Конечно, это ясно и ребенку:
Деревья двигаться — увы — не могут,
Как движутся животные и люди.
Зато они всю жизнь свою растут,
И если достигают их вершины
Предела, утвержденного Природой,
То корни продолжают развиваться
И углубляются в родную землю.
И люди бы отстали от деревьев
Когда бы не душа их и не разум,
Которые растут до самой смерти.
Хотя, к несчастью, не у всех людей.
...А нам остался старомодный способ,
Обдуманный пристойно и умно:
Покинуть свалку городских контор,
Клоаку урбанического горя,
Весь этот смрадный, суетный вертеп,
Где люди засыпают на рассвете,
И снится им уединенный хутор,
Спокойный сад, спокойный огород,
И старый тополь, стерегущий хату,
И звезды, охраняющие сон...
Весна идет, и ночь идет к рассвету.
Мы всё теперь узнали на века:
И цену хлеба — если хлеба нету,
И цену жизни — если смерть близка.
И деревень обугленные трубы,
И мирный луг, где выжжена трава,
И схватки рукопашные, и трупы
В снегах противотанкового рва.
Но так владело мужество сердцами,
Что стало ясно: Он не будет взят.
Пусть дни бегут, и санки с мертвецами
В недобрый час по Невскому скользят.
Людское горе — кто его измерит
Под бомбами, среди полночной тьмы?
И многие, наверно, не поверят,
Что было так, как рассказали мы.
Но Ленинград стоит, к победе кличет,
И все слова бессильны и пусты,
Чтобы потомкам передать величье
Его непобедимой красоты.
И люди шли, чтоб за него сражаться...
Тот, кто не трус, кто честен был и смел,—
Уже бессмертен. Слава Ленинградцам!
Честь — их девиз. Бессмертье — их удел.
Мы не верим, что горы на свете есть,
Мы не верим, что есть холмы.
Может, с Марса о них долетела весть
И ее услыхали мы.
Только сосны да мхи окружают нас,
Да болото — куда ни глянь.
Ты заврался, друг, что видал Кавказ,
Вру и я, что видал Тянь-Шань.
Мы забыли, что улицы в мире есть,
Городских домов этажи,—
Только низкий блиндаж, где ни встать, ни сесть,
Как сменился с поста — лежи.
А пойдешь на пост да, не ровен час,
Соскользнешь в темноте с мостков, —
Значит, снова по пояс в грязи увяз —
Вот у нас тротуар каков.
Мы не верим, что где-то на свете есть
Шелест платья и женский смех, —
Может, в книжке про то довелось прочесть,
Да и вспомнилось, как на грех.
В мертвом свете ракеты нам снится сон,
Снится лампы домашний свет,
И у края земли освещает он
Все, чего уже больше нет.
Мы забыли, что отдых на свете есть,
Тишина и тенистый сад,
И не дятел стучит на рассвете здесь —
Пулеметы во мгле стучат.
А дождешься, что в полк привезут кино,—
Неохота глядеть глазам,
Потому что пальбы и огня давно
Без кино тут хватает нам.
Но мы знаем, что мужество в мире есть,
Что ведет нас оно из тьмы.
И не дрогнет солдатская наша честь,
Хоть о ней не болтаем мы.
Не болтаем, а терпим, в грязи скользя
И не веря ни в ад, ни в рай,
Потому что мы Волховский фронт, друзья,
Не тылы — а передний край.
Он шел по болоту, не глядя назад,
Он бога не звал на подмогу,
Он просто работал, как русский солдат,
И выстроил эту дорогу.
На запад взгляни и на север взгляни —
Болото, болото, болото.
Кто ночи и дни выкорчевывал пни,
Тот знает, что значит работа.
Пойми, чтобы помнить всегда и везде:
Как надо поверить в победу,
Чтоб месяц работать по пояс в воде,
Не жалуясь даже соседу!
Все вытерпи ради родимой земли,
Все сделай, чтоб вовремя, ровно,
Одно к одному по болоту легли
Настила тяжелые бревна.
...На западе розовый тлеет закат,
Поет одинокая птица.
Стоит у дороги и смотрит солдат
На запад, где солнце садится.
Он курит и смотрит далеко вперед,
Задумавший точно и строго,
Что только на запад бойцов поведет
Его фронтовая дорога.
В какие бури жизнь ни уносила б —
Закрыть глаза, не замечать тревог.
Быть может, в этом мудрость, в этом сила,
И с детства ими наградил Вас бог.
Речь не идет о мудрости традиций,
Но о стене из старых рифм и книг,
Которой Вы смогли отгородиться
От многих зол, — забыв их в тот же миг.
Война?—А сосны те же, что когда-то.
Огонь? — Он в печке весело трещит.
Пусть тут блиндаж и бревна в три наката.
Закрыть глаза. Вот Ваши меч и щит.
И снова не дорогой, а привалом
Растянут мир на много долгих лет,
Где — странник — Вы довольствуетесь малым,
Где добрый ветер заметает след,
Где в диком этом караван-сарае
Храп лошадей, цыганский скрип телег,—
А странник спит, о странствиях не зная,
И только песней платит за ночлег.
Мне в путь пора. Я Вас дождусь едва ли.
И все-таки мне кажется сейчас,
Что, если Вы меня не осуждали,
Чего бы ради осуждать мне Вас?
Мне в путь пора. Уже дымится утро.
Бледнеют неба смутные края.
Да, кто-то прав, что все на свете мудро,
Но даже мудрость каждому — своя.
Мы знали всё: дороги отступлений,
Забитые машинами шоссе,
Всю боль и горечь первых поражений,
Все наши беды и печали все.
И нам с овчинку показалось небо
Сквозь «мессершмиттов» яростную тьму.
И тот, кто с нами в это время не был,—
Не стоит и рассказывать тому.
За днями дни. Забыть бы, бога ради,
Солдатских трупов мерзлые холмы,
Забыть, как голодали в Ленинграде
И скольких там недосчитались мы.
Нет, не забыть — и забывать не надо
Ни злобы, ни печали, ничего...
Одно мы знали там, у Ленинграда,
Что никогда не отдадим его.
И если уж газетчиками были
И звали в бой на недругов лихих, —
То с летчиками вместе их бомбили
И с пехотинцами стреляли в них.
И, возвратясь в редакцию с рассветом,
Мы спрашивали: живы ли друзья?!!
Пусть говорить не принято об этом,
Но и в стихах не написать нельзя.
Стихи не для печати. Нам едва ли
Друзьями станут те редактора,
Что даже свиста пули не слыхали,
А за два года б услыхать пора.
Да будет так. На них мы не в обиде.
Они и ныне, веря в тишину,
За мирными приемниками сидя,
По радио прослушают войну.
Но в час, когда советские знамена
Победа светлым осенит крылом,
Мы, как солдаты, знаем поименно,
Кому за нашим пировать столом.
Под вечер полк на отдых отвели.
Все вымылись, побрились... Три солдата
Глядят себе на рощицу вдали,
На желтые палатки медсанбата.
Дорога в жестких колеях, в пыли,
Над ней дрожит и гаснет луч заката.
Он говорит друзьям: «Ну что ж, ребята,
Айда до девок». И они пошли.
«Знакомьтесь — Валя». Русых две косички,
Как у девчонки. Разве не мила?
Ушли в лесок. Дымясь, темнеет мгла,
И девушку он обнял по привычке.
А все — тоска. И нету даже спички,
Чтоб закурить. Да, молодость прошла.
Наверно, так и надо. Ветер, грязь.
Проклятое унылое болото.
Ползи на брюхе к черным бревнам дзота,
От холода и злобы матерясь,
Да про себя. Теперь твоя забота –
Ждать и не кашлять. Слава богу, связь
В порядке. Вот и фриц у пулемета.
Здоровый, дьявол. Ну, благословясь...
На третий день ему несут газету.
Глядишь, уже написано про эту
Историю — и очерк, и стишки.
Берет, читает. Ох, душа не рада!
Ох, ну и врут! А впрочем, пустяки.
А впрочем — что ж, наверно, так и надо.
Для нас на время отгремели пушки,
Мы едем в отпуск. Доставай кисет.
Тут все бойцы, тут свой народ в теплушке,
И есть о чем поговорить, сосед.
Нет, не сойдется клином белый свет,
Везде друзья найдутся и подружки,
С кем выпьешь водки из солдатской кружки,
А то и чаю, если водки нет.
Вот, говорят, бывает у другого,
Что встретит дома друга дорогого,
Ну, думал, тут-то прошибет слеза.
А тот молчит, не смотрит. Уж поверьте,
Кто не глядел в глаза войне и смерти,
Стыдится другу поглядеть в глаза.
Никогда, ни под каким предлогом
Не хочу предсказывать, друзья,
И, однако, гибели берлога
Снится мне, темнея и грозя.
Вижу тучи, прущие без толку,
Отблеск дальнобойного огня,
Дальше все потеряно... И только —
Морда полумертвого коня,
Душная испарина и пена,
Это он, а вместе с ним и я,
Оба — тяжело и постепенно —
Падаем во мрак небытия.
Падаем...
Но через толщу бреда
Музыка плывет издалека, —
То растет великий шум победы,
Гул артиллерийского полка.
Так во сне моем произрастает
Истины упрямое зерно.
Что поделать? Жизнь идет простая,
С ней не согласиться мудрено.
Лето нас приветствует июлем,
Ясной радугой, грибным дождем.
Мы еще поездим,
Повоюем
И до самой смерти доживем.
О верности свидетельствуем мы...
Пустыни азиатские холмы,
И пыль путей, и мертвый прах песка,
И странствия великая тоска.
Пустая ночь ползет из края в край,
Но есть ночлег и караван-сарай,
Дикарский отдых, первобытный кров
И древнее мычание коров.
Блаженная земная суета —
Мычание домашнего скота.
Скорей гадай, шагая на огонь,
Чей у столба уже привязан конь?
Кого сегодня вздумалось судьбе
Послать ночным товарищем тебе?
Перед тобой из душной темноты
Встают его простейшие черты —
И пыль путей, и мертвый прах песка
На рваных отворотах пиджака.
Закон пустыни ясен с давних пор:
Два человека — длинный разговор.
Куда ведет, однако, не слепа,
Его мужская трезвая тропа?
О чем имеют право говорить
Работники, присевшие курить,
Пока война идет во все концы
И Джунаида-хана молодцы
Еще несут на уровне плеча
Английскую винтовку басмача?
Он говорит сквозь волны табака:
«Порою, парень, чешется рука.
Пустыня спит, пески ее рябят,
А мне бы взвод отчаянных ребят,
И на бандита вдоль Аму-Дарьи
Уже летели б конники мои!..»
Я посмотрел на рваные слегка
Косые отвороты пиджака, —
Там проступали, как пятно воды,
Петлиц кавалерийские следы.
Я говорю:
«Продолжим план скорей...
Сюда бы пару горных батарей,
Чтоб я услышал, как честят гостей
По глинобитным стенам крепостей,
Как очереди пушечных гранат
Во славу революции гремят».
Мы встали с мест, лукавить перестав,
Начальствующий армии состав,
И каждый называл наверняка,
Как родину, название полка.
Мы встали, сердце верностью грузя, —
Красноармейцы, конники, друзья, —
Мы вспоминали службу наших дней,
Товарищей, начальников, коней.
Республики проверенный запас!
На всех путях Союза сколько нас,
Работников, сквозь холода и зной
Раскиданных огромною страной
От моря к морю, от песка к песку.
Мы только в долгосрочном отпуску,
Пока она не позовет на бой,
Пока бойцы не встанут за тобой.
И повторяет воинский билет,
Что это отпуск. Увольненья нет.
Я пью за тех, кто честно воевал,
Кто говорил негромко и немного,
Кого вела бессмертная дорога,
Где пули убивают наповал.
Кто с автоматом полз на блиндажи, —
А вся кругом пристреляна равнина, —
И для кого связались воедино
Честь Родины и честь его души.
Кто не колеблясь шел в ночную мглу
Когда сгущался мрак на горизонте,
Кто тысячу друзей нашел на фронте
Взамен десятков недругов в тылу.
Анри Лякост — фигура примечательная среди молодых поэтов Франции. Младший брат знаменитого теннисиста, он сам вначале приобретает известность как выдающийся игрок в пинг-понг. Первая и единственная книга его стихов «Горожане» вышла в 1939 году в Лионе, в количестве восьмидесяти экземпляров. Тем не менее критики немедленно отметили ее появление, и некоторые из них называют Лякоста чуть ли не «единственной надеждой молодой французской поэзии».
Знаменательно, как под влиянием войны изменилась психология автора, которую Брюньон назвал в свое время «мужеством отчаяния».
С этой книгой, представляющей библиографическую редкость, меня познакомил мой друг, английский писатель Леонард Уинкотт. Он же сообщил мне некоторые подробности биографии Лякоста. В частности, он рассказал, что в газетах сражающейся Франции промелькнули сообщения о том, что Лякост находится в армии генерала Жиро и, в чине сержанта колониальных войск, принимал участие в битве за Сицилию.
Разумеется, мои переводы не претендуют на то, чтобы составить у читателя более или менее полное представление о творчестве французского поэта. Не совсем обычные условия для работы над переводами отнюдь не способствовали тщательности их отделки. Тем не менее сержанту Лякосту, сражавшемуся за Сицилию, возможно, приятно будет узнать, что стихи его переводились под музыку артиллерийской канонады, гремевшей у берегов Волхова и на Ленинградском фронте.
А. Г.
Да, мы горожане. Мы сдохнем под грохот трамвая.
Но мы еще живы. Налей, старикашка, полней!
Мы пьем и смеемся, недобрые тайны скрывая, —
У каждого — тайна, и надо не думать о ней.
Есть время: пустеют ночные кино и театры.
Спят воры и нищие. Спят в сумасшедших домах.
И только в квартирах, где сходят с ума психиатры,
Горит еще свет — потому что им страшно впотьмах.
Уж эти-то знают про многие тайны на свете,
Когда до того беззащитен и слаб человек,
Что рушится все — и мужчины рыдают, как дети.
Не бойся, такими ты их не увидишь вовек.
Они — горожане. И если бывает им больно —
Ты днем не заметишь. Попробуй взгляни, осмотрись
Ведь это же дети, болельщики матчей футбольных,
Любители гонок, поклонники киноактрис.
Такие мы все — от салона и до живопырки.
Ты с нами, дружок, мы в обиду тебя не дадим.
Бордели и тюрьмы, пивные, и церкви, и цирки —
Все создали мы, чтобы ты не остался один.
Ты с нами — так пей, чтоб наутро башка загудела.
Париж, как планета, летит по орбите вперед.
Когда мы одни—это наше семейное дело.
Других не касается. С нами оно и умрет.
Блоха проворно скачет за блохой.
За словом — слово. День покрылся тучей.
Униженный ремесленник созвучий,
Я, к сожаленью, не совсем глухой.
Да, занят я не делом — чепухой.
Да, я готов признать на всякий случай,
Что мой папаша умер от падучей
И я ему наследник неплохой,
А главное, слуга покорный ваш
Умеет бить, как бил один апаш —
Ни синяков на теле, ни царапин.
И вы учтите, господин рантье,
Что мой удар покойный Карпантье
Хвалил за то, что он всегда внезапен.
В гостинице мне дали номер. Малость
Я присмотрелся к комнате. И вдруг
Припомнил то, чего забыть, казалось,
Никак нельзя: тут умирал мой друг.
С кровати видел он перед собою
Пространство небольшой величины.
Диван, пятно сырое на обоях.
И были дни его обречены.
И целый день я пьянствовал и бредил,
От разума скрывая своего,
Что был он лучше, чем его соседи,
И чем враги, и чем врачи его.
А шумный Век твердил простые вещи,
Что все мы дети по сравненью с ним,
Что ни один еще закон зловещий
Нам, неучам, пока не объясним.
И в том, что разум властвует на свете,
Я усомнился, бедный ученик,
На миг один. Но разве знают дети,
Доколе будет длиться этот миг?
Мне приснилась пустынная Прага,
Грязный двор и квадратное небо,
И бродяг обессиленных драка
Над буханкою серого хлеба.
А в костеле, темнее, чем аспид,
Только ветер блуждает, как пленник,
И Христу, что на свастике распят,
Тайно молится дикий священник.
Мне приснились кирпичные стены,
И решетка, и надпись «Свобода»,
Где стоит на посту неизменно
Часовой у железного входа.
Неизвестно чего ожидая,
Он стоит здесь и дни, и недели,
И стекает вода дождевая
По шершавой и узкой шинели.
Мне приснилась потом Справедливость
В бомбовозе, летящем как птица.
И четыре часа она длилась,
Чтоб назавтра опять повториться.
И я видел развалины кровель
В обезумевшей полночи Кельна,
И британского летчика профиль,
Чья улыбка светла и смертельна.
Мне приснилась рабочая кепка
На хорошем, простом человеке, —
И такую, что скроена крепко,
Перед немцем не скинут вовеки.
Пусть друзья мои роют окопы
И стоят за станками чужими, —
Но последнее слово Европы
Будет сказано все-таки ими.
Нагие скалы. Пыль чужой земли
На сапогах, на каске, на одежде.
Уходит жизнь. Все, чем дышал я прежде,
Померкло здесь, от родины вдали.
Но уж плывут, качаясь, корабли,
Плывут на север, к Славе и Надежде.
Что бой? Что смерть? Хоть на куски нас режьте,
Но мы дойдем — в крови, в грязи, в пыли.
Во Франции не хватит фонарей
Фашистов вешать. Нам не быть рабами.
Меня качало на груди морей.
Качало меж верблюжьими горбами,
Чтоб мог я пересохшими губами
Припасть к бессмертью родины моей.
Покамест Жертв и Доблести союз
Нас не привел, освободив от уз,
К тем берегам, где Братство и Свобода, —
Вы слышите меня? — да, я француз,
Мне душу давит непомерный груз
Кровавой муки моего народа.
Но если мир восстанет из огня,
Отбросив злобу, ненависть кляня
И отвергая подвиг их презренный,—
Тогда скажу я, в ясном свете дня,
Как равный равным, — слышите меня? —
Я не француз —я гражданин Вселенной.
Над диким камнем выжженных равнин,
Над желтизной их мертвого потока
Я слышу гул, крылатый гул машин.
Вы были правы: свет идет с Востока.
Я ошибался жалко и жестоко,
Ничтожных дней себялюбивый сын,
Я думал: в мире человек — один,
И он бессилен перед гневом рока.
Вы были правы. И когда-нибудь,
В Нормандии, мы вспомним долгий путь
И за столом, на празднике орлином,
Поднимем тост за братство на земле,
За Францию, за маршалов в Кремле
И англичан, летавших над Берлином.
Осенний день, счастливый, несчастливый,
Он все равно останется за мной
Косым и узким лезвием залива
И старых сосен лисьей желтизной.
Они стоят, не зная перемены
И подымаясь, год за годом, с той
Столь ненавистной и одновременно
Желанной для поэта прямотой.
Вперед, вперед! Простую верность вашу
Я — обещаю сердцу — сберегу.
Уже друзья вослед платками машут, —
Им хорошо и там, на берегу.
Нам — плыть и плыть. Им — только ждать известий
Но если погибать придется мне,
То — не барахтаясь на мелком месте,
А потонув на должной глубине.
Я напишу тебе стихотворенье:
Там будет жаркий азиатский день,
Воды неумолкаемое пенье
И тополя стремительная тень.
И я, идущий с низкого холма
Туда, где под глубокой синевою —
Все белые — зеленою листвою
Окружены окраины дома.
Вперед, вперед! На ярко-белых ставнях
Дробится свет. Бежит, поет вода.
А комнаты молчат. И темнота в них,
И только платье светлое. Тогда
Полдневный мир, который так огромен,
Дома на солнце и вода в тени,
Жара за ставнями, прохлада в доме —
Все скажет нам, что мы совсем одни.
И кончится мое стихотворенье,
И все исчезнет в городе твоем.
Дома уйдут, воды умолкнет пенье,
И только мы останемся. Вдвоем.
Невесело мне было уезжать.
А думаешь, мне весело скитаться,
В гостиницах унылых ночевать,
Чего-то ждать в пути — и не дождаться,
Чему-то верить, в чем-то сомневаться
И ничего как следует не знать?
Наверно, в жизни нужно зарыдать
Хоть раз один. Не вечно же смеяться
Сумевшему внезапно угадать,
Что нам придется навсегда расстаться,
Что в час, когда сердца должны смягчаться,
Я не смогу ни плакать, ни прощать.
Ну что ж, попробуй. Вдруг все будет так же:
Немного хлеба, водка, соль, табак.
Опять пройдешь по нижней Кандалакше.
Опять перевезет тебя рыбак.
И там, где ты забыл дороги к дому,
Где в белом блеске движется волна,
Сожмется сердце: столь не по-земному
Чиста она, светла и холодна.
Наверх, туда, где сосны завершили
Свой трудный путь. Еще издалека
Увидишь камень, поднятый к вершине
Могучею работой ледника.
А там — подъем окончен. И мгновенно
Поющий ветер хлынет на тебя,
И ты услышишь музыку вселенной,
Неистребимый голос Бытия.
А солнце и не ведает заката,
А облик мира светел и велик.
Да, здесь, на миг, был счастлив ты когда-то.
Быть может, повторится этот миг.
Да разве было это? Или снится
Мне сон об этом? Горная река,
Далекая китайская граница
И песенка уйгура-старика.
Да разве было это? На рассвете
Труба и марш. Военный шаг коней.
И с Балтики врывающийся ветер,
И шум ручья, и влажный блеск камней.
И веришь и не веришь... И с трудом
Бредешь за памятью в ее туманы.
...Бревенчатый под тихим солнцем дом
И вереском поросшие поляны.
И то, чего забыть никак нельзя,
Хотя бы вовсе память изменила:
И труд, и вдохновенье, и друзья,
И ты со мной. Все это было. Было.
Недобрая была тогда погода.
И дождь, и снег. На сердце. На судьбе.
И то, что я писал в теченье года.
Все это — длинное письмо тебе.
Поймешь ли ты? — Поймешь. (Разборчив почерк.)
Открытым сердцем, милою душой.
Заплачешь ли? — Заплачешь. Тихо. Ночью.
Одна в постели, ставшей вдруг чужой.
И все слова и все прикосновенья
Забудешь? — Не забудешь ничего.
Быть может, только на одно мгновенье...
А я писал, безумец, для него.
В грядущих тревогах, в жестокой неволе
Я, может быть, только одно сберегу —
Дорогу, и полночь, и Марсово поле,
И свет от созвездий на тихом снегу.
Как будто следы неземного кочевья
Давно позабытых народов и царств,
Как будто не наши кусты и деревья,
Как будто не Марсово поле — а Марс.
И два человека, одни во вселенной, —
Сюда добрались, ничего не боясь,
И друг перед другом стоят на коленях
И плачут, один на другого молясь.
И плачут от счастья, что к вечным страданьям
Они проложили невидимый мост,
И плачут, любуясь, в немом обожанье,
В светящемся мире туманов и звезд.
Азиатской тропы повороты
И вонючее горе болот...
Разве даром я шел по болотам,
Задыхаясь, — вперед и вперед?
Разве это проходит напрасно,
И напрасно я жил и дышал
У воды океана прекрасной,
Подымающей огненный шар?
Если я бескорыстным просторам
И открытым путям изменю,
Если я разорву договоры
И предам золотому огню,
Если, уличной девки покорней,
Я впущу малодушие в дом, —
То деревьев протянутся корни
И сойдутся на горле моем.
И забвения вечные воды
На меня по горячим следам
Опрокинутся силой Природы,
До сих пор неизвестною нам,
Но врывается солнце густое,
И дорога подводит коня.
...Вероятно, я что-нибудь стою,
Если ты полюбила меня.
Нет, не тихого берега ужас,
А туда, где дорогам конец.
Это крепче женитьб и замужеств,
Покупных обручальных колец.
Может быть, я напрасно ревную —
Все уж было меж нами давно,
Конский топот и полночь степную
Нам обоим забыть не дано.
И от смуглой руки иноверца,
Уносившей тебя от погонь,
В глубине полудетского сердца
Загорается робкий огонь.
Что ж, и мне мое сердце не вынуть;
Значит, надо — была не была, —
Но украсть эту девушку, кинут
Поперек боевого седла
И нести через душное лето,
Не считая ни верст, ни потерь,
К той любви, что в преданьях воспета
И почти непонятна теперь.
На дальних дорогах, на снежном просторе —
Не все ли равно, где окончится путь? —
Забудь и не думай, — сказало мне горе, —
Забудь о разлуке, о встрече забудь.
Забудь и о той, недоверчивой, милой,
Которую думал ты за руку взять,
И с ней самолетом лететь до Памира,
И в Грузии с ней на пирах пировать.
Забудь ее, путник, с годами не споря.
С другими не вышло — со мной проживем... —
Вот так убеждало солдатское горе,
С которым живу и скитаюсь вдвоем.
Я девятнадцать дней тебя не видел,
Грустишь ли ты, красавица моя?
Ты далеко. Не я тебя обидел,
И обижать уже не буду я.
Мне легче было два безумных года
Идти сквозь мир, потопленный в крови,
Что весь мятеж и вся моя свобода
Перед тюрьмой разлуки и любви?
А подвиг, долг, служение отчизне?
А смертный бой среди немых пустынь?
Ты — девочка, не знающая жизни.
Живи, не зная. Кончено. Аминь.
Простишь ли мне свою тревогу,
И тот ночной, недобрый час,
И те стихи, что, слава богу,
Никто не знает кроме нас.
Когда и разуму не вторя,
Уже с самим собой не схож,
От грубой ревности и горя
Зарифмовал я эту ложь.
Кого же видела во сне ты,
Каким придумала его —
Любовника или поэта,
Ночного друга своего?
Не я ли был таким когда-то, —
Да, виноватый без вины,
Стал просто-напросто солдатом,
Давно уставшим от войны,
Чей век теперь почти что прожит,
Кто в меру груб и одинок,
И виноват лишь в том, быть может,
Что разлюбить тебя не смог.
Те комнаты, где ты живешь,
То пресловутое жилье —
Не сон, не случай — просто ложь,
И кто-то выдумал ее.
Те комнаты — лишь тень жилья,
Где правдою в бесплотной мгле
Лишь фотография моя
Стоит как вызов на столе.
Как тайный вызов твой — чему?
Покою? Слабости? Судьбе?
А может, попросту — ему?
А может, все-таки — себе?
Ну что ж, к добру иль не к добру,
Но гости мы, а не рабы,
И мы не лгали на пиру
В гостях у жизни и судьбы.
И мы подымем свой стакан
За те жестокие пути,
Где правда — вся в крови от ран,
Но где от правды не уйти!
В ту ночь за окнами канал
Дрожал и зябнул на ветру,
И, видит бог, никто не знал,
Как я играл свою игру.
Как рисковал я, видит бог,
Когда влекло меня ко дну
Сквозь бури всех моих дорог,
Соединившихся в одну.
Надежды нить — я ею жил,
Но так была она тонка,
Что сердце в полночь оглушил
Гром телефонного звонка.
Сейчас, сейчас ты будешь тут...
И где собрал я столько сил,
Когда еще на пять минут
Свое спасенье отложил?
И снова нить ушла к тебе,
И снова белой ночи мгла.
Я отдал пять минут судьбе,
Чтобы раздумать ты могла.
Я пять минут, как пять очков,
Судьбе, играя, дал вперед,
И пять минут, как пять веков,
Я жил, взойдя на эшафот.
Но ты пришла в пустынный дом
Той самой девушкой ко мне,
В том вязаном платке твоем,
Что мне приснился на войне.
Пришла — и все взяла с собой:
Любовь, смятенье, страх потерь
В тот безучастный час ночной,
Когда я думал, что теперь
Почти ничем нельзя помочь,
Почти замкнула круг беда!..
Нет, я выигрывал не ночь —
Я жизнь выигрывал тогда.
И все-таки, что б ни лежало
на сердце твоем и моем,
Когда-нибудь в Грузии милой
мы выпьем с тобою вдвоем.
Мы выпьем за бурное море,
что к берегу нас принесло,
За Храбрость и Добрую Волю,
и злое мое ремесло.
За дым очагов осетинских,
с утра улетающий ввысь,
За лучшие письма на свете,
где наши сердца обнялись.
За наши бессонные ночи,
за губы, за руки, за то,
Что злые и добрые тайны
у нас не узнает никто.
За милое сердцу безумство,
за смелый и солнечный мир,
За медленный гул самолета,
который летит на Памир.
Мы выпьем за Гордость и Горе,
за годы лишений и тьмы,
За вьюги, и голод, и город,
который не отдали мы.
И если за все, что нам снится,
мы выпьем с тобою до дна,
Боюсь, что и в Грузии милой
на это не хватит вина.
Кто ты? Неверная жена —
Из тех, которым отдал дань я?
Что темной улицей, одна,
Ко мне бежала на свиданье?
Что, не ревнуя, не кляня
Войной подаренную милость,
Столь опрометчиво в меня
Или в стихи мои влюбилась?
Когда бы так! Ни дать ни взять,
Про то, что мило нам обоим,
Я б мог хоть другу рассказать,
Чтобы отвлечься перед боем.
Но эту нить моих тревог
Ее, серебряно-седую,
Из горной стали отлил бог,
Не по-хорошему колдуя.
И сердце душит эта нить
В ночах бессонных и постылых,
И я не в силах объяснить,
Что разорвать ее не в силах.
И только звезды в поздний час
Мне путь указывают снова
Лучом безумия ночного,
Меня пронзавшего не раз.
Все было б так, как я сказал:
С людьми не споря и с судьбою,
Я просто за руку бы взял
И навсегда увел с собою
В тот сильный и беспечный мир,
Который в битвах не уступим,
Который всем поэтам мил
И только храброму доступен.
Но как тебя я сохраню
Теперь, когда по воле рока
На встречу смерти и огню
Опять пойдет моя дорога?
А там, где ты живешь сейчас,
Там и живут — как умирают,
Там и стихи мои о нас
Как сплетню новую читают.
О, если бы сквозь эту тьму
На миг один тебя увидеть,
Пробиться к сердцу твоему
И мертвецам его не выдать...
И ночь, и ты со мной в постели
На час, подаренный судьбой,
И все не так, как мы хотели,
Как мы придумали с тобой.
И в этой тьме ненастоящей
Мне только хуже оттого,
Что третьему еще неслаще,
Что ты обидела его.
Что, проклиная жизнь ночную,
Слепой и темный мир страстей,
Теперь не спит и он, ревнуя
У фотографии моей.
А здесь, в чужой для нас кровати,
Еще пульсируют виски,
Как слабый след моих объятий,
Совсем коротких от тоски.
Такой тоски, что нет ей слова
На бедном языке людей, —
Тоски прощания ночного
С трехлетней выдумкой моей.
Как темный сон в моей судьбе,
Сигнал, не знаю чей,—
Был на моем пути к тебе
Тот мост через ручей.
Осталось мне пройти версту,
А я стоял, курил.
И слышал я на том мосту,
Как мост заговорил:
«Я только мост через ручей,
Но перейди меня —
И в душной тьме твоих ночей
Ты злей не вспомнишь дня.
Пускай прошел ты сто дорог
И сто мостов прошел, —
Теперь твой выигрыш, игрок,
Неверен и тяжел.
Зачем к нему ты напрямик
Стремишься, человек, —
Чтоб выиграть его на миг
И проиграть навек?
Чтоб снова здесь, как я — ничей,
Стоять под блеском звезд?
Я только мост через ручей,
Но я последний мост...»
Бежит вода, шумит сосна,
Звезде гореть невмочь.
И ночь одна прошла без сна,
Прошла вторая ночь.
Я весел был, и добр, и груб
У сердца твоего,
Я, кроме глаз твоих и губ,
Не видел ничего.
И я забыл про сто дорог,
Забыл про сто мостов.
Пусть роковой приходит срок,
Я ко всему готов.
А ты не верила мне, ты,
Врученная судьбой,
Что шел к тебе я, все мосты
Сжигая за собой.
За то, что я не помнил ничего
две ночи напролет;
За темный омут сердца твоего,
за жар его и лед;
За то, что после, в ясном свете дня,
я не сходил с ума;
За то, что так ты мучила меня,
как мучилась сама;
За то, что можно, если вместе быть,
на все махнуть рукой;
За то, что помогла мне позабыть
о женщине другой;
За то, что жить, как ты со мной живешь,
не каждой по плечу,—
Пусть остальное только бред и ложь, —
я все тебе прощу.
Пусть это будет берег моря
И ты на берегу, одна,
Где выше радости и горя
Ночного неба тишина.
Года идут, седеет волос,
Бушуют волны подо мной,
Но слышу я один лишь голос
И вижу свет звезды одной.
Все позади — и дни, и ночи,
Где страсть лгала, как лжет молва,
Когда не в те глядел я очи
И говорил не те слова.
Но разве знал иную власть я,
Или не верить я могу,
Что выше счастья и несчастья —
Судьба двоих на берегу.
Растет и крепнет гул простора,
Блестит, несет меня волна,
Живым иль мертвым — скоро, скоро
На берег вынесет она.
И в час, когда едва заметен
О скалы бьющийся прибой,
В венце из клеветы и сплетен
Я упаду перед тобой.
Ни печки жар, ни шутки балагура
Нас не спасут от скуки зимних вьюг.
Деревья за окном стоят понуро,
И человеку хочется на юг,
Чтобы сказать: «Конец зиме, каюк», —
И — да простит мне, грешному, цензура —
Отрыть на родине Кара-Дэмура
Давно закопанный вина бурдюк.
— Он в Эриване ждет, — сказал мне друг, —
И мы его, не выпустив из рук,
Допьем до дна: губа у нас не дура.
А выпьешь да оглянешься вокруг —
И счастлив будешь убедиться вдруг,
Что это жизнь, а не литература.
Зима — она похожа на войну,
Бывает грустно без вина зимою.
И если это ставят мне в вину,
Пожалуйста — ее сейчас я смою
Не только откровенностью прямою,
Признаньем слабости моей к вину,
Но и самим вином. Как в старину,
Мы склонны трезвость сравнивать с тюрьмою
Во-первых, это правда. Во-вторых,
Не спорьте с нами: в блиндажах сырых
Мы породнились — брат стоит за брата.
А в Эривань поехать кто не рад?
Там, если не взойдем на Арарат,
То хоть сойдем в подвалы «Арарата».
Не крупные ошибки я кляну,
А мелкий день, что зря на свете прожит,
Когда бывал я у молвы в плену
И думал, что злословие поможет.
Ночь Зангезура сердце мне тревожит.
Торжественного света пелену
Раскинет Млечный Путь — во всю длину —
И до рассвета не сиять не сможет.
Да будет так, как я того хочу:
И друг ударит друга по плечу,
И свет звезды пронзит стекло стакана,
И старый Грин сойдет на братский пир
И скажет нам, что изменился мир,
Что Зангезур получше Зурбагана.
Мне снился пир поэтов. Вся в кострах,
Вся в звездах, ночь забыла про невзгоды,
Как будто лагерь Братства и Свободы
Поэзия раскинула в горах.
И, отвергая боль, вражду и страх,
Своих певцов собрали здесь народы,
Чтобы сложить перед лицом Природы
Единый гимн — на братских языках.
О старый мир, слепой и безобразный!
Еще ты бьешься в ярости напрасной,
Еще дымишься в пепле и золе.
Я не пророк, наивный и упрямый,
Но я хочу, чтоб сон такой же самый
Приснился всем поэтам на земле.
Конечно, критик вправе нас во многом
Сурово упрекнуть — но если он,
К несчастью нашему, обижен богом
И с малолетства юмора лишен,
И шагу не ступал по тем дорогам,
Где воевал наш бравый батальон,
А в то же время, в домыслах силен,
Пытать задумал на допросе строгом:
Где я шутил, а где писал всерьез,
И правда ль, что, ссылаясь на мороз,
Я пьянствую, на гибель обреченный?
Пусть спрашивает — бог ему судья,
А бисера метать не буду я
Перед свиньей, хотя бы и ученой.
Не для того я побывал в аду,
Над ремеслом спины не разгибая,
Чтобы стихи вела на поводу
Обозная гармошка краснобая.
Нет, я опять на штурм их поведу,
И пусть судьба нам выпадет любая
Не буду у позорного столба я
Стоять, как лжец, у века на виду.
Всю жизнь мы воевали за мечту,
И бой еще не кончен. Я сочту
Убожеством не верить в призрак милый.
Он должен жизнью стать. Не трусь, не лги
И ты увидишь, как течет Занги
И день встает над вражеской могилой.
Когда мечту перебивала шутка,
Сам замысел был весел и здоров,
Но не учел масштабов промежутка
Между Войной и Праздником Пиров.
И стал у музы ненадежен кров —
Порою так бедняжке было жутко,
Что сердце жило волею рассудка,
И то — едва не наломало дров.
Все позади, мой добрый друг Кара,
Беспечный курд в неправедном Ираке.
Ты из окопов не попал в бараки,
И вот, на самом деле, нам пора
Лететь туда, где все тебе знакомо,
Где я — в гостях, а ты — хозяин дома.
Нам ни к чему преуменьшать удачи,
Столь редко посещающие нас, —
В Армении мы стали побогаче
И кое-что скопили про запас.
На склоне лет мы сможем вспомнить пир
Во всем его языческом размахе —
Свободу, а не ханжеский трактир,
Где втихомолку пьянствуют монахи.
1964
Жить — страшный пир не прерывая...
Горит свеча, звенит металл.
Игра ведется роковая —
Ты сам ее изобретал.
Ты жив? — Кто эту ставку снимет?
Врагам открыт твой добрый клуб.
О, ты расплачивался с ними,
Не горевал и не был скуп.
Но чем платил ты в час печали,
Наедине с собой самим,
Об этом и друзья не знали,
Да и не нужно это им.
А дни бегут, проходят годы,
И ты, сгорающий дотла,
С твоею призрачной свободой
Вдвоем остались у стола.
Что ж, кто-то где-то знает меру,
И, проигравшим на пиру
Любовь и дружбу, стыд и веру,
Ты продолжай свою игру!
Вот отдых твой: здесь нету даже писем,
А только поезд — сквозь песок пустынь
Ты одинок — и, значит, независим.
Сядь, покури и от страстей остынь.
Там — за окном вагона-ресторана —
Песок, нагретый солнцем. Тишина.
И для тебя уже совсем не странно,
Что существует на земле она.
А ночью — все по-старому. И снова
От прошлого избавиться нельзя,
Опять проходят в сумраке суровом
Потерянные годы и друзья.
Порой поверить трудно, сколько вздору
Идет на ум. А ты — гляди во тьму,
Не спи всю ночь, броди по коридору,
За все плати искусству своему.
Как далеко до Азии.
Деревья
Всю ночь бушуют на снегу седом.
В Елизаветине,
В глухой деревне,
Литфонд мне приготовил стол и дом.
Наполнил лампы светлым керосином,
И, наконец,
Желая мне добра,
Хотел, чтоб я писал пером гусиным,
Но я не отдал вечного пера.
Вы знаете —
Само понятие «вечный»
Приятно для поэта.
Что-то в нем
Горит в годах эпохи быстротечной
Честолюбивых замыслов огнем.
И вот теперь мы не в своей тарелке,
Когда природа шепчет нам хитро:
— Нехорошо, чтоб вечные безделки
Писало вечное твое перо.
Прислушайся, усилий не жалея,
К зеленому изделию «Прометея»,
Оно скрипит тебе в тиши ночной:
«Уж если ты вооружился мной,
Раскинь мозгами, милый человек,
Пиши надолго — если не навек».
Как хорошо болтать на эту тему,
Когда заря зажгла свои огни.
А севшему впервые за поэму
Не избежать излишней болтовни.
Что ж, болтовней залечиваешь раны.
Я не имел — в коротеньких стихах —
Возможности поговорить пространно
И о своих
И о чужих грехах.
А тут валяй, дружище, днем и ночью
Не упускай возможности такой.
И водит дьявол болтовни, как хочет,
Поэта неуверенной рукой.
Но меру знай:
Смиряй свои мечты,
А то совсем заговоришься ты
И сможешь уподобиться поэту,
Который тем обрадовал планету,
Что, чудною невинностью влеком,
Любимую свою назвал «дубком».
Да это что!
Я знаю поименно
Тех, поднятых случайною волной,
Братишек, окружающих знамена
Еще доходной лирики блатной,
Явившихся незваными гостями
В военный лагерь,
Приглашая нас
Сменить ремень на поясок с кистями,
Винтовку бросить — и пуститься в пляс.
Мы помним их,
Когда у самовара
Затренькает зловещая гитара
Или жаргон бесстыдно воровской...
Нет, братцы, нет.
Уж лучше Луговской.
А лучше — мне подумалось —
Движенье
Той молодежи, рвущейся вперед,
Что не продаст республику в сраженье
Не хнычет в жизни
И в стихах не врет.
Мир хорошо, по-моему, устроен.
Я — за него.
И я веду к тому,
Что вот уже — не двое и не трое
Теперь любезны сердцу моему.
Вы скажете —
Январскою тоскою
Полемика пустая рождена,
И автора коснулась седина,
И он смешон с наивностью такою,
Короче —
Груз ему не по плечам,
И, на обратной стороне медали,
Заметно всем, что это нервы сдали,
Что душу тратит он по мелочам.
И многое еще у вас найдется,
Чтобы совсем унизить стихотворца.
Друзья мои!
Вас хлебом не корми,
А дай поиздеваться над людьми.
Но тут шалишь.
Тут даже не минута
Случайной слабости.
Тут сам с собой
Поговорил поэт довольно круто,
Но он — живой.
И он не бьет отбой.
Табак дымит — и трубка разгорелась,
Свет ремесла идет ко мне опять,
И эту наступающую зрелость
Мне тяжелей, чем молодость, отдать
В пустынный клуб редакций и журналов.
……………………
Да и к тому же просто надоело
Выслушивать советы —
Каждый рад
Учить других,
А разобраться делом,
Так врач больного хуже во сто крат.
Другое дело —
С дружеских позиций
Мне указать на промах боевой,—
Что неразумно столько провозиться
Над бестолковой этою главой,
Узнать ночной бессонницы соседство
И увидать к утру, часам к шести,
Что это не глава,
А просто средство,
Чтоб хоть немного душу отвести.
Лермонтов один у себя, на Садовой. Он сидит за столом, гусарский мундир висит на спинке кресел. Рубашка, в которой он остался, бела ослепительно. На столе бутылки, много бутылок. И слышится, чудится Лермонтову спор двух голосов, от которых ему никак не избавиться.
Не торопись. Ты будешь стар и сгорблен,
Но, вспоминая прожитые дни,
Не оскорби ее в минуты скорби,
За тень измены женской не кляни.
Пусть в этой, мертвой для тебя, столице
Останется живое существо,
Кому ты сможешь верить и молиться,
Кем любоваться и простить кого.
Ты говорил: «Мы все сгнием и сгинем,
И, празднуя короткий век земной,
Я не богам молился, а богиням», —
Неправда. Ты молился ей одной.
Она влекла пути иные мерить
И в тайны-тайных дверь приотворить.
О, не монах — мятежник должен верить
Не Авель — Каин с небом говорить!
И эти годы странствий и разлуки,
Пока ты шел за роковой рубеж,
Она к тебе протягивала руки,
Благословив на подвиг и мятеж.
Ложь вкрадчива, но истина упряма.
Открой глаза, уверься, и покинь
Мир, где давно бордель на месте храма
В бордель пристроили твоих богинь,
Всех до единой. И они отлично
Там прижились. И платят им сполна,
Наличными. Валюта безразлична:
Чины и деньги, власть и ордена
И просто мускулы. И даже вирши
Твоих приятелей — всё в ход идет,
Всё предлагают на любовной бирже
И всё годится. Лишь любовь не в счет.
Лишь горестное сердце человека,
Лишь потрясенная его душа
На рынках девятнадцатого века
Давным-давно не стоят ни гроша.
Я — разум твой. Нельзя одновременно
Обманом жить и правдою. Скажи,
Чем любоваться — низостью измены?
Чему поверить — слабости и лжи?
Пока ты жив — мне пировать с тобою.
И ты утешься. Ты молчи и пей.
За мелкий дождь над мелкою судьбою,
За бурю над могилою твоей.
Хорошо, я подумаю. А теперь идите оба к черту, а я пойду спать. Утро вечера мудренее.
1945—1962
На Севере, на станции Оленьей,
Меня настигло горе. Падал снег.
А был со мной один — на удивленье
Простой и настоящий человек.
И с ним — почти шестидесятилетним —
Вдвоем мы вышли в тундру. У костра
Он мне сказал: «Тут будет незаметней
Все то, что нас тревожило вчера».
Я не хочу, чтоб жизнь была легка мне.
Но память так твердит об этом дне:
Мне помогали мхи, деревья, камни...
Ужели люди не помогут мне?
Нам не выбор, а жребий был дан,
И в предчувствии жребия злого
Берегли мы и холили слово,
Чтобы зря нам не кануть в туман.
Сколько раз я прощался с тобой
На переднем краю ожиданья —
Бой, в котором я был, — это бой,
Где оправдано право прощанья.
А теперь — не война, не тюрьма,
Похоронят меня домочадцы,
Потому что природа сама,
А не люди — велит попрощаться.
На чем я поставлю святую печать —
Чем буду гордиться и что завещать?
Чем будут хвалиться — другим не чета
Богатство мое и моя нищета?
Быть может, я старых друзей не берег
Быть может, мне это поставят в упрек
А может быть, то, что, надежды губя,
По мягкосердечью губил я себя?
Ни то ни другое и молвить нельзя —
Молчат, словно камни, враги и друзья
И только во сне померещится вдруг:
Себе самому-то — я враг или друг?
С тех пор как поселились мы на даче,
Я стала больше презирать людей —
Их жалкие успехи и удачи,
Бессмысленность занятий и затей.
Нет, оправданий я не нахожу
Для истеричных возгласов хозяйки,
Что старый гриб нашла в конце лужайки,
Который я брезгливо обхожу.
Но трижды мне противен грубый гам,
Когда мужчины едут на охоту, —
Я непричастна к этому походу,
И козырей своих я им не дам.
Как, в сущности, бессилен человек:
Ему нужны и ружья, и собаки,
Но то, что ясно вижу я во мраке,
Им даже днем не различить вовек.
Какая пошлость в этом всем видна!
Как суматоха эта неразумна!
А я иду стыдливо и бесшумно,
И мне чужая помощь не нужна.
Моей охоты не увидит свет,
В ней грация сопутствует величью —
И трепетно томится тельце птичье
В таких зубах, которым равных нет.
Я только тем обижена судьбой,
Несправедливостью земного мира,
Что ростом не сравниться мне с тобой,
Далекая сестра моя, Багира!
О, ты поймешь любовь среди цветов,
Когда в ночи мой пламенный любовник,
Одним прыжком перемахнув шиповник
Идет ко мне, прекрасен и суров.
О Искандер, Абдуррахмана сын,
Куда тебя нелегкая умчала?
Еще не дожил ты до тех седин,
Когда мечтают все начать сначала.
Ты, юный друг, ходил под стол пешком,
Не сознавая своего таланта,
Покамест я равнину Самарканда
Изъездил всю на лошади верхом.
Ты, не слыхавший в жизни никогда
Ни свиста пуль, ни грохота орудий,
А ныне — в небе многих киностудий
Внезапно засиявшая звезда.
Поймешь ли моего призыва суть:
Она не в том, чтоб после слов привета,
Налив вина, всучить тебе либретто
С невиннейшею просьбой: протолкнуть.
Нет! Потому тебя я видеть рад,
Что по контрасту, мой холеный отрок,
Я вспомню Среднеазиатский округ
Таким, как был он тридцать лет назад.
Я вспомню ледяные склоны сор
И знойные барханы Каракумов,
Где мудрый Федин и хитрец Мелькумов
Бойцов учили подчинять простор.
И переулки старого Ташкента,
И дымную ночную чайхану,
И — что сейчас звучит уже легендой —
Застенчивую девушку одну.
Явись!
И ты получишь в должный срок
Немного водки и немного плова.
Поскольку в этом смысле в Комарово
Сосуществуют Запад и Восток.
Когда, поев, изволишь ты прилечь,
Склоняясь телом томным и усталым.
То мне на миг покажется сандалом
Электронагревательная печь.
...Мороз крепчает, слабого губя.
Но ты силен! Явись из дальней дали!
Врагов твои герои побеждали,
Ты — ради дружбы —
Победишь себя!
Снова утро заморосило,
За Невой залегла заря.
Сентября золотая сила
Осыпается просто зря.
Против этой поры соседства,
Против осени — боже мой! —
Есть одно неплохое средство,
Называемое зимой.
За ночь снег заметет поляны,
Нерушимую тишь песка...
Так, негаданно и нежданно,
Смерть появится у виска.
Может, где-нибудь под Казанью
Подойдет она, леденя
Высшей мерою наказанья —
Дружбой, отнятой у меня.
Покушались — и то не порвана.
Мы ее понимали так:
Если дружба, то, значит, поровну
Бой, победу, беду, табак.
Мы шагали не в одиночку,
Мы — в тяжелой жаре ночей
Через жесткую оболочку
Проникавшие в суть вещей.
Сквозь ненужные нам предметы,
За покров многолетней тьмы,
В солнце будущего планеты
Не мигая смотрели мы.
Нас одна обучала школа —
Революция, только ты
Выбирала слова и голос
Через головы мелкоты.
И, по воле твоей сверкая,
Наша дружба кругом видна —
Драгоценная и мужская,
И проверенная до дна.
Юность всяким превратностям рада,
Ей бы только менять города:
Кто-то выбрал гранит Ленинграда,
Кто-то стал москвичом навсегда.
Тридцать лет не бывал я в Смоленске,
Не видал — от греха своего —
Ни садов его в солнечном блеске,
Ни стены знаменитой его;
И закатов его, и рассветов,
Колыбелей его и могил...
И в Смоленскую школу поэтов
Македонов меня не включил.
Почему же все чаще и чаще,
От Невы до истоков Днепра,
Наподобие птицы летящей,
Сны уносят меня до утра.
Окружают меня чудесами
И тревожат всю ночь напролет,
Будто там — на углу под часами —
До сих пор меня девушка ждет,
Чтобы вместе, знакомой тропою,
Нам добраться до Чертова рва,
Где, укрывшись в овраге от зноя,
Лихорадочно дышит трава,
Чтобы в небо родное вглядеться,
К роднику ледяному припасть
И вдвоем воскресить наше детство
И доподлинной родины власть.
Если, бросив дурные привычки,
Ты в иные поверишь пути —
Мы поедем с тобой в электричке,
Чтобы сказочный терем найти.
Я заранее ставлю в известность
Человека, такого как ты,
Что приедем мы в дачную местность,
В самый полдень ее духоты.
Но тотчас же за пыльным вокзалом,
Миновав овощные ларьки,
Мы пройдем к чудесам небывалым,
Но реальным — всему вопреки.
Видишь издали, в солнечном блеске,
Как в окно устремившийся день
Очертил на сквозной занавеске
Знаменитого профиля тень.
Нам остались забор и лужайка,
Чтобы все повидать наконец, —
Чтобы вышла седая хозяйка,
Приглашая гостей во дворец.
Ты забудешь вокзал и киоски,
Ахнув, словно в кино детвора:
Почему на высокой прическе
Не надета корона с утра?
Все забудешь ты в этом чертоге,
Где сердца превращаются в слух,
Подивясь на волшебные строки —
На ее верноподданных слуг.
Нет, на старость они непохожи,
Потому что сюда в кабинет
Или Смерть, или Молодость вхожи,
Но для Старости доступа нет.
Может, песню ты сложишь про это
От своих заседаний вдали, —
Как спокойная гордость поэта
Стала гордостью русской земли.
Смотри и слушай: не сейчас ли
И звук звучит, и светит свет?
Покамест звезды не погасли,
Готовься встретить день, поэт.
Вновь будут звезды загораться
И птицы петь в ночной тиши, —
Пойми их труд, чтоб разобраться
В системе вечных декораций
К последним подвигам души.
И если крылья не повисли
И ты не выдохся в борьбе —
Звук мысли и рисунок мысли
Ты вновь соединишь в себе.
«Нам — хлеб за мысль! Да это что — угроз?
Мыслитель должен быть — во все века —
Гранильщиком алмазов, как Спиноза,
Иль сторожем морского маяка.
За это ремесло он будет вправе
Есть хлеб земной и прокормить семью,
И продолжать, не думая о славе,
Бессонный труд — нагую мысль свою.
Та Мысль — Бессмертье, Правота и Свет
Живых людей и формул отвлеченных...»
Так говорил храбрейший из ученых.
А что Искусство сочинит в ответ?
Мешок заплечный спину мне натер.
Подъем все круче. Тяжко ноют ноги.
Но я лишь там раскину свой шатер,
Где забывают старьте тревоги.
И не видать конца моей дороги.
Вдали горит пастушеский костер.
Иду на огонек. Пустой простор
Молчит кругом — и не сулит подмоги.
И для чего мне помышлять о ней?
Уже я слышу, как в душе моей
Звенят слова блаженно и упруго.
Уже я радуюсь, что путь далек.
А все-таки сверну на огонек,
Где, может быть, на час найду я друга.
Когда мне было восемнадцать лет
И я увидел мир его полотен —
С тех пор в искусстве я не беззаботен
И душу мне пронзает жесткий свет.
И я гляжу, как мальчик, вновь и вновь
На этих красок и раздумий пятна —
И половина их мне непонятна,
Как непонятна старая любовь.
Но и тогда, обрушив на меня
Своих могучих замыслов лавину,
Он разве знал, что я наполовину
Их не пойму до нынешнего дня?
Так вот, когда одну из половин —
Я это знаю — создал добрый гений,
Каков же будет смысл моих суждений
О той, второй? Что я решу один?
Нет, я не варвар! Я не посягну
На то, что мне пока еще неясно, —
И если половина мне прекрасна.
Пусть буду я и у второй в плену.
Не тогда ли в музее — навеки и сразу,
В зимний полдень морозный и синий,
Нас пронзило отцовское мужество красок,
Материнская сдержанность линий.
Не тогда ль нас твое полотно полонило —
Благодарных за каждую малость:
Мы видали, как вечная женственность мир
Из мужского ребра создавалась.
Но не думали мы про библейские ребра,
Просто нас — до плиты до могильной —
Научил ты, что сила становится доброй
И что нежность становится сильной.
Уж если говорить о переводах,
Которым отдал я немало лет,
То этот труд — как всякий труд — не отдых,
Но я о нем не сожалею, нет!
Он был моей свободою и волей,
Моею добровольною тюрьмой,
Моим блаженством и моею болью —
Сердечной болью, а не головной.
Пытаясь современными словами
Перевести восточный старый стих,
Я как бы видел древними глазами
Тревогу современников своих.
И так я сжился с опытом столетий,
Что, глядя на почтенных стариков,
Невольно думалось: ведь это дети —
Я старше их на столько-то веков!
В пятом месяце четвертого года князь удела Бома и князь удела Жэньчэн — мои сводные братья — были вместе со мной на приеме у государя. И князь Жэньчэна скончался в великой столице Лояне. Я возвращался домой с князем Бома, но за нами последовал приказ, догнавший нас, и он гласил, что нам запрещено следовать дальше одной дорогой. Пришел конец совместному пути. Теперь дороги наши разошлись, и даже сама мысль об этом рождает горечь и тревогу. Мы, вероятно, расстаемся навсегда, и, чтобы выразить жгучую боль расставанья, я написал эти стихи.
«Недалеко от глупости ушла домоседская мудрость». Шекспир.
Арагил (арм.) — аист. Здесь — название популярного ресторана в Ереване.
Чучэн — город, где находился в древности дом великого поэта Цюй Юаня (310—279 гг. до н. э ).