда наступило 15 марта, день открытия Генеральных штатов, представители сословий не собрались. Королевское правительство не проявило настойчивости в том, чтобы его указ о созыве штатов был выполнен. 29 марта королевским письмом подданные были оповещены, что созыв штатов откладывается до 1 октября. Вновь в некоторых местах прошли собрания — и вновь отсрочка. 18 сентября бальи и сенешалам был передан приказ не проводить собрания до получения новых указаний{70}.

Провинциальное дворянство начало возмущаться этими постоянными отсрочками. В 1650 г. начались его собрания, проводившиеся уже самочинно, на которых упорно выдвигалось требование немедленного созыва Генеральных штатов. Продолжались эти дворянские ассамблеи в Париже и провинции и в 1651 г. Когда требование дворян поддержало духовенство, регентша вновь вынуждена была подтвердить уже многократно данное обещание. И вновь сословия оказались обманутыми. Тем не менее с июля по сентябрь 1651 г. проводились собрания, избирались делегаты, составлялись наказы: с одной стороны, пределы вероломства правительства труднопостижимы для сознания его подданных, а с другой — дворяне видели смысл во всей этой деятельности, надеясь таким образом принудить правительство выслушать их требования и пожелания.

Борьба за созыв Генеральных штатов не закончилась ни в 1652 г., ни в последующие годы. С прекращением Фронды она несколько утратила свой накал, но сам вопрос продолжал будоражить умы многих и подчас грозил серьезными осложнениями для правительства. Провинциальные штаты Прованса прекратили свою деятельность еще в 1639 г., правда, их функции частично перешли к так называемым генеральным ассамблеям. Но в генеральных ассамблеях были представлены только главы муниципалитетов основных городов провинции; дворянство имело в них лишь двух депутатов, духовенство тоже двух, кроме того, постоянным председателем этого сословного органа являлся архиепископ Экса. В 1658 г. Генеральная ассамблея Прованса отказалась назначить нового представителя от духовенства, мотивируя это тем, что данная прерогатива принадлежит исключительно штатам Прованса, таким образом в хитроумной форме было выдвинуто требование их созыва… Чтобы сломить сопротивление ассамблеи, пришлось дважды вмешиваться королевскому совету{71}.

Более серьезный оборот приняли события в провинциях Анжу, Пуату и особенно в Нормандии, где провинциальные штаты были ликвидированы в 1655 г. Правда, Людовик XIV дал словесное обещание в подходящий момент их созвать, но ему мало кто поверил. Возмущенные дворяне продолжали собираться на свои ассамблеи. В августе 1658 г. постановлением королевского совета дворянам Нормандии под страхом смертной казни было запрещено проводить ассамблеи без специального разрешения короля. Новый сильный человек королевства, личный интендант Мазарини Жан-Батист Кольбер добивался беспощадной расправы с непокорными. В июле 1658 г. он писал патрону: «Вы, Ваше преосвященство, совершенно справедливо отметили, что следует употребить сильнодействующее лекарство, чтобы предотвратить болезненный зуд устраивать собрания, который охватил сейчас дворянство во всех провинциях… Точно известно о том дурном расположении духа, в котором находятся провинции Нормандия, Пуату, Анжу, необходимо прибегнуть к показательным наказаниям, чтобы сознание долга восторжествовало в этих провинциях»{72}.

Тайные собрания дворян продолжались и в следующем году, и тогда последовали наказания. Руководители мятежных дворян во главе с их лидером по имени Боннесон были преданы и схвачены. Суд над ними доверили Большому совету, Парижский парламент показался слишком ненадежным. Длившийся несколько месяцев процесс завершился приговором Боннесона и тех из его ближайших сподвижников, кто сумел скрыться, к смертной казни. Замки и дома осужденных сровняли с землей, их леса вырубили. 13 января 1658 г. Боннесона казнили. До последнего момента он оставался уверенным в правоте своего дела, сохранял гордую осанку и не просил пощады.

…Боннесона казнили, и память о нем быстро стерлась. Социальная группа, во имя будущего которой он боролся, предала его и соответственно свое дело. Казнь Боннесона ознаменовала окончание одного из последних этапов дворянского сопротивления усилению бюрократического государства.

Дальнейшей борьбе за власть дворяне предпочли эфемерное приближение к ее эпицентру. Конечно, они уступили силе, но уступили ей во многом потому, что сами уже были бессильными.

Сословная организация дворянства задолго до Фронды и дела Боннесона была деформирована и утратила всеобщность. Политические требования дворянства не базировались на сколь-либо разработанной политической теории. Во внутренних делах в XVII в. еще не был осуществлен переход даже господствующих социальных групп от местной и корпоративной политики к политике общенациональной. Слишком замкнутые на самих себе, на своих узкосословных интересах, дворяне уповали на понимание короля; они готовы были служить государю, но не государству. Характерная для эпохи абсолютизма тождественность государя и государства ими не улавливалась.

Предрассудки и определенное различие интересов отталкивали их от взаимодействия с членами парламентов и прочим «старым» чиновничеством. Хотя существовал целый комплекс вопросов, по которым дворянство шпаги и дворянство мантии могли выступать совместно.

И тех и других беспокоило восстановление института интендантов. По требованию Парижского парламента институт интендантов был ликвидирован в июле 1648 г. (везде, за исключением шести пограничных провинций). Но уже в конце того же года, «забыв» про собственные обещания и постановления парламента, Мазарини начал вновь посылать рекетмейстеров в провинции под предлогом необходимости наведения порядка в сборе налогов. Под давлением синдиката казначеев Франции эти чрезвычайные комиссары были отозваны. И лишь в 1653 г. правительству удалось восстановить практику их посылки в провинции{73}. Но синдикатпродолжал борьбу, поэтому комиссаров не называли интендантами, они не жили постоянно в подконтрольных им генеральствах, обязанности каждого из них были различными, к тому же некоторые отвечали не за одно, а за два или даже три генеральства. Административная система абсолютизма была частично разрушена Фрондой, правительству предстояло ее восстанавливать, преодолевая сопротивление парламентов и прочего «старого» чиновничества.

Весной 1655 г. несколько эдиктов, подряд предложенных правительством для регистрации Парижскому парламенту, вызвали резкую критику и противодействие гордых и упрямых магистратов. Дело не сдвинулось с места даже после личного демарша короля. Вместе со своей буйной и почти столь же юной, как и он сам, свитой Людовик явился в парламент. На нем были красный охотничий камзол и серая шляпа, его спутники были одеты подобным же образом. Королевское заседание продлилось всего несколько минут. Раздраженным тоном шестнадцатилетний король объявил, что запрещает проводить совместные заседания всех палат парламента, и тут же покинул Дворец правосудия{74}. Оскорбленные магистраты решили не подчиняться. Лишь дипломатическое искусство Мазарини, утопившего конфликт в долгих, запутанных переговорах, спасло положение. Но за спиной мудрого и осторожного кардинала все более вырастала фигура Кольбера, с большой настойчивостью добивавшегося жестких мер. Через несколько дней после «охотничьей» выходки короля, Кольбер убеждал Мазарини: «Все добропорядочно настроенные люди в ужасе от зловредных умыслов членов парламента, слышатся справедливые жалобы, что Ваше преосвященство не желает преодолеть свою доброту и действовать так, чтобы в сознании магистратов отпечатался страх, в то время как это единственный путь к тому, чтобы удерживать их в рамках должного. Существует мнение, что следует в ближайшее воскресенье вызвать старейшин палат парламента, со всей строгостью сказать им о неудовольствии короля деятельностью парламента и в выражениях твердых и энергичных объяснить им, что у них нет никакой надежды на проведение совместных заседаний»{75}.

Мазарини со вниманием относился к советам своего энергичного интенданта, но продолжал поступать в соответствии с давно выработавшейся у него тактикой поведения. Мазарини ощущал: в нем сохраняется необходимость, пока длятся конфликтные ситуации. Преодолевать их силовыми методами, раз и навсегда, для него не имело смысла.

Магистраты продолжали настаивать на проведении «большого» заседания всех палат парламента. К тому же в августе 1656 г. парламентом был поднят вопрос о чрезмерно участившейся практике изъятия дел из ведения суда, в юрисдикции которого они находились, критиковалась практика передачи этих дел в государственный совет. Согласно постановлению парламента, вводилась подотчетность ему рекетмейстеров, докладчиков государственного совета.

Постановление вызвало бурное негодование членов государственного совета. Кольбер предложил Мазарини составить мемуар о незаконности претензий парламента{76}. В свою очередь, докладчики государственного совета отправили к королю делегацию, от лица которой государственный советник, дуайен докладчиков Ж. Томен заявил, что Франция до тех пор не обретет спокойствия, пока все гранды не будут лишены власти, пока у всех гугенотов не будут отобраны занимаемые ими места и пока парламенты не принудят к молчанию{77}. Новое государственное чиновничество выражало простые максимы политики абсолютизма, Кольбер был не одинок в требовании жесткого курса.


* * *

Государственный деятель даже к своей смерти должен относиться как к политическому акту, для него вовремя умереть — это тоже политическая удача.

Мазарини умер вовремя.

Наступала пора бюрократов, дипломат Мазарини должен был уйти, и он ушел.


* * *

В 1659 г. был заключен Пиренейский мир. Многолетняя война с Испанией закончилась полным триумфом Франции. Были присоединены провинции Артуа и Руссильон. Мирный договор был закреплен женитьбой Людовика XIV на испанской инфанте Марии Терезии, дочери испанского короля Филиппа IV. Принц Конде, согласно параграфам Пиренейского мира, получил полное прощение и возвращение всех своих званий, имений и должностей. Внутри и вне страны установился мир. Мир, но не порядок. Мира желали все, о порядке мечтали бюрократы. Эта новая социальная группа начала явственно конституироваться еще в предыдущем столетии. Юристы по профессиональной подготовке, в большинстве своем на том или ином этапе своей карьеры они были связаны с высшими судами королевства: парламентами, Большим советом, Палатами косвенных сборов. Что касается их сословной принадлежности, бюрократы принадлежали к дворянству, но дворянство их было недавним. Чаще всего их отцы приобрели должность, дававшую дворянство, деды же их обеспечили необходимый капитал, занимаясь торговлей. Бюрократия являлась порождением высшей власти, беспрекословное подчинение воле короля — закон ее существования. Растворяя собственную личность в высшей государственной воле, они обретали общественное значение. Но бюрократия не тождественна государству. Существуя внутри государства, она может способствовать его величию и его гибели.

Людовик XIV, объявивший в день смерти Мазарини, что он сам будет своим первым министром, интуитивно стремился к наведению порядка и оздоровлению общества и государства. Он собирался опираться на бюрократию, но ощущал, что та бюрократия, которая досталась ему в наследство от Мазарини, имеет существенные недостатки. Вот уже несколько лет как молодой король жаждал перемен в своем королевстве, но у него были связаны руки. С одной стороны, Людовик не хотел ничего предпринимать против Мазарини, по, с другой стороны, методы управления первого министра королю казались неверными.

Впоследствии король следующим образом отозвался о состоянии страны после смерти Мазарини: «Хаос царил повсюду… Все имевшие высокое рождение или высокий пост привыкли к бесконечным переговорам с министром (Мазарини. — Е. К.), который сам по себе отнюдь не испытывал отвращения к такого рода прениям, более того, они ему были необходимы; многие вообразили, что у них есть право на нечто, что якобы должно соответствовать их достоинству; не было такого губернатора, который не испытывал бы отвращения к занятию текущими делами, любую просьбу сопровождали или упреками в прошлом, или намеком на будущее недовольство, о котором заранее предупреждали или которым даже угрожали. Милости скорее требовали и вырывали силой, чем ожидали… милости не подразумевали более обязательств. Финансы, обеспечивающие деятельность всего огромного тела монархии, были полностью исчерпаны и до такой степени, что едва ли можно было представить себе источник их пополнения»{78}. И спустя десять лот, когда были написаны секретарями Людовика XIV, а им отредактированы и завизированы эти строки, король посредственно разбирался в финансовых вопросах. В 1661 же году он только-только начинал знакомиться с этой сферой государственного управления. Источники пополнения финансов трудно было представить себе в большей степени из-за некомпетентности короля, чем из-за их отсутствия. Всегда легче искать виновников экономических неурядиц, чем реформировать экономику.

Против сюринтенданта финансов Николя Фуке давно уже велась интрига. Нашлись вполне компетентные люди, представившие королю сведения о состоянии финансов в нужном для них свете. Маршал Тюренп как-то обмолвился по поводу Фуке: «Я думаю, что Кольбер больше всего хочет, чтобы он был повешен, а Ле Телье больше всего боится, как бы его казнь не сорвалась»{79}.


* * *

Любой бюрократ, любой даже самый маленький агент государственной власти должен нутром чуять все виражи корабля, безликой частью которого он является. Чиновник может не понимать всех топкостей высшей политики; главное, что от него требуется, — послушание. Но государству служат отнюдь не бескорыстно. «Великий» принцип do ut des — «даю тебе, чтобы ты дал мне» лежит в основе чиновничьей верности. Вот здесь-то и начинаются сложности. Даю то, что требуют, — это более или менее ясно, но вот что можно взять в качестве платы? Помимо законной оплаты, бюрократ всегда пользуется полузаконными, четвертьзаконными и совсем незаконными услугами, благами, привилегиями. Отличить все эти виды вознаграждения чрезвычайно сложно: услуги, оказываемые им государству, представляются столь значительными, что любая плата за них мала.

В XVII в. процесс становления французской бюрократии только начинался. Еще не устоялись различия в службе государству и в службе лицу. Высшие чиновники еще нередко очень походили на наемных кондотьеров на государственной службе. К тому же при Мазарини, который был по натуре дипломатом, а не бюрократом, в высших сферах прочно обосновались несколько аферистов, умело обделывавших дела кардинала, но не забывавших и себя. Ловкость, беспринципность, бесстрашие — вот что отличало эту гвардию Мазарини: Франсуа-Мари де Брольо граф де Ревель начинал свою карьеру пажом при дворе Мориса Савойского; в 1641 г. Мазарини переманил его на французскую службу, где граф быстро сделал военную карьеру, одновременно выполняя сотни тайных поручений кардинала, но в 1654 г. ему не повезло: его убили во время осады Валенсии; другой «друг» и агент Мазарини, Барте, был человеком совершенно темного происхождения, он выдвинулся, обеспечивая доставку секретной корреспонденции кардинала и королевы, получил должность секретаря кабинета королевы{80}; самым активным и самым доверенным лицом кардинала являлся Джузеппе Дзонго Ондедеи, про которого говорили, что он был всеобщим шпионом, продавал всех и вся{81}. Из окружения кардинала вышли и два антипода, как бы олицетворявших собой прошлое и будущее французской бюрократии: сюринтендант финансов Николя Фуке и получивший в 1661 г. звание интенданта финансов Жан-Батист Кольбер.

Сын близкого человека кардинала Ришелье, Фуке сделал головокружительную карьеру: в 20 лет он стал докладчиком государственного совета, затем интендантом армии, не достигнув 30 лет, получил должность интенданта юстиции, полиции и финансов в Гренобле. Правда, тут у него случилась заминка. В 1644 г. он не сумел справиться с волнениями во вверенной ему провинции{82} и был отозван в Париж. Но Мазарини, ценивший ловкость и изворотливость Фуке, вновь пристроил его интендантом армии, а в 1650 г. Фуке приобрел высокую должность генерального прокурора Парижского парламента. А когда несколько лет спустя ключевую во многих отиошениях должность генерального контролера финансов разделили: один чиновник отвечал за доходы, другой — за расходы, на Фуке возложили ответственность за поступления в казну. Этот кондотьер финансового ведомства настолько успешно справлялся с обязанностями, что после смерти коллеги должность сюринтенданта финансов он получил целиком. Жуир и бонвиван, Фуке лавировал, ловко проворачивал дела, вполне довольный собой и окружающим миром. Бюрократ по исполняемым обязанностям, но отнюдь не по психологии, не по кодексу своего поведения.

На заре возникновения повой социальной группы всегда требуются титаны и фанатики. Именно они отличаются упорством и беспощадностью к себе и другим — качествами, столь необходимыми для утверждения нового. В полной мере этими качествами обладал Жан-Батист Кольбер. Он жаждал власти и богатства не только ради них самих, у него были идеи, и он жаждал их воплощения.

Молодой король даже для большинства царедворцев оставался таинственным незнакомцем. Строили догадки, как он поведет себя после смерти Мазарини. Большинство склонялось к мнению, что король предпочтет охоту, балы, любовные развлечения государственным делам. Его заявление спустя несколько часов после смерти кардинала, что отныне он будет править сам и не будет назначать первого министра, не приняли всерьез. В высший административный орган государства — Верховный совет вошли Фуке, госсекретарь по военным делам Мишель Ле Телье и отвечавший за иностранные дела де Лионн.

А Кольбер негласно собирал компрометирующую Фуке информацию. В последние годы жизни Мазарини он собирал эту информацию для него. Теперь она поступала королю. Но час устранения Фуке все никак не наступал. Нужны были деньги, много денег. Хитроумнейшими способами Николя Фуке их доставал.

Приходилось терпеть, выжидать, притворяться. Впрочем, искусством притворства молодой король овладел уже до такой степени, что ему не составляло большого труда скрывать свои истинные чувства и мысли. И все-таки это для него был еще труд.

17 августа 1661 г. Фуке давал праздник в своем новом поместье Во-ле-Виконт. Король обещал приехать.


* * *

И вот 17 августа наступило. Тысячи карет, украшенных гербами, направлялись из Парижа в поместье Фуке. Ожидались самые именитые люди Франции и Европы. Сюринтендант финансов был в зените славы и могущества. Ходили слухи, что Людовик собирается назначить его первым министром.

Во-ле-Виконт представляло собой шедевр барочного искусства. Постройки знаменитого уже тогда Ле Во, живопись кисти Лебрена, сады, разбитые под руководством Лепотра.

По прибытии короля сюринтендант повел его осматривать дворец. Все поражало воображение… И везде взор наталкивался на герб Фуке: внизу девиз «Что не превзойдет?», наверху белка, преследующая ужа. Гости усматривали в этом намек на Кольбера, в гербе которого помещался уж. О догадках шептали на ухо, вслух произносили лишь комплименты. Только король молчал. Герб с вызывающим девизом, аллегорический портрет мадемуазель де ля Вальер, в которую был пылко влюблен двадцатидвухлетний король, безумная роскошь, затмевавшая роскошь королевских дворцов, нарочитость, безграничная самоуверенность, провалы такта и чувства меры. У короля родилось желание немедленно прямо среди праздника арестовать Фуке. Королеве-матери с трудом удалось уговорить Людовика не предпринимать столь решительного шага.

Своим чередом последовали лотерея с богатейшими выигрышами, славословия в честь короля, премьера новой комедии Мольера. Праздник 17 августа 1661 г. закончился для Фуке благополучно. Король сдержал свой порыв.

Ощущение опасности иногда приходило к Фуке, но о размерах ее он не подозревал. Ему не в чем было себя упрекнуть. Он действительно умело присваивал часть государственных доходов, которые проходили через его руки. Но делал это он вполне в соответствии с законами той системы, которой в целом служил вполне преданно. К тому же нередко, наоборот, долги государства и даже личные долги Людовика он оплачивал из собственного кармана. Фуке был не более порочен, чем вся экономическая система французского королевства. Почему же начала заходить звезда Николя Фуке?

В плетении интриг он был не менее опытен, чем Кольбер, но его подвела интуиция государственного человека и царедворца. Он не сумел рассмотреть в любителе балов и женщин, заядлом картежнике и охотнике великого короля. Он не понял, что отныне транжирить деньги открыто и беззастенчиво имеет право лишь один человек.

Роскошь других допускается, по она должна быть в тени великолепия и блеска короля. И было еще одно существенное обстоятельство: Людовик желал устранения или умаления всех должностей и институтов, которые обеспечивали концентрацию власти. По мнению молодого монарха, власть должна была находиться только в одних руках. В его!

После смерти Мазарини Людовик ликвидировал саму должность первого министра королевства. Теперь наступила очередь сюринтенданта финансов. Но, так как природа не приходила на помощь, предстояло, прежде чем ликвидировать должность, устранить человека. Тому было много препятствий. Одно из самых серьезных то, что Фуке являлся владельцем должности генерального прокурора Парижского парламента. Владелец этой должности подлежал суду исключительно самого парламента. А никакой уверенности не могло быть в том, что магистраты утвердят нужный приговор. Выход придумал Кольбер. Сюринтенданту передали, что король желает пожаловать ему почетное звание, даруемое только самым родовитым дворянам, согласно традиции магистратов в это звание не возводили. Одновременно сам Людовик заявил Фуке о необходимости срочно создать резервный фонд в миллион ливров{83}.

Тщеславие и желание угодить королю сделали свое дело. Фуке продал должность генерального прокурора за 1400 тыс. ливров. Теперь королю предстояло справиться только со своими страхами, ибо реальных препятствий больше не осталось. Безусловно, Фуке располагал значительной клиентелой, ему принадлежало несколько укрепленных замков с расквартированными там воинскими частями, верными лично ему. Но мог ли Фуке или кто-либо из его близких решиться на мятеж? Впрочем, пожалуй, в таких делах перестраховка никогда не может быть лишней.

Детальную подготовку ареста осуществил Кольбер. В принципе он же подал идею о ликвидации поста сюринтенданта. Кольбер умел улавливать тайные желания своего властелина и находить для них соответствующую форму выражения. К тому же так не закрадывалось сомнение по поводу бескорыстности его подсиживания сюринтенданта. Сам Кольбер прекрасно понимал, что власть измеряется отнюдь не только высотой занимаемого поста; главное — иметь возможность навязывать людям свою волю.

5 сентября 1661 г. Николя Фуке был арестован. Король в письме к матери описал эту простую операцию: «Этим утром, как обычно, сюринтендант пришел работать со мной, я вынужден был его задерживать то под одним предлогом, то под другим, притворялся, что ищу нужные бумаги, наконец, из окна кабинета я увидел во дворе замка (капитана королевских мушкетеров. — Е. К.) д’Артаньяна, тогда я отпустил сюринтенданта… Д’Артаньян остановил его на площади перед церковью и арестовал»{84}. В тот же день король объявил, что он не будет назначать нового сюринтенданта, а займется финансами сам.

Людовик считал Фуке гораздо более опасным, чем он был на самом деле, поэтому на суде король добивался вынесения бывшему сюринтенданту смертельного приговора. Но из 22 судей только 9 приняли мнение короля, остальные высказались за ссылку. Тогда монаршей волей Фуке был отправлен на вечное заключение в крепость Пинероль.

Николя Фуке был слишком независимым человеком. Служа королю, он считал необходимым сохранять для себя значительную свободу маневра. А для достижения свободы пользовался обманом. Теперь на протяжении долгих лет ему предстояло расплачиваться за свою независимость, свои пороки, а отчасти и за свои достоинства.

Невеликих умственных способностей, но исключительной силы воли и самомнения, молодой король, даже не задаваясь этой целью, с первого же дня своего единоличного правления начал навязывать стране новый стиль. Принцы крови, министры, дворяне, магистраты подстраивались под короля. Одним это подстраивание ничего не стоило. Кольбер и многие люди окружения обрели в Людовике идеального главу новой формировавшейся бюрократии. Другим пришлось забыть о прежних амбициях и довольствоваться или придворным блеском, как Бофору, или верной солдатской службой, как Конде, или литературным злословием, как Ларошфуко. Третьи оказались в немилости, степень которой различалась от крепости для Фуке до прозябания в провинции для Ондедеи и Барте.

Возросло значение Верховного совета, в который никто отныне не входил по праву рождения, даже королева-мать была выведена из совета. Наиболее значимыми людьми в государстве стали Ле Телье, Кольбер и де Лионн. Все трое умели держаться в тени, не выказывая ни своей власти, ни своего богатства. Ле Телье служил еще Людовику ХШ и давно уже держал в своих руках многие важнейшие нити государственного управления. Регентша и Мазарини ему полностью доверяли, недаром в их шифрованной переписке он проходил под именем Верный. Ле Телье блестяще разбирался в юридической казуистике и во всех вопросах, связанных с организацией военного дела. Король его уважал и единственного из министров называл месье.



Людовик XIV



Сюринтендант финансов Николя Фуке



Генеральный контролер финансов Жан-Батист Кольбер



Один из президентов Парижского парламента Эдуар Моле


Жан-Батист Кольбер начинал свою карьеру в ведомстве Ле Телье, которому приходился дальним родственником. Исключительная работоспособность и исключительная преданность патрону быстро сделали его заметным человеком. Его заметил Мазарини, и свою исключительную преданность Кольбер перенес на кардинала. В годы Фронды Кольбер стал доверенным лицом не только кардинала, но и самой королевы. На протяжении 50-х годов быстро увеличивались политический вес Кольбера в государстве и его личное состояние. Используя свое влияние на Мазарини, Кольбер умело продвигал на различные посты в провинциальной и центральной администрации своих людей{85}. Чаще всего он черпал преданных ему лично клиентов из числа своих родственников, только родных братьев и сестер у него было 9 человек. Сколачивал он вокруг себя и группировку финансистов, которые были призваны обеспечивать финансовую поддержку его административной деятельности и его частным делам. Будущий министр имел широкие связи и в литературной среде. Известный в ту пору поэт Шаплен был его близким другом{86}. Когда, умирая, Мазарини «завещал» Кольбера Людовику XIV, Жан-Батист был человеком 42 лет, имевшим солидное состояние и обширную клиентелу, а главное — никто не мог сравниться с ним по знанию административной кухни французского королевства.

Будучи практиком до мозга костей, Кольбер испытывал предубеждение к теоретическому мышлению. Он не удосуживался даже для самого себя четко сформулировать программу деятельности. В своем практицизме он доходил до абсурда. И все же программа у него была, хотя вследствие неотрефлексированности она представляла собой смесь мыслей, предубеждений и иллюзий. Воедино сплавлялась эта программа нерассуждающей уверенностью в собственной правоте.

В принципе Кольбер поклонялся одному идолу — государству. Служению государству он подчинял даже свою, казалось бы неудержимую, страсть к накопительству.

При всем различии в возрасте политические воззрения Кольбера и Людовика XIV сформировались в значительной степени под влиянием одного и того же события — Фронды. Страхи Фронды жили в обоих и много лет спустя после ее окончания. Оба не могли забыть ни действий парламентов, ни поведения грандов, ни выступлений дворянства. Простой люд казался им несамостоятельным в своих поступках.

Что касается магистратов, то Кольбер понимал их значение и необходимость в государственном управлении. Он им отводил строго определенное место. Но бюрократическую натуру Кольбера возмущала независимость членов парламента. Самостоятельности в истолковании законов, вынесении важных судебных решений Кольбер хотел их лишить. Дворянство же он считал необходимым приучить к уважению законов. Политическая оппозиционность дворянства к 1661 г. была сломлена, по в провинциях дворянская вольница продолжала широко выплескиваться в уголовных деяниях.

Властелин и идеальный исполнитель его воли нашли друг друга. Два человека, одержимые одинаковыми идеями и обладающие огромной властью. Наведение порядка началось незамедлительно. Первыми пострадали давние противники усиления административной централизации — казначеи Франции: постановлением государственного совета их синдикат был распущен{87}. В свою очередь, Парижскому парламенту пришлось признать, что декреты государственного совета обладают не меньшей обязательностью, чем королевские эдикты и ордонансы{88}. Быстро регуляризировалась практика посылки интендантов. К 1665–1666 гг. уже почти каждое генеральство имело закрепленного за ним интенданта, их функции и полномочия унифицировались. В вопросе об интендантах была сделана единственная уступка требованиям парламентов. В отличие от первой половины XVII в., когда на эту должность назначали любых верных людей, имевших судебный и административный опыт, теперь интенданты выбирались исключительно из числа докладчиков прошений государственного совета. В политической ловкости Кольберу и Людовику в молодые годы трудно отказать. Уступки в мелочах и последовательное проведение своей линии во всех принципиальных вопросах. Такова была тактика небольшого, по чрезвычайно эффективного государственного аппарата.

Интенданты проводили пересмотр налогообложения, повсюду выискивая незаконные уклонения от уплаты налогов, боролись с преступностью, в том числе с беззакониями провинциальных дворян, опутывали подчиненные им генеральства сетью осведомителей и клевретов. Их деятельность находила полное понимание и сочувствие у короля. Поощряя их рвение, он обращался иногда к ним с личными посланиями. «Я чрезвычайно удовлетворен энергией, с которой вы выполняете мои приказы, арестовав Сент-Этьена (знаменитого разбойника-дворянина. — Е. К.), — писал Людовик XIV интенданту Оверни Помре. — Я также доволен тем, что вы настойчиво добиваетесь суда над ним, обещая мне, что этот суд послужит благотворным примером для всей провинции. Не следует опасаться, что в деле подобного рода я буду склонен даровать помилование. Я слишком хорошо знаю, что милость может привести к новым беспорядкам и насилиям, в то время как я всем сердцем желаю, чтобы ни одно насильственное действие не оставалось безнаказанным в моем королевстве»{89}. Но для наведения порядка ординарных средств оказывалось недостаточно. И в середине 60-х годов интенданты наталкиваются на противодействие и оппозицию. В феврале 1664 г. правительственный комиссар из Меца докладывал, что члены местного парламента грозились выбросить его в окно… состоятельные люди, не исключая высших должностных лиц, запугивали жителей деревень, обещая пустить их по миру, если они посмеют обратиться за помощью к интенданту{90}. В Оверни и во многих других провинциях юга Франции интендантам не удавалось справиться с дворянской вольницей.

Приходилось прибегать к чрезвычайным мерам. В 1667 г. было ограничено право парламентов на ремонстрации. Еще ранее в ряде южных провинций Людовик XIV использовал выездные сессии специально созданного чрезвычайного суда.


* * *

История с Фуке вскоре забылась. У короля и Кольбера хватало непобежденных врагов… К тому же Людовик, и это было одной из его особенностей, постоянно сам наживал себе врагов. Он умел раздувать незначительные дипломатические конфликты и создавать шумиху, обожал слать грозные депеши. Еще не совершив ничего великого, он уже считал себя великим королем. И был так безмерно уверен в этом, что постепенно его вера стала передаваться другим.

Еще летом 1661 г. Людовик предпринял несколько Дипломатических демаршей, которые несли на себе отпечаток уроков Мазарини, вздорности характера молодого короля и его религиозных устремлений. Путем небольшого шантажа, а главное — беззастенчивым предложением субсидий он пытался расширить зависимое от Франции объединение германских государств, Рейнскую лигу. Подобно своему крестному отцу и воспитателю кардиналу Мазарини, Людовик полагал, что купить можно кого угодно. Но на первых порах своей государственной деятельности этот тезис он понимал уж слишком прямолинейно. Иначе б у него не рождались столь химерические проекты, как возведение на польский престол герцога Энгиенского путем, говоря современным языком, взятки польской королеве{91}. Все тем же летом 1661 г. Людовик проявлял заботу о католиках свободного города Гамбурга: он обратился к муниципалитету города с просьбой не чинить препятствий в отправлении католического культа{92}.

На следующий год он вступил в дипломатическую дискуссию с англичанами по вопросу, чьи корабли должны первыми в британских водах отдавать салют. В депешах, полных воинственной риторики, Людовик доказывал, что он не допустит ущемления его королевского достоинства и английские корабли будут первыми приветствовать французов. Шума было много, а в конце концов сошлись на том, что салютовать будут одновременно. Не успел утихнуть этот конфликт, как в Риме разгорелся новый. Трое полупьяных французов повздорили с корсиканцами из охраны папы римского. Во время стычки корсиканцы дали залп по дворцу французского посла, а затем напали на карету жены посла и убили пажа. Так, это дело, начавшееся с пустяка, приняло серьезный оборот: был убит французский подданный. Король не ограничился угрозами, на некоторое время были аннексированы папские владения Авиньон и графство Венессен… А через пять лет Людовик развязал свою первую войну.

Внешняя политика — вот поле деятельности, достойное королей. Своя страна должна служить лишь постаментом памятнику королевского величия. И постамент должен быть надежным. Война и дипломатия требуют денег.

Деньги ради славы и величия короля, династии, Франции предстояло изыскивать Кольберу.

Еще когда Фуке являлся сюринтендантом финансов, Кольбер посоветовал королю ввести четкий учет доходов и расходов, а также составлять проект финансового года и ежемесячные ведомости. Кольбер умело использовал предубеждения короля против финансовых воротил, бравших налоги на откуп. Была создана специальная палата правосудия, которая занялась расследованием всех случаев незаконного присвоения государственных средств и их растрат начиная с 1635 г. За непродолжительный срок палата выявила десятки миллионов ливров, «потерянных» казной.

Огромные усилия были приложены к тому, чтобы сократить государственный долг. Кольбер ликвидировал часть рент, которые выплачивало государство (часто используя посредничество парижского муниципалитета), другие ренты он сократил на четверть или даже наполовину. Рантье, в большинстве своем парижане, предприняли попытку составить заговор, повозмущались, затем, видя свое полное бессилие, смирились. Начиная с 1630 г. в целях пополнения казны было создано и продано много бессмысленных должностей. Кольбер приступил к их планомерному принудительному выкупу. Протесты, мольбы, предложения денег не спасали чиновников. Государство освобождалось от излишних слуг и необходимости выплачивать им жалованье.

Все эти меры позволили за 10 лет сократить ежегодные выплаты государства с 52 млн до 24 млн ливров{93}. То был очень крупный успех финансовой политики Кольбера. Благодаря этой экономии он уменьшил сумму сбора личной тальи — одного из самых тяжелых налогов в старых французских провинциях. Одновременно он добился более справедливого налогообложения благодаря тому, что выявил множество лиц, незаконно пользовавшихся привилегией освобождения от того или иного налога.

Земли, леса, мельницы, дорожные и мостовые пошлины, таможенные сборы, некоторые косвенные налоги, принадлежавшие когда-то лично королю и составлявшие его домен, были расхищены, распроданы, отданы на откуп. В 1661 г. домен не приносил почти никакого дохода, и виной тому был не Фуке и даже не Тридцатилетняя война. Еще сюринтендант Генриха IV Сюлли в начале XVII в. боролся за выкуп заложенного королевского домена. События гражданской войны вынудили правительство прекратить выкупные операции. Пытался восстановить домен кардинал Ришелье{94}. Но только Кольберу удалось добиться значительных успехов в этом плане. В 1671 г. благодаря стараниям Кольбера он принес 5 млн ливров дохода{95}. Восстановление домена имело тем большее значение, что и в конце XVII в. многие французы продолжали считать, что государство должно обходиться исключительно доходами с домена. Налоги же взимать только в исключительных случаях, прежде всего во время войны{96}. В то же время, чем древнее налог, тем с большей терпимостью к нему относились.

Кольбер не являлся оригинальным мыслителем. Что его действительно отличало, так это невероятная настойчивость в достижении поставленных целей. Кольбер следовал путями, проложенными его кумиром кардиналом Ришелье. Будучи прежде всего администратором, к экономике он подходил преимущественно с административной точки зрения. Его меркантилизм был простым и даже немного наивным. Кольбер знал, за славу и величие короля надо платить, следовательно, налоговая система государства должна обеспечить необходимые средства. Налоги взимаются с подданных. Чтобы баранов можно было стричь, бараны должны иметь шерсть, а подданные — деньги. Ценные металлы во Франции не добывались, поступление их в страну обеспечивали крупные негоцианты и финансовые воротилы (итальянские, швейцарские банкиры, собственные, особенно из числа гугенотов), по деньги не должны концентрироваться исключительно в руках этих дельцов. Кольбер понимал необходимость циркуляции денежных потоков во всем обществе. Промышленная деятельность одних, продажа излишков сельскохозяйственной продукции другими должны были обеспечить накопление определенной денежной массы у всех налогоплательщиков. Далее этих простых положений Кольбер не углублялся. К тому же инстинктивно, как всякий бюрократ, он испытывал недоверие и тайную неприязнь к стихии свободной экономической деятельности миллионов безвестных тружеников. Контролю стихия не поддавалась. Принимать же ее как данность, используя лишь ее экономический потенциал, этому противились бюрократическое сознание Кольбера, страсть все знать, все регламентировать, все проверять. Свобода и бюрократия плохо уживаются друг с другом.

С гораздо большей симпатией Кольбер относился к формам крупного промышленного производства. Военная мощь, престижность, фискально-финансовые соображения — вот чем руководствовался Кольбер, поощряя создание той или иной мануфактуры. Хотелось производить столь же прекрасное стекло, как венецианское, такую же саржу, как флорентийская, хотелось выделывать железо не хуже, чем в Швеции или Германии, и строить суда лучше, чем голландские… Средства подсказывала давно укоренившаяся административная практика. Кольбер создавал промышленность бюрократическими методами, такими же методами он пытался ею руководить. Инструкции, рекомендации, постановления… Кольбер не задумывался, может ли поток бумаг произвести чудо. Иного стиля руководства он не знал.

Впрочем, плоды его неутомимой деятельности, и плоды ощутимые, вскоре обнаружились. С 1661 по 1671 г. доходы короля удвоились, с 1662 г. поступления в казну превосходили ее расходы, только во время кратковременной войны с Испанией в 1667–1668 гг. образовался небольшой дефицит.

В 1664 г. создана ковровая мануфактура в Бове, тогда же основаны торговые компании Восточной и Западной Индии. В 1665 г. реорганизуется Совет коммерции, ведется успешная борьба с берберскими пиратами: улучшаются условия торгового мореплавания на Средиземноморье. Одновременно все более упрочивается положение самого Кольбера. Посты закрепляют и расширяют его реальную власть. В 1664 г. в его руки переходит сюринтендантство строительных работ, в 1665 г. функции трех важнейших должностей финансового ведомства объединили и Кольбер стал единовластным контролером финансов. В 1669 г. он получает должность государственного секретаря королевского дома, флота и колоний.

Людовик дал себе слово, что будет знать все — и большие и малые — дела, но он тонет в море черной канцелярской работы. Может быть, его и нарочно топят в этой черной луже, чтобы тем вернее влиять на него в важных делах. Ле Телье говорил, что обязательно в одном случае из двадцати король не соглашается с любым из своих министров и решает дело самостоятельно{97}. Начались подготовительные работы по прорытию канала от Средиземноморского побережья Франции к Атлантическому. Те же планы, те же проекты, что и у Ришелье: строительство военного и торгового флота, создание монопольных торговых компаний, прорытие каналов. Те же методы и средства, только применяются они с гораздо большим размахом. 1666 г. — изданы первые мануфактурные регламенты; 1667 г. — новый таможенный тариф, ультрапротекционистский и антиголландский; мануфактура Гобеленов превращена в королевскую; 1669 г. — создается Северная компания по торговле с балтийскими странами; 1670 г. — Левантинская компания, призванная способствовать торговле Французов с Оттоманской империей.

Это был рывок к мировому господству. Апогей мирной экспансии французского абсолютизма. Усилия были затрачены огромные. А результаты не удовлетворяли никого. Не только на внешних рынках, но даже и на внутреннем существенно потеснить основных конкурентов — голландцев не удавалось. Торговые монопольные компании (за исключением компании Восточной Индии) распались, судовладельцы и негоцианты, объединенные помимо их воли, стремились освободиться от назойливой опеки, а бюрократический персонал, имея рвение, отличался некомпетентностью{98}. Требовались иные средства, иные методы… Франция прямым путем шла к длинной череде войн.


II

Начинался XVIII век. Чужой век для Людовика. Ему было уже за шестьдесят. Кольбер, Ле Телье, Тюренн умерли. Пришедшие им на смену люди не отличались их достоинствами. Но более способных взять было неоткуда. Людовик XIV умел подбирать царедворцев. Государственных же деятелей не подбирают, ими становятся. Абсолютистская система исключала свободу политической деятельности. В недрах государственной машины Людовика XIV формировались исполнители, которые, даже выйдя на первые роли, не обретали качеств, необходимых для первых людей королевства.

Король-солнце, стремившийся навязать свою волю всей Европе, постепенно терял свободу действий в собственном государстве. Он еще не догадывался, что власть человека может иметь ограничения в его физических возможностях. Сил было еще много. Приближалось важнейшее, с точки зрения Людовика, событие: король Испании Карл II готовился отойти в лучший мир. Прямых наследников у него не было, и европейские государи уже вовсю делили необъятные владения испанской короны.

Лондонский договор марта 1700 г. путем хитроумного раздела, казалось, наконец привел Францию, Англию и Голландию к шаткому согласию. Испанскую корону должен был получить эрцгерцог Карл, второй сын германского императора. Но все испанские владения в Италии переходили по договору во владение наследника французского престола. Людовик XIV рассматривал лондонский договор как крупный успех своей дипломатии. Только разделу не суждено было осуществиться. Испанский король Карл II завещал все свое королевство внуку Людовика герцогу Анжуйскому.

Три дня Людовик думал, принять или не принять предсмертный дар испанского короля. Политические и экономические выгоды восшествия на испанский престол внука были очевидны. Но не менее очевидной была и перспектива войны с могущественной коалицией. Всего три года мира, три года залечивания ран — и вновь война. Финансы, состояние торговли, благосостояние народа свидетельствовали в пользу отказа от испанской короны. Но то были земные и даже приземленные соображения. Соображения высшего порядка не позволяли отказаться…

Мираж мирового господства вновь замаячил перед глазами короля. Этот мираж ослеплял его, заставлял терять рассудок и чувство реальности. Посылая внука в Испанию, Людовик не лишил его прав на французскую корону. Тем самым он нарушил одно из важнейших условий завещания Карла II. В города испанских Нидерландов были посланы французские гарнизоны. И уж совсем абсурдным было признание прав Стюартов на английский престол. Будто все уроки войны с Аугсбургской лигой были забыты или просто-напросто не извлечены. Невероятные претензии Людовика немало способствовали объединению его противников. Империя и морские державы — Англия и Голландия — вступили в союз. Союзники Франции — Бавария, Португалия и Савойя — были слабы и ненадежны.

Военные действия начались в 1702 г.


* * *

Прошло шесть лет тяжкой изнурительной войны. Франция терпела поражения. Король отпраздновал свое семидесятилетие, он достиг того возраста, при котором злоупотребление властью становится почти неизбежным, а расставание с ней кажется расставанием с самой жизнью. Все деградировало в короле, все, за исключением аппетита.

Его окружал двор, развращенный и циничный, но притворявшийся набожным и почтительным. Придворные интриговали, составляли группировки, добивались расположения наследника престола.

С поразительным спокойствием старый король относился к известиям о катастрофах, которые следовали одна за другой. Виновникам несчастий он даже не бросал упреков. Что означали его спокойствие и молчание? Старческое презрение к молодому поколению? Нежелание признать, что ошибся, назначив неспособных людей на высшие посты? Усталость и разочарование? Или то была форма величественного страдания? Кто мог проникнуть в мысли, а том более чувства этого скрытного человека. Одно можно сказать с уверенностью: король не погрузился в равнодушие. Сообщения о малейшем успехе, и особенно об успехе его внука, короля Испании, внушали ему радость, хотя и ее он пытался скрыть. Но она прорывалась в виде вспышек его фантастического упрямства: секретные переговоры тут же затормаживались.

Он давно уже вел негласные переговоры. И готов был очень далеко зайти в своихуступках…

В стране все взывали о мире, о мире любой ценой. Не удавалось собирать налоги, они поступали с большим опозданием и не в полном объеме. Пришлось отказаться от сдачи важнейших налогов на откуп: не находилось откупщиков. Государство оказалось вынужденным перейти к прямому сбору налогов{99}.

В середине июля пришло известие о катастрофе при Одепарде. Командующие двух французских армий — старший внук короля, герцог Бургундский, и маршал Вандом — не смогли договориться о том, кто кому должен подчиняться. Объединенные силы империи и англичан под командованием принца Евгения Савойского и Мальборо разгромили Вандома, герцог Бургундский так и не выступил ему на помощь. 22 октября 1708 г. войска коалиции добились капитуляции Лилля.

Подчас бедствия начинают обрушиваться на страну или человека одно за другим. Разум застывает парализованный потоком несчастий. Рациональные объяснения начинают казаться пустыми и бессмысленными. Разум умолкает, и из глубин сознания приходят магические слова: судьба, грех, вера, искупление. Требуется невероятное интеллектуальное мужество, чтобы не поддаться духовной панике и с помощью холодных абстракций расчленить «фатальную» цепь трагедий.

Небывало холодная зима, казалось, предвещала конец света. На дорогах часто находили умерших от холода бродяг. Посевы вымерзли, погибли сады и виноградники. На следующий год хлеб был только в тех местностях, где имелась возможность посеять яровые, особенно рожь. В самых плодородных, самых хлебных областях — Бри и Бос цены на хлеб подскочили в 10, 12, 13 раз по сравнению с предыдущим годом. Мелкому люду жить было не на что и есть нечего. Оставалось надеяться только на благотворительность. Далее падаль пошла в пищу. В первую очередь умирали дети, старики, беременные женщины…

Из Реймса сообщали, что из 30 тыс. населения 12 тыс. живут исключительно подаянием. Лионский интендант Трюден, человек не склонный к сентиментальности, писал весной 1709 г.: «Нищета дошла до крайних пределов. Каждый день толпы крестьян из различных приходов требуют у меня хлеба. Сжимается сердце, когда их видишь и их слушаешь, и все то, что они говорят, — правда. Они собираются толпами в разных местах и осаждают дома, прося хлеба. Полиция вся в деревнях. Ее не хватает для поддержания порядка. Положение становится очень трудным и очень серьезным. Если не оказать населению достаточной помощи, то можно потерять все»{100}.

По улицам Версаля и даже около дворцов бродили голодные. Когда наследник престола, очень любивший парижский театр, возвращался со спектакля в Версаль, его окружила громадная толпа, люди кричали: «Хлеба! Хлеба!»{101}. Эти возгласы сопровождали иногда и короля во время его прогулок по садам и окрестностям Версаля.

В Париже распространялись брошюры и листовки, в которых не щадили никого. Проклятья звучали и в адрес старого короля.

Внешне Людовик не изменил своих привычек. В его дворец в Марли съезжались, как обычно, толпы придворных. Счета дворцовых поставщиков оплачивались. Но в главном король сдался.

В мае 1709 г. в Гааге министр Торси от имени Людовика XIV признал отпрыска дома Габсбургов королем Испании. Он также обещал изгнать из Франции претендента на английский престол Якова III, согласился разрушить Дюнкерк, оставить Страсбург… Все эти уступки дали Франции два месяца перемирия. По их истечении Людовик XIV должен был повернуть оружие против своего внука. Но на это унижение король не пошел. Понимая безвыходность положения, Людовик XIV снизошел даже до обращения к народу своей страны. Он объяснял причины продолжения войны. 12 июля 1709 г. его обращение было оглашено во всех церквах и соборах страны.

Приходилось противостоять почти общеевропейской коалиции. Войска ее уже подходили к Сомме. Для ведения войны вновь и вновь нужны были люди и деньги. Войска удалось пополнить. Молодые простолюдины предпочитали смерть на войне смерти от голода. Пополнить финансы было труднее. Приходилось идти на невозможное и немыслимое. Создавались тр распродавались новые государственные должности, продавались изъятия от налогообложения, предлагались ренты, обращались к кредиту под любые проценты… Государственному бюджету обеспечивался дефицит на многие годы вперед.

Приходилось портить монету: чеканить луидоры с меньшим содержанием золота, но обозначать на них ту же номинальную стоимость. В конце концов луидор пришлось девальвировать.

Государственный кредит падал катастрофически. Обесценивались государственные кредитные билеты. В январе 1706 г. за билет в 100 ливров давали 94 серебряных ливра, в июле — 72, в октябре — меньше 50, в начале 1707 г. за 100-ливровый билет давали уже только 37 серебреников{102}.

Казалось, от неминуемого банкротства в 1709 г. государство было спасено эскадрой Шабера, доставившей в Ля-Рошель 30 млн пиастров из испанской Америки. Путем невероятного напряжения сил наступление противника удалось остановить. 11 сентября в битве у Мальплаке армия коалиции понесла тяжелые потери, но это еще не была победа.

В 1711 г. умер сын короля — великий дофин, на следующий год корь унесла внука, герцога Бургундского. Известия о смерти близких король встречал с таким же величественным спокойствием, как и сообщения о военных поражениях… Возобновились мирные переговоры. И вновь Людовик XIV соглашался на территориальные потери, на сдачу крепостей, политические уступки, но не соглашался на кровное унижение. Воевать против внука он отказывался.

Тем временем изменилась международная обстановка. Маршалу Вандому в Испании удалось нанести поражение англо-голландским войскам при Виллавичьозе. Умер император Священной Римской империи Иосиф I, корона германского императора перешла к эрцгерцогу Карлу, претенденту на испанское наследство. В Англии решительно не желали воссоздания мировой империи Габсбургов. В английском парламенте верх взяла партия противников войны. В 1712 г. в Утрехте между Англией и Францией начались переговоры. Их ход был облегчен торжественным отречением внука Людовика испанского короля Филиппа V от права на французскую корону и разрывом самого старого короля с претендентом на английский престол Яковом III Стюартом.

В 1713 г. почти все участники коалиции подписали с Францией мир, война продолжалась только с императором.


* * *

Из наследников великого короля остался лишь его правнук, маленький герцог Анжуйский. Регентом при нем должен был стать Филипп Орлеанский, племянник и зять Людовика. Права первого принца крови были священны для Людовика, и он не желал отстранять герцога Орлеанского от регентства, как бы этого ни добивалась морганатическая супруга короля мадам де Ментенон. Но и его собственные предубеждения против герцога были сильны, и по примеру своего отца Людовик оговорит в завещании многочисленные ограничения власти регента.

Регент и государственный совет, принцип кровного родства и принцип бюрократической преемственности — казалось бы, все подталкивало Людовика XIV отказать племяннику в исполнении высоких обязанностей регента. И все же король не отказал. Перед смертью он не решился нанести еще один удар самому принципу монархизма.

Еще в молодости, отстранив всех членов королевской семьи от управления государственными делами, Людовик XIV неведомо для самого себя сузил сферу действия принципа крови. Он укрепил власть монарха, но монархизм от этого пострадал. Ведь каждый новый глава государства получал корону и высшую власть в конечном счете по праву родства. Если родство столь мало значимо при занятии высших должностей в государстве, то, может быть… Впрочем, в XVII в. и в начале XVIII в. подобного рода мысли во Франции еще никто не развивал. Хотя сам факт падения влияния принцев крови отнюдь не остался незамеченным. «Что касается знатных господ и принцев крови, то… их вес до такой степени снизился, что на них нельзя ипаче смотреть, как лишь на именитых рабов двора; никакого влияния на правительство они не оказывают, никаких полномочий в провинциях они не имеют. Только путем раболепства могут они добиваться отличий…» — писал анонимный автор брошюры «Salut de l’Europe en 1694» и ему вторил священник из глухой деревни Этрепиньи Жан Мелье{103}.

Завещание явится одним из последних государственных актов Людовика XIV. Кое-кто из его ближайшего окружения поговаривал о том, что следует созвать Генеральные штаты, и это собрание представителей всех сословий изберет регента. Такое решение было неприемлемо для короля. Он предпочитал продиктовать свою последнюю волю, даже понимая, что она может быть нарушена.

Утром 27 августа 1713 г. он призвал в свой кабинет первого президента Парижского парламента де Мема и генерального прокурора Жоли де Флери. Оставшись с ними наедине, король передал им толстый пакет, скрепленный семью печатями. «Господа, — сказал он, — вот мое завещание, я один знаю, о чем оно. Я вам его вручаю для сохранения его в стенах парламента, я не мог бы представить большего свидетельства моего уважения и моего доверия к парламенту, чем передать на хранение мое завещание. Я не нахожусь в неведении о той судьбе, которая может постичь его, мне известно, что случилось с завещанием моего отца и других королей, моих предшественников. Но от меня постоянно добивались его составления, меня этим терзали, не давали мне покоя, чтобы я ни говорил. Что ж, я купил себе покой. Вот оно, заберите его! Пусть будет как будет; по крайней мере теперь я спокоен и я не хочу более об этом говорить»{104}.

Людовик испытывал отвращение при одной мысли, что его воля не будет исполнена. Но он не строил иллюзий. Поэтому чуть ли не впервые за 52 года единовластного правления он говорил о том, что его принудили к определенному решению. Мысль о неповиновении ему, Людовику XIV, королю-солнцу, была невыносимой.

В 1714 г. король взялся приводить в порядок свой личный архив. Некоторые из документов он хотел уничтожить. Странными и нелепыми выглядели теперь когда-то составленные по его приказу «наставления дофину». Пролистав их, Людовик решил предать наставления огню: дофин умер, не дождавшись престола. Впрочем, разве дето в дофине? В наставлениях было столько мыслей, надежд, стремлений самого короля. Людовик передал рукопись маршалу де Ноаю{105}.

Король худел, черты лица заострялись. Но его образ жизни почти не изменился. По-прежнему он предавался чревоугодию, по-прежнему охотился, по-прежнему много работал. Еще в феврале 1714 г. мадам де Ментенон писала: (Здоровье короля невообразимо; это чудо, совершающееся каждый день. Вчера на охоте он сделал тридцать четыре выстрела и принес тридцать двух фазанов. Сила, зрение, ловкость — ничто не изменяет ему»{106}. Ей так хотелось, чтобы все оставалось по-прежнему, чтобы время остановитесь.

В ту пору уже часто тайком заключали пари о дате его смерти.

27 июля 1715 г. Людовик XIV делал смотр полка своей охраны. Он стоял среди придворных со своим обычным видом величия и превосходства над всеми. Вскоре после смотра король отправился в Марли. Там он почувствовал себя дурно.

В августе на ногах у него появились черные пятна. Началась гангрена. Двор продолжал жить своей жизнью. Визиты, концерты, приемы. Король замкнулся в кругу тех немногих близких, что сохранила ему смерть: мадам де Ментенон и два его внебрачных сына. Иногда он приглашал к себе Граммона и Виллеруа, своих ровесников, они ему рассказывали о прошлом. Изредка для него разыгрывали пьесы Мольера, они будили воспоминания о временах «Очарованного острова»: 1664 г. — праздник в честь мадемуазель де ля Вальер… Воспоминания затягивали, прошлое влекло больше, чем будущее, в котором его, короля Франции Людовика XIV, уже не будет. Но Людовик не отдавал себя всего прошлому… Его продолжала терзать боль за государство. Ради государства ему хотелось хоть в чем-то обмануть, преодолеть смерть.

Игрушки тщеславия — медали в свою честь, портреты, скульптуры — давно оставлены. Смерть слишком приблизилась, и своим приближением она сметала преграды из мишуры. Теряли смысл «увековечивающие» тебя амулеты.

Оставалась мука за государство и близких. Отбросив традицию, король издает указ, кощунственный с точки зрения всей аристократии страны: его незаконные дети получают права на престолонаследие. Но как воздействовать на будущего короля? На этого маленького неизвестного. Как передать ему свои мысли, свои желания? И тем же указом Людовик XIV назначает старшего из своих внебрачных детей герцога Мэна воспитателем трехлетнего Людовика XV.

Превозмогая болезнь, король продолжал работать. 24 августа 1715 г. он председательствует на заседании Верховного совета лежа в постели… Все понимали, что он умирает.

Герцог и члены парламентов готовились уничтожить систему, на создание которой король потратил многие годы. Оппозиция была придавлена, но не уничтожена. Король проиграл… Даже политика меценатства не удалась, руководить умами оказалось еще сложнее, чем армиями. Версаль превратился в центр мертвой роскоши. Художники, литераторы, философы предпочитали свободный воздух Парижа. Английский опыт занимал лучшие умы. Если о казни Карла I старались не вспоминать, то все, что было связано со «славной революцией», постоянно подвергалось осмыслению и обсуждению.

Напуганный Фрондой король желал привести страну к полному упорядочиванию. С помощью неутомимого Кольбера и других послушных министров он возводил систему всеобщей бюрократической опеки, система была создана, но опекаемые сохранили в себе способность к сопротивлению. Не были уничтожены институты, препятствовавшие перерождению абсолютистской монархии в деспотию, не подверглась уничтожению или даже существенному изменению политическая культура общества.

Общество оказалось сильнее великого короля и его государства.

Люди вне государства


Теоретики, политические деятели, простые люди из народа. У всех у них не только различается угол зрения на государство. Само видение общественных реалий у них различно. У первых жизненная позиция, личные впечатления, книжное знание сливаются и служат материалом для логически выверенных конструкций. Их страсти воплощаются в холоде понятий. Для вторых государство аксиологично, они служат ему, как служат богу, как служат любимой женщине. Государство для них живая каждодневная реальность: о нем думают, для него жертвуют собой и близкими, его предают и обманывают. Для короля и высших бюрократов государство — это ценность совершенно особого порядка, это живые люди, которые им подчиняются, и, наконец, это они сами.

Присутствует ли государство в жизни простых людей? Как они его ощущают и понимают? Они существуют вне государства, по очень во многом для него.

Что можно понять в жизни народа, проследив биографии трех случайных людей? Не будем отвечать на вопрос, пусть на него ответят биографии наших героев: ткача из Лилля Пьера Шавата; пастушонка в детстве, а в зрелые годы придворного библиотекаря и хранителя древностей Жамере-Дюваля и знаменитого контрабандиста Луи Мандретта.

Жизнь простого человека не богата событиями. Во всяком случае, так было в XVII в. События скорее приходят извне, чем провоцируются волей и фантазией бедняка. Жизнь Пьера Игнаса Шавата не богата исключениями из этого правила.

Он родился в 1633 г. во Фландрии, в городе Лилле. Отец его, как и дед, занимались ткачеством. Шерстяная ткань называлась сет, а ткачи, ее ткавшие, звались сеетерами. Мать Пьера Игнаса Барб Гарин была повитухой. Достаток у семьи был небольшой, но в 30-е годы более менее стабильный, так что деду Шавата даже удалось приобрести звание буржуа: заплатив 15 ливров, он стал полноправным гражданином города Лилля. У отца в 1638 г. была мастерская с двумя ткацкими станками. Но стать буржуа ему не удалось.

С середины XVII в. шерстоткачество в северной Фландрии вступило в полосу длительного кризиса. Хозяева мастерских разорялись. Стал простым рабочим и Этьен Шават, отец Пьера Игнаса. Подкосила его также одна нелепая история, приключившаяся с ним в июне 1650 г. Дело происходило в таверне Прет, что в предместье Фив. Этьен Шават заплатил за выпивку и собирался уже уйти, как его остановил Жан Било по кличке Болтун, темная личность, с которым опасались связываться. Он ухватил папашу Этьена за одежду и потребовал, чтобы тот заплатил за него недостающую мелочь. Этьен стал вырываться, его плащ разлетелся надвое, завязалась драка. Посетители таверны их разняли. Этьен пересел в дальний угол, по Било заметил его и там и бросился на него с ножом. Тогда старший Шават тоже вытащил нож. На этот раз Жану Било не повезло. Он умер на следующий день, успев перед смертью сказать, что он прощает Шавата и ничего против него не имеет. Почти год тянулось следствие. В конце концов Этьен Шават получил помилование от короля{107}. Фландрия в ту пору принадлежала испанской короне, и семейство Шаватов надолго сохранило благодарность испанскому королю.

Отец и мать Пьера Игнаса читать и писать не умели. Как овладел грамотой сам Пьер Игнас, неизвестно. В городе в годы его детства были две школы для бедных. Может быть, он посещал одну из них. Обучившись ремеслу ткача и пройдя положенный срок ученичества, Шават получил возможность работать самостоятельно.

Мастерская, церковь, таверна — вот три места, где проходила его жизнь. Приобрести собственное заведение и станок Шавату не удалось и, хотя он имел звание мастера и создал свой «шедевр», работать приходилось по найму простым рабочим.

В мае 1667 г. Людовик отправил в Мадрид меморандум, в котором выдвигались юридические обоснования претензий Франции на ряд территорий, принадлежавших испанской короне. Меморандум был равносилен объявлению войны.

Мнением жителей, под властью какого короля они хотят жить, государи не интересовались. Как могло прийти в голову Людовику XIV поинтересоваться, какое подданство предпочитает какой-нибудь Пьер Игнас Шават, ткач из Лилля. Подобный люд должен был справно платить налоги и поставлять рекрутов — это все, что от него требовалось.

Людовик XIV ввел войска на территорию Фландрии и стал отвоевывать город за городом. Лилль готовился к осаде. Губернатор дон Амбруаз Спинола приказал разрушить дома вблизи крепостных стен. Возводились земляные укрепления, вместе с простым людом и буржуа трудились даже монахи.

Уже во время осады на самой высокой башне города был поднят флаг с бургундским крестом посередине. Местный хроникер писал, что таким образом жители Лилля демонстрировали врагам свою верность Испании и испанскому королю{108}. В обороне участвовали не только солдаты регулярных войск, но и мирные горожане. Много лет спустя Шават вспоминал, как рядом с ним бомба попала в человека, выжгла ему глаза, размозжила подбородок, так что оголились рот и гортань.

Как и другим обитателям бедного квартала Сен-Совер, Шавату пришлось подвергаться риску не только на крепостных стенах. Французская армия под командованием Людовика XIV и Тюренна вела штурм со стороны Фивских ворот как раз напротив квартала Сен-Совер. Бомбардировка была столь интенсивной, что жители покидали свои дома и перебирались в другие части города. Бедняки Лилля безропотно сносили лишения осады и были поражены, когда услышали, что муниципалитет 27 августа, на семнадцатый день осады, подписал акт о капитуляции. Принесенные жертвы теряли смысл. Шавата переполняло негодование. Но что он мог сделать? Соседи, друзья ругали магистратов, обвиняли буржуа в трусости и этим ограничивались. Но сохранялась слабая надежда, что при заключении мира между Францией и Испанией город останется испанским. Вскоре и эта надежда исчезла: под командованием энергичного офицера по имени Вобан французы начали возводить в городе новую крепость.

Осенью беды и проблемы, связанные с захватом Лилля Людовиком XIV, отступили на задний план. Уже на протяжении нескольких лет чума сеяла смерть на северо-западе Европы.

В октябре 1667 г. чума пришла в Лилль. За месяц умерли 386 человек. Ужас охватывал при взгляде на белые кресты: ими обозначали дома на карантине. Больным и их близким запрещалось выходить на улицу. Лишь подаяния поддерживали жизнь в домах с белыми крестами. По распоряжению муниципалитета убивали собак, кошек, голубей, в них видели распространителей заразы. Жители прихода Сен-Совер воздвигли два алтаря Святому Року, именно на его посредничество особенно надеялись, вымаливая у бога прекращения бедствия. Молебны, карантин да избиение кошек — вот и все, что можно было противопоставить болезни. Людовик XIV послал в город отца Леона. О нем говорили, как слышал Шават, что он прибыл, чтобы изгнать чуму. Кроме молитв святого отца, Людовик тоже ничем не мог помочь своим подданным. Эпидемия свирепствовала всю осень, зиму, продолжалась она и в 1668 г. Шават, занятый в мастерской, мог почти не показываться в городе, но очень часто приходилось выходить его матери. Она была опытной повитухой, а дети продолжали рождаться и в это страшное время. Хотелось уклониться, не идти. Ведь больных чумой нередко скрывали.

1 июня 1668 г. пришли известия о заключении мира: Лилль перешел во владение французской короны. Франция, помимо Лилля, присоединила еще И городов и крепостей во Фландрии. И все это ценой минимальных финансовых затрат и минимальных человеческих потерь. Но во время войны конституировалась враждебная Франции тройственная коалиция: Голландия, Англия и Швеция. Душой коалиции была Голландия. Трудно передать, какую ненависть вызывала она у короля и его приближенных. Нация республиканцев, кальвинистов, «торговцев сыром»… Людовик XIV вновь готовился к войне. С новыми подданными приходилось обращаться осторожно: муниципалитет Лилля получил право регулярно посылать депутацию к королю и его министрам, депутаты могли представлять ремонстрации по любым касавшимся города вопросам. Государственный секретарь по военным делам, сын Ле Телье Лувуа в полном согласии с королем предостерегал интенданта от прямого вмешательства в управление Лиллем. Когда генеральный инспектор мануфактур Беррье, посланный лично Кольбером, заявил, что необходимо изменить систему городской власти, Лувуа вмешался и дезавуировал его. Высший представитель французского короля в Лилле интендант Ле Пелетье без разрешения самого Людовика не решался даже дозволить муниципалитету взять на себя некоторые заботы по уходу за его личным садом. Приходилось избегать малейших поводов для недовольства. Казалось, что в любой момент может начаться восстание. Однажды утром в 1668 г. французские войска заняли центральные улицы города, и все только потому, что обычай оповещать о выпечке праздничных хлебцев звуками рожка был принят за сигнал к мятежу.

Магистраты Лилля не давали поводов к столь повышенной настороженности, зато простой люд держал новые власти все время в напряжении. Столкновения между местными жителями и французскими солдатами вспыхивали по самым незначительным поводам. Особенно часто происходили драки в кабаках. В июле 1668 г. в предместье Фив солдат отхлестал по щекам владелицу таверны за отказ дать ему пива. Муж и завсегдатаи таверны бросились на солдата, к тому пришли на помощь его товарищи. Завязалась драка.

Через пару дней в бильярдной офицер тяжело избил кием владельца зала. Из тюрьмы, куда его поместил интендант, бравый капитан бежал. Чтобы как-то успокоить жителей города, возмущенных безнаказанностью буяна, Лувуа приказал непременно изловить его, а пока осудить заочно.

Шават больше других негодовал по поводу выходок французских солдат, как-то раз пострадал от них сам. Однажды вечером неизвестные ему люди сорвали с него шляпу и утащили ее. Шават нс сомневался, что это сделали французские солдаты: ведь именно в тот вечер они догола раздели человека. Ткач полагал, что он еще легко отделался.

Несмотря на старания Лувуа и его интенданта, Шавату, как и многим другим жителям Лилля, казалось, что власти тайно всегда держат сторону французов.

В общество старого порядка положение личности в среде народных низов кардинальным образом отличалось от положения личности в среде высших классов. Своеобразия индивидуальности не прощали ни окружающие, ни власть имущие. Яркому человеку приходилось осознанно или интуитивно выискивать средства самозащиты. Одни стремились не отличаться от массы, так что в конце концов сливались с пей. Другие отгораживались от мира, избирая путь отшельничества. Те же, кого их собственная сила и смелость обрекали на бунт, спешили навстречу смерти.

Ткач Пьер Игнас всю взрослую жизнь вел записи. Что хотел сказать своей хроникой непритязательный, тихий Шават? Невольный подданный французского короля, так никогда и не согласившийся, не принявший это подданство… В своем бессилии что-либо изменить, он тешил себя изредка легендами о счастливом испанском королевстве.

Человек исключительно сильного характера, крестьянский сын Жамере-Дюваль ушел из деревни, стал скитальцем, добровольным изгнанником, изгоем и анахоретом. Личность слишком сильная, чтобы раствориться в рутине быта и полуживотного труда. В конце концов его «приютила» наука.

Государство для людей из простого народа выступало в различных образах насилия.

Валентен Жамере не любил уступать. Он был упрям и горд. Унижению предпочитал побои. Вопрос, пресмыкаться или голодать, — для него не стоял. Конечно, голодать! И все же, все же не всегда ему удавалось отстоять свое достоинство. Когда в 38 лет он сел писать воспоминания, то не собирался запечатлевать себя в памяти потомков. Иногда в узком кругу он рассказывал о своих детских скитаниях.

Замысла как бы и не было. Что приходило в голову, то и записывал. Только когда рука уже водила пером и вставали полузабытые образы, страсти вновь просыпались.

Неотомщенные обиды, надругательства над беззащитными, несправедливые оскорбления. Нетеоретик, Жамере не искал источника зла, но зло он различал всегда зорко.

Валентен Жамере, сын тележника, родился в деревне Артонне податного округа Тоннер Парижского генеральства. 24 апреля 1696 г. его окрестили в приходской церкви, а через четыре года умер его отец{109}. Матери было печем кормить детей. Пришлось даже продать черепицу с крыши, заменить ее убогой соломой, едва спасавшей жилье от непогоды. Лет в 8–9 (точно своего возраста Жамере не знал) он первый раз в жизни увидел и попробовал белый хлеб, его угостил сельский священник. Кюре проходил с деревенскими ребятишками катехизис и учил их молитвам, поэтому Валентен время от времени бывал у него дома. Там же Валентен услышал правильный французский язык, он даже стал стыдиться своего грубого говора, как и все крестьяне их деревни, он изъяснялся на патуа, т. е. на местном диалекте.

Мать совсем не занималась Валептеном, она во второй раз вышла замуж и будто предала его, предпочла чужому злому мужику.

Страдая от голода, мальчик как-то раз забрался в соседний сад, набрал яблок и так испугался своего воровства что не посмел вернуться домой. Он слишком хорошо мог предвидеть, какие побои его ожидают, если, не дай бог, его преступление раскроется. Валентен бежал из деревни и бежал стремглав. Он так несся, что угодил в волчью яму, откуда лишь на следующие сутки его вызволил проходивший мимо мельник. Боясь, что тот отведет его к отчиму, Валентен назвал себя Дювалем, скрыв свою настоящую фамилию.

Так началась вторая жизнь маленького крестьянина. Уроки кюре и рассказы сверстников снабдили новоявленного Дюваля обрывками знаний о том мире, в котором он теперь был полностью предоставлен самому себе. Он слышал о боге, церкви и главе ее — папе, знал наизусть на латыни и плохом французском пару молитв, их смысл, впрочем, оставался для него темным.

Бога редко поминали в деревне, гораздо чаще говорили о короле. Валентен считал его тоже своего рода божеством. Король представлялся ему огромным человеком с громовым голосом. Взрослые говорили, что король вершил правосудие, а так как сельский судья был высокого роста и обладал мощным басом, король, стало быть, думал Валентен, походил на него, вот только роста был, видимо, еще большего и говорил еще громче. Еще Валентен точно знал о существовании двух населенных пунктов: своей деревни и Парижа. Сверстники рассказывали, что в Париже есть домов 20 высотой, как их приходская церковь, а размерами он в три раза больше, чем их деревня, и все дороги вымощены камнем. На эти чудеса Валентен давно хотел посмотреть. Так как в деревне остался ненавистный отчим, пути туда не было. И Валентен Дюваль отправился в Париж.

Изредка случайные попутчики делились с ним пищей. Но такой способ пропитания был слишком ненадежным. Приходилось время от времени наниматься на работу к фермерам. Валентен пас ягнят, охранял индюков от лисиц. Как-то раз, когда он пас важных индюков у большой дороги, его воображение поразила колонна людей. От шеи к руке у них тянулась железная цепь. Колонна шла под охраной, казалось, будто демоны сопровождают в ад толпу проклятых.

На ферме Валентену объяснили, что то вели преступников, осужденных на галеры. А в качестве примера содеянного злодеяния вспомнили, как у них в деревне один крестьянин убил двух господских голубей из стаи, налетевшей на его поле. За тех голубей он и отправился на галеры. Потрясенный увиденным и услышанным, мальчик поинтересовался, если б голуби принадлежали не сеньору, а человеку простого звания… Хозяин фермы задумался и сказал, что лишь перед божьим судом все равны. Валентен не стал больше расспрашивать, а про себя решил: ужасно то правосудие, что осуждает человека на галеры за двух голубей, а сеньор, добивавшийся такого наказания не иначе как злодей.

Несколько дней спустя Валентен зашел в соседний дом — глава семейства тяжело болел, и Валентен собрался уходить, как вдруг пожаловали четверо суровых мужчин. От имени короля они потребовали немедленно уплатить налог, но у хозяйки не было денег. Тогда реквизировали последнюю мебель и белье с постели больного. Ни плач детей, пи мольбы несчастной женщины не остановили сборщиков налога. Дюваль пытался понять, чем это бедное семейство навлекло на себя гнев короля, ведь четверо незнакомцев уверяли, что их послал король.

Фермер, хозяин Дюваля, на все его вопросы лишь повторял, что надо было уплатить талью. Семейство хозяина с изумлением взирало на пастуха. А Валентен не мог успокоиться, он хотел понять теперь, почему люди не бегут из страны, где их так притесняют… Коза пасется там, где ее привязали, — делились с ним крестьянской мудростью. Но Валентен возражал: глупо брать пример с козы, ведь люди не животные. В конце концов он пришел к выводу, что семейные узы не позволяют людям искать свободу и бежать от гнета.

Дюваль прекрасно ладил с фермерами, к которым он нанимался на работу, но пи за что не хотел выполнять приказания их жен. Женщины вызывали в нем протест. В свою очередь, хозяйки недолго терпели его непослушание: пара скандалов — и очередной фермер, чуть смущаясь, рассчитывал трудолюбивого, по странноватого пастушонка. После одного, особенно ожесточенного столкновения с женой фермера Дюваль поклялся никогда не подчиняться ни одной женщине. За год он сменил 16 хозяев. Дороги, люди, деревни проходили перед его глазами, бедная крестьянская Франция последних лет царствования Людовика XIV…

В ту пору все говорили о войне. Приходили известия о проигранных сражениях, о захваченных городах. Страх взрослых передавался и маленькому пастуху. Раньше ему казалось, что Франция занимает необъятную территорию и где-то совсем на краю земли живут другие народы. Теперь у него было ощущение, что англичане, голландцы, немцы надвинулись на него и на Францию со всех сторон. Самый жуткий страх у крестьян вызывал английский военачальник Мальборо. Говорили, что он продал душу дьяволу, иначе он не смог бы одержать столько побед над французами. Его именем обзывали собак, пугали непослушных детей. Как-то раз прошел слух, что коварный Мальборо решил навести порчу на всех мужчин деревни, для этого он заколдовал их постели — и ночью в назначенный час всем мужчинам придется худо. Женщины бросились перетряхивать тюфяки и матрасы, видимо надеясь вместе с пылью выколотить и колдовство. А мужчины, крестясь и проклиная вездесущего Мальборо, отправились спать на сеновалы и чердаки{110}.

Поражения влекли за собой появление все новых и новых налогов. Вконец обнищавшие крестьяне бросали дома и уходили куда глаза глядят. Дюваль не слышал разговоров о крестьянских бунтах или слышал, но впоследствии не захотел о них писать в своих мемуарах. А именно в те годы крестьяне восстали во многих местностях{111}. Но Валентен не мог забыть, как молодежь, спасаясь от набора в армию, калечила себя, как пряталась в лесах и как дворянские отряды охотились за молодыми крестьянами, продавая их в рекруты.

В 1709 г. Дюваль чуть не умер от оспы. Поправившись, он двинулся на восток. Он спасался от голода, лишений… Осенью Дюваль добрался до Лотарингии, в ту пору поминально независимого от Франции герцогства. Двухэтажные дома в деревнях, крыши крытые черепицей, а не тростником или соломой… В Клезантене (округ Эппналь) Дюваль нанялся пасти скот, а через пару месяцев стал даже старшим пастухом. Ему было уже лет 15, по он не умел ни читать, ни писать. Его подручные знали грамоту и обучили его.

В октябре 1710 г. по делам хозяина Дюваль отправился в Вогезы, остановился переночевать у монахов-эрмитов и не вернулся в Клезаптепу. До этого он читал лишь дешевые книжки, те, что можно было купить у коробейников, монахи дали ему богословские книги, научили писать. На монахов он работал так же, как раньше работал на фермера, его привлекала лишь близость монастыря к городу, куда он изредка наведывался, чтобы покупать атласы и книги по истории, географии, астрономии. Увлеченность Дюваля наукой была столь велика, что монахи заподозрили его в колдовстве, но он сумел оправдаться от столь тяжкого обвинения, даже у нотариуса заключил со своими нанимателями договор, по которому ему разрешалось каждый день 2 часа уделять своим ученым занятиям.

А в мае 1717 г. в лесу Витремон произошла встреча, резко переменившая всю жизнь Дюваля. С ним случайно заговорил гувернер одного из сыновей герцога Лотарингского барон Пфютцкнер. Пораженный познаниями пастуха, барон пригласил его в герцогский замок в Люпевиле и занялся его дальнейшим образованием. Валентен рассказал покровителю историю своих странствий и назвал свою настоящую фамилию. С помощью барона Валентен получил из Артонне все необходимые документы, теперь он стал называться Жамере-Дювалем. Он будто рождался третий раз в жизни. Бывший пастух изучал латынь, сопровождал герцогскую чету в Париж и Версаль, встречался со знаменитыми географами. Благодаря ходатайствам и поддержке все того же Пфютцкнера прошел курс обучения в знаменитом университете ордена иезуитов в Понта-Муссоне и получил степень бакалавра философии. Затем возвращение в Люневиль, должность хранителя библиотеки герцога, преподавание истории в местной академии, в которую из всех стран Западной Европы съезжались молодые дворяне. В 1733 г. Жамере-Дюваль начал писать мемуары, он был еще далеко не стар, но жизнь уже приобрела завершенность. Он уже ни к чему не стремился, лишь отстаивал сколько мог свою независимость.

Лотарингия окончательно утратила самостоятельность, Франциск III стал герцогом Тосканским, а свою вотчину передал несостоявшемуся королю Польши Станиславу Лещинскому, после смерти которого герцогство Лотарингское должно было войти в состав Франции. Жамере-Дюваль не хотел быть подданным французского короля. Вместе с библиотекой герцогского замка он переехал во Флоренцию. Политический эмигрант, никогда не занимавшийся политикой, ученый-оригинал, живший при дворе и не желавший стать придворным. Из Флоренции Валентен проследовал в Вену ко двору супруги герцога Франциска императрицы Марии Терезии. Та ему предложила принять участие в воспитании и обучении эрцгерцога Иосифа, но Жамере-Дюваль, сославшись на то, что он не достоин столь высокой чести, отказался. Последним аккордом его жизни была неожиданно вспыхнувшая привязанность к Анастасии Соколовой, русской девушке, с которой он познакомился в венском придворном театре. На склоне лет сын французского тележника нашел родную душу в горничной российской императрицы Екатерины II.

Пьера Шавата знали родственники и соседи по кварталу, Жамере-Дюваль был известен при венском дворе, его помнили ученики из люневильской академии, им гордились соотечественники из Артонне. Луи Мандрена знала вся Франция, но Франция знала легенду о Луи Мандрепе. Он немного прожил: в 1724 г. родился в Сент-Этьен-де-Сен-Жуар, а 26 мая 1755 г. его четвертовали в Балансе. Отец Луи Мандрена был крепким крестьянином, держал лавочку на площади их селения и подторговывал скотом. В 1742 г. он умер, оставив восьмерых детей. Луи было 18 лет, старший в семье, он взял в руки дела отца.

Шла война за австрийское наследство. Через Альпы в Пьемонт перегоняли стада для снабжения армии. Наживали неплохие деньги. Вот только война вдруг и совсем некстати для Мандрена закончилась. Он пригнал скот, а надобность в пом уже отпала. Непрочный крестьянский достаток такого удара не выдержал. Младший брат Пьер не захотел больше мирно крестьянствовать. Подался к фальшивомонетчикам, был схвачен и казнен. Про отца Мандрена, впрочем, тоже говорили, что он знал искусство изготовления монет и якобы не умер, а был убит в перестрелке с королевскими стрелками. Когда сам Луи Мандрен приобщился к этому рискованному, по прибыльному занятию — трудно сказать. Вне закона он оказался по другой причине. С приятелями он вступился за дезертира, которому угрожали деревенские парни, и в драке взял верх. К несчастью, двое из их противников умерли от ножевых ран, Мандрена приговорили к смертной казни, но он не стал дожидаться ареста, присоединился к шайке фальшивомонетчиков и несколько лет жил по закону, который сам устанавливал для себя. Необычайной силы и отчаянной храбрости, он легко подчинял своей воле сообщников и товарищей. Не терпел сопротивления своим желаниям и в гневе мог пойти на все что угодно{112}.

Длинен ли счет его преступлениям? Современники представляли Мандрена и кровожадным чудовищем и благородным заступником за бедных, применявшим насилие только по необходимости. Вольтер писал о нем с восторгом: «У Мандрена крылья, он несется со скоростью света. Все сборщики налогов с королевского домена укрыли свои деньги в Страсбурге. Мандрен заставил трепетать всех пособников фиска. Это, лоток, это град, который опустошает золотой урожай откупа»{113}. А ученый аббат Регле, автор многократно переиздававшейся книжки о контрабандисте, с подробностями описывал, как Мандрен убивал ни в чем не повинных людей{114}. Ясно одно — Мандрен не был заурядным преступником. Даже его враги, тот же аббат Регле, вынуждены были признавать его выдающиеся качества.

От изготовления фальшивых монет Мандрен довольно быстро перешел к контрабанде. Но он не уклонялся от столкновений со служащими откупов, а преследовал их во всех провинциях восточной Франции. Под угрозой смерти он заставлял агентов-откупщиков покупать у него контрабандный товар. Его отряд входил в города и принуждал местную администрацию и муниципальные власти уплачивать Мандрену контрибуцию. Базой для своих операций Маттдреп избрал замок в Савойе, входившей тогда в состав Сардинского королевства. Он хранил часть своих капиталов у савойских дворян и рассчитывал на их покровительство{115}. Его экспедиции представляли собой и коммерческое предприятие, и хорошо организованное преступление, и народный бунт против налоговой системы абсолютистского государства.

Мандрена хитростью захватили в его замке на территории Савойи. Все, кто описывал его казнь, не скупились на слова восхищения его мужеством и выдержкой перед лицом смерти.

Во все времена выделялись люди, отличающиеся силой своего интеллектуального и физического притяжения. Они создавали вокруг себя зоны влияния, своего рода силовые поля. У крестьян и работного люда всегда были свои Александры Македонские, только самореализоваться им было труднее, чем сыну македонского царя. Они чаще сгорали в самом начале своего взлета. Изнуряющий труд, неграмотность, гнет семьи и общины, рутина вековых традиций — попробуй преодолей все это, попробуй выделиться в среде, где выделяться не принято. Яркую личность во всех слоях общества переносят с трудом, но внизу социальной лестницы личностью быть особенно трудно. Выламываясь из обыденности, из норм привычных представлений, человек оказывался очень часто просто изгоем.

О жизни большинства простых людей Франции эпохи старого порядка история сохранила ничтожно мало сведений. Чаще всего три записи в приходских книгах: родился… женился… умер. Активное участие в многочисленных в XVII в. бунтах могло обеспечить кратковременную известность. Каждый раз по-новому исковерканное имя мелькнет на страницах административной переписки интенданта с канцлером или генеральным контролером финансов. Точка в биографии поставлена сообщением о казне или отправке на галеры. Но бунт — это момент удачи для непокорного человека, момент преодоления душевного одиночества. Не каждому бунтарю так крупно повезло в жизни.

История народа как сообщества свободных индивидуальностей в середине XVIII в. только начиналась. Не случайно именно в то время Ж.-Ж. Руссо написал свои знаменитые строки: «Общественный договор сводится к следующим положениям: каждый из пас передает в общее достояние и ставит под высшее руководство общей воли свою личность и все свои силы, и в результате для нас всех вместе каждый член превращается в нераздельную часть целого… Это лицо юридическое, образующееся,следовательно, в результате объединения всех других, некогда именовалось Гражданской общиной, ныне же именуется Республикой или политическим организмом: его члены называют этот политический организм Государством, когда он пассивен, Сувереном, когда он активен, Державою — при сопоставлении его с ему подобными. Что до членов ассоциации, то они в совокупности получают имя народа, а в отдельности называются гражданами как участвующие в верховной власти и подданными как подчиняющиеся законам Государства… — и там же в трактате «Об общественном договоре или принципах политического права» Руссо заключал: «Нет и не может быть никакого основного закона, обязательного для народа в целом, для него не обязателен даже общественный договор»{116}.

Только обретая свободу народ становился самим собой.

Либерал в роли бюрократа


Эпоха меркантилизма подходила к концу. Был разрешен в страну ввоз ситца, в 1769 г. ликвидирована монополия Компании двух Индий на торговлю с Вест- и Ост-Индией. Еще ранее, в 1764 г., была предпринята попытка разрешить свободную торговлю зерном.

Королевский указ 1762 г. легализовал сельскую кустарную промышленность. Рассеянная мануфактура получила дополнительный стимул развития. Регламентация технических условий производства во многих сферах становилась более гибкой.

Благодаря физиократам, теоретикам экономического либерализма, начал распространяться взгляд на внутреннюю торговлю как на средство сбалансирования потребностей и ресурсов общества. Попытки утверждения свободы торговли внутри страны означали не просто разрыв с теорией и практикой меркантилизма. Традиция жесткой регламентации внутренней торговли была гораздо более древней, чем меркантилизм. Еще в 1565 г. Парижский парламент декларировал, что дороговизна хлеба объясняется не недородом, а злым умыслом торгашей и перекупщиков{117}. Регламентация являлась необходимым средством распределения продуктов питания, которых хронически не хватало для пропитания населения Франции.

В XVIII в., как и в XVII в., хлеб был главным продуктом питания миллионов французов, условия их существования и сама жизнь, особенно беднейших слоев, зависели от урожая, правда, в XVIII в. в не меньшей степени и от уровня цен на рынке. В ту пору не только горожане, но и очень многие обитатели деревень являлись уже постоянными покупателями хлеба. Плохой год означал взвинченные цены на хлеб, голод и, как следствие, бунты и эпидемии. Государство не имело возможностей предотвратить эту цепь бедствий. Голодные годы повторялись приблизительно раз в 10 лет: 1630–1631 гг. — голод и эпидемия в парижском районе, на всем юго-западе, в Бурбонпе, Бретани; 1639–1640 гг. — голод в Париже и на севере Франции; 1643 г. — вновь голод; страшный голод был в период Фронды; 1660–1662, 1671 гг. — голод в Перигоре, 1675 г. — на юго-западе, 1679 г. — в Нормандии, катастрофа 1693–1694 гг.; 1699 г. — голод в Париже; в 1709 г. — бедствие охватило всю страну, но оно было последним, носившим всеобщий характер. Последующие голодные годы затрагивали уже только какую-либо часть Франции.

В 20—40-х годах XVIII в. в сельском хозяйстве наметился определенный перелом. Средняя урожайность пшеницы все чаще становилась сам-пять, а в благоприятные годы сам-шесть и сам-семь. Ранее фактически государство и сеньоры вынуждали крестьян значительную часть урожая продавать на рынке (все налоги государству и большая часть сеньориальных повинностей оплачивались в денежной форме). Часто происходило вынужденное отчуждение необходимого продукта. Теперь крестьянин имел излишки, которые ему самому было выгодно продать. Аграрный рынок и крестьянское хозяйство теряли свой феодальный характер. Шло развитие мелкотоварного уклада. Что послужило базой для этих изменений? На юго-западе получило широкое распространение выращивание кукурузы, на севере занялись улучшением лугов. Скот стал получать более обильные, чем ранее, корма. Появились некоторые новые виды кормов. Стали использоваться минеральные удобрения. Расширялось травосеяние. Заброшенные в конце XVII — начале XVIII в. — в катастрофический для Франции период — земли вновь распахали. Возрожденные залежные земли давали хорошие урожаи. Немаловажно и то, что волей случая погода благоприятствовала земледельцу начиная с 1730 г. Появление у крестьян денежной наличности позволяло приобретать улучшенный инвентарь.

Прогресс в сельском хозяйстве опирался не только на крестьянскую практику, но и на развитие агрономической науки, на экспериментаторство части крупных землевладельцев и арендаторов. Усилия сторонников «новой агрономии» поощрялись основанным в 1737 г. Французским сельскохозяйственным обществом. Сельскохозяйственные предприниматели и ученые совершали путешествия в Англию для ознакомления с новыми методами земледелия и животноводства.

Глубинные процессы, происходившие в жизни общества, в той или иной мере были известны философам и экономистам, страстно размышлявшим о судьбах своей страны, и чиновникам государственного аппарата, людям информированным по долгу службы. Человек же, вставший во главе государства в 1774 г., имел о стране самое смутное представление. Людовику XVI 22 года. Ни психологически, ни интеллектуально он не был готов к исполнению обязанностей полновластного монарха. Но выбора не было. Приходилось совершать поступки, принимать самостоятельные решения.

Склонный прислушиваться не к чужим мнениям, а к слухам и пересудам, едва взойдя на престол, король решил сменить министерство. В последние годы царствования Людовика XV важнейшие вопросы экономики и политики решались при обязательном участии «триумвирата»: герцог д’Эгийон занимал одновременно посты государственного секретаря по иностранным и военным делам, аббат Террэ являлся генеральным контролером финансов; Мопу был канцлером, хранителем печати. С бюрократической точки зрения их управление отличалось стабильностью и эффективностью, но бюрократическую точку зрения мало кто разделяет, кроме самих бюрократов. В «хорошем обществе» и в народе «триумвиры» были исключительно непопулярны. Король это знал и решил избавиться от них. К тому же против д’Эгийона и Мопу у него были собственные предубеждения.

Перемены в королевском совете Людовик XVI начал осуществлять с помощью 74-летнего старца господина Морепа. Когда-то прославившийся тем, что стал государственным секретарем в возрасте 14 лет, Морепа с 1740 г. находился не у дел. Остроумие и хитрость — вот и все его достоинства, если можно это назвать достоинствами государственного человека. К власти ему помогли вернуться интриги, завязанные помимо его усилий, и стечение обстоятельств. Людовику XVI Морепа сумел поправиться, а дальше он начал разыгрывать маленькие комбинации, конечной целью которых было умереть в высоком кресле. Расставаться с властью Морепа более не собирался.

Получив пост государственного министра, он стал подыскивать кандидатуры на замещение «триумвиров» и их людей. Останавливая выбор на том или ином человеке, Морепа исходил из простых соображений: не представляет ли этот человек угрозу для него самого. В итоге на министерские посты попадали люди незначительные, зависимые лично от Морепа: например, его дальний родственник и почти нахлебник Миромениль и сохраненный от прежнего министерства шурин Лаврийер или люди умные и компетентные, но не имевшие связей и серьезной поддержки. Таким был назначенный на пост государственного секретаря по иностранным делам Верженн. К последней категории Морепа отнес и Тюрго. Политический вес Тюрго был, безусловно, значительнее, чем Верженна. И все же расчет, а скорее, даже интуиция старика оказалась верной.

Анн Робер Жак Тюрго происходил из древнего рода дворян мантии. Как младшему сыну ему была уготована духовная карьера. Тюрго обучался в семинарии, затем на теологическом факультете Сорбонны, но священником не стал. Он приобрел должность рекетмейстера (докладчика по прошениям), младшего судейского чиновника в Парижском парламенте.

Еще в молодости Тюрго сблизился со многими деятелями Просвещения: с Монтескье, Д’Аламбером, Гельвецием, Гольбахом, Рейпалем, Морреле. Писал статьи для Энциклопедии. Росла его известность как экономиста. Что же касается административной карьеры, то она развивалась не без сложностей. В 1753 г. разразился конфликт королевской власти с Парижским парламентом. Высшие магистры были отправлены в ссылку. Чтобы процесс судопроизводства не нарушался, канцлер создал палату, наделенную полномочиями парламента, в нее вошли государственные советники и рекетмейстеры, в том числе Тюрго.

Но конфликт завершился, Тюрго захотел приобрести должность президента парламента. Он мог претендовать на эту должность с тем большим основанием, что появилась вакансия: умер его старший брат, ею владевший. Но члены парламента блокировали устремления молодого чиновника, посмевшего, хотя и временно, хотя и по приказу свыше, отправлять их функции.

Не сумев продвинуться в магистратуре, Тюрго добивается возвышения в королевском бюрократическом аппарате. В 1761 г. его назначили интендантом в Лимож — центр провинции Лимузен. Тюрго всегда тяжко и много работал. Его угнетала собственная медлительность. Он знал, что в его роду мужчины живут лет до пятидесяти, не больше. А кем он был? Всего лишь интендантом, государственным чиновником, на котором лежала большая ответственность, по который сам не мог предпринять почти ничего. Теоретические труды не давали удовлетворения. И так тяжело было загонять мысли в неподдающиеся слова. Но Тюрго продолжал писать. В 1765 г. наконец был завершен и опубликован труд «Размышления о создании и распределении богатств», с которым он связывал столько надежд. Увы, глубокие мысли не приближают к власти.

А без власти даже самую правильную теорию реализовать не удается.

Тюрго продолжал отправлять функции интенданта в захудалой провинции. Силы, знания, понимание того, как вывести страну из тупика. Все было… А время шло. Административная деятельность в Лиможе становилась все более обременительной. Прибыв в Париж в январе 1774 г., Тюрго, как никогда, остро почувствовал, как не хочется возвращаться. Он писал: «При расставании с Парижем меня охватила грусть и не отпускает до сих пор, но это не печаль неудовлетворенных амбиций… Когда мне приходится оставлять друзей, то я так же печален, как и отправленный в изгнание министр»{118}.

Приходили мысли уйти со службы и полностью посвятить себя научным трудам. Болела печень. Сорок семь лет еще далеко не старость, но каждому свой срок… Искал забвение от тяжелых дум, слушая музыку Глюка и сочиняя гекзаметры. Весть о назначении на пост государственного секретаря по морским делам не ошеломила Тюрго. Он принял ее как должное. «По крайней мере я расстанусь с Лиможем», — меланхолически отметил он{119}. Тюрго был слишком умен, чтобы испытывать радость честолюбца, вдруг вознесенного на высокий пост. Такому посту надо сильно не соответствовать, чтобы ликовать по поводу его получения.

Предшественником Тюрго на посту морского министра был Буржуа де Буан, человек д’Эгийона. Инертный и малокомпетентный в делах своего ведомства, по приходу к власти Людовика XVI он быстро оказался в числе кандидатов на замещение. Первоначально Морепа рекомендовал на его место интенданта морского ведомства в портах и колониях де Клюпьи. Де Клюпьи обладал тем плюсом, что советовался с Морепа в период его длительного пребывания не у дел. Но против де Клюньи нашлись возражения у короля. Тогда и родилась идея привлечь Тюрго. За спиной Тюрго не было ни клики, пи влиятельных родственников. Его связь с энциклопедистами была, конечно, подозрительной, но энциклопедисты, с точки зрения Морепа, не представляли собой политической силы. Опасения короля, также не испытывавшего больших симпатий к философам, старику удалось преодолеть, а при встрече застенчивый и нескладный интендант из Лиможа понравился Людовику, столь же нескладному и застенчивому. Слухи о том, что Тюрго избегает женщин, еще более укрепили симпатию короля: он сам, находясь уже несколько лет в законном браке, еще не приступил к исполнению некоторых простых супружеских обязанностей.

Тюрго недолго руководил морским ведомством. Приблизительно через месяц после его назначения, 24 августа, в день Св. Варфоломея, канцлер Мопу и аббат Террэ получили отставку.

Весть была встречена в Париже с ликованием. Толпа носила по улицам два соломенных чучела: одно в канцлерском одеянии, другое в сутане. Люди веселились, зубоскалили над бывшими министрами, отпускали в их адрес крепкие ругательства. В конце концов чучело генерального контролера сожгли, а чучело канцлера повесили у позорного столба, который стоял в то время около церкви Св. Женевьевы. Подобные представления продолжались несколько дней. Отставку Мопу и Террэ люди восприняли не только как устранение ненавистных министров, но и как симптом грядущих перемен. И в среде простого народа и в «хорошем обществе» заговорили о возвращении старого парламента и отмене реформы Мопу.

Зимой 1770/71 г. Мопу при полной поддержке других членов «триумвирата» разработал проект ликвидации Парижского парламента. Согласно королевскому указу, члены парламента были изгнаны из столицы без суда и следствия, их должности конфискованы, просьбы об отставке удовлетворены.

Важнейшие судебные прерогативы парламента, а также право регистрации были переданы реорганизованному Большому совету, который стали называть новым парламентом. Его члены уже не являлись владельцами своих должностей, вступление в должность было возможно только по достижении 25 лет. Новый парламент имел гораздо более ограниченную юрисдикцию. Главное, он отличался полной покорностью монаршей воле{120}.

Насколько пользовался уважением и популярностью среди парижан старый парламент, настолько же был непопулярен парламент Мопу. 27 августа, казнив очередное чучело смещенного канцлера, толпа направилась к Дворцу правосудия выразить свое отношение к членам нового парламента. Смехом и свистом приветствовали первого президента парламента г-на де Николаи, вышедшего из дворца; остальным магистратам пожелали поскорее освободить занимаемые ими места. Ночью у Дворца правосудия был устроен фейерверк, а беспорядки достигли уже такого накала, что нескольких человек ранили, а одного, бывшего полицейского чиновника, убили. Спокойствие не воцарилось и на следующий день. Первому президенту парламента пришлось выдержать осаду в собственном доме{121}.

В такой обстановке Тюрго стал генеральным контролером финансов.

Прежде чем принять этот пост, он заручился торжественным обещанием короля поддерживать все его начинания. Мечта сбылась: Анн Робер Жак Тюрго достиг такого положения, что мог приступить к реализации своей экономической доктрины.

Один из самых проницательных государственных деятелей времен Людовика XV, маркиз д’Аржансон, рассматривая эволюцию французского государства в конце XVII — первой половине XVIII в., отмечал: «Бесспорно, более всего усилилось ведомство финансов. Оно совокупило под своим началом вопросы общего управления, торговли, денежного обращения и всего, что связано с банковскими делами и состоянием частных лиц. Таким образом, во Франции история развития монархии со времени Кольбера находится в прямой зависимости от истории министров финансов»{122}.

Действительно, во всяком случае поминально, Тюрго обладал теперь значительной властью. Но ее надо было расширять и укреплять. Собственно говоря, высокий пост не дает автоматически человеку большой власти, скорее, он предоставляет законные основания для ее приобретения. Остальное уже зависит от личности. Можно сказать, что в случае с Тюрго обретение поста и законно причитавшейся генеральному контролеру власти почти совпало по времени. Но проблема в том, что совершенно различный объем власти требуется для осуществления реформ и для обычного рутинного управления делами.

Рутина — это первая опасность, с которой приходится столкнуться реформатору. Текучка дел затягивает, на мелочи уходят силы и время. Будней государственного управления не избежал и Тюрго. Некоторые текущие проблемы он решал легко и быстро. Достаточно безболезненно и оперативно он осуществил частичное обновление аппарата генерального контроля: привлек единомышленников из числа людей науки — Кондорсе, Дюпон де Немура, Морелли, а также опытных и честных администраторов, которых он знал по опыту службы интендантом.

Тюрго воспротивился вступлению в силу арендного договора о передаче домениальных земель откупщикам. Систему откупа королевского домена, приводившую к многочисленным злоупотреблениям, он заменил системой прямого обложения и сбора налогов, осуществляемого специальным государственным управлением. Тогда же, в первые месяцы своего пребывания в должности генерального контролера финансов, он ограничил произвол «королевских селитроваров», отменил круговую поруку при сборе налогов и провел еще некоторые либеральные нововведения. Главное же, чего добился Тюрго осенью 1774 г., — это принятие эдикта об отмене рыночных ограничений на торговлю зерном по всей территории страны, за исключением Парижа. Циркулярные письма с текстом эдикта были разосланы генеральным прокурорам и интендантам 19 сентября, 20 сентября эдикт был опубликован. Он открывался длинной преамбулой, напоминавшей ученый трактат, написанный простым, по очень скучным языком. Парижская газета «Журналь историк» откликнулась на эдикт суровым замечанием: «Целая куча ученых рассуждений, все эти писания просто предел педантизма… адепт, который из кожи лезет вон, чтобы навязать другим свою доктрину». Единомышленник Тюрго из числа экономистов, аббат Бодо саркастически отметил: «Два противоположных слоя народа ничего в этом не поняли: придворная знать и высший слой городского населения, а равно и чернь. Уже давно я заметил, что между этими двумя крайностями существует полное совпадение склонностей и мнений». Были, впрочем, и восторженные отзывы{123}.

Тюрго решил пойти на резкое сокращение государственного вмешательства в хлебную торговлю в очень неблагоприятный для этого год. Со всех концов страны поступали сообщения о неурожае. Но страсть доктринера оказалась сильнее практического разума политика. Генеральный контролер финансов не стал откладывать проведение реформы. Предвидя возможность беспорядков, он лишь рекомендовал интендантам поощрять купцов пользоваться новыми условиями торговли и бдительно следить за теми, кто подстрекает народ и пытается его взбунтовать. Уже в самом начале своей деятельности Тюрго вынужден был заняться бедствием, наносившим ущерб и обществу и государству. Еще в 1771 г. на юго-западе Франции были вспышки эпизоотии. Три года спустя болезнь крупного рогатого скота вновь стала распространяться. Вакцинация в ту эпоху была неизвестна. Болезни можно было противопоставить только забой пораженных животных и жесткую изоляцию охваченных бедствием районов. Приходилось заставлять крестьян забивать быков и коров, выплачивая им за это лишь частичную компенсацию.

За нарушение предписанных администрацией мер приходилось карать самым безжалостным образом. Борьбу с эпизоотией Тюрго взвалил на свои плечи: быки, коровы, телята, карантин, использование войск, противодействие государственного секретаря по военным делам де Мюи… Все это продолжалось и в 1774 и 1775 гг. Отвлекало, вызывало раздражение, а тут еще приступ подагры… Не хватало времени на обдумывание больших политических вопросов.

Самым неотложным из них был вопрос о восстановлении старого парламента. «Без парламента нет монархии», — говорил Морепа{124}, его старческий консерватизм подсказывал необходимость восстановления древнего института. Молодой, неопытный, подверженный чужим влияниям король мог отважиться на проведение рискованных реформ, не стал бы им препятствовать, а если и оказал бы сопротивление, то минимальное. Другое дело хранитель вековых традиций — старый парламент. К тому же его восстановление привело бы к увеличению популярности короля и самого Морепа. А к славе старик был очень чувствителен.

Он повел свое наступление исподволь и не спеша. Устранение Мопу было одним из важнейших маневров в этом наступлении. Возня в секретном комитете — следующий маневр. Цель комитета одна — убедить короля. Людовик XVI не видел особой надобности в восстановлении прежнего парламента. Он помнил предубеждения своего отца, дофина, против гордых магистратов. Но стремление к популярности заставляло его все внимательнее прислушиваться к ненавязчивым советам Морепа.

Тюрго мог бы противодействовать внушениям Морепа, по позволил себя усыпить. Парламент восстанавливался не совсем в прежнем виде. Предусматривались специальные меры для наказания строптивых магистратов, а в случае необходимости — и фактическое возвращение к системе Мопу. Но то были пустые юридические увертки. Парламент был восстановлен, а Тюрго, не подозревая об этом, проиграл первое политическое сражение на посту генерального контролера финансов.

Экономист и администратор в гораздо большей степени, чем политик, Тюрго мало занимался расчетами, какую оппозицию может вызвать та или иная предлагаемая им реформа. К тому же он слишком уповал на возможности убеждения. Ему казалось, что всех можно убедить и все можно объяснить. Лишь бы то, что ты доказываешь, было разумным и истинным. В просветительных иллюзиях заключались сила и слабость Тюрго и многих других энциклопедистов. Просвещение может глубоко преобразовать страну, но чаще всего плоды просвещения пожинаются после смерти самих просветителей. Замысленные генеральным контролером реформы казались ему самому столь разумными, столь полезными для общества, а многие из членов парламента были очень просвещенными людьми… Дело было сделано.

12 ноября состоялось торжественное заседание парламента. Король держал речь, Морепа переживал минуту триумфа, скромно поместившись в ложе Большой палаты Дворца правосудия. В опере его теперь неизменно встречали аплодисментами.

Вскоре магистраты показали, что они ни в чем не изменились. 8 января 1775 г. король получил представления (так теперь назывались ремонстрации) парламента: в самой изысканно вежливой форме в них отвергались все новшества, угрожавшие независимости парламента. Парламент восставал против того, что может быть созван пленарный суд, чтобы его судить; протестовал против того, что Большой совет может его заменить, наконец, он просил, чтобы его представления рассматривались до регистрации. Король отклонил все эти протесты. Тюрго же претензии людей мантии просто не интересовали. Он воевал с эпизоотией.

В первые месяцы 1775 г. сообщения о болезни скота все чаще перемежались с другими, гораздо более тревожными. 21 марта на рынке в Mo произошли столкновения, покупатели напали на торговцев, продававших с надбавкой в цене купленный ими тут же хлеб. Сверх того, было расклеено странное объявление: «Предупреждение господам судейским города Mo. Ежели не будет никакой скидки на хлеб, добра не ждите!»{125}

Из Мери-сюр-Сеп пришло донесение от местного байи о скоплении и волнении женщин, которые воспрепятствовали погрузке двух обозов ржи. В первых числах апреля прошел слух о бунте в Реймсе. 12 апреля во время беспорядков на рынке в Дижоне один торговец получил увечья, а 18 апреля в Дижоне разразился бунт. Толпа, состоявшая в основном из бедных женщин, набросилась на мельника по имени Карре. Его подозревали в том, что он подмешивает что-то в муку. Уж больно она у него была белой. Спасая жизнь, Карре спрятался в доме местного прокурора, но. не чувствуя себя и там в безопасности, бежал от разъяренной толпы по крышам. Бунтовщики разгромили дом прокурора, а затем мельницу Карре. Уцелели одни лишь жернова. В тот же день толпа ворвалась в дом советника парламента Фисжана де Сент-Коломба — ему пришлось спрятаться в куче навоза. Перед лицом мятежа власти провинции продемонстрировали свою глупость и нераспорядительность. Генерал-лейтенант провинции Латур дю Пеп вообразил, что он легко разгонит взбунтовавшееся «быдло». Потрясая тростью, он напутствовал бунтовщиков: «Друзья мои, уже показалась травка, ступайте-ка щипать ее»{126}, но вскоре дю Пей вынужден был забаррикадироваться в собственном доме. Лишь ночью конная жандармерия произвела аресты, на следующий день бунт не возобновился.

События в Дижоне не явились для Тюрго неожиданностью. Кольцо враждебности сжималось вокруг него, министр решил, что беспорядки были спровоцированы. В спонтанные действия простолюдинов он не верил. Последовательный, логически жесткий ум Тюрго с математической точностью выявлял рациональные мотивации поступков, иррациональное оставалось вне пределов его кругозора. Интуиция же политика в Тюрго спала и никогда не просыпалась.

Тревожное ожидание… грозная неизвестность… опасения новшеств министра-реформатора. Подобного рода настроения ни в коем случае не должны долго терзать душу народа. А Тюрго тянул, отшлифовывал преамбулы эдиктов, боролся с подагрой и эпизоотией. Ожидание становилось невыносимым, тем более что урожай 1774 г. был плохим, цены на хлеб росли, а министр писал в своих непонятных писаниях, что цены и должны расти, мол, свобода торговли в этом и заключается.

В Париже в день первого повышения цен на хлеб на рынках во весь голос возмущались: «Какой г… сидит на троне!» С лета до начала марта 1775 г. буханка в 4 фунта стабильно стоила 11 су. За месяц она подорожала на 1,5 су, затем за три дня, с 12 по 15 апреля, еще на су, а 26 апреля цена подскочила до 13,5 су. Человек, зарабатывавший 20 су в день, прокормить семью уже не мог. На рынках, у булочных все чаще раздавались проклятья и ругательства. Гнев выплескивался по малейшему поводу. Некий дворецкий купил литр горошка за 72 ливра, кто-то из толпы, выхватив у него покупку, швырнул ее ему в лицо со словами: «Если твой стервец-барин может выложить три луидора за литр горошка, ему ничего не стоит дать нам хлеба». Слуга почел за благо скрыться, не произнеся пи слова в ответ{127}.

Чтобы сбить цены, Тюрго пошел на введение премий за импорт зерна, но в разумном, экономически обоснованном постановлении государственного совета вновь звучали слишком умные слова: «Возможно, ценам еще придется претерпеть некоторое повышение… — на оговорку уже мало кто обращал внимание, — если его не остановит конкуренция заграничного зерна».

27 апреля начались события, которые впоследствии получили название «мучная война». В Бомоне, маленьком городке к северу от Парижа, толпа потребовала от торговцев снизить цены за хлеб. Одного из торговцев для пущей убедительности дважды окунули в городской фонтан. Нотариус, исполнявший обязанности лейтенанта полиции, с пониманием отнесся к требованиям бунтовщиков и не отправился на базарную площадь. Торговцы разбежались, а их зерно было распродано по твердой цене грузчиками. Пример народной таксации был подай. На следующий день беспорядки последовали в городе Понтузе, расположенном вниз по течению Уазы. Хлебные запасы нескольких лабазников были разграблены, в остальном — то же, что в Бомоне: таксация цен, нерешительность местных властей. Движение началось и в окрестных деревнях. Толпы бедных крестьян, поденщиков, батраков приходили к богатым фермерам и требовали выдать им зерно. Чаще всего, даже не пытаясь оказать сопротивление, фермеры выполняли требование, за зерно им платили «но справедливости». Бунтовщики и их жертвы знали друг друга в лицо и не испытывали взаимной ненависти. Это было странное движение: его участники чаще демонстрировали добродушие, чем озлобленность, стремились заручиться поддержкой местных властей, за отобранные зерно и муку платили, а иногда зерно уничтожали. Начались выступления вблизи усадьбы принца де Конти, старого смутьяна, вдохновителя многих антиправительственных демаршей Парижского парламента.

Ареал «мучной войны» все расширялся. 1 мая бунты произошли в Сен-Жермене, Нантерре, Сен-Дени. 2 мая толпы возбужденных людей появились на улицах Версаля. Опасаясь, что беспорядки начнутся в Париже, Тюрго срочно выехал в столицу. В тот же день в 11 часов утра король ему писал: «Версаль атакован, и это те же люди из Сен-Жермена; я посоветуюсь с маршалом де Мюи, чтобы решить, что мы предпримем; Вы можете рассчитывать на мою твердость. Я только что приказал гвардии направиться к рынку…» В 2 часа дня король снова писал Тюрго: «Мы совершенно спокойны. Мятеж начался весьма бурно; войска, находившиеся на месте, его усмирили». Далее он сообщал, что бунтовщики собрались более чем из двадцати селений и все жаловались на недостаток хлеба. Затем, прерывая спокойное изложение, передавал Тюрго только что полученную новость: «Г-н де Бово (капитан гвардии. — Е. К.) меня прервал, чтобы сообщить о глупом шаге, который совершили, предоставив им хлеб по 2 су. Он убежден, что среднего пути нет: либо оставить хлеб по 2 су, либо заставить их штыками покупать хлеб по существующей цене»{128}. Прямые инструкции Тюрго были нарушены: власти пошли на принудительное понижение цены. Тем самым движение получило как бы официальную санкцию.

3 мая 1775 г. приходилось на среду, базарный день в Париже. Цена на хлеб в очередной раз повысилась с 13,5 до 14 су за 4 фунта. Ночью в город вошли толпы крестьян, к ним присоединилась парижская беднота: грузчики, поденщики, чернорабочие, водоносы, подмастерья{129}. Хотя о возможности беспорядков писали даже в газетах, подготовились к ним плохо. Хорошо охранялся лишь крытый хлебный рынок. Другие рынки, склады, мельницы и, главное, булочные оставались без охраны. Кое-кто из булочников успел спрятать хлеб, один хитроумный торговец вывесил даже объявление: «Лавка сдается внаем». Но большинство не избежало грабежа и погрома. Двери запертых лавок взламывали, найденный хлеб раздавали. У булочника Лароша с улицы л’Арбрсек хлеб унесли, не заплатив, у вдовы Сюир взяли 200 хлебов, заплатив лишь за малую часть — из расчета 8 су за 4 фунта. В предместьях Сен-Мартен и Сен-Лоран, где действовал в основном местный ремесленный люд, проводили таксацию исходя из цены, установленной в Версале, булочные громили на Монмартре и в Сент-Антуанском предместье. Контроль над городом в значительной степени был потерян. Самого Тюрго прямо напротив его резиденции встретила вопящая толпа, к нему тянулись руки, сжимавшие заплесневелые куски хлеба….

Лишь во второй половине дня генеральному контролеру удалось активизировать действия полиции и войск. Конные мушкетеры принялись разгонять толпу. Человек сорок были арестованы. Тюрго добился от короля немедленной отставки генерал-лейтенанта парижской полиции Ленуара, заменив его своим человеком. Этим оправданным и необходимым актом Тюрго окончательно испортил отношения с морским министром Сартином, который на протяжении многих лет руководил парижской полицией, создал невероятную по тем временам агентурную сеть, у него были агенты даже в Индии и Америке, и продолжал считать парижскую полицию своей вотчиной. Ленуар был его ставленником и пользовался его покровительством{130}.

На следующий день бунт в Париже не возобновился. Аресты продолжались. У булочных стояли часовые, войска были расставлены по рынкам и на площадях, отряды мушкетеров и конной гвардии день и ночь разъезжали по всем кварталам. Атмосфера оставалась напряженной. В тюрьму один за другим поступали простолюдины за оскорбление патрулей. Со стен приходилось соскабливать афиши с угрозами и проклятиями в адрес правительства и короля. «Людовик XVI будет помазан на царство И июня и казнен 12-го», — возвещала одна. «Если цена на хлеб не понизится, мы уничтожим короля и всю кровь Бурбонов», — предупреждала другая. Говорили, что к самим дверям королевского кабинета в Версале была прибита листовка: «Если цена на хлеб не понизится и министерство не будет сменено, мы подожжем дворец со всех четырех сторон»{131}.

Мирные обыватели, преданные королю всей душой, были в отчаянии от этих беспорядков. Люди набожные умоляли господа простереть свою всемогущую руку, охраняющую государство от гибели. «Если я не ошибаюсь, подобные возмущения всегда предшествовали революциям», — писал в те дни экономист Мирабо, дядя будущего трибуна.

Не остался пассивным созерцателем событий Парижский парламент. Хотя король по настоянию Тюрго предпринял энергичные шаги с целью нейтрализовать парламент, 4 мая магистраты приняли постановление о проведении расследования. Обладая не только судебными, но и полицейскими функциями, формально парламент имел на это право. Правда, именно его расследование и было нежелательно. Поэтому накануне поздно вечером был принят королевский ордонанс о создании чрезвычайной судебной инстанции.

Помимо постановления о проведении расследования, магистраты приняли специальное обращение к королю, умоляя его понизить цены на зерно и хлеб до ставки, соответствующей нуждам народа. Обращение не предназначалось для разглашения, но каким-то образом попало в типографию, было отпечатано, и несколько афиш с этим текстом были расклеены по городу. Благодаря «технической» ошибке парламент публично высказал свое сочувствие бунтовщикам.

Когда пришло известие о создании специального превотального суда, парламент отклонил это решение. Тюрго пришлось срочно принимать меры и против нового противника. Распространение парламентской афиши было остановлено, набор рассыпай, уже наклеенные афиши заклеены ордонансом короля. 5 мая было проведено королевское заседание парламента. Людовик XVI заставил парламент зарегистрировать декларацию о создании превотального суда для рассмотрения дел о «мучной войне».

В конечном счете Тюрго вышел победителем. К середине мая беспорядки прекратились и в провинции. Двое из бунтовщиков в назидание остальным были повешены на Гревской площади: 28-летний парикмахер Депорт и 16-летний подмастерье-газовщик Л’Эгийе.

Можно было возвращаться к политике реформ. Основной политический капитал Тюрго — доверие короля — в результате бунтов простонародья почти не пострадал. Лишь слабые сомнения стали закрадываться в мнительную душу молодого монарха. Гораздо значительнее упал авторитет министра в обществе. Свобода торговли вызвала голод, породила бунты — так думали многие. Буржуа, бедняки и даже придворные пели куплеты о генеральном контролере{132}. Восхищение его нравственными достоинствами заметно поубавилось.

Торжества коронации ненадолго восстановили благодушные настроения. Людовика и Марию Антуанетту бурно приветствовали жители Реймса, города, где традиционно проводилась коронация французских королей. Энтузиазм подданных передался королевской чете. Даже Мария Антуанетта преисполнилась желания трудиться ради счастья народа. Но желание было мимолетным. Что значит трудиться ради счастья народа, 19-летняя королева и представить толком не могла. Ее разумение не простиралось далее развлечений и интриг.

Предстояло заменить престарелого, глуховатого министра королевского двора. Тюрго добивался назначения на этот пост друга энциклопедистов, просвещенного и либерального Мальзерба. Мария Антуанетта с чужой подсказки находила, что для нее более выгодно иметь на этом посту Сартина. Тюрго, на этот раз пользуясь поддержкой Морена, хранителя печати Миромениля и министра иностранных дел Верженна, убедил короля в правильности своего выбора. Еще одна победа Тюрго обернулась затем поражением. Теперь ему предстояло постоянно преодолевать враждебность королевы, которая тем временем все более сближалась с Морепа, ревниво относившимся к влиянию Тюрго на молодого монарха.

Летом 1775 г. генеральный контролер создает государственное управление почтово-пассажирских перевозок. Внутренние сообщения во Франции убыстрились и стали гораздо более удобными. Тогда же Тюрго присоединяет к генеральному контролю сюринтендантство почт, этой мерой он надеялся добиться прекращения перлюстрации писем. Наивная надежда! Сам король любил заглядывать в чужие письма. Честный Тюрго в очередной раз поступил в соответствии со своими убеждениями, игнорируя политическую конъюнктуру. Мимоходом он вновь задел Марию Антуанетту, которая желала передать пост сюринтенданта своему фавориту.

…Постоянная текучка, масса мелких неотложных дел. Крупные реформы откладываются, хотя о подготовке их постоянно говорят, а их противники заранее выступают с возражениями.

О необходимости создания представительных форм в виде муниципальных собраний Тюрго не решается и заговаривать с королем. Он сосредоточивает все свои силы на подготовке экономических реформ. Кто будет проводить эти реформы, он не задумывался, возможно, потому что был слишком монархистом. Слишком верил во всемогущество короля. Администратор, экономист, философ, но неполитик, Тюрго не обладал качествами лидера и главным из них — тем неисповедимым магнетизмом, который притягивает людей и позволяет вести их за собой через победы и поражения. Вся политическая стратегия генерального контролера прямодушна до наивности. Разумно — значит правильно, а неправильная жизнь все более выталкивала, изолировала, обессиливала его.

Мальзерб не стал для него опорой: умный, тонкий, но слабый, он избегал конфронтаций и только ждал удобного случая, чтобы уйти с поста министра. Осенью 1775 г. военным министром по рекомендации Тюрго стал граф де Сен-Жермен. И вновь ошибка. Неврастеничный честный вояка слишком долго пребывал не у дел, впрочем, и в свои лучшие годы он вряд ли подходил на роль министра-реформатора. Отношения же его с Тюрго очень быстро сложились наихудшим образом.

Оставался король. Благодаря его слабеющей поддержке Парижский парламент 12 марта 1776 г. зарегистрировал шесть эдиктов, подготовленных Тюрго. Три из них возглашали проведение глубоких экономических реформ: ликвидацию цеховой системы; замену дорожной трудовой повинности денежным взносом; прекращение регламентации хлебной торговли в Париже… Только кто их мог претворить в жизнь?

В мае 1776 г. министру было предоставлено время заняться переводами столь любимого им Вергилия…

Вечером в день объявления отставки генерального контролера друзья Тюрго собрались в салоне мадам Блондель. Мальзерб всех потешал разбором ошибок великого реформатора. «Думаете, у Вас любовь к общественному благу, — говорил он, обращаясь к Тюрго, ради которого все и собрались. — Да у Вас помешательство на этой почве, только безумный мог надеяться осуществить все, что Вы задумали, и принуждать к тому же короля, Морепа, двор, парламенты…»{133} Все смеялись. Светские люди должны проигрывать с улыбкой и в этом обретать силу.

Событие свершилось. Последний акт драмы был разыгран. Оставалось произнести реплики у «театрального подъезда».

Мария Антуанетта спешила умыть руки. 15 мая она писала матери, австрийской императрице Марии Терезии: «Позавчера г-н Мальзерб покинул министерство, тотчас же он был заменен г-ном Амело. В тот же день был отстранен от должности г-н Тюрго, его заменит г-н Клюни. Признаюсь, дорогая маман, что я не огорчена этими отставками, но я к ним не имею никакого отношения». 16 мая полномочный посол Австрии во Франции Мерси-Аржанто сообщал в конфиденциальном письме той же Марии Терезии: «Генеральный контролер знал о той ненависти, которую питает к нему королева, и в значительной степени поэтому решил подать в отставку. Королева хотела от короля не только отставки г-на Тюрго, но и его заключения в Бастилию в тот день, когда граф де Гин будет объявлен герцогом; потребовались самые сильные и настойчивые демонстрации для предотвращения последствий гнева королевы, причина которого в том, что Тюрго настаивал на отзыве графа де Гина из Лондона. Генеральный контролер пользуется репутацией исключительной честности и любим народом, было бы крайне нежелательно, чтобы его отставку связали с действиями королевы»{134}.

Мадам дю Деффан, пристрастно наблюдавшая за всеми перипетиями министерской деятельности Тюрго и не устававшая злословить по его поводу, писала своему английскому другу, писателю X. Уолполу: «Позвольте Вам высказать то, что я думаю о наших отставленных министрах. Мальзерб просто глуп, Тюрго, безусловно, не таков. Сейчас он уверяет, что опечален не своей опалой, а тем, что более не в его власти сделать Францию счастливой, такой, какой она стала бы, если б его прекрасные прожекты осуществились; в действительности он просто все бы поставил на голову. Его первый подвиг в области хлебной торговли привел к нехватке хлеба в Париже и вызвал здесь мятеж; затем он обрушился на все виды собственности и чуть не погубил торговлю, особенно города Лиона. Факт, что за время его правления дороговизна возросла. Ни одна из его затей не вела к успеху; у него были самые прекрасные планы в мире, но он и понятия не имел о средствах их осуществления… За исключением экономистов и энциклопедистов, весь свет считал его безумцем, которого трудно превзойти в сумасбродности и самонадеянности.

Большое счастье, что мы от него избавились. Кто займет его место? Я не знаю, по хуже человека, лишенного здравого смысла, не будет; по мне, лучше иметь в правительстве ловкого человека, меньшей честности, т. е. с меньшим числом благих намерений, чем деятеля, который не видит дальше своего носа, а считает, что он все видит, все понимает… Подобный персонаж чрезвычайно опасен у кормила власти такого государства, как наше… Ну и достаточно об этом вздорном животном!»{135}. Судя по последней фразе мадам дю Деффан, придворным врагам Тюрго светскость иногда изменяла.

Осенью 1776 г. все крупные реформы Тюрго были аннулированы. Паралич государственной власти становился все более очевидным.

Опыт революционной демократии


Официально признанная и освященнаямноголетней традицией концепция абсолютистского государства во всех своих принципиальных моментах оставалась неизменной со времен Людовика XIV. В то же время и сам монарх и его монархия становились все менее абсолютными. Хотя во всех официальных документах и на всех официальных церемониях звучали те же формулы, что и 50, и 100 лет тому назад, их значение подверглось сильной эрозии в умах даже тех людей, что произносили и слушали эти формулы. Абсолютизм подразумевает определенное единомыслие всех подданных короля, Франция же конца старого порядка представляла собой общество раздробленное, идейно разобщенное; эта разобщенность многими ощущалась, но так как она не была политически, т. е. зримо, оформлена, то о ней особо не задумывались. Абсолютизм превратился в фикцию, жизненность которой поддерживалась тем, что продолжал функционировать мощный бюрократический аппарат. Конечно, аппарат может некоторое время держать в узде усталое, апатичное общество, по, во-первых, французское общество конца XVIII в. было динамичным, полным энергии и сил, во-вторых, само государство разрушалось изнутри, и дело даже не столько в том, что многие интенданты, члены высших суверенных судов, министры исповедовали различные политические взгляды, а в том, что противоречия раздирали сознание каждого из них. Тюрго был одним из немногих отличавшихся цельностью мировоззрения, и его фиаско усугубило духовную сумятицу в головах бюрократов.

Никто из интендантов, членов государственного совета, магистратов не собирался упускать власть из своих рук, она уходила как бы сама собой. Когда рушатся духовные, психологические основы власти, в арсенале государства остается лишь насилие. Но насилие должно быть целенаправленным. Для того чтобы к нему прибегнуть, требуются жертвы, силы порядка и лидер, способный принять на себя груз тяжкой ответственности. Лидера не было. Людовик XVI постоянно колебался в больших делах и малых. Он поочередно поддерживал и предавал то одного министра-реформатора, то другого. Будучи слабым человеком, король интуитивно хотел опереться на кого-либо сильнее себя, но ощущение чужой силы вызывало в нем протест. Уязвленное самолюбие оказывалось хорошим союзником для интриганов, постоянно действовавших при дворе.

Нарушая традицию и законы, король назначил мэром в Нанте угодного ему человека, но, натолкнувшись на сопротивление муниципалитета, отменил собственный приказ…{136} Ликвидированная с согласия короля реформа Тюрго о замене натуральной дорожной повинности денежными выплатами явочным порядком была все-таки осуществлена интендантами большинства провинций{137}. Людовик XVI жаждал популярности, по добивался ее лишь уступками, а нет ничего опаснее подобной политики дискредитации собственной власти. Бюрократия, армия, полиция готовы были подчиняться монаршей воле, по именно воли у короля не было. Один из придворных с горечью писал в дневнике зимой 1787 г.: «В Версале политические системы и идеи меняются каждый день. Никаких руководящих правил, никаких принципов. Солнце не освещает три дня подряд в Версале одних и тех же мнений. Полная неизвестность, вытекающая из слабости и неспособности»{138}. Приходилось самим самоопределяться — решать, по какому пути вести страну и государство.

Армию лихорадило. Помимо того, что ее никак не укрепили реформы Сен-Жермена, военного министра в 1775–1777 гг., упразднившего привилегированные королевские войска — черных и серых мушкетеров, сократившего личную охрану короля и швейцарскую гвардию, отменившего смертную казнь за дезертирство, в армию проникли новейшие веяния. В некоторых полках образовались даже масонские ложи.

Недовольство в стране приобретало всеобщий характер. «Опасные» идеи расцветали в аристократических салонах, дружеских кружках, литературных академиях, их стали высказывать открыто в публичных местах.

Полицейские информаторы сбивались с ног. Крамола чудилась повсюду, соответственно шпионить надо было тоже повсюду. Остряки уверяли, что особый шпион приставлен даже к парижскому полицмейстеру, державшему в руках самую мощную в стране сеть осведомителей. Свои шпионы были у каждого министра. Их набирали без разбору из всех слоев общества: среди писателей, адвокатов, врачей, слуг, проституток…{139} «Источники» сообщали, но большого смысла в сообщениях уже не было. Государство вступило в иную полосу развития. Кризис, длившийся десятилетия, приближался к своему исходу. Мощная бюрократическая машина французского королевства оказалась неспособной к самореформированию. Накопилось слишком много социальных, экономических, политических проблем; и глубоко заблуждался Жозеф Фуше, министр полиции при Наполеоне, самонадеянно уверяя: «В 1789 г. корона погибла вследствие ничтожества своей политической полиции, те, кто ее возглавлял в ту пору, не сумели раскрыть заговоры, которые угрожали королевскому дому»{140}. «Заговор» общества против государства не могла ни раскрыть, пи подавить никакая полиция в мире…

Самонадеянному молодому адвокату старшие коллеги устроили импровизированный экзамен, предложив произнести на латыни речь о моральном и политическом состоянии страны… Новичок не растерялся. На хорошей латы-пи он поведал о том, что как гражданин своей страны и член корпорации, призванной защищать частные и общественные интересы, он желает, чтобы правительство почувствовало серьезность ситуации и изыскало бы простые и естественные средства для ее преодоления. Он говорил, что настала пора жертв: дворянство и духовенство, владеющие основными богатствами Франции, должны показать пример. Он обвинил парламент в том, что тот ничего не делает для народа, в то время как горизонт застилают зловещие тучи, и он чувствует, что надвигается гигантская революция… Прервать неожиданную импровизацию не удалось. Молодые адвокаты желали дослушать оратора до конца, у старых не хватило сил навести порядок{141}. Но летом 1787 г., когда молодой Дантон держал речь перед своими коллегами-адвокатами, мощь государства казалась еще не поколебленной. Каждый человек, открыто проповедовавший крамольные мысли, понимал, чем и как он рискует. Еще сравнительно далеко было до той поры, когда отмалчивавшиеся и отсиживавшиеся рисковали в той же степени, что и люди на авансцене политических событий.

Полностью сохранялось политическое бесправие людей из народа. Ползучая либерализация режима в 1786–1787 гг. еще не зашла так далеко, чтоб стать ощутимой и для простонародья. Многие из облеченных властью могли в салонах рассуждать о народном суверенитете, а при случае добиваться расправы над непокорной чернью. Желали свободы для себя и для тех, кого считали себе равными, от обездоленных, бедных и необразованных требовали покорности и усердия. И в этом бюрократы, дворяне и предприниматели мало отличались друг от друга. Так орлеанские мануфактуристы с возмущением писали властям о своих работниках: «Подавляющее большинство этих рабочих не умеет ни читать, ни писать. Многие столь бедны, что муниципалитет не облагает их даже налогом. Живут за счет благотворительности и раздач хлеба в их приходе. И эти люди претендуют на участие в жизни общества!»{142} Автор мемуара о лионских мануфактурах доказывал, что как только нужда перестанет заставлять рабочего брать работу по любой предлагаемой ему цене, как только его доходы превысят его потребности и он сумеет некоторое время существовать, не продавая свои руки, то рабочий употребит это время для организации заговора{143}. Мемуар был составлен по свежим следам многодневных волнений в Лионе, которые закончились казнью троих рабочих, среди них вожака подмастерьев-шляпников Пьера Соважа. Не все выступления простого люда приводили к столь трагическому исходу, да и нельзя сказать, что репрессии надолго парализовали волю к дальнейшей борьбе. П. Соваж был повешен 12 августа 1786 г., а в сентябре полиция вновь арестовала двух лионских шляпников: одного за то, что являлся «секретарем своих товарищей», другого за то, что он распространял листовки с призывом добиваться повышения платы за труд{144}. Но борьба с государственными институтами простым людом не осознавалась как политическая. Хотя в то же время идеи о народном суверенитете не оставались достоянием только аристократических салонов и библиотек состоятельных людей. Имена Руссо, Вольтера, Рейналя, Дидро были популярны среди городских бедняков, их бюсты выставлялись на ярмарках, их книги продавали лотошники. Священник прихода Святого Тимофея в Реймсе жаловался властям, что сотни рабочих взяли за обыкновение собираться в трапезной одного из монастырей, монахи ввиду мирного характера собраний не возражали, а работники, сетовал кюре, предаются обсуждению политических вопросов, самый грамотный из них ткач Жан-Батист Армонвиль зачитывал и комментировал сочинения Руссо, Мабли, других философов{145}. Люди смелели и начинали говорить то, что они действительно думают. Самые решительные становились лидерами в среде своих коллег, соседей, знакомых. Не знатность, а смелость и внутренняя свобода способствовали теперь возвышению.

Все же вплоть до 1789 г. ход политических событий лишь в небольшой степени зависел от подспудных процессов, происходивших в толще народных масс. Многие из отчаянных оппозиционеров тех лет были так смелы именно вследствие того, что сохранялась иллюзия полной политической пассивности простонародья.

Необходимость глубокой реформы государственных институтов, кардинального изменения самого механизма управления осознавалась не только философами, экономистами, радикальными фразерами из аристократических салонов и публицистами, знакомыми с народной жизнью. Об этой необходимости говорили и писали высшие бюрократы, люди компетентные и осторожные. Генеральный контролер финансов Калонн в августовском мемуаре 1786 г. следующим образом излагал свое критическое суждение: «Я хочу показать, что несогласованность, разнородность, противоречивость различных частей государственного механизма исходят из единого принципа конституционной порочности, конституционные пороки изматывают силы государства, приводят в расстройство всю его организацию, и нельзя уничтожить ни один из этих пороков, не выступив против всего принципа в целом, — принципа, который их породил и который их увековечивает… Королевство, состоящее из провинций, подчиняющихся провинциальным штатам, из провинций, подчиняющихся центральному управлению, из провинций с особой провинциальной администрацией, из провинций со смешанной администрацией, королевство, в котором области чужды друг другу, в котором внутренние таможенные барьеры отделяют подданных друг от друга, королевство, в котором одни провинции почти полностью освобождены от налогов, в то время как другие несут всю их тяжесть, в котором наиболее богатый класс платит минимальные налоги, — в этом королевстве невозможно иметь стабильный порядок, невозможно иметь общую волю; неизбежно это королевство очень несовершенно, изобилует злоупотреблениями, им невозможно хорошо управлять»{146}.

Проведение реформы, как и осуществление революции, требует изменения давно сложившегося баланса сил. Требуется особая концентрация власти.

На изменение структуры власти королевское правительство не могло отважиться. Реформаторская смелость бюрократов так далеко не простиралась, решили искать ресурсы в самой системе. Опыт прошлых неудач (Тюрго, Неккера) доказывал — реформировать общество силами исключительно государственного аппарата невозможно. Обращаться к самому обществу страшно. Ограничились паллиативом, созвали нотаблей. В феврале 1787 г. по личным приглашениям короля в Версале собрались принцы, герцоги, маршалы, высшие магистраты, епископы, мэры крупнейших городов, делегаты провинциальных штатов. Всего 144 человека.

22 февраля король открыл заседания. Речь его была короткой и невнятной, его почти не слышали. Затем выступил генеральный контролер финансов Калонн, он говорил час с четвертью. Нотаблям предлагалось утвердить широкую программу реформ: ввести налог на доходы, отменить поземельную двадцатину и вместо нее учредить налог под названием «территориальная субсидия», который планировалось распространить на всех землевладельцев, включая духовенство. Распределением налога должен был заняться новый выборный орган — провинциальные ассамблеи. Калонн предлагал также унифицировать внутреннюю таможенную службу, упростить систему косвенных налогов, сократить размеры самого непопулярного из них, налога на соль.

Нотабли не оспаривали необходимости реформ, по, вместо того чтобы утвердить программу Калонна, они потребовали от правительства отчета о его финансовой деятельности, раскритиковали систему пенсий, раздававшихся двором, наконец, выдвинули идею созыва Генеральных штатов. Прения продолжались, страсти кипели, пи к какому решению прийти не удавалось. Король отправил в отставку Калонна. Возглавивший финансовое ведомство, ранее яростно критиковавший Калонна Ломени де Бриенн также попытался осуществить фискальную реформу, распространив поземельный налог на все сословия.

6 августа 1787 г. предложенная Бриенном реформа была законодательно оформлена королевским указом. Личное участие короля в заседании Парижского парламента позволило преодолеть оппозицию магистратов, не желавших регистрировать закон, частично уничтожавший фискальные привилегии дворянства. Но на следующий день парламент объявил указ незаконным. «Бунтовщики» были наказаны ссылкой в Труа. Но парижских магистратов поддержала судебная аристократия провинций. Ломени де Бриенн капитулировал. Возвращение магистратов в Париж приветствовали толпы народа.

Невозможность разрешения кризиса между королевской властью и высшими слоями дворянства, представленными в парламентах, провинциальных штатах и в собрании нотаблей 1787 г., ни путем компромисса, ни путем возобладания одной из сторон привела к необходимости апелляции к голосу нации — к созыву Генеральных штатов. Затянувшийся институционный конфликт, в основе которого лежал вопрос о путях и средствах преобразования страны, создал ситуацию, контроль над которой с катастрофической быстротой ускользал из рук власть предержащих. Король, его администрация и традиционная, можно сказать, квазиконституционная оппозиция вступали в область непредсказуемого. Никто не мог предвидеть, чем явятся созываемые Генеральные штаты, но каждая из сторон надеялась приобрести в их лице союзника.

Министры, члены парламентов, знатные дворяне, епископы боролись с упорством, но соблюдая все правила хорошего тона. Когда мятежное бретонское дворянство направило ко двору двенадцать своих делегатов (они должны были представить королю рескрипт с гневным обвинением министров), глава Королевского совета финансов Ломени де Бриенн их арестовал и отправил в Бастилию, но при этом приказал наилучшим образом меблировать специально приготовленные для бретонцев помещения, разрешил им свидания с родными и свободную переписку{147}. Масса состоятельных людей третьего сословия лишь со стороны наблюдала развертывавшиеся в 1787 — первой половине 1788 г. события. Для участия в политике того времени приглашали. Незваным гостям не было места ни в парламентах, пи на ассамблеях нотаблей. Положение па-чало меняться после событий в Дофине.

В борьбе с королевской администрацией аристократическая оппозиция пыталась адресоваться к низам, не останавливалась и перед прямым разжиганием народных волнений. В Бретани ей удалось вызвать бунты в городах. В Дофине и Беарне мятежные настроения охватили и крестьянство. 7 июня 1788 г. в Гренобле в защиту парламента, члены которого получили приказ о высылке, восстали городские ремесленники, носильщики, рыночные торговки; к ним присоединились крестьяне окрестных деревень. Хотя на улицы было выведено 2 пехотных полка, восстание победило. 14 июня в ратуше Гренобля состоялось собрание представителей всех трех сословий, которое потребовало созыва провинциальных штатов, в коих число представителей третьего сословия было бы равно числу представителей духовенства и дворянства, вместе взятых, и депутаты назначались бы путем свободных выборов. Вскоре новые по сути революционные штаты Дофине собрались на свои заседания.

Непосредственным стимулом для пробуждения активности широких буржуазных кругов третьего сословия послужил призыв Людовика XVI присылать правительству меморандумы, предложения, записки о принципах созыва и порядке проведения Генеральных штатов. 5 июля 1788 г., день обнародования постановления о созыве Генеральных штатов, — рубеж, с которого началась невиданная ранее пропагандистская кампания. Свобода печати знаменовала собой первый шаг на пути к получению гражданских прав образованными членами третьего сословия. Отныне любое политическое событие порождало самые разноречивые отклики в тысячах брошюр, листовок, памфлетов. Люди объединялись для того, чтобы сформулировать коллективное мнение по тому или иному вопросу. Гражданское общество быстро революционизировалось.

Пристальное внимание в Париже и провинции вызвало королевское решение о проведении в декабре 1788 г. второй ассамблеи нотаблей, на которой они должны были высказать свои соображения о механизме выборов в Генеральные штаты. Озабоченные тем, что их интересы некому будет отстаивать в Генеральных штатах, деловые люди в прошениях на высочайшее имя в верноподданической форме, по настойчиво просили о включении представителей торговых палат и консульских присутствий (выборных арбитражных судов по торговым и промышленным вопросам) в число депутатов. Торговцы и промышленники Монтобана выражали беспокойство, что на ассамблеях нотаблей третье сословие представляли только мэры крупных городов: мэры, чаще всего бывшие магистраты или военные, «вряд ли смогут удовлетворительно судить о проблемах торговли и политической экономии своих провинций», — писали они{148}.

В конце февраля 1789 г. начались собрания по выборам депутатов в Генеральные штаты и по составлению наказов. Согласно королевскому регламенту, правом голоса обладал всякий француз, достигший 25 лет и внесенный в податные списки, так что подавляющее большинство мужского населения страны имело возможность принять участие в выборах.

Весть о созыве Генеральных штатов дошла до самых глухих деревушек Франции. Во всех селениях были расклеены афиши с указом Людовика, объявлявшего, что он нуждается в содействии своих подданных для выяснения истинного положения вещей в королевстве, для устранения злоупотреблений и финансовых трудностей. Воззвание короля к народу читалось священниками во всех церквах.

За исключением бездомных и бесхозных бедняков, все крестьяне допускались на первичные собрания по выборам делегатов и составлению наказов. Правда, для третьего сословия были установлены многоступенчатые выборы со сложной системой отбора делегатов в Генеральные штаты. У дворян выборы были прямыми, у духовенства — для одной части прямыми, для другой двухступенчатыми. Администрация на местах, не имея прямых указаний сверху, руководила выборами на свой страх и риск. Более или менее единодушно отсекали городских бедняков: рабочих, подмастерьев, поденщиков. Особенно жестко эта политика проводилась в Париже. Регламент, устанавливавший порядок выборов в столице, гласил, что из членов третьего сословия к участию в первичных собраниях допускались полноправные члены ремесленных цехов и торговых гильдий, лица, занимавшие государственную должность либо имевшие университетскую степень, а также все уплачивавшие подушную подать в размере не менее 6 ливров в год. Лишь в Марселе, Труа, Реймсе подмастерья нескольких профессий провели собрания, составили наказы и избрали делегатов на ассамблеи второй ступени.

Не обошлось и без эксцессов. В Реймсе получили право собраться лишь плотники и кровельщики; ткачи, рабочие самой массовой в городе профессии, были лишены такой возможности. 11 и 12 марта в Реймсе произошел бунт. Толпа рабочих разгромила хлебный склад, несколько пивоварен, бакалейных лавок и харчевен, затем ворвалась в зал, где заседали выборщики. Бунтовщики возмущались, что рабочие не будут представлены в Генеральных штатах{149}. В Руане, как сообщала анонимная брошюра, в дни заседаний выборщиков у городских ворот собралась толпа, которая одобрила список требований и пожеланий, выброшенных из официального сводного наказа третьего сословия Руана и округи{150}.

В Париже устранение наемных работников из политической жизни страны породило лишь скромный отклик в нескольких брошюрах. Автор одной из них шевалье де Море считал недопустимым тот факт, что самый многочисленный, самый полезный и самый драгоценный для государства класс столичного населения лишен представительства в Генеральных штатах; авторы остальных брошюр ограничивались тем, что указывали на лишения рабочего люда и призывали короля, Неккера и Генеральные штаты их облегчить. Сказывалось то, что подавляющее большинство людей из народа и не помышляло о каких-либо политических средствах воздействия на государство. Как отмечал знаток народного быта, писатель Луи-Себастьян Мерсье, простой народ производил впечатление обособленной единицы, отдаленной от остальных сословий{151}.

Для многих и из числа допущенных к выборам — Генеральные штаты, депутаты — сами выборы являлись тайной за семью печатями. Видимо, учитывая этот факт, составители королевских рескриптов не приглашали, а обязывали людей третьего сословия принимать участие в редактировании наказов и назначении депутатов. Тем не менее столь новое и неожиданное дело далеко не у всех вызывало энтузиазм: случалось, что на собрание деревни в 230 дворов приходили 8 человек, деревни в 260 дворов — 16 человек{152}.

Происходило трудное усвоение новых реалий общественного, т. е. собственного бытия. Весной 1789 г. многие французы как бы заново открывали свою страну, обретали новых духовных вождей. С каждым днем усиливалось противостояние государства и гражданского общества. 5 мая это всеобщее и уже поэтому абстрактное противостояние обрело политическую плоть — на первое заседание собрались Генеральные штаты. 17 июня собрание представителей третьего сословия объявило себя Национальным собранием. Развитие гражданского общества достигло своего пика — родилась новая государственная форма. Двойственность государственной власти грозила взрывом. И он последовал…


* * *

Нервное возбуждение жителей столицы летом 1789 г. непрерывно возрастало. Город казался наэлектризованным. Неимущим и особенно женщинам из простонародья каждый день приходилось часами простаивать в очередях за хлебом. Можно сказать, что революционная толпа, которая на протяжении всей революции будет наводить страх на богачей и правительство, формировалась в 1789 г. У дверей булочных. Там же, в очередях, не только накапливалась ненависть к виновникам голода — к скупщикам, мироедам, как говорили тогда, но и осуществлялось первичное политическое образование многих людей, первый раз в жизни обратившихся к «большим вопросам». У народа не было ни клубов, ни салонов, политические новости узнавали в очередях, на работе, нередко у хозяина или в дешевых кабачках и тавернах.

Работников и их семьи не менее, чем угроза голода, волновали слухи о сосредоточивающихся вокруг Парижа войсках. Наемные полки немцев и швейцарцев расположились в Сен-Дени, Сен-Клу, Севре и даже на Марсовом поле. Цель концентрации войск мало у кого вызывала сомнения. О настроениях в Париже в начале июля бедный февдист и будущий руководитель «заговора равных» Гракх Бабеф писал жене: «Когда я сюда прибыл, только и было разговоров, что о заговоре, возглавленном г-пом графом д’Артуа и другими принцами. Они собирались ни более ни менее как уничтожить большую часть парижского населения, а затем обратить в рабство всех, кто во всей Франции избежит истребления, отдав себя покорно в распоряжение дворян и безропотно протянув руки к уже приготовленным тиранами оковам»{153}.

11 июля Неккер получил отставку. В Париже об этом узнали только на следующий день — в воскресенье 12 июля.

Множество парижан собралось у Пале-Руаяля, чтобы погулять, насладиться хорошей погодой, послушать, что говорят люди. В ту пору сад Пале-Руаяля, дворца герцога Орлеанского, служил политическим центром Парижа. Туда быстрее всего приходили новости из Версаля, там выступали наиболее популярные среди парижан ораторы, там открыто обсуждали планы противодействия аристократам. Как только пришла весть об отставке Неккера, настроение людей в миг переменилось. Группы благодушно прогуливавшихся исчезли, на их месте шумела грозная толпа{154}. Отчаянный журналист Камилл Демулен поднялся на неизвестно откуда взявшийся стул и с этой импровизированной трибуны произнес речь, точно выразившую мысли большинства людей, сгрудившихся у решетки Пале-Руаяля: «Граждане, нация требовала, чтобы Неккер оставался у нее на службе. Его прогнали! Можно ли оскорбить вас более наглым образом? После этого шага они могут решиться на все… и сегодня ночью, возможно, уже обдумывалась, уже подготавливалась варфоломеевская резня патриотов!.. Так к оружию же, граждане! К оружию!»{155}

Мирные манифестации быстро перерастали в столкновения с войсками. Совместно с парижанами против наемников-немцев и швейцарцев выступили французские гвардейцы. В ночь с 12-го на 13-е народный гнев обрушился на давно ненавидимые таможенные заставы, 40 из 54 были сожжены и разрушены: контроль над въездом в Париж был ликвидирован. Люди и оружие могли поступать в столицу свободно. Продовольствие и вино не облагались более высокими ввозными пошлинами.

Утром 14 июля с часу на час, с минуты на минуту парижане ожидали движения королевских войск на город. Предваряя действительно вскоре начавшиеся планомерные, как на войне, перемещения войск, простолюдины бросились к Дому инвалидов… В его подвалах хранились большие запасы оружия. Охрана не сопротивлялась, и народ захватил около 30 тыс. мушкетов, 5 пушек и множество сабель, пик, палашей. Но порох и пули были обнаружены в очень незначительном количестве. Боеприпасы следовало искать в Арсенале и Бастилии.

Находившиеся вблизи Дома инвалидов войска не выступили против революционной толпы: офицеры не были уверены в своих подчиненных. Город переходил в руки восставших.

Толпы народа устремились к Арсеналу и Бастилии, куда, как вскоре стало известно, из Арсенала были перевезены пушки и большой запас пороха. Впрочем, у Бастилии еще с утра было многолюдно, а накануне с ее охраной даже завязалась небольшая перестрелка. К Бастилии стягивались люди не только в поисках оружия. Парижане инстинктивно ненавидели тюрьмы — Бисерт, Венсеннский замок, Бастилию. И дело было не в числе заключенных… Мрачный серый массив крепости, вздымавшийся посреди города, постоянно служил напоминанием о бесправии и бессилии личности перед огромной мощью государства. Порыв к свободе, что охватил французов, невозможно было совместить с каждодневным созерцанием этого символа деспотизма. Бастилия была взята штурмом, и этот акт сразу же обрел величайшее политическое значение. Разрушение символов подчас стоит уничтожения вражеской армии.

Всю ночь 14 июля в Париже раздавался звук набата. Вооруженные патрули обходили город. Раздавались залпы артиллерии, славившие победу парижан и возвещавшие их готовность к дальнейшей борьбе.

Борьбы не последовало. По всей стране прокатилась победоносная «муниципальная революция». 17 июля в Париж прибыл король, утвердивший новые городские власти. Мэром Парижа стал член Учредительного собрания Байи, командующим только что созданной Национальной гвардии — маркиз Лафайет. Огромная толпа встречала Людовика XVI. Во время церемонии вручения королю ключей от города раздавались крики: «Да здравствует нация! Да здравствует король! Да здравствуют господа Байи, Лафайет, депутаты, выборщики!»{156} Крики ликования сливались со звуками музыки и праздничного салюта.

Психологическое состояние парижского люда в ближайшие дни после взятия Бастилии очень точно охарактеризовал П. Л. Кропоткин: «Мы видим народ с его пылким энтузиазмом, с его великодушием, с его готовностью погибнуть за торжество свободы, но вместе с тем — народ, ищущий руководителей, готовый подчиниться новым господам, водворяющимся в городской ратуше»{157}.

Впрочем, ликование длилось недолго. Уже 21 июля на улицах и площадях Парижа вновь стали появляться скопления негодующего народа. Раздавались требования уменьшить цены на предметы первой необходимости. Перед членами недавно конституировавшегося муниципалитета предстала многолюдная делегация от Сент-Антуанского и Сен-Марсельского предместий. В наиболее бедственном положении находились безработные. Часть из них была занята в благотворительных мастерских, сосредоточенных в основном в районе Монмартра. Там их насчитывалось порядка 16 тыс. человек. Платили им 20 су в день, с семьей на эти деньги прожить было невозможно. Рабочие разбредались по окрестностям Парижа и воровали плоды и овощи в ближайших огородах и садах. 15–16 августа на Монмартре начались беспорядки в связи с тем, что в субботу и воскресенье работы были прекращены и рабочие соответственно не получили оплаты. Раздавались угрозы поджечь ратушу. Но когда к месту волнений с небольшим отрядом прибыл Лафайет, «бунтовщики» вышли с цветами приветствовать генерала.

Начавшаяся эмиграция аристократов привела к сокращению производства предметов роскоши, дорогих туалетов, париков. Рабочие ранее процветавших отраслей стали страдать от недостатка заказов и безработицы. 18 августа на Елисейских полях собрались подмастерья тупейных мастеров (так в XVIII в. называли ремесленников, изготавливавших парики). Они требовали, чтобы должностные лица цеха прекратили обременять их различными поборами.

Подоспевший отряд Национальной гвардии после небольшой стычки разогнал толпу возмущенных подмастерьев, но их делегация все же прорвалась в ратушу. Вскоре затем состоялось совместное собрание мастеров и подмастерьев, и между ними было достигнуто соглашение о прекращении незаконных и чрезмерных платежей. Конфликт в цехе изготовителей париков был улажен, но воспоминание о потасовке с национальными гвардейцами вряд ли быстро изгладилось из памяти работников.

Помимо безработных и тупейных подмастерьев, в августе волновались парижские портные, башмачники, слуги. Они требовали повышения заработной платы, улучшения снабжения столицы хлебом. Хотя цена на хлеб несколько понизилась, у булочных по-прежнему стояли огромные очереди.

2 августа разъяренной толпой был убит помощник мэра маленького городка Сен-Дени близ Парижа. Он имел неосторожность сказать при людях: «Этим канальям не следовало бы продавать хлеб по два соля за ливр». Его загнали на колокольню приходской церкви, там закололи и у мертвого отрубили голову. В парижских очередях стали поругивать новые городские власти, иногда доставалось и «герою двух полушарий» маркизу Лафайету. На улице Ферронри арестовали кровельщика, который громогласно обвинял его в подготовке заговора с целью повышения цен на хлеб: «Это предатель, он готовит себе виселицу, и он ее получит»{158}. Стояние в очередях выводило людей из себя. И все же в ту пору гнев рабочих, розничных торговцев, ремесленников, мелких служащих был в большей степени обращен не против новых властей, а против дворянства, духовенства, придворной партии. Характерную в этом отношении петицию направили Учредительному собранию (которое они по старинке называли Генеральными штатами) рыночные торговки Парижа. Под их диктовку писарь Жосс писал: «Книготорговцы Пале-Руаяля и прочие люди, торгующие мыслями, что поставляют нам бумагу для упаковки масла, прислали нам… телегу книг, писаных по белому или вроде того… Везде говорится о Генеральных штатах и всяких других подобных же штуках. Нам хотелось было разобраться во всем, что поют эти тарабарские писания, и тем самым быть в курсе сноса. Но у нас пет времени, чтобы копаться во всех этих бумаженциях… и мы послали за г-ном Жоссом… Это умный парень: читает, как букварь, а счета наши ведет — сам король лучше бы не смог… В общем этот достойный человек, разобравшись во всем бумажном муравейнике, нам объяснил, что судейские крючкотворы, финансисты, попы и краспопятые аристократы упорно хотят вывести из себя бедняков, которых они в насмешку зовут третьим сословием, и поставить их, как бывало, пинком под зад на место, они хотят обойти и обмануть тех, кто их кормит и одевает с головы до ног. Мы узнали также, что они дошли до того, что тысячами дьявольских уловок принудили короля сделать ложный шаг, и в том черном деле были поддержаны придворной блудницей, бонной детей королевы… Кто эта львица растрат, худшая во всем королевстве? Конечно же, мадам Полиньяк…»{159}

Чтобы спасти короля от зловредного влияния «австрийской партии» и всей придворной клики и одновременно заявить протест против хронической нехватки хлеба, 5 октября колонны парижан отправились в Версаль.

Измученные голодом, трудом, нищенским бытом, страхом перед местью аристократов в случае их победы, рабочие, ремесленники, мелкие торговцы и, пожалуй, в еще большей степени их жены не могли больше терпеть. Восстание 14 июля в их повседневной жизни ничего не переменило.

Изменение политической ситуации не повлияло и не могло повлиять в столь короткий срок на экономическую жизнь страны. Но были заложены важные предпосылки для продолжения борьбы, отстаивания экономических интересов в рамках нового буржуазного порядка, для которого свободное противоборство различных экономических и политических сил является одним из основополагающих принципов. К дальнейшей борьбе звали и новые вожди из патриотов. Марат, Демулен, Дантон, редактор популярной газеты «Парижские революции» Лустало пропагандировали идею похода на Версаль. Король должен быть в Париже — на разные лады повторяла демократическая пресса в начале осени 1789 г.

Последний сигнал к выступлению дала сама контрреволюция. 1 и 3 октября в Версале были устроены празднества в честь роялистски настроенных офицеров Фландрского полка. Во время банкета в порыве верноподданнических чувств офицеры срывали трехцветные национальные кокарды и прикрепляли белые королевские. Особую враждебность к революции продемонстрировал отряд королевских телохранителей. Слухи о банкете взбудоражили парижский люд.

Ранним утром 5 октября неизвестные лица ударили в набат{160}. Приблизительно в то же время на одном из парижских рынков собралась большая толпа женщин вокруг маленькой девочки, которая громко стучала в барабан, висевший у нее на шее, и пронзительным детским голосом жаловалась на нехватку хлеба. Скопление народа и особенно женщин наблюдалось и в Сент-Антуанском предместье. Эти толпы объединились и двинулись к ратуше. Чины городской администрации оказались захваченными врасплох. Женщины с парижских рынков и из предместий ворвались в ратушу. Они требовали оружия и боеприпасов. Не получив желаемого, они отправились на Гревскуто площадь. Там к ним присоединился Ст. Майар, один из героев штурма Бастилии, с отрядом «волонтеров Бастилии». И уже в этом составе пестрая колонна — рыночные торговки, жены работников и даже «женщины из общества» — двинулась в Версаль.

К вечеру, запыленные и усталые, они добрались до Версаля. Изумленным депутатам Национального собрания пришлось выслушать резкую петицию, зачитанную Майаром. Смысл ее сводился к двум требованиям: обеспечить снабжение столицы хлебом и наказать королевских телохранителей за оскорбление национальной кокарды. Депутаты один за другим уверяли проникших в зал бунтовщиков в том, что их требования будут выполнены.

Тем временем в Париже, на Гревской площади, собрались отряды Нациопальпой гвардии. Лафайет, выгадывая время, произносил длинные речи; в конце концов под давлением собственных подчиненных он отдал приказ отправляться в Версаль.

Прибыв на место, национальные гвардейцы прекратили столкновения между дворцовой охраной и парижским людом. Но ситуация оставалась взрывоопасной. Национальные гвардейцы, хотя и стремились избежать кровопролития, были настроены решительно: потеряв целый день, они не хотели возвращаться в Париж без короля. Работники же откровенно заявляли, что если король не поедет в Париж, а все его телохранители не будут перебиты, то голову Лафайета придется вздернуть на пику.

Чтобы утихомирить страсти, король и королева в сопровождении Лафайета вышли на дворцовый балкон. Толпа восторженно приветствовала монарха, и в то же время из тысячи глоток единым дыханием вырвался крик: «В Париж!»

Спустя некоторое время по дороге из Версаля в Париж двигались королевские экипажи с эскортом из Национальной гвардии и торжествующих успех парижанок.


* * *

Революция шла полным ходом. Структуры государства и гражданского общества стремительно обретали буржуазный характер. Классовость законодательной деятельности Национального собрания была совершенно однозначной. Контраст с двойственной, постоянно колеблющейся политикой абсолютной монархии получался разительный. В ходе революционных преобразований радикальнейшим образом решался конфликт между государственной властью и гражданским обществом: механизм противоборства заменялся механизмом четкого взаимодействия, а в структурном плане — органического взаимопроникновения.

В рамках старого порядка буржуазия вынуждена была искать формы объединения в неполитических организациях: академиях, масонских ложах, различного рода культурных и научных обществах. Воздействие на принятие политических решений осуществлялось опосредованно — через парламент, легальную и подпольную печать, путем целенаправленного коррумпирования государственного аппарата. Все это каналы воздействия ненадежные и малоэффективные, окончательное принятие решения в любом случае ускользало от контроля буржуазии.

Часть буржуазных элементов продолжала входить в корпорации, другая часть относилась к дворянскому сословию, соответственно и первые и вторые использовали специфические, традиционные формы диалога с королевской и местной властью. Общность интересов буржуа впервые совершенно отчетливо проявилась в ходе составления наказов и выборов депутатов в Генеральные штаты. До этого сам характер политической системы старого порядка предопределял выпячивание на первый план противоположных частных интересов различных региональных, профессиональных, сословных, конфессиональных группировок буржуазии.

Захват государственной власти в 1789 г. способствовал консолидации буржуазии как класса. Внутренние противоречия буржуазии не исчезли, но они были теперь сведены в систему, которая как единое целое противостояла двум бывшим первым сословиям и королевской власти.

Первичные собрания избирателей, муниципалитеты, дистрикты, департаментские власти, Национальное собрание — взаимосвязанные органы, составлявшие государство и его гражданскую основу, все они находились с 1789 г. под контролем буржуазии, более того, буржуазия составляла их плоть и мозг.



Контрабандист Луи Мандрен



12 июля 1789 года.

Камилл Демулен призывает народ к оружию



Заседание революционного комитета. II год Республики



Поход на Версаль 5 октября 1789 года


Дворянство с формально-юридической точки зрения также служило социальным наполнителем этой системы. По своему имущественному положению подавляющее большинство дворян обладали избирательными правами, могли входить (и входили) в муниципалитеты, законодательный корпус и другие органы новой власти. Казалось бы, овладев правилами новой политической игры, используя свое еще немалое экономическое могущество и преобладающее влияние в таких государственных институтах, как армия, полиция, большинство министерств, дворянство могло вполне успешно отстаивать свои интересы. Но как в рамках старого порядка формирующийся класс буржуазии, играя по правилам, неизбежно проигрывал дворянскому сословию, так и в новых условиях распадающееся дворянское сословие должно было с неменьшей неизбежностью проигрывать классу буржуазии. В итоге дворянство сделало ставку не на интеграцию в буржуазную политическую систему, а на реставрацию прежней дворянско-абсолютистской. Главным инструментом реставрации, ее основной движущей силой должна была послужить королевская власть. Из потрясений первого года революции королевская власть по сравнению с другими политическими институтами старого порядка вышла с наименьшими потерями. Полномочия короля оставались чрезвычайно широкими: право приостанавливающего вето на срок двух легислатур, неограниченное право назначения министров, наконец, 25-миллионный цивильный лист. Глава обновленной французской монархии обладал властью, серьезно урезанной с точки зрения самодержца абсолютистского государства XVIII в., и властью, почти безграничной с точки зрения конституционного монарха XIX в.

Перед лицом столь мощной исполнительной власти, к тому же постоянно подталкиваемой дворянством к государственному перевороту, лидеры буржуазии не могли не чувствовать хрупкость создаваемой ими политической системы. Складываласьпротиворечивая ситуация: с одной стороны, нормальное буржуазное хозяйствование требовало на раннем этапе развития капитализма устранения с политической арены народных масс, с другой — поддержка крестьянства и плебейских элементов города была совершенно необходима буржуа. Эта объективная двойственность политических кадров буржуазии в отношении к «мелкому люду» обусловила и колебания, и непоследовательность в деятельности Учредительного, Законодательного собраний и других новых органов власти.

Благодаря походу на Версаль, повлекшему за собой переезд королевской семьи и Учредительного собрания в Париж, перевес сил в пользу буржуазии обозначился довольно явно. Тут же значение поддержки парижского мелкого люда стало падать в глазах либералов-конституционалистов, ведущей политической силы в Учредительном собрании и в стране. Среди буржуа-патриотов высказывалось даже мнение, что общественную активность простолюдинов следует уже не направлять в нужное русло, а полностью прекратить. Следуя этой логике, уже к концу 1789 г. рабочих и массу мелких собственников вновь вытеснили из сферы национальной политики. Под предлогом их неучастия в уплате налогов декретами октября — ноября 1789 г. их отстранили от участия в выборах во все местные и центральные органы власти.

В то же время, исключив бедняков из «pays legal», политические деятели буржуазии отнюдь не решили предоставить массу неимущих самим себе. По мысли не только демократов, но и либералов-конституционалистов, просвещение и политическое воспитание должны были в перспективе из союзника спонтанного, малоуправляемого и потому опасного сделать дисциплинированную наемную армию буржуазии, беспрекословно исполняющую ее волю как при решении хозяйственных, так и политических проблем. Но подход к политическому воспитанию масс у либералов и демократов существенно различался. Первые представляли его как постепенный, очень длительный процесс, в котором себе либералы отводили роль пастырей-культуртрегеров, а «темным» массам — роль пассивных слушателей. Демократы больше полагались на обучение на практике, практика же, по их мысли, должна была не только обеспечить просвещение масс, но привести самих демократов к власти. Для них политическая активность народа являлась одним из важнейших условий их собственного политического триумфа.


* * *

После событий 5–6 октября обстановка в Париже несколько разрядилась. С ноября улучшилось снабжение города хлебом. В то же время укрепившиеся новые власти беспощадно пресекали всякие попытки волнений. С одной стороны, репрессии, закон о военном положении вселили страх и неуверенность в недовольных, с другой — многие были уверены, что Учредительное собрание сделает все необходимое для всеобщего благоденствия.

Париж будто вновь обрел свой прежний, дореволюционный вид. Аристократы устраивали балы и приемы. По вечерам светились огнями театры. В квартале Сент-Оноре число роскошных экипажей если и убавилось, то не очень заметно. Парижские магазины поражали воображение обилием и разнообразием товаров. Приехавший в декабре 1789 г. из Бордо студент писал родителям: «Какая роскошь! Богатство, выставленное напоказ в бесчисленных лавках, ослепляет глаза, уставшие от созерцания всего этого великолепия!»

К весне 1790 г. социальная структура высших классов почти не изменилась: эмиграция была еще незначительной. Правда, теперь в официальных бумагах дворяне назывались «буржуа», но, потеряв титулы, они сохранили имущество, а нередко и посты в администрации. Впоследствии, анализируя ход революции, не лишенная проницательности светская дама писала: «…после великих бурь наступали периоды спокойствия, и это более всего вводило нас в заблуждение. Если бы ужасные события развивались непрерывно, люди (имеются в виду дворяне-контрреволюционеры. — Е. К.) собрались бы с силами и, возможно, в конце концов даже победили бы, но так как, преодолев первые препятствия, поток замедлял свое течение, мы расслаблялись, питая надежду, что все закончилось, и… забывали принять необходимые меры предосторожности»{161}.

Власти, юридические порядки были новые, для рабочего же человека мало что изменилось. Оттесненные в духовное гетто сугубо материальных интересов, рабочие, даже подавая робкие протесты против своего полного политического бесправия, подчеркивали свою абсолютную лояльность по отношению к Учредительному собранию и новым вождям нации. Рабочие Сент-Антуанского предместья в петиции от 13 февраля 1790 г. униженно просили даровать неимущим гражданам право голоса и одновременно обложить их прямым налогом в 35 ливров в год (уничтожив при этом косвенные налоги). Обращались они к законодателям не как равные к равным: «Ваши законы для нас — оракулы самой мудрости» или «Если ваша мудрость сочтет нужным благоприятно отнестись к нашей просьбе, мы будем счастливы… Если произойдет обратное, законодатели, наше непоколебимое усердие будет лишь более активным и более гражданственным; вы всегда увидите в нас своих усерднейших защитников». В другой петиции от 9 сентября 1790 г. рабочие Сент-Антуанского предместья заявляли о своей преданности «собранию, королю, всем гражданским и военным начальникам, и особенно генералу Лафайету»{162}.

II тем не менее с конца осени 1789 до лета 1791 г. революционный процесс хотя и замедлил свой ход, но не остановился.

В некоторых провинциальных городах рабочих допускали в Национальную гвардию: вначале многие из них устремлялись в ее ряды по той простой причине, что время, затраченное на патрулирование города, оплачивалось им как рабочее. А ходить с ружьем по улицам менее утомительно, чем стоять у станка или верстака. Но не только сугубо экономические мотивы привели работников в Национальную гвардию: многим казалось, что революция дала им шанс вырваться наконец из рутины повседневности, дала шанс шагнуть в иную жизнь, и тогда вступление в Национальную гвардию обретало уже политический, мировоззренческий смысл; тогда становится понятным, почему рабочие будут не только нести патрульную службу, но и с готовностью отправятся впоследствии в опасные походы в Вандею и Бретань на подавление мятежей{163}. Среди неимущих постепенно выкристаллизовывалось политически активное меньшинство. Многие же простолюдины предпочитали не лезть в политику без особой надобности. В ту же Национальную гвардию далеко не все стремились записаться.

18 июня 1790 г. Учредительное собрание приняло закон, который исключал пассивных граждан из состава Национальной гвардии, наоборот, все активные объявлялись обязанными нести в ней службу, если желали сохранить свои гражданские права. Вскоре выяснилось, что для многих гражданские права не такая уж большая ценность. В Боже более 85 % активных граждан из числа земледельцев не записались в Национальную гвардию, у ремесленников и торговцев таких оказалось 33 %, у состоятельных буржуа — 27 %. В Сомюре земледельцы были не столь индифферентны — лишь 25 % добровольно расстались с гражданскими правами, среди ремесленников и лавочников 27 % не записались в гвардию, среди буржуа — 21 %, среди наемных рабочих — 52 %{164}. Даже в эпоху революции народ надо было приобщать к политике, объяснять ее смысл и значение.

В Париже особую роль в политическом просвещении плебейских масс играл Клуб прав человека и гражданина, более известный под названием Клуба кордельеров. Чтобы стать его членом, достаточно было платить 2 су в месяц, но на заседания допускались и вовсе неимущие, которые не могли заплатить даже эту скромную сумму. В хартии кордельеров, принятой 27 апреля 1790 г., говорилось, что главная цель клуба — выявлять злоупотребления властей, вскрывать различные нарушения прав человека и подвергать их суду общественного мнения{165}.

Весной 1790 г. в Париже возникло первое братское общество — объединение, еще более демократическое по составу, чем Клуб кордельеров. Его основал безвестный учитель пансиона Клод Дансар; он собирал в библиотеке монастыря якобитов (там же, где заседал и Якобинский клуб), ремесленников и разносчиков фруктов и овощей своего квартала с их женами и детьми, чтобы читать и объяснять декреты Национального собрания{166}. Лишь на десятый месяц существования братского общества одна из парижских газет поместила о нем заметку. К тому времени были созданы еще два объединения подобного же рода: Общество друзей секции Библиотеки и Общество победителей Бастилии. К лету 1791 г. таких обществ в Париже насчитывалось уже более десяти, получили они распространение и в провинции. В городах Франции к 1792 г. от 2 до 8 % мужского населения было охвачено сетью этих демократических организаций{167}.

В Париже в большинстве своем они следовали политической линии Клуба кордельеров. А именно на заседаниях этого клуба подвергались критике кумиры, ниспровержения которых требовал дальнейший ход развития революции. Когда Лафайет подал в отставку с поста главнокомандующего Национальной гвардией, многие секции обратились к нему с петициями, умоляя остаться. Кордельеры осудили сервильный дух этих петиции, неразумное превознесение достоинств честолюбивого генерала. Они не простили Барнаву его выступления в защиту сохранения рабства в колониях. Они поддержали суровые филиппики Марата против Мирабо, обвинившего знаменитого трибуна в продажности и предательстве{168}. Благодаря Демократической прессе и брауским обществам сказанное на заседаниях Клуба кордельеров расходилось по всему Парижу. Закрадывавшиеся в умы простолюдинов сомнения находили подтверждение и поддержку. Незыблемые еще недавно авторитеты подвергались эрозии. Путь оказывался свободным для дальнейшей радикализации сознания, для поиска новых лидеров.

Братские общества и клубы являлись не только центрами пропагандистской деятельности, постепенно они все более обретали значение организующего начала народного движения. Те члены или даже лидеры общества, которые хотели ограничиться политико-просветительской работой, оказывались вне их рядов. Так, К. Дансар в марте 1791 г. был вынужден покинуть общество, им самим созданное. Избавлялись демократические организации и от людей, в том числе неимущих, которые за деньги, в силу прочно укоренившихся иллюзий или просто мечтая о возвращении любой ценой общественного спокойствия, поддерживали Лафайета и других «умеренных». Проводя большую чистку своих рядов в декабре 1790 г., Общество победителей Бастилии прямо объявило, что чистка направлена против тайных агентов Лафайета.

В мае 1791 г. под председательством редактора газеты «Меркюр насьональ» республиканца Франсуа Робера был создан Центральный комитет народных обществ. В середине июня ЦК обратился к Национальному собранию с адресом, в котором выразил требование отменить деление граждан на «активных» и «пассивных»; адрес подписали председатели 13 братских обществ.

Два принципа лежали в основе объединения людей в народных обществах: территориальный и политический. В каждое общество входили преимущественно граждане одного квартала. Все их члены придерживались приблизительно одних и тех же политических взглядов.

В ту пору политическими кумирами парижского простонародья, в том числе объединенного в братских обществах, были Мирабо, Робеспьер и Марат. Характеризуя этот политический синкретизм народных масс, Ж. Жорес писал: «В своем революционном сознании, более широком, чем все партии со всей их ненавистью, народ примирял все силы Революции: Мирабо, Робеспьера, Марата. Народные общества ставили бюст «неподкупного» Робеспьера рядом с бюстом Мирабо, обвиненного в продажности…»{169}

После событий 5–6 октября 1789 г. вплоть до февраля 1791 г. Париж не знал вспышек массового негодования.

Изменение политического сознания плебейских элементов происходило без эксцессов, мирно и «разумно». И казалось, процесс этот затрагивал лишь сравнительно небольшую часть граждан. Так, молодой H. М. Карамзин, путешествовавший в 1790 г. по Франции, писал: «Не думайте однако ж, чтобы вся нация участвовала в трагедии, которая играется ныне во Франции. Едва ли сотая часть действует, все другие смотрят, судят, спорят, плачут или смеются, бьют в ладоши или освистывают, как в театре»{170}. Казалось, быт и сознание широких масс очень мало изменились в начальный период революции. Монархические чувства французов оставались внешне неизменными, более того, Людовик XVI был даже популярен. С этим вынужден был считаться даже столь отважный человек, как Марат, не боявшийся выступать против самых различных «святых» и широко распространенных политических предрассудков. В феврале 1791 г., склоняя голову перед народным мнением, он писал о Людовике XVI: «По большому счету это именно тот король, что нам нужен. Мы должны благодарить небо за то, что оно нам его даровало»{171}.

Борьба с королевской властью в 1790 —первой половине 1791 г. часто принимала завуалированные формы. Нередко политический расчет, тонкий политический ход очень трудно отличить от искренних мнений и поступков людей. Вплоть до весны 1791 г. демократы редко осмеливались открыто выступать против института королевской власти и против Людовика XVI лично; их борьба приняла форму своеобразной заботы о короле. К стремлению максимально ограничить, в том числе путем народной «заботы», свободу действий короля примешивалось искреннее беспокойство демократов, что король может быть похищен аристократами и его имя и он сам будут использованы в контрреволюционных целях. Зимой 1790/91 г. эти опасения уже широко разделялись парижским населением.

В феврале 1791 г. распространился слух, что главная башня Венсеннского замка соединена с Тюильри подземным ходом, который будет использован для похищения или побега (возникло уже и такое подозрение) короля. Рабочий люд Сент-Антуанского предместья стал упорно поговаривать о необходимости разрушить эту проклятую башню. Патриотов возмущало, что Венсеннский донжон вновь, как и в старые времена, стали использовать в качестве тюрьмы.

28 февраля более тысячи рабочих под командованием офицера Национальной гвардии пивовара Сантера отправились в Венсенн. Но Лафайет с отрядом в 1200 человек воспрепятствовал разрушению донжона, он подверг Свитера дисциплинарному наказанию, а 64 участника похода на Венсенн были арестованы{172}.

Весной 1791 г. стали меньше говорить об угрозе похищения короля и все больше — о его планах бегства. 18 апреля народ и национальные гвардейцы не выпустили из Парижа королевское семейство, отправившееся на пасхальную мессу в Сен-Клу. Не помогли уговоры Лафайета, на них отвечали бранью и клялись, что не дадут королю уехать.

Помимо постоянно просачивавшихся новых сведений о действительно готовившемся побеге королевского семейства, плебейство Парижа весной и в начале лета 1791 г. волновали нехватка звонкой монеты и развивавшаяся на этой почве спекуляция. Так, утром 3 июня 1791 г. несколько женщин и около 150 рабочих столпились на тротуаре улицы Вивьен, почти напротив пассажа Радзивил, где по вечерам большие деньги спускались в бириби, модную в то время азартную игру. Рабочие возмущались: их труд оплачивался ассигнатами[1], которые невозможно было реализовать по номинальной стоимости. Потери составляли до четверти зарплаты. Проходимцы же из пассажа Радзивил загребали звонкую монету, а потом ее продавали несчастным, живущим честным трудом. Услышав эти жалобы, человек в серой с красным куртке и помятой шляпе предложил: «Так как муниципалитет и Национальная гвардия ни черта не делают, надо самим навести порядок — разнести воровскую лавочку, — с этими словами он поднял над головой трость. — И если за мной последуют, я готов встать во главе, выгнать всех мерзавцев и вздернуть их, если они вздумают сопротивляться». Какой-то кожевник возразил энергичному незнакомцу, что это неподходящий способ добиваться справедливости, лучше обратиться к законным властям и донести им на мошенников. Большая часть рабочих с ним согласилась{173}.

О финансовых аферах и спекуляции на ассигнатах постоянно говорили в Пале-Руаяле, продолжавшем и в 1791 г. играть роль общественного центра Парижа. Но более всего парижан беспокоил все-таки готовящийся побег короля, именно по этому поводу разгорались особенно жаркие споры. Иной раз дело доходило почти до потасовок. Одни утверждали, что все это чепуха, ложные слухи, никуда король не собирается бежать, другие им тут же отвечали, что так могут говорить только люди, купленные Лафайетом{174}.

Хотя современники с достаточным основанием говорили про Людовика XVI, что он «обладал храбростью женщины в момент, когда она рожает», и сколько-либо серьезное решение королю было принять всегда чрезвычайно трудно, 20 июня 1791 г. Людовик XVI все-таки отважился на отчаянный поступок: он попытался тайно покинуть столицу своего королевства. Немного в истории найдется государственных деятелей, которые совершили бы шаг столь же катастрофический для своего дела и собственной судьбы.

Утром 21 июня три артиллерийских выстрела оповестили парижан о бегстве короля. Улицы заполнили возбужденные толпы, в местах наибольшего скопления людей появились отряды Национальной гвардии; демократические клубы, общества, секции заседали почти непрерывно. В некоторых секциях начали раздавать оружие рабочим и зачислять их в Национальную гвардию. Пассивные граждане пытались и самовольно захватывать оружие.

Те же парижские рабочие, которые совсем недавно в марте 1791 г. выражали искреннее беспокойство по поводу здоровья приболевшего тогда короля, теперь отпускали в его адрес выражения не из самых цензурных. От былой популярности вмиг не осталось и следа. Вполне в унисон с настроением парижского плебейства 22 июня Марат писал в своей газете: «С двух точек зрения Людовик XVI недостоин вновь вступить на трон: он либо опасный идиот, который должен быть низложен, либо опасное чудовище, которое надо задушить, если только хотят обеспечить общественную свободу и благо народа»{175}.

Клуб кордельеров 22 июня принял составленный Ф. Робером адрес к Учредительному собранию, в котором требовал «либо провозгласить немедленно, что Франция больше уже не монархия, что она республика, либо по крайней мере подождать, чтобы все департаменты, все первичные собрания высказались по этому важному вопросу, прежде чем во второй раз ввергнуть прекраснейшее государство в мире в оковы и цепи монархизма»{176}. Создавшаяся обстановка впервые за время революции позволила Роберу и его единомышленникам перейти от абстрактной пропаганды на тему желательности и теоретической возможности республиканского строя во Франции к формулированию политической республиканской программы.

И все же, несмотря на недоверие патриотически настроенных простолюдинов к Людовику XVI, летом 1791 г. республиканцам не удалось добиться преобладающего влияния среди парижских рабочих и мелких собственников, этой мобильной массы великих дней революции. Демонстрация на Марсовом поле (17 июля 1791 г.) закончилась трагически во многом потому, что сила была на стороне муниципальных властей. Лафайету, Байи, Национальной гвардии противостояло хотя и значительное, но все еще меньшинство активных участников революции (даже если принимать в расчет исключительно население Парижа).

Петиция, составленная Клубом кордельеров и возложенная 17 июля на алтарь отечества на Марсовом поле для сбора подписей, содержала основные пункты республиканской программы. До того как прибыла Национальная гвардия, расправившаяся с республиканской демонстрацией, около 6 тыс. человек подписали петицию. Значительная часть подписей принадлежала малограмотным людям, а множество крестов на ней оставили и вовсе неграмотные{177}. После кое-кому из арестованных демонстрация на Марсовом поле виделась как выступление рабочих. Один чистильщик обуви, описывая сопротивление, оказанное вооруженной силе, говорил исключительно о рабочих. Арестованный портной обвинял Национальную гвардию, что она стреляла в рабочих, как по птицам{178}.

События на Марсовом поле еще долго служили предметом споров и столкновений. Даже в приличных кафе говорили, что во всем произошедшем виноваты муниципалитет и командующий Национальной гвардией{179}. Простонародье вообще не стеснялось в выражениях, высказываясь о предательских «синих мундирах». В начале августа в предместье Сент-Антуан арестовали владельца кабачка за рассуждения на тему, какие скоты национальные гвардейцы, раз они слепо повинуются своим начальникам. Три месяца спустя в тюрьму посадили грузчика-посыльного приблизительно за такого же рода высказывания{180}.

Расстрел на Марсовом поле, с одной стороны, обнаружил, что перевес сил все еще сохранялся за либеральными монархистами, с другой — он ускорил их крах как политической партии. Лафайет и другие фейяны уже давно не вызывали особых симпатий у парижских рабочих и мелких собственников, теперь же, после расстрела безоружных демонстрантов, ненависть к ним не скрывали. Бывшее третье сословие раскололось не только по социально-экономическому, но и по политическому признаку.

Недовольство установленными властями с логической последовательностью подталкивало людей с большим вниманием отнестись к политическим оппонентам Лафайета, Байи и их единомышленников. Увеличивалось число республиканцев, и их пропаганда находила все более сочувственный отклик. Наряду с голосами известных сторонников республиканского строя — Робера, Демулена, Кондорсе — теперь раздавались голоса десятков их недавно обращенных последователей и сторонников.

В первые годы революции у французов, и особенно парижан, быстро сложилась привычка высказывать вслух свое мнение по любому политическому вопросу. И вот летом и осенью 1791 г. на улицах Парижа, в садах Пале-Руаяля и Тюильри, в кафе все чаще стали звучать республиканские речи. Власти были бессильны бороться с этой спонтанной и даже непреднамеренной агитацией. Хроникер повседневной политической жизни, газета «Бабийяр» то и дело сообщала о случаях подобной агитации.

В Септ-Антуапском предместье расклеивались афиши, в которых неизвестный автор призывал народ повесить короля, королеву и все их семейство. Полиции удалось арестовать расклейщика, им оказался юный ученик сапожника, которому хозяин поручил это дело{181}. В одном из кафе республиканские идеи попробовал пропагандировать депутат колониального собрания острова Гаити, по завсегдатаи на него зашикали, и он вынужден был ретироваться{182}. По-иному развивались дискуссии на улице, где нередко в них вмешивались рабочие, обеспечивая перевес одной пз сторон не только своими логическими построениями, по и другими способами. Осенью 1791 г. обозначился переход значительной части парижских рабочих на позиции республиканизма. В этом отношении характерна сцепка, описанная газетой «Бабийяр». События развернулись перед афишей «Крик петуха», имевшей либерально-монархическое содержание. Кто-то из добропорядочных граждан отметил, что «петух» может уже не столь усердствовать, защищая монархию, республиканцы более не смеют высовываться. На что другой гражданин в круглой шляпе ему тут же возразил: «Республиканизм в сердцах всех патриотов, «штыки принудили его скрыться, но это ненадолго». (В это время к говорившим приблизилась большая группа рабочих.) «Я отлично понимаю, — продолжал человек в шляпе, — почему активные граждане любят «петуха» и короля. Монархия защищает состояния и предохраняет от народных выступлений. Но что за дело неимущим до правительства, которое заботится лишь о сохранении собственности, для них его деятельность бесполезна, а часто и опасна. Большинство людей отнюдь не являются собственниками, по суверенитет осуществляет именно большинство. Мы хотим правительства, которое поделило бы богатства между всеми людьми и на всех жителей страны в равной степени возложило бы общественные обязанности. Подобное может дать только Республика. Те, кто отстаивает монархию, — враги народа и равенства». Воодушевленный этими словами ребенок протянул руку, чтобы сорвать афишу, но ему помешали, а на оратора даже кто-то замахнулся тростью, но республиканца загородили рабочие. Оказавшийся вблизи патруль Национальной гвардии предотвратил столкновение{183}.

На споры и раздумья о государственном устройстве Франции, об ее экономическом положении, отношении к королю осенью 1791 г. все больший отпечаток стало накладывать ощущение неизбежности войны. Либералы-конституционалисты обвиняли демократов в том, что именно их бунтовщические взгляды вызывают опасения европейских дворов и принуждают монархов начать превентивную войну, пока «революционная зараза» не перекинулась на их страны. Простой люд ожидал войну со смешанным чувством гнева и страха.

Осень и первая половина зимы 1791/92 г. прошли спокойно. В народе по-прежнему жаловались на нехватку серебряной монеты, поругивали Национальную гвардию… Изменилось разве что отношение к войне. Воинственную декларацию Бриссо, произнесенную 20 октября в Законодательном собрании, многие восприняли с энтузиазмом. Спекуляция на чувстве национальной гордости нередко приносит большие политические дивиденды, но в то же время это один из самых опасных видов спекуляции, ибо он прямым путем ведет к войне.

Осенью 1791 г. воинственные настроения охватили большую часть населения, особенно в городах. Угар веры в спасительную роль насилия начал распространяться по стране. Сильные личности из правящих классов помышляли об экономических выгодах, территориальных приобретениях, удовлетворенных амбициях; простые люди Франции думали о свободе своей родины, защите очага, помощи таким же, как они, бедным и обездоленным в борьбе против тиранов. Ни те ни другие не догадывались, что от войны потеряют все. Среди политиков-демократов Робеспьер чуть ли не единственный считал, что интересы революции требуют не разжигания войны, а, наоборот, максимума усилий, чтобы ее избежать{184}.

Впрочем, вспышка энтузиазма осенью 1791 г. длилась недолго. Повседневные заботы даже самых воинственных бедняков вынуждали их забывать о героическом ради удовлетворения простых человеческих нужд.

Экономические неурядицы могут долго действовать людям на психику, вызывать возмущенные разговоры, пересуды… год, два, десять, но в один прекрасный момент наступает предел терпению. И от слов народ переходит к делу. Французы редко бывали склонны терпеть экономический маразм годами. Продолжавшееся в течение 1791 г. падение стоимости ассигнатов привело к серьезному обесцениванию зарплаты многочисленных категорий наемных работников. Возраставшая эмиграция дворян и духовенства вызвала хронический кризис в ряде ремесленных профессий. Непосредственным толчком к народным выступлениям в январе 1792 г. послужили перебои в снабжении столицы сахаром и кофе и резкий рост цен на сахар, кофе и другие продукты питания.

В предместьях Сент-Антуан, Сен-Марсо, Сен-Дени, в секциях Гравилье и Бобур женщины из простонародья врывались в магазины, заставляли торговцев продавать товары по прежним низким ценам. Лишь отряды полиции и Национальной гвардии сумели защитить буржуа от «народной таксации».

20 апреля 1792 г. Франция объявила войну королю Богемии и Венгрии (такой формулой подчеркивалось, что Франция собирается воевать с королевским домом Габсбургов, а не со Священной Римской империей). Французские войска вступили на территорию Бельгии. Патриоты ожидали побед французского оружия и восстания бельгийцев, но бельгийцы не восстали, а французская армия вскоре начала отступление. Можно было не читать газету Марата и не слушать речей Робеспьера, мысли об измене приходили в голову даже людям, неискушенным в политике. Давно утвердившееся в общественном сознании мнение, что королева Франции — глава ненавистной «австрийской партии», не требовало дополнительных доказательств. Но теперь и Людовик ХVI не внушал доверия. Королевская власть становилась невыносимой, нельзя было вести войну имея во главе государства изменника.

Неудачи французской армии поставили страну перед угрозой иностранной интервенции. Требовались срочные меры по укреплению государственной безопасности. Законодательное собрание под влиянием широкого общественного негодования приняло в конце мая — начале нюня три декрета: о высылке неприсягнувших священников, роспуске королевской гвардии и создании под Парижем 20-тысячного лагеря федератов. Король, уверенный в близкой победе интервентов, согласился только на роспуск своей гвардии, а два других декрета утвердить отказался. 13 июня он уволил в отставку министров-патриотов. пользовавшихся народной поддержкой, и призвал к власти фейянов.

Зрелость гражданского сознания патриотически настроенных парижан в годы революции не раз проявлялась в том, с какой мужественной легкостью они переходили от разговоров к делу. Негодование поведением двора закончилось 20 июня массовой демонстрацией и подачей петиции Законодательному собранию и королю.

20 июня батальоны Национальной гвардии Сен-Мар-сельского и Сент-Антуанского предместий, подмастерья с пиками, лавочники, мужчины, женщины, дети продефилировали по улицам Парижа, передали свою петицию депутатам Собрания. А вечером, возможно, в немалой степени неожиданно для самих себя демонстранты оказались в королевских апартаментах. Королю пришлось выслушать достаточно энергично выраженные требования национальных гвардейцев и простолюдинов. Раздавались возгласы: «Долой право вето! Вернуть министров-патриотов!» Коронованную особу запросто называли «толстым Луп», время от времени демонстранты выкрикивали: «Дрожите тираны, вот санкюлоты!»{185}

Прямых последствий события 20 июня не имели, если не считать неслыханного до того в истории Франции унижения королевской власти; последние остатки сакральности, во всяком случае в глазах парижского мелкого люда, этот институт утратил. Многие еще чисто по-человечески снисходительно относились к королю, зная о его тяжких прегрешениях против нации, ему их не то чтобы прощали, а как бы отпускали. Приходила на ум мысль из былых времен: какой-никакой, а все-таки король. Но личностью высшего порядка его не признавал уже никто. Политически же активные простолюдины, те, которых летом 1792 г. уже повсеместно стали называть санкюлотами, считали Людовика XVI тираном, клятвопреступником, человеком, виновным во многих бедствиях и поражениях Франции. И судьба короля все в большей степени начинала зависеть именно от воли санкюлотов, ибо на их стороне теперь была сила.

10 августа явилось конкретной реализацией этой силы, воплощением ее в победоносном «восстании и установлении нового органа власти — повстанческой Коммуны Парижа. Коммуна 10 августа представляла собой первый институт власти, не только непосредственно порожденный народным движением, но и сохранивший с ним органические связи после победы.


* * *

С 1789 до лета 1792 г. народное движение проделало огромный путь. Вместе со всей страной оно совершило скачок из полуфеодального мира старого порядка в мир четко сформулированных норм буржуазной политики. Простолюдины. штурмовавшие Бастилию, боролись под лозунгами «Да здравствует король! Да здравствует третье сословие!», вместе с бюстом Неккера несли по улицам Парижа бюст принца Филиппа Орлеанского. Представление о расстановке политических сил было столь же смутно, сколь и сама расстановка. Аморфной аристократической партии противостояло не менее аморфное, правда гораздо более действенное, третье сословие; королевский двор еще не успел опомниться от долгой борьбы с аристократами и лишь начинал осознавать, что аристократы — его единственная реальная опора в стране. В хитросплетениях политики 1789 г. народ разбирался как бы на ощупь, почти инстинктивно. Сама сфера политики, эта специфическая сфера борьбы за власть, претерпевала кардинальное преобразование: на смену борьбе клик приходила открытая борьба классов и представлявших их партий.

В 1792 г. третье сословие было уже глубочайшим образом расколото. Облик основных буржуазных политических партий достаточно прояснился. Народное движение республиканизировалось, и уже один этот факт знаменовал собой гигантский скачок в его политическом развитии. Устранение фигуры короля делало политическую сцену гораздо более ясной и попятной. Простолюдины поддерживали ту партию, которая в наибольшей степени выражала готовность идти навстречу их требованиям. Социальное, народное движение превращалось в непосредственно политическое движение санкюлотов.

Само определение «политический» указывает на то, что данная форма социальной активности направлена на изменение или полное устранение существующей власти в обществе. Наиболее политически активные элементы парижского плебейства стали ставить перед собой подобного рода цели лишь после Вареннского кризиса. Республиканская демонстрация на Марсовом поле явилась первым политическим актом нарождавшегося санкюлотского движения. Характерно, что сам термин «санкюлот» (и производные от него) получил широкое распространение лишь с лета 1791 г.{186} Но в то время это слово имело ругательное значение, использовали его преимущественно сторонники аристократов и либералов-конституционалистов.

Сдвиг в семантике слова санкюлот произошел, по-видимому, лишь во второй половине 1791 — первой половине 1792 г. Пежоративное значение было потеснено, а затем и вытеснено значением почти сакральным. Революция ведь тоже имела свои святыни, неуважительное высказывание о нации, Конвенте или тех же санкюлотах могло дорого стоить человеку. С весны 1792 г. о санкюлотах с огромным пиететом стала писать демократическая пресса. Именно с той поры устами папаши Дюшена Эбер начал призывать: «За пики, отважные санкюлоты! Наточите их получше и выпустите дух из аристократов»{187}.

Народное движение обрело имя, был совершен один из первых шагов на пути к политической самоидентификации, осознанию сущности нового исторического феномена. Но события слишком опережали процесс познания. Если обозначение новых явлений происходило почти синхронно с их рождением, то процесс их теоретического осмысления явно запаздывал. Образовывался разрыв. Ряд — слово, термин, понятие — не имел завершения. Звена «понятие» недоставало. Слово не успевало обрести соответствующее ему понятие, как теоретическое осмысление обозначаемого данным словом явления теряло смысл, ибо само явление исчезало.

Так было и с явлением санкюлотизма. В 1792–1794 гг. что значит слово «санкюлот», знали все, теоретически же истолковать этот феномен не мог никто, а к концу 1795 г. его уже можно было не истолковывать: движение санкюлотов стало историей.

Существовал разрыв между практической деятельностью людей и ее осмыслением, их практическим и теоретическим разумом.

Специфика санкюлотизма как одного из важнейших элементов революционного процесса состоит в том, что он представлял собой массовое политическое движение, а современники, даже из числа политиков того времени, обращали внимание прежде всего на его социальную сущность.

Санкюлотами часто называли просто бедных людей как бы вне зависимости от характера их политических убеждений. На заседании Якобинского клуба 29 вандемьера II года Республики член Конвента Лапланш рассказывал о своей миссии в Жер: «Священники пользовались всеми удобствами в местах своего заключения, санкюлоты же спали в тюрьмах на соломе. Первые снабдили меня тюфяками для последних»{188}. По существу идентичны представлениям Лапланша о санкюлотах представления видного жирондиста, мэра Парижа в 1791–1792 гг. Ж. Петиопа, который утверждал: «Когда говорят о санкюлотах, то имеют в виду не всех граждан, исключая дворян и аристократов, а лишь тех, кто ничего не имеет в отличие от всей массы собственников»{189}. Человек совершенно иной ориентации, будущий глава «заговора равных», Г. Бабеф также считал санкюлотами бедных, неимущих людей{190}.

Встречались и более определенные социальные характеристики: среди городского плебейства цветом санкюлотства Эбер считал рабочих{191}.

Социально-экономические отличия санкюлотов виделись современникам гораздо более ясно, чем их политическое своеобразие. Конечно, Лапланш, Эбер, Бабеф не могли не видеть политическую сторону санкюлотизма: патриотизм санкюлотов подразумевался всегда как нечто само собой разумеющееся, казалось, что человек из народа не может не быть патриотом, сторонником революции. Но совершалась невольная передержка — патриотизм отождествлялся с санкюлотизмом. Получалось, что санкюлоты — это просто последовательные республиканцы из простонародья и каких-либо идей, отличных от идей якобинцев, они по имеют. Более того, союзники из числа буржуазных политиков воспринимали в 1792 — первой половине 1793 г. специфические установки формировавшейся санкюлотской идеологии как установки, чуждые духу народа, духу санкюлотизма. Якобинцам-робеспьеристам, как никакой другой политической группировке времен Великой революции, была свойственна иллюзия, что истинные нужды и стремления народа лучше всего (в том числе лучше самого народа) понимают именно они, якобинцы.

Санкюлоты признавались в качестве особой социальной группы, по не особого политического и идеологического течения. Единой и неделимой республике должна была соответствовать единая и неделимая нация.

Но, как часто бывает, идеологические мифы навязывали одно видение мира, а реальность прорывалась сквозь них совсем в ином обличье. Часть людей из народа осталась в стороне от революционных событий, часть поддержала контрреволюцию. Пассивный консерватизм 1789–1791 гг. в 1792–1793 гг. превратился в пожар гражданской войны в Вандее, в мятежи в Лионе, Тулоне, Марселе и многих других местах. Крестьяне, ремесленники, лавочники, рабочие оказывались на стороне не только федералистов-республиканцев, по и роялистов.

Якобинцы были с народом, но со своим, санкюлотским, народом. Газета «Парижские революции», близкая по духу установкам Робеспьера, весной 1793 г. вводила определенное разграничение между народом и санкюлотами и даже более того: она выдвигала обвинения против «ложных санкюлотов». В одном из мартовских номеров 1793 г. на ее страницах говорилось о бедствиях Франции: «Кажется, все силы объединились, чтобы заставить народ отдаться первому же авантюристу, который захочет им овладеть. О дьявольское наваждение! Что? Неужели у нас будет… нет сил закончить фразу, написать это кощунственное, мерзкое, богопротивное слово! Нет! Этого не будет… Не так ли, отважные санкюлоты?.. Вы совершили революцию, вы ее защитите и завершите, несмотря на все происки королей, министров, дворян, священников, богатых эгоистов, всяких ничтожных и нейтральных людишек, ложных санкюлотов, которые пытаются затесаться в ваши ряды, подражают вашим манерам, вашей одежде и все ради того, чтобы лучше вас обмануть»{192}. Верно подметив явление, журналист (возможно, это был Сильвен Марешаль, редактировавший в 1793 г. газету) дал ему неверное толкование: для него «ложные санкюлоты» — это имущие элементы, подделывающиеся под санкюлотов. Преодоления идеологического мифа не произошло, представление о том, что санкюлоты — это истинный народ, это народ, поддерживающий якобинцев, лишь обрело дополнительное подтверждение и разъяснение. Конечно, мифологизм сознания якобинцев был особого рода. Удержаться у власти и благополучно прожить многие годы, не расставаясь с излюбленными мифами, удается лишь бюрократам времен народной спячки. Якобинцы обладали счастливой способностью обретать свои мифы и забывать о них в зависимости от ситуации. Бесстрашные практики революции, они не продержались бы у власти и дня, если бы в практических делах не оставляли в стороне даже самые дорогие их сердцу и уму мифы. Безжалостно подавляя роялистские и федералистские мятежи, они уничтожали врагов, не изнуряя себя метафизическими изысканиями: кто из противников на самом деле санкюлот, но сбитый с пути истинного священниками и аристократами, и кто враг, неумолимый и прирожденный. Точно так же к побежденному врагу они подходили трезво и реалистически. Неустрашимый сподвижник Робеспьера Кутон говорил о плененных вандейцах: «Я думаю, что пи к каким пагубным последствиям не приведет, если мы избавим от смертной казни женщин, детей, стариков и всех тех из землепашцев и рабочих, которые среди разбойников не занимали никакого гражданского или военного поста»{193}.

Сохранились данные о политических кадрах парижских секций II года Республики. Среди деятелей секций периода наивысшего подъема революции различались три категории. Первая — это комиссары гражданских комитетов, вторая — члены революционных комитетов, третья — санкюлоты-активисты, группировавшиеся с осени 1793 г. преимущественно в секционных обществах.

Гражданские комитеты секций были созданы в соответствии с муниципальным законом 21 мая — 27 июня 1790 г., занимались они в основном административными вопросами. Во II году сфера их деятельности — это прежде всего контроль за распределением продовольствия и> оказание вспомоществования, они осуществляли также функции наблюдения, следили за исполнением ордонансов и постановлений муниципалитета. За свою работу комиссары гражданских комитетов долгое время не получали никакого вознаграждения, лишь 6 флореаля II года Конвент постановил выплачивать им 3 ливра в день{194}. До этого декрета должность гражданского комиссара могли отправлять только люди, имевшие досуг и определенный достаток.

Из 343 комиссаров, числившихся по спискам II года, — 91 человек (26,2 %) жил на доходы от своей собственности (это рантье, отошедшие от дел лавочники, ремесленники, лица свободных профессий), 252 человека (73,8 %) часть своего времени отдавалиадминистративным обязанностям, часть — основной профессии (среди них ремесленников было 120 человек, далее шли лавочники, мелкие торговцы — 81, лиц свободных профессий — 42, предпринимателей — 8 человек). Созданные по инициативе санкюлотов революционные комитеты (законы от 21 марта и 17 сентября 1793 г. лишь фиксировали уже сложившееся положение вещей) занимались выдачей свидетельств о гражданской благонадежности, проверкой документов военных, имели право подвергать последних аресту, если их документы оказывались не в порядке, следили за иностранцами, арестовывали граждан, не носивших национальные кокарды. Революционные комитеты имели более демократический состав, чем комитеты гражданские. Из 454 комиссаров II года Республики 206 (45,3 %) — ремесленники, 84 (18,5 %) — лавочники и торговцы, 55 (12,1 %) — подмастерья, слуги, разнорабочие, 52 (10,5 %) — лица свободных профессий, 22 (4,8 %) — служащие, 20 (4,6 %) — рантье, люди, живущие на доходы от собственности, 13 (2,8 %) — предприниматели{195}. Среди наиболее многочисленной социальной категории комиссаров, обозначенной в документах словом «ремесленник», встречались люди с определенным достатком, но чаще это были бедняки, зарабатывавшие на хлеб насущный исключительно своим трудом. О члене революционного комитета в одной из секций Сент-Антуанского предместья сапожнике Эмбле говорили: «Работящий человек… кормит семью трудом своих рук»{196}; известно, что он проживал с женой и двумя маленькими детьми в небольшой комнатушке на шестом этаже дома на улице Дюваль. Другой комиссар, горшечник Шарль Дени Депель, имея пять человек детей, снимал комнату всего за 60 ливров в год. Цена красноречиво говорит о качестве этого жилья. Члены революционных комитетов были не только беднее, но и моложе гражданских комиссаров. Из 23 революционных комиссаров Сент-Антуанского предместья три четверти не достигли возраста 45 лет. Были среди них и совсем молодые люди. Сапожнику Эмбле, пользовавшемуся большим авторитетом в секции Кенз-Вен, в 1793 г. исполнилось только 22 года, чуть постарше были комиссары Буайе, Анрие, Ваконе{197}.

Из политических кадров движения санкюлотов самым демократическим элементом, безусловно, являлись секционные активисты. Имеются данные о социальном статусе 514 санкюлотов-активистов. Ремесленники преобладают и в этой категории: их 214 (41,6 %), торговцы составляют 15,7 % (81 человек), 64 активиста (12,4 %) — рабочие, 40 (7,7 %) — слуги, приказчики, посыльные, 45 (8,7 %) — служащие, 35 (6,8 %) — лица свободных профессий, разного рода рантье всего 10 (1,9 %), предпринимателей 4 (0,7 %){198}.

Но, определяя социальный облик участников движения санкюлотов, нельзя ограничиваться характеристикой его политических кадров, его организаторов. Движение имело не только своих офицеров и сержантов, но и массу рядовых. Комиссары и активисты секций отличались решительностью, энергией, развитым для того времени политическим сознанием, по их было немного, серьезную силу они представляли благодаря тому, что за ними стояли сотни и тысячи простых людей. Эта мобильная, к сожалению, безымянная для истории масса состояла в значительной степени из рабочих.

Согласно различного рода подсчетам, в Париже конца XVIII в. проживало порядка 524–640 тыс. человек{199}, рабочее население составляло приблизительно половину: 250 972 (считая детей и жен рабочих){200}. Именно из этой среды вышли большинство участников великих революционных дней: 14 июля и 5–6 октября 1789 г., 17 июля 1791 г., 20 июня и 10 августа 1792 г. В моменты наивысшего подъема движения санкюлотов — 31 мая — 2 июня и 4–5 сентября 1793 г., 12 жерминаля и 1–4 прериаля III года (1 апреля и 20–23 мая 1795 г.) — те же плебеи — рабочие и мелкие собственники — будут вновь составлять революционные колонны.

31 мая и 2 июня 1793 г. в отрядах Национальной гвардии и революционной милиции, окруживших Конвент, были люди, для которых потеря одного рабочего дня была очень ощутимой; и секции, чтобы возместить ущерб, понесенный этими бедными участниками восстания, обратились к Парнишкой коммуне с просьбой оказать санкюлотам определенное вспомоществование. Особенно много нуждавшихся в такого рода помощи оказалось в секциях Сент-Антуанского предместья, а также в секциях Круа-Руж, Гравилье, Монмартр.

Секция Монтрей представила список 2946 нуждавшихся, секция Кенз-Вен — 2039, Круа-Руж — 1458, Гравилье — 1458, Монмартр — 1438, Бон-Копсей — 1400, Инвалидов — 1358, Попенкур — 970{201}. Эти цифры не безлики, они позволяют представить, какая сила принудила Конвент радикализироваться, исключив из своих рядов 29 депутатов-жирондистов{202}.

Социальный характер движения 4–5 сентября 1793 г. определен достаточно четко. Газеты единодушно отмечали, что среди манифестантов в то дни преобладали рабочие. 4–5 сентября движение санкюлотов достигло пика своего влияния в Париже и во Франции. Конвент не только одобрил политические меры, принятия которых добивались санкюлоты, по и в принципе согласился на введение всеобщего максимума{203}. Очень точно охарактеризовал сентябрьские события, их внутренний механизм А. Собуль. Он писал: «Движение зародилось в самой гуще народа… вожаки секций и клубов придали ему направление и возглавили его… Это именно они, сильные поддержкой народных масс, увлекли за собой Коммуну, Якобинский клуб, Конвент и, наконец, Комитет общественного спасения»{204}.

Переворот 9 термидора нанес тяжелый удар санкюлотскому движению. Была отстранена от власти политическая группировка, опиравшаяся на это движение, и, хотя формально переворот не был направлен против организаций санкюлотов, не случайно вскоре после гибели робеспьеристов последовали репрессии и против активистов секций{205}.

Ослабленное, отчасти дезориентированное движение санкюлотов тем не менее не сошло с политической сцепы в 1794 г. Несмотря на преследования властей, организации санкюлотов продолжали действовать. Собирались народные секционные общества, проводили агитацию демократические клубы. Особой популярностью пользовались Общество республиканской добродетели в секции Обсерватории и клуб на улице Вер-Буа, о котором говорили, что его посещают в основном «рабочие и другие малообразованные люди, которых легко увлечь на опасный путь»{206}. Весной, когда экономическое положение народных масс стало совершенно невыносимым, санкюлоты попытались перейти в контрнаступление. Одно за другим последовали восстания 12 жерминаля и 1–4 прериаля.

В требованиях, выдвинутых инсургентами в жерминале и прериале, явно прослеживается преемственность с лозунгами санкюлотов II года Республики. Когда 12 жерминаля восставшие ворвались в зал заседаний Конвента, на тульях шляп у многих из них были написаны слова: «Хлеба и конституцию 1793 г.».

Движение санкюлотов обладало автономностью по отношению к якобинцам, политической партии в наибольшей степени опиравшейся именно на санкюлотов. Даже народные восстания 10 августа 1792 г. и 31 мая — 2 июня 1793 г., обеспечившие переход власти: первое — в руки жирондистов в блоке с якобинцами, второе — непосредственно в руки якобинцев, подготавливались и осуществлялись с согласия якобинцев, по вне их реального практического руководства{207}. Выступления же 4–5 сентября 1793 г. имели целью оказать давление на власть, т. е. на Коммуну, Конвент и комитеты — органы, находившиеся под контролем якобинцев. Наконец, в жерминале и прериале, в период нисходящего развития революции, инсургенты-санкюлоты действовали уже исключительно на свой страх и риск.

Тезис об автономности движения санкюлотов по отношению к якобинцам предполагает и определенную самостоятельность санкюлотской идеологии. Родившаяся в эпоху кризиса религиозного сознания, оказавшегося неспособным аргументировать необходимость установления политического государства буржуазии, идеология как форма отражения действительности охватывает прежде всего сферу политико-правовых отношений. Смысл ее существования и смысл ее специфики — оправдание претензий (реализуемых или уже реализованных) той или иной социальной группы на власть. Идеология отнюдь не относится к элитарным, скрытым формам общественного сознания, в ней всегда заложена неистребимая страсть завоевания новых адептов. Интерпретация ее редко является делом свободного творчества, гораздо чаще за правильностью интерпретации следит специальный аппарат, представляющий собой одну из важнейших составных частей политического движения, партии или государства.

При изучении духовных предпосылок становления санкюлотской идеологии следует обратиться к дореволюционным временам. Например, к «мучной войне» 1775 г., когда отцы участников революции, а частично и сами будущие санкюлоты требовали установления твердых цен — максимума на хлеб и муку. Идеи жесткого регулирования экономики, государственного или муниципального контроля над колебанием цен пронизывали многие выступления городского плебейства конца XVIII в. От этих идей рабочие, мелкие ремесленники, лавочники не отказались даже в период наибольшего упоения словом «свобода» в 1789–1791 гг. А в 1792 г. движения «таксаторов» развернулись уже в полную силу. Бедняки в таксации цен видели единственное средство сделать доступными для них простейшие предметы потребления.

Одновременно они пытались доказать органичность таксации новому революционному порядку. «Гнусные скупщики и подлые капиталисты нам заявляют, что конституция утвердила принцип свободы торговли. Так ли это?.. Не говорится ли в четвертом параграфе Декларации прав человека: «Свобода допускает совершение любых деяний, кроме тех, что наносят ущерб другому человеку», — и не гласит ли параграф шесть: «Закон не в праве защищать действия, направленные во зло другому человеку…» А теперь мы вас спрашиваем, законодатели, наши представители, разве не причиняется зло теми, кто скупает продукты затем, чтобы потом перепродать их как можно дороже?» — обращались к законодателям в январе 1792 г. члены парижской секции Гобеленов{208}. Ссылками на Декларацию прав человека и гражданина будущие санкюлоты обосновывали свои экономические требования, из которых постепенно вырастала целая экономическая программа, которая явится составной частью их идеологии.

Хорошо известно, что экономические устремления мелкого люда даже наиболее демократично настроенные якобинцы{209} вплоть до весны 1793 г. считали ложными и незаконными. Только в конце апреля — начале мая 1793 г. якобинцы поддержали требования плебейства об изъятии из обращения звонкой монеты и введения максимума цен{210}. А еще в феврале находившаяся под их влиянием Коммуна подавила попытку самочинного установления максимума. Экономические воззрения якобинцев менялись под воздействием санкюлотского насилия. Правда, якобинцы в отличие от жирондистов (которые ввели первый максимум, но не добивались его осуществления) действительно сумели осознать необходимость регулируемой экономики в условиях острейшего кризиса. Жирондисты, уступив на миг силе, остались в душе непоколебимыми сторонниками свободной торговли.

Отличия между идеологией якобинизма и идеологией санкюлотов имелись и в области политико-правовых представлений. Одно из важнейших отличий — отстаиваемая концепция демократии: якобинцы являлись последовательными приверженцами норм парламентской демократии (лишь изредка и с опаской признавая нормы прямой), санкюлоты — сторонниками прямого народоправства.

Что касается идей и практики прямой демократии времен революции, то их истоки следует искать не в античной древности и даже не в трудах Ж.-Ж. Руссо. Парижские простолюдины, толпами стекавшиеся в Пале-Руаяль летом 1789 г., вряд ли задумывались о том, как голосовали в Афинах или Спарте; немногие из них и слышали-то эти названия. Практика прямой демократии рождалась в крике, шуме, порой в потасовках. Обрушившийся на людей режим свободы слова позволял экспериментировать всласть. И люди творили, не задумываясь о формах, в которых воплощалось их политическое творчество. Был Пале-Руаяль: его сады, галереи, беседки. Накричавшись до хрипа, отсюда отправлялись простолюдины к Бастилии и в Национальное собрание, в Якобинский клуб и к Арсеналу за оружием… Шли добиваться осуществления принятых ими решений, прямая демократия подразумевала и прямое действие… Такую же роль, как Пале-Руаяль, спорадически играли рынки и просто очереди у магазинов.

К идее, что народ должен сам решать свою судьбу, французские простолюдины пришли стихийно. 14 июля 1789 г., 5–6 октября того же года, а также в ходе других бесчисленных выступлений в городах и деревнях они кардинальным образом меняли социальный и экономический облик своей страны. В теориях Руссо рабочий люд плохо или вообще не разбирался. Но сама действительность наталкивала теперь простых людей на мысли, которые ранее были впервые во Франции провозглашены великим философом. Действие во многом предшествовало теории. Такое часто случается в бурные периоды революции. Идеологию создавали массы, точнее, их безвестные таланты, авторы петиций, прошений, эфемерных брошюр; профессиональные идеологи шли впереди их на полшага, а подчас и тащились у них в хвосте. Действия совершались под влиянием чувств страха, голода, ненависти. Лишь впоследствии революционно настроенные мастера и подмастерья, лавочники и рабочие поняли, что так и должно быть, что именно они и должны определять: каким образом должна развиваться Франция, какой политический строй ей более всего подходит.

Часто получалось так, что массы уже ощущали тот или иной новый революционный принцип, уже являлись его сторонниками… оставалось кому-нибудь только произнести слово, и здание новой идеологии надстраивалось еще на один этаж. Уже в 1789 г. мелкий люд на практике осуществлял принцип народного суверенитета. А в 1792 г. санкюлоты будут его выдвигать осознанно и с присущей им категоричностью. Секция Сите 3 ноября 1792 г. заявляла, что «любого человека, который сочтет себя облеченным народным суверенитетом, будет рассматривать как тирана, узурпатора общественной свободы, достойного смерти»{211}.

Принцип народного суверенитета признавали и отстаивали и якобинцы, но они его интерпретировали в духе парламентаризма; по их мнению, народ передавал суверенитет своим избранникам, которые и выступали в качестве наиболее истинных и достойных выразителей народных чаяний. Разговоры о неотчуждаемости народного суверенитета они воспринимали как замаскированную контрреволюцию.

Прямая демократия — вот механизм политической власти, казавшийся санкюлотам идеальным. В полной мере она осуществлялась в их организациях: секциях, народных и секционных обществах. Но, возможно, именно прямая демократия обусловила тот факт, что движение санкюлотов не обладало стабильной организационной структурой. А политические действия их всегда отличались определенной незавершенностью. За короткий срок существования несколько раз менялись политические кадры: рядовые движения санкюлотов оставались томи же, а офицеры и унтер-офицеры, поднявшись на волне того или иного народного выступления, завоевав известность, спешили интегрироваться в более «респектабельные» политические структуры.

Санкюлоты понимали народный суверенитет буквально и однозначно: народом они считали самих себя и потому в любой момент могли возложить на себя обязанность законодательствовать, управлять и судить. Вот принципы прямой демократии, доведенные до абсолюта. О санкюлотах нельзя сказать, что они были наделены чувством собственного достоинства, они были наделены гораздо большим — чувством исторического достоинства. Они не произносили слово «история», в ту пору оно не было в ходу, но ощущение, что история осуществляется здесь в Париже и они ее главные творцы, их не покидало.

Максимализм политического мышления — источник силы и слабости одновременно. А подчас источник преступлений. Когда 31 июля 1792 г. общее собрание одной из парижских секций объявило, что оно возвращает себе свои права и не признает более Людовика XVI королем французов, — то был величайший порыв революционной энергии, увлекший за собой тысячи людей, и ни противодействие Законодательного собрания, ни сопротивление швейцарской гвардии не смогли предотвратить взрыв: 10 августа 1792 г. монархия во Франции была ликвидирована. И те же санкюлоты в составе «революционной армии» казнили виновных и невинных в Лионе, их руками представитель в миссии, член Конвента Каррье в Нанте топил баржи с заключенными, с их помощью Тальеп, Баррас и Фрерон в Бордо и Провансе устраивали массовые казни. В сентябре 1792 г. народный суверенитет получил свое санкюлотское воплощение в расправе над содержавшимися в парижских тюрьмах. Конечно, в самих убийствах 2–4 сентября 1792 г. участвовало незначительное количество санкюлотов, по-видимому, не более 300 человек, по каждую тюрьму в те дни окружали огромные толпы народа, одобрявшего эти избиения и готового выступить против любого, попытавшегося бы их остановить.

Демократическое сознание на ранних стадиях своего развития пронизано авторитарностью, тем более неизбежной, что демократы на первых порах всегда выступают в качестве меньшинства, питающего иллюзии, что оно является большинством.


* * *

Сводим ли демократический опыт французской революции к истории народного движения? Вряд ли. Активность народных масс — это условие существования демократии, но не сама демократия. Скорее ее можно охарактеризовать как динамическую систему власти, базирующуюся на трех видах политических гарантий: первая — гарантия свободного развития политического инакомыслия в его идеологических и организационных формах; вторая — гарантия свободного избрания на все государственные посты, занятие которых обеспечивает возвышение над обществом; третья гарантия заключается в легализации всех форм протеста против проявления любого государственного произвола. Демократия это не государственная форма, не социальное движение, а тип политического механизма, тип функционирования власти в минимальной степени отчужденной от населения. Да, именно одновременно и тип, и система власти. Демократия очень сложна по своему внутреннему устройству и в этом одна из причин ее хрупкости.

Демократия имеет свою метафизику, постулаты, в которые любой демократ верит, — иначе больше верить по во что. Есть Геркулесовы столбы, необходимость которых вынужден признать любой человек действия, — беспредельный скепсис в гуманитарной науке и политике обрекает на бессилие или безнравственность. Демократия же зиждется на балансе сил и признает значимость нравственности. С этой точки зрения вряд ли можно оспорить суждение Дж. Дьюи: «Основа демократии — это вера в способности человеческой природы, вера в интеллект человека и в силу накопленного совместного опыта людей. Это вера не в то, что все это имеется в наличии в окончательном виде, но в то, что, если способствовать, это может расти и быть в состоянии генерировать все в большей степени развитие знаний и мудрости, необходимых для направления коллективного действия»{212}.

Путь Франции к демократии начался не в один из великих революционных дней (14 июля 1789 г., 10 августа 1792 или 31 мая — 2 июня 1793 г.). Становление правового государства — одна из важнейших предпосылок демократии. Это становление осуществлялось на протяжении веков, и следует признать, что абсолютистское государство не было первой ступенью в его развитии, его история восходит к сословной монархии и далее — к правовой регуляции отношений сюзерена и вассалов в рамках классического феодализма.

Есть еще одна грань проблемы. Экономической основой современной (т. е. от эпохи Великой французской революции до наших дней) демократии является рынок, рынок и демократия составляют как бы симбиоз, но если рынок определенное время может развиваться и в условиях политического авторитаризма, то демократия вне рыночной экономики просто невозможна, во всяком случае это доказывает весь предшествующий исторический опыт.

Наконец, создание демократического механизма невозможно и в том случае, если в стране не выработана своя национальная теория демократии, отвечающая традициям и духу национальной политической культуры. Импортированные идеи, лишь пройдя очистительное горнило интеллектуальных мук и длительных размышлений местных патриотов, могут увлечь массы на исторические деяния. Без Монтескье и Жан-Жака Руссо прорыв Франции к демократии не мог бы последовать. Демократический механизм начинает работать только тогда, когда народ проникается чувством кровной необходимости демократии для своего повседневного существования.

Демократия — феномен синкретический, она рождалась не только благодаря усилиям Маратов, Робеспьеров и бунтарей из народа, по и благодаря деятельности фейянов и жирондистов. Не без доли условности и упрощения движение революции в 1789–1792 гг. характеризуется как переход от авторитарности к олигархии и далее к демократии. Воздействие структур, действовавших в соответствии с принципами олигархии, было существенным и во времена кажущегося господства автократии Старого порядка. Провал реформ, подготавливавшихся просвещенными бюрократами, — лучшее тому доказательство. В своей борьбе с оппозиционным дворянством государство в 1789 г. попыталось использовать механизм наивной, противоречивой и непоследовательной демократии, породившей Генеральные штаты. Но Генеральные штаты но стали инструментом проведения политики абсолютистского государства. Палата общин (собрание представителей третьего сословия) самоконституировалась в автономный орган власти. В июне — июле 1789 г. произошло превращение совещательного органа сословного представительства в национальный представительный институт с чрезвычайными полномочиями. Началось становление государственности нового типа. Вехи этого превращения известны: 10 июня 1789 г. собрание третьего сословия приступило к проверке полномочий депутатов всех трех сословий; 17 июня собрание третьего сословия совместно с несколькими присоединившимися к нему депутатами от духовенства провозгласило себя Национальным собранием: 20 июня депутаты поклялись не расходиться до тех пор, пока не будет выработана конституция; 9 июля 1789 г. Национальное собрание провозгласило себя Учредительным. Наконец, 26 августа 1789 г. Учредительное собрание приняло Декларацию прав человека и гражданина — гордый и прекрасный документ, написанный истинно свободными людьми, уверенными в своей силе и правоте. Декларация была и остается по сей день манифестом утопического либерализма. «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах… Цель каждого государственного союза составляет обеспечение естественных и неотъемлемых прав человека. Таковы свобода, собственность, безопасность и сопротивление угнетению. Источник суверенитета — по существу сама нация. Никакая корпорация, ни один индивид не могут располагать властью, которая не исходит явно из этого источника… Свобода состоит в возможности делать все, что не приносит вреда другому…»{213} — простые, ясные принципы, будто действительно воплотившие в себе непререкаемые начала политического рационализма. То, о чем авторы декларации не могли говорить раскованно и смело, они не говорили. Лишь в параграфы о свободе слова были введены ограничения, оставлявшие лазейки для произвола и цензуры. О некоторых свободах — собраний, ассоциаций, торговли и промышленности, преподавания — в декларации вообще по говорилось (прагматизм законодателей был заглушен волной энтузиазма, но вовсе не покинул их). Против неопределенных ограничений свободы прессы протестовал Робеспьер, столь значимые умолчания прошли незамеченными.

Учредительное собрание, гарантируя политические свободы и обеспечивая своей властью их реальность (этим уже закладывались основы демократии), в то же время хотело придать режиму свободы стабильность и потому позаботилось об исключении неимущих слоев населения из политической жизни. Свобода для тех, кто ею умеет пользоваться! В итоге к числу полноправных «активных» граждан было отнесено порядка 4,5 млн французов, большая часть взрослых мужчин и все женщины были лишены избирательных прав. Еще меньшее число граждан получили возможность становиться выборщиками. Согласно Конституции 1791 г., выборщик должен был удовлетворять следующим требованиям: в городах с населением свыше 6 тыс. — владеть имуществом, приносящим доход, равный стоимости 200 рабочих дней по местным условиям, или нанимать помещение, приносящее доход не менее стоимости 100 рабочих дней; в городах с населением менее 6 тыс. — владеть имуществом, приносящим доход равный стоимости 150 рабочих дней, или арендовать имущество, ценность которого по налоговым спискам равна стоимости 400 рабочих дней; для тех же, кто одновременно является собственником и арендатором, средства по всем этим различным титулам объединяются и так определяется предел, необходимый для признания прав выборщика.

Но Конституция вырабатывалась и принималась на протяжении двух с лишним лет с 1789 по сентябрь 1791 г. К тому времени, когда она была принята, она уже устарела. Народные массы уже были включены в политический процесс, сама новая система не могла существовать без их поддержки, и попытка превратить их в сугубо вспомогательную, пассивную силу (до тех пор, пока сами массы не устанут от политики и не разочаруются в ней) подготавливала лишь дополнительный горючий материал. Развитие революции шло от кризиса к кризису, для их преодоления требовались государственные структуры и механизмы политической деятельности совершенно особого свойства, созданные не на «века», а только на время исключительных обстоятельств.

Революция порождала современное, т. е. демократическое государство, но в ходе своего развития все более множила примеры несовпадения реальной практики с теорией прав человека. Политика подчиняла гражданскую жизнь, хотя именно ради автономного, беспрепятственного разви-158 тпя гражданского общества во многом и осуществлялась революция. 13 то же время это временное господство политики над гражданской жизнью составляло один из характерных моментов революционного освобождения.

Порыв к демократии сопровождался отказом от некоторых ее основ, утвержденных в рамках олигархического режима, т. е. движение к демократии изначально выступало и как движение к диктатуре.


* * *

Понимание неизбежности войны с европейскими монархиями, борьба за популярность, неодолимое желание дорваться до власти, смутные реминисценции образованных честолюбцев на темы римской республики (не воображали ли себя жирондисты Бриссо или Верньо римскими сенаторами на парижской политической сцене?) — при всех этих комплексах и страстях как не стремиться к войне, которая могла все дать, утолить самые безумные желания? Только глубочайший кризис делал невозможное возможным. И жирондисты всеми силами вовлекали страну в такой кризис.

Бриссо ожидал, что война повлечет за собой «великие измены». Они вскоре последовали…

Один из параграфов Конституции 1791 г. гласил: «Если король станет во главе армии и направит войска против народа или если он путем формального акта не воспротивится подобному предприятию, выполняемому его именем, то следует считать, что он отрекся от королевской власти»{214}. Эмигранты, пруссаки и австрийцы действовали от имени Людовика XVI… Возникли легальные основания для отречения короля. Конституционный монарх по своей воле становился антиконституционным. Лицемерно прикрываясь Конституцией, Людовик XVI путем поражения и краха страны и государства надеялся восстановить собственное полновластие.

3 июля 1792 г. один из лучших ораторов Жиронды, Верньо, обнажил несовершенство Конституции, которая предоставляла королю законные средства вести антигосударственную деятельность. Но признание несовершенства Конституции логически должно было повлечь за собой призыв к ее пересмотру.

10 августа страна вновь вступила в полосу политической неизвестности. Олигархический режим конституционной монархии оказался непригодным ни для ведения войны, пи для руководства народными массами. В день восстания — 10 августа — был принят декрет о созыве Национального конвента, нового экстраординарного органа. Конвент должен был стать как бы вторым Учредительным собранием, сосредоточивая в своих руках не только законодательную, но также отчасти исполнительную власть. Шла война и победить армии авторитарных европейских монархий можно было только с помощью революционной авторитарности.

При всем отвращении к любым формам автократии именно жирондисты заложили институциональные основы диктатуры. 10 марта 1793 г. Национальный конвент принял декрет о создании Чрезвычайного уголовного трибунала. Судьи этого трибунала избирались не рядовыми гражданами, а членами Конвента относительным большинством голосов, т. е. фактически назначались, назначались и входившие в его состав присяжные заседатели. Решения трибунала принимались к исполнению без права кассации. Одна из статей декрета предусматривала наказание граждан за преступления и проступки, не обозначенные как таковые в уголовном кодексе и других юридических актах Республики. Революционное правосознание тем самым признавалось законной основой для вынесения приговора. Революция, возвещавшая миру, что «никто не может быть наказан иначе, как в силу закона, надлежаще примененного, изданного и обнародованного до совершения преступления»{215}, начала отрицать самое себя. В декрете от 4 мая 1793 г. по продовольственному вопросу поощрялись доносители. 5 апреля были расширены полномочия общественного обвинителя Чрезвычайного трибунала: он мог теперь арестовывать и предавать суду без принятия Конвентом специального постановления о возбуждении дела. 25 марта 1793 г. был принят декрет об образовании Комитетов общественного спасения и общей безопасности.

Конвент, в котором доминировали жирондисты, шел навстречу требованиям санкюлотов. Принимались соответствующие декреты, но осуществлять на практике их положения власти не спешили.

Жирондисты не имели силы, чтобы подавить народное движение (этот противник оставался во многом основой их собственной власти), не смогли они и подчинить народное движение своему влиянию.

Что послужило причиной политической слабости жирондистов? Их большая, чем у якобинцев привязанность к имущественным интересам буржуазии? Меньшая гибкость политического мышления? Слишком устойчивая приверженность принципам либерализма? В чем-то Робеспьер оказался более глубоким и умелым политиком, чем лидеры Жиронды? Поражение не всегда признак слабости. Жирондисты сошли с политической арены еще и потому, что попытались воспротивиться объективному ходу вещей, который устремлял страну к диктатуре.


* * *

Как совместить всепожирающее честолюбие и стремление к общественному благу? Макиавелли писал: «Люди всегда дурны, пока их не принудит к добру необходимость»{216}. Неужели он прав? И один из величайших революционеров Неподкупный Максимилиан Робеспьер подтверждает своей жизнью мысль Макиавелли. Осторожный политик, противник войн, народолюбец превратился в тирана, уничтожающего в борьбе за власть даже тех людей, политическое бытие которых служило гарантией существования политической тирании и самого тирана. Достигнув апогея могущества, Робеспьер ослеп. Он стал уничтожать противников, не представлявших реальной угрозы для его власти. Он, являвший собой на протяжении всех лет революции воплощение бесстрастного разума, превратился в жертву подсознательных импульсов. Декрет от 10 июня 1794 г., ради принятия которого Робеспьер использовал всю силу своего авторитета, с точки зрения государственной необходимости абсурден. Он за пределами добра и зла. Уже гильотинированы Эбер, Шометт, Дантон, Демулен, уже армии Республики одерживают победы на всех фронтах, уже подчинено контролю Комитета общественного спасения движение санкюлотов. И тут принимается декрет о реорганизации Революционного трибунала, определяется, что он учрежден для того, чтобы наказывать врагов народа. А врагом народа, согласно декрету демократа Робеспьера, может быть признан любой без исключения гражданин Республики — ибо: «Врагами народа объявляются те, кто силой или хитростью стремятся уничтожить общественную свободу… Врагами народа объявляются все, кто пытается помешать снабжению Парижа продовольствием или же вызвать голод в Республике… Врагами народа объявляются лица, виновные в том, что ввели в заблуждение народ и народных представителей с целью склонить их к поступкам, идущим вразрез с интересами свободы. Врагами народа объявляются лица, пытавшиеся вызвать упадок духа, для того чтобы способствовать замыслам тиранов, составивших союз против Республики. Врагами народа объявляются лица, распространявшие ложные слухи с целью посеять в народе раздор и смуту. Врагами народа объявляются лица, старавшиеся ввести в заблуждение общественное мнение и препятствовать народному просвещению, а равно и те, кто старался развратить общественные нравы и общественную совесть, ослабить энергию и чистоту или остановить развитие революционных и республиканских принципов, будь то путем контрреволюционных и злостных сочинений или же путем всяких других махинаций…»{217}. Наказанием за все преступления, подлежавшие ведению Революционного трибунала, являлась смертная казнь.

Робеспьер добился принятия чудовищного декрета и почти перестал вмешиваться в дела управления: он не появлялся ни в Конвенте, ни на заседаниях Комитета общественного спасения. Тем временем усиливались противоречия как внутри Комитета общественного спасения, так и между ним и Комитетом общей безопасности. Почти двадцатидневное отсутствие в политической жизни Робеспьер прервал в связи с попыткой примирения двух правительственных комитетов. И именно этому примирению воспрепятствовал. 8 термидора Робеспьер обрушился в Конвенте на ярых террористов. Но, отказавшись назвать имена обвиненных им депутатов, он испугал всех, кто мог себя в чем-то упрекнуть. Ночью был составлен заговор.

Переворот 9 термидора явился своего рода коллективным политическим самоубийством. Слабые победили сильных. Болото превзошло Гору.

Добродетель Робеспьера оказалась сильнее его честолюбия. Он отказался от борьбы за власть, когда власть в его руках уже не могла служить добродетели. «Государственная власть, которая знает, что она есть, должна иметь мужество в каждом необходимом случае, где компрометируется существование целого, действовать совершенно тиранически», — писал Гегель, анализируя природу якобинской диктатуры{218}. Робеспьер действовал тиранически, отстаивая целое, и он его отстоял, но летом 1794 г. целое распалось. Террористы-взяточники Фрерон, Тальен, Баррас{219}, бастовавшие рабочие, торговцы, неизменно нарушавшие максимум, — это было целое? Власть ради власти привлекает людей низменных, к их числу Робеспьер не относился.

Вместо заключения


Народ во Франции XVII в. — раздробленная, разрозненная масса: разноликое крестьянство и немногочисленные бедные горожане — подмастерья, слуги, поденщики, бродяги, нищие, контрабандисты. С формально-юридической точки зрения все эти бедняки входили в третье сословие и составляли единое целое с «неблагородными» собственниками: торговцами, буржуа, богатыми ремесленниками, банкирами, низшими служащими государственного аппарата. В действительности единство было совершенно эфемерным. В первый год Фронды в Париже, Бордо и некоторых других городах сложилась пестрая коалиция, в которую вошли магистраты, состоятельные элементы третьего сословия и беднота, но то не был союз третьего сословия. Народ в годы Фронды бунтовал, оставаясь вне политики. Фрондеры, мятежные принцы, мазаринисты использовали массу как орудие своих целей, они не видели в народе ни граждан, ни личностей.

Людовик XIV своими победами и поражениями способствовал национальному сплочению французов. Он приучал дворян быть простыми подданными и тем самым сближал их с третьим сословием, вводя политическое бесправие как норму государственной жизни. Но нивелирование политическое не влекло и не могло повлечь за собой нивелирование социальное.

С эпохи Людовика XIV французское государство начало отрываться от дворянства и состоятельной прослойки третьего сословия, но оно не обретало опоры и в народе. Шават, Жамере-Дюваль, Мандрен, несмотря на всю их оригинальность как личностей (особенно двух последних), типичны в своем внегосударственном существовании.

Абсолютистское государство в XVIII в. было сильно традициями, а не идеями, обращенными в будущее. Тюрго попытался вдохнуть новую жизнь в старую бюрократическую машину, но не сумел преодолеть консервативную инерцию отторжения… Абсолютистское государство оказалось неспособным руководить развитием общества, становление гражданского общества превратилось в процесс сугубо автономный и во многом враждебный государственным структурам. Чем далее откладывалось реформирование государства, тем более радикализировалось общество. Идеи богатых и образованных о свободе и равенстве проникали и в народную толщу.

Революция сняла конфликт государства и гражданского общества, привела к стремительной децентрализации власти. Правда, либеральные рациональные схемы — разделения властей (гармонии законодательной, исполнительной и судебной власти), равновесия между столицей и периферией — не были рассчитаны на алогичные условия гигантского кризиса. Либеральные структуры уже в 1792 г. были потеснены структурами демократическими. Жирондистская попытка осуществить синтез и создать либеральную демократию провалилась. Народ создал свои политические организации, свои ячейки власти. Санкюлоты отрицали либерализм во всех его обличьях. На смену либеральной представительной демократии пришла революционная демократия. По сути своей Конвент после восстания 31 мая — 2 июня 1793 г. уже не был полноценным и полноправным представительным институтом. Принципы прямой демократии потеснили принципы демократии представительной. Народ в лице движения санкюлотов привел к власти политическую группировку, в наибольшей степени отличавшуюся вниманием к его нуждам, якобинцы-робеспьеристы были последовательными демократами, но волей обстоятельств именно они создали диктатуру. Ради утверждения демократии в будущем они начали искоренять демократию в настоящем. Несовместимость революционной демократии и революционной диктатуры породила духовный кризис как Робеспьера, так и якобинской республики. В 1794 г. революционное меньшинство — якобинцы и санкюлоты — потеряло способность руководить страной и государством. Величайший эксперимент XVIII в. слияния государства и народа завершился..

Документы и сочинения XVII–XVIII вв.


Конституции и законодательные акты буржуазных государств XVII–XIX вв. М., 1957.

Марат Ж. П. Избр. произведения. М., 1956. Ч. 1–3.

Мелье Ж. Завещание. М., 1954. Т. 1–2.

Мерсье Л.-С. Картины Парижа. М.; Л., 1935. Т. 1–2.

Робеспьер М. Избр. произведения. М., 1965. Ч. 1–2.

Руссо Ж-Ж. Трактаты. М., 1969.

Французская революция в провинции и на фронте: (Донесения комиссаров Конвента). М.; Л., 1924.



Историография

Адо А. В. Крестьяне и Великая французская революция: крестьянское движение в 1789–1794 гг. М., 1987.

Ардашев П. Провинциальная администрация во Франции в последнюю пору старого порядка, 1774–1789. СПб., 1900.

Вовель М. К истории общественного сознания эпохи Великой французской революции // Французский ежегодник, 1983. М., 1985.

Гордон А. В. Падение жирондистов: народное восстание 31 мая — 2 июня 1793 года. М., 1988.

Захер Я. М. Движение «бешеных». М., 1961.

Жорес Ж. Социалистическая история Французской революции. М., 1976–1983. Т. 1–6.

Копосов H. Е. Французский абсолютизм и финансисты в свете новейших исследований // Французский ежегодник, 1985. М., 1987.

Кожокин Е. М. Французские рабочие: от Великой буржуазной революции до революции 1848 года. М., 1985.

Кропоткин П. А. Великая французская революция 1789–1793. М., 1979.

Люблинская А. Д. Франция при Ришелье: французский абсолютизм в 1630–1647 гг. Л., 1982.

Манфред А. З. Три портрета эпохи Великой французской революции. М., 1978.

Малов В. Н. Фронда//Вопр. истории. 1986. № 7.

Матьез А. Борьба с дороговизной и социальное движение в эпоху террора. М.; Л., 1928.

Олар А. Политическая история: Французской революции. Происхождение и развитие демократии и республики, 1789–1804. М., 1938.

От старого порядка к революции. Л., 1988.

Поршнев Б. Ф. Народные восстания во Франции перед Фрондой (1623–1648). М.; Л., 1948.

Ревуненков В. Г. Очерки по истории Великой французской революции: падение монархии, 1789–1792. Л., 1982.

Ревуненков В. Г. Парижские санкюлоты эпохи Великой буржуазной революции. Л., 1971.

Ревуненков В. Г. Парижская коммуна 1792–1794. Л., 1976.

Рокэн Ф. Движение общественной мысли во Франции в XVIII веке, 1715–1789. СПб., 1902.

Собуль А. Парижские санкюлоты во время якобинской диктатуры: Народное движение и революционное правительство 2 июня 1793 года — 9 термидора II года. М., 1966.

Собуль А. Первая республика 1792–1804. М., 1974.

Токвиль А. Старый порядок и революция. М., 1905.

Фор Э. Опала Тюрго. 12 мая 1776 года. М., 1979.


INFO



ББК 63.3(0)

К58


Кожокин Е. М.


К58 Государство и народ: От Фронды до Великой французской революции. — М.: Наука, 1989. 176 с. с ил, — Серия «История и современность».

ISBN 5-02-008952-4


К 0504000000-297/052(02)-89*89 НП



…………………..

FB2 — mefysto, 2024






notes

Примечания


1


Бумажные деньги, обеспеченные национальными имуществами. С 6 мая 1791 г. казначейство начало выпускать мелкие купюры по 5 ливров.


comments

Комментарии


1


Histoire économique et sociale de la France. P., 1977. T. 1: De 1450 à 1660, vol. 1: L’Etat et la Ville. P. 15.

2


См.: Konocoe H. E. Абсолютная монархия во Франции XVI–XVIII веков: (Государственный строй). Л., 1984. Ч. 1, 2; Люблинская А. Д. Франция в начале XVII века. Л., 1959; Она же. Французский абсолютизм в первой трети XVII века. Л., 1965; Она же. Франция при Ришелье. Л., 1982; Малов В. Н. Французские государственные секретари в XVI–XVII вв. // Средние века. М., 1966. Вып. 29.

3


Mousnier R. La plume, la faucille et le marteau. P., 1970. P. 180–186.

4


Возмущенные казначеи образовали особую организацию — синдикат с представительством в Париже и специальной кассой, старое, прочно укорененное на местах чиновничество не желало уступать своих позиций. См.: Esmonin Е. Etudes sur la France des XVII et XVIII siècles. P., 1964. P. 16, 25–29.

5


Recueil général des anciennes lois françaises depuis l’an 420 jusqu’à la Révolution de 1789/Par mm. Joudon, Decrusy, Isambert. P., 1826. T. 17. P. 204.

6


Talon O., Talon D. Oeuvres. P., 1821. T. 1.

7


Парламент в XIII в. был выделен из королевской курии в качестве самостоятельного института, долгое время он являлся верным орудием укрепления королевской власти. В начале XVI в. Н. Макиавелли писал о Парижском парламенте: «В наши дни хорошо устроенным и хорошо управляемым государством является Франция. В ней имеется множество полезных учреждений, обеспечивающих свободу и безопасность короля, из которых первейшее — парламент с его полномочиями. Устроитель этой монархии, зная властолюбие и наглость знати, считал, что ее необходимо держать в узде… зная ненависть народа к знати, основанную на страхе, желал оградить знать. Однако он не стал вменять это в обязанность королю, чтобы знать не могла его обвинить в потворстве народу, а народ — в покровительстве знати, и создал третейское учреждение, которое, не вмешивая короля, обуздывает сильных и поощряет слабых» (Макиавелли Н. Избр. соч. М., 1982. С. 355).

8


Kossmann F. H. La Fronde. Leiden, 1954. P. 33.

9


Moote A. Z. The revolt of Judges: The Parlament of Paris and the Fronde, 1643–1652. Princeton (N. J.), 1971. P. 28–29.

10


Recueil général des anciennes lois françaises… T. 16. P. 533.

11


Cardinal de Retz. Oeuvres. P., 1984. P. 177.

12


Bonney R. J. La Fronde des officiers; mouvement réformiste ou rebellion corporatiste? // XVIIe siècle. 1984. N 4, P, 333.

13


Цит. по: Поршнев Б. Ф. Народные восстания во Франции перед Фрондой (1623–1648). М.; Л., 1948. С. 81–82.

14


Logié P. La Fronde en Normandie. Amien, 1951. T. 1. P. 97–98.

15


Deyon P. Rapports entre la noblesse française et la monarchie absolue//Revue historique. 1964. T. 231. Avr.-juin. P. 342.

16


См.: Поршнев Б. Ф. Указ. соч. С. 83.

17


Grand-Mesnil М. N. Mazarin, la Fronde et la presse, 1647–1649. P., 1967. P. 5–6.

18


Journal d’Olivier Lefèvre d’Ormesson et extraits des mémoires d’André Lefèvre d’Ormesson. P. 1860. T. 1. P. 101.

19


Mémoires de m-me de Motteville sur Anne d’Autriche et sa cour. P., 1891. T. 1. P. 357.

20


Kossmann E. H. Op. cit. P. 36–37.

21


Ibid. P. 34, 37.

22


В середине XVII в. Парижский парламент состоял из большой палаты, пяти палат расследований и двух палат прошений, всего около 200 человек.

23


Moote A. L. Op. cit. Р. 101.

24


Kossman Е. Н. Op. cit. Р. 37.

25


Mémoires d’Omer Talon. P., 1827. T. 2. P. 106.

26


Ibid. P. 109–110; Mémoires de m. Joly, conseiller du Roi au Châtelet de Paris. Rotterdam, 1718. T. 1. P. 3; Journal d’Olivier Lefèvre d’Ormesson… T. 1. P. 414–416.

27


Bonney R. J. The French Civil War, 1649-53//European Studies Review. 1978. Vol. 8, N 1. P. 72.

28


Moote A. L. Op. cit. P. 108.

29


Mémoires d’Omer Talon. P. 117.

30


Ibid. P. 143.

31


Journal d’Olivier Lefèvre d’Ormesson… T. 1. P. 447.

32


Cardinal de Retz. Op. cit. P. 1166.

33


Moote A. L. Op. cit. P. 127.

34


Mémoires de m. Joly… T. 1. P. 7.

35


Moote A. L. Op. cit. P. 130.

36


Mémoires de m. Joly… T. 1. P. 31.

37


Mémoires d’Omer Talon. T. 2. P. 190.

38


Grand-Mesnil M. N. Op. cit. P. 73–74.

39


Cardinal de Retz. Op. cit. P. 1166; Mémoires de m-me de Motteville… T. 2. P. 118.

40


Lorris P. G. La Fronde. P., 1960. P. 51.

41


Registres de l’Hotel de Ville de Paris pendant la Fronde. P., 1846. T. 1. P. 16.

42


Descimon R., Johaud Ch. La Fronde en mouvement: le développement de la crise politique entre 1648 et 1652//XVIIe siècle. 1984. N 145. P. 311–312.

43


Mousnler R. Quelques raisons de la Fronde: Les causes des journées révolutionnaires parisiennes de 1648 // Ibid. 1949. N 2/3. P. 45.

44


Registres de l’Hotel de Ville… T. 1. P. 19.

45


Lorris P. G. Op. cit. P. 55.

46


Ibid. P. 56.

47


Cardinal de Retz. Op. cit. P. 232.

48


Ibid. P. 233.

49


Эти настроения охватили не только часть простонародья, но и буржуа, полноправных горожан Парижа, имевших определенный достаток. О недоверии и враждебном отношении буржуа к королевским министрам и самой регентше писал королевский советник Шатле Ги Жоли (см.: Mémoires de m. Joly… T. 1. P. 30), Об этом же свидетельствуют факты столкновений капитанов городской милиции с их подчиненными, долго не желавшими разоружаться и разбирать баррикады. См.: Registres de l’Hotel de Ville… T. 1. P. 29, 30.

50


Carrier H. La victoire de Pallas et le triomphe des muses? Espuisse d’un bilan de la Fronde dans le domaine littéraire//XVIIe siècle. 1984. N 145. P. 364.

51


Le carnets de Mazarin pendant la Fronde (sept.-oct. 1648) // Revue historique. 1877. T. 4. Mai-août. P. 108.

52


Ibid. P. 126.

53


Ibid. P. 126–127.

54


Ibid. P. 115.

55


Journal d’Olivier Lefèvre d’Ormesson… T. 1. P. 574.

56


Ibid. P. 576.

57


Ibid. P. 583.

58


Kossmann E. H. Op. cit. P. 79, 83.

59


Цит. no: Lorris P. G. Op. cit. P. 84.

60


Цит. no: Ibid. P. 197.

61


Cardinal de Retz. Op. cit. P. 987.

62


Цит. no: Cabrini A.-M. Mazarin: Aventure et politique. P., 1962. P. 196.

63


Picot G. Histoire des Etats Généraux. P., 1888. T. 5. P. 274–285.

64


Цит. no: Cabrini A.-M. Op. cit. P. 189.

65


Lettres de Cardinal Mazarin à la reine, à la princesse Palatine etc. P., 1836. P. 365.

66


Jacquart J. La Fronde des Princes dans la région parisienne et ses conséquences matérielles // Revue d’histoire moderne et contemporaine. 1960. Vol. 7. Oct.-déc.

67


Цит. no: Courteault H. La Fronde à Paris. P., 1930. P. 102–103.

68


Feillet A. La misère au temps de la Fronde et Saint Vincent de Paul. P., 1862.

69


Barante de. Le Parlement et la Fronde: La vie de Mathieu Mole. P., 1859. P. 369.

70


Mousnier R., Labatut J. P., Durand J. Deux cahiers de noblesse pour les Etats Généraux de 1649–1651. P., 1965. P. 53, 105.

71


Villeneuve de. Statistique du département des Bouches-du-Rhône. Marseille, 1824. T. 2. P. 515–516.

72


Цит. no: Clément P. Histoire de Colbert et de son administration. P., 1892. P. 83.

73


Esmonin E. Etudes sur la France des XVII et XVIII siècles. P., 1964. P. 27.

74


Lettres, instructions et mémoires de Colbert/Publ. par. P. Clément. P., 1861. T. 1. P. CXXII.

75


Clément P. Op. cit. P. 64.

76


Depping G. B. Correspondance administrative sous le régné de Louis XIV. P., 1851. T. 2. P. 1–8.

77


Clement P. Op. cit. P. 66.

78


Louis XIV. Mémoires. P., 1978. P. 34–35.

79


Цит. no: Lettres, instructions et mémoires de Colbert. T. 1 P. XXVII.

80


Clément P. Op. cit. P. 49.

81


Meyer J. Colbert. P., 1981. P. 61.

82


См.: Поршнев Б. Ф. Народные восстания во Франции перед Фрондой (1623–1648). М.: Л., 1948. С. 108–109, 690–691.

83


Mongredien G. L’Affaire Fouquet. P., 1956; Dessert D. L’argent et le poivoir: l’affaire Fouquet//Histoire. 1981. N 32.

84


Oeuvres de Louis XIV. P., 1806. T. 5. P. 51.

85


Clément P. Op. cit. P. 58.

86


Meyer J. Op. cit. P. 65, 71.

87


Esmonin E. Op. cit. P. 27.

88


Shennan H. H. The Parlement of Paris. P., 1968. P. 278.

89


Цит. no: Flechter E. Mémoires de Flechier sur les Grands-Jours d’Auvergne en 1665. P., 1856. P. 310.

90


O. H. У. Голодовки во Франции при Людовике XIV. СПб., 1892. С. 13.

91


Goubert P. L’Avenement du Roi Soleil, 1661. P., 1967. P. 146.

92


Ibid. P. 170.

93


Goubert P. Louis XIV et vingt millions de français. P., 1966. P. 90.

94


См.: Люблинская A. Д. Франция при Ришелье: Французский абсолютизм в 1630–1642 гг. Л., 1982. С. 40.

95


Goubert P. Louis XIV et vingt… P. 91–92.

96


Mousnier R. Les institutions de la France sous la monarchie absolue. P., 1974. T. 1. P. 565.

97


См.: Савин A. И. Век Людовика XIV. M., 1930. C. 85–87.

98


Corvisier A. La France de 1492 à 1789. P., 1972. P. 189.

99


Goubert P. Louis XIV et vingt… P. 160.

100


Цит. по: Савин A. И. Указ. соч. С. 233. Данные о смертности во Франции в 1709 г. см.: Chamoux A. Reims au XVIIIе siècle: une population urbaine//La Ville au XVIIIe siècle. Aix-en-Provence, 1975.

101


Савин A. И. Указ. соч. С. 233.

102


Goubert P. Louis XIV et vingt… P. 196.

103


Мелье Ж. Завещание. M., 1954. T. 2. C. 250.

104


Bailly A. Le régné de Louis XIV. P., 1946. P. 488.

105


Thireau J. L. Les idées politiques de Louis XIV. P., 1973. P. 12.

106


Bailly A. Op. cit. P. 490–491.

107


Lotlin A. Chavatle, ouvrier lillois: Un contemporain de Louis XIV. P., 1979. P. 27.

108


Abrégé de tout ce quil sest passe de plus remarquable en siege de la Ville de Lille, l’an 1667, 10 août//Annales de l’Est et du Nord. 1907. ann. 3. P. 398.

109


Jamerey-Duval V. Mémoires. P., 1981. P. 22.

110


Ibid. P. 134.

111


См.: Коробочка A. И. Из истории социальных движений во Франции в первой половине XVIII в. // Французский ежегодник, 1965. М., 1966.

112


Histoires curieuses et véritables de Cartouche et de Mandrin. P., 1984; Esmonin E. La véritable figure de Mandrin ou: comment naît une légende? //Esmonin E. Etudes sur la France des XVII et XVIII siècles. P., 1964.

113


Цит по: Коробочко A. И. Указ. соч. C. 45.

114


[Regley]. Histoire de Louis Mandrin depuis sa naissance jusqu’à sa mort. Amsterdam, 1755.

115


Comby L. Histoire des savoyards. P., 1977. P. 79.

116


Руссо Ж.-Ж. Трактаты. M., 1969. C. 161–163.

117


Lougier L. Turgot ou le mythe des reformes. P., 1979. P. 21.

118


Oeuvres de Turgot et documents le concernant/Avec biographie et notes par G. Schelle. P., 1922. T. 4. P. 5.

119


Ibid.

120


Lougier L. Op. cit. P. 156.

121


Фор Э. Опала Тюрго 12 мая 1776 г. М., 1979. С. 151–152.

122


Цит. по: Ардашев П. Провинциальная администрация во Франции в последнюю пору старого порядка, 1774–1789. СПб., 1900. Т. 1. С. 231.

123


Фор Э. Указ. соч. С. 227.

124


Цит. по: Bluche F. Les magistrats du parlement de Paris au XVIII siècle (1715–1771). Besançon, 1960. P. 275.

125


Фор Э. Указ. соч. C. 250.

126


Там же. С. 254.

127


Подробнее о «мучной войне» см.: Bonis R. À propos de la guerre des Farines // Annales historiques de la Révolution française. 1958. Oct.-déc.; Bouton C. A. Les victimes de la violence populaire pén-dant la Guerre des farines (1775) // Mouvements populaires et conscience sociale XVI–XVIII siècles (Actes de Colloque de Paris). P., 1985; Rude G. La Taxation populaire de mai 1775 à Paris et dans la region parisienne // Annales historiques de la Révolution française. 1956. T. 28.

128


Фор Э. Указ. соч. C. 271–272.

129


Анализ списка арестованных лиц см.: Люблинский В. С. Новые данные о майских волнениях 1775 г. в Париже // Вопр. истории. 1955 № И. С. 114–115.

130


Chassaigne M. La lieutenance générale de police de Paris. P., 1906. P. 71–73.

131


Рокэи Ф. Движение общественной мысли во Франции в XVIII веке, 1715–1789. СПб., 1902. С. 355.

132


Oeuvres de Turgot… P., 1923. T. 5. P. 134–135, 474–475.

133


Ibid. P. 460.

134


Ibid. P. 459.

135


Ibid. P. 463–464.

136


Pitre-Chevalier. La Bretagne moderne depuis sa reunion à la France jusqu’à nos jours. P., 1860. P. 149.

137


Ардашев П. Провинциальная администрация во Франции в последнюю пору старого порядка, 1774–1789. СПб., 1900. С. 263.

138


Цит. по: Олар А. Политическая история Французской революции. М., 1938. С. 49.

139


Chassaigne M. La lieutenance générale de police de Paris. P., 1906. P. 239–241.

140


Цит. no: Buisson H. La police: Son histoire. P., 1958. P. 9.

141


Discours de Danton. P., 1910. P. 1.

142


Mousnier R. Les Institutions de la France sous la monarchie absolue. P., 1974. T. I. P. 209.

143


Mayet. Mémoire sur les manufactures de Lyon. P., 1786. P. 60; Лотте C. A. «Республиканское сословие»: (Из истории французского предпролетариата ХVIII века) //Французский ежегодник, 1960. М., 1961. С. 55.

144


Jacquc J. Vie et mort des corporations: Grèves et luttes sociales sous l’ancien régime. P., 1948. P. 137–138.

145


Laurent G. Jean-Baptiste Armonville, conventionnel ouvrier // Annales historiques de la Révolution française. 1924. N 3. P. 226.

146


Цит. no: Gaxotte P., Tulard J. La Révolution française. P., 1975. P. 79.

147


Ibid. P. 87.

148


Toujas R. Le Tiers Etat montalbanais et la seconde assemblée des notables (6 novembre —12 décembre 1788) // Actes du soixan-te-seizieme congrès des sociétés savantes. P., 1951. P. 201.

149


Laurent G. Op. cit. P. 228.

150


Bouloiseau M. La mort du tiers état (Rouen, 29 Avril 1789) //Annales de Normandie. 1961. N 4. P. 309, 323.

151


Мерсье Л.-C. Картины Парижа. M.; Л., 1935. T. I. C. 52.

152


Адо A. В. Крестьяне и Великая французская революция: Крестьянское движение в 1789–1794. М., 1987.

153


Вабеф Г. Соч.: В 4 т. М., 1975. Т. 1. С. 231–232.

154


Lefebvre G. Etudes sur la Révolution française. P., 1963. P. 373.

155


Цит. no: Codechot J. La prise de la Bastille. P., 1965. P. 235.

156


Цит. no: Ibid. P. 417.

157


Кропоткин П. A. Великая французская революция, 1789–1793. M., 1979. C. 71.

158


Rude G. The crowd in the French revolution. L.; N. Y., 1967. P. 67–68.

159


Cahiers des plaintes et doléances des dames de la Halle et des marchés de Paris. P., 1789. P. 4–5.

160


Fournier l’Héritier Cl. Mémoires secrets de Fournier l’Américain. P., 1890. P. 27

161


Цит. no: Gaxotte P., Tulard J. Op. cit. P. 130.

162


Тарле E. В. Соч. T. 2. C. 154–155, 159.

163


Hampson N. Les ouvriers des arsenaux de la marine au cours de la Révolution française (1789–1794)//Revue d’histoire economique et sociale. 1961. N 3. P. 304.

164


Dupuy R. Les paysans et la politique, 1750–1850//Annales de Bretagne et des pays de l’Ouest. 1982. T. 83, N 2. P. 175.

165


Mathiez A. Le club des cordeliers pendant la crise de Varennes et le massacre du Champ de Mars. P., 1910. P. 6.

166


См.: Рееуненков В. Г. Парижские санкюлоты эпохи Великой буржуазной революции. Л., 1971. С. 16.

167


Vovelle M. La chute de la monarchie, 1787–1792. P., 1792. P. 199.

168


Mathiez A. Le club des cordeliers… P. 26.

169


Жорес Ж. Социалистическая история французской революции. М., 1977. T. 1, кн. 2. С. 299.

170


Карамзин H. М. Соч. М., 1820. Т. 3. Ч. 3. С. 126–127.

171


Ami du peuple. 1791. N 374. P. 8.

172


Rude G. Op. cit. P. 81.

173


Babillard. 1791. 3 juin. N 1.

174


Ibid. 5 juin. N 3.

175


Марат Ж. П. Избр. произведения. М., 1956. Ч. 3. С. 14.

176


Цит. по: Рееуненков В. Г. Очерки по истории Великой французской революции: Падение монархии, 1789–1792. Л., 1982. С. 128.

177


Histoire parlementaire de la Révolution française ou Journal des assemblées nationales depuis 1789 jusqu’en 1815. P., 1834. T. 2. P. 113.

178


Rude G. Op. cit. P. 90–91.

179


Babillard. 1791. 6 août. N 54. P. 61.

180


Monnier R. Le Faubourg Saint-Antoine (1789–1815). P. 1981. P. 125.

181


Babillard. 1791. 2 août. N 50. P. 14.

182


Ibid. P. 11–12.

183


Ibid. 7 août. N 55. P. 74–75.

184


См.: Робеспьер M. Избр. произведения. M., 1965. 4. 1. C. 182.

185


Godechot J. Fragments des mémoires de Charles-Alexis Alexandre sur les journées révolutionnaires de 1791 et 1792//Annales historiques de la Révolution française. 1952. N 126. P 176.

186


Gejfroy A. Sans-cullot(s) (novembre 1790—juin 1792)//Dictionnaire des usages socio-politiques (1770–1815). P., 1985.

187


Vovelle M. Op. cit. P. 249.

188


Цит. по: Тэн И. История французской революции. Харьков, 1912. Ч. 5. С. 114.

189


Цит. по: Tonneson К. D. La défaite des sans-culottes: Mouvement populaire et reaction bourgeoise de l’an III. Oslo; P., 1959. P. XVIII.

190


В письме от 7 мая 1793 г. к Анаксагору Шометту, прокурору Парижской коммуны, Бабеф, характеризуя депутатов Конвента, через ряд отрицаний косвенно определяет свое представление об истинных санкюлотах: «Депутаты! Нет среди вас настоящих санкюлотов!.. Почти ни один из вас нс происходит из подлинного третьего сословия!.. Третье сословие не представлено в ареопаге. Нет, почти ни один из вас, это видно, никогда не испытал раздирающей боли нужды…» {Бабеф Г. Соч. М., 1976. Т. 2. С. 378).

191


Эбер писал в своей газете «Реге Duchesne»: «Хотите увидеть цвет санкюлотства, отправляйтесь на чердаки, где ютятся рабочие» (цит. по: Собу ль А. Парижские санкюлоты во время якобинской диктатуры: Народное движение и революционное правительство 2 июня 1793 года—9 термидора II года. М., 1966. С. 233).

192


Révolutions de Paris. 1793. 23–30 mars. N 194. P. 5.

193


Цит. no: Morineau M. Mort d’un terroriste…//Annales historiques de la Révolution française. 1984. N 252. P. 332.

194


Собуль A. Указ. соч. C. 298–300.

195


Там же. C. 239–241.

196


Monnier R. Le Faubourg Saint-Antoine (1789–1815). P. 134.

197


Ibid.

198


Собуль A. Указ. соч. C. 241–242.

199


По переписи 1789 г., проведенной в связи с созывом Генеральных штатов, население Парижа насчитывало 524 186 человек; по данным парижских секций за II–III год Республики, в городе было 640 504 жителя; продовольственная же администрация также в III год Республики исходила из числа 636 772 едока. См.: Собуль А. Указ. соч. С. 234.

200


Braesch F. Essai de statistique de la population ouvrière de Paris vers 1791 // La Revolution française. 1912. T. 63. P. 288.

201


Rude G. Op. cit. P. 123.

202


О восстании 31 мая — 2 июня см.: Гордон А. В. Падение жирондистов: Народное восстание 31 мая — 2 июня 1793 г. М., 1988.

203


См.: Тонкова-Яковкина P. М. Движение народных масс Парижа в сентябре 1793 г. // Из историй общественных движений и международных отношений. М., 1957.

204


Собуль А. Указ. соч. С. 119.

205


Cobb R. Note sur la repression contre le personnel sans-culotte de 1795 à 1801//Annales historiques de la Révolution française. 1954. N 134.

206


Rude G. Op. cit. P. 146–147.

207


Существовало как бы негласное разделение функций: идеологическое обоснование необходимости реорганизации власти брали на себя якобинцы, они же (в первом случае совместно с жирондистами) после того, как в Париже и стране выявилась новая расстановка сил, добивались ее законодательного утверждения. Санкюлоты и их неизвестные или малоизвестные вожаки готовили восстания и добивались их победы, чтобы затем уступить власть более умелой и последовательной политической группировке.

208


Цит. по: Mathiez A. La vie chere et le mouvement social sous la terreur. P., 1927. P. 42.

209


Одна из сложностей анализа политических процессов времен Великой революции заключается в том, что политические группировки за предельно короткий срок меняли свой состав и свою программу, сохраняя одно и то же название. Так, говоря о якобинцах 1789–1791 гг., 1791–1792 и 1793–1794 гг., мы по существу имеем в виду различные политические силы. Подчас стремясь упорядочить в своих сочинениях слишком сложную и противоречивую действительность революции, историки сводят феномен якобинизма к фигуре Робеспьера и двух-трех его единомышленников из Комитета общественного спасения 1793–1794 гг.

210


См.: Гордон А. В. Указ. соч.

211


Собуль А. Указ. соч. С. 268.

212


Dewey J. The Public and Its Problems. N.Y., 1927. P. 211; цит. no: Мигранян A. M. Политическое участие в буржуазных теориях демократии//Рабочий класс и совр. мир. 1988. № 1. С. 146.

213


Конституции и законодательные акты буржуазных государств XVII–XIX вв. М» 1957. С. 250.

214


Там же. С. 261.

215


Декларация прав человека и гражданина//Там же. С. 251.

216


Макиавелли Н. Избр. соч. М., 1982. С. 371.

217


Конституции… С. 371.

218


Гегель. Работы разных лет. М., 1970. Т. 1. С. 359.

219


О коррумпированности этих членов Конвента см.: Манфред А. З. Три портрета эпохи Великой французской революции. М., 1978. С. 387.